И проснуться не затемно, а на рассвете

Феррис Джошуа

Сын незнакомца

 

 

Глава первая

Рот человека – странное место. Он расположен не внутри, но и не снаружи, это и не кожный покров, и не орган, а нечто среднее: темное, влажное, открывающее доступ к тем местам, на которые люди предпочитают не смотреть – где начинается рак, где разбивается сердце, где живет (или нет) душа.

Я всегда настоятельно советую пациентам пользоваться зубной нитью. Увы, к моему совету редко прислушиваются. А зря. Чистка зубов нитью помогает бороться с заболеваниями десен и может продлить жизнь человека на семь лет. При этом она отнимает кучу времени, и вообще – кому охота возиться? Это я сейчас не как стоматолог говорю. А как обычный парень, который пришел домой с вечеринки, его то и дело пробивает на «ха-ха», в животе бултыхается пяток коктейлей, и вот он берет в руки зубную нить… и говорит себе: «А зачем?» Рано или поздно сердце остановится, клетки умрут, нейроны погаснут, бактерии сожрут поджелудочную, в мышцах заведутся опарыши, жуки прогрызут сухожилия и связки, кожа превратится в творог, кости растают, и зубы унесет отливом. Я это все понимаю. Но вот ко мне в очередной раз приходит пациент, который за всю жизнь ни разу не чистил зубы нитью, да что там – палец о палец не ударил, чтобы не доводить себя до ненужных мучений – гнилые зубы, распухшие десны, – и в груди у меня вновь рождается надежда, отвага, прямо-таки духовный протест. Еще пару дней я хожу и твержу всем своим пациентам: «Пожалуйста, пользуйтесь зубной нитью, зубная нить – это спасение, зубная нить избавит вас от многих бед».

Стоматолог – врач лишь наполовину. О своем внутреннем патологоанатоме он предпочитает помалкивать. Да, он возвращает здоровье тому, что болит. Но то, что погибло, он лишь приводит в презентабельный вид. Сверлит дырку, вычищает гниль, заваливает яму, замуровывает вход. Дергает гнилые зубы, отливает искусственные, прилаживает их на место, красит под цвет остальных. Открытые кариозные полости – как глазницы черепов, моляры торчат из десен подобно надгробным плитам.

Мы называем это «практикой», и никогда – бизнесом, но успешная стоматологическая практика – это самый натуральный бизнес. Я начинал с небольшого стоматологического кабинета в Челси: два кресла, ни единого окна. В конце концов я открыл собственную клинику рядом с Парк-авеню, занимавшую половину этажа в многоквартирном комплексе под названием «Афтергуд армс». В восточном крыле размещалась бухгалтерская контора «Бишоп и Бишоп» – в то время ее как раз уличили в нарушении правил бухгалтерского учета.

Парк-авеню – самая цивилизованная улица в мире. Швейцары, по-прежнему одетые в фуражки и перчатки, как в 40-х, почтительно распахивают двери перед знатными пожилыми дамами и их собаками. Навесы и козырьки зданий доходят до самых бордюров, чтобы в дождливые дни никто не промок, садясь в такси, и прямо на асфальте лежат ковровые дорожки – обычно зеленые, иногда красные. Стоит дать волю фантазии, как перед глазами невольно встают времена лошадей и экипажей, когда разбогатевшие в Индии европейцы месили ногами здешнюю грязь, стараясь не запачкать трости и юбки. Остальной Манхэттен постоянно терпит какие-то потрясения, районы меняются местами, город преображается, пока его жители спят. Но Парк-авеню, хорошо это или плохо, остается Парк-авеню – респектабельной и многолюдной квинтэссенцией Нью-Йорка.

Чтобы как следует отремонтировать новое помещение, я влез в серьезные долги. И дабы поскорее с ними расплатиться, я плюнул на советы строителей, на возражения миссис Конвой, собственные желания, общепринятые нормы для стоматологических клиник… и отказался от личного кабинета. На его месте я установил пятое кресло и следующие десять лет провел в забое: мне приходилось ежедневно обслуживать пять кресел, без конца сетовать на полное отсутствие личного пространства и купаться в деньгах.

Человек всегда чем-то недоволен. Конечно, я не имел права жаловаться. Честное слово, мне самому было противно. В конце концов, что может быть лучше, чем работать в хорошей клинике, которая к тому же принадлежит тебе самому? Рабочий день у меня был не длиннее вашего, только вот четверги… По четвергам мы иногда засиживались на работе до десяти вечера. Зато ночью с четверга на пятницу я почти хорошо спал, и снотворное казалось почти излишней мерой. (Первое, от чего избавляешься благодаря снотворному, – это сны. Во всем есть свои плюсы, говорил я себе, теперь после пробуждения тебя не мучает отчаянное желание поведать кому-нибудь о ярких образах твоего богатого внутреннего мира.)

Да, человек всегда недоволен, но ведь моя жизнь, в сущности, была не настолько прекрасна. Успешная карьера – еще не все. Довольные и здоровые пациенты, полуденный мокаччино и пицца по пятницам – еще не всё. Банджо – к сожалению, тоже не всё. Смотреть прямо по телевизору любые фильмы… сначала, когда такая возможность только появилась, я был на седьмом небе от счастья, но любые чудеса быстро приедаются. «Ред Сокс» долгое время были для меня всем, однако и они в конце концов подвели. Величайшее разочарование жизни постигло меня в 2004-м, когда «Ред Сокс» свергли с трона «Янкиз» и одержали победу в Мировой серии.

В какой-то момент – на целых два месяца – всем стал для меня гольф. Я уж было подумал, что до конца дней буду посвящать ему все свободное время, все силы, всю страсть… так оно и было. Целых два месяца. Пока я не понял, что могу посвящать гольфу все свободное время, все силы, всю страсть – до конца дней. Это вогнало меня в жуткую депрессию. Последний мячик, который я закатил, перед падением покружил вокруг лунки; траектория его движения намертво отпечаталась в моем сознании – а с ним и чувство, что вся моя ничтожная жизнь уходит в сточную трубу.

Словом, работа, развлечения, полная самоотдача какому-то большому и важному делу – той же работе, гольфу, любимой бейсбольной команде – это еще далеко не все, даже если каждое из этих занятий помогает достойно скоротать час. Я буду похож на человека, пытающегося рассказать свой сон, если начну перечислять маленькие радости моей работы. Вы не представляете, какое это удовольствие – вставить искусственный зуб вместо сгнившего, чтобы пациент снова мог улыбаться. Я сотни раз помогал людям заново обрести человеческое достоинство – а это чего-то стоит. И пицца по пятницам тоже дорогого стоит. И несчастный мокаччино в полдень. И в тот вечер в 2004-м, когда хоум-ран Дэвида Ортиса помог Бостону одержать историческую победу в серии против «Янкиз», я тоже был самым счастливым человеком на свете.

Я был бы рад поверить в Бога. Вот это хобби – лучше не придумаешь. Вера подарила бы мне душевный покой, гармонию и радость жизни. Наконец-то можно забыть о страхах! В моем распоряжении – целая вечность! Моя душа бессмертна! Я наслаждался бы громовыми раскатами органа и искал глубокий смысл в пространных речах англиканских епископов. Надо только отринуть сомнения и поверить всей душой, сделать шаг в эту манящую пропасть… Но, оказываясь на ее краю, я всякий раз рывком возвращал себя в безопасное уныние. «Мысли здраво! – кричал я. – Держи себя в руках! Жизнь и так – сплошное удовольствие, а ты еще хочешь полностью положиться на волю Господа – не жирно будет?» Таков был ход моих мыслей – разумный, упертый, скептический ход моих мыслей. У Бога, как вы понимаете, не было шансов.

«Non serviam!» – заявил Люцифер. Не буду служить! Он вовсе не хотел объедать лица младенцам, он просто не пожелал служить. А если бы пожелал, остался бы самым обыкновенным ангелом, чье имя сегодня вспомнил бы далеко не каждый верующий.

Я пытался прочесть Библию. Никак не могу продраться дальше разговоров о тверди. Твердь – это такая штука, которая отделяет воду от воды. Здесь, стало быть, у нас твердь. А рядом с твердью – вода. Если долго плыть по воде, рано или поздно врежешься в другой участок тверди. Точнее сказать не могу: при первом упоминании тверди я начинаю заливаться слезами невыносимой скуки. Пальцы сами листают страницы. В общем, Библия устроена примерно так: твердь, супердлинная середина, Иисус Христос. Можно полжизни читать про неплодных жен, гнев Господень и прочая, и прочая, да так и не добраться до самого главного – того места, где написано про «во всем поступайте с другими так, как хотите, чтобы поступали с вами». А может, это и не самое главное. Может, самое главное спрятано где-нибудь во Второй книге Царей. А как через Первую-то продраться?! Думаете, просто? И вот что меня поражает больше всего. В метро рядом со мной почти всегда сидит человек, читающий Библию. Она у него обязательно раскрыта прямо посередине, на тысячапятидесятой странице, и каждое предложение подчеркнуто или выделено цветным маркером. Я, конечно, думаю, что этот татуированный латиноамериканец один разворот так подробно разукрасил, чтобы в метро выпендриваться, но потом он листает дальше и… чтоб тебя, опять все разукрашено! Да еще разными цветами! А на полях красуются заметки священника! И парень-то не просто одну страницу перевернул, а триста или четыреста – полез за каким-то разъяснением, – но и там все сплошь расцвечено маркерами. Ей-богу, не перевелись на свете люди, которые всю свою жизнь посвящают изучению Библии. Обычно это или старушки-негритянки, или чернокожие мужики среднего возраста, или латиносы в шейных платках, или здоровущие белые лбины – странно, что белые. Тысячи часов кряду они читают и подчеркивают строчки из Библии, пока я сплю, смотрю бейсбол или занимаюсь самоудовлетворением в кресле перед телевизором. Иногда мне кажется, что я прожил свою жизнь впустую. Конечно, я прожил ее впустую! Разве у меня был выбор? Был: двадцать лет читать по вечерам Библию. Но кто мне скажет, что даже при таком раскладе моя жизнь – благочестивая в каждом своем проявлении, правильная, разложенная по полочкам, по-монашески аскетическая и открытая Господу каждой мыслишкой и душевным порывом – оказалась бы лучше и значительнее этой, с ее пьяными вечерами, осоловелыми рассветами и ромом «Сент-Джеймс»? В этом суть великого «пари Паскаля»: что предпочесть – потенциально вечную жизнь или короткий заезд на карусели?

Помню время, когда я принимал участие в городских пешеходных экскурсиях. Смысл пешеходной экскурсии заключается в том, чтобы показать, сколько всего вокруг изменилось, меняется прямо сейчас и изменится к определенному времени в будущем, когда вас давно уже не будет в живых. Эти экскурсии вгоняли меня в такую тоску, что вскоре я предпочел им уроки испанского. Но кое-что я успел усвоить: по мере того как меняются иммиграционные процессы, одна этническая группа приходит на смену другой, молитвенные дома, некогда жизненно важные для района, теряют свое значение. Особенно это было заметно в Нижнем Ист-Сайде, где множество синагог, предназначавшихся для первых евреев-иммигрантов, превратились в храмы для вновь прибывших христиан. Архитектуру зданий изменить было нельзя, как и вид фасадов. Поэтому в городе немало церквей, на крыше которых установлены распятия или мраморные статуи Богородицы, а на фронтонах высечена звезда Давида, менора или письмена на древнееврейском.

«Мысли здраво!» – кричал я себе. Помни, как легко и быстро молитвенные дома одной религии перепрофилируются в молитвенные дома прямо противоположной религии… Или же рискни собственной душой, невзирая на демографические перемены и способность человека к бесконечной переориентации.

Последний раз я был в церкви, когда мы с Конни путешествовали по Европе. За двенадцать дней нашего отпуска мы повидали восемь или девять сотен всевозможных храмов. Но Конни скажет, что максимум четыре. Четыре церкви за двенадцать дней! Ну-ну! Да я только и делал, что снимал и надевал свою бейсболку «Ред Сокс» по случаю входа или выхода из какой-нибудь церкви. Причем церковь обязательно была знаменитая, «непревзойденный шедевр архитектуры». По мне, так они все на одно лицо. При входе в очередной храм – независимо от времени дня и количества выпитого эспрессо – меня одолевала неудержимая зевота. Конни вечно шипела, что необязательно зевать так громко. Она сравнивала издаваемые мной звуки с работой газонокосилки или деревообрабатывающего станка – того и гляди, опилки изо рта полетят. Присаживаясь на скамью, я регулярно ловил на себе ее взбешенные взгляды. Было бы с чего беситься – я всего лишь зевал! Не показывал неприличных жестов, не устраивал демонических плясок. Один раз, правда, пошутил, что с радостью стал бы жертвой минета на темном заднем дворе, возле мусорных контейнеров. Разумеется, это была шутка! Какие еще мусорные контейнеры на церковном дворе, мы же не в продуктовом магазине. У меня, признаться, есть болезненная страсть к минетам на задних дворах магазинов. На Манхэттене получить такое удовольствие непросто. Проще всего это сделать в Нью-Джерси, где закон на стороне влюбленных. Я считаю, Конни отнеслась к Европе слишком серьезно. Она с умным видом рассматривала фрески и читала подписи мелким шрифтом. Поэты вообще зануды (Конни – поэт). И ханжи. Дома их в церковь не затащить, но стоит им оказаться в Европе – и они прямо с летного поля несутся в какой-нибудь храм, словно там их поджидает сам Господь, настоящий Бог Данте и чиароскуро, парящих контрфорсов и Баха. Какой душевный трепет, какой религиозный восторг охватывает поэта в европейской церкви! А ведь Конни – еврейка! На третий день отпуска я стал называть Европу «Европопой» и прекратил, только когда мы приземлились в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Там я сразу предложил Конни зайти в продуктовый магазин, но к тому времени ей осточертело мое общество.

Церковь для меня – это место, где можно вволю поскучать. Говорю это со всем уважением к верующим. Нет, правда, меня тоже манят их сплоченные ряды. Я бы и сам с удовольствием участвовал в их душеспасительных собраниях, держался бы за руки да горланил гимны. Но будь я проклят, буквально – проклят, если тот Бог, в которого я теоретически мог бы поверить, станет ждать от меня слепого следования инструкциям. Да он первый посмеется над облаткой. От вина животик надорвет. И, вероятно, испытает бесконечную жалость к нелепым суррогатам, выдуманным простыми смертными. Тьфу… да что я могу знать? Только одно: в церкви меня охватывает не пассивная скука, а весьма активное, гложущее изнутри беспокойство. Для кого-то это место, где душа обретает покой, для меня – тупик, конечная остановка в ночи. Войти в церковь – значит отказаться от всего, что делает посещение церкви радостным и осмысленным поступком.

Меня зовут Пол О’Рурк. Я живу в Нью-Йорке, в бруклинской двухэтажной квартире, окна которой выходят на Променад. Я – стоматолог и протезист, тружусь шесть дней в неделю, по четвергам у меня продленный рабочий день.

Нет на свете города прекрасней, чем Нью-Йорк. Здесь лучшие музеи, театры, ночные клубы, варьете, кабаре и концертные залы. Здесь представлены все кухни мира во всем их великолепии. Здесь такие винные погреба, что Римская империя покажется занюханным кабаком. Красоты и чудеса Нью-Йорка неисчислимы. Но кому они нужны, если мы круглые сутки рвем задницу, пытаясь сохранить свою платежеспособность? После трудовых подвигов сил ни на что не остается. Гордый уроженец Мейна, я приехал в этот город двенадцать лет назад – и с тех пор десяток раз сходил в кино на арт-хаусные премьеры, дважды побывал на бродвейских мюзиклах, один раз поднялся на Эмпайр-стейт-билдинг и посетил один джазовый концерт, запомнившийся мне только тщетными попытками не уснуть во время соло на ударных. В музее «Метрополитен» – этом колоссальном вместилище продуктов человеческого труда, расположенном в шаговой доступности от моей клиники, – я не был ни разу. Большую часть свободного времени я провожу у витрин риелторских агентств, вместе с остальными малоимущими мечтателями разглядывая списки выставленной на продажу недвижимости и воображая просторные комнаты и прекрасные виды, которые скрасили бы мне будние вечера.

Когда я встречался с Конни, три или четыре раза в неделю мы ходили ужинать в хорошие рестораны. Хороший ресторан в Нью-Йорке – это такой, где еду готовит знаменитый шеф-повар, обладатель нескольких мишленовских звезд, ведущий собственную телепередачу и выросший на берегу Роны. В действительности этот знаменитый шеф редко появляется на кухне, населенной исключительно латиноамериканцами весьма сомнительного происхождения. В меню, однако, преобладают блюда из свежайших сезонных овощей и фруктов, поштучно отбираемых на фермерских рынках или ежедневно экспортируемых из заморских стран. Сами залы либо шикарные и располагающие к тихим задушевным беседам, либо шумные, яркие и битком набитые привилегированной публикой. И в те, и в другие невозможно попасть. Нам это удавалось лишь путем настойчивых звонков, оказания всевозможных «добрых услуг», взяточничества и вранья. Однажды Конни призналась администратору, что умирает от рака желудка и хочет насладиться последним ужином в их ресторане. Мы садились за столики взбудораженные, но усталые, внимательно изучали меню с баснословно дорогими блюдами, заказывали вино, которое нам рекомендовал сомелье, а потом расплачивались и шли домой, опустошенные и вялые, и утром первым делом начинали гадать, куда пойдем ужинать в следующий раз.

После расставания с Конни я начал играть в одну игру. Она называлась «Все могло быть гораздо хуже». «Все могло быть гораздо хуже, я мог оказаться на месте вот этого бедолаги», – говорил я себе. «Или вот этого», – говорил я себе уже через минуту. На улицах Манхэттена полным-полно бедолаг – убогих, нищих, безобразных, плачущих на ходу, шрамированных, обозленных на всех и вся… Да, могло быть и хуже. А потом мимо проходила женщина, каких в Нью-Йорке миллион, на длинных жеребячьих ногах, в сапогах с высоченными голенищами, одна или с подругами, невыразимо прекрасная, и самое страшное в этой красоте – то, что она никому не желает зла, и, подыхая от влечения и страшных мук, я говорил себе: «Все могло быть гораздо лучше».

«Все могло быть гораздо хуже» и «Все могло быть гораздо лучше» – эти игры стали моими постоянными спутниками на улицах Манхэттена. Я играл в них не хуже и не лучше других недотеп, которые просто пытались выжить.

По-настоящему моя жизнь началась за несколько месяцев до судьбоносного лета 2011 года. Однажды в январе ко мне подошла миссис Конвой и сообщила, что в кабинете № 3 творится что-то очень странное. Я заглянул. Лицо пациента показалось знакомым – раньше он был нашим постоянным клиентом, но потом куда-то пропал. А тут вдруг явился с острыми болями. Требовалось провести несколько сложных процедур, так что от страха он, пожалуй, снова на время станет нашим завсегдатаем, после чего опять сгинет. В тот день он пришел удалять зуб. Выяснилось, что ему плохо пролечили кариес (лечил не я), в результате чего воспалился нерв. Невзирая на мои рекомендации, он долго тянул с удалением нерва, и вот сильная зубная боль наконец загнала его в клинику. Однако страдалец не стонал и не плакал, а что-то тихо бубнил себе под нос. Лицо обхватил ладонями, соединив средние и большие пальцы, и нараспев произносил что-то вроде: «А-рам… а-рам…»

Я сел рядом. Мы пожали друг другу руки, и я спросил, что он такое делает. Мой пациент, как выяснилось, проходил обучение в тибетском монастыре, думал стать монахом, и хотя эта пора его жизни давно закончилась, некоторые медитативные приемы он использует до сих пор. Сегодня он решил удалить зуб без какой-либо анестезии. Его гуру, видите ли, в совершенстве владел искусством уничтожения боли.

– Я почти полностью погрузился в пустоту, – сообщил он мне. – Тут важно помнить: у тебя больше нет тела, однако ты все еще жив.

Его клык давно умер и приобрел цвет слабого чая, но корневой канал все еще сообщался с активными нервами. Никакому нормальному стоматологу не пришло бы в голову дергать такой зуб, не вколов хотя бы местное обезболивающее. Я так и сказал; в конце концов пациент согласился на укол. Он вернулся в свою медитативную позу, я вколол ему анестетик и принялся с усердием раскачивать больной клык. Через две секунды пациент застонал. Я решил, что таким образом он погружается в пустоту, но стоны становились все громче: заполнив кабинет, они начали выплескиваться в приемную. Я взглянул на Эбби, мою ассистентку, сидевшую по другую сторону кресла. Розовая маска закрывала ей пол-лица. Эбби ничего не сказала. Тогда я достал щипцы изо рта пациента и спросил, как он себя чувствует.

– Прекрасно. А что?

– Вы шумите.

– Правда? Не знал. Видите ли, в физическом смысле я нахожусь не здесь.

– Судя по звукам, в физическом смысле вы как раз здесь.

– Прошу прощения. Постараюсь больше не шуметь. Продолжайте, будьте так любезны.

Стоны возобновились практически сразу и быстро перешли в довольно громкий вой – неоформленный и первобытный, как у недоношенного новорожденного. Я остановился. В его налитых кровью глазах стояли слезы.

– Вот опять.

– Опять что?

– Вы стонете. Даже воете. Укол-то действует?

– Я уже в будущем, в трех-четырех неделях от этой боли, – ответил пациент. – Уже четыре-шесть недель я от нее избавлен.

– Боли вообще не должно быть, – сказал я. – Мы заморозили зуб.

– Да мне совсем не больно! – воскликнул пациент. – Продолжайте, я больше не пророню ни звука.

Я снова принялся за работу. Он остановил меня почти в ту же секунду.

– Сделайте общий наркоз, пожалуйста.

Я выполнил его просьбу, после чего спокойно удалил зуб и поставил на его место временную коронку. Когда пациент приходил в себя, мы с Эбби уже занимались другим пациентом. Конни вошла в кабинет и сказала, что перед уходом он хочет со мной попрощаться.

Мне следовало уволить Конни сразу после нашего расставания. Я мог ее уволить, но жалел. Из-за любви к поэзии она и так жила впроголодь. Знаете, какие у нее были служебные обязанности? Писать имя пациента на карточке, где указаны дата и время следующего визита. Это она и делала восемь часов в день, по четвергам – чуть дольше. Ну, и немного помогала миссис Конвой с составлением графика. Иногда занималась счетами. Для счетов мне все равно приходилось привлекать специальную контору, потому что Конни не справлялась с объемами. Ну, еще она отвечала на звонки. Восемь часов в день, по четвергам дольше, Конни заполняла карточки, вписывала имена в готовый график, изредка занималась счетами и отвечала на звонки. Все остальное время она проводила в компании я-машинки.

– Где он?

– Там.

Я вошел в кабинет, и мой пациент встал.

– Я только хотел… отблагодарить! Спасибо вам за все! Вы меня больше не увидите. Я улетаю в Израиль!

Язык у него слегка заплетался, и я понял, что газ выветрился еще не до конца.

– Может, посидите пару минут?

– Нет-нет, я не прямо сейчас в самолет. Сперва проедусь на метро. Я просто хотел сказать, что буду очень по вам скучать. По всем. Вы такие чудесные. Вон та леди – просто прелесть. Такая милая. И красивая. Прямо как… а, к черту! Я бы ее трахнул.

Он показал на Конни, которая смотрела прямо на него. Остальные присутствующие тоже.

– Так, вам совершенно точно надо посидеть и отдохнуть. Идите за мной.

– Не могу! – вскричал он, пожимая плечами. – Опаздываю!

– Тогда до встречи.

– Нет, нет! Я же говорил, я улетаю в Израиль. Насовсем!

Я повел пациента к выходу. Конни подала мне его куртку.

– Но не подумайте, что я лечу туда, потому что я – еврей. Вы ведь так подумали?

– Правую руку в рукав, пожалуйста…

– Ошибаетесь!

Я открыл дверь. Он встал ко мне вплотную и зашептал на ухо, обдавая меня кислым постнаркозным духом:

– Я – ульм. Поэтому и еду в Израиль. Я – ульм, и вы тоже!

Я похлопал его по спине и слегка подтолкнул к двери.

– С чем вас и поздравляю. Удачи!

– И вам удачи!

Под газом люди порой несут полную ахинею. Поэтому я не придал его словам никакого значения.

 

Глава вторая

Минуло полгода. Была пятница, 15 июля 2011 года, и утро прошло без каких-либо эксцессов. Косметические консультации, гингивопластика и один омерзительный черный язык. В колонках четыре раза играла песня «битлов» «Человек из ниоткуда» – я прослушал ее в четырех кабинетах, а позже поймал себя на том, что напеваю ее сам во время подгонки коронки. Пучок Конни медленно просыхал, заполняя кабинеты запахом ее волос. Миссис Конвой предложила новое решение проблемы избыточного документооборота. Эбби молчала.

Быть хорошим ассистентом врача-стоматолога – не такая уж трудная задача. Запомни названия всех инструментов да знай себе угадывай, какой именно мне может понадобиться в тот или иной момент. Это вам не сердечно-сосудистая хирургия. Но и не хиханьки да хаханьки. Пациенты у меня самые разные: жертвы автомобильных аварий и пьяных драк, например. Эбби приходилось не только подавать мне нужные инструменты, но и с профессиональным спокойствием взирать на их изувеченные рты. Поверьте на слово: в автомобильные аварии лучше не попадать. Конечно, частично я решу проблему, вы снова сможете есть и пить, но участь ваша незавидна. Считайте, вы исчерпали свой запас удачи. С этого момента ваша жизнь превратится в сплошной компромисс, и до самой смерти вам придется слушать фразы вроде «Мы сделаем все, что в наших силах» и «На большее мы не способны».

Ассистенты также полощут, осушают и отсасывают. Они подготавливают лотки, помогают составлять анамнез, снимать оттиски, примерять коронки, надевать и убирать резиновые прокладки. Словом, без хорошего ассистента врач ничего толком не сделает. И Эбби была очень хорошим ассистентом. Даже держала пациентов за руку. Однако с руководством отношения у нее не ладились. Со всеми жалобами, предложениями и даже просьбами о выходных она обращалась не напрямую ко мне, а к Конни или миссис Конвой. Якобы боялась лишний раз меня побеспокоить. Боялась побеспокоить?! Мы целыми днями напролет сидели друг напротив друга! Наверное, она предпочла бы сидеть напротив другого врача – из тех, что любят людей и без конца хохмят. Я и сам не прочь быть таким врачом. Мне очень хотелось, чтобы Эбби перестала укоризненно молчать. Может, она меня и не осуждала. Может, я просто неверно читал ее взгляд, ведь остальные черты ее лица скрывались за розовой маской. Может, она просто ждала момента, чтобы быстро и профессионально подать мне нужный инструмент. Но попробуйте-ка сами весь день посидеть напротив ассистента: посмотрим, кем вы себя будете чувствовать в те моменты, когда вам не захочется хохмить и веселиться.

«Все кабинеты готовы?» – этими словами я встречаю Эбби в начале каждого дня.

Мне бы и самому хотелось первым делом говорить всем «Доброе утро!». «Доброе утро» поднимает боевой дух сотрудников: «Жизнь прекрасна! Мы снова вместе, наши головы ясны, подмышки благоухают, какие же чудесные сюрпризы приготовил нам новый день?» Но по утрам я на такое не способен. В моей клинике работали всего четыре сотрудника, включая меня самого, – выходит, от меня требовалось три раза повторить «доброе утро». Много? Нет. И все же я не удосуживался сделать даже такую малость. Игнорируя печальный факт, что каждому из нас отпущено лишь одно-два «добрых утра» в сутки, я лишал своих коллег этого удовольствия. А то и вовсе на голубом глазу забывал, сколь ужасающе мы ограничены в возможностях пожелать доброго утра ближним, – просто забывал, и все! Или произносил эти слова с иронией, скепсисом, злобой, сухостью, деспотизмом в голосе. Я мог сказать «доброе утро» Эбби и Бетси, но обделить Конни. А мог весело поприветствовать Бетси, но не Эбби и/или Конни. Еще я мог сказать «доброе утро» Эбби в присутствии Бетси или Бетси в присутствии Конни, но не самой Конни. Да что хорошего в этом предсказуемом событии – наступлении так называемого «нового дня»? Обычно ему предшествует долгая битва с организмом за короткий сон, которую многие люди именуют «ночью». Мне всегда казалось, что этого недостаточно для новой порции ритуальных приветствий. Поэтому я просто говорил: «Где расписание?» Эти слова предназначались Конни, сидевшей за письменным столом. Или я спрашивал Эбби: «Все кабинеты готовы?» – как в то самое утро, о котором пойдет речь. Или я обращался к Бетси: «Вы сегодня работаете одни», имея в виду, что помощника (я иногда приглашал временного гигиениста) не будет. Тогда она отвечала: «Кто-то сегодня не в духе». Настроение у меня было не такое уж скверное, несмотря на тщетные попытки выспаться и слишком скорую встречу с теми же тремя сотрудниками, которых я имел честь видеть вчера. Однако от слов Бетси про «не в духе» я моментально падал духом и проводил остаток дня в чернейшей тоске.

И все же «Доброе утро! Доброе утро всем и вся!» – говорил я своим пациентам, потому что был худшим из ханжей. Из всех ханжей, из всех жестоких и насквозь фальшивых притворщиков, я был самым худшим.

Среди моих пациентов в то пятничное утро был человек, которого я назову Телефонная Книга. Он пришел на косметическую процедуру. Почему-то в последние годы народ валом валил на косметические процедуры. Одни хотели отбелить зубы, другие – выпрямить, третьи надеялись скорректировать «десневую» улыбку, четвертые – изменить положение губ, пятые – полностью перестроить прикус, зуб за зубом, миллиметр за миллиметром, чтобы раз и навсегда избавиться от страшных детских воспоминаний. Люди мечтали об улыбке Джорджа Клуни, Ким Кардашьян и еще об этой мясистой вальгусной улыбке Тома Круза. Многие приносили вырезанные из журналов фотографии менее популярных звезд, улыбками которых хотели обладать, чтобы улыбаться, как звезда, ходить по улицам, как звезда, и жить до скончания века в ослепительном звездном сиянии. Разумеется, то были состоятельные пациенты, которые вполне могли побаловать себя: адвокаты, управляющие хеджевых фондов и их жены, потерявшие страсть к очаровательным изъянам, светские львицы, которые на вернисажах собирали на себе свет всех фотовспышек. Но за «косметикой» ко мне приходили и другие люди. Не имея страховки, они, заглотив полбутылки «Джим Бима» и вооружившись плоскогубцами, сами выдирали себе сгнившие зубы – а потом сталкивались с последствиями. Растущую зубную боль они глушили аспирином, виски и любыми обезболивающими, какие удавалось раздобыть. Некоторых я отправлял прямиком на госпитализацию. Обычно таких людей недолюбливали за скверный нрав и замкнутость, ведь они никогда не улыбались – но они не улыбались по совсем другой причине. Они стеснялись желтых никотиновых пятен, серого налета, черных пробоин на месте выпавших зубов. Промучившись несколько лет и наконец скопив нужную сумму, они приходили ко мне, садились в кресло… и их прорывало, что женщин, что мужчин: я узнавал все про их страшные прозвища, разбитые сердца, упущенные возможности и никчемные жизни. Столько горя – из-за зубов! Порой я считал себя исключительно непригодным к профессии врача-стоматолога, вынуждавшей меня ежедневно закрывать глаза на заведомо известное будущее, не видеть могилы в каждом открытом рте. Я тратил все силы на нечто преходящее, на полумеры и паллиативы, отчего мне было трудновато убедить в необходимости регулярных походов к стоматологу даже самого себя. Но когда мне доводилось поработать с такими вот пациентами – после снятия швов они приходили благодарить меня за вновь обретенную радость жизни, нет, за новую жизнь, – я гордился собой, и пошло оно к черту, это заведомо известное будущее.

Итак, я наращивал Телефонной Книге новые передние зубы, когда он выудил из кармана я-машинку и принялся что-то искать в телефонной книге. Конечно, я не операцию на головном мозге ему делал, всего лишь наращивал зубы. Однако же и эта элементарная процедура требует сосредоточения и некоторого минимального участия со стороны пациента. Я глубоко убежден: если бы операции на головном мозге не требовали общего наркоза, пациенты умудрялись бы рыться в телефоне и прямо на операционном столе. Я не устаю поражаться, сколь многие действия кажутся людям вполне уместными во время лечения зубов. Миссис Конвой как-то рассказывала, что одна ее пациентка прямо во время чистки открыла флакончик с лаком и принялась красить ногти. За это ей пришлось выслушать страстную тираду о падении нравов в современном обществе – бедняжка не могла ни сбежать, ни выдвинуть какие-либо контраргументы, ведь во рту у нее был скейлер миссис Конвой.

Я попросил пациента, испытавшего острую необходимость порыться в телефонной книге во время лечения, убрать свой телефон подальше: он выполнил мою просьбу лишь после того, как отправил кому-то эсэмэс. Этот случай заставил меня вспомнить один любопытный период в своей жизни. Когда антидепрессант перестал действовать, а уроки испанского осточертели, я записался в тренажерный зал. На это меня сподвиг друг Макгоуэн. Вместе мы поднимали и опускали тяжести – и на целых полтора месяца я полностью отдался этому занятию, привлеченный сиянием блестящих грузов и обещаниями недюжинной половой удали. Впрочем, мне быстро надоел тусклый свет, и я переключился на лакросс. Помню, однажды я рассказал Макгоуэну, что весь вечер изучал свою телефонную книгу, и мне вдруг пришло в голову, что почти все эти люди мне – никто. Я решил удалить из я-машинки десяток-другой контактов, пусть некоторых из них я знал всю жизнь. Макговану мое решение не понравилось. «Это же твои знакомые», – сказал он. «Ну да. И что?» – «Тебя не парят твои знакомые?» – «А они должны меня парить?» – «Не понимаю, зачем ты вытворяешь такие вещи. Лучше не надо. Это меня угнетает». Я не понял, почему это его угнетает. Я же не его телефонную книгу чистить собрался. Через некоторое время мне позвонили с неизвестного номера. «Алло», – сказал я. «Как жизнь?» – поинтересовались на другом конце провода. «А кто спрашивает?» – спросил я. Это был Макгоуэн. С тех пор мы не общаемся.

Оторвавшись от зубов Телефонной Книги, я увидел на пороге своего кабинета миссис Конвой. Большую часть времени миссис Конвой была похожа на несчастную экскурсоводиху. Глядя на нее, вы представляли, что явились в некий музей на некую познавательную экскурсию, и за это вас теперь ждет страшная кара. Отчасти виной тому была ее водолазка цвета сырого мяса, заправленная в брюки и плотно облегающая расплющенную предпенсионную грудь. Отчасти – серебристый «ежик» и бледный пушок на лице и шее, который стоял торчком, словно притягивая воздушные шарики. Но сегодня миссис Конвой лучезарно улыбалась.

– Что такое? – спросил я.

– Вы молодец!

– Не понял?

– Я думала, вы против, а оказалось – нет.

– Бетси, о чем вы?

– Да о сайте же!

– О каком сайте?

– О сайте нашей клиники, – ответила она.

Я резко крутнулся на стуле и щелчком стянул резиновые перчатки.

– Нет у нас никакого сайта.

Оказалось, меня ждал большой сюрприз.

Бетси Конвой много лет была моим главным гигиенистом и завзятой католичкой. Если бы однажды я захотел стать добрым христианином – никогда не хотел, но если бы, – из меня получился бы неплохой католик вроде миссис Конвой. Она посещала мессы в церкви Святой Жанны д’Арк в Джексон-хайтс, где подкрепляла свою веру всевозможными телодвижениями, жестами, коленопреклонениями, декламациями, литургиями, пожертвованиями, исповедями, свечами, празднованиями дней святых и несколькими различными антифонами. Католики, подобно бейсболистам, общаются посредством шифрованного языка жестов. Безусловно, Римско-католическая церковь – позор человечества и бельмо на глазу Господа. Но надо отдать им должное: в их распоряжении – сложнейшие мессы, великолепнейшие святыни, старейшие гимны, самая впечатляющая архитектура и целый набор действий, обязательных для исполнения перед входом в храм. Все вместе это как нельзя лучше способствует единению с ближним.

Допустим, я вхожу с улицы и направляюсь прямиком к раковине, чтобы вымыть руки. Неважно, к какой раковине, миссис Конвой обязательно меня найдет. Выследит по запаху, как охотничий пес. И тут же спросит: «Ну, и чем это вы занимались?» Я отвечу, она скажет: «Почему вы все время мне врете?» Я отвечу, а она скажет: «Критика еще никого не убивала. Убивает курение. Какой пример вы подаете своим пациентам, тайком бегая на перекуры?» Я отвечу, она скажет: «Им вовсе не хочется слышать о «бренности бытия» от своего стоматолога. Когда это вы снова пристрастились к сигаретам?» Я отвечу, она скажет: «Силы небесные! Так что же вы всем говорите, будто бросили?» Я отвечу, она скажет: «Не понимаю, как моя забота о здоровье начальника может «душить на корню все доброе и вечное». Я лишь хочу, чтобы вы полностью реализовали свой потенциал. Самоконтроль еще никому не повредил». Я отвечу, она скажет: «Вот еще! Да ни за что на свете! Дались мне ваши раковые палочки! Что вы делаете? Ну-ка потушите сигарету!» Я попытаюсь сменить тему, отпустив ненавязчивый комментарий, а она скажет: «Смертные муки вам несу не я, а вредные привычки. Неужели вы хотите испортить легкие и умереть молодым?» Я отвечу, она скажет: «Вы уже в аду? Ну-ну! Рассказать вам, какой ад на самом деле?» Я отвечу, она скажет: «Да, раз уж вы сами заметили, любую беседу можно свести к разговору о спасении души. Жаль, это не происходит чаще. Зачем вы открыли окно?» Я отвечу, она скажет: «Мы на первом этаже. В худшем случае вы вывихнете себе лодыжку».

Или, допустим, я выхожу из туалета, и миссис Конвой поджидает меня в коридоре. «Я всюду вас ищу! – скажет она. – Где вы были?!» Я предложу очевидный ответ, она скажет: «Почему вы все время называете это Громоящиком?» Я подробно отвечу, а она помрачнеет и скажет: «Пожалуйста, не называйте свои достижения в уборной «струей папы Римского». Я прекрасно знаю, что папа для вас – только повод похохмить, да и вся Католическая церковь – не более чем точильный камень для вашего остроумия. Но я, так уж вышло, очень высокого мнения о церкви, и пусть вы сами понять это не в силах, проявите уважение ко мне и не оскорбляйте папу Римского». Я извинюсь, но она пропустит мои слова мимо ушей. «Честное слово, иногда я начинаю сомневаться, что вам вообще есть дело до чувств окружающих людей!» С этими словами она уйдет. А я так и не узнаю, зачем она караулила меня под дверью Громоящика, если не с единственной целью – испортить настроение нам обоим.

Позже, дав мне немного поизводиться, миссис Конвой спросит: «Ну, так скажите: вам есть дело до чувств других людей? Вы хоть немножко меня уважаете?»

Разумеется, я ее уважал. Допустим, все записанные пациенты явились вовремя, и на чистку пришли разом пять человек. Чтобы минимизировать время ожидания и максимизировать выручку, я бы пригласил трех-четырех гигиенистов. Но ведь в моем распоряжении была сама Бетси Конвой! Бетси Конвой при помощи одного или двух временных сотрудников успевала делать снимки, писать анамнезы, счищать зубной камень, полировать, рассказывать пациентам о важности профилактических мер, оставлять подробные заметки для последующего осмотра врачом-стоматологом (то есть мной) и при всем этом еще курировать подчиненных и следить за составлением расписания. Стоматологи мне не поверят. Просто потому что не у всякого стоматолога есть такой замечательный гигиенист, как миссис Конвой.

«Ну? Отвечайте!» – будет донимать меня она.

Однако, случись ей умирать, я бы вряд ли бросился на помощь. Скорее, весело бы наблюдал за происходящим. Пусть лучше она умрет, думал я, чем всегда будет крутиться рядом. Я бы никогда не нашел ей достойную замену, но изо дня в день находиться рядом с Бетси Конвой – это испытание почище любых крестных мук. Бедная Бетси… Именно ей мы были обязаны высокой производительностью труда, профессионализмом и изрядной долей ежемесячной выручки. Ее полное принятие католицизма со всеми его несуразностями и врожденными изъянами как нельзя лучше подходило для работы в стоматологической клинике: зачастую, чтобы смотивировать массы на ежедневный уход за зубами, мы давим именно на чувство вины. Вручая босяку зубную щетку, Бетси Конвой говорила: «Вера познается в мелочах». Ну, кто еще на такое способен? А потом я вдруг представлял, как огромный мускулистый негр ставит ее раком на стоматологическое кресло и трахает до полного умопомешательства.

– Конечно, я вас уважаю, Бетси! Что бы мы без вас делали?

Позже, в баре, я окажусь последним посетителем. Она – предпоследним. Она спросит: «Может, вам уже хватит?» Я отвечу, она скажет: «Как вы доберетесь до дома?» Я отвечу, она скажет: «Конни давно уехала, лапочка. Два часа назад. Ну все, давайте я вам помогу». Она посадит меня в такси и скажет: «Дальше сами?» Я отвечу, а она скажет – уже таксисту: «Он живет в Бруклине». А потом – не знаю что.

Или вот, допустим, мы отправимся с благотворительной миссией к черту на кулички. Я буду биться, биться, не соглашаться, но в итоге все равно окажусь на борту самолета. Однажды мы побывали прямо-таки в невероятном захолустье: из аэропорта Кеннеди прилетели в Нью-Дели, из Нью-Дели – в Биху Патнайк, а оттуда еще пятьдесят километров ехали на поезде. Потом мы брели сквозь убийственный зной по зассанным улицам, а за нами с тихими наставлениями и увещеваниями ковыляли безногие и безрукие нищие. Клиника оказалась не клиникой, а двумя обычными креслами под пляжным зонтом. Рядом стояла палатка для больных с заячьей губой. Я просто увидел их за работой – и мне, знаете ли, хватило.

Допустим, в некой похожей ситуации я обращусь к миссис Конвой: «Как я только позволил вам затащить меня в эту богом забытую страну?» Она велит мне не произносить Божье имя всуе. Я скажу: «Не самое лучше время требовать от меня уважения к Господу. Хорошо ваш Господь уважил этих детей, ничего не скажешь». Некрозы пульпы, поражения языка, огромные раздутые зобы на почве абсцессов… Могу продолжать до бесконечности. Нет, я продолжу: почерневшие зубы, сломанные зубы, омертвелые зубы, смещенные зубы, зубы, растущие в разные стороны, прямо из нёба, язвы, открытые раны, сочащиеся гноем десны, сухие лунки, язвенно-некротические стоматиты, неизлечимые кариесы, голод, вызванный невозможностью пережевывать и глотать пищу… У этих нежных детских ртов просто не было шансов. Нормальный человек не остается в таком месте, надеясь сделать мир лучше. Нормальный человек первым же рейсом летит домой. Я оставался только из-за налогов. Мне сулило изрядное списание. И еще баранина, жаренная на вертеле, – это нечто. На Манхэттене такой не найдешь, хоть в лепешку расшибись.

Миссис Конвой скажет: «Мы приехали, чтобы делать Божье дело». «Лично я приехал за бараниной, – отвечу я. – Что же до Божьих дел – сдается, мы разгребаем последствия». Она не согласится. «Именно для этого мы и родились на свет Божий». – «Пессимизм, скептицизм, нытье и гнев – вот для чего мы родились на свет, – отвечу я. – А у местных и вовсе одна цель в жизни – страдания».

Законченные биографии нравились миссис Конвой больше, чем живые люди. Все важные люди в ее жизни давно умерли: Иисус Христос, папа Римский Иоанн Павел II и доктор Бертрам Конвой, тоже стоматолог при жизни. Бетси было всего шестьдесят, но вдовствовала она уже девятнадцать лет. Мне-то всегда казалось, что она живет одна и страдает от хронического одиночества. Но ей никогда не было одиноко. Отец, Сын и Святой Дух не покидали ее ни на минуту, не говоря уж о пречистом присутствии Богородицы. Она была заодно со святыми и мучениками, с папой Римским, глубоко чтила епископа, исповедовалась священнику и дружила со всеми прихожанами своей церкви. Пусть Католическая церковь за свои грехи подвергалась бесконечным нападкам, связи внутри церкви были сильны, как никогда, и Бетси Конвой в своем вдовстве, одиночестве и бездетности не нуждалась ни в чьем сочувствии. Я-то считал ее бессмертной, но если бы однажды она все-таки умерла, сразу после скромных похорон ее душа отправилась бы в лучший мир, к родным, близким и миллионам любящих единоверцев.

Или вот, допустим, она купит и притащит на работу книгу. Под названием «Легкий способ составлять графики», «Идеальный офис» или «Стоматолог на миллион долларов». Последнюю, кстати, написал некий Барри Хэллоу. Даже не настоящий стоматолог – простой врач-консультант. Только-только вылупился из бизнес-школы, отчаянно ищет собственную нишу и вдруг узнаёт, что любая стоматологическая клиника страдает рядом хронических недугов. Бинго! Он тут же превращается в эксперта. Сидит у себя в Финиксе, штат Аризона, и кропает книжонку. Его доказанные методы преобразят вашу профессиональную деятельность, увеличат доход и даже продолжительность жизни. Но прежде всего, пишет он, вы наконец-то обретете счастье. Действительно, кто же от такого откажется? Успешные и жизнерадостные люди достойны только абсолютного счастья, все остальное – для полных неудачников, депрессирующих нытиков, подслеповатых стариков и детей-актеров, из которых вырастают очень странные типы. Нет, это не про вас, ведь вы вовремя обратились за помощью к суперэксперту.

– Мы неэффективно расписываем рабочие дни, неэффективно лечим и неэффективно ведем бухгалтерию, – в заключение процитирует она Барри Хэллоу.

Я возражу, что лечим мы вполне пристойно.

– Да, но мы недостаточно времени уделяем просветительской деятельности, – парировала Бетси. – Мы должны подробней рассказывать пациентам о профилактических мерах, которые помогают укреплять здоровье зубов и десен.

– Профилактические меры на хлеб не намажешь, – отвечу я. – У нас тут клиника, а не школа.

– Я знаю, что у нас не…

– И вообще, по сравнению с другими клиниками мы уделяем целую кучу времени рассказам о профилактических мерах. Но вспомните, Бетси, с кем нам приходится иметь дело. С людьми. С ленивыми ограниченными идиотами, которых даже под дулом пистолета не заставишь чистить зубы после четырех бокалов «мерло». И все ваши старания коту под хвост, сколько бы вы ни рассказывали о профилактике этим бездельникам, что с трудом удосуживаются вспомнить про запись к врачу и притащиться сюда, точно их мама отправила собирать игрушки. Все коту под хвост!

– Вы слишком плохого мнения о человечестве.

Пропустив ее слова мимо ушей, я продолжу:

– А ведь мы просим о такой малости! Руки почти не требуют никакого ухода, ноги тоже. Нос время от времени нуждается в небольшом внимании, как и сфинктер, – и это все! Неужели так трудно следить за собственным ртом – в обмен на хорошее самочувствие и настроение? Даже карликовые шимпанзе ловят друг у друга блох и вшей. Неужели нельзя быть хотя бы как карликовые шимпанзе?

– Ох, опять вы завелись. Да послушайте же, что вам говорят! Методы Барри Хэллоу – доказанные. Если следовать предложенной им программе из двенадцати шагов, у нас… Так, минуточку, я куда-то записала.

– Не утруждайтесь. Я знаю. Зубы будут сиять здоровьем и белизной, а пациенты начнут сами расписываться в нужном месте. Красота! Да этот клоун – даже не стоматолог.

– Я прошу разрешения использовать некоторые его методы в работе нашей клиники, – скажет миссис Конвой.

– От нас что-то потребуется?

– От некоторых – да. Совсем немного.

– В числе этих некоторых есть я?

– Возможно.

– Тогда ни в коем случае.

Я сознательно держался подальше от социальных сетей. У меня не было своего сайта, не было аккаунта в Фейсбуке. Впрочем, иногда я гуглил самого себя и всякий раз натыкался на одни и те же три отзыва: один разместил я сам, один выпросил у Конни, а третий написал аноним. Конечно, я прекрасно знал, кто этот аноним. Он долгое время отказывался платить за оказанные ему услуги, и в итоге – дав ему множество последних шансов – я обратился в коллекторское агентство. Вообще-то я, как и вы, терпеть не могу коллекторов. Тактика у них простая: в открытую и исподволь обращаться с тобой как с полным неудачником, пока, окончательно деморализованный снисхождением и замученный хулиганскими выходками, ты не заключишь сделку, чтобы, не дай бог, тебя опять не вытурили из «Мэйсиз». Подумайте-ка: вы когда-нибудь встречали живого коллектора в неформальной обстановке? Нет, конечно. На вечеринках они все превращаются в колл-менеджеров и оценщиков страховых убытков. Так что я, поверьте, разделяю вашу нелюбовь. Но этот гад задолжал мне восемь тысяч долларов. Я честно сделал свою работу, благодаря мне – вы только послушайте, – благодаря мне эта сволочь снова смогла жевать пищу! Уж хотя бы за материалы мог бы заплатить! А он что? Сделал такой график платежей, чтобы выплачивать мне по двадцать баксов в месяц, а затем тут же вылил на меня ведро грязи – якобы из благородных побуждений, дабы предостеречь добрых людей от обращения к бракоделу и вору. Мало того, этот аноним утверждает, что у меня козявки в носу! Нет у меня никаких козявок. Я нарочно перед каждым приемом иду в туалет и изучаю свои ноздри в зеркале. Это профессиональная этика, если хотите знать. Но теперь мир убежден, что у меня в носу есть козявки. Если кто-нибудь перед походом к новому врачу решит почитать отзывы в Интернете, как думаете, выберет ли такой человек клинику, где стоматолог сдирает с пациентов три шкуры за плохую работу и вдобавок посыпает их своими козявками? Нет. Однако на свете нет такой организации, к которой я мог бы обратиться с требованием удалить лживый отзыв. Поэтому примерно каждый месяц я гуглил самого себя, неизбежно натыкался на отзыв анонима и громко бранился, чувствуя себя оклеветанным, а миссис Конвой говорила: «Хватит гуглить самого себя!»

Порой она спрашивала: «Что вы имеете против людей?» Допустим, я сидел за столом на ресепшене и заполнял бумаги – за этим столом у нас несколько крутящихся офисных кресел. Подняв голову, я отвечал: «Что я имею против людей? Я ничего не имею против людей». Тогда она говорила: «Вы сознательно избегаете общества окружающих». Я поворачивался к ней на стуле, смотрел на нее внимательно и спрашивал: «Кто это избегает общества окружающих?» – «У вас нет сайта, – говорила она. – И даже странички на Фейсбуке. Никакого присутствия в Интернете. Барри Хэллоу пишет…» – «И за это вы обвиняете меня в нелюдимости? Потому что у меня нет аккаунта на Фейсбуке?» – «Я лишь пытаюсь сказать, что Барри Хэллоу советует любому малому бизнесу иметь присутствие в Интернете. Это увеличивает приток клиентов. Доказано. Больше я ничего не пытаюсь сказать». – «Нет, пытаетесь, Бетси. Если бы не пытались, то не стали бы попрекать меня отсутствием аккаунта на Фейсбуке». «Вы неправильно истолковали мои намерения, – отвечала она. – Причем сознательно». – «Я ничего не имею против людей, Бетси. Понимаю ли я людей? Нет. Большинство людей я не понимаю. Их поступки и дела вводят меня в ступор. Они сейчас там, за стенами этого дома, играют в футбол на зеленом поле, катаются на яхтах и так далее. Молодцы! Пусть катаются. Знаете что, Бетси? Я бы рад покататься вместе с ними! Да! Поехали кататься на яхте! Будем все вместе есть креветок!» – «Святые Мария и Иосиф, – отвечала Бетси, – при чем тут креветки? Зачем я только подняла эту тему, никогда себя не прощу…» – «Нет, не уходите, Бетси, давайте уж все проясним. По-вашему, я не могу вот так запросто отправиться на морскую прогулку?» – «Да кто говорил о морских прогулках?!» – «Думаете, я могу легко и беззаботно бросить все и отправиться загорать на пляж, покорять горные вершины, собирать яблоки, покупать коврики для ванны, заказывать салаты и каждый вечер складывать мелочь из кармана в одно и то же место? Стирать постельное белье, слушать «U2» и пить шабли?» – «Да что вы такое несете?! – отвечала она. – Я просто хотела, чтобы вы завели сайт или хотя бы страничку на Фейсбуке. Это увеличит нашу прибыль!» – «Понятия не имею, почему все это мне недоступно, – говорил я. – Однако же недоступно. Я бы хотел так жить, хотел бы изо дня в день получать удовольствие от простых мелочей. Ездить в отпуск. Отдыхать». – «Пожалуйста, хватит передергивать». – «Вы не представляете, как я люблю что-нибудь подергать. А вообще – мне и самому страшно хочется прийти в бар и посмотреть там бейсбол. И чтобы целая толпа народу за стойкой приветственно кричала мне «Йоу!», «Здорово, кореш!», «Проставляйся!» и все в таком духе». – «Мне пора к пациенту, – перебивала меня Бетси. – Продолжим эту беседу в другой раз». – «Да, Бетси, мне бы очень хотелось смеяться и орать вместе с закадычными приятелями. Это было бы чудесно. Но вы хоть представляете, сколько внимания и сил требуется для просмотра матча «Ред Сокс»? Даже во время регулярного сезона?» – «Я решила остаться и выслушать вашу тираду до конца, – отвечала она, – потому что я, кажется, наступила на больную мозоль». – «Но не думайте, что моя неспособность иметь постоянных собутыльников меня не тревожит. Очень даже тревожит, прямо-таки неотступно преследует. Я регулярно думаю о том, сколько я в жизни упустил такого, чего бы упускать не хотел. Эта мысль гложет меня изнутри, Бетси. Думаете, я нелюдим? Конечно, я нелюдим! Только это и помогает мне не думать каждую секунду о своей нелюдимости. Но это не значит, что я имею что-то против людей. Завидую им? Разумеется. Восхищаюсь ими? Постоянно. Тайком изучаю их повадки? Каждый день. Я просто не пытаюсь их понять. Любить что-то непостижимое, постоянно чувствовать свою непричастность и мечтать о причастности – кому можно такого пожелать, Бетси? Кому?» – «Вы закончили? – спрашивала она. – Это самый долгий и мучительный разговор в моей жизни». – «Но знаете, что остается для меня еще более непостижимым, чем морские прогулки и солнечные ванны? Чтение о морских прогулках и солнечных ваннах! До появления Интернета я и так был отрезан от общества. Вы хотите, чтобы между мной и обществом появилась еще одна преграда? Чтобы я тратил время, которое не трачу на морские прогулки и солнечные ванны, – чтобы я тратил это время на чтение о том, как другие люди катаются на яхтах и принимают солнечные ванны? Просматривал их фотографии и видео, оставлял восхищенные комментарии, лайкал, заценивал, репостил, твиттил и чувствовал себя еще более одиноким и покинутым? Откуда вообще взялось это утверждение, будто социальные сети связывают людей? Я себя чувствую как никогда отвязанным и одиноким. Наверное, тут то же самое, что с богатыми и бедными. Богатые богатеют, бедные беднеют. Люди общительные становятся все более общительными, а нелюдимы – еще более нелюдимыми. Нет, спасибо, мне этого не надо. Жизнь слишком сложна и без Фейсбука». – «Забираю назад свои слова о том, что вы что-то имеете против людей. И больше никогда не попрошу вас о сайте или о страничке на Фейсбуке».

Я считал себя стоматологом, а не сайтом. Человеком, а не брендом и – тем более – не анкетой. Они хотели свести мою личность и весь жизненный опыт к набору покупок и предпочтений, прописанных лекарств и предсказуемых поступков. Но тогда разве остался бы я человеком? Я был бы просто зверь в клетке.

Бетси спрашивала: «Когда вы последний раз были в церкви?» Я отвечал, она говорила: «Врете. Каждый хоть раз бывал в церкви. Попробуйте ответить честно». Я отвечал, она говорила: «Ох, силы небесные! Никто не поклоняется маленьким голубым лепреконам. Во-первых, лепреконы зеленые. Во-вторых, вы не хуже меня знаете, что лепреконы не создавали землю и небо. Я не вижу ни единой причины верить в лепреконов, зато могу перечислить множество причин верить в Бога. Я вижу его в небе и прямо на улицах города. Неужели вы сами не чувствуете, что весь мир был создан Божьей рукой?» Я отвечал, она говорила: «Большой Взрыв почувствовать невозможно. И потом, вера в Господа делает людей хорошими. Разве вы не хотите быть хорошим человеком?» Я отвечал, она говорила: «Метафизический шантаж! Ах вы моя лапочка. Нет уж, признавайтесь: вы считаете себя хорошим человеком?» Я отвечал, что да, в целом я считаю себя хорошим человеком. И тогда она говорила – подумав немного, она клала руку мне на плечо и говорила: «Но хорошо ли вам живется? А?»

Мы с миссис Конвой подошли к компьютерному столу на ресепшене. Естественно, Конни уже открыла веб-сайт «Стоматологии доктора О’Рурка». Я решил, что где-то на белом свете есть вторая стоматология с таким же названием, а миссис Конвой просто что-то напутала, и ее ждет разочарование. Но потом Конни кликнула на раздел «О клинике», и на экране появились все мы: Эбби Боуэр, ассистент врача-стоматолога, Бетси Конвой, главный гигиенист, Конни Плотц, офис-менеджер, и я, доктор Пол О’Рурк, врач-стоматолог. Это была наша клиника, моя «Стоматология доктора О’Рурка».

– Кто это сделал? – вопросил я.

– Не я, – ответила Конни.

– И не я, – ответила миссис Конвой.

– Эбби? – спросила Конни.

Эбби, по неизвестной причине до сих пор скрывавшаяся за розовой маской, быстро помотала головой.

– Кто-то же должен был сделать этот сайт!

Все посмотрели на меня.

– Я тут ни при чем, уж поверьте.

– Как так? Посмотрите, тут же мы все!

Мы снова посмотрели на экран. Да, там по-прежнему были мы все. Никуда не делись.

Фотография миссис Конвой была взята из ее школьного альбома за 1969 год – выпускной год. Черно-белый снимок она, по всей видимости, сочла весьма удачным, поскольку до сих пор не высказала ни единого возражения. Несмотря на пышную высокую прическу, каких в 1969-м уже никто не носил, на этой фотографии миссис Конвой была весьма юной и почти хорошенькой. Бой-баба с серебристым «ежиком», стоявшая рядом со мной за компьютерным столом, не имела с ней абсолютно ничего общего. Фотография Эбби была сделана в профессиональной студии, отретуширована и отполирована до блеска. Но почему? Разве Эбби – актриса или какая-нибудь модель? Откуда мне знать, она со мной не разговаривала. На снимке она выглядела потрясающе эффектно – опять-таки, ничего общего с действительностью. Конни осталась без фотографии и страшно расстроилась по этому поводу. Сочла это подтверждением того факта, что офис-менеджера всякий может обидеть. Я не стал говорить, что офис-менеджером ее никто никогда раньше не называл. Мой снимок был сделан камерой слежения – я спускался в метро на пересечении Восемьдесятой шестой с Лексингтон-авеню и выглядел как террорист, разыскиваемый ФБР.

– Кто это сделал? – повторил я свой вопрос.

Все трое моих подчиненных молча уставились на меня.

– Это неприемлемо.

– А по-моему, очень мило, – высказалась миссис Конвой.

– Я хочу, чтобы сайт убрали.

– Что? Почему? Ведь нам как раз такой сайт и нужен! Его создатель отлично поработал.

– Его создатель сделал это без моего разрешения и по совершенно неясным для меня причинам. Кто и зачем мог такое устроить? Я обеспокоен. Мы все должны быть обеспокоены.

– Вы, наверное, сами это сделали – да и запамятовали. Или победили в какой-нибудь лотерее. Может, ваше имя вытянули из лототрона! Ну да!

– Очень сомневаюсь, Бетси. Узнай, кто это сделал, – велел я Конни.

– Как?!

Я понятия не имел.

– Что, никому нельзя позвонить?

– Кому?

– Это возмутительно.

В самом низу страницы было название конторы, разработавшей сайт: «СеирДизайн». Я вбил это название в Гугл и нашел практически пустой сайт с кратким описанием предоставляемых услуг и единственным контактным адресом: [email protected]. Я тут же написал им письмо.

«Здравствуйте, «СеирДизайн», – написал я.

Меня зовут Пол К. О’Рурк. Я – владелец и сотрудник “Стоматологии доктора О’Рурка”, расположенной на Манхэттене по адресу Парк-авеню, 969. Пишу вам с просьбой удалить (или снести, или как там это называется) веб-сайт моей клиники, созданный без моего ведома и согласия.

Интересно, часто вы такое практикуете – создаете сайты для людей, которые этого не просят? Или кто-то обратился к вам от моего имени? Если так, я хочу знать все об этом самозванце. Я – настоящий Пол О’Рурк, и мне не нужен никакой сайт. Вы должны понимать, насколько я встревожен внезапным и непрошеным появлением в Интернете сайта моей собственной клиники.

Надеюсь на скорый ответ».

Я чувствовал себя уязвленным, беспомощным и остаток дня без конца проверял почту, но ответа так и не получил.

Я ежегодно обновлял подписку на канал DIRECTTV, по которому транслировали бейсбольные матчи, и каждую игру «Ред Сокс» записывал на видеокассеты. У меня есть все игры «Ред Сокс» с 1984 года, за исключением тех, что пришлись на отключение электричества. Я извел уже семь видеомагнитофонов, и на тот случай, что их перестанут производить, в кладовке у меня стоит еще семь новеньких. Перед каждой игрой я обязательно съедал тарелку курицы с рисом и не строил никаких планов на бейсбольные вечера. А еще – никогда не смотрел шестой иннинг.

– Почему именно шестой? – однажды спросила Конни.

– Это суеверие.

– Но почему не пятый или не седьмой?

– В самом деле, почему не четвертый и не восьмой? – ответил я.

– Зачем тебе вообще нужны суеверия?

– Потому что не верить в них – плохая примета.

Если «Ред Сокс» начинали отставать от «Янкиз» на девять игр и больше, я бросал все, ехал в Нью-Джерси по тоннелю Холланда, брал номер в гостинице «Говард Джонсон» в Норт-Бергене и смотрел следующую игру за пределами города, надеясь таким образом прервать полосу неудач.

– Если ты так ненавидишь «Янкиз», – однажды спросила Конни, – зачем переехал в Нью-Йорк?

– Чтобы посмотреть, какой город мог породить чудовище под названием “фанат Янкиз”».

Хотя в 2004-м положение дел резко изменилось, я по-прежнему смотрел все игры «Ред Сокс». Я смотрел их так долго, что уже не мог от этого отказаться. Иначе бы я просто весь вечер напролет стоял посреди гостиной и не знал, чем заняться. О да, занятий на самом деле масса. В наши времена человек может найти больше достойных способов скоротать вечер, чем когда-либо в истории мира. А уж в Нью-Йорке интересного досуга больше, чем в любом другом городе. Я мог бы поесть пиццы. Или суши. Я мог бы заказать тарелку овечьего сыра в винотеке и пить «Пино-нуар» до тех пор, пока богемианизм и Билли Холидей не пропитают насквозь мою душу и я не напьюсь вдрызг, вдрызг, вдрызг. Я мог бы отправиться в «Бруклин инн» и выпить хорошего стаута. А по пути туда заглянуть еще в дюжину неплохих баров. Вокруг было множество бакалейных лавок и корейских магазинчиков, где я мог купить свежих фруктов и овощей. Или я мог сесть за барную стойку нового итальянского ресторанчика, заказать фрикаделек и выпить целую бутылку вина. Или пинту бочкового пива – тогда все сходили с ума по бочковому пиву. А то и вовсе выкинуть что-нибудь неожиданное: вернуться на Тридцать четвертую и подняться на смотровую площадку Эмпайр-стейт-билдинга… нет, Эмпайр-стейт вечером закрыт. Многие заведения закрыты в это время суток: музеи, арт-галереи, книжные магазины. Но разве это повод торчать дома? Можно забуриться в «Старбакс». Или съесть бублик. Или сэндвич с фалафелем. Мне вновь пришло в голову, что большая часть досуга в Нью-Йорке так или иначе связана с едой и напитками. Неужели мы родились на свет только для того, чтобы есть и пить? Может, мне следовало избавить всех и самого себя от лишних хлопот и по возвращении домой просто начать есть и пить все подряд – фалафель закусить сосисками, заполировать все это дело курицей карри, щедро залить пивом и множеством стаканчиков виски «на сон грядущий», а потом вырубиться по дороге в туалет и заснуть прямо в инвалидном кресле с электроприводом? Казалось, так дела и обстоят. Но нет. Всегда нужно помнить, сколько интересного может предложить этот город человеку, пытающемуся небездарно провести вечер. Например? Например, кино. В Нью-Йорк привозят все лучшие ленты. А еще лучше – сходить на бродвейский мюзикл. Сделать это можно только в Нью-Йорке. Но постойте, ведь сегодня пятница! Сколько народу, по-вашему, пытается чем-нибудь себя занять в пятничный вечер? Не говоря уж о туристах, которые хотят за неделю испытать все, что только можно испытать в Нью-Йорке? Билеты на лучшие спектакли давно распроданы. Да и чтобы попасть на сам Бродвей, надо несколько недель морально к этому готовиться – знаете, какие на Тайм-сквер толпы? Наконец вы попали к театру, у входа тоже страшная толпа, вы проталкиваетесь внутрь, высиживаете бесконечный первый акт… и тут наступает антракт. Свет загорается, зрители вскакивают со своих мест, потягиваются, обсуждают увиденное и гадают, почему ты торчишь тут один-одинешенек в пятницу вечером. Нет уж, не хочу я проводить пятничный вечер под пристальными взглядами незнакомцев. В этом смысле четверги никогда не доставляли мне никаких хлопот. А вот пятницы, субботы, воскресенья, понедельники, вторники и среды – регулярно. В эти вечера я превращался в машину для потребления пищи. Ничего другого город мне предложить не мог, а раз даже этот город не может ничего предложить, представьте, как обстоят дела в городах поменьше, или в пригородах, или в деревнях, где половина жителей – продавцы, половина – фермеры? Неудивительно, что мы превратились в нацию разжиревших алкоголиков и врачей, которые их лечат. Мы неспешно шагаем по улицам, едва передвигая ноги. Складки жира потихоньку превращаются в новые органы, названий которым еще не придумали. Мы потребляем себя заживо, и гротекскные наросты на наших телах увеличиваются прямо пропорционально дефициту федерального бюджета и количеству дисконтных оружейных магазинов. Всей стране нечем заняться, кроме как есть, пить и стрелять, а если уж власти города ограничили твою деятельность только потреблением еды и напитков, почему бы заодно не посмотреть бейсбол по телевизору? Этим я и занялся. Как обычно – взял навынос курицу с рисом и посмотрел бейсбол. Не самый плохой расклад, между прочим. Я на время отвлекся от мыслей о сайте, созданном против моей воли, и почти забыл о своей беспомощности перед веб-мастерами «СеирДизайна». В тот вечер мы играли против «Тампа бей рейс», и я изо всех сил пытался сосредоточиться на игре. Самое трудное было выбросить из головы все другие увлекательные занятия, каким я мог бы предаться, если б сегодня решил не смотреть бейсбол. Занятия, предполагающие непосредственное участие других людей и меня. Чуть ли не каждый вечер меня звали на какие-нибудь профессиональные сборища – часто неформальные. Но неужели кто-то хочет провести пятничный вечер на профессиональном сборище? «Меньше всего мне хочется тусоваться в компании очкастых стоматологов», – думал я, получая очередное такое приглашение и тут же отвечая отказом. Но потом наступал вечер этого сборища, я вновь обнаруживал себя дома, в полном одиночестве, еда заказана, и делать совершенно нечего – только смотреть бейсбол. Тут-то я вспоминал о встрече: она представала уже в совсем ином свете. В отличие от меня, у очкастых стоматологов есть занятие поинтересней, чем просмотр игры регулярного чемпионата. В отличие от меня, эти стоматологи сейчас увлеченно болтают друг с другом, или знакомятся с незнакомками, или просто узнают о какой-нибудь новой методике, позволяющей облегчить участь пациентов. Уже одно это наполнило бы мой вечер смыслом.

Все вышесказанное выдавало во мне замкнутого, ограниченного и зашоренного человека. Всякий раз, получая приглашение на встречу стоматологов, я тут же отвечал отказом, если в этот вечер должны были играть «Ред Сокс». Я никогда ничего не планировал на такие вечера, хотя всегда мог пересмотреть записанную игру позже. Но нет, эти вечера были для меня священными, а если бы я предал одну святую вещь, то что мне стоило предать все остальные принципы – и кем бы я тогда стал? Любое искреннее увлечение – это болезнь. И если б моя преданность бостонской команде дрогнула после их исторической победы в чемпионате 2004 года, по-настоящему исторической и практически невозможной, ведь сначала они успели проиграть три матча, но потом все-таки победили – и кого! «Нью-Йорк Янкиз»! Самую непроходимо тупую и часто поносимую команду в истории спорта, с этим их омерзительным логотипом из переплетающихся букв «N» и «Y», красующимся на развалах с майками и бейсболками по всему миру, символом столь узнаваемым и режущим глаза, что сравниться с ним может только свастика (при этом «Янкиз» по-прежнему воспринимается некоторыми как нечто безобидное, заслуживающее восторга и даже поклонения, что, несомненно, наглядно демонстрирует склонность человечества к массовым заблуждениям) – если б моя преданность «Ред Сокс» дрогнула после оглушительной победы над «Янкиз», прервавшей восьмидесятишестилетний период засухи, значит, мое тридцатилетнее увлечение бостонской командой яйца выеденного не стоило и никогда не было истинным самопожертвованием, граничащим с болезнью и даже неотличимым от нее. Поэтому, разумеется, я ответил отказом на приглашение и вновь уселся в кожаное кресло, прихватив со стола бутылку пива и тарелку с курицей карри. Мы играли против «Рейз». Это была игра регулярного чемпионата, да к тому же против «Рейз» – самой низкопробной и заурядной из команд. Исход игры не имел абсолютно никакого значения (если бы, конечно, не случилось что-то из ряда вон). Словом, самый обыкновенный бейсбольный матч, один из тысяч, просмотренных мною за много лет, не заслуживающий никаких финансовых и эмоциональных вложений. Спросите любого человека, который не фанатеет по бейсболу, что значит для него обыкновенная игра регулярного сезона, и он ответит: ничего. Ничегошеньки. Стоило мне в пятницу вечером только подумать о количестве людей с богатым досугом, не фанатеющих по бейсболу, как огромный мир парализовывал меня своим многообразием и заманчивыми возможностями. Я недвижно сидел в кресле, парализованный, а перед глазами неспешно, один за другим, сменяли друг друга скучные иннинги. Но потом на поле что-нибудь происходило – да хоть простой дабл-плэй, – и в груди вновь вспыхивал былой огонь, вновь начинал бить непостижимый фонтан восторга, совсем как в детстве, когда я пяти-шестилетним мальчиком наблюдал за отцом: тот не сводил глаз с черно-белого телеэкрана, а все краски передавали комментаторы по бакелитовому радио. Сидел он в мягком удобном кресле, однако пристраивался на самом краешке, словно наблюдая за сложной посадкой космического корабля. Меня он называл «Поли». «Поли, сбегай-ка на кухню, принеси мне пива». «Поли, не спи, шестой иннинг начался! Смотри и рассказывай мне, что происходит на поле!» «Мы проиграли, Поли, очередное поражение, мать его, вот так всегда с этими говнюками, они берут и подводят, берут и проигрывают, сволочи!» В начале игры я всегда сидел у него на коленях, но уже к концу первого иннинга он начисто забывал о моем существовании. Я же, напротив, тонко чувствовал каждое движение его души и тела, каждый визг пружин его драгоценного кресла. Пружины эти были замученные и несчастные, как старые побитые клячи, но по-прежнему безотказные: снова и снова они воспевали гимн его невыносимому напряжению, его невыносимому отчаянию. Все происходящее он записывал на специальную карточку, которая лежала на плоском подлокотнике кресла. Пот стекал по пивной банке на дешевый ковер. Отец как будто сам был на поле, столько физических сил он вкладывал в просмотр игры. Встал, сел, встал, сел, меряет шагами комнату: противоестественно выкрутил кисть и грызет большой палец; стоит неподвижно и сыплет грязной бранью (от этого я всегда вжимал голову в плечи); упал на колени и уставился в телевизор. Я украдкой наблюдал за отцом, копировал выражения его лица, старался подогнать собственный отклик под его настроение и степень душевного накала, когда какое-нибудь событие поднимало на ноги весь стадион. Его неукротимая энергия обволакивала меня с головой. Что такое «Бостон ред сокс»? Что такое мир? Каждая подача – дело жизни и смерти, каждый замах – шанс исполнить мечту. А мы тут с вами о чем? Обыкновенная игра регулярного сезона… которая ничего, ничегошеньки не значит. Как я любил этого страшного человека. Он был для меня воплощением всего удивительного и хорошего, что есть в мире, пока однажды не вышиб себе мозги в ванной, предусмотрительно запахнувшись шторкой.

В тот вечер мы проигрывали. В общем зачете на данный момент «Ред Сокс» занимали первое место, опережая «Янкиз» на полторы игры, но сегодня мы проигрывали второсортным «Рейз». С одной стороны – плохо, а с другой – так и должно было быть. Это давало нам возможность неожиданно рвануть вперед и надрать всем задницу – только такие победы меня и радовали. Однако победы не случилось. 15 июля 2011 года мы продули со счетом 5:6 каким-то несчастным «Рейз». Я с отвращением вырубил телик. Нажал «стоп» на видаке, перемотал кассету, вытащил ее, подписал и убрал в шкаф. Затем лег в постель.

Проснулся я без четверти три. Невероятно! Почти четыре часа непрерывного сна! Ну, если быть точнее, три с небольшим, но цифра «четыре» мне нравилась больше. Такого долгого непрерывного сна у меня не было уже… три или четыре недели? Я лежал в кровати счастливый и почти отдохнувший. Но потом мне пришлось решать: встать или снова пытаться уснуть? Раз в три-четыре недели мне удается заставить себя уснуть еще на часок-другой, что в сумме дает четыре-пять часов сна. Четыре-пять часов! Как мало! Но я предпочитал думать об этом иначе. Я приходил на работу и всем говорил: «Доброе утро, Эбби. Доброе утро, Бетси. Доброе утро, Конни!» Поэтому теперь я лежал в кровати, пытаясь уснуть, а в голову лезли всякие неприятные мысли: сначала об унизительном проигрыше дурацким «Рейз», затем о том, как бездарно я провел вечер. Отверг все приглашения, пренебрег всеми бесконечными вариантами и возможностями – только чтобы посмотреть очередную игру регулярного сезона. А теперь на часах без четверти три, и рыпаться уже поздно. За окном стояла тьма, и я начал думать о том, как похожа будет эта ночь на последнюю ночь моей жизни, когда в моем распоряжении не останется никаких вариантов. Ведь каждая моя ночь, в сущности, это ночь упущенных возможностей, закрытых дверей к новому и неведомому, к риску, к надежде, к жизни. Вот такие мысли крутились в моем мозгу, пока я тщетно пытался уснуть. В голове у меня разгорались войны, скрывались под водой долины, вспыхивали леса, разливались океаны, и буря уносила все сущее на дно моря; лишь считаные дни или недели оставались до того момента, когда весь мир, все милое, прекрасное и удивительное, что мы с ним сделали, канет в бездну и сольется с чернотой Вселенной. Разумеется, уснуть я не смог. Я вылез из постели. Проверил почту: от «СейрДизайна» ни ответа ни привета. Пожарил себе яйца и сварил кофе. Сидя на кухне, я снова ел и пил, ел и пил, чтобы набраться сил еще на несколько часов; вечно я ем и пью, чтобы набраться и сил, ем и пью, чтобы отвлечься от мыслей об абсолютной бесполезности всякого поддержания сил. Пусть я не один во всем городе бодрствовал в столь поздний час, я уж точно был один, кто отрубился сразу после бейсбольного матча и теперь не мог уснуть. Может быть, каким-то чудом в эту ночь тысячи других страдающих бессонницей людей обрели-таки сон, и теперь я бодрствовал один-одинешенек, сидя за кухонным столом за несколько часов до рассвета и гадая, куда себя деть. Я подумывал позвонить Конни, но для этого надо было взглянуть на я-машинку и увидеть, что от Конни нет ни пропущенных вызовов, ни сообщений, и тогда я начал бы гадать, чем она занята, когда не пишет мне эсэмэс и не пытается дозвониться. Я невольно пришел бы к выводу, что она не только не хочет выходить со мной на связь, но и, скорей всего, вообще не думает о моей персоне. То, что Конни в такой час почти наверняка спит, не имело никакого значения. Да и вообще, даже если бы я позвонил, что я мог ей сказать? Ничего. Все, что можно было сказать, уже давно сказано. Так что звонить Конни нельзя. Я все равно позвонил, но она не взяла трубку. Конечно, ночь ведь на дворе. Она наверняка спит. Я повесил трубку. Потом взял из шкафа кассету с последней игрой, вставил ее в магнитофон и до самого рассвета смотрел бейсбол, перематывая всякий мусор и вновь гадая, как мы умудрились проиграть дурацким «Рейз».

 

Глава третья

В понедельник я подсел к Конни. Почти всегда, когда я подсаживался к Конни, она начинала мазать руки увлажняющим кремом. Я внимательно наблюдал, как она растирает руки – они были похожи на двух смазанных маслом зверей в брачном танце. У Конни было много единомышленников: чуть ли не в каждом офисе люди держали на рабочих столах баночки и тюбики с кремом, чуть ли не в каждом офисе тем утром люди начинали мазать руки. Я же никак не мог просечь фишку. Не сечь фишки – это невыносимо, однако я категорически ее не сек. Примкни я к рядам любителей увлажнения кожи, быть может, в моей жизни появилось бы множество маленьких незаметных радостей, и я бы наконец перестал быть несчастным циником-изгоем? Но нет. Я не мог просечь фишку, сколько ни бился. Ненавижу это ощущение влаги на руках, даже когда весь крем давно впитался в кожу. У меня нет никакого желания предаваться этому полезному или бессмысленному, но в любом случае неприятному занятию. По-моему, это отвратительно. Крошечная капля крема на кончике дозатора – отвратительна. Но в том-то и вся фишка. Почему я вечно смотрю на других со стороны, почему я всегда аутсайдер? Как я уже сказал, у Конни было множество единомышленников. Сотрудники медицинских клиник, юридических контор и рекламных агентств, промышленных предприятий, верфей и капитолиев штата, даже лесничеств и военных частей – все они мазали руки кремом. Они хранили некую общую тайну, я был в этом уверен. Они хорошо спали по ночам. Играли в софтбол. Они гуляли в мягких сумерках и рассказывали друг другу о событиях минувшего дня, а рядом бежала собака. Это приводило меня в ужас. Их беспечная праздность приводила меня в ужас. Такая непринужденная, такая естественная. И всякий раз я спрашивал себя: откуда эта мания, это неудержимое желание мазаться кремом в течение рабочего дня? Руки Конни танцевали и спаривались, распределяя тонкую пленку влажного лосьона по поверхности кожи. В самом деле, это выглядело так гротескно и непристойно, что заниматься этим следовало лишь наедине с собой, хотя бы в уборной. Да и зачем? У Конни прекрасные руки. Стариковские руки требуют крема, это видно даже невооруженным глазом. Они покрыты печеночными пятнами, они костлявые, кожа на них истончилась, ссохлась и натянулась, они умирают. Однажды, сидя напротив Эбби у стоматологического кресла, я показал ей пальцем на руку пациентки (глаза у нее были закрыты, а рот разинут) и спросил: «Конни с этим пытается бороться?» Эбби есть Эбби, у нее не может быть мнения на такой счет. А если и может, со мной она ни за что не поделится. Порой мне кажется, что Эбби только и ждет, когда меня хватит удар. Тогда она наконец выговорится. Мои закатывающиеся глаза, перекошенная физиономия и стекающая изо рта слюна придадут ей уверенности, и, валяясь на полу, я услышу о себе всю правду без прикрас и купюр. Не переставая сверлить зуб пациентке, я спросил Эбби: «Вы увлажняете кожу, Эбби?» Она молча посмотрела на меня, словно бы говоря: «Увлажняю ли я кожу?!» «По всей видимости, это очень важно – регулярно смазывать руки кремом. И не только руки». И не только руки!!! Ох, какая чушь собачья срывается порой с моих губ! Идиотская невинная чушь, которую так легко неверно истолковать! Эбби никогда бы мне этого не сказала, но, разумеется, именно так она и подумала, мы оба подумали, да и старая карга в кресле тоже.

На каком-то этапе увлажнения руки Конни переключались на более низкую передачу. Лихорадочная возня сменялась нежными и плавными, осознанными движениями. Она достигала того момента, когда крем впитывался в кожу, переставал быть мерзкой жижей и теперь не способствовал скольжению, а замедлял его. Конни уже не просто размазывала крем, она тщательно напитывала им кожу, обрабатывая каждый палец и каждую бледную перепонку между ними. Она складывала ладони вместе, точно в некой сладострастной молитве, а затем разъединяла, чтобы пройтись вокруг большого пальца, – все это она делала внимательно и терпеливо, как бейсболист, обрабатывающий маслом новую перчатку. В завершение Конни почти неосознанно производила несколько ритуальных, бесшумных рукопожатий: одна рука стискивала вторую, затем вторая – первую, затем наверху снова оказывалась первая и так далее, и тому подобное. Любой свидетель этого ритуала ощущал неизъяснимую удовлетворенность от хорошо сделанного дела. Говорю без доли преувеличения: от этого зрелища у меня слезы на глаза наворачивались. Ну да, признаю, я не испытывал бы такого трепета, будь на месте Конни Большой Рейнджер Джим. Именно Конни была причиной моих слез: глядя на нее, я жалел, что не могу на более интуитивном и глубоком уровне проникнуться маленькими слабостями окружающих меня людей, слабостями, которые так легко отвергнуть, сочтя глупыми и тщетными ритуалами самоутешения.

– Опять ты за свое, – сказала Конни, не глядя на меня.

– В смысле?

– Пялишься на меня. Объективируешь.

– Я тебя не объективирую.

– Ты всегда меня объективируешь. И идеализируешь. А потом разочаровываешься, когда понимаешь, что я – не совершенство. Не богиня. В этом, по-твоему, моя вина. Знаешь, как это бесит?

– Поверь мне, уж кто-кто, а я отдаю себе отчет, что ты – не совершенство.

– А зачем тогда разглядываешь? Как под микроскопом! Тебе самому не надоело? Особенно после заявления о том, сколь далека я от совершенства?

– Раньше я считал тебя совершенством, но те времена давно остались в прошлом.

– Тогда перестань пялиться, пожалуйста!

– Я хотел, чтобы ты рассказала мне про увлажняющие крема.

– Про увлажняющие крема?!

– Да, зачем ими мазаться.

– Это очевидно. Намазал руки – и сразу почувствовал себя лучше.

– А я не чувствую. Руки становятся липкими и мерзкими.

– Просто крем надо втирать. Долго и тщательно. После этого сразу становится хорошо. Рукам. Ты их увлажняешь.

– Но зачем? Все равно рано или поздно кожа истончится, усохнет и покроется печеночными пятнами!

– Главное – что ты делаешь с ними до тех пор. – Конни наконец развернулась и шлепнула меня ладошкой по лбу. Затем снова крутнулась к столу, обратила взор к Господу и вознесла руки в отчаянной мольбе – это выглядело почти комично, если б не тянулось так долго. – Выдави немного крема, хорошенько вотри и увидишь – твоим рукам сразу станет лучше.

– Лучше не буду.

– Конечно, не будешь. А вдруг понравится? Не дай бог тебе понравится такое глупое занятие, ведь рано или поздно руки все равно покроются пятнами и усохнут! Лучше вообще никогда не получать удовольствия, чем радоваться всю жизнь, а в конце все потерять.

Я встал и ушел. Но потом вернулся.

– Ты мне не перезвонила.

– Пол, перестань звонить мне по ночам.

– Такое уж время суток. Я не в своем уме.

– Время суток – лишь часть проблемы.

– Я попытаюсь писать сообщения.

– Да я ни разу в жизни не получала от тебя сообщений!

– Потому что эсэмэски – для детей, ненавижу набирать эсэмэски, у меня от этого пальцы болят. Но я стараюсь, честное слово.

– Какая разница, звонки или сообщения? Пол, в три часа ночи и те, и другие могут означать лишь одно.

– Я звонил не для того, чтобы тебя вернуть. Ты же сказала, что мы останемся друзьями. Друзья иногда созваниваются.

– Мы больше никогда не будем вместе. Никогда.

– И вовсе не для этого я тебе звонил.

– А для чего?

– Бессонница. Опять.

Она посмотрела на меня во второй раз.

– Это больше не мои проблемы.

Словечко «подкаблучник», наверное, подходит. Оно вызывает соответствующие образы. Сразу представляешь себе эдакого размазню и тряпку, который на ночь снимает яйца, кладет их в тумбочку, словно зубные протезы, а сам укладывается под бок царице Нефертити – смотреть «Неспящие в Сиэттле». Если это про вас – прекрасно, благослови вас Бог. Обязательные спутники моих романтических увлечений: кровь, пот, лихорадка и перспектива оказаться за решеткой. Нет, я – не подкаблучник. Я – бабораб. В очередной раз попадая в рабство, я могу лишь надеяться, что выберусь живым. Как говорится, что меня не убивает, делает меня сильнее, – чтобы со свежими силами встретить очередной сокрушительный удар каблуком по яйцам, который наконец-то меня угандошит.

Быть баборабом – значит приходить без звонка. Или звонить в любое время суток. Признаваться в любви куда раньше, чем следовало – примерно на втором свидании, – и в дальнейшем повторять эти слова чересчур часто. А если объект обожания настораживается, удваивать ставку: посылать ей цветы и фрукты. Быть баборабом – значит верить, что ты наконец-то получил все, чего тебе не хватало в жизни. Они заполняют собой огромную брешь, эти женщины, в которых я влюбляюсь, и я готов отдать им всю свою жизнь, всего себя – при условии, что они будут заполнять ее вечно. Страх утраты провоцирует меня на отчаянные поступки, после которых любая нормальная женщина опрометью бросается к двери. По-настоящему я попадал в рабство лишь четыре раза (и еще дюжину раз – не полностью или ненадолго): в пять лет, в двенадцать, в девятнадцать и, наконец, в тридцать шесть, когда в клинику устроилась двадцатисемилетняя Конни. Всякий раз – за исключением, пожалуй, самого первого, когда я был еще столь юн, что почти ничего об этом не помню, кроме ее имени (Элисон), беготни за ручку и безутешных рыданий под заваленными мусором трибунами, – мне никогда не удавалось остаться самим собой, сохранить свою суть. Что делало меня – мной? Учеба, «Ред Сокс», сознательный и решительный атеизм. Все это бесследно исчезало, оставляя за собой… что? Человек-то там был? Лично я его не видел. Я видел только одно сплошное беспредельное влечение. Девочка или женщина – сперва Элисон, затем Хитер Билайл, затем Сэм Сантакроче и, наконец, Конни, – поглощала меня целиком и полностью, так что в итоге я мог сказать о себе только одно: я – Пол-который-любит-Элисон или Пол-который-любит-Конни. Поначалу это им льстило, разумеется, но все хорошее быстро умирало под градом идиотских поступков, за которыми стояла нужда, ревность, безотчетное неукротимое восхищение и одержимость, пугавшая родителей и друзей. Все, что я высоко ценил до встречи с объектом страсти, куда-то отваливалось, и я – докучливый одержимый маньяк – становился не мил не то что девушке, но и самому себе. Ясное дело, отношения заканчивались довольно быстро. Про Элисон вы уже все знаете – больше я ничего не помню. Вскоре после смерти отца я влюбился в Хитер. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что полюбил не столько Хитер, сколько ее папу, тренера школьной бейсбольной команды, который ездил на пикапе и всем демонстрировал бугристые вены на могучих руках. И, конечно, я полюбил Хитер за удивительное, неведомое прежде удовольствие – влажный девичий язык. (Я не мог представить, чтобы папа Хитер сидел часами в сухой ванне, глядя на желтеющую затирку между плитками, а потом мчался с ней в торговый центр и покупал десять пар кроссовок, которые закапывал в яму во дворе многоквартирного дома, пряча их от миссис Билайл.) Помню выходные по случаю Президентского дня, которые я провел в гостях у Хитер: мы целовались у нее в гараже, а во время обедов и ужинов я любовался венами на руках мистера Билайла, крутившего ручку переносного радиоприемника. Все закончилось очень быстро: в самом начале учебного года Хитер ушла от меня к мальчику с дурацкой стрижкой. Лишенный ее языка – первого языка, который мне довелось попробовать, открывшего мне чудеса и прелести человеческого рта и отчасти повинного в моем выборе профессии, – я был потрясен, огорошен, раздавлен и зол, что сперва моего отца, а теперь и мистера Билайла отняла у меня некая непредсказуемая и непримиримая сила. Я поступил так, как на моем месте поступил бы любой: прошел пешком дюжину миль до торгового центра, сел на заднее сиденье незапертой машины Билайлов, проехал с ничего не подозревающей дуэньей еще дюжину миль, долго ждал в гараже подходящего момента, затем вошел в ее дом, нашел кладовку, помастурбировал там, уснул, а утром вышел прямо к семейному завтраку.

Саманта Сантакроче захватила меня в куда более изощренное рабство, закончившееся моим уходом из университета Мэна в Форт-Кенте и судебным запретом появляться на территории кампуса. Наш роман продлился одиннадцать недель, в ходе которых мы оба поняли, что наши души наконец очнулись от забытья, а сердца впервые застучали в полную силу. Мы мгновенно слились в одно целое, и даже дорогу до аудиторий выбирали из того расчета, чтобы как можно меньше времени проводить в разлуке. Мы вместе ели, учились и спали, а ночью переговаривались шепотом, чтобы не разбудить ее соседок по комнате. Мы пили из одной чашки и соломинки, чистили зубы одной щеткой. Ели дыню друг у дружки прямо изо рта. Смотрели кино и футбол, укрывшись одним одеялом, сидели вместе в студенческом клубе, время от времени отрываясь от домашних заданий, чтобы непристойно глазеть друг на друга. Сэмми постоянно сосала леденцы на палочке. Больше всего на свете я любил этот постук карамельного шарика о ее крепкие белые зубы. Палочка в ее губах становилась мокрой и блестящей, и в один прекрасный миг Сэм сжимала крошечный шарик коренными зубами, раздавливая его на сотни сладких осколков, которые потом крутила во рту до полного исчезновения. Палочка отправлялась в пустую банку из-под диетической колы (где уже лежали фантики и комочки жвачки), и Сэм проводила кончиком языка по внутренней поверхности зубов, проверяя, не затерялся ли где-нибудь случайный осколок леденца. Если осколок обнаруживался, она вытаскивала его из укрытия и разгрызала клыками, после чего слизывала с губ сахарную пленку: сперва с верхней, пухлой и двуверхой, затем с нижней, расположенной прямо над безупречным вертикальным отвесом – ямочкой на подбородке. О характере и истинной сущности Саманты Сантакроче я не знал ровным счетом ничего. Я лишь хотел вечно жить на вершине ее блестящей красной нижней губки, этого алого мыса: зимой согреваться сахарным дыханием, а летом купаться в лучах того же солнца, от которого по ее щекам рассыпались веснушки.

Одно я знал про Саманту Сантакроче (потому что это знание она впечатывала в мой мозг на каждом шагу): она неистово и горячо любила своих родителей, что никак не укладывалось у меня в голове, ведь сам я то и дело порывался спрятать любые сведения о своих предках за плотную завесу стыда. Сэмми говорила о своих родителях так, словно по собственному желанию планировала провести с ними остаток вечности, и учеба в университете была для нее не столько порой мятежа и самопознания, сколько вынужденной разлукой с любимыми. Я почти ревновал ее к родителям. Отец Сэм, Боб Сантакроче, белокурый верзила, успешно торговал мебелью и утром любил помахать клюшкой на поле для гольфа. Барбара воспитывала Саманту (и младшего Ника), а в свободное время занималась теннисом и благотворительностью. Еще до встречи с ними я успел узнать о них очень много: в первые же дни нашего знакомства с Сэм я возвел их в ранг героев, а через неделю превратил в небожителей. Ко Дню благодарения, когда мы наконец встретились (я планировал объявить им о скорой помолвке. «Чего-чего?! – вопросила Сэм, узнав о моих планах. – Какая еще помолвка?»), я был напуган до потери пульса, восхищен и влюблен в них не меньше, чем в саму Саманту. Сантакроче представлялись мне идеальной католической семьей с безукоризненным домом, опрятным гаражиком, тенистыми дубами во дворе и семейными портретами на стенах. Они отпустили бы мне все грехи и отменили бы мое несчастливое детство. Как чувства к Хитер Билайл, так и чувства к Сэм Сантакроче отличались этим дополнительным оттенком, не имеющим никакого отношения к нашему совместному увлечению собаками и «Лед зеппелин», а также к ее белокурой короткой стрижке «под пажа» и вкусу ее алых губ. В семье Сантакроче не могло быть похорон, на которые не явился никто из родственников, равно как и поисков четвертака под задним сиденьем, сдачи макулатуры и алюминиевых банок, визитов к бесплатному психологу и суицидов. Я любил Сэмми и хотел жениться на ней, но еще я очень любил мистера и миссис Сантакроче и хотел стать их сыном и жить до конца дней под благословенной сенью их семейного счастья. Я принял бы Бога в свое сердце, стал бы католиком, проклял аборты, пил бы мартини, восславлял доллар, помогал бедным и не зря бы коптил небо – словом, делал бы все, что столь выгодно отличало Сантакроче от О’Рурков.

Но Сэм решила иначе. Мы бежали рука об руку к пропасти вечной любви, когда она вдруг остановилась, а я побежал дальше один, по инерции, и завис на секунду над пропастью, как в дурацком мультфильме, и рухнул вниз. Я не видел очевидного – или сознательно закрывал глаза? – хотя мои многословные и страстные признания в любви давно уже не находили столь же страстного отклика со стороны Саманты, а вскоре и вовсе начали оставаться без ответа. Я пытался понять, что случилось, чем я провинился. А вина моя была лишь в том, что я продолжал заниматься тем же, чем мы с Сэм занимались одиннадцать недель подряд, – то есть безраздельно посвящать себя другому. Она внезапно остановилась, а я не смог, что само по себе уверило ее в оправданности расставания. У меня больше не было своего «я», кроме того, что изнемогало от любви к Саманте, а такие «я», как всем известно, чаще становятся объектами ненависти, нежели любви.

Догадываюсь, что мое поведение начало ее пугать. Я ничего такого не делал, всего лишь сидел часами под ее дверью и плакал, а когда она наконец меня впускала, пытался взять себя в руки и побороть слезы, которые в ее присутствии становились менее истеричными, но не исчезали. Пару раз ее соседки и она сама обнаруживали меня непосредственно в квартире. Я безобидно лежал на кровати Сэм и рыдал в ее нестираные наволочки. Никого не трогал. И все же такие сюрпризы им не нравились. В первый раз я поклялся никогда больше этого не делать и отдал ключи. Но, разумеется, у меня была копия, и вскоре я повторил подвиг, ибо не умел жить без Самантиных наволочек, и мысль, что Сэм существует сама по себе, без меня, будила во мне тошноту. Я не мог просто проникнуть в комнату, надышаться ее бельем, потрогать вещи, понюхать крема, посмотреть семейные фотоальбомы и мирно уйти, потому что уйти я не мог. Комната Сэм стала единственным местом на всем белом свете, где я хотел быть, с ней или без нее. А поскольку Сэм больше не желала быть со мной, я приходил в эту комнату один. Во второй раз Сэм вызвала университетскую полицию. За мной приехала мама. Она испугалась за меня, они все испугались, потому что я был никто, я был Пол-который-любил-Сэм, верней, Пол-который-любил-Сэм-без-самой-Сэм, то есть даже хуже, чем никто. Я видел Бога, но Бог ушел.

Некоторое время спустя, когда я более-менее пришел в себя и окончил два семестра в другом филиале университета Мэна, Сэм нашла меня и сообщила, что жалеет о случившемся. Она жалеет, что мы расстались, потому что ни один мужчина – ни до, ни после меня – не любил ее столь беззаветно и искренне. Она наконец поняла, как это важно, и умоляла дать ей второй шанс. Она спросила, люблю ли я ее, и я ответил, что люблю. Полгода спустя мы жили вместе – без благословения ее родителей, но мне было все равно, да и ей тоже. Нет, на сей раз я не попал в рабство, просто влюбился. А главное, я был потрясен: потрясен, что Сэм Сантакроче вернулась ко мне и любит меня даже сильнее, чем прежде. Какой неожиданный поворот судьбы!

Наши отношения продлились около года, и за этот год мы несколько раз ездили в гости к ее родителям. Я изо всех сил пытался увидеть их прежними глазами. Но в тот первый раз я все испортил и уже ничем не мог заслужить прощения. Они меня не одобряли, а раз они не одобряли меня, повзрослевшего и образумившегося, значит, они не одобряли весь мир. Так оно и было. Они осуждали и порицали всех без разбора. Сантакроче занимались благотворительностью и раздавали еду бедным, но самих бедных они презирали. Они обвиняли гомосексуалистов в развращении Америки, афроамериканцев и работающих женщин, подозреваю, тоже. Старик Сантакроче, дедушка Сэм, питал какую-то сверхъестественную ненависть к Рузвельту, а ведь его считают одним из величайших президентов США. Да и умер он давно. Когда по телевизору показывали Билла Клинтона, мама Сэм уходила из комнаты, так он ей был противен. Я этого не понимал, и вскоре мое истинное «я» вновь заявило о себе. Неужели когда-то я хотел стать католиком ради этих троглодитов? В отместку я заставлял Сэм выслушивать длинные тирады о лицемерии католиков и бесполезности христианства в целом. А однажды вечером за семейным ужином я заявил, что не верю в Бога. Все Сантакроче с ужасом воззрились на меня. Сэм выбежала из столовой вслед за матерью, которая громко проклинала меня из соседней комнаты и называла Сатаной. Двери их дома навсегда для меня закрылись. Нельзя сказать, что я очень расстроился. Вскоре наш с Сэм роман подошел к концу. Родители велели ей выбирать – я или они, – а бросить людей, которые воспитывали ее и любили больше жизни, она не могла. Конечно, мне было грустно расставаться с Сэм, хоть мы были и не пара, но зато я радовался, что после отмены рабства все же могу вернуться к своему прежнему «я», что оно вообще у меня есть, пусть размытое и склонное к исчезновениям.

Сначала Конни устроилась в «Стоматологию доктора О’Рурка» на временной основе. В первый же ее рабочий день я почуял неладное. В конце второго предложил уйти из агентства по временному трудоустройству и взять полный рабочий день. За это она получит прекрасную заработную плату, соцпакет и бесплатное лечение зубов в одной из лучших клиник города. Я предложил ей куда более высокую зарплату, чем получают секретари и администраторы где бы то ни было. Да, мое «я» меркло очень быстро. Но в последний миг я чудом вспомнил об ошибках прошлого, вспомнил о самоуважении и на сей раз вошел на орбиту прекрасной незнакомки куда медленней, с достоинством и осторожностью. И с осознанием, что это – невиданный успех. Когда Конни устроилась в клинику на постоянной основе, я сознательно завалил себя работой, ведь во многом мое истинное «я» состояло из стоматолога, который каждый день и весь день напролет (а по четвергам – и того дольше) лечил пациентов и который нес ответственность за собственное дело, своих подчиненных и ежемесячный доход в размере сорока тысяч долларов. Глуп. Поэтому, хоть я и угодил в рабство, на сей раз я попробовал новую тактику. Я молчал. Изо всех сил изображал равнодушие. Я вел себя сдержанно и хладнокровно – ну хорошо, не хладнокровно, просто сдержанно. По утрам я появлялся в клинике, окутанный аурой таинственности и страдания, а вечерами уходил домой спокойный и печальный. Я ловко использовал все свои козыри: вернул пиццу по пятницам, почтительно обращался с миссис Конвой и держал все замечания и жалобы при себе, словно монах, в любой миг прибегающий к помощи молитвы. Конечно, это был спектакль, а вы что подумали? Любовь делает мужчину благородным. Подумаешь, что благородство это мы проявляем по отношению к самим себе. Подумаешь, что после неизбежного угасания чувств мы возвращаемся, подобно заядлым игрокам и алкоголикам, к своим первоначальным «я»!

Целых полгода мне удавалось скрывать свои чувства от Конни, шесть долгих и мучительных месяцев. А потом, после очередных посиделок в баре («пирушка за счет клиники»), мы оба не выдержали: из нас полились похотливые признания. Так мы стали парой.

Тогда я, должно быть, казался ей настоящим принцем. Стоматолог. Профессионал. Со своей квартирой. Я не признался, что от моего истинного «я» к тому моменту уже ничего не осталось, а она не заметила. И не замечала, пока оно не заявило о себе. Тогда-то все и покатилось к чертям.

Посмотрев, как Конни намазывает руки кремом, я вернулся к работе. В то утро я лечил старушку с болезнью Паркинсона, которую привел и посадил в кресло ее сын, сам уже давно не мальчик. Старушку жутко трясло. Она не могла даже держать рот открытым. Я вставил подпорки, но с ними она не могла глотать. Эбби не выключала слюноотсос ни на секунду, однако бледно-розовые мышцы глотки моей пациентки все равно то и дело сокращались. Я подумал, что она похожа на приговоренного к высшей мере наказания, моя пациентка с Паркинсоном: после долгого пребывания в шумной и неспокойной тюрьме ее ждала смерть. В то утро она пришла ко мне, потому что за завтраком, откусив кусочек поджаренного хлеба, она потеряла зуб. Сын так и не смог найти пропавший обломок. Он долго и бурно извинялся, как будто чем-то подвел мать. Люди все время приносят мне обломки зубов, словно это свежеотрезанные пальцы, думая, что я смогу каким-то образом приделать их обратно. Знайте на будущее: если у вас сломается зуб, выбросьте его в мусорное ведро. Или положите под подушку. Вернуть его на место уже нельзя. Я объяснил это сыну, и тот сразу успокоился. Потом я заглянул в рот его матушке – дрожащий рот, мучимый тщетными попытками сглотнуть слюну, рот, жить которому оставалось год или два, – и обнаружил там все признаки редкого, но мгновенно диагностируемого заболевания, вызванного химиотерапией: остеонекроз челюсти. Моя приговоренная пациентка теперь могла добавить к списку своих смертельных заболеваний – раку и Паркинсону – синдром мертвой челюсти. Челюсть ее настолько размякла и сгнила, что поджаренный хлеб вогнал зуб обратно в кость, где тот сейчас и находился. Я взял щипцы и вытащил его, не причинив пациентке ни малейшей боли.

– Вот он, – сказал я.

В дверях появилась Конни с айпадом.

– Слушаю.

– Подойдите на минутку, когда сможете.

К тому времени у нас уже появились айпады, да. А за год до того мы купили новые компьютеры. А двумя годами раньше к нам пришли ребята из «Дентека» и установили новейшую систему, чтобы в компьютерном отношении мы могли делать все лучше, чем – в компьютерном отношении – могли делать раньше. Почти всегда, приобретая что-то для усовершенствования офисной работы, мы совершаем рациональный выбор, основанный на анализе затрат и результатов. Однако стоит каким-нибудь новым технологиям замаячить на горизонте, нас охватывает смертельный ужас: мы боимся не успеть заполучить их при первой же возможности.

– Я только хотела спросить, – сказала она, когда я вышел в коридор, – читал ли ты свою биографию?

– Что?

– Страничку с биографией на нашем сайте.

Я выхватил у нее айпад.

– Это безумие какое-то! У них были целые выходные, чтобы убрать сайт. И на мое письмо они так и не ответили!

– Ты читал свою биографию?

Я вновь задался вопросом: кто мог такое устроить? Может, я насолил какому-нибудь пациенту? Нагрубил временному сотруднику?

Меня осенило.

– Знаешь, кто это может быть?!

– Кто?

– Аноним!

– Какой еще аноним?

Я напомнил ей про жулика, который не смог расплатиться за мост и принялся оставлять в Сети мерзкие комментарии о моей работе.

– Это было почти два года назад… Думаешь, он до сих пор?..

– Так нечестно! И потом, козявки иногда очень быстро появляются, не успеваешь среагировать…

– Прочитай свою биографию, – сказала она.

Доктор О’Рурк – профессиональный врач-стоматолог. Опыт работы более десяти лет. Уроженец штата Мэн, он всегда следит, чтобы его методы лечения соответствовали высочайшим стандартам качества, а чуткое и бережное отношение к пациентам в сочетании с высокой квалификацией обеспечивают приятную и доброжелательную атмосферу в клинике.

Я посмотрел на Конни.

– Человек, который это написал, хорошо знает меня и клинику, – съязвил я.

– Читай дальше, – сказала она.

Заканчивалась биография весьма странным пассажем:

Подойди же, друг, и я вступлю с тобой в вечный союз и произведу из тебя великий народ. Но отврати людей своих от этих воевод и никогда не делай врага из них от имени моего. И если будешь помнить ты о союзе, ты не исчезнешь. Но если ты сделаешь Бога из меня, и станешь мне поклоняться, и пошлешь за гуслями и тимпаном, чтобы пророчествовать о мыслях и замысле моем, и пойдешь сражаться, тогда ты исчезнешь. Ибо человек не может познать меня.

– Это еще что за белиберда?! – Я искательно уставился на Конни. – Какая-то цитата из Библии?

– Похоже.

– Почему это размещено на моей странице?

Она пожала плечами.

– На твоей тоже такое есть?

Она помотала головой.

– А у Бетси? У Эбби?

– Только у тебя.

– Я же не христианин! И вообще не верующий! – воскликнул я. – Цитаты из Библии на моем сайте совершенно неуместны. Кто это сделал?!

Конни забрала у меня айпад.

– По-моему, тебе стоит поговорить с Бетси.

Миссис Конвой всегда носила в сумочке потрепанную и зачитанную Библию – с разноцветными подчеркиваниями внутри, разумеется. На зеленом кожзаменителе обложки красовалось ее полное имя золотыми буквами: Элизабет Энн Конвой. Эта Библия принадлежала ей уже больше сорока лет, со дня ее первого причастия, и олицетворяла собой все противоречивые чувства, которые я испытывал к миссис Конвой. С одной стороны, она представлялась мне эдакой всезнайкой, экспертом в любых областях, и ее авторитетный тон вкупе с надменным взором рождались главным образом из этого архетипа всезнания, Библии. Но иногда я случайно замечал этот том, верно дожидавшийся хозяйку в открытой сумочке, и миссис Конвой превращалась из дракона в кроткую серую мышку, Элизабет Энн Конвой, безропотное создание, столь мало мнившее о себе, что даже вид собственного имени на Священном Писании заставлял ее прослезиться. Я представлял себе эту неуклюжую, робкую девочку и хотел сказать ей, что Бог ее любит. Мне вовсе не хочется, чтобы люди, в том числе Бетси Конвой, в глубине души считали себя безобразными, нелюбимыми, бесполезными и отвратительными чудовищами. Уже одна вера в то, что тебя любят, оправдывает существование религий. Спасибо Богу за Бога! – думал я. Какой труд Он проделывает, какую любовь распространяет вокруг. Страдания одиноких людей, калек и нищих не должны пронзать сердце сочувствующего наблюдателя суицидальной жалостью, ибо Господь любит всякого: и одиночку, и калеку, и нищего. Благодаря Богу авторитарные драконихи, морализаторы и прочие назойливые сволочи тоже могут познать любовь.

– Я уже говорила, – сказала Бетси Конвой, когда я поднял злободневную тему, – я тут ни при чем! Думаете, я способна на ложь?

– Я не знаю, что думать, Бетси. Сначала я обнаружил, что кто-то против моей воли сделал веб-сайт моей клиники, теперь на странице с моей биографией размещена какая-то религиозная околесица! А вы человек, который знает Библию.

– Но это же не значит, что я умею делать сайты!

– Я и не говорю, что вы его своими руками сделали.

– Я вообще не имею к нему никакого отношения! Цитату из Библии я тоже не выбирала. А если бы мне предоставили выбор, я бы подыскала что-нибудь другое.

– Что это за текст вообще? – спросил я.

Бетси Конвой еще раз взглянула на экран айпада. Когда миссис Конвой что-нибудь читала про себя, крохотные волоски вокруг ее поджатых губ начинали вилять и покачиваться, вбирая каждое слово. Она была похожа на гусеницу, пожирающую зеленый лист.

– «Если ты сделаешь Бога из меня, – прочла она, – и станешь мне поклоняться, и пошлешь за гуслями и тимпаном, чтобы пророчествовать о мыслях и замысле моем, и пойдешь сражаться, тогда ты исчезнешь». Вряд ли Иисус мог такое сказать.

– Тогда откуда это?

– Может быть, из Ветхого Завета. Слишком уж строгие слова, почти жестокие. Очень по-иудейски.

Она вернула мне айпад.

– По-моему, вам стоит поговорить с Конни.

Если бы в Интернете меня изобразили евреем, а не христианином, я бы не так расстроился. Все равно бы расстроился, конечно, потому что я отнюдь не еврей, но так было бы лучше. Можно быть светским евреем, в конце концов, и хотя им я тоже не являюсь, потому что моя мать не была еврейкой, а обращение в иудаизм ради того, чтобы стать светским евреем, лишено смысла, все-таки быть нерелигиозным христианином вообще нельзя. Такого понятия не существует. Ты либо веришь в Спасителя и все Его чудеса и пророчества, либо нет. Впрочем, говорить о светских христианах тоже глупо, ведь, чтобы быть христианином, практически ничего делать не нужно. Еврею, даже светскому, приходится за один седер сделать больше, чем набожному христианину за целый год. Новорожденному безразлично, появляется он на свет евреем или христианином, но по мере взросления все меняется. Христианин может отречься от своих религиозных корней и стать атеистом, буддистом или старым добрым никем, однако еврей – по причинам, недоступным моему пониманию, – всегда остается евреем, евреем-атеистом или евреем-буддистом. Некоторые мои знакомые евреи – к примеру, Конни – не желали принимать эту данность, но, как нееврей, я мог позволить себе роскошь зависти: я завидовал их беспомощности перед судьбой, их заведомо известной конфессиональной и национальной принадлежности, поэтому я и предпочел бы оказаться липовым евреем, нежели христианином – последнее было в высшей степени оскорбительно и неприятно.

До знакомства с Конни я вообще ничего не знал об иудаизме. Я даже не знал, можно ли вслух произносить слово «еврей». На мой гойский вкус это звучало очень грубо, даже обидно, особенно если доносилось из моего собственного гойского рта. Я переживал, что если какой-нибудь еврей услышит это слово в моем исполнении, он тут же подумает о давних стереотипах и возрождении былой вражды. Таково наследие Холокоста, его второстепенный, но весьма ощутимый побочный эффект: американцы, рожденные спустя много лет после Второй мировой и почти ничего не знающие о евреях, боятся обидеть их словом «еврей».

Мое взаимодействие с евреями до знакомства с Конни ограничивалось заглядыванием в их рты. Рот еврея, поверьте, ничем не отличается от рта христианина. Для меня все люди – один большой рот. Один открытый, брызжущий слюной, несчастный, недовольный, раздраженный, медленно разлагающийся рот. У всех одинаковый кариес, одинаковые воспаления, одинаковый пульпит, одинаковые пульсирующие боли, одинаковые жалобы, одинаковые неприжившиеся имплантаты, одинаковая судьба. Вот послушайте, что я тогда знал – думая, что ровно столько и буду знать до конца жизни, – о евреях: этот народ подарил миру леворукого питчера по имени Сэнди Коуфакс, трехкратного обладателя приза Сая Янга, который двенадцать лет отыграл за «Доджерс» и ненавидел «Янкиз» всей душой, как и подобало истинному американскому герою.

Конни родилась в семье консервативных евреев, и мне, как ни странно, понравилось отмечать в их кругу Высокие праздники, соблюдать пост в Йом-Киппур и даже высиживать чрезвычайно длинные службы, ведь мне все это было в новинку. Чего не скажешь о Конни, которая давно была светской еврейкой и имела сходные с моими взгляды на религию, пусть и не могла вслух произнести: «Я не верю в Бога». Причиной тому были не суеверия или рудименты веры, а, скорее, страх перед любыми решительными и категоричными заявлениями. Конни предпочитала называть себя непрактикующей атеисткой. Это давало ей право на редкие религиозные вкрапления в стихах – стихи, как известно, порой этого требуют.

Она была почти полной противоположностью Саманты Сантакроче, которая считала католическую веру единственно правильной верой, а свою семью видела эдакой рождественской открыткой-раскладушкой, где все были в сочетающихся по цвету нарядах, а мужчины лучились здоровьем истинных гольфистов в форме от «Тайтлист». Хотя я уже много лет не считал семью Сантакроче образцовой (обнаружив под слоем хакстейбльского лака цинизм, продажность и глубоко укоренившиеся предрассудки), все же открытая любовь Сэм к своим родным по-прежнему казалась мне наглядным примером замечательного душевного равновесия. Жаль, не все могут похвастаться такой незамутненностью. Больше всего мне хотелось этого для Конни, потому что ее семья этого вполне заслуживала. Однако Конни так не считала. Традиции – скукотища! Родственники – психи ненормальные. И все носятся с этим Богом. Как меня до сих пор не достала вся эта религиозная чушь?

Религиозная чушь меня не достала, потому что не имела никакого отношения к распятому на кресте бедолаге. Иудаизм не задыхался от собственного самодовольства, ему были чужды навязчивые темы наказания, Воскресения и Преосуществления, логические нестыковки, связанные с Троицей, долгие кровопролитные войны и инквизиция, запугивания паствы вечными муками, сексуальное ханжество и чувство вины, упорно насаждаемые пуританские нравы, чувство собственного превосходства и запрет на всякое проявление любознательности, но прежде всего – воинственность, готовность убивать во имя рождественской елки и десяти заповедей. Вместо всего этого у семьи Плотц были молитвы и песни, догмы которых скрывались за ивритом; тысячелетние ритуалы и традиции, прошедшие испытание огнем и временем; увлеченные беседы за субботним столом; дальние родственники, болтающие друг с другом как родные братья и сестры; споры с пеной у рта и разбрызгиванием недожеванной пищи; глубокомысленные и ученые замечания посреди непринужденного разговора; после ужина – душещипательные и шумные расставания, от которых недолго и охрипнуть (если это не случилось прежде, за ужином). Все это мне очень даже нравилось, и в этом заключалась основная проблема.

Конни ни разу не дала мне повода взломать дверь ее квартиры, мастурбировать в кладовке чужого дома, звонить ее матери (как я однажды позвонил маме Саманты Сантакроче) или в отчаянии твердить зловещие слова («Голоса… опять эти голоса…»). Конни любила меня сильнее, чем все предыдущие владычицы моей души, и хотя это тоже было по-своему плохо – к примеру, я начал подозревать, что ради любви она столь же эффективно душит свое истинное «я», как я – свое, и очень скоро для нас обоих наступит день великих открытий, – я мог вести себя как взрослый здравомыслящий человек, уважающий личное пространство других людей. Я не стал возводить на пьедестал Ракель и Говарда Плотца, как возвел в свое время Боба и Барбару Сантакроче, а до них – Роя Билайла и его бугристые вены. Я вел себя хорошо. Но в какой-то момент я начал зацикливаться на обширной семье Конни, и чувство это было сродни тому, что я испытывал в обществе Сантакроче и Билайлов: заискивающее, полубезумное желание стать членом этой семьи, причем полноправным и уверенным в себе, быть в состоянии легко и непринужденно потянуться за миской с вареной морковкой или картофельными чипсами, растянуться на ковре и делиться своими соображениями по любому поводу (которые бы идеально совпадали с их собственными соображениями), распахивать объятья и оказываться в объятьях, а в конце вечера слышать в свой адрес: «Мы тебя любим, Пол». Больше всего на свете мне хотелось стать этим «мы». Раствориться в нем без остатка, стать частью чего-то бо́льшего, вечного. Частью единства. Членом клана. И семья Конни безупречно соответствовала этому «мы». Она состояла из основного ствола – матери, отца, братьев и двух сестер – и ветвистой кроны: всевозможных дядюшек, тетушек, двоюродных и троюродных братьев-сестер, племянниц, племянников, дедушек и бабушек, прадедушек и прабабушек… словом, я в жизни не встречал такой огромной семьи. Внутри кишащей, размазанной по всей планете массы людей я обнаружил сплоченное кольцо, пульсирующее сердце, основной задачей которого была, как мне казалось, борьба с горем и лишениями. Конечно, кто-то время от времени умирал, и среди молодежи встречались отступники, курившие траву и презиравшие свои корни. Но то были исключения. Плотцы заботились друг о друге. Они давали непрошеные советы, лезли в чужие дела и сплетничали, волнуясь то за одного, то за другого, спасали друг друга и, разумеется, во что бы то ни стало собирались вместе: на бар-мицвы, годовщины, важные дни рождения, Песах и Высокие праздники.

Хотя Конни неизменно закатывала глаза и изображала смертельную скуку, когда мы проводили время с ее семьей, я всячески поддерживал ее любовь к родным и вскоре стал свидетелем ее особых, нежных и близких отношений с родителями. Она дразнила своих сестер и брата, смеялась над кузенами, а к старшим относилась так, словно ее научили этому в какой-нибудь маленькой деревушке в черте оседлости. И еще она яростно защищала меня, своего шейгеца. Если бы она в итоге вышла замуж за нееврея, конечно, никто в семье бы не обрадовался. Они бы приняли решение Конни, как приняли однажды ее секуляризацию, но втайне бы надеялись, что однажды она вернется, а я обращусь в иудаизм – конечно, этого бы никогда не произошло, ведь я не верю в Бога. Я со своей стороны не оскорблял их громкими заявлениями о собственном атеизме, потому что любил их. Я пытался ничем не выдать своей любви, потому что не хотел показаться Конни отчаявшимся холостяком и потому что считал ненормальной эту свою слабость к дружным консервативным семьям девушек, покорявших мое сердце. Я устал без конца отдавать себя на милость этим ничего не подозревающим адресатам моей иррациональной любви. Я хотел быть как те бойфренды криминального вида, что сидели за семейным столом из чувства долга и, сами того не подозревая, становились объектами всеобщих насмешек. Они купались в блаженном молчаливом неведении, не слышали, о чем шепчутся за их спинами, а девушки за это любили их еще сильней. Даже если бы мне удалось не встречать каждое слово любого Плотца идиотской широкой улыбкой, не хохотать громче всех над шутками и не рассылать подарки на следующий день после семейного ужина, я бы все равно никогда не стал эдаким образцом угрюмой мужской состоятельности. Из-за безудержного внутреннего энтузиазма я бы все равно чувствовал себя счастливой шлюхой за семейным столом Плотцев. На свадьбе сестры Конни я плакал – со слезами. На пирушке после церемонии я напился вдрызг и ходил от одного Плотца к другому, восхищаясь их туфлями, галстуками и успешным бизнесом по торговле медицинским оборудованием. Я танцевал хору – народный хороводный танец, во время которого танцующие сажают жениха и невесту на стулья, а потом много раз поднимают и опускают. Честное слово, я лично поднимал стул жениха (хотя самого жениха даже не знал), и кружил по комнате до одури, и был счастлив.

Когда танец закончился, я не смог найти Конни и сел за стол перевести дух. Ко мне подошел ее дядя Стюарт.

– Здорово, Стю! – сказал я и тут же горько пожалел об этом. Назвать такого человека «Стю»! У меня была отвратительная привычка – сокращать некоторые мужские имена в явной попытке как можно скорее подружиться с их обладателями. Причем это желание будили во мне не сами имена, а люди. Дядя Стюарт был невелик ростом, но его присутствие в комнате ощущали все. По натуре он был тихим человеком, однако стоило ему заговорить, все прислушивались. Старший брат, патриарх, бессменный ведущий пасхального седера.

Впрочем, допускаю, что мое фривольное «Стю» не имело никакого отношения к тому, что случилось дальше. Может, он просто случайно услышал комплименты, которые я весь вечер расточал родственникам Конни, и счел мой восторг чрезмерным. А может, ему не понравилось, как лихо я отплясывал хору. Как бы то ни было, он подсел за стол (оставив между нами один пустой стул) и медленно склонился ко мне. До того момента я был убежден, что он вообще не знает о моем существовании.

– Ты знаешь, кто такие филосемиты? – спросил он.

Я ответил:

– Наверное, люди, которые любят евреев?

Он важно кивнул. Кипа сидела у него на макушке как приклеенная.

– Хочешь анекдот?

Дядя Стюарт не производил впечатления человека, который любит травить анекдоты. Может, он знал, что анекдоты люблю я?

– Ага. С удовольствием послушаю.

Он смерил меня долгим взглядом – таким долгим, что от этого взгляда музыка затихла у меня в ушах, а сияние его глаз затмило свет люстр.

– Сидит еврей в баре. Тут заходят антисемит и филосемит, – наконец проговорил он. – Перед этим они поспорили, кто из них больше понравится еврею, кого он выберет. Антисемит убежден, что еврей выберет его, а не филосемита. Филосемит не верит. Как еврей может выбрать человека, который готов стереть все его племя с лица земли? В общем, подсели они к нему и попросили их рассудить. Еврей поворачивается к филосемиту, показывает пальцем на антисемита и говорит: «Я выберу его. Он хотя бы говорит правду».

Дядя Стюарт не рассмеялся, даже не улыбнулся. Мой же смех – громкий, но вполне вежливый – в следующий миг застрял у меня в горле, потому что дядя Стюарт встал из-за стола и ушел.

– При чем тут я?

– Она говорит, Иисус такого сказать не мог. Она думает, это что-то иудейское.

– Иудейское?!

– Ну да, из Ветхого Завета.

– А, ну если иудейское, то это, конечно, я написала. Я ведь тут единственная еврейка.

– Можешь хотя бы еще разок прочитать текст и сказать, действительно ли это цитата из Ветхого Завета?

– По-твоему, я всю Библию наизусть знаю?

– Сколько лет ты, говоришь, проучилась в еврейской школе?

– И поэтому я теперь великий спец по Ветхому Завету?

– Конни. Пожалуйста.

Она еще раз перечитала абзац.

– По-прежнему считаю это галиматьей, которую мог бы сказать Иисус, чтобы все вокруг запищали от восторга. Впрочем, может, это и правда что-то из Ветхого Завета. Погугли.

Из нас двоих Конни была Человеком, Который Гуглит. Это часто помогало нам решать насущные проблемы. Например, в ресторане, когда мы оба вдруг забывали, чем отличаются ригатони от пенне, Конни забивала в поиск «чем отличаются ригатони от пенне» – и вуаля, ответ появлялся на экране. Нам больше не нужно было выслушивать идиосинкразические речи официантов, столь богатые сравнениями и мучительными отступлениями от темы. Я-машинка выдавала нам простой и четкий ответ. Или вот, допустим, мы пили вино, и я спрашивал Конни (она лучше разбиралась в винах, чем я): «А белому вину тоже надо давать подышать, как и красному?» Конни не знала – или знала, но забыла, а теперь очень хотела вспомнить, – поэтому сразу же, не отходя от кассы, залезала в телефон и находила там массу полезной информации не только о том, нужно ли белому вину дышать, но и о разных сортах винограда, танинах и различных способах насыщения вина кислородом. Все это она беспорядочно зачитывала вслух, рассеянно и не глядя на меня. Еще Конни часто забывала, какой актер снялся в том или ином фильме, кто спел ту или иную песню, развелись такой-то и такая-то или еще нет… Чтобы все это узнать, она запросто прерывала наш разговор и утыкалась в я-машинку. Долгие попытки вспомнить о чем-то самостоятельно, немного подумать, были ей непонятны. Зачем спекулировать, когда можно пару раз кликнуть по экрану и получить точный ответ? Это сводило меня с ума. Я никак не мог свыкнуться с мыслью, что с нами за столом теперь всегда сидят Википедия, About.com, IMDB, ресторанный гид Zagat, «Тайм-аут Нью-Йорк», сотня-другая блоггеров, «Нью-Йорк таймс» и «Пипл». Ах, это забытое удовольствие – пострадать от собственной забывчивости, покрутить в уме имена кинозвезд, да так и не вспомнить правильного ответа. Что в этом дурного? Почему нам больше нельзя ошибаться? Из-за треклятой я-машинки мы с Конни ссорились чаще, чем по любому другому поводу – секс и его регулярность, моя «зависимость» от «Ред Сокс» и миллион прочих вещей вместе взятых в подметки не годились ее привычке за любым ответом лезть в я-машинку. (Кроме, пожалуй, детей. Из-за детей мы ссорились чаще всего.) Когда меня окончательно это доставало, я говорил какую-нибудь заведомую глупость: «Луна – это просто неяркая звезда», «В тортильи добавляют марихуану», «Мой любимый фильм с Шоном Пенном – “Форрест Гамп”» и спорил до посинения, вынуждая Конни залезть в телефон и замахать им у меня под носом (казалось, штуковина презрительно показывала мне язык и кричала: «Бе-бе-бе!»). «Ага, Том Хэнкс, конечно! Это был Шон Пенн!» – говорил я. «Да посмотри ты, болван, написано же – Том Хэнкс!» Наконец я тихо, со спокойной улыбкой спрашивал ее: «Неужели ты не знала этого без Интернета?» Вечер был испорчен.

Конни села за компьютер и забила цитату в Гугл. Ни единого результата.

– Значит, это не из Библии. Похоже, кто-то над тобой стебется.

– Кто-то надо мной стебется.

– А вот это, кстати, – сказала Конни, – очень даже по-еврейски.

В 11:34 утра я написал:

СеирДизайн,

я жду от вас ответа с пятницы. Полагаю, люди, работающие в IT-секторе, должны часто проверять почту, потому что люди, работающие во всех секторах, регулярно проверяют почту. Однако вы не отвечаете, и меня это расстраивает. Дело крайне срочное. С вашей легкой руки кто-то украл мои персональные данные и теперь пользуется ими в Интернете. А может, это вы их украли? Прошу учесть, если я в ближайшее время не получу от вас никакого ответа, то сообщу о происходящем в высшие ннстанции.

Ответьте как можно скорее.

– Высшие инстанции, – проговорила Конни. – Ребятки с Фейсбука это оценят.

– У тебя есть идея получше?

Пятнадцать минут спустя я написал им снова:

А вы, случаем, не Чак Хагарти, он же «Аноним», задолжавший мне восемь тысяч за протезирование? Неправильно, что один-единственный человек может оказывать такое влияние на жизни других людей. Но как вы наглядно продемонстрировали в прошлом, в Интернете все именно так и устроено, правда, Чак?

– Бетси закончила с мистером Перкинсом.

– Хорошо. Иду.

Пожалуйста, объясните, при чем тут эта цитата из Библии. Я не хочу, чтобы меня считали последователем какого-либо вероисповедания. Я – атеист. У меня клиника, а не секта! Рот есть рот. Я – врач-стоматолог и лечу заболевания полости рта, независимо от того, какая религиозная чушь потом из него летит. Этой биографией вы нанесли мне личное оскорбление, прошу ее удалить. В противном случае с вами скоро свяжется мой адвокат.

– Доктор О’Рурк?

– Да.

– Вас ждет мистер Перкинс.

Это была Бетси.

– Я в курсе, Бетси. Очень скоро я уделю ему внимание, но в данный момент я немного занят, как вы видите.

– Я вижу только то, что вы сидите в Интернете. Не думала, что Интернет важнее мистера Перкинса.

– Я установлю ему виниры как только смогу. Займитесь своими делами, Бетси, и не лезьте в чужие.

После установки виниров мистеру Перкинсу я написал следующее:

Мне вовсе ни к чему подобные отвлекающие факторы, когда впереди – сложная процедура установки и окраски виниров. Возможно, у вас возникли какие-то неотложные дела. Я даже могу представить такой сценарий: вашему ребенку стало плохо, и вы повезли его в больницу. Но бросьте, мы оба прекрасно знаем, что у вас с собой мобильный с выходом в Интернет, а скорей всего и ноутбук. Вы вполне можете работать, сидя в вестибюле, потому что ни один современный человек не просидит несколько часов в вестибюле, не проверив почту – пусть его ребенок даже на грани смерти. Уж я-то знаю, в нашей клинике есть вестибюль, я вижу такое каждый день. Даже в пункте первой помощи люди без конца твиттят, пишут эсэмэски и письма, рассказывая окружающему миру о беде, приключившейся с их ребенком. Иными словами, вы читали мое письмо и нарочно на него не отвечаете. Так не делается. Я сам целыми днями сижу в Интернете, хотя я – стоматолог, а не разработчик сайтов.

Мои отношения с Интернетом очень похожи на мои отношения с:) Я ненавидел:), ненавидел получать его и тем более отправлять другим, я ненавидел:) и:-) и:>. Больше всего я ненавидел значок:-)), потому что он напоминал мне про мой двойной подбородок. Потом появились:(и:-(и;-) а также;) и *-). Значение последнего я вообще не понимал, но все-таки самой большой загадкой для меня были D:< и >:O и еще:-&. Из этих примитивных символов, придуманных идиотами для замены нормальных слов, постепенно образовалась сложная иероглифическая система, недоступная моему пониманию. Затем появились анимированные смайлики, пухлые желтые мордочки с ресницами и высунутыми языками, томно подмигивающие с экрана, склоняющие меня к сексу. Всякий раз, читая письмо с такими смайликами, я испытывал жесточайший приступ сексуальной фрустрации, угрожавший моему душевному равновесию даже посреди рабочего дня, и неотступное желание подрочить в Громоящике, которое могла отбить лишь моя гигиенистка, требующая срочно явиться к пациенту. Я поклялся себе, что никогда не буду использовать в письмах и сообщениях смайлики… Никогда. Но в один прекрасный день я, сам того не заметив, вставил в послание свой первый:), и вскоре после этого вопреки моей воле:) стал регулярно появляться в моих повседневных переписках с коллегами, пациентами и незнакомцами, а также в сообщениях на фанатских форумах и чатах «Ред Сокс». Я оказался беззащитен перед ленью мира и его омерзительными стремлениями, беззащитен перед технологическим прогрессом, размывающим даже самые твердые принципы. Через некоторое время я уже вовсю пользовался:(и;) и даже;(, потом перешел на анимированные смайлики и теперь, не испытывая первоначально ни малейшего желания ограничивать богатство и мощь своих чувств этими дурацкими ярлычками, этими типографическими ювеналиями, я только и делал, что ограничивал и ограничивал его, наделяя глупые рожицы мучительным трепетом своих душевных порывов. До сих пор не понимаю, как и когда это случилось. Ненавидя смайлики за примитивную и тщетную попытку передать настоящие чувства, я все же ими пользовался, причем постоянно. Мои страдания усугубляло то, что борьба со смайликами, позорно завершившаяся полной капитуляцией, как нельзя лучше отражала другую войну, которую я вел с Интернетом вообще. Поначалу я изо всех сил боролся с его коварными соблазнами, но в конце концов начал целыми днями – сидя у стоматологического кресла, в метро, лежа на склонах в Централ-парке – пялиться в я-машинку и морально разлагаться на просторах Интернета.

Вот и сейчас, после отправки письма «СеирДизайну», зная, что меня дожидается мистер Перкинс, я позволил себе пару минут побродить по Всемирной паутине, кликая на любые достойные моего внимания ссылки: талибы атакуют… успехи мятежников… ослабление Евросоюза… «Ред Сокс» взялись за ум… Южный Судан объявил… дебют Адель… Бангла… Бостонская команда отличилась в июле… Прокуратура ищет… Красотки на высоких каблуках демонстрируют свои ножки… Лайкайте нас на… Защитите свой… Бесплатная достав…

– Доктор О’Рурк?

Это была Конни.

– Да?

– Эбби говорит, у мистера Перкинса что-то стряслось с виниром.

– А почему Эбби сама не может мне это сказать? Почему она вообще со мной не разговаривает?

– Вы ее пугаете.

– Пугаю? Мы целый день сидим друг напротив друга!

– Не убивайте гонца.

Я занялся мистером Перкинсом. С его виниром все было прекрасно.

Хотите знать, в чем тут ирония? Мои коллеги без конца твердят мне, что мое желание защититься от ужасов Интернета и не пускать людей в личное пространство никак не пострадает от маленького безобидного сайта, на котором можно будет узнать часы работы клиники и как до нас добраться. Но знаете что? Оказывается, я совершенно не зря опасался за свое личное пространство, черт бы его подрал! И нарушил его именно маленький безобидный сайт! Созданный вами! Отвечайте уже, негодяи!

– Доктор О’Рурк.

Это была Бетси.

– Да?

– Прошу прощения за столь наглое вмешательство, я вижу, что вы очень заняты. Я только хотела сообщить вам, что я закончила с миссис Дайдерхоффер.

– Спасибо. Бетси…

– Что?

– Простите, что нагрубил вам. Я немного не в своей тарелке.

– Почему?

– Вы что, уже забыли про сайт? Про хищение моих персональных данных?

– Ох, да ладно вам! Не делайте из мухи слона!

– Почему вы нисколько не взволнованы? Злоумышленники нашли вашу фотографию из школьного альбома!

– Она мне всегда нравилась.

– Суть не в этом.

– Вам сделали прекрасный сайт. По-моему, это нельзя назвать хищением персональных данных.

– Тогда мы с вами никогда друг друга не поймем, Бетси.

Она ушла. Я написал:

Это безумие. То, что вы делаете.

– Доктор О’Рурк?

Снова Конни.

– Да?

– Мистер Перкинс отказывается уходить. Он говорит, цвет винира изменился.

– Он не изменился.

– Пациент настаивает.

– Господи… Сейчас приду.

Я пошел и занялся мистером Перкинсом. Цвет его винира не изменился.

Вы создали сайт, о котором я не просил. Это необходимо исправить в кратчайшие сроки. Пока дело не вышло из-под контроля. Или дело уже вышло из-под контроля? Можно ли каким-то образом прекратить существование моего сайта? Вообще – что такое сайт, как его помещают в Интернет и как можно его убрать? Уверен, вы будете смеяться над моими дурацкими вопросами, выдающими острую нехватку знаний о современном мире, – что ж, ну и пусть. Существует ли такое место, где я могу найти некий физический объект, отражающий написанный вами код, который интерпретируется компьютерами в виде сайта, придуманного вами для моей клиники? Я бы хотел устранить и уничтожить этот объект. Исчезнет ли тогда сайт из Интернета или будет жить дальше? Мне почему-то кажется, что будет жить. Ведь это и называется «кэшированием»? «Мой» сайт будет «кэшированным» до скончания веков? Сайт, созданный против моей воли?

Обычно, когда я сижу рядом с пациентом и что-нибудь с ним делаю, в голове у меня крутятся такие мысли: «Росс… А ее как звали… как ее звали… Росс и… как же ее звали? Вроде бы на «а» начинается… нет, не на «а»… черт… не могу… ой… а-а! Вспомнил! Ну конечно, болван, Росс и Рейчел! Как можно такое забыть? Росс и Рейчел, сразу запоминается. А сестру Росса звали… сестру Росса, которая дружила с Рейчел… ну, то есть они все дружили, самоочевидно… но с этой они вместе жили… если я не путаю ее с другой девицей, тупой блондинкой Лизой Кудроу… после сериала она толком нигде и не снималась… да они почти все куда-то пропали, никому не нужны… ладно хоть успели денег хапнуть. Но правда остается правдой: если ты попал в известный телесериал, наслаждайся каждым днем – дальше тебе путь заказан. Отныне ты актер одной роли. Ужасно, если подумать. Да, заработать они успевают, но вся их дальнейшая роскошная жизнь полностью лишена смысла… Я бы повесился, если б мне не дали заниматься тем, ради чего я появился на свет, – лечить пациентов, вот как этого, сломавшего себе зуб во сне… имя начиналось с «а»… Нет! Ничего подобного! Может, весь алфавит перебрать? Глядишь, какая-нибудь буква да встряхнет мою память… Почему бы и нет, какая разница, о чем думать… Поехали «А – нет, Б – нет, В Г Д Е Ё Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч… Ч… Ага, кого-то в сериале звали на букву «ч»… Чэндлер! Точно! А встречалась с Чэндлером Моника… Моника дружила с Рейчел… то есть они все дружили, самоочевидно… Так, Росс и Рейчел, Моника и Чэндлер… А остальных-то как звали? Как я мог это забыть?! Имя этого итальяшки прямо на языке вертится… Вот… вот… Джо! Кажется, его звали Джо. Интересно, Эбби знает, как его звали? Наверняка знает. Вы только посмотрите на нее. Конечно, она знает. Знает, но мне не скажет. Если я ее спрошу, она тут же включит дурочку и переспросит: «А? Что?» Вроде бы его звали Джо. Но тогда как бишь…»

– Доктор О’Рурк.

В дверях стояла Конни.

– Подойдите на минутку, когда сможете.

– Конни, как звали третью девушку в «Друзьях»? Тупую блондинку? Актрису, которая после сериала нигде не снималась?

– Фиби?

– Фиби! Черт! Ну, конечно! Фиби! Хорошо, миссис Дайдерхоффер, можете сплюнуть, – сказал я пациентке. Миссис Дайдерхоффер плевалась минут десять. Я подошел к Конни.

– Тебе ответили.

Она вручила мне айпад.

Знаешь ли ты самого себя?

– И все?! – вопросил я. – Я ему штук сто писем отправил, а он мне отвечает одной строчкой? Знаю ли я самого себя?! Это возмутительно.

– И еще кое-что…

– Что?

– Твоя биография изменилась.

Разработчики временно отключили сайт – или как там это называется, – изменили мою страничку и снова его включили. Все было в точности как прежде, кроме одного странного абзаца, добавленного к моей и без того странной биографии.

И Сафек собрал нас всех вместе, и мы жили с ним в земле Израилевой. И не было у нас города, который бы дал нам имя, и не было короля, который бы назначил капитанов и превратил бы нас в орудия войны; не было у нас и законов, кроме одного. Смотри, и да освятится сомнением сердце твое; ибо Господа может познать лишь Господь. И мы пошли за Сафеком, и не исчезли.

– Опять какой-то религиозный бред! – вскричал я. – Бетси! Кто такой Сафек?!

– Кто-кто? – донесся ее голос из соседнего кабинета. В стоматологических клиниках прекрасная слышимость, ибо – по причинам, которые не сможет объяснить даже самый матерый врач, – стены здесь как в офисах и туалетах, не доходят до потолка примерно на фут.

– Сафек!

Какой смысл в ежедневном чтении и подчеркивании Библии, если ты не знаешь даже персонажей?!

– В Новом Завете таких нет! – крикнула Бетси.

– Я тоже не слышала такого имени, – сказала Конни, – но само слово знаю.

– Слово?

– Ну да. Это иврит.

– И как оно переводится?

– Сомнение.

– Сомнение?

– Да. Сафек – это «сомнение» на иврите.

Знаю ли я самого себя? – написал я «СеирДизайну».

Иди в жопу, там познавай себя сколько влезет.

Моим последним пациентом в тот день была пятилетняя девочка, у которой зашатался зуб. Взглянув на родителей, я мысленно отнес их к категории людей, которые потащат ребенка к нейрохирургу, если узнают, что на детской площадке кто-то дернул его за волосы. Мать: типичная представительница породы «слинги-и-грудное-вскармливание-до-школы», сама готовит овощные пюре из выращенных на огороде овощей и т. д. Отец: рубашка из технологичных материалов, застегнутая на все пуговицы, аккуратная бородка, знает все местные пивоварни. Конечно, я не послал их куда подальше, сказав, что они перегружают систему здравоохранения своими беспочвенными страхами. Если бы не беспочвенные людские страхи, мои заработки бы упали вдвое. (С другой стороны, если бы люди меньше боялись стоматологов, мои заработки бы вдвое выросли.) Хотите на всякий случай показать мне расшатавшийся молочный зуб? Да сколько угодно! С радостью посмотрю! Я направил свет лампы в рот девчонке и… обнаружил там семь кариесов. Зуб шатался не потому, что ему пришла пора выпадать; он насквозь прогнил. Я сказал, что тут только дергать – другого выхода нет. Мать заплакала, отец покраснел. Выяснилось, что каждую ночь перед сном они давали ребенку леденец. «У меня сердце кровью обливалось, когда она плакала», – сказала мать. «Леденцы ее успокаивают», – сказал отец. Они не разрешали дочке пить воду из-под крана, кормили ее исключительно продуктами со словами «био» и «органик» в названиях, даже леденцы без сахара не могли купить (потому что в них, конечно, сплошная химия и канцерогенные сахарозаменители), но зато позволяли ей по десять часов в сутки гноить зубы сахаром, лишь бы бедняжка не плакала и спокойно спала. Люди часто затаивают обиду на своих родителей – мол, те плохо с ними обращались и изгадили им все детство, – но, стоит им самим родить ребенка, ровно в эту секунду они перестают быть несчастными детьми и превращаются в тиранов и мракобесов, несущих своим отпрыскам боль и страдания.

Эту мысль я и пытался донести до Конни. Она хотела детей, я не хотел. Точней, я думал, что хочу, когда мы только начали встречаться. Наконец-то моя жизнь станет полной и осмысленной, у меня появятся дети! С момента рождения и до того дня, когда они соберутся вокруг смертного одра выслушать мою последнюю волю, дети станут для меня всем. Причем в прямом смысле слова. Они станут смыслом моей жизни. Больше никаких ресторанов, бродвейских мюзиклов, походов в кино и музеи, выставок и прочих развлечений, коим несть числа в этом городе. Не то чтобы для меня это большая беда, все-таки я не самый заядлый любитель музеев и выставок. Но оставаться без возможности выбора мне совсем не хотелось. Выбор – это очень важно, выбор – это свобода, а дети лишат меня выбора и ограничат мою свободу. Как знать, возможно, я начну втайне на них обижаться. Мне бы не хотелось обижаться на детей за решение, принятое исключительно мной – решение произвести их на свет. Таких людей и без того слишком много. Они приводят детей в мою клинику, и я вижу эту обиду в их раздраженных, озлобленных взглядах. «Бросьте, – хочется сказать этим людям, – ребенок не сам решил появиться на свет и отрастить зубы. Это вы так решили. И вот эти зубы теперь надо ежедневно чистить и периодически лечить, так что смиритесь и возьмите бедного ребенка за руку!» Но мне-то легко говорить. У меня нет детей.

Однако время от времени я думал, что было бы здорово иметь сына и наследника. Я представлял себе, как Конни зовет его из столовой: «Джимми О’Рурк!» Или «Поли-младший! А ну тащи сюда свою задницу!» И я мысленно восторгался: ого, мой тезка! Мой сын и наследник! У меня есть сын и наследник! Но к тому времени я уже был не молод – за сорок перевалило, – и постепенно я стал все меньше думать о сыновьях и наследниках, а все чаще – о старости и смерти. Этому моему сыну, пышущему здоровьем и жизнелюбием, с отменным пищеварением и прекрасным сном, умеющему получать удовольствие от сущих пустяков, ничего не стоило бы меня пережить. Да ну к черту, решал я. Не хочу рожать детей, чтобы они каждый божий день напоминали мне о смерти.

Я говорил это Конни, а она пыталась меня образумить. Мой подход в корне неверен. Я никогда не буду завидовать собственным детям, это попросту невозможно. Сам увидишь, когда они родятся.

Звучало хорошо. Однако я боялся не только того, что затаю обиду на родных детей. Я боялся и слишком сильно их полюбить. Есть на свете родители, которые не могут видеть слез любимого чада, напуганного приближающейся черной бездной сна, поэтому в такие моменты они скармливают чаду леденец. А спустя два года у девчонки семь кариесных зубов и один удаленный. Так мы и докатились до того, что даем каждому ребенку в команде по призу – за участие. Я не хотел любить своих детей настолько, чтобы не видеть в них посредственностей, не замечать их недостатков и бандитских замашек. Но я могу, я могу их так полюбить. Ребенок действительно может стать смыслом моей жизни. И это пугает. Потому что как только ребенок становится смыслом твоей жизни, ты не только теряешь остатки объективности и гордо демонстрируешь гостям его утешительные призы, ты еще и начинаешь бояться за его жизнь всякий раз, когда он скрывается из виду. Я не хотел жить в вечном страхе. После смерти ребенка люди не возвращаются к нормальной жизни. Уж я бы точно не вернулся. Да, ребенок поможет мне справиться с детскими травмами, он отменит самоубийство моего собственного отца, и я вновь смогу радоваться жизни. Но если я научусь любить его, нет, просто любить, а потом его потеряю, как потерял отца, это меня прикончит. Я откину копыта. Ну уж нет, к черту такую жизнь. Я сказал это Конни, и тогда она заявила, что я уже стал рабом своих страхов. Прощай, сказала она, желаю удачи.

Но была и еще одна причина, почему я не хотел детей. Об этой причине не знала даже Конни. Я никогда всерьез не рассматривал самоубийство, но с рождением ребенка о самоубийстве можно забыть. А выбор, как я уже говорил, – это важно.

 

Глава четвертая

Первым делом, сказал мой адвокат Марк Талсман из «Талсман, Леб и Харт», надо выяснить, на кого зарегистрирован домен. Адрес сайта был www.drpaulcorourkedental.com, а значит, сведения о нем должны быть в базе данных WHOIS. Регистрирующийся в этой базе обязан предоставить свои контактные данные.

Английская буква «С» в адресе сайта – это первая буква моего второго имени, Конрад (так звали моего отца). Я ненавидел имя «Конрад». Особенно я ненавидел его ласкательно-уменьшительный вариант – «Конни». Почти всех Конрадов так всю жизнь и зовут. Но Конни – женское имя, в частности, имя женщины, на которой я когда-то собирался жениться (а теперь лишь напоминавшей мне о моей полной несостоятельности в качестве мужа и отца). Долгое время я не мог увязать между собой этих двух людей с одинаковым именем. Слишком они были разные. Одного я почти не знал, вторую – изучил досконально, во всех сокровенных подробностях. Никто в мире, даже Конни, не знал о букве «К» в моем имени. В водительских правах ее нет, в дипломах, сертификатах и прочих официальных документах тоже. Лишь один раз в жизни я сказал Конни про свое второе имя – наврал, что меня зовут Сол.

Она озадаченно уставилась на меня.

– То есть родители тебя назвали Пол Сол О’Рурк?!

Это у меня как-то самой собой вылетело. Я выбрал единственное имя, рифмующееся с моим настоящим именем. А потом уже было поздно ссылаться на оговорку, пришлось врать дальше.

– Странно, да?

– Я знаю парочку Солов. Ты совсем не похож на человека по имени Сол.

– Вот и моя учительница во втором классе так говорила, – окончательно заврался я. И зачем я только сморозил такую глупость? – Ну что я могу сказать, у меня были странные родители.

– Хиппи?

– Нет. Просто бедные.

Ладно хоть тут не наврал.

Но суть не в этом. Суть в том, что разработчики сайта www.drpaulcorourkedental.com знали обо мне больше, чем Конни, а она знала меня как никто другой. И до сих пор думала, что мое полное имя – Пол Сол О’Рурк.

Ну и где же был я, когда с моих губ сорвалась эта ложь? Настоящий я, поборник правды и разрушитель иллюзий? А непонятно. Исчез, испарился. Тут-то я осознал, что снова очутился в рабстве. Дурацкое глупое вранье без всякого повода – верный симптом этого состояния. На свет пыталось пробиться мое лучшее «я», человек, который вырос во Флориде и ездил в космический лагерь, или в Монтане, где объезжал мустангов, или на Гавайях, где участвовал в соревнованиях сёрфингистов; чей отец играл в команде «Ред Сокс» низшей лиги, а потом умер во Вьетнаме; чья мать, потеряв любовь всей своей жизни в битве за Хюэ (произошедшей за добрых шесть лет до моего рождения), до сих пор была в полном здравии и каждый день играла в теннис. Человек с интересной биографией. Но потом этому человеку с интересной биографией приходилось всюду таскать за собой труп настоящего правдолюбивого «я», забитого насмерть нелепыми выдумками. Этот лжец – пусть и с великолепным прошлым – никогда мне не нравился; куда симпатичней мне был тот я, который всегда говорил правду, и только правду. В итоге мне приходилось либо прекращать отношения, либо признаваться девушке во лжи. Или, как в случае с Конни, снова и снова придумывать компромиссы.

У входа в здание «Афтергуд армс» стояла пепельница, которую я делил с сотрудниками «Бишоп и Бишоп» и жителями дома. Местные курильщики прозвали меня «Резиновой Рукой». Из этих курильщиков только один или два пользовались моими профессиональными услугами, остальные мне не доверяли. Неудивительно: как можно доверять стоматологу, который морально разлагается рядом с тобой у пепельницы? Почти на каждом перекуре меня спрашивали про перчатку. У меня была теория, что благодаря латексной перчатке пальцы не будут вонять куревом. Я прилагал все усилия, чтобы устранить этот запах и таким образом избежать докучливых нравоучений миссис Конвой. Левую руку я оставлял как есть, а правой – в свежей, припудренной тальком латексной перчатке – подносил к губам сигарету. Курильщики – все желтые, сморщенные и остро нуждающиеся в интубации трахеи – глазели на эту перчатку так, словно пытались хорошенько ее запомнить на случай, если придется давать показания.

Через день после появления сайта на восточное побережье накатила удушливая волна адского зноя. После перекура я вернулся в клинику с зарождающейся головной болью. Никотиновая палочка скрутила мои кровеносные сосуды в тугие узлы и сдавила виски. Из центральной системы кондиционирования воздуха на меня пахнуло запахом стоматологической клиники, антисептическим и коллоидным, доминирующим всюду, но никуда не проникающим. Я обожал свою приемную. Мне нравились эти парные кресла, народное творчество на стенах в рамках. Мне нравились простор и пустота. Я никогда не хотел, чтобы в коридорах моей клиники толпился народ. Мы не какая-нибудь шарашкина контора, где в креслах корчатся наркоманы, а их дети вопят от ужаса под визг бормашины. Здесь все-таки Парк-авеню, Верхний Ист-Сайд. Приемные на Парк-авеню должны быть цивилизованными. Бутиковыми. И моя приемная была как раз такая. В моей бутиковой приемной сидели люди всех возрастов, лица которых (если не рты) излучали крепкое здоровье. Входящий в мою бутиковую приемную сразу замечал чистоту линий и атмосферу спокойного профессионализма. Я часто жалел, что не могу больше времени проводить в своей бутиковой приемной, наслаждаясь уютным и тщательно организованным пространством, которое я обычно пересекаю бездумно и второпях.

Я сел в одно из кресел. За стеной все жужжало и гудело. Миссис Конвой чистила зубы пациенту; я почти видел частички ароматизированной защитной пасты, летящие по воздуху в лучах солнца. Эбби, несомненно, сидела в другом кабинете с пациентом и гадала, где я пропадаю. А я торчал в приемной и наблюдал за Конни. Этим утром она убрала волосы в тугой пучок, словно собиралась танцевать в Большом театре. Но нет… вот она повернула голову, и я увидел, что ее кудряшки, собранные толстой резинкой, не закручены в узел, а струятся вниз карамельно-каштановым каскадом. Конни красила волосы, однако их густота и кудрявость были природными, генетическими, равно как и крошечные завитки вдоль линии роста волос на лбу и шее. Да уж, волосы у нее были что надо, просто о-мой-бог. Иногда на макушке у нее сидел туго закрученный пучок, иногда он опускался чуть ниже, приобретал идеально гладкие очертания, и с ними – восточную изюминку. Я смотрел, как Конни переделывает хвост. Сперва она накрутила волосы на левое запястье, а правой стала приглаживать их спереди назад. Сначала тщательно собрала и пригладила пряди с одной стороны, затем столь же тщательно проработала другую сторону. Все это она делала очень быстро, с поднятыми вверх локтями, словно готовилась взлететь. Останавливалась только затем, чтобы распутать узелок или пригладить случайно выбившуюся кудряшку, что лежала подобно усику вьюнка на гладко прилизанных волосах. А потом, когда я подумал, что Конни уже закончила, она вдруг перехватила волосы правой рукой, а левой подогнала под резинку еще несколько непослушных волосинок. Наконец она сняла резинку с запястья и начала стремительно скручивать ею хвост; виток за витком она растягивала ткань и пропускала сквозь нее толстый пучок волос. Всего я насчитал пять витков. Ближе к концу петля стала крошечной, и волосы не желали в нее помещаться, сопротивлялись изо всех сил. Конни едва заметно поморщилась – наверное, услышала тихие крики боли у корней волос. Затем наступил этап, когда можно было свободными руками поправить прическу, где-то ослабить давление, где-то чуть взбить, чуть пригладить – аккуратно, чтобы не испортить труд, занявший у нее максимум секунд десять-пятнадцать. Окончательно укротив непокорную гриву, Конни приступила к прочим делам.

Она всегда говорила, что я превращал ее в сексуальный объект, идеализировал ее физическую красоту, а потом, узнав, что она – простая смертная, жаловался, что мне всучили бракованный товар. Конни считала, что я сознательно завышаю планку и, как большинство людей, боготворю свою новую избранницу, но со временем разочаровываюсь. Я слишком романтичен. Люди моментально производят на меня впечатление, которое я принимаю за истину. Но потом я обнаруживаю под слоем краски существенные изъяны, и на этом все заканчивается. Конни думала, что такая позиция делает меня мизантропом и хронически несчастным человеком. Я так не считал. Однако мне в самом деле очень нравилось за ней наблюдать. Теперь это стало сложнее, ведь я знал про все ее дурацкие недостатки. Но Конни была прекрасна, что и говорить.

В то утро, правда, получилось немного иначе. Понаблюдав за тем, как она убирает волосы в хвост, я вскоре стал обращать внимание на то, что она делает, а не на то, как она при этом выглядит. Конни постояла у письменного стола, затем поднялась на цыпочки и достала с полки папку, сняла трубку зазвонившего телефона, с улыбкой вручила уходившему пациенту бумажку с датой следующего приема (ее белые клыки были на полмиллиметра длиннее передних зубов), прицепила карту следующего пациента к твердой папке с зажимом.

Все это время я чувствовал, что за мной тоже наблюдают. Я обернулся и увидел свою пациентку, которая бывала у меня раз пять или даже больше. Она смотрела на меня и пыталась понять, я ли ее доктор.

Улыбнувшись, я поднял к глазам телефон и переключил все внимание на Интернет. Пролистал форум, чтобы узнать реакцию пользователя boggswader на вчерашнюю игру «Ред Сокс». Затем прочитал статистический анализ Оуэна и подробную текстовую трансляцию от EatMeYankees69. Просмотрел несколько лучших моментов (без звука) и оставил пару комментариев в блогах и на форумах. И только потом аккуратно переключил внимание на Конни.

Она получала посылку, которую принес курьер. Звонила опаздывающим пациентам, меняла расписание, наливала свежую воду в вазу с цветами, которых я раньше даже не замечал, заправляла кулер питьевой водой, меняла картридж в принтере. И еще Конни выслушивала всякие гадости от пациентов, когда те выходили из кабинетов с окровавленным ртом, а мы тут же требовали с них денег.

Я снова посмотрел на экран я-машинки. Пациентка по-прежнему разглядывала меня, пытаясь идентифицировать. Я просмотрел еще пару веток форума и только тут понял, что сделали эти ребята.

Они завели мне аккаунты на форумах и блог-сервисах.

Я обычно оставлял комментарии под ником YazFanOne. Я никогда не называл себя Полом О’Рурком, врачом-стоматологом. Но теперь Пол О’Рурк, врач-стоматолог, появился на всех моих любимых форумах и блогах.

Пока он писал такое: «Великолепный третий иннинг. Вперед, Эллберри! Здесь можно прочитать мой подробный комментарий».

Или: «Восьмой был просто блеск. Макдональд рулит. И посмотрите-ка на это».

По ссылкам открывались тексты, не имеющие никакого отношения к «Ред Сокс». Первая статья была о новом витке конфликта между израильтянами и палестинцами. Вторая – о вымирающих племенах и обездоленных народах.

Через неопределенное время я поднял голову и увидел за столом всю троицу – Эбби, Конни и миссис Конвой. Они смотрели на меня.

– Что, неужели опять? – спросила Конни. Миссис Конвой мрачно покачала головой. Эбби отвела глаза и убежала осуждать меня в одиночестве.

Я улыбнулся пациентке: ну конечно, это я, ваш стоматолог! Затем подошел к столу и протянул коллегам я-машинку.

– Смотрите! Они не унимаются! Я появился на форумах, в блогах и чатах! Я теперь всюду!

Миссис Конвой уперлась кулаками в стол, как лайнбекер на поле, спустила очки на кончик носа, укоризненно посмотрела на меня поверх линз и спросила, почему я считаю необходимым отсиживаться в приемной, когда у нас столько пациентов. Я ответил, и она сказала: «Как это «во всей полноте»?» Я ответил, и она сказала: «А не кажется ли вам, что это впечатление станет полнее и приятнее, если главный врач-стоматолог будет лечить пациентов вовремя?» Я ответил, и она сказала: «Иисус, Мария и Иосиф! Что за чепуха! Да разве можно прослыть шарашкиной конторой, если вовремя лечить пациентов?! Иногда мне кажется, что я работаю на клоуна!»

Она в ярости ушла. Я обошел стол и присел к Конни. Показал ей комментарии и посты YazFanOne.

– Это я, – сказал я. – Кто еще мог бы так жаловаться на Франкону?

Затем я показал ей нового форумчанина и блогера, доктора Пола О’Рурка, врача-стоматолога.

– А вот это тоже я. И не я. «Великолепный третий иннинг. Вперед, Эллберри?» Что за бред! Я бы никогда не написал такой идиотский комментарий.

– Но это ты.

– Мое имя, но пишу все это не я. Я не способен писать такую чушь, тем более под собственным именем.

– Почему?

– Я ценю свое личное пространство.

– И поэтому пишешь под ником YazFanOne?

– Да, вот именно, YazFanOne. Это я. А доктор Пол О’Рурк, врач-стоматолог, – это не я. То есть на самом-то деле это я. Конечно, это я! Доктор Пол О’Рурк – это я.

– То есть, оберегая свое личное пространство, ты писал под вымышленным ником, что позволило злоумышленнику без труда украсть твои персональные данные и разрушить твое личное пространство.

Она смотрела на меня пустым взглядом табуретки.

– Ты не видишь главного, – сказал я.

– Прекрасно вижу.

– Сначала появился сайт. Теперь – это. Знаю, когда речь заходит об Интернете, ты считаешь меня параноиком, но посмотри сама! Именно этого я и боялся, об этом и предупреждал! Грядет революция, Конни! Все думают, что новый мировой порядок будет демократичным и безобидным, но они ошибаются. Посмотри, что они сотворили со мной! А кто я? Да никто!

– Погоди-ка. – Конни уставилась на экран. – Твое полное имя – Пол К.О’Рурк?

– Ну да.

– Как расшифровывается «К»?

– Не понял?

– Буква «К». Ты говорил, твое второе имя – Сол.

– Пол Сол О’Рурк? Маловероятно.

– Тогда зачем ты сказал мне, что тебя так зовут?

– Конни, вряд ли я мог сказать, что меня зовут Пол Сол О’Рурк. – Я рассмеялся над нелепостью этого абсурдного утверждения.

– Но ты именно так и сказал.

– Может, пошутил?

– Ты не шутил.

– Слушай, давай сосредоточимся на главном, пожалуйста! Кто-то пишет в Интернете от моего лица. Они оставляют сообщения на форумах и в блогах, подписываясь моим именем! Они притворяются мной, но это не я!

– А кто ты, если не Пол Сол О’Рурк?

– Пол Конрад.

– Тебе дали имя отца?

– Мама дала. Отец был слишком плохого мнения о своей персоне, чтобы называть кого-то своим имнем. Впрочем, в маниакальном состоянии он легко мог назвать меня Конрад Конрад Конрад.

– Дай посмотрю.

Я передал ей телефон.

– Куда ведут эти ссылки?

– Одна – на статью «Таймс» об Израиле и Палестине, вторая… не знаю, какая-то чушь про обездоленные народы.

Конни начала кликать.

– Под этой статьей есть твой комментарий.

– Что?!

– Под статьей из «Таймс». В самом конце размещен твой комментарий.

Мы прочитали его вместе:

Доктор Пол О’Рурк, Манхэттен, Нью-Йорк
18 июля 2011, 8:04

На рубеже тысячелетий они были обыкновенной религиозной сектой, каких много, почти неотличимой от христианства, подвергавшегося в те времена суровым гонениям. Однако, в отличие от христианства, у них не было ни апостолов, ни миссий, ни страстной энергии, с какой Павел бороздил просторы Римской империи. Этот народ восстал из пепла истребленных амаликитян, а потом мир захлестнула волна христианства, и их окончательно смыло этой волной. Кантаветиклы можно назвать сагой о вымирании. Они погибали, «кто плача, кто улыбаясь, кто на коленях, не желая молиться». Однако последний из племени всегда выживает, чтобы умереть в будущем.

– Очень странный комментарий, – сказала Конни.

– Я этого не писал!

– Успокойся. Я и не говорю, что это ты написал. Я говорю, что он странный. И к статье никакого отношения не имеет. – Конни прочитала комментарий еще раз. – Я слышала про амаликитян. – Она вбила это слово в Гугл. – «Древнее племя, кочевавшее в степях каменистой Аравии на юге от Палестины… То, что амаликитяне происходят не от арабов, а от племени, состоявшего в родстве с идумеями (а значит, и евреями), следует из генеалогической информации в Книге Бытия, глава 36, стих 12, а также в 1-й Паралипоменон, глава 1, стих 36. Амалик…» – Конни умолкла. – Ты ведь знаешь, кто это такой? Амалик?

– Нет, а кто?

– Древний заклятый враг евреев. Бессмертный. Он не погибает, а реинкарнирует. – Конни продолжила читать: – «Амалик – сын Елифаза, первого сына Исава, и наложницы Тимны, дочери Сеира…»

– Сеира? Как в «СеирДизайн»?

– «Их неясное происхождение также упоминается в Числах, глава 24, стих 20, где амаликитян называют «первым из народов». Именно амаликитяне первыми вступили в контакт с израильтянами. Они воевали с ними в Рефидиме, неподалеку от Синая».

– Синай, амаликитяне… все это не имеет ко мне никакого отношения! – воскликнул я. – При чем тут вообще я?!

Конни отдала мне телефон и пожала плечами. Она не знала.

Персональные данные похищают у человека с целью отъема денег. И где же в этой истории имел место отъем денег? Аноним тут постарался или кто-то пострашнее? А может, все это – только начало некой невообразимой аферы, лишь обретающей очертания за брандмауэром, который надежно закрывает мне вид на происходящее? И в итоге я окажусь не жертвой чьей-то гнусной интернет-деятельности, но преступником?!

То, что писалось от моего имени, как будто имело большое значение, несло некий древний посыл. Я отвернулся если не в гневе, то… в смущении, наверное. Мне почему-то было совестно. Конечно, все это написал не я, а некий злоумышленник, куда более решительный и загадочный Пол О’Рурк, которому было что сказать (в отличие от меня). Я ничего не писал в Интернете (если не считать редких комментариев о «Ред Сокс»), потому что, признаться, настоящему Полу О’Рурку совершенно нечего было сказать людям.

Нашел свой комментарий под статьей «Таймс», – сообщил я «СеирДизайну». – И несколько постов на фанатских форумах «Ред Сокс». У меня для тебя новости, приятель: я не пишу дурацкую чушь. Так что твои нелепые попытки выдать себя за меня не прокатят. Все знают, что мои посты – на вес золота. И еще все знают, что мне плевать на религиозные секты, Синай и амаликитян, как бы забавно все это ни звучало.

Я вернулся к работе. Мне совершенно не хотелось возвращаться к работе. Это не значит, что я не люблю свою работу, но стоило мне представить, как я опять сяду к креслу, буду принимать у Эбби инструменты, включать лечебно-диагностическое оборудование… ну уж нет. Все это слишком понятно и знакомо. Однако прошло буквально пять или десять минут, как в голове у меня что-то щелкнуло, и я вновь смог сосредоточиться на работе: переходил от одного пациента к другому, добродушно болтал, заменил зуб, сконструировал новую улыбку для будущей невесты. То, что я целыми днями сижу в четырех стенах и рассказываю людям о важности регулярного использования зубной нити, отнюдь не портит мне тех мимолетных мгновений, когда я чувствую себя живым. Несмотря на знакомую давящую обстановку, докучливость коллег и упрек, который я вижу в глазах большинства пациентов, потому что причиняю им колоссальный дискомфорт (и это еще мягко сказано), в моей жизни бывают поводы для радости. Вдовы, которые приходят выпрямлять зубы. Дети, преодолевающие панический страх. И все те, кто регулярно пользуется щеткой, нитью и ирригатором, кому не надо читать лекций – после кратковременного лечения они выходят от меня с заслуженной улыбкой. Значит, я не зря тружусь. Мое призвание – это дар, лучшая защита от приступов хронической ненависти к самому себе.

В тот день ко мне пришел пациент с параличом Белла. Ночью он проснулся от ощущения, что ему перекашивает лицо. Этот необъяснимый неврологический недуг обычно поражает тучных и пожилых. Мой же пациент был еще молод, да и не слишком толст, однако я сразу подумал, что он недостаточно внимания уделяет своему здоровью. Передо мной сидел типичный перегруженный работой житель Нью-Йорка, чья нервная система решила в качестве доходчивого и наглядного акта возмездия на время искорежить ему лицо. Это случилось несколько дней назад и прошло бы еще ой как не скоро. Тем временем бедолаге пришлось лечить абсцесс. Обычно в результате паралича Белла лицо обвисает, но тут случилось обратное: правая щека приподнялась, а губы застыли в безумной собачьей ухмылке. Ухмылка эта и пролила свет на состояние его ротовой полости, которое к тому же резко ухудшилось в самый неподходящий момент. А может, они были взаимосвязаны, паралич Белла и этот жуткий абсцесс, грозивший пациенту потерей коренного зуба. Или он откладывал лечение до последнего, жил с абсцессом и не спешил его лечить, потому что тот не причинял ему никакой боли. Не обращал внимания, пока паралич Белла не выставил эту красоту на всеобщее обозрение, когда все и так пялились на беднягу с оскалом добермана.

Технологии сегодня здорово шагнули вперед; раньше пломбировка канала была той еще морокой, а если канал имел какое-нибудь странное ответвление, то вычистить из него гниль было все равно что попытаться воткнуть в розетку вилку загораживающего ее холодильника.

Когда я заканчивал, в кабинет постучала Конни и сказала, что меня просят к телефону.

– Это Талсман, – сказала она.

– Это Талсман, – сказал Талсман в трубке. Талсман называл себя Талсманом.

Оказалось, сайт зарегистрирован на некоего Эла Фруштика.

– Фруштик… Знакомая фамилия.

– Очень смешная. Почти «фруктик», – как нельзя кстати подсказал мне Талсман. От него всегда одна польза.

Я повесил трубку.

– Проверь, есть ли у нас пациент по фамилии Фруштик.

Десять минут спустя Конни принесла мне карту Эла Фруштика. Последний раз он был у нас в январе, когда сообщил, что улетает в Израиль.

– Ха! Так я его помню! Он еще сказал, что с удовольствием бы тебя трахнул.

– Что?!

– Ну да! Он был под газом. Бетси! – закричал я. – Это наш пациент!

Она сидела в соседнем кабинете и чистила кому-то зубы.

– Какой еще пациент? – прокричала она.

– Который сидел тут и медитировал! Помните?

– А?

– Тибетский монах! Просил вырвать ему зуб без анесте… А, ладно. Эл Фруштик, – сказал я Конни. – Вот, значит, кто постарался!

– Чем вы ему насолили?

– А чем я солю всем своим пациентам? Лечу гнилые зубы. Но он мне что-то странное сказал напоследок… Когда я выпроваживал его за дверь, он сказал…

– Что?

– Он летел в Израиль не потому, что он – еврей. Я помог ему надеть пальто, и он сказал что-то… про национальность или вроде того… Я подумал, это он под газом чушь всякую несет…

– Про национальность?

Я попытался вспомнить, но не смог.

Здравствуйте, Эл Фруштик, – написал я. –

Я вылечил вам зубы, и вот как вы меня отблагодарили?

На следующий день сайт изменился. На моей страничке появился еще один библейский или псевдобиблейский текст, причем внушительных размеров – что-то вроде гомилии или притчи. Начиналась она с длиннющей родословной, которые всегда нагоняют на меня тоску, когда я пытаюсь прочесть Библию: такой-то и такой-то сперва входил к жене своей, потом к наложнице, а потом, выпив энное количество гинов вина, и к дочерям. У всех персонажей были имена как у фигурок из «Звездных войн», что расставлены вдоль стен игрушечных магазинов (аксессуары не прилагаются). Одного звали Тин, который родил Мамукама, у которого была жена Гополохоль. Дальше Тин и его родня не упоминались, но они явно были зачем-то нужны. Двигаясь дальше по этому веселому паровозику из посредников и побочных персонажей, мы наконец добирались до Агага, царя Амаликитского. Амаликитяне были могучим племенем вельмож, потомками Авраама, и мирно жили на тучных пастбищах Хацацона. У них был скот: верблюды, овцы, быки. «И было их, готовых к сражению, вооруженных всякими военными орудиями, сто двадцать четыре тысячи и пять сотен, в строю, единодушных», – гласил текст на странице с моей биографией.

Однажды на амаликитян напали пришедшие с запада израильтяне. Они избрали жертвами слабых и немощных, которые не могли обороняться, угнали их верблюдов и скрылись бегством. Амаликитяне разозлились и начали готовиться к войне. Но тут появился Моисей. «Склонился он пред Агагом с жертвою повинности и сказал: «Услышь слова мои, умоляю; не вмени Израилю греха сего, ибо четыреста тридцать лет держал нас фараон в рабстве». Моисей поведал Агагу о долгом плене, о мучительных скитаниях по пустыне и о завете того единственного Господа, который теперь их покинул. Он умолял Агага простить его народу эту наглую выходку, потому что они были голодны, напуганы и измождены. «И смилостивился Агаг, и взял масла и молока и теленка приготовленного, и поставил перед ними, и они ели. И одарил Агаг израильтян многими ефами льна и мерами ячменя и многочисленными благовониями».

Все шло отлично, но вскоре израильтяне опять собрали большую армию и напали на амаликитян. «Израильтяне пошли на войну, и затрубили трубами, и били всех врагов своих». Агаг, царь Амаликитский, испугавшись гнева свирепых кровожадных израильтян, которые ради исполнения Божьего завета могли истребить всех жителей земли Ханаанской «от Дана до Вирсавии», сказал своему народу: «Давайте воззовем к богам Египетским, и к богам Хананейским, и к богам Филистимским, и заключим с ними завет, и спасут они нас от рук врагов наших». Когда по лагерю прошел слух, что боги каждого племени земли Ханаанской встали на защиту амаликитян, поднялся громкий крик, и зазвенела земля. Но помощи от богов было немного. Началась битва, и за три дня армия амаликитян потеряла пятьдесят тысяч воинов. Они отступили и ушли из Хацацона, скрывшись в тихой гавани Рефидима. К этому моменту мне было уже очень трудно следить за происходящим.

И кто же явился к несчастным амаликитянам буквально на следующий день? Конечно, мускулистые и окрыленные духом войны израильтяне. На сей раз Агаг сказал своим людям: так, ладно, последний финт не удался. От богов никакого проку. Может, они там все друг другу перезавидовали или взаимоуничтожились… Уж не знаю, что произошло, я ведь не бог, а простой царь. Но одно мне известно. Скоро нам наши задницы подадут на табернакле с голубой каемочкой. «Услышьте мой глас, дети Амалика, услышьте мои слова: делали вы злое пред очами Господа, блудно ходили вслед чужим богам и заключили с ними ложный завет. И теперь эти боги сделают трупы ваши пищею птицам небесным и зверям, и дети ваши родятся странными».

Вот как мы поступим, говорит им Агаг, и вкратце обрисовывает свой коварный план. Надо протащить в лагерь еще одного бога, но только одного, потому что монотеизм, похоже, работает для израильтян – значит, и для нас сработает. Бога звать Молек, и этот Молек обещал нам кучу всяких благ, если мы будем хранить его завет: молиться, приносить жертвы, трижды обходить по кругу храм, полный пшеницы и золота, и еще отсечем мизинцы у десяти воинов-добровольцев, которые, понятно, не успеют вылечиться до сражения. Про последнее не спрашивайте, сам удивляюсь. «И сделает вас Молек своим народом, и будет вашим богом, и защитит вас от врага». В общем, амаликитяне бросились в бой и потеряли зараз еще тридцать тысяч человек.

Из Рефидима они бежали в Асор, где куксились и зализывали раны, гадая, что им делать теперь. Израильтяне, похоже, решили сжить их со свету, да и бог у них могущественный, не то что всякие молеки, умеет сосредоточиться и работать эффективно. Их богу, похоже, не плевать на свой народ… Тут Агага осенило. Он вновь собрал людей (история повторялась… я невольно испугался за судьбу тех, кто охотно пошел на собрание) и обратился к ним с речью: «Все боги несли амаликитянам разрушение и скорбь, и теперь лишь один бог может нас спасти, тот самый бог, что дал врагам нашим землю, текущую молоком и медом, утвердил уставы неба и земли, и дал им день субботний, и очистил их души, и заключил с ними вечный завет, который они будут хранить до скончания времен и передавать от отца к сыну. Так услышьте же меня, дети Амалика, – продолжал вещать Агаг на страничке с моей биографией, – Бог живой – с Израилем, со всеми сынами Ефрема! И если вы полюбите живого Бога Израилева, помилует он вас и от меча убережет».

Не можешь побить врага – перейди на его сторону. А что, хитро! Отчаявшиеся амаликитяне готовы были пойти на что угодно. Они выбрали одного из своих, как две капли воды похожего на израильтянина, и отправили его тайком в израильтянский лагерь с наказом все разузнать. Через три дня он вернулся и поведал следующее: чтобы стать как израильтяне, надо построить ковчег из дерева ситтим стольки-то локтей в высоту и стольки-то локтей в длину, при строительстве ковчега и храма соблюсти множество условностей, а если кто согрешит, должен он найти молодого здорового тельца и принести его в жертву за грех, и еще нельзя налагать на брата своего работы рабской, и еще много всякого. Ах да, самое главное: всем надо сделать обрезание. Тут амаликитяне, понятно, вскинулись: «Чего? Обрезание? Это еще что такое?» Юноша, похожий на израильтянина, все им объяснил, и они такие: «Силы небесные! Да ты шутишь!» А он такой: «Если бы». В итоге все амаликитяне сделали себе обрезание и отправили к израильтянам гонцов с вестью о том, что они сделали. И стали молиться Богу Израилеву о пощаде и защите.

Как только израильтяне прослышали, что их враги сделали себе обрезание и «были в болезни», тут же взяли они свои мечи и смело напали на амаликитян. «И никто из них не спасся, кроме четырехсот юношей, которые сели на верблюдов и поднялись на гору Сеир».

Текст на моей страничке заканчивался такими словами: «Из Кантаветиклов, стихи 25–29». Я посмотрел на Конни, которая читала вместе со мной.

– В еврейской школе нас по-другому учили, – сказала она.

Снова я, – написал я, – Если честно, мне и самому странно, почему я до сих пор тебе пишу, Эл. Толку от этого никакого, один вред. Но теперь я по крайней мере знаю, кто ты такой, и могу подать на тебя в суд. Может, пора прекращать? Особенно меня бесит эта религиозная чушь. Лучше бы уж денег потребовал, ей-богу. Обрезание? Чувак по имени Агаг? Надеюсь, ты действительно во все это веришь: если Бог все-таки существует (что крайне маловероятно), гореть тебе в аду.

Иногда я сгоряча бросал какую-нибудь фразу типа «Да я повешусь», «Проще перерезать себе вены», «Единственный выход – коллективное самоубийство». Она мгновенно мрачнела, замирала на месте и начинала пылко вещать: «Надеюсь, вы это не всерьез говорите? Самоубийство – не повод для шуток!» Пока я размышлял над ее словами – она выражала надежду, что я говорю не всерьез, и тут же отчитывала меня за шутку, – тирада продолжалась: «Лишь Господь дарит и забирает жизни. Самоубийство – это отрицание всего, что он создал, всего прекрасного и радостного, что есть на свете. Неужели вы не видите вокруг себя ничего прекрасного?» Я отвечал, а она говорила: «Слышать не желаю про эти омерзительные сайты! Я имела в виду восходы и закаты, цветы в ботаническом саду, младенцев в колясках! Неужели ничто вас не радует, кроме взрослых женщин, публично порочащих себя в Интернете?» Я отвечал, и она говорила: «Свобода – это лишь понятие. Но так и быть, я принимаю ваш ответ. Однако самоубийство – это не свобода. Это вечный плен. Силы небесные, да вы бы хоть по сторонам посмотрели! Сколько вокруг красоты! Неужели нельзя иногда сказать себе: «Смотри, смотри!» – и порадоваться птичкам, облакам и всему, что наполняет сердце ликованием?» Я отвечал, и она говорила: «Да, согласна, все это мимолетно. Но, Пол, разве суть не в том, чтобы вкусить прекрасное во всей полноте, пока оно длится? Все пройдет. Даже плохое. Даже боль. Нельзя всю жизнь концентрироваться на плохом, пока хорошее проходит мимо!» Я отвечал, и она говорила: «А я не считаю такой подход честным. Я считаю, вы просто не в состоянии жить полной жизнью. Разве вы не хотите жить полной счастливой жизнью?» Я отвечал, и она говорила: «Вы не один. У этого чувства даже есть название: отчаяние. Многие люди, прежде чем уверовать в Господа…» Тут я бесцеремонно ее обрывал, как делал уже тысячу раз, и она уступала: «Хорошо, на время забудем о Боге. Это самая страшная и самая частая ошибка, но, раз я должна привести весомый аргумент, давайте забудем о Боге. Подумайте вот о чем: если жизнь так коротка и в ней не так уж много счастья, то почему нельзя сознательно искать хорошее? Стараться во всем видеть только красоту, просто чтобы не падать духом?» Я отвечал, и она говорила: «Я понимаю, что в инфекциях и запущенных абсцессах сложно увидеть красоту, ну а по дороге на работу и домой? На этих ваших экскурсиях по городу? Разве так мало на свете прекрасного, разве мало того, что помогает нам жить дальше?» Я отвечал, и она говорила: «Да знаю я, что в метро тоже полно несчастных! – Она в отчаянии вздыхала, но все равно продолжала меня терроризировать, великолепная, неукротимая Бетси. – Я говорю не об этих изможденных на скамейках, – тут я вставлял еще пару слов, – и не о калеках с бомжами, я говорю о дороге до метро!» Я отвечал, и она говорила: «А почему вы все время пялитесь в телефон? Неужели нельзя его отложить на минутку?» Я отвечал, она говорила: «Если вы сами признаетесь, что он помогает вам не думать о всяких гадостях, тогда вы, стало быть, сознательно становитесь рабом технологий!» Я отвечал, она говорила: «Ничего более богохульного в жизни не слышала. Технологии никогда не займут место Всевышнего. Это же Всевышний, силы небесные! С мобильными телефонами или без, все люди имеют внутреннюю потребность к молитве, согласны?» Я отвечал, она говорила: «Обмен эсэмэсками и электронными письмами – не новый способ молиться! Как вы не понимаете: эта крохотная машинка, отвлекая вас от мыслей о Боге и о том, что он сотворил, только преумножает ваше отчаянье!» Я отвечал, она говорила: «Мир, созданный технологиями, гроша ломаного не стоит. Он никогда не сравнится с творениями Господа нашего». Тогда я спрашивал ее, куда же я должен смотреть, если не в телефон, и задавал несколько наводящих вопросов. Она отвечала: «Да, на асфальт! Да, на дома! Да, на людей! Вы удивитесь, сколько вокруг прекрасного и радостного. Разве вы не хотите чаще удивляться?» Я отвечал, а она склоняла голову набок, чуть поджимала губы, протягивала мне руку и произносила: «Нет, молодой человек, еще не поздно. Ох, лапочка, да это никогда не поздно!»

Позже ко мне подошла Конни и спросила:

– Ты когда-нибудь рассказывал моему дяде Майклу анекдот про священника и раввина?

Дядя Майкл был женат на сестре ее матери, Салли. У него была своя фирма по оценке недвижимости. Салли сидела дома с детьми, уже давно взрослыми. Они жили в небольшом домике в Йонкерсе – небольшом, но во всех смыслах прекрасном домике. Лучше и пожелать нельзя – именно такое впечатление у вас создавалось, когда вы ступали на порог этого дома. В нем жили разумные, доброжелательные и отзывчивые люди, которые ценили имеющееся и не желали большего. Я побывал у них в гостях всего один раз, когда умерла матушка дяди Майкла и они сидели по ней шиву. Я никогда раньше не сидел шиву и вообще почти ничего не знал об этой традиции. Пришлось даже порыскать в Интернете, чтобы не опозориться перед Конни. На шиву в скромном доме Майкла и Салли каждый вечер собиралось столько народу, что я едва не оглох, когда они все разом запели поминальный кадиш, мгновенно превратив полупраздничную атмосферу в похоронную. Конечно, рядом с дядей Майклом и тетей Салли атмосфера не была праздничной, как и рядом с их ближайшими родственниками, однако все остальные, включая меня, вели весьма оживленные светские беседы. Наверное, так бывает на любых поминках: безмолвное ядро скорби всегда окружено шумным ореолом. Однако шива произвела на меня неизгладимое впечатление, я никогда не испытывал ничего подобного. Ирландец похоронит покойника, сходит на поминки и будет скорбеть дома в гордом одиночестве. А у еврея есть семь дней, чтобы разделить горе с близкими и друзьями.

– Анекдот про священника и раввина? Это ты к чему? Я Майкла не видел сколько… полгода?

– Это было давно.

– Так с чего ты вспомнила?

– Пошли слухи. Я тогда не обратила на них внимания. Думала, родня просто вредничает. Ты знаешь такой анекдот или нет?

Я помолчал.

– Да я много анекдотов знаю.

– Сколько из них про священников и раввинов?

Я сделал вид, что пытаюсь вспомнить.

– Расскажи хотя бы один.

Я откашлялся.

– Священник и раввин… кхе-кхе, прости… Значит, однажды священник и раввин решили поиграть в гольф. Пришли они спозаранку на поле, а оно занято. – Я умолк. – Конни, мне этот анекдот гольфисты рассказали, когда я еще играл. Это было очень давно. Я не играл уже… Зачем тебе это вообще?

– Я хочу знать, какой анекдот ты рассказал дяде Майклу.

– Я не уверен, что рассказывал его твоему дяде.

– Давай уже, Пол.

Вообще-то я предпочитаю, чтобы на работе меня звали доктор О’Рурк или, на худой конец, доктор Пол, но я решил не придираться к этому нарушению субординации.

– Ну, подошли они к смотрителю… А, нет, там был еще имам. Я же говорю, давно было дело… Значит, они втроем подходят к смотрителю и просят разобраться. «Мы уже двадцать минут ждем, а эти четверо впереди даже с места не сдвинулись! Что такое?» Смотритель извиняется. «Я понимаю ваше недовольство, но потерпите. Эти бедолаги – слепые». Имам возносит молитву Аллаху, священник благословляет играющих…

Я умолк.

– Почему ты замолчал?

– Мне продолжать?

– А что, это конец?

– Нет.

– Рассказывай до конца.

– Раввин же отводит смотрителя в сторонку и спрашивает: «А нельзя им ночью поиграть?»

– Смешно, – без улыбки сказала Конни.

– Ты даже не улыбнулась.

– Мне любопытно, почему ты решил рассказать этот анекдот дяде Майклу.

Если я и впрямь его рассказывал, то только с одной целью: рассмешить дядю Майкла. Понравиться ему. Понравиться всей семье. Стать Плотцем. Я хотел стать евреем Плотцем, который сидит шиву, ходит в синагогу и делает с Конни детей под защитой неприступного бастиона – ее дружной и многочисленной семьи.

– А что? Разве он антисемитский? Вроде бы нет…

Я всегда до одури боялся ляпнуть что-нибудь антисемитское.

– Дядя шиву сидел! У него умерла мать!

– Что?!

– Тебе не пришло в голову, что это не самое подходящее время для анекдотов?

– Погоди, Конни, если я и рассказывал ему этот анекдот, то уж точно не во время шивы. Да я вообще никаких анекдотов на шиве не рассказывал! С чего ты взяла?

– Говорю же, слух прошел. Я тогда не взяла в голову.

– А теперь – взяла? Конни, брось, я бы не стал шутить шутки с человеком, который сидит шиву. Что у меня, мозгов нет?

– А разве есть, Пол Сол? Расскажи мне про свои мозги, с удовольствием послушаю.

Я ушел лечить пациента.

За годы работы на Парк-авеню я тысячи раз проходил мимо магазинчика «Редкие книги и антикварные вещицы Карлтона Б. Зукхарта», но ни разу не находил повода туда заглянуть и даже не мечтал, что такой повод у меня появится. А в пятницу я зашел в магазинчик. Часть его занимала витрина с редкими книгами, часть – шкафы, полные всяких диковинок. Главный зал был целиком отделан толстыми досками бразильских твердых пород, которые оглушительно ревели и стонали под ногами, точно корабельная палуба, которая вот-вот разлетится в щепки. Лестница такого же дерева и цвета каталась вдоль высоких книжных полок, нашептывающих рассказы обо всех роковых и ключевых моментах человеческой истории. Письменный стол хозяина находился тут же, на небольшом возвышении, за легкой тонкой балюстрадой, словно бы изготовленной из выдувного стекла. За письменным столом в плексигласовом коробе помещался древний меч с рукояткой, инкрустированной драгоценными камнями. «Участвовал в Крестовых походах», – сказал хозяин, проследив за моим взглядом. Справа на полке выстроились человеческие черепа, послушно глядевшие в вечность. Наша беседа началась с его рассказа о камне, лежавшем у него на столе – вроде бы самом обыкновенном и ничем не примечательном. Выяснилось, что это – ценная археологическая находка, обнаруженная в Иерусалиме. Зукхарту она служила пресс-папье. Я мысленно посочувствовал бедному камню – ему пришлось покинуть царство погребенных тайн ради того, чтобы придавливать стопку накладных в темной каморке на Восемьдесят второй улице.

Я рассказал Зукхарту о внезапном появлении сайта моей клиники и странных текстах, написанных от моего имени.

– Вы что-нибудь знаете о Кантаветиклах?

– Кантаветиклы?.. Что это?

– Собрание кантонментов?..

– А что такое кантонмент?

Легкий выговор Зукхарта чуть-чуть не дотягивал до липового британского акцента. Рукава его рубашки были закатаны до локтей, обнажая буйные заросли белых кудрей на руках, которые он все время (и прямо-таки сладострастно) поглаживал.

За годы работы Зукхарт несколько раз становился посредником при крупных и широко освещаемых в прессе сделках: одна из них касалась части свитков Мертвого моря, другая – подлинного экземпляра Библии Гутенберга. В обоих случаях он выступал агентом со стороны продавца. В конце 90-х, однако, репутация Зукхарта здорово пострадала, когда один частный коллекционер обвинил его в продаже подделки. Радиоуглеродный анализ показал, что возраст страницы из пропавшей части Кодекса Алеппо на несколько столетий больше, чем должен быть. Все-таки Интернет – это кладезь информации.

Я вручил Зукхарту распечатанную страничку с биографией, и он стал оглаживать все свое тело в поисках очков, которые обнаружились на столе.

– Нет, нет, тут все переврано, – сказал он, дочитав. – Израильтяне не нападали на амаликитян. Это амаликитяне напали на израильтян. – Послюнив большой и указательный пальцы, он принялся со скоростью Гугла листать страницы Библии Короля Иакова, что лежала у него на столе. – «Помни, как поступил с тобою Амалик на пути, когда вы шли из Египта, как он встретил тебя на пути, и побил сзади тебя всех ослабевших, когда ты устал и утомился, и не побоялся он Бога».

– Вот это я понимаю – знание Библии, – сказал я.

– Ох, молодой человек! – проговорил Зукхарт, вновь начиная поглаживать свои кущи на руках. – Поработали бы вы с мое в торговле антиквариатом, тоже знали бы Библию наизусть.

– На моей странице написано про их попытку обратиться в иудаизм.

– В иудаизм? Маловероятно. Амаликитяне были безбожниками и дикарями, только и умели, что верблюдов красть.

– Что с ними сталось?

– Да то же, что и со всеми прочими. С хеттеями, евеями, аморреями, ферезеями, иевусеями, идумеями, моавитянами… Может, их поглотили более крупные племена? Может, они эволюционировали в индоевропейцев? Или просто вымерли?

– Но в конце истории четыреста человек уцелели и спаслись бегством.

– Согласно этой версии – да. – Он показал на распечатку. – Но библейская версия весьма от нее отличается, весьма и весьма.

– И что же написано в Библии?

– Уцелевших амаликитян стерли с лица земли.

– Стерли с лица земли?

Он улыбнулся, с удовольствием вспоминая эту древнюю резню.

– Уничтожили. Истребили. По Божьему велению, разумеется.

Он снова послюнил большой палец и зашуршал страницами Библии.

– «Из них же, из сынов Симеоновых, пошли к горе Сеир пятьсот человек… И побили уцелевший там остаток Амаликитян, и живут там до сего дня». – Зукхарт откинулся на спинку кресла. – Первый письменно зафиксированный геноцид в истории человечества.

Я нашел в телефоне «свой» комментарий под статьей в «Таймс» и показал его Зукхарту.

– «Этот народ восстал из пепла истребленных амаликитян», – прочитал он вслух, задумчиво поглаживая своих пушистых питомцев. – Что за народ, интересно?

Полюбив Сэм Сантакроче, я заинтересовался и католицизмом. Я узнал, как слово «папский» стало ругательным, а еще – с каким количеством предрассудков столкнулись католики, когда впервые попали в Америку. Страна была отнюдь не папская, а местные поселенцы и революционеры (исключительно протестанты той или иной разновидности) открыто сомневались в патриотизме католиков, ведь те могли быть верны только Риму. Протестанты делали все, чтобы не пустить в страну иноверцев, а когда это не сработало, сослали всех (если мне не изменяет память) в новообразованный штат Мэриленд. Я был потрясен. Я и не подозревал, что в стане христиан имела место такая лютая вражда. Все-таки главный герой их преданий обычно изображается если не распятым на кресте, то в окружении ягнят и детей. Однако же христиане в самом деле горячо ненавидели друг друга. Поскольку Сантакроче, – которые устраивали охоту за яйцами на Пасху, разъезжали на блестящих иномарках и с любовью вспоминали всех усопших собак семьи, словом, олицетворяли собой сбывшуюся американскую мечту, – поскольку эти чудесные люди были католиками, я тоже перешел на сторону католиков.

Однажды вечером, уже после нашего воссоединения с Самантой, когда мне немного открылись глаза на несовершенства семьи Сантакроче, но я все еще хотел стать одним из них, приобщиться чистой сантакрочевской святости, мы отправились на праздничный семейный ужин. И вот посреди застолья я обратился к Бобу Сантакроче с речью о том, сколько бед и лишений выпало на долю католиков. Я рассказал ему пару фактов, которые узнал еще несколько лет назад, когда моя маниакальная любовь была в зените. Я упомянул казнь Томаса Мора, расхожее мнение, что Вавилонская блудница – это Рим, а также клятвы верности, не позволявшие католикам в Америке XIX века становиться чиновниками и сотрудниками муниципальных учреждений.

– А чего стоят эти восстания филадельфийских нативистов в 1844 году! – непринужденно добавил я.

Затем я упомянул беспрецедентную речь кандидата в президенты Джона Ф. Кеннеди, который отказался «отчитываться перед папой». Боб Сантакроче был крупный мужчина с темно-русыми волосами и голубыми глазами. По неведомым мне причинам – но вряд ли со зла – он называл меня Хилари.

– Ага, – рассеянно сказал он и посмотрел на меня так, словно только что увидел. Вдруг в его глазах загорелась некая мысль. – Как тебе новая квартира?

Мы с Сэм жили вместе, и ее родители были в курсе. Но чтобы не объяснять ничего благочестивым друзьям и родственникам, которые бы пришли в ужас от нашего добрачного сожительства, Сантакроче предложили снять на мое имя квартиру, которая бы большую часть времени пустовала, но в нужный момент предоставляла им возможность избавиться от моего присутствия. Когда к Сантакроче приезжали в гости – или друзья семьи, или друзья Сэм, чьи родители дружили с ее родителями и могли распространить нежелательные слухи, – меня просили на время перебраться в эту квартиру. Иногда я проводил там всю ночь. Когда, к примеру, родители Сэм приезжали на пару дней, они не желали видеть меня в «дочкиной» квартире и на каждом шагу сталкиваться со свидетельствами нашей греховной связи. Я согласился на этот обман – я! подумать только! – потому что Сэм настояла и потому что я сам на короткое время пал жертвой чудовищного обмана. До меня стало медленно доходить, что без чудовищных обманов, без лжи и лицемерия не может быть идеальной американской жизни, о которой я мечтал. Совершенство всегда поверхностно, и на какие только грязные уловки не идут люди, чтобы соблюсти внешние приличия.

– Отлично, – ответил я. – Вы очень щедры, спасибо вам за крышу над головой.

– Мы подумали, что вряд ли у тебя много денег. Все на учебу уходит.

– Это правда, – ответил я. – Живу впроголодь.

– А на полу спать ты вряд ли захочешь.

– Ага. Не самое приятное занятие.

– Ладно, Хилари, пойду глотну еще мартини. Бывай.

Позже на том же праздничном ужине мы слушали его воспоминания об учебе в университете Дрекселя – как они с однокурсниками жульничали и списывали на экзаменах.

И почему я решил, что такому человеку, как Боб Сантакроче, – простому, жизнерадостному, не обремененному мыслями о тяготах жизни и несовершенствах мира, – есть дело до ущемленных прав католиков? Да плевать ему на антикатолицизм, он никогда не мешал ему заводить друзей и делать деньги. То, что я сам остро среагировал на несправедливость – принял все это близко к сердцу, потому что смотрел на Сантакроче и не мог понять, как такие славные люди могут быть предметом чьей-либо ненависти, – было, по сути, признанием в любви, которого Боб Сантакроче не разглядел в моих патетических речах (да и кто в своем уме ждал бы от него такой чуткости?). Ну и, разумеется, я был начисто лишен такта и понятия об уместности определенных высказываний. Он ведь был обыкновенный добродушный простак, который легко наживался на любых обстоятельствах, умея извлечь из них выгоду. Да к тому же пропустил за вечер четыре мартини. Умей я болтать на вечеринках только о бейсболе, возможно, я сейчас был бы его зятем.

Познакомившись с Плотцами, я твердо вознамерился беседовать исключительно о спорте, погоде, знаменитостях, новых моделях автомобилей, политических скандалах, ценах на бензин, правильных клюшках для гольфа и прочих пустяках. Я взял на себя обет сдержанности в отношениях с Конни, а значит, и в отношениях с ее родными. Этот обет не позволял мне вести себя по-идиотски. В конце концов, мне было тридцать шесть, я имел высшее образование и процветающий бизнес. Кому и что я должен был доказывать? До меня Конни притаскивала на семейные ужины немытых блохастых музыкантов да поэтов-неудачников, которые (как я понял по некоторым непринужденным замечаниям ее родных) воровали вино и прощупывали подушки диванов на предмет денежных заначек. Я хотя бы прилично зарабатывал. Сидел бы себе за столом, помалкивал да улыбался. С таким подходом они, возможно, примут меня в семью, говорил я себе. И даже, если очень повезет, когда-нибудь полюбят.

Однако Плотцы не вели пустяковых бесед, какие были приняты на коктейльных вечеринках Сантакроче. На их семейных сборищах человек успевал только поднять какую-нибудь тему, как его тут же перебивал второй, а второго через минуту обрывал третий. Никакой пустой болтовни за столом. Плотцы живо интересовались политикой – и нашей, и израильской – и имели свое мнение о происходящем. Каждое новое мнение защищалось более рьяно и громогласно, чем предыдущее, и каждое было делом жизни и смерти. Даже такая ерунда, как книги, фильмы, рецепты и плата за парковку, была делом жизни и смерти. Эти люди, чьи дедушки и бабушки работали разносчиками и торговцами в Нижнем Ист-Сайде, чтобы устроить детей в вечернюю школу, ничего не принимали на веру. Им во всем нужны были весомые доводы. Никакого легкомыслия. Мне это очень понравилось, и я проникся к ним куда большим уважением, чем к Сантакроче. Сколько бы я ни уговаривал себя быть сдержанным, помнить о своем возрасте, профессии и печальных ошибках прошлого, удивительная семья Плотцев – первая в моей жизни семья американских евреев – сразила меня наповал живостью своих застольных бесед и редким в наши дни единодушием.

Атеисту приходится несладко по многим причинам, и отсутствие в его жизни Бога (а значит, всех благ и утешений, которые дарит божественное присутствие) – еще не самое скверное. Самое скверное заключается в том, что атеист утрачивает доступ к существенной части словаря. Милосердие, прощение, сострадание – все это я ценил не меньше, чем самый истовый верующий, пусть наши взгляды на первопричину разнились. Однако для этих понятий у меня не было подходящих слов. В ту пору я придумал для описания своих чувств какое-то другое слово, но сейчас могу сказать, что в кругу Плотцев я почувствовал себя благословенным.

Большую часть времени я вел себя хорошо, но пару-тройку сомнительных поступков все же совершил. Про то, как я расточал комплименты и танцевал хору на свадьбе сестры Конни, вы уже знаете. А еще я однажды (когда Конни куда-то отошла) предложил ее дяде Айре и тете Анне бесплатное лечение в моей клинике.

– Приходите в любое время, – сказал я, вручая Айре свою визитку. – Можно даже без записи.

Айра тщательно изучил карточку со всех сторон и передал жене.

– У меня уже есть стоматолог. Зачем мне еще один?

– Он просто хочет сделать нам приятно, Айра! – воскликнула Анна, отмахнулась и поблагодарила меня за предложение. – Но он прав. Мы уже двадцать лет ходим к одному стоматологу. Доктор Лакс, знаете такого?

Я помотал головой.

– Конечно, не знаете, он ведь из Нью-Джерси. Лучше стоматолога, чем доктор Лакс, я в жизни не встречала.

– Хорошо, но мое предложение всегда в силе. Просто имейте в виду – мало ли, вдруг срочная помощь понадобится.

– Если мне понадобится срочная помощь, я позвоню доктору Лаксу, – сказал дядя Айра.

Анна нахмурилась.

– Это он так говорит спасибо, – сказала она.

Примерно в то же время я начал интересоваться иудаизмом: при любой возможности шел в библиотеку и читал. Почему-то меня задевали за живое истории не о римлянах (слишком давно было дело) и не о фашистах (слишком общеизвестно), а об эпизодах меньшего масштаба: кучку евреев обвинили в каком-то нелепейшем преступлении и казнили, после чего местные чиновники тут же распродали все ими нажитое; пятьдесят евреев сожгли на деревянном помосте на кладбище, и их крики потом подробно описывались в дневнике некоего христианина; детей вытаскивали из огня и крестили против воли родителей, наблюдавших за происходящим из костра. Мир никогда не казался мне таким жестоким, бессмысленным и больным, как на страницах истории еврейского народа. И таким безнадежным.

В общем, вы понимаете, меня так и подмывало поделиться с кем-нибудь своими соображениями, разразиться очередной позорной неадекватной тирадой, как тогда с Бобом Сантакроче. Только вот антикатолические настроения по сравнению с антисемитскими – просто цветочки. Больше всего мне хотелось побеседовать с дядей Стюартом. Не знаю почему. Наверное, меня притягивали его чувство собственного достоинства, его выдержка и твердость принципов. За столом он всегда ел очень мало, словно потребление обычной пищи было ниже его и он питался чем-то другим, высокодуховной пищей, которую находил в Торе и в молчании. Однако эти порывы я сумел побороть. Дяде Стюарту меньше всего нужны были мои извинения за дела давно минувших дней, да я и не был виноват. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я извиняюсь или жалею его и весь еврейский народ, вместе взятый. Я просто хотел, чтобы он знал: я все знаю. Но что я знал? Даже если бы я прочитал все, абсолютно все о еврейской истории, об их страданиях, о вере (а это было невозможно), – что бы мне это дало? Допустим, я подошел бы к дяде Стюарту и сказал: «Знаете, я тут читал про крестовые походы». Или про погромы. Или про насильственное обращение в христианство. Но разве я говорил бы о крестовых походах, погромах и обращениях? Нет, я говорил бы о себе. Как и тогда с Бобом Сантакроче, я лишь пытался бы продемонстрировать свою осведомленность и политкорректность. Только в отличие от Боба Сантакроче, дяде Стюарту было не плевать. Я боялся, что, если подниму все эти темы, дядя Стюарт услышит только: «Крестовые походы, ого! Погромы, ничего себе! Насильственные обращения, вау!» Словно это какой-нибудь хит-парад исторических событий, на которые так просто смотреть с правильной стороны на данном этапе истории. Я поклялся держать свои романтические симпатии в узде, и история антисемитизма – изгнание евреев из Франции, Испании и Англии, Холокост, – величие и масштабы этих событий помогали мне молчать, делали молчание единственно возможной тактикой поведения.

А потом на дне рождения Тео, двоюродного брата Конни, я допустил ошибку.

У читателя может сложиться впечатление, что я был атеистом всю жизнь. Это не вполне так. Мои родители были весьма равнодушными прихожанами протестантской церкви, которую мы все вместе посещали от силы раз десять. Только однажды, когда мне было восемь, мы ходили туда шесть недель подряд, не пропуская даже воскресную школу и обеды по средам. Это была идея моего отца, который таким образом надеялся удержать нас всех на пути истинном. Видимо, по чьей-то подсказке он решил, что Бог поможет ему избавиться от проблем, включая привычку приносить домой из «Сирза» все имевшиеся на распродаже утюги, а потом плакать в ванной, пока мама их возвращает. (Представьте, каково мне – здоровому ребенку – было смотреть на все это со стороны; я был удивлен поведением взрослых не меньше, чем расстроен слезами отца.) После самоубийства отца моя мама – видимо, в попытке что-то сделать со своей реакцией на немыслимое, – обошла великое множество церквей: баптисткую, лютеранскую, епископальную, церковь Ассамблеи Бога, церковь Христа, заурядные церкви и евангельские церкви, церкви, одобряющие самопожертвование, и церкви, одобряющие щедрые пожертвования… Потом она возвращалась домой, садилась на диван и скорбела, как скорбят большинство американцев: наедине с телевизором.

За это время я узнал – от теток, которые нагибались ко мне, упирая руки в колени, и от дядек в черном, которые штабелировали стулья, и от старых священников, предлагавших сесть к ним на колени, – что Бог есть. Он жив, он присматривает за мной, он добрый, всемогущий и прогонит все дурное. Он послал своего сына, Иисуса Христа, умирать за наши грехи, и Иисус полюбит меня, если только я ему позволю. Если я полюблю его всем сердцем, он вернет мне отца – мы снова встретимся в чудесном месте под названием «рай». Он исцелит папины раны и простит ему грехи. Папа больше никогда не будет грустить, а мама – плакать, и мы всегда будем вместе, и ничто нас не разлучит. Мне очень хотелось в это верить, и я поверил.

Примерно в ту же пору я впервые услышал о Мартине Лютере. В воскресной школе нас учили, что он – герой, человек, который выступил против папы Римского и вернул Библию народу. Допускаю, что после знакомства с ярыми католиками Сантакроче Лютер немного упал в моих глазах, однако я по-прежнему считал, что именно Лютеру мы обязаны Америкой, со всеми ее многочисленными разновидностями протестантизма. Однако с точки зрения иудаизма Лютер был отнюдь не герой. Он верил, что, стоит ему справиться с папским засильем и явить миру истинную мощь Писания, евреи тут же массово обратятся в христианство. Нормально так замахнулся, а? Евреи не предали свою веру во времена Христа, не дрогнули перед лицом Римской империи, пережили разграбление Иерусалима и огонь крестовых походов. Европейские короли отобрали у них все нажитое и отправили их вместе с детьми умирать в ссылке, однако и тут их вера не пошатнулась. Но теперь-то, решил Лютер, когда я раздам каждому по Евангелию, они одумаются. Евреи не одумались. Тогда Лютер передумал и написал памфлет «О евреях и их лжи», название которого весьма полно и точно отражало его истинные чувства.

Мне захотелось узнать у дяди Стюарта, известно ли ему, как безответственно и злобно высказывался Лютер о евреях и как его слова положили начало пяти столетиям жестокого антисемитизма, вылившегося в Холокост. Мне хотелось узнать, что он думает об этом мерзком потном немце. Уже тогда – еще до нашего короткого разговора на свадьбе Конниной сестры, когда он рассказал мне анекдот про филосемита и антисемита, – дядя Стюарт внушал мне страх. Однако и промолчать я не мог, слишком много гадостей я прочитал про Лютера. Передо мной были Плотцы во всем великолепии их многочисленной семьи, эти «злобные ядовитые черви», как писал о них Лютер, собравшиеся на празднование дня рождения Тео: Коннина бабушка Глория Плотц, ослепшая в результате разрушения желтого пятна сетчатки, но ласково улыбающаяся своим внукам; ее кузен Джоэл с громогласным смехом; младенец, спящий на руках Конниной сестры Деборы; дядя Айра, стоящий в сторонке и уплетающий печенье. «Наша вина в том, что мы их не истребляем», – говорил Лютер вот об этих людях, тетях, дядях и кузенах, дарящих подарки и уплетающих печенье. Я подошел к Айре.

– Читал на днях про Мартина Лютера, – сказал я. Он взглянул на меня. – Вы знали про его памфлет «О евреях и их лжи»? – Не переставая жевать печенье, он вскинул брови и отвел глаза. – Я его прочел.

– Зачем?

– Зачем?

– Ну да. – Он проглотил печенье. – Зачем?

– Потому что раньше не читал.

Он непринужденно вытер бороду бумажной салфеткой и пристально поглядел на меня.

– Лютер был антисемит.

Айра подумал и изрек:

– И?

– И говорил ужасные вещи. Вот смотрите, я прихватил с собой несколько цитат.

Я достал из кармана клочок бумаги, который мне выдали в библиотеке, и дал его Айре.

– «Когда вы видите еврея или даже думаете о нем, говорите себе: вот эти губы грязно поносили, проклинали и клеймили моего Господа Иисуса Христа, пролившего свою бесценную кровь за мои грехи…» – Он умолк и снова посмотрел на меня. – Зачем вы это выписали?

Я выписал это, потому что меня возмутило, как такое вообще могло быть написано – и почему это до сих пор оставалось в публичном доступе. Но теперь я сам записал это самое на бумажке и носил с собой, показывая людям на вечеринках. Внезапно я увидел себя глазами Айры и понял, что выгляжу безумцем.

– И часто вы носите такое в карманах?

– Нечасто.

– Любопытные цитаты, – сказал он, отдавая мне бумажку.

А потом отвернулся и ушел. Его слегка приподнятые брови оказались как нельзя более красноречивы – я все о себе понял.

Собственно, я это к чему? В ту пору я мог ляпнуть и сделать что угодно. И вот в три часа ночи я с ужасом осознал, что действительно рассказал Майклу Плотцу тот анекдот, возможно, даже во время шивы.

В то утро когда я заходил в магазин Зукхарта, в очереди за сигаретами мне случайно бросился в глаза один журнальный заголовок: «Дон и Тейлор снова вместе?» – вопрошали огромные красные буквы. Позже, когда я сверлил зубы пациенту, мои мысли вернулись к этому заголовку. Про то, что Дон и Тейлор снова вместе, я слышал впервые, – мало того, я даже не знал, что они расставались и, раз уж на то пошло, кто они вообще такие. Дон и Тейлор… Дон и Тейлор… кто такие Дон и Тейлор? Учитывая, сколько места их потенциальному воссоединению уделили на обложке известного журнала о знаменитостях, я должен бы их знать. Но я не знал, и это в очередной раз привело меня к мысли о том, как чудовищно я отстал от жизни. Стоило мне хоть немного наверстать упущенное – бац! – и снова я встречал заголовок вроде этого, и понимал, что опять отстал. Почему же я все время отстаю? Ну, во-первых, я уже немолод, разумеется. Во-вторых, я не смотрю телепередач, фильмов и клипов, где могут фигурировать Дон и Тейлор. Меня не волнуют скандалы по поводу случайно всплывших видео, на которых Дон и Тейлор занимаются любовью. И все же я почувствовал себя не у дел. Мне понадобилось срочно узнать, кто такие Дон и Тейлор. Или хотя бы понять, кто из них мужчина. С такими именами, как Дон и Тейлор, вечно все непонятно. Я-то сам думал, что Дон – мужчина, но ведь так вполне могли звать и женщину. Тогда мужчиной окажется Тейлор. Тут мне пришло в голову, что они оба могли быть как женщинами, так и мужчинами. В наше время на обложках журналов могут оказаться какие угодно пары. Как Эллен и Портия, например. Эллен и Портию я знал. Еще я знал Брэда и Анжелину. До Брэда и Анжелины я знал Брэда и Джен, а еще раньше – Брэда и Гвинет. Это как с Томом и Кейти: сперва был Том и Мими, потом Том и Николь, а уж потом только Том и Кейти. Еще я знал Брюса и Деми, Джонни и Кейт, Бена и Дженнифер. Вот сколько я знал пар! Однако же все они безнадежно устарели. Людям, кумирами которых были Дон и Тейлор, Брюс и Деми казались древними артефактами из 80-х годов прошлого века. А 80-е закончились тридцать лет назад. Поклонники Дон(а) и Тейлор(а) воспринимали 80-е, как я раньше воспринимал 50-е. Это ж надо, 80-е в одночасье превратились в 50-е. Как такое могло произойти? В глазах людей, следивших за жизнью Дон(а) и Тейлор(а), я мог носить енотовую шапку с хвостом и трястись, забившись под стол, в ожидании ядерной атаки Советского Союза. Вскоре и 2010-е превратятся в 1980-е, и никто уже не вспомнит Дон(а) и Тейлор(а), а потом мы все умрем. Я решил немедленно узнать, кто такие Дон и Тейлор, и черт с ним, с пациентом. (В этот момент я делал операцию по пересадке мягких тканей десны.) Я посмотрел на Эбби. Уж она-то должна знать, кто такие Дон и Тейлор, подумал я. Надо у нее спросить. Но я не мог спросить Эбби, потому что она, видите ли, меня боялась и не стала бы со мной разговаривать. Несомненно, она бы просто молча осудила мое невежество: все знают, кто такие Дон и Тейлор! Я прямо услышал ее внутренний монолог: «Он не знает, кто такие Дон и Тейлор?! Ах, как печально. Он совершенно отстал от жизни. Он старый и скоро умрет, и даже думать о нем тоскливо». Нет уж, не буду я спрашивать Эбби. Придется торчать тут до конца операции, испытывая все тяготы среднего возраста в Америке, пока наконец меня не пустят к я-машинке и…

– Доктор О’Рурк?

В дверях стояла Конни с айпадом.

– Конни, я умру, если не узнаю прямо сейчас. Кто такие Дон и Тейлор?

Она посмотрела на меня так, словно я у нее на глазах выпил стакан хлорки.

– Вы не знаете, кто такие Дон и Тейлор?

– Знаю… и не знаю.

Конни рассказала мне, кто они такие. Да почти никто! Я вовсе не обязан был их знать.

Закончив операцию, я вышел в коридор к Конни.

– Я только что получила запрос на добавление в друзья.

– В Фейсбуке?

– Да, в Фейсбуке.

– А мне-то что? Почему я должен это знать? И вообще, хочешь совет? Друзья – это прекрасно. Они незаменимы. Вероятно, они даже важнее, чем семья. Но когда ты в следующий раз будешь листать контакты в телефоне, спроси себя, кого из этих людей ты действительно можешь считать друзьями. Одного или двух. А если и к этим двум приглядеться повнимательней, можно обнаружить, что ты не виделась с ними целую вечность и даже не знаешь, о чем с ними поговорить. Так что мой тебе совет: оставь запрос без ответа. От кого он, кстати?

Она протянула мне айпад.

– От тебя.

Фотография опять-таки была сделана камерой слежения. На сей раз я сидел в кабинете № 3 и заглядывал в рот пациенту.

Некто указал мое полное имя, регалии и место проживания: доктор Пол К. О’Рурк, врач-стоматолог, Манхэттен, Нью-Йорк.

В графе «Занятия и интересы» значилось одинокое: «Бостон Ред Сокс».

«Бостон Ред Сокс» – занятие и интерес. Не мучительная страсть. Не клятва верности. Не мемориал покойному отцу. Не безотчетная тяга. Просто – интерес. Я слежу за их матчами, домашними и в гостях, их проигрышами и победами – в таком духе. Может, наутро читаю про игру в газете. Таких интересующихся миллионы. Не «Инфаркты и инсульты». Не «Крушения и катастрофы». Не «Жизнь и смерть». «Деятельность и интересы». Вот как они это представили, просто и без затей. Свели тридцать лет моей болезни и пролитых слез к деятельности и интересу.

Но меня взбесило другое. Почему только «Ред Сокс»? У меня что, нет других интересов? А банджо? А лакросс? А испанский? Перед тем как отправить на пенсию свои клюшки, я вызвал сварщика и попросил убрать с моего балкона одну секцию кованых перил. Ночами, страдая от хронической бессонницы, я швырял мячи в Ист-ривер, покуда мимо не проплыла моторка портнадзора с прожектором на борту. Так почему же в графе «Деятельность и интересы» не было ни слова про речной гольф?

Летом 2011-го у Фейсбука был только один бесплатный номер, по которому любой пользователь соцсети – да и вообще любой человек – мог задать интересующий его вопрос или выразить недовольство. Всякий звонивший натыкался на одно и то же приветствие: «Спасибо, что позвонили в техподдержку Фейсбука. К сожалению, в данный момент мы не даем консультаций по телефону».

Каких только кнопок я не нажимал в надежде услышать человеческий голос – все безрезультатно.

Ни одно изобретение в истории человечества – ни печатная пресса, ни телеграф, ни почта, ни телефон – не предоставляло столько возможностей для общения, как Интернет. Но как один-единственный маленький человек с тихим голосом может достучаться до Интернета? К кому он должен обращаться с сообщением об ошибке? Где ему искать справедливости?

– Зачем ты звонишь? Ты вообще в своем уме? Кто звонит в Фейсбук?! – вопрошала Конни.

– Разве у них не должно быть отдела по работе с клиентами?

– У них нет клиентов.

– Горячей линии? Центра по приему жалоб и предложений? Почему я не могу просто поднять трубку и позвонить друзьям?!

– Давай зайдем на сайт и посмотрим, что они предлагают.

– На сайт?! – вскричал я. – Это возмутительно! Деятельность и интерес, черт бы их подрал! Сволочи! Уравнители душ!

– Эй!

Я орал во всю глотку. Конни ткнула пальцем в сторону приемной.

– Успокойся.

– Как я могу успокоиться?!

Она долго смотрела на экран.

– Что такое «ульм»?

– Не понял?

– Здесь указано, что ты – ульм.

Я тоже посмотрел на экран. Сосредоточив все внимание на своей деятельности и интересах, я не обратил внимания, что злоумышленник указал мое вероисповедание: ульм.

– Вспомнил! Так меня называл Фруштик!

– Кто?

– Да пациент! На имя которого зарегистрирован сайт.

– Который должен был улететь в Израиль?

– Да. Он назвал себя ульмом. И сказал, что я тоже ульм.

– Кто такие ульмы?

– Понятия не имею. Но теперь все будут думать, что я ульм.

– Кто?

– Не знаю… Все! Я совершенно беспомощен, Конни. Ситуация полностью вышла из-под моего контроля. Да ты сама видишь! Они украли мою личность, мою жизнь!

– Только в Интернете.

Я подумал о разнице между реальной жизнью и интернет-жизнью.

– У меня больше нет выбора.

– Выбора?

– Я пытался сделать так, чтобы у меня всегда был выбор. Чтобы я мог скрыться. Но теперь выбора нет. Я в Интернете, – сказал я, глядя на свою страничку в Фейсбуке. – И в Интернете я – такой.

Я позвонил Талсману – тот направил меня к специалисту по информационному праву.

Затем я написал письмо в «СеирДизайн». Я решил больше не опускаться до угроз и оскорблений и вместо этого воззвал к их совести.

«Не знаю, кто вы и чем я вам насолил, но, видимо, чем-то насолил. Вы рушите мою жизнь».

Ответ пришел почти сразу, и он был очень похож на первый:

«Что вы знаете о своей жизни?»

Я позвонил Зукхарту и спросил его об ульмах. Он слышал только о городе с таким названием, где родился Альберт Эйнштейн. Но древний народ, произошедший от вымерших амаликитян? Как-то это все странно…

Я спросил, узнал ли он что-нибудь про Кантаветиклы, эту их священную книгу.

– Сильно пока не вдавался, но в Интернете о ней ничего нет. Сам я тоже первый раз слышу это название. Я позвонил паре специалистов, они поищут информацию, но я бы на вашем месте на многое не рассчитывал. Могу сказать вам только одно, – добавил он. – Все это очень похоже на правду.

В тот день ко мне пришел любопытный пациент. Он практически с порога заявил, что не может терпеть боль. Мы все испытываем страх перед болью, сказал он, но его страх гораздо сильней. Как правило, он вообще не ходит к стоматологам. Пластмассовые штуковины, которые мы засовываем ему в рот, чтобы сделать рентгеновский снимок, причиняют ему почти невыносимые страдания, по этой же причине он никогда не делает профессиональную чистку зубов. Пациент хотел, чтобы я просто заглянул ему в рот, посветил фонариком и определил, нет ли там раковой опухоли. Несколько месяцев назад он проснулся с чем-то вроде язвочки или стоматита во рту и понадеялся, что все пройдет само. Не прошло. Даже стало хуже, потому что он без конца трогал больное место языком. Я спросил его, сколько именно месяцев прошло с тех пор, и он ответил, что около шести или семи.

– Ладно, – сказал я, – давайте посмотрим.

Рта пациент не открыл.

– Ладно, давайте посмотрим, – повторил я.

Он даже поплотней стиснул челюсти, поджал губы и посмотрел на меня так, словно мы, потные и сексуально не удовлетворенные, только что встретились на боксерском ринге.

– Надеюсь, я ясно выразился, – сказал он. – Я пришел не за лечением. Мне плевать, если у меня зубной камень или воспаление десен. Не надо ничем меня трогать. Я не терплю боли. Мне неприятно это признавать, но, раз уж вы обязаны хранить врачебную тайну… вы ведь обязаны, не так ли?

– Да.

Ненавижу без конца заверять пациентов, что я обязан хранить врачебную тайну. Я не какой-нибудь жулик, остановившийся в городе проездом, чтобы сбыть с рук сотню пузырьков с волшебным зубным эликсиром.

– Я знаю, что там все плохо, – сказал он. – Вы захотите подлечить сначала одно, потом другое… Мне плевать. Я прошу вас уяснить это в первую очередь. Я не терплю даже самой незначительной боли. И анестезия – не выход. После того как анестезия отходит, все начинает болеть, а я не могу терпеть боль! Вам ясно?

Я отдал зонд Эбби и поднял руки, как разбойник, только что бросивший оружие на землю.

– Пожалуйста, успокойте меня и скажите это вслух. Вам все ясно?

– Мне все ясно, – сказал я.

Он открыл рот. Жить ему оставалось около полугода.

Я направил этого человека к онкологу, разделался с последним пациентом, и в клинике воцарилась благословенная тишина: телевизоры и аппаратура молчали, все мои коллеги занялись своими делами, и я наконец-то мог взяться за уборку и дезинфекцию. Вообще-то это обязанность Эбби, но в тот вечер мне самому захотелось немного поработать. Я продезинфицировал все стулья и протер лампы. Убрал все со столешниц и как следует их помыл. Вычистил раковины. Избавился от медицинского и обычного мусора. Затем подошел к столу в приемной, чтобы забрать мусор из корзины, и заметил на нем стопку старых медицинских карт. Их либо должны были занести в компьютерную базу, либо готовили к передаче в архив. Я вытянул наугад одну карту: Моди Маккормак. Дата последнего посещения: 19.04.2004. Я выбросил карту в мешок для мусора. Потом отправил туда всю стопку. Взял первую попавшуюся карту со стеллажа: Райан Кастнер. Дата последнего посещения: 08.09.2005. Долой! Я начал выбрасывать карты без разбора. В приемную выглянула миссис Конвой.

– Что вы делаете?

Я промолчал. Она вышла в коридор и вопросила:

– Что это вы тут устроили?!

Я развернул новый мусорный мешок и отправил в него еще несколько папок. Миссис Конвой выудила из первого мешка одну карту, открыла и внимательно изучила.

– Это нельзя выбрасывать. Вы что, не видели дату последнего посещения?

Я молча выбросил в мешок еще несколько папок.

– В соответствии с приказом министерства здравоохранения все сведения о пациентах клиники должны храниться минимум в течение шести лет. Этой карте только четыре года.

– Однако я ее выбрасываю.

– Нельзя! Американское стоматологическое сообщество…

Она перечислила сразу несколько рекомендаций Американского стоматологического сообщества. Мне было плевать на Американское стоматологическое сообщество. Мне почему-то стало плевать на все правила, нормы и профессиональную ответственность.

– Этим людям не помешает начать все с чистого листа. Я даю им чистый лист.

– Чистый лист?! Вы с ума сошли?

Я молча продолжал освобождать полки. Краем глаза я заметил в дверях кабинета Конни. Миссис Конвой приходилось открывать каждую спасенную папку и смотреть дату последнего посещения, я же мог выбрасывать их по дюжине штук за раз.

– Этот пациент был у нас в две тысячи восьмом! – вскричала миссис Конвой. – Нельзя выбрасывать его карту! У вас есть профессиональные обязательства…

Она завела шарманку о моих профессиональных обязательствах.

– Две тысячи восьмой давно закончился, – сказал я. – Этот клоун сюда больше не вернется.

– Откуда вы знаете? С чего вы взяли?!

Попытки миссис Конвой мне помешать становились все агрессивнее, и я работал все быстрее. Рядом с Конни теперь стояла Эбби, и они наблюдали за нами как дети, ставшие свидетелями жаркой ссоры между родителями.

– Они не вернутся! Никто не вернется! Ни через год, никогда!

– Это неправда. У нас необычайно высокий процент постоянных клиентов. Вы должны этим гордиться.

Миссис Конвой поведала мне, какой высокий у нас процент постоянных клиентов по сравнению с другими клиниками, в которых она работала.

– Вы должны этим гордиться, – повторила она.

Я отправил в мусор охапку карт.

– Какая разница, вернутся они или нет? Никакой! Всем плевать!

Я схватил двадцать карт зараз и швырнул в мешок.

– Прекратите! – закричала миссис Конвой.

– На кой черт нам этот мусор?! – закричал я.

– Пол! Умоляю, остановитесь!

Я выбросил еще одну папку и ушел домой.

 

Глава пятая

Кари Гутрих, специалист по информационному праву, которую мне посоветовал Талсман, перезвонила мне в следующую среду. Она сообщила, что я могу подать на обидчика в суд только в том случае, если мне причинен реальный ущерб, однако остановить его противоправные действия практически невозможно. Интернет живет в слишком быстром темпе.

– В какой правоохранительный государственный орган вы думаете обратиться в настоящий момент?

– В полицию? – предложил я. – В суд?

Она рассмеялась – чересчур весело, на мой взгляд.

– Там бы это подействовало. Но здесь – нет.

– Здесь? – переспросил я.

Полиция, суды – все это прекрасно и замечательно в обычной жизни, но в нашем случае речь идет об Интернете и технологиях. Вероятно, в будущем будут приняты какие-то более четкие и строгие нормы, регулирующие отношения в информационной сфере и, в частности, вопросы хищения личности и распространения порочащих сведений, но на данный момент законодательство слишком размыто. И потом, судебные иски не открывают только потому, что кто-то кому-то досадил.

– Досадил?! Эти люди создали сайт моей клиники, завели мне аккаунт на Фейсбуке, тайно меня фотографировали и теперь по всему Интернету пишут религиозные комментарии от моего имени. По-вашему, это называется «досаждением»?!

– А вы знаете, чьих это рук дело?

– Я знаю, на кого зарегистрирован сайт. – Я продиктовал ей имя Ала Фруштика.

– Возможно, нам удастся убрать сайт, но с юридической точки зрения – да и с практической тоже – мы больше ничего сделать не можем.

От ярости мне захотелось пробить кулаком стену.

– Я что, не могу подать на него в суд за распространение порочащих сведений?

– А какой вам причинен ущерб? Мы пока не знаем.

Она посоветовала мне ничего не предпринимать – и делать это осторожно. Любые меры могут ненароком привлечь внимание к моей новой интернет-личности – этот феномен называется эффект Стрейзанд: когда люди узнают, что я пытаюсь удалить из Интернета некую информацию, они из любопытства начнут активно ее искать и распространять, создавая порочный круг и привлекая к нежелательному контенту все больше и больше внимания.

– Эффект Стрейзанд – в смысле, Барбары?

– У нас есть список рекомендаций, который мы высылаем всем клиентам, оказавшимся в подобной ситуации. Продиктуйте мне свой электронный адрес – я вышлю.

– Может, лучше факсом?

– Не поддавайтесь панике, – предупредила меня адвокат, – пусть все идет своим чередом. Позже мы заново оценим ситуацию и решим, какой иск подавать.

Пока мы говорили, она просматривала сайт моей клиники.

– Вы в самом деле его не создавали?

– Нет, не создавал.

– Ну, по крайней мере, сайт хороший, – сказала она, пытаясь меня утешить.

Я стоял у двери кабинета № 3 и писал письмо с телефона.

Почему вы без конца спрашиваете меня, что я знаю о жизни? – ответил я «СеирДизайну».

А вы что о ней знаете, Ал? И какое вам дело, если уж на то пошло? Вы продемонстрировали ограниченность своих познаний, отнеся “Ред Сокс” к “Деятельности и интересам”. У меня есть все причины считать вас даже не человеком – компьютерной программой, созданной мошенниками с целью наживы. Информация о моем втором имени есть только в государственных архивах.

Он (или они, или оно) ответил очень быстро:

Меня зовут не Ал. И мои познания о тебе куда глубже и шире, чем любая база данных. Я не программа, а человек, в груди которого бьется горячее сердце. Этот человек протягивает тебе руку и говорит: ты мне небезразличен. Я – твой брат.

Я написал:

Бетси?

Потом стер это и написал следующее:

И что же ты обо мне знаешь – или думаешь, что знаешь, «брат»?

Не получив ответа, я стал писать дальше:

Я люблю сидеть в четырех стенах или предпочитаю свежий воздух? Я кошатник или собачник? Веду ли я дневник? Наблюдаю ли за птицами? А может, собираю марки? Планирую ли я свои выходные заранее, до отказа забивая их интересным досугом, а потом просто расслабляюсь и смотрю, как все запланированное сбывается? Или же тяну до последней минуты, чтобы потом бездарно растратить свободное время? Ты не знаешь. А почему, скажи мне на милость? Потому что все, что ты якобы обо мне знаешь, подвержено переменам. Меня нельзя свести к новостным подпискам и онлайн-покупкам, к этим сложным алгоритмам по упрощению личности. Ты загнал меня в яму, но я из нее выберусь – смотри и завидуй. Я человек, а не зверь в клевере.

Проклятая автозамена! Я тут же отправил еще одно письмо:

Зверь в клетке.

Он ответил:

Вот что я знаю о твоей жизни. Ты сидишь в четырех стенах – по долгу службы. Природа тебя пугает, ты попросту не можешь ее понять. Ты заменил ее телевидением и Интернетом, которые сами попадают в дом и вносят в твою жизнь необходимое разнообразие, хотя и притупляют инстинкт сохранения духа. Детей у тебя нет, потому что ты чувствуешь свою внутреннюю неустроенность и неприякаянность – еще не хватало передать такое богатство ребенку. Ты постоянно рефлексируешь и живешь в собственной голове, пытаясь разгадать какие-то тайны. Иногда они приводят тебя в отчаяние, и ты теряешь надежду. Однако в твоей голове нет ничего плохого. Мысли позволяют тебе жить насыщенной и сложной жизнью, пусть полной тревог и сожалений, да, но полной также и любви, и нежности, и безудержных мечтаний, и неизъяснимого сострадания. В течение дня ты испытываешь множество чувств и переживаний, но никто этого не знает, потому что никто не умеет читать мысли. Если б они только узнали, о, если б они узнали, они бы сказали: «Да, он жив! Он жив!» О большем и мечтать нельзя.

Или можно?

– Доктор О’Рурк? – сказала она. Причем сказала, по всей видимости, уже не в первый и не во второй раз. – Пол!

Это была Конни. Я уронил руку с телефоном.

– Все хорошо?

Я кивнул.

– Все отлично.

Она ушла, и я написал:

Откуда тебе все это известно?

Он ответил:

Я же сказал: я – твой брат.

Многим кажется, что врач-стоматолог не может близко знать своих пациентов, поскольку их визиты редки и краткосрочны. Однако с постоянными клиентами, которые регулярно приходят на профилактические осмотры, а между этими осмотрами обращаются ко мне с острой зубной болью, попадают в аварии или решают выпрямить зубы, у нас складываются на удивления теплые отношения. Некоторые пациенты выражают мне благодарность даже после самых жестоких и болезненных процедур, искренне признательные за мой труд. Когда они приходят в следующий раз, прежде чем приступить к лечению, я расспрашиваю их о делах на работе и в семье. В такие моменты мне кажется, что я живу в крошечном захолустном городке.

Тем утром, войдя в кабинет к Бернадетт Мардер, которая пользовалась моими услугами уже больше десяти лет, я поначалу решил, что передо мной новая пациентка. Она успела невероятно состариться с прошлого визита.

Это зрелище напомнило мне один анекдот. Женщина записывается на прием к новому стоматологу и замечает, что его зовут так же, как ее одноклассника. Неужели это тот самый парень, которого она в пятнадцать лет любила без памяти? Вот он входит в кабинет, и она быстро спускается с небес на землю – врач совсем старик. Но в самом конца визита она все же осведомляется, в какой школе он учился. Оказывается, в той самой. «А в каком году вы ее окончили?» Врач называет год ее выпуска. «Так вы же были в моем классе!» – восклицает женщина, и ничего не подозревающий стоматолог поднимает глаза, приглядывается повнимательней к старой карге в кресле и спрашивает: «А какой предмет вы вели?»

Моя пациентка Бернадетт Мардер так ужасно, преждевременно и отвратительно состарилась, словно в эти полгода уместились все самые тяжелые и страшные годы ее жизни. Из привлекательной сорокалетней женщины за какие-то сто восемьдесят дней она превратилась в шестидесятипятилетнюю старуху. Волосы ее поредели и словно бы сдохли прямо на макушке. От бледных иссохших губ расходились глубокие окаменелые морщины, лицо обвисло. Когда я наконец-то сообразил, что передо мной Бернадетт, моя Бернадетт, а не новая престарелая пациентка, я сразу же спросил, как у нее дела, и она ответила, что еще никогда не была так счастлива. Она совсем недавно вышла замуж, и ее повысили на работе. Как же это возможно? Счастлива как никогда, замужем, зарабатывает хорошие деньги… а выглядит точно живой труп. Обычный человек не может заметить или почувствовать неумолимый ход времени. Но я, видя пациентов раз в полгода, хорошо его чувствую. Время летит, это непреложное условие жизни на Земле, и, если оно так губительно сказалось на Бернадетт Мардер, значит, то же самое происходит и с нами – Эбби, Бетси, Конни и мной, – только мы этого не видим и не замечаем (наверное, чтобы всякий раз не останавливаться, показывая друг на друга пальцем, и не вопить от ужаса). Нет, мы спокойно живем себе, сосредотачиваясь на настоящем, которое с каждым днем медленно и тихо погибает, не требуя от нас трезвой переоценки ценностей, внезапных приступов жалости или радикального пересмотра всей жизни.

Глядя на Бернадетт – болезненную, сморщенную, облысевшую и счастливую старуху, – я понимал, что должен ее образумить. Но что я мог сказать? И какой от этого будет толк, какие меры она предпримет? Какая-то дрянь пожирала ее изнутри, в буквальном смысле пожирала прямо на моих глазах, и никто – вероятно, из страха обидеть или огорчить – ей об этом не говорил. Но мой долг был сказать. Только я не знал как. Пусть я руководствовался самыми благими намерениями, я мог обидеть ее и потерять постоянного клиента. Готов ли я лишиться состоятельной клиентки из-за комментария о ее преждевременно нагрянувшей старости? Нет, подумал я. Лучше помалкивать. Но тогда я не смогу спокойно спать.

– Бернадетт, – сказал я, и она внимательно посмотрела на меня. Вы постарели, Бернадетт. Да не мог я такое сказать! Бернадетт, ваши лучшие дни позади, дальше будет только хуже. Господи, ну нет! Вы скоро сдохнете, Бернадетт! Нет! Вы разлагаетесь буквально на глазах! Боже, теперь она смотрела на меня так пристально, что я просто обязан был что-то сказать.

– Бернадетт, – снова начал я. – Говорю вам это исключительно из… – Я умолк и перефразировал: – Бернадетт, а вы не замечали – или, может быть, ваш муж замечал, – как сильно…

– Доктор О’Рурк?

– Ох, Конни! – воскликнул я.

– Подойдите, когда сможете.

Я радостно перевел взгляд обратно на Бернадетт.

– Это Конни, – сказал я. – Мне надо срочно с ней поговорить.

Однако уже в коридоре я увидел, что она держит в руках айпад – а это сулило новые неприятности.

– Что на сей раз?

– Твиттер.

Последние несколько дней на уважаемых сайтах вроде ESPN, HuffPost и National Geographic продолжали появляться комментарии, посты и сообщения от моего имени. Они постепенно проникали и в темные закоулки Интернета: малоизвестные чаты и немодерируемые форумы, посвященные сексу и смерти. Мой брэнд становился кроссплатформенным, уходил в подполье… и вот, спустя две недели после появления сайта моей клиники, на свет родился мой первый «твит». Его автором был пользователь @PaulCORourkeDental (Нью-Йорк, ), и звучал он так: «Все ошибки и беды мира идут от убеждения, что Господь создал нас с одной целью: чтобы мы в него верили».

Мы с Конни озадаченно переглянулись.

– Кажется, ты имеешь в виду, что люди не должны верить в Бога.

– Я ничего не имею в виду.

– Пол, я давно поняла, что это не ты. Можешь не повторять.

– Просто хочу прояснить…

– Я знаю, что это не ты! Хватит уже! Перестань оправдываться!

– Я не оправдываюсь, я негодую!

– А звучит, как будто оправдываешься.

Я перечитал твит. И решил, что Конни права. Я – вернее, таинственный самозванец, – чуть ли не от имени Господа утверждал, что верить в него необязательно. Прямо на глазах у Конни я написал и отправил письмо:

Теперь еще и Твиттер, а? За что ты так со мной?!

Я отдал Конни айпад, и она перечитала мой твит.

– Знаешь, на что это похоже? – сказала она, прежде чем уйти.

– На что?

– На слова закоренелого атеиста.

Я понял, что влюбился в Плотцев, когда начал стыдиться своего атеизма. Вместо того чтобы заявлять о своих убеждениях гордо и во всеуслышанье, я начал всячески их скрывать. Мне казалось, что, отрицая Бога, я оскорбляю весь их образ жизни, по крайней мере в той мере, в какой я его понимал: молитвы по пятничным вечерам, тщательно соблюдаемую субботу и множество других богоориентированных деяний, совершаемых в течение недели. Плотцы усердно работали над своей верой. Работали не только духовно, но и физически. Да, католики крестились перед входом в церковь, макали пальцы в святую воду, вставали на колени перед алтарем, но это все детский лепет по сравнению с телодвижениями «правильного» Плотца. Я говорю «правильного», потому что однажды Конни сообщила мне поразительную вещь: Эззи, ее дядя, – атеист. Я был потрясен. Я не раз наблюдал за этим человеком: со стороны он казался таким же набожным, как и все остальные.

– Он не верит в Бога?! – вопросил я.

– Нет.

– Почему?

– Потому что… не знаю. Спроси его сам.

Ну уж нет, я не собирался беседовать об атеизме ни с Эззи, ни с другими Плотцами.

– Из-за Холокоста? – не унимался я.

В ее глазах мелькнуло раздражение.

– По-твоему, все неверующие евреи не верят в Бога из-за Холокоста? У нас нет каких-то устоявшихся причин для неверия. Ау! – Она показала пальцем на себя. – Иногда мы просто не верим – и все.

– Но Эззи ведет себя как верующий. Он кланяется, носит на голове эту штуковину. Ходит в синагогу.

– Это же совсем другое.

– В смысле – другое?

– Конечно, он все это делает, как иначе?

– Почему?!

– Потому что для него это важно. Он все-таки еврей. Это важно.

– Из-за Холокоста?

– Да что ты заладил со своим Холокостом?! По-твоему, вся наша жизнь вертится вокруг Холокоста?

– Нет.

– Да, Холокост – это очень страшно и плохо. Но он был давным-давно. По утрам мы не просыпаемся с мыслью о том, что стоит, а чего не стоит делать из-за Холокоста.

– Извини. Мне это все в новинку.

– Эззи – атеист. Почему? Не знаю. А ты почему атеист?

– Потому что Бога нет.

– Ну вот видишь. Эззи, наверно, сказал бы то же самое.

Почему же ему было важно совершать все необходимые телодвижения, активно и добровольно принимать участие в традиционных обрядах, главная цель которых – восславлять Господа?

Да какая разница! Атеист может делать что угодно! Когда ты появляешься на свет в семье христиан и воспитываешься в лоне христианства, а потом медленно скидываешь с себя его чары и начинаешь видеть философские и моральные нестыковки, ты прекращаешь делать все, что делал до этого (а делал ты совсем немного – иногда молился, почитывал Библию, ходил в церковь по большим праздникам) и остаешься наедине со своим атеизмом: несомненно, тебе приятно ощущать твердость своих убеждений, но при этом ты чувствуешь себя немного обделенным: отныне тебе придется самостоятельно искать смысл жизни и источник стабильности в хаосе светского мира. Не то Эззи. В пятницу вечером Эззи всегда мог забежать в гости к Рэйчел и Говарду, проделать все необходимое и уйти – духовно подкрепленным, но по-прежнему твердо стоящим на ногах. Он делал это по своей воле. Это был его долг как еврея – хранить верность традициям, пережившим немало сотрясений, и не терять связи с родными, предками, народом. Не терять связи! Уж не знаю, почему Эззи на самом деле так поступал, но одной этой причины было бы для меня достаточно. Как атеист, я даже ему завидовал: сколько всего Эззи мог отрицать, сохраняя при этом все, что дорого сердцу.

С миссис Конвой было по-другому. С ней я становился воинствующим атеистом. Мне хотелось, чтобы она наконец увидела все изъяны своей веры и столкнулась с безбожной действительностью лицом к лицу. Поэтому в наших беседах я приводил разные аргументы, на которые она неизменно отвечала: «Но откуда вы знаете?» Я приводил еще несколько аргументов, а она чуть меняла тон и спрашивала: «Но откуда вы знаете?» Я вновь приводил аргументы, и она отвечала тем же: «Но откуда вы знаете?» На самом деле, разумеется, все наши споры рождались из разного понимания слова «знать». Однако в пылу битвы мы об этом не задумывались. Она знала, что я никогда не смогу с абсолютной уверенностью сказать, что действительно знаю (причем к моему знанию, разумеется, предъявлялись куда более высокие требования, чем к ее собственному). Это давало ей возможность время от времени вворачивать в спор аргумент, доводивший меня до исступления: «Откуда вы знаете?»

В общем, однажды я ее спросил. Я сказал:

– Ладно, Бетси.

Мы ужинали в «Олив гарден», в торговом центре Нью-Джерси. Она потягивала привычное шардоне, я допивал четвертое пиво. Мне нравилось иногда приходить в «Олив гарден». Это заведение напоминало мне о детстве. По этой же причине я любил бывать в торговых центрах. Я перестал ходить туда за покупками, как делала миссис Конвой. Во всей Америке не найдется такой вещи, которую я не приобрел бы хоть раз в жизни. Нет уж, хватит с меня покупок, хватит желаний. От этого постоянного хотения тупеешь. Но все же я ходил в торговые центры вместе с миссис Конвой: среди этих просторных жужжащих залов и коридоров я чувствовал себя дома. Это чувство я не мог испытать больше нигде на Манхэттене. Когда меня одолевала ностальгия или тоска по дому, я уезжал не на Лонг-Айленд и не в далекие пригороды Нью-Йорка, как остальные, – я отправлялся в торговые центры Нью-Джерси. Один раз я даже побывал в торговом центре города Кинг-оф-Проссия – крупнейшем молле страны, – где бродил по широким проходам вместе с толпами охотников за низкими ценами. Больше всего на свете я любил сидеть на блестящей скамейке посреди этой толкотни и смотреть, как люди заходят в магазин «Фут Локер» и выходят из него; бродить вдоль киосков с очками и бижутерией; обедать в ресторанном дворике. Именно с торговым центром связаны мои главные детские воспоминания. Сюда меня водила мама за одеждой к новому учебному году. Здесь под Рождество я мечтал об игрушках, которых мы не могли себе позволить. Здесь коротал летние каникулы, пытаясь заполнить время чем-то еще, кроме бесконечных перепалок, телепередач и запаха собак. Торговый центр всегда меня манил, и я приходил сюда с определенной целью. Он сам, торговый центр, и был этой целью. Если у меня в кармане оказывалась пара монет, я мог купить на них колу, поиграть в видеоигру или тайком выкурить на парковке незаконную сигарету. Теперь же торговый центр возвращал меня в то время, когда желания еще можно было утолить. Глядите, сколько людей по-прежнему на это способны! Вот они, носятся туда-сюда со своими списками покупок и задач, с дисконтными картами и подарочными сертификатами, рассеянно забредают в магазины и так же рассеянно из них выбредают. Торговый центр может вернуть человеку вкус к жизни, но только если он пришел сюда наблюдать – причем наблюдать без осуждения, по-доброму. Смотреть на этих озабоченных покупателей, у которых нет свободы выбора – покупать или не покупать и которые не желали бы иметь такую свободу, особенно если бы она означала, что им больше нечего хотеть.

– Согласно вашим убеждениям, – сказал я миссис Конвой, когда мы сидели в «Олив гарден», – поправьте меня, если ошибаюсь, согласно вашим убеждениям единственный способ попасть в рай – это поверить в Иисуса Христа. А вот наша Конни, например, – еврейка. И все ее родственники – тоже евреи. Они не считают Иисуса Христа своим Господом и Спасителем. Я, кстати, очень хорошо отношусь к Плотцам, – сказал я. – Никогда не встречал такой чудесной семьи. Их около четырехсот человек, чего нельзя сказать о моей семье – сначала нас было трое, а потом стало двое. Ну да не суть. Вы готовы отправить Плотцев в ад только потому, что они не признают божественной природы Иисуса Христа. Я прав?

Миссис Конвой глотнула шардоне, поставила бокал, откинулась на спинку стула и прищурилась.

– Вопрос без подвоха, – сказал я. – Вы считаете, что Конни и всю ее семью после смерти следует до скончания времен варить в кипятке, потому что они не верят в Христа?

– А откуда вы знаете, – раздумчиво прошептала миссис Конвой, наклоняясь вперед. Ее ответ пробрал меня до костей: – Откуда вы знаете, что перед смертью, в самый последний миг своей жизни Конни не примет Христа в свое сердце?

Хочу заметить, что я стал атеистом не для того, чтобы снобствовать, не для того, чтобы стоять над толпами верующих и вещать истину. Я стал атеистом, потому что Бога нет. Тот единственный бог, о котором я мог хоть как-то помыслить и который пришел мне на ум во время ужина в «Олив гарден», когда миссис Конвой поведала мне о своем собственном решении еврейской проблемы, этот бог допустил существование стикера, увиденного мной однажды на стареньком «Саабе» в Бостоне: «ВЕРУЮЩИЕ СДЕЛАЛИ МЕНЯ АТЕИСТОМ».

За что я так с тобой? – наконец ответил он. – Ни за что. Ты заблудился, я хочу помочь.

Заблудился? – ответил я.

А разве это не так?

Что не так?

Разве ты не заблудился?

Тебе какое дело? Ты меня знать не знаешь и только притворяешься, что знаешь. Мелешь всякую хрень. В глубине души ты жив, ты умеешь чувствовать, хотя об этом никто не знает – так про любого можно сказать, это же очевидно. Ты решил провернуть какую-то аферу, и я хочу знать зачем. Если, конечно, это не вы, Бетси. Это вы? Конни, это ты?

Даю тебе слово, Пол. Это не афера.

Спасибо. Мне стало гораздо легче.

Прошу тебя, имей терпение. Знаю, как это неприятно – выслушивать правду о себе, да еще из уст человека, который свалился на тебя, как гром среди ясного неба, и мгновенно поставил точнейший диагноз. Я не считаю тебя зверем в клетке – отнюдь. Ты настоящая полноценная личность, живешь в ногу со временем, но основные компоненты американской мечты – карьерный рост и пустой материальный успех – тебя не манят. Ты находишься в постоянном поиске смысла жизни. Конечно, я все это знаю, Пол, ведь я и сам через это прошел. Можно даже сказать, что мы с тобой – одинаковые.

Пока я все это читал, у меня появилось странное ощущение: что-то здесь неладно. Прямо мурашки побежали по коже. Мне стало казаться, что этот человек сидит со мной в одной комнате. Или за компьютером в соседнем кабинете. Я посмотрел на его электронный адрес.

– Он пишет мне от моего имени, – сказал я.

– Кто?

– Он создал почтовый аккаунт от моего имени! Этот человек… или программа… в общем, злоумышленник… даже в личной переписке он притворяется мной! Он отправил мне письмо от моего имени!

Я поднял голову. Оказывается, я сказал все это миссис Конвой.

– Вы о ком?

Если бы даже миссис Конвой не присутствовала в кабинете в момент получения мной письма от «Пола К. О’Рурка», я бы все равно понял, что она не имеет к этому никакого отношения – по ее простодушному и немигающему взгляду.

– Не знаю, – ответил я.

Несколько дней спустя ко мне подошла Конни.

– Ты вообще раньше Твиттером пользовался?

– Нет, я раньше никогда не пользовался Твиттером.

– Сколько знаков помещается в сообщении?

– В Твиттере?

– Да.

– Сто сорок.

– Ага, знаешь!

– Я не вчера с сеновала свалился, Конни. Все это знают.

– Ты хоть читаешь собственные твиты?

– Кари Гутрих велела мне не поддаваться на провокации.

– Кто такая Кари Гутрих?

– Специалист Талсмана по информационному праву. Она говорит, если я поддамся, все станет еще хуже. Поэтому я не поддаюсь.

– Хочешь сказать, ты позволишь этому человеку писать что угодно от твоего имени и даже не будешь следить за тем, что он пишет?

– Эта адвокатша меня здорово напугала. Я не хочу подливать масло в огонь.

– Ты и не подольешь, если будешь молча читать.

– Не знаю. Я понятия не имею, как устроен Интернет.

– В смысле? Да ты круглыми сутками пялишься в телефон!

– Это ты! Не я! Это ты пялишься в него круглыми сутками!

Она попятилась – верней, всего лишь дернула каким-то шейным мускулом, но мне показалось, что она попятилась.

– Хорошо-хорошо. Успокойся.

– Да мы даже поужинать нормально не могли из-за этого твоего телефона! Ты полвечера в нем проводила!

– Ага. Знаю. Мы уже произвели опись всех моих недостатков. Я слишком часто залезаю в телефон. Может, закроем тему?

Она посмотрела на айпад, который держала в руке. Я увидел, что у нее открыт Твиттер – не потому, что сам пользовался Твиттером, а потому что иногда заходил туда почитать меткие и емкие комментарии юзера boggswader и еще Оуэна из «Бруклинских статистических откровений».

– Давай я зачитаю несколько твоих твитов, – сказала Конни и начала читать: – «Из всех проявлений тщеславия, коим подвержен человек, самое тщеславное – богослужение». Как тебе?

– Это я сказал?

– Ага, «ты». Еще «ты» сказал вот что: «В Америке на каждом углу трезвонят о свободе религии, но стоит человеку поверить в ничто, как это становится наказуемым преступлением».

– Неужели здесь меньше ста сорока знаков?

– Ты уловил суть?

– Какую суть?

– Этот человек, который притворяется тобой в Твиттере… Он очень похож на тебя.

– Думаешь, это я? Думаешь, я пишу всю эту чушь?

– Да я просто сказала.

– Ага, знаю я эти «просто сказала». Конни, это не я. Я даже читать это не хочу.

– Ты целый день торчишь в телефоне.

– Так уж вышло, что вчера мы проиграли команде Канзас-сити. Нам, фанатам, очень важно устраивать разборы полетов, мы без этого не можем, ясно? Дай сюда.

Она отдала мне айпад. Я прочитал:

Мир бичует нас своим презрением, сгоняет нас на окраины, еще немного – и мы вымрем.

– Это, по-твоему, тоже я написал? – спросил я. Конни не ответила.

Если же тебе необходимо мыться, делай это не чаще двух раз в неделю и никогда не погружайся в воду целиком.

– И это тоже я?

– Ну… – Она умолкла.

– Ненавижу, когда люди погружаются в воду целиком.

– Да, это не очень на тебя похоже.

– Потому что это не я, Конни! – Я отдал ей айпад.

Впрочем, я не имел права ее винить. Все-таки эти твиты были написаны от моего имени.

Единственный Плотц, воспользовавшийся моим предложением о бесплатном лечении в клинике, был Джефф, то ли троюродный, то ли четвероюродный брат Конни. Верней, так я подумал, когда предложил ему бесплатно полечиться. Позже выяснилось, что он был просто соседом, да и то – сто лет назад. Однако он сохранил близкие отношения с Плотцами… или его родные сохранили. Стюарт Плотц и отец Джеффа, Чэд, были соучредителями одной фирмы (торговали канцтоварами или производили бумагу, что-то в этом духе).

Джефф когда-то был наркоманом, а теперь проводил встречи для желающих избавиться от зависимости в неком государственном учреждении. Словом, вы можете себе представить, в каком состоянии были его зубы и десны. Конечно, я за годы работы видал и похуже… но ненамного. Лечить пациентов с химической зависимостью в прошлом – не увеселительная прогулка, прямо скажем. Их нельзя накачать закисью азота, а потом отправить домой с месячным запасом медикаментов. Мы с Джеффом решили ограничиться неопиоидными анальгетиками, и следующие полтора часа он морщил лоб, жмурился и извивался в кресле, как оживающий зомби. Чтобы немного его успокоить, я все это время трепал языком. Рассказал ему, кто я такой – в смысле, кто я на самом деле, ведь ему как родственнику Конни это должно было быть интересно. (Родственником он не был.) Еще ни один из Плотцев не слышал от меня такой речи, никто не знал, какой я на самом деле, когда нахожусь вдали от их удивительного семейства, потому что они всегда были заняты собой – громогласными, волевыми и никого не подпускающими слишком близко Плотцами. Да, их вежливость и радушие не знали границ, но в общем и целом им было плевать на новеньких. Будь я частью такой семьи, у меня тоже не оставалось бы времени и сил на новеньких – что мог дать этот новенький, чего не дали бы десять других родственников, всегда готовых поддерживать, критиковать, упрекать и любить, причем одновременно?

И вот в моем кресле очутился Джефф, мой слушатель поневоле. Подумаешь, он истекал кровью и смотрел на меня вытаращенными от ужаса и боли глазами! Я все равно рассказал ему о себе. Во-первых, я – фанат «Ред Сокс». Это самое главное. Я признался, что мои отношения с бейсболом не так уж просты. Самый счастливый день в моей жизни случился в октябре 2004-го, когда Мюллер ударом по центру перевел игру в дополнительное время, а Ортис совершил ошеломительный хоумран в конце двенадцатого иннинга, преградив «Янкиз» дорогу к титулу победителя Американской Лиги и положив начало самому впечатляющему камбэку в истории спорта, завершившемуся победой над «Кардиналз» в Мировой серии. Это событие стоило всех предыдущих лет страданий. Оно повергло меня в неожиданную эйфорию – и обернулось чудовищной катастрофой. Где-то посреди 2005-го, рассказал я Джеффу, я потихоньку поверил в свершившееся чудо – победу «Ред Сокс», – и меня одолела странная тревога. Я оказался не готов к переменам, сопутствовавшим победе, – например, к бешеному притоку новых фанатов, не закаленных восьмидесятишестилетней полосой неудач. Эти пришлые – позеры и проходимцы, думал я. Из-за них мы рискуем забыть о долгих бесплодных годах и утратить инстинкт самосохранения, который был нашей определяющей чертой перед лицом унижения и проигрышей. Мы станем принимать победу как должное. А мне вовсе не хотелось, чтобы моя любимая команда начала переманивать игроков из других команд и прибирать к рукам власть на манер наших заклятых врагов. Словом, это очень тяжело, сказал я Джеффу: тяжело испытывать двойственные, даже отрицательные чувства к команде, которая долгие годы пользовалась моим безоговорочным обожанием. Мы были неудачники, мы привыкли скорбеть и сокрушаться, мы никогда не знали радости победы – разве мог я в одночасье поменять сложившееся мировоззрение? Я как будто очутился в раю. Похожее странное чувство, наверное, посетило Адама после появления Евы: о чем же теперь мечтать? Чего желать? Больше всего на свете я хотел, чтобы «Ред Сокс» победили в Мировой серии, сказал я Джеффу, десны которого напоминали вставные челюсти портовой шлюхи, и вот они победили: уничтожили «Янкиз» и сокрушили «Кардиналз», а мне тут же захотелось, чтобы все вернулось на круги своя, чтобы я снова знал, кто я такой и чего хочу.

Джефф все это время молчал, что неудивительно, учитывая обстоятельства. Когда мы почти закончили, до меня дошло, что он выйдет из моей клиники с кучей самых неприятных ощущений во рту. Он запомнит не бесплатное лечение, а жуткие пытки, которым подверг его новый приятель Конни. Исходя из этого опыта он составит и свой рассказ обо мне. Надо бы его рассмешить, решил я. Тогда у него, вероятно, останутся хоть какие-то приятные воспоминания о моей персоне.

– Знаете анекдот про двух евреев, сговорившихся убить Гитлера?

Он посмотрел на меня зеленовато-серыми глазами: радужки плавали в белках, отмеченных красными молниями – следами наркоманского прошлого. Я прочел в них просьбу продолжать.

– В общем, эти ребята узнали из надежного источника, что ровно в полдень Гитлер будет обедать в определенном ресторане. В одиннадцать сорок пять они уже стояли у входа в ресторан. Наступил полдень – Гитлера не видать. Пять минут первого, десять минут – ни слуху ни духу. Тогда первый еврей говорит второму: «Он же должен был приехать ровно в двенадцать! Куда он запропастился?» «Не знаю, – ответил второй. – Надеюсь, с ним ничего не случилось».

Мне показалось, что на лице Джеффа мелькнула тень улыбки, но точно сказать было нельзя – столько инструментов изо рта торчало. Вскоре из уголка его глаза выкатилась слеза, видимо, от боли. Эбби, как всегда, молчала и ловко подавала мне инструменты.

Потом мы с Конни проводили Джеффа и ненадолго встали вместе у ресепшена.

– Ненавижу этого козла, – сказала она. – Проклятый нарик.

Я был потрясен.

– Ты ненавидишь Джеффа?

– Ну да. Сволочь еще та.

Затем она поведала, что он никакой не родственник, а бывший сосед.

– Нас он называл грязными жидами.

Мое удивление не знало границ.

– Разве он сам не еврей?

– Что?! Джефф?? – Она расхохоталась.

– Я думал, у них с твоим дядей совместный бизнес.

Конни растерянно поглядела на меня:

– Да они в детстве вместе развозили газеты!

Итак, Джефф не был родственником, не имел совместного бизнеса с Плотцами и обзывал мою девушку грязной жидовкой. Я только что оказал антисемиту бесплатные стоматологические услуги на сумму около тысячи долларов.

Больше всего мне было жалко не денег и не потраченного труда. Меня убило осознание того, сколь отчаянно я хотел угодить Плотцам. Вернувшись в кабинет, я предался рефлексии. Итак, я хотел, чтобы Плотцы узнали меня поближе – поняли, что я фанат «Ред Сокс», человек с чувством юмора и хороший бесплатный стоматолог для всей семьи. Но как я мог рассчитывать на то, что Плотцы меня узнают, если сам я не мог отличить Плотца от не-Плотца, как ненормальный впаривал им бесплатные стоматологические услуги и сам никого из них (кроме Конни) толком не знал? Да, я никогда не видел в Плотцах живых людей. В моих глазах они были просто большой еврейской семьей.

Первого августа я получил письмо от Ивэна Хорвата: он попросил разъяснить, что именно я пытаюсь сказать людям в своем Твиттере. Конечно, всем сообщениям в Твиттере присуща доля туманности и недосказанности, это он понимает и ни в чем меня не винит. Но ему хочется чего-то посущественней.

Одно дело – получать письма от самозванца, подписывающегося «Полом О’Рурком». Все-таки я писал в «СеирДизайн» со своего почтового аккаунта YazFanOne. Но откуда мой адрес у Ивэна Хорвата? «Он указан на вашем сайте», – ответил Ивэн. Я внимательно изучил сайт клиники, но нигде не нашел своего адреса. Меня посетило зловещее предчувствие. «На каком сайте?» – спросил я. «Seirisrael.com» – пришел ответ.

Так у меня, оказывается, есть еще один сайт! И кто-то указал на нем мой настоящий электронный адрес! А заодно разместил фотографии пыльного, выбеленного солнцем жилого поселка под названием Сеир, расположенного в израильской пустыне. Подписи под снимками зданий из шлакоблока гласили: «Дом собраний», «Дом культуры», «Старая каменная хижина» и так далее. «Простите, – написал я Ивэну, – я тут совершенно ни при чем». – «Я только хочу побольше узнать про Обет сомневающегося». – «Что такое Обет сомневающегося?» – спросил я. «Об этом я вас и спрашиваю. Такая штука действительно существует?» «Первый раз слышу», – ответил я.

– Что такое Праздник Парадокса? – спросил некий Маркус Брегман.

А вот такое письмо пришло от Марианны Кэткарт: «Можно ли сказать, что автор К. и автор П. – пророки, и означает ли это, что Кантаветиклы были написаны Богом? Если же они были написаны Богом, как это увязывается с вашими сомнениями в Его существовании?»

«Я уже не первый раз встречаю на вашем сайте утверждение, что Пит Мерсер – ульм, – написал мне еще один человек. – Речь о том самом Пите Мерсере?»

Пит Мерсер, согласно сайту Forbes.com, был «главой крупного хеджевого фонда, редко дающим интервью и почти не появляющимся на публике», а также семнадцатым в списке самых богатых людей США. Через некоторое время его фонд принял необычайную меру: сделал заявление от его имени. «К сожалению, Пит Мерсер стал жертвой мошенников. Он категорически отрицает странные утверждения о том, что он «ульм», и просит всех людей, распространяющих подобные слухи в Интернете, прекратить это делать».

Конни очень расстроилась, узнав, что я не хочу детей, и подумала, что это мое решение как-то связано с ней. Ведь в самом начале наших отношений я тоже мечтал о большой семье. Мне прямо-таки не терпелось зачать ребенка! Неудивительно, что причину моего нежелания продолжать род человеческий Конни увидела в собственных недостатках, а не в каком-то внезапном сдвиге в моем мировоззрении. Поначалу я ничего ей не говорил, надеялся, что страх этот временный, обусловленный кризисом среднего возраста или еще какой-нибудь фигней. Но он не проходил и не проходил, и когда я наконец сообщил Конни, что боюсь заводить детей, она страшно рассердилась, расстроилась и заявила, что я напрасно трачу ее время. Мужчинам-то что, они могут сомневаться сколько угодно, а женщины не могут. Меньше всего на свете я хотел тратить ее время. Просто я не догадывался, что мое желание обзавестись детьми сменится прямо противоположным и что меня одолеет такой ужас. Не сомнения, не боязнь перемен или ответственности – ужас, чистый ужас. Ужас перед нерожденным младенцем, перед могуществом любви. Что, если я испорчу жизнь собственному ребенку? Что, если я испорчу жизнь Конни? Что, если Конни умрет и я останусь один – портить жизнь ребенку в одиночку? Что, если умру я и этим испорчу жизнь им обоим?

Это разбивало мне сердце. Да, звучит неправдоподобно – все же я сам принял это решение, осознанно и в трезвом уме, но это действительно разбивало мне сердце. От меня требовалась такая малость, чтобы начать заново и оставить Конни в своей жизни навсегда, утвердив тем самым свое право на нормальную жизнь и исцелив душевные травмы, оставленные суицидом отца: просто взять и жениться на Конни, завести семью. В каком-то смысле я бы тоже стал одним из Плотцев, нравилось им это или нет. И я хотел быть Плотцем. Я хотел быть Плотцем больше, чем Сантакроче. На все готов был ради этого. Кроме одного: произвести на свет еще одного О’Рурка.

Тебя зовут О’Рурк , – начиналось следующее письмо от «Пола О’Рурка». –Что значит для тебя это имя? Ты – добрый ирландец, готовый по любому поводу распевать «Дэнни-боя» в местном пабе, плечом к плечу с другими псевдоирландцами, никогда не покидавшими Нью-Йорка? Или ты ненавидишь парады и презираешь зеленое пиво? Я неспроста об этом спрашиваю, Пол, это всё вопросы национального самоопределения, исторического наследия и религиозной принадлежности, словом – твоего места в мире. Нет ли у тебя ощущения, что в твоей жизни недостает чего-то крайне важного? Не гложет ли тебя это по ночам?
Всегда твой,

Если ты чувствуешь, что потерял связь с миром и свое место в нем, я готов объяснить почему. Не потому, что ты «трудный» или «нелюдим», или как там тебя называют окружающие. Твой «трудный характер» объясняется потерей места. И чем острее ты ее чувствуешь, тем труднее становишься. Я часто подмечаю в людях эту закономерность. Есть в моих словах хоть доля правды? Если нет, прими мои извинения. Возможно, ты все-таки нашел свое счастье.
Пол.

Несколько дней спустя я всерьез задумался об этой странной электронной переписке с самим собой. Что сказала бы Конни? «Ты ведь не с собой переписываешься, так?» – наверняка спросила бы она. Я знал, что она подозревает меня в публикации сообщений в Твиттере; почему бы тогда мне не обмениваться письмами с самим собой?

– Ладно, Томми, – сказал я очередному пациенту, думая при этом о переписке. Обычно после этих слов я говорю: «Теперь можете сплюнуть», «Сплюньте, пожалуйста» или еще что-нибудь про сплевывание. Но на сей раз я сказал: – Пора взять образец кала.

Образец кала! Честное слово, понятия не имею, с какой радости я это ляпнул. Зачем вообще стоматологу анализ кала?! Эти слова сорвались с моих губ сами собой, без спросу. «Пора взять образец кала». На уме у меня ничего такого не было, зато откуда-то взялось на языке. Почему – непонятно. Я думал об электронной переписке с самим собой и о том, что бы сказала про нее Конни, а потом – бац! И как теперь выкручиваться? Я с надеждой поглядел на Эбби. Ее брови над маской вскинулись двумя крыльями летучей мыши, как бывало всегда, стоило мне ляпнуть какую-нибудь глупость или несуразность. Я снова перевел взгляд на пациента: тот смотрел на меня с тревогой и недоумением. «Как это понимать? – спрашивали его глаза. – Что он такого увидел у меня во рту? Зачем ему мой кал, и что он будет с ним делать?» Признаюсь, я сам озадачился не на шутку. Выход был один: рассмеяться и сделать вид, что именно это я и хотел сказать. Ну, вот такое у меня странное чувство юмора. Целыми днями я только и делаю, что проказничаю и отпускаю шуточки о кале и газах, заражая окружающих безудержным весельем. Так я и поступил. Засмеялся, хлопнул Томми по колену и сказал, что просто шучу: теперь можно и сплюнуть. Затем я с деловитым видом уткнулся в поднос с инструментами, дабы не видеть ничьих изумленных взглядов, особенно Эббиных: уж Эбби-то прекрасно знала, какой я шутник. Ровно в этот миг в кабинет вошла Конни.

– Доктор О’Рурк?

Я обернулся.

– Подойдите на минутку, когда сможете.

Вид Конни, стоящей в дверях с айпадом в руке, уже давно заставлял меня содрогаться. Однако в тот миг я испытал огромное облегчение, несравнимое даже с тем разом, когда она спасла меня от неприятного разговора с Бернадетт Мардер. Теперь я мог встать и уйти от Томми с его калом на безопасное расстояние.

– Что такое?

Она вручила мне айпад. Опять Твиттер:

Есть такие уровни подавления, которые даже на современном этапе истории никого не удивляют, всплывая на поверхность.

Я поднял голову.

– Если ты спрашиваешь, о каком подавлении идет речь, Конни, то я не знаю, честное слово. Геноцид? Тайный заговор? Это может значить что угодно!

– Да нет, я про другое. – Она показала пальцем на нужное сообщение. – Вот, читай.

Представьте себе народ столь глубоко обездоленный, что они завидуют даже участи евреев.

– Ого, – сказал я.

– «Представьте себе народ столь глубоко обездоленный, что они завидуют даже участи евреев»? – прочитала вслух Конни, дабы показать, что ничего не понимает и ждет от меня помощи.

– Ну сколько можно повторять? – воскликнул я. – Это не я пишу! Не я!

– О ком это?

– Понятия не имею.

– При чем тут евреи?

– Понятия не имею.

– Разве есть на свете народ с более незавидной историей?

– Понятия не имею! Понятия не имею!

Она ушла. Через несколько минут я подошел к ее столу.

– Ты ведь не станешь рассказывать об этом дяде?

– Дяде?

– Он вряд ли поймет.

– Ты сейчас про какого дядю?

– Про Стюарта. Да про любого, в общем. Но про Стюарта особенно. Нутром чую, ему это не понравится.

– Что?

– Ну, твит. Который ты мне только что показала. Про обездоленный народ. Он это не оценит.

– А тебе какое дело? Пишешь же не ты!

– Да, но подписано-то моим именем. Что он подумает, когда увидит мое имя под этими словами?

– Что это ты написал.

– Вот именно.

– А тебе не кажется странным, что сначала ты как одержимый изучал историю еврейского народа, а тут вдруг кто-то от твоего имени сравнивает историю своего народа с нашей?

– Во-первых, мне не нравится формулировка «как одержимый». И почему «вдруг»? С тех пор как я читал книги об иудаизме, прошло немало времени.

– Но все равно странное совпадение, не находишь?

– Нет. Что случилось, то случилось. Я тут вообще ни при чем!

– А потом ты подходишь ко мне и просишь не рассказывать об этом дяде, хотя я и не думала рассказывать. Все-таки это немного странно, Пол.

– Знаешь, я бы предпочел, чтобы на работе ты называла меня «доктор О’Рурк».

– Почему ты меняешь тему?

– Я не меняю тему. Я реагирую на твои слова.

– Почему ты не хочешь, чтобы дядя Стюарт знал про Твиттер?

– Потому что твой дядя Стюарт и так думает, что я антисемит. Во что он скорее поверит – в то, что кто-то притворяется мной в Интернете, или в то, что у меня опять крыша поехала?

– А когда у тебя ехала крыша? – спросила Конни.

Я вернулся к пациенту.

Кто такие ульмы? – спросил я. – И не мог бы ты прекратить оставлять в Твиттере сообщения от моего имени? Конни подозревает, что это делаю я сам.

Он ответил:

Кто такая Конни?

Конни – офис-менеджер нашей клиники, – ответил я. И тут же отправил вдогонку второе письмо:

Что значит «кто такая Конни»?! Ты прекрасно знаешь, кто такая Конни. Никто не называл ее офис-менеджером, пока ты не создал сайт нашей клиники. Она – не офис-менеджер. У нее одна-единственная должностная обязанность: выписывать пациентам карточки с датой и временем следующего визита.

Вот объясните, зачем я вообще это написал? Однако мне и этого показалось мало, я отправил следом еще одно письмо:

Нет, вру. Недавно я сидел на ресепшене и наблюдал за ее работой. Выяснилось, что она выполняет кучу всяких обязанностей. Одновременно может делать хоть десять дел. Глядя тогда на Конни, я подумал, что мы работаем без заминок во многом благодаря ей.

Стоило мне нажать «Отправить», как я пожалел о написанном. Да что со мной такое? Я не обязан перед ним оправдываться!

А ей ты об этом говорил?

Нет.

Нет! На одно слово больше, чем следовало написать!

Может, надо сказать?

Может.

Так почему не скажешь? Ты в кои-то веки что-то заметил. Это огромное достижение, Пол. Сохранить наблюдательность, восприимчивость к повседневным мелочам – самое трудное в наши дни. Но твой успех ничего не стоит, если ты не поделишься им с Конни. Незнающему простительно молчать; если же на человека снизошло озарение, а он по-прежнему молчит – это уже преступление.

Конни вошла в комнату как раз в тот миг, когда я это читал. Я как можно непринужденнее засунул телефон в карман.

– С кем ты постоянно переписываешься? – спросила она.

– Я не переписываюсь. Я читаю про вчерашнюю игру.

Снова вытащив я-машинку из кармана, я сделал вид, что читаю про вчерашнюю игру. Конни не шевельнулась.

– Они вчера не играли.

Я поднял глаза.

– Кто?

– «Ред Сокс». Они вчера не играли.

– А я не про «Ред Сокс». Я про другую команду. Мало ли на свете команд.

– Про какую?

– Какая разница? «Янкиз».

– Матч «Янкиз» вчера приостановили из-за дождя. После пятого иннинга.

– Это не значит, что никто не проанализировал первые пять иннингов, – сказал я и покачал головой, огорченный невежеством простых смертных.

– Матч «Янкиз» вчера не приостанавливали. Они играли с Чикаго и победили со счетом 18:7.

Я вышел из кабинета. Затем вернулся.

– Кстати, я хотел выразить тебе признательность за прекрасную работу. Счета, посылки, цветы на столе… Цветы всё меняют, ей-богу.

Ее глаза превратились в крошечные алмазы: она пыталась разгадать мои мотивы.

– С каких это пор ты обращаешь внимание на цветы?

Ну все, – написал я. – Больше я с тобой не разговариваю.

На следующий день сайт моей клиники изменился. На нем появились кантонменты 30–34 из Кантаветиклов – продолжение рассказа о сбежавших на гору Сеир амаликитянах.

«И царь Давид последовал за ними на гору Сеир, и поражал всех сыновей Амалика, всех четырехсот уцелевших. Выжил только один Агаг, царь Амаликитский: он спрятался за кипарисом и смотрел, что израильтяне сделали со всеми амаликитянами от Хацацона до горы Сеир. И громко плакал Агаг над племенем Амалика, окропившего кровью своей сухие скалы, и крутился на месте, и размахивал руками, как ивы при ручьях, и проливал слезы подобные дождю с неба».

И так далее, и тому подобное. Агаг рыдает, пока у него не заканчиваются силы, после чего проклинает израильтянского Бога, чье расположение пытался заслужить. «Что натворил ты, Бог Израиля?» – вопрошает он груду человеческих и верблюжьих трупов. Перед глазами у меня встала картина похлеще сражения при Энтитеме: волнующуееся море из мертвых тел, всюду оторванные руки, ноги, торсы и окровавленные головы (кровь уже начала запекаться на жарком солнце), а в самой середине стоит на коленях последний из истребленного племени. Он воздевает руки к небу и проклинает бога, которого действительно готов был обожествлять. «Разве не преклонили они колен пред тобой, и не служили тебе, и не искали твоей милости? – вопрошает он. – И разве не исполняли они всех твоих заветов, не перестали есть свиней и тушканчиков, не обрезали себя и не надели чистые одеяния? И разве не любил я дщерь твою, и не выучил ради тебя еврейский?»

И тут – ну надо же! – угадайте, кто явился Агагу «на облаке крови»? (Вообразить такое облако довольно трудно, но вы же знаете, как это бывает, семантика и все такое). Сам Бог, единственный и неповторимый. «Подойди сюда, – говорит Бог, – и ничего не бойся». Сейчас прям, так он и подошел. Агаг лежит, съежившись, среди кровавых тел и лихорадочно соображает (что странно для историй подобного типа, где пророк по первому дуновению небесного ветра способен понять, кто с ним разговаривает), то ли ему явился сам Бог, то ли, учитывая, сколько дерьма ему пришлось пережить, это первый задокументированный случай посттравматического стрессового расстройства в истории человечества. Сомневается он недолго: Бог настроен весьма решительно. «Ты узнаешь, что я Господь Бог твой, хранивший до сего дня молчание». А молчал он из практических соображений: чего ради лезть на рожон вместе с остальными богами – египетскими, хананейскими, филистимскими и так далее, и тому подобное – и бегать по земле Ханаанской, подливая крови в мясорубку или «чиня раздор меж враждебными племенами, чтобы потом пожать первые плоды их урожаев»? Почему Он попросту не стер остальных богов из людской памяти и не установил на земле мир, а в человеках благоволение – вопрос, который так никто и не задал. Однако всем становится ясно, что Он – единственный Бог, пришедший, чтобы спасти Агага от невзгод и лишений. «Подойди сюда, – говорит Он, – и я вступлю с тобой в вечный союз, и произведу из тебя великий народ. Но отврати людей своих от этих воевод, и никогда не делай врага из них от имени моего. И если будешь помнить ты о союзе, ты не исчезнешь. Но если ты сделаешь Бога из меня, и станешь мне поклоняться, и пошлешь за гуслями и тимпаном, чтобы пророчествовать о мыслях и замысле моем, и пойдешь сражаться, тогда ты исчезнешь. Ибо человек не может познать меня». Агаг долго упирается – мол, да какой из меня пророк, язык у меня не подвешен, люди смеяться будут и т. д. – но потом все же берет себя в руки и, первый ульм, спускается с Сеира. Он меняет имя (видимо, после встречи с Господом все так делают), становится Сафеком и собирает вокруг себя кучку единомышленников. Вместе они начинают странствовать по земле Ханаанской, спасенные от огненной геенны истории.

Как ты понял, – позже написал мне он, – ульм – это тот, кто ставит Бога под сомнение.

Ничего я не понял, – ответил я. – Где логика? Как можно сомневаться в Боге, который только что тебе явился?

Ты включил не ту часть мозга, Пол. Включи ту часть, которая потихоньку атрофируется, которая жаждет пищи.

Но в том-то и фишка, я включил мозг и всегда им пользуюсь, поэтому твои религиозные бредни не производят на меня никакого впечатления.

Любая религия в чем-то нелогична. Буддист достигает Нирваны только тогда, когда понимает, что его «я» не существует, но ведь именно оно, это «я», должно осознать свое небытие. Индуист отрицает Вселенную мантрой «нети-нети» – «ни то, ни это», – а когда все варианты отброшены, остается только Бог. Еврей верит, что Господь создал его по своему подобию, но ведь человек полон зла. Христианин помимо этого верит, что Господь был человеком из плоти и крови. Нелогичное испытывает веру на прочность – без него все было бы слишком просто.

А я люблю, когда все просто.

Сомневаюсь, Пол. Послушай: радости сомнения не снимают с нас бремени веры. Мы тоже вынуждены страдать от противоречий, как страдают и те, кто верит в Бога. С одной лишь разницей: сомнение – самый просвещенный подход к Богу из когда-либо известных человеку. Монотеизм по сравнению с ним – кровавая языческая бойня. Именно ульмов, Пол, а не евреев, надо считать избранным народом.

Несколько часов спустя я написал ответ:

Вы ОБЯЗАНЫ сомневаться? По-настоящему, без дураков, в буквальном смысле этого слова?

Он ответил:

Без дураков. В буквальном смысле слова.

Следующие несколько недель слились в моей памяти в сплошное пятно. Я не могу точно вспомнить, когда появилась страничка об ульмах на Википедии. Я даже не помню толком, что там говорилось – вроде бы цитировался «мой» комментарий под статьей в «Таймс» и даже слова про святого Павла, энергично бороздящего просторы Римской империи. Статья быстро стала кандидатом на удаление – юзер trekkieandtwinkies, один из самопровозглашенных редакторов Википедии, решил, что в ней недостасточно чего-то там не знаю чего. Тогда я еще верил, что любой желающий может создать на Википедии страничку о чем угодно, хоть о собственной рок-группе или домашнем питомце, однако вскоре выяснилось, что люди вроде trekkieandtwinkies читают все новые статьи и отбраковывают явно липовые и/или фривольные. Любая недостойная информация отправлялась в мусорное ведро истории буквально на следующий день; не избежала этой участи и страница об ульмах. Также я плохо помню, когда мне пришли письма от Микеля Мура из «Старбакса», Джоанны Скейд из «Майкрософта» и Ксандера Ксилиокиса – все они хотели узнать про ульмов. Помню, в Интернете стало появляться еще больше «моих» комментариев и ссылок, а число «моих» френдов в социальных сетях неуклонно росло. Помню, как я снова и снова пытался выяснить у самозванца, за что он так со мной, но он всякий раз уходил от ответа, а я страшно бесился. Помню беседу с Кари Гутрих, специалистом Талсмана по информационному праву, и попытки заморозить аккаунты, созданные от моего имени (я должен был выслать по почте копию своих водительских прав и заверенное нотариусом заявление о том, что я действительно являюсь Полом О’Рурком, – досадно аналоговый эксперимент). Также я помню, как брал образец слюны у мистера Томасино, у которого начали отказывать слюнные железы, как лечил на удивление терпеливого мальчика в камуфляжных шортах, сломавшего зуб о вишневую косточку, и как отправил в больницу «Ленокс-хилл» человека, вдохнувшего собственный зуб. Но больше всего мне запомнилась следующая картина: Конни стоит в дверях с айпадом в руке, и вид у нее очень злой.

– Что?

– Можете подойти на минутку?..

Мы вошли в свободный кабинет, и Конни вручила мне айпад. Выглядела она не только зло, но и восхитительно. На ней была водолазка – не из тех монашеских, что носила миссис Конвой, а легкая, летняя, с широким разболтанным воротником, похожим на тюльпан, из которого торчала ее голова на тонкой шейке. Да и ткань была не тканью вовсе, а миллиардом переплетенных друг с другом блестящих волокон, серебристых, розовых и красных. Ее упругую попу уютно обтягивали старые джинсы.

– Читай, – скомандовала она.

Я прочитал указанный ею твит.

– Что ты об этом знаешь?

– Ничего, – ответил я.

– Но ты хоть понимаешь, как это мерзко и неприятно?

– Да.

Она ушла. Я перечитал твит, написанный от моего имени:

Хватит твердить про шесть миллионов погибших; признайте сначала НАШИ потери, НАШИ страдания и НАШУ историю.

Не понимаю, почему ты выбрал меня, – написал я. – Но наглости тебе не занимать, козел. Перестань притворяться Полом О’Рурком! Весь этот религиозный бред мне ПО БАРАБАНУ, ясно?! А если для тебя он имеет такое значение, отрасти яйца и пиши всю эту хрень от собственного имени! И САМОЕ ГЛАВНОЕ: ХВАТИТ ПИСАТЬ О ЕВРЕЯХ ОТ МОЕГО ЛИЦА! Прекрати нести чушь про Холокост и шесть миллионов погибших. Люди на меня обижаются – и я их понимаю. Они хотят от меня разъяснений, а я ничего не могу сказать. Да они в гробу видели твою историю, особенно когда ты сравниваешь ее с историей еврейского народа. Что ты имеешь против евреев? Кто ты? Очередной тролль-антисемит? И перестань давать уроки истории в Твиттере. Представь, если бы Авраам Линкольн разместил в Твиттере свою Прокламацию об освобождении рабов. Ты что, не человек? Неужели тебе хочется произносить великие речи перед аудиторией в сто сорок задротов? В человеке столько всего, о чем попросту нельзя написать в Твиттере. Я, например, мечтаю однажды преодолеть все свои ужасающие психологические барьеры и спеть в метро. Попробуй-ка затвитить это, козел.

Однажды я признался Конни, что мечтаю спеть в метро, подыгрывая себе на банджо. Раньше я никому об этом не рассказывал. Еще я сказал ей, что если она когда-нибудь застанет меня за этим занятием, это будет значить что я либо (1) очень изменился, либо (2) стал совсем другим человеком. Но измениться настолько, чтобы преодолеть все свои психологические барьеры и комплексы, сесть с банджо в поезд метро и громко запеть «Розу Сан-Антонио» – нет, такая перемена сделала бы меня полностью неузнаваемым даже для самого себя, то есть я в буквальном смысле слова стал бы другим человеком, а такое могло случиться лишь в результате серьезной черепно-мозговой травмы и возвращения из туннеля с манящим светом в конце. Наверное, оттуда только такими и возвращаются: с правильным настроем и увеличенной душой. «Чтобы я запел в метро? – сказал я Конни. – Да это попросту невозможно. Между мной и моей мечтой всегда будет стоять мое неистребимое, привычное, обжитое и упрямое «я». «Но разве ты не веришь в перемены? – спросила она. – В самосовершенствование?». Я сказал, во что верю: истинное самосовершенствование, полное преображение, встречается крайне редко – по сути, это такой же миф, как и существование божественного Творца. Мы – те, кто мы есть, и лишь изредка человек позволяет себе нехарактерные поступки и внезапные моменты слабости. А вот чего я ей не сказал: если бы я отважился спеть в метро, то мне хватило бы храбрости и на признание в любви дяде Стюарту и всем Плотцам разом. Я бы сказал, что люблю их и никогда не предам.

В детстве у меня была любимая книжка: «Доктор де Сото» Уильяма Стейга. Доктор де Сото – мышь-стоматолог, который лечит зубы всем зверям без разбора – кроме тех, что едят мышей. Так и написано на табличке у входа в его клинику: «КОШЕК И ДРУГИХ ОПАСНЫХ ЖИВОТНЫХ НЕ ЛЕЧИМ». Вполне разумная политика. (Сейчас я задумался: а лечил ли я когда-нибудь убийц?) Однажды к доктору де Сото приходит лис, плачущий от зубной боли. Связанный клятвой Гиппократа и моральными принципами, доктор де Сото очень хочет помочь страдальцу, и его жена-ассистентка полностью одобряет и поддерживает его порывы. Итак, доктор де Сото забирается в рот лису и обнаруживает там сгнивший премоляр, а в придачу к нему – поразительно зловонное дыхание. (Тут мистер Стейг выдает в себе нестоматолога: дыхание всегда поразительно зловонное.) Лис очень благодарен доктору де Сото. Однако даже знание, что врач-спаситель в этот самый миг избавляет его от боли, не помогает ему справиться с желанием слопать вкусняшку. Доктор де Сото делает лису наркоз, чтобы удалить сгнивший зуб, и полусонный лис невольно выбалтывает ему всю правду: он очень любит отварных и жареных мышей. Врач, хоть и боится, назначает ему повторный визит на следующий день. Лис – он и в Африке лис. Однако доктор де Сото привык доводить начатое до конца, как и его покойный отец. (И мой покойный отец тоже: с понятным и свойственным любому мужчине воодушевлением он брался за ремонт цементной стяжки в ванной или смену линолеума на кухне, а потом вдруг уезжал, продавал за бесценок машину и, рыдая, приносил деньги маме.) Конец сказки я рассказывать не буду, прочитайте сами, но суть вам ясна, да? Лис – он и в Африке лис. Героизм и благородство доктора де Сото заключаются не столько в том, что он решил помочь смертельно опасному хищнику, сколько в его безотчетной вере, что лис способен измениться и победить в себе лиса.

Пломбируя дырку, вычищая корневой канал или выдирая не подлежащий лечению зуб, я часто думал: а ведь этого можно было избежать. Я возвращался к своим циничным взглядам на человеческую природу: они не чистят зубы, они не пользуются зубной нитью, они – бездельники. Лис – он и в Африке лис. Но когда ко мне приходили пациенты, которые чистили зубы, пользовались зубной нитью и все равно потеряли зуб, мне приходилось искать виновника. И я показывал пальцем на небо: мол, все в руках жестокого и равнодушного Господа. Каждому своему пациенту я говорил, что здоровье зубов целиком и полностью зависит от него самого. Кроме тех пациентов, которым я говорил, что от них вообще ничего не зависит. А потом в один прекрасный день ко мне пришел пациент, живший за углом в одном из немногих уцелевших дешевых комплексов Верхнего Ист-Сайда. Он был строитель: мощные руки работяги, между зубами – жевательный табак, который он даже не попытался вычистить перед походом к врачу. Трудясь над маленьким крушением поезда в верхнем левом отделе его зубного ряда, я предался размышлениям. У этого работяги наверняка были плохие гены, невежественные родители и несчастливое детство. Он бы никогда не стал заботиться о своих зубах. У него не было ни единого шанса. Он бы пренебрегал зубами до полной их потери или до собственной смерти. Но случилось чудо: он встал с кресла с твердым намерением изменить свою жизнь. Проявил волю, получил от меня несколько рекомендаций и через полгода вернулся новым человеком. Но и тогда я решил, что эта способность к преображению была внутренне присуща ему с самого рождения. Мои советы никогда бы не смогли пробудить в нем этого желания – Бог свидетель, я пытался, – а физическая боль забывается уже на следующий день, ничему нас не уча. Этот человек в моем кресле был не властен над собственными добрыми порывами, как не властен был и над дурными инстинктами. Ну, преобразился он – а дальше что? Все равно он никак не мог повлиять на дальнейший ход своей жизни. Остается только один вопрос: лис ты – или кто получше?

Дорогой Пол, – написал он, – очень жаль, что ты так расстроился. Тебе еще многое предстоит осознать. Мы ничего не имеем против евреев. Я – антисемит? Да что ты! За всю историю мой народ никогда не мог позволить себе такой роскоши – свободы ненавидеть. Нет-нет, мы, ульмы, как никто способны разделить страдания еврейского народа. Мы – не враги евреям, Пол. Мы – евреи евреев.

Евреи евреев? Это еще как понимать?

Слышал ли ты когда-нибудь о epcйpticos, которым пришлось скрываться от Альфонсо Мудрого? А про Лодзинское побоище что-нибудь знаешь? Рассказывали ли тебе на уроках истории про восстания 1861 года, когда мятежники громко скандировали: «Ульм! Ульм! Ульм!»? А про то, что все проживавшие в Израиле ульмы были казнены британскими военными силами с целью создания еврейского государства в рамках Плана ООН по разделу Палестины, ты хоть что-нибудь слышал? Быть может, хоть слабая тень этого события иногда мелькает в твоих снах? Знаешь ли ты, как близки мы были и остаемся к полному вымиранию? Говори что хочешь про трагедии еврейского народа. Они хотя бы задокументированы.

На следующее утро я взялся за работу, думая об очередном заголовке из глянцевого журнала. Точнее, о подзаголовке. Некая Райли объявила, что беременна двойней, и подзаголовок гласил: «Райли всегда хотела родить двух малышей сразу!» Репортер журнала взял у Райли интервью («Эксклюзивное интервью!»), и та призналась, что всю жизнь мечтала о двойне. Не об одном и не о двух по очереди, а о двух сразу – бум! бум! И в три годика, и в семь, и в десять Райли хотела стать матерью близнецов. Детская мечта не покинула ее ни в шестнадцать, ни в двадцать, ни в двадцать пять, и вот теперь, хотите верьте, хотите нет, она беременна двойней. Наконец-то ее мечта сбывается, она родит двух детей сразу! И нет способа лучше поделиться этой радостью со всем миром, чем поместить на обложку глянцевого журнала огромный заголовок: «БЛИЗНЕЦЫ!»

Я размышлял о Райли, ее близнецах и подзаголовке, сообщающем об осуществлении ее детской мечты, когда в дверях кабинета появилась Конни. Я притворился, что не заметил.

– Доктор О’Рурк?

Я притворился, что не услышал.

– Доктор О’Рурк, подойдите на минутку, когда сможете, – сказала она.

– Так, мистер Ширклиф, – сказал я, покопавшись в ротовой полости мистера Ширклифа чуть дольше положенного и не обнаружив там ничего эдакого, – можете сесть и сплюнуть.

Я без особого желания подошел к Конни. Она хотела обсудить мой последний твит.

У меня есть мечта: однажды преодолеть все свои психологические барьеры и спеть в метро, подыгрывая себе на банджо.

– Ты мне это говорил. Слово в слово.

Я растерялся и даже не знал, с чего начать.

– Возмутительно! Это не я!

– А кто же тогда?

– Клянусь, Конни…

– Это ты, Пол.

– Нет, это не я, клянусь!

– Ты все это затеял, чтобы вернуть меня?

– Вернуть тебя? Да я же сам предложил расстаться.

Она склонила голову набок.

– В первый раз – я.

– Зачем ты все это пишешь?

– Я не пишу! Смотри, я могу доказать!

Я вытащил из кармана я-машинку и показал ей свою переписку с самозванцем. Ткнул пальцем в предложение, где я рассказал ему о своей мечте спеть в метро.

– Откуда мне знать, что это не ты?

– Переписываюсь сам с собой?

– Создать почтовый аккаунт нетрудно.

– Вот именно! Он создал аккаунт от моего имени и использовал его, чтобы связаться со мной!

– А зачем ты ответил?

– Не в этом суть, – сказал я. – Похоже, ты в самом деле думаешь, что я переписываюсь сам с собой. Это не так!

– Ну-ка, ну-ка, а это что?

Она протянула мне телефон, чтобы я прочитал.

– Так вот почему ты поблагодарил меня за цветы на ресепшене? Потому что какой-то незнакомец, притворяющийся тобой, велел тебе это сделать в электронной переписке? Пол… может, тебе нужна помощь?

Я забрал у нее телефон.

– Это не я, Конни, клянусь Богом.

Она ушла. Потом вернулась.

– Если это не ты, – сказала она, – если это действительно не ты пишешь всю эту хрень, то куда подевался твой гнев? Ты рвал и метал, когда подумал, что они выдают тебя за христианина. Теперь они выдают тебя за кого-то другого и все стало хорошо? Ты переписываешься с этим парнем?! Позволяешь ему оставлять твиты от твоего имени? Да он тебе даже страницу на Фейсбуке сделал! Куда подевался прежний Пол? Я бы не спрашивала, если бы знала.

– Он здесь, перед тобой. И он до сих пор взбешен.

– Если так должна была закончиться твоя битва с современным миром и ты все равно завел себе блог, Твиттер и прочее, почему бы тебе не рассказать людям, кто ты на самом деле? Прекрасный стоматолог и фанат «Ред Сокс», а не… этот… черт знает кто!..

Конни всплеснула руками и ушла.

Миссис Конвой была в кабинете № 2, готовила к удалению ретенированный зуб, а я торчал в кабинете № 3 с пациентом, страдающим хроническим бруксизмом. От постоянного скрежетания у него была гипертрофированная челюсть и куча проблем с зубами. Я нигде не мог найти айпад. Сначала ты покупаешь в контору современные гаджеты, а потом все время убиваешь на их поиски. Или попытки понять, как они работают. Эти поиски и попытки начинают занимать в твоей жизни даже больше места, чем лечение пациентов, превращаются во внутренний долг, настоятельную необходимость – найти и использовать вещь, которая стоила тебе тысячу баксов и теперь стала неотъемлемой частью твоей работы. Да плевать на пациентов, кому они нужны? Пациент попросту исчезает. Да и сам ты исчезаешь. Оказываешься в этом странном герметичном мире, где есть только ты и машинка. Вопрос лишь в одном: кто победит?

В поисках айпада я вошел в кабинет № 5 и увидел там еще одного пациента. Судя по стонам, он очень страдал. Бегая глазами по всем поверхностям – не завалялся ли где свободный айпад, – я услышал, как он делает глубокий вдох и бормочет: «А-рам… а-рам…» Я медленно повернулся и, разумеется, увидел в кресле того самого типа.

– Ты! – вскричал я, схватил Ала Фруштика за грудки и поднял в воздух.

– Доктор О’Рурк! – завопил он. – Боже мой, мне так больно!

Я наотрез отказался его лечить, пока он все не выложит.

– Разве вы не улетели в Израиль?

– Ничего не вышло! Я вернулся! И теперь вот попал в беду. Вы единственный врач, кому я могу доверять. Вы обязаны мне помочь!

– Я никому ничем не обязан. Зачем вы создали мне сайт?

– Что? Вы шутите?! Я даже себе не могу сделать сайт! Это какое-то недоразумение!

– Мой адвокат навел справки, приятель. Сайт зарегистрирован на вас. В прошлый визит вы перед уходом признались, что вы – ульм, и я тоже. Поэтому нечего включать дурака, я все знаю.

– Сначала вылечите мой зуб! Умоляю!

Я по-прежнему крепко держал его за воротник рубашки. Схватив с подноса щипцы, я начал изучать его ноздри.

– Ладно, – плаксиво пробормотал он. – Ладно! Ладно!

Я отпустил Фруштика.

Он пригладил измятую рубашку и снова поморщился от боли.

– У них наверняка есть сведения о вашей семье, – сказал он. – Подробнейшее досье, как и на всех остальных возрожденных.

– Досье моей семьи?!

– Все, что вы хотели знать и, вероятно, не знали: кто вы, откуда, к кому принадлежите. К кому принадлежите, доктор. – Забыв о больном зубе, он улыбнулся, но потом быстро возобновил кряхтение и гримасничанье. – Однако сейчас у них другая тактика. Возрожденных уже предостаточно, теперь они ищут среди них тех, кто изберет прежний образ жизни по первому же зову.

– Что еще за возрожденные?

– Люди, которых нашли в мешанине разбавленных кровных линий и вынужденных переселений. Разве с вами еще не связались?

– В некотором смысле.

– Какая безответственность. – Двумя отточенными движениями он поправил поникшие усы, выразив тем самым свою озабоченность и разочарование. – По-моему, это безответственность. Но у них на все есть свои резоны. Послушайте, – сказал он. – Они вам не говорят, так хоть я скажу: вы принадлежите к древнему забытому роду. Его история почти полностью утрачена. Гены доказывают эту вашу принадлежность. Ваша история уходит корнями в глубь веков. У меня, к сожалению, нет конкретных сведений о вашем древе, но у Артура они, несомненно, есть.

– Кто такой Артур?

– Грант Артур. Человек, который вас нашел. Вы принадлежите к ульмам, – сказал Фруштик. – Ваш народ древний, как египтяне, и даже старше евреев.

– Да вам надо все зубы выбить только за то, что вы говорите про евреев!

– Погодите! – вскричал он, отшатываясь в кресле – подальше от моих кулаков. – А что мы такого говорим про евреев? Ничего плохого! Мы солидарны с евреями и используем их просто в качестве отправной точки, ориентира. А кого мы, по-вашему, должны использовать? Индейцев? Лично я считаю, они больше подходят для этой цели. Обвинения в язычестве, массовые убийства, последующая история алкоголизма и суицидов. Закат некогда великой нации. Однако им недостает мирового охвата. Историю евреев гораздо удобней использовать для сравнения. Какая тут конкуренция? Разве можно состязаться в глубине пережитых страданий?

– В Твиттере это звучит так, будто вы им завидуете.

– В Твиттере?.. – Фруштик приподнял брови. – Значит, они действительно начали работать с населением. – Он задумался и нервно почесал бледную ложбину, что пролегала между двумя половинками его усов от носа до верхней губы. – Было много споров о том, как это опасно – привлекать к себе внимание. Но Твиттер… это очень серьезно. Что ж… я помог вам разобраться в ситуации?

– Нисколько. Зачем вы пришли?

Он уставился на меня недоуменным взглядом.

– Зачем я пришел? Зачем я пришел?! Доктор, включите свет и загляните в мой бедный рот!

– Вы говорили, что улетаете в Израиль. Что случилось?

Он покачал головой, вздохнул и снова потянулся к усам: на сей раз погладил их с осознанной меланхолией.

– Вы садист, доктор. Настоящий садист. Мой нерв подорвали ракетой «Р-11», а вы требуете от меня рассказа о неудавшихся религиозных поисках. Где ваше сострадание?

Я прислонился спиной к раковине, скрестил руки на груди и закинул ногу на ногу.

– Ладно, ладно. Так и быть. В самом конце я не сдюжил. Слишком давно живу. Меня воспитали христианином, я столько лет молился… Видимо, ген поклонения Богу у меня в крови, хорошо это или плохо.

– То есть вы не смогли усомниться?

– Да. Хотя у меня были на то все причины. – Он выпрямился и сел в кресле по-турецки. – Вы когда-нибудь слышали о Клиффе Ли, генетике? Докторе Клиффорде Ли из Тулейнского университета?

Фруштик рассказал, что доктор Клиффорд Ли многие годы занимал должность профессора в Центре генетики Тулейнского университета в Новом Орлеане, пока Грант Артур не рассказал ему, что он ульм. Годом позже Ли вместе со всей семьей переехал в Израиль, где начал работу над выявлением генетических маркеров ульмов. Свои исследования и опыты, рассказал Фруштик, внезапно заговоривший как заправский ученый, Ли сосредоточил на модальных гаплотипах, микросателлитах и полиморфизмах уникальных событий, словом, на генетической информации, необходимой для того, чтобы доказать ульмское происхождение конкретного человека.

– Он разработал тест, точность которого составляла от шестидесяти до семидесяти пяти процентов, – сказал Фруштик. – Восемьдесят процентов, если вы мигрировали с Синая в долину Рейна до прихода ашкеназов. Эти две группы, понятно, несколько перемешались между собой, но, учитывая их печальную историю, не настолько, чтобы это повлияло на результаты теста.

– Теста на что?

– На ульмские корни. Никаких гарантий он не дает, лишь примерную оценку. Вероятность моего ульмского происхождения, к примеру, составляет семьдесят процентов. Недостаток информации, полученной в результате теста, Артур восполняет с помощью подробного досье.

– Для чего?

– Вы меня вообще слушаете, доктор? Чтобы доказать, что вы – ульм.

Генеалогические исследования Гранта Артура были крайне тщательными и исчерпывающими. Фруштик до сих пор помнил, как он был потрясен, когда Артур впервые выложил перед ним его досье. Там были имена предков, места и даты рождения и смерти, словом, все разветвления рода. Артур собирал информацию с миру по нитке, прочесывал все имеющиеся архивы: метрические книги, реестры, кадастры, хранилища военно-исторических документов. С одной целью – найти утраченное. Он не просто возрождал души; он восстанавливал порядок, разрушенный столь основательно, что за свой короткий век Артур никогда бы не сумел достичь поставленной цели. От этого он брался за дело с особым азартом.

– В моем досье чего только не было: завещания, данные переписей, данные из поземельных книг… – сказал Фруштик. – Он собирал информацию в государственных архивах, архивах больниц, иностранных судов. Лицензии… некоторые были на иностранных языках, но Артур прекрасно владеет множеством языков. Портовые книги, нотариальные книги, бортовые журналы… Так и представляю себе, как он трясется в поезде через тундру или приземляется на турбовинтовом самолете в богом забытых странах, тащит по пустыне свой туго набитый саквояж с портативным сканером, волосы всклокочены, глаза покраснели от недосыпа, в животе урчит, но зато впереди – очередная библиотека и новое имя. Оно, это имя, давало ему силы двигаться дальше, и он двигался, и будет двигаться, до тех пор, пока не испустит дух между двумя точками на карте неведомой земли. Имейте в виду, – сказал Фруштик, – Артур – великий человек. Простой смертный никогда не поймет, как ему все это удается. Он проследил мою родословную до тысяча шестисот двадцатого года. Вы можете себе такое представить? До знакомства с ним я думал, что я – наполовину немец, а наполовину… Бог знает кто.

Я никогда особо не задумывался о генеалогии. Потратить кучу времени на поиски давно умерших людей, затем выстроить их в определенной последовательности, точно черепа на заборе, чтобы получить родословную одного-единственного человека, не имеющую никакого исторического значения… Нарциссический досуг ностальгирующих зануд. Но цифра 1620 впечатлила даже меня.

– Он начал с девичьей фамилии моей матери, Легрейс. От Легрейсов он двинулся назад к де Виттам, от де Виттов – к Стриклэндам, от них к Шортам, далее к Краммам и Крамерам. Он нашел в моем роду людей с фамилиями Бор и Морхаус. Я о таких даже не слышал, а ведь это мои предки, мой народ… Вы не представляете, как приятно узнать, что ты не просто так живешь на свете, что твой род уходит корнями в глубокое прошлое. Меня теперь преследует мысль, что я мог умереть без этого чудесного знания. Я бы так и остался неприкаянным, так и катался бы по поверхности жизни, ничего не зная о своем наследии.

– А как Грант Артур узнал, что он – ульм?

– От своего отца. Но тот рассказал ему об этом уже на смертном одре, потому что очень стыдился своего происхождения. Отец назвал Артуру имя одного человека в Квебеке, где имелось небольшое сообщество. Квебекцы рассказали ему про epcépticos, и он отправился в Испанию. Там, в Кастилии – ла-Манче жил человек, который только что потерял обоих родителей и думал, что вместе с ними похоронил последних носителей языка, на котором те говорили только дома. Грант Артур нашел этого человека в Альбасете – и приветствовал на языке его покойной матушки. Бедняга от радости зарыдал.

– Что еще за epcépticos?

– Он расскажет, когда покажет ваше досье. Наверняка он уже нашел имена ваших предков. Всех, вплоть до… не знаю. Артур выложит их перед вами поколение за поколением, и вы увидите свои связи, свою принадлежность.

– Как он вышел на меня? Как он вообще находит людей?

– В ходе исследований. Они естественным образом приводят его от одного человека к другому. Мы все связаны, доктор. Он лишь развязывает узлы. Вы увидите, как менялись фамилии ваших предков: как они англизировались, подстраивались под языки различных стран, избавлялись от особых примет… Вы все увидите. Но сперва вы должны кое-что для него сделать.

– Что?

– Услышать и принять весть.

– Какую еще весть?

– Что Господь велел своим людям сомневаться. Если новые возрожденные смогут принимать это на веру, Артуру не придется строить родословные для каждого из нас. Вы понимаете, какой это труд? Все эти бесконечные поездки, кропотливые исследования? Они его убивают. Он уже почти ослеп. Ли тоже работает на износ, чтобы довести свой тест до совершенства и хоть как-то ему помочь. И Артур, и Ли смогут вдохнуть свободней, если одной вести будет достаточно.

Под дверью раздался какой-то шорох. Я открыл ее и увидел Конни: она явно подслушивала.

– В чем дело?

– Мы гадали, куда ты запропастился.

– Кто – мы?

– Я, Эбби и Бетси. С кем ты там разговариваешь?

– Ни с кем. С пациентом. Займись делами, хорошо?

Конни неохотно удалилась. Я снова посмотрел на Ала Фруштика. Он теребил свои усы, словно это была губная гармошка. Мою личность похитил какой-то сумасшедший, и теперь он сидит в моем кресле, преисполненный жалости к себе из-за некоего духовного поражения. Я закрыл дверь и ушел. Пусть Фруштик и его абсцесс подождут – может, образумятся.

Ко мне вновь подошла Конни.

– Кто такой Грант Артур?

– Понятия не имею. Но я буду очень тебе признателен, если ты перестанешь подслушивать. И кстати, найди мне айпад, хорошо?

Я занялся ретинированным зубом, затем – гипертрофированной челюстью скрежетателя, искренне веря, что тем самым наказываю Ала Фруштика. Но в действительности я наказывал только себя. За работой у меня в голове рождались все новые и новые вопросы, я столько всего хотел прояснить и уточнить. Скрежетателя я лечил в спешке. Какой же я все-таки дурак и гордец! Мне наконец подвернулось что-то стоящее, надо действовать, а я…

Я рванул в кабинет № 5, но там было пусто. Лис вырвался на свободу.

На столе лежала записка: «Я бы остался, но, похоже, я не заслуживаю лечения».