И проснуться не затемно, а на рассвете

Феррис Джошуа

Эрзац-Израиль

 

 

Глава шестая

Когда лето перевалило за середину августа, я вновь встретился с Зукхартом. Я хотел официально воспользоваться его услугами: попросить найти для меня полное издание Кантаветиклов.

– Я заинтригован, – сказал он, поглаживая растительность на руке. – Но и настроен весьма скептически. Я беседовал об этом деле с несколькими коллегами, весьма учеными людьми, и никто ни о чем подобном не слышал. Впрочем, как и о выживших потомках древних амаликитян. Историки, библеисты, кураторы музеев, посредники вроде меня… никто ничего не знает.

– А мнение скольких специалистов вам нужно, чтобы поверить?

– В том-то и дело. Я не смог найти даже одного.

– Но если бы все-таки нашли: ученого, историка или кто вам там требуется. Я спрашиваю вот о чем: сколько нужно людей, чтобы ученый мир официально признал существование некоего явления?

– Мой дорогой друг. – Для пущего эффекта Зукхарт даже прекратил заниматься самоудовлетворением. – С самого начала времен люди во что только не верили, причем всем сердцем и душой. Цифры здесь ничего не решают.

– Но когда речь заходит о религии, где вообще сложно что-либо доказать, цифры решают многое, я не прав? Сколько человек должно признать некую систему верований, чтобы она стала официальным вероисповеданием?

– Систему каких верований? – спросил Зукхарт. – Что Митра – бог Солнца? Что Нинурта – Мардук силы? Что Ра каждое утро побивает змея Апопа, чтобы поддерживать Маат? Что Тор с помощью своего молота защищает людей от великанов-йотунов? Что черви, выползшие из тела убитого Имира, превратились в ночных эльфов? Что Кронос оскопил отца серпом и бросил его чресла в море, где от его семени родилась Афродита? Что Иафет – прародитель англосаксов, потому что он был сыном Ноя? Что Господь поразил Озу за дерзновение – попытку выпрямить накренившийся ковчег? Что Бог так возлюбил мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в него не погиб, но имел жизнь вечную?

– Да, да! Я про все это!

– Между десятью верующими и десятью миллионами есть безусловная разница. Первых мы назовем сектой, вторых – религией. Лично я особой разницы не вижу. Но без определенной критической массы дело иногда принимает странный оборот.

– Если хотите знать мое мнение, то чем больше людей, тем страннее их вера.

– Вы себе представляете, кто такие историки? – спросил Зукхарт. – Со всем уважением к моим многочисленным друзьям, историк – это стервятник, и все его коллеги тоже стервятники. Эта шайка-лейка способна оставить от трупа нового исторического открытия одни кости. Я их не виню, им надо писать научные труды, выступать на конференциях. А теперь, зная это, подумайте над своим вопросом.

Он окинул взглядом рассыпанные на столе документы: распечатки файлов, которые я выслал ему по электронной почте. Кантонменты с моего сайта.

– Кто-то приходит к вам с вестью, что вы принадлежите к некой традиции, к некоему народу. У них есть религия, пусть и весьма схематичная, и они имеют некие этнические особенности. Даже на генетическом уровне. Они образуют расу и могут это доказать. Несмотря на широкомасштабные преследования и гонения, их род просуществовал тысячи лет и жив по сей день. Я правильно обрисовал картину?

Я кивнул.

– Так почему же о них никто не слышал? Почему стервятники с исторических факультетов мира до сих пор не набросились на этот чудесный благоухающий труп и не обглодали его дочиста, выставив на всеобщее обозрение?

– Потому что эти люди вынуждены таиться.

Зукхарт перестал ласкать себя и нахмурился, выпятив розовую губу.

– Откуда вам это известно? – Он взглянул на бумаги. – Вы нашли это здесь… среди этих?..

– Нет.

– Как вы узнали, что они вынуждены таиться? И как им удалось затаиться настолько, что на их след не напал ни один историк?

– Послушайте, я не хочу показаться простофилей. Я, как и вы, твердо убежден, что меня пытаются обжулить. Я даже обратился к адвокату, специализирующемуся на информационном праве. Как только афера будет доведена до своего логического конца, у меня появятся основания для судебного иска. Воровать чужие личные данные запрещено законом. Но быть может… быть может, мы ничего не слышали об этом народе, потому что их почти полностью сжили со света? Выберите любой народ – евреи, индейцы, вальденсы, – никто и в подметки не годится ульмам. Их всегда было мало, считаные единицы, и поэтому они пропали с полей всех радаров.

– Вы слышали про вальденсов?

«Мысли трезво!» – подумал я. Но без толку – я был на крючке. Я потратил столько времени на переписку с самим собой – человеком, называвшим себя Полом О’Рурком, врачом-стоматологом, что теперь знал больше историков. Но действительно ли я хотел поверить? Отчасти я надеялся, что Зукхарт вернет меня на землю, к своему старому доброму «я», которое еще не утратило последних остатков самоуважения, и скажет мне, что вальденсы – тоже вымысел.

– Мне говорили, этот народ подвергался похожим гонениям. И еще чукчи – в России. Они тоже давно живут на грани полного вымирания.

– Как-как вы сказали?

– Чукчи. Их осталось около пяти сотен.

Он записал незнакомое слово.

– Кто вам про них рассказывал?

– Не только про них. Еще про пунанов, инну и энавене-наве, – добавил я.

– А это кто?

– Обездоленные народы, находящиеся на грани вымирания.

– Пожалуйста, перечислите еще раз…

Я произнес названия по буквам, и Зукхарт все записал.

– А почему их преследовали?

– Чукчей?

– Да нет, ульмов.

– Ну, даже язычники во что-то верили. А эти люди не верят ни во что, кроме необходимости сомневаться в существовании Бога. Кому такое понравится? Люди нервничают.

Вновь показался неприличный розовый лепесток его нижней губы.

– Но все-таки, – наконец произнес Зукхарт, – каждый реально существовавший народ оставил за собой хоть какой-то след в истории. Даже эти… – Он бросил взгляд на свои заметки, – …чукчи. А где следы вашего угнетенного народа?

– Прячутся у всех на виду, наверное.

– По-моему, вы недоговариваете.

– Вовсе нет.

– Прячутся у всех на виду?

– А вы почитайте любой учебник истории. Обязательно найдете там пассажи про «массы» и «поселян». Про «коренных жителей». Про «рабов», «местных» и «кочевников». Про «еретиков» и «богохульников».

– Хотите сказать, имеются в виду ульмы?

– Не всегда. Иногда «массы» – это просто «массы».

– То есть в истории человечества им не нашлось даже имени.

– Это лишь предположение.

– Вот этого человека? – Он указал на распечатки. – Этого Пола О’Рурка?

Я кивнул. Он положил ручку на стол и откинулся на спинку кресла.

– Все это можно допустить, но с очень большой натяжкой. И мы по-прежнему не имеем права игнорировать базар под названием «ученый мир».

– Но с таким багажом исторических знаний, как у вас, – сказал я, – разве вы станете спорить, что есть такие уровни подавления, которыми никого не удивишь даже на современном этапе истории?

Зукхарт сделал губы бантиком и задумчиво помассировал щитовидку.

– Но как представить себе народ Бронзового века, сомневающийся в существовании Бога? – наконец сказал он. – Да люди тогда боялись даже туч, молились деревянным тотемам… – Он покачал головой.

– Вот мое предложение. – Я протянул ему чек.

Он изучил его и удивленно вскинул брови. Затем встал и протянул мне руку.

– Что ж… по крайней мере, фомам неверующим никто не платит.

Плотцы знают, кто они и откуда, – написал мне он. – Поэтому я ничуть не удивлен, что ты в них влюбился. Нас всегда манят люди с глубокими корнями и традициями. Однако традиции эти нам неизменно чужды, и результат всегда печален. Но я тебя не виню. Чувствовать свою причастность к чему-то большему, любить и быть любимым – самые естественные желания человека.

Откуда ты знаешь про Плотцев?

Ты сам мне про них рассказывал.

Я никогда не говорил, что влюбился в них.

Я не ясновидящий, Пол. Просто умею соединять точки.

Проблемы со сном у меня начались после смерти отца. Мама задергивала шторы, включала ночник, укрывала меня одеялом, и я поудобнее устраивался в полумраке, надеясь быстро уснуть. Но сон не приходил. Я непременно должен был уснуть первым: если бы первой уснула мама, в квартире остался бы один бодрствующий – я, а это было почти так же страшно, как остаться одному на всем белом свете. Остаться одному – самый большой страх моего детства. Раз уснула мама, значит, уснули и остальные люди в доме, и я буду бодрствовать, пока все взрослые спят. Надо уснуть! Очень надо! Но все было напрасно: что бы я ни делал, ночь разрасталась и темнела. Сон, точно зараза, распространялся от нашего дома по всему кварталу, затем по всему городу, а потом и по всему миру. В целом мире я был единственный, кто не спал.

Мои усердные попытки заснуть окончательно прогоняли сон, и тогда я понимал, что вообще никогда-никогда не смогу заснуть. Ужас быстро охватывал все мое существо, и никакие мамины ухищрения – добрые книжки на ночь, молитвы, несчетное число «спокиночей», которые я заставлял ее говорить перед уходом, – ничто не могло справиться с этим ужасом. Минут десять-пятнадцать я лежал, парализованный, в кровати, а потом начинал звать: «Мам?!» Иногда она отвечала: «Да» или «Что?», но обычно: «Чего тебе?» Немудрено: она пятнадцать минут желала мне спокойной ночи, потом уходила и снова возвращалась, чтобы развеять очередной мой пустяковый страх, и вообще множество раз проявляла нечеловеческое терпение, прежде чем закрыть дверь в мою комнату – и все это после тяжелого рабочего дня, готовки и уборки, – конечно, она уже еле дышала от усталости. И по-прежнему оплакивала отца. Горевала и пыталась смириться со своей участью. Пыталась разобраться в происходящем и одновременно обеспечить мне нормальное детство. Но обеспечивать нормальное детство – это одно, а иметь дело с девятилеткой, который из ночи в ночь отказывается спать, – совсем другое. «Чего тебе?» – раздраженно спрашивала она, словно хватая за руку непослушное дитя. Но я притворялся, что не замечаю ее тона, и игнорировал подступающий ужас перед следующей закономерной стадией нашего еженощного ритуала. Я закутывал этот ужас в обмен любезностями, столь естественными перед отходом ко сну, и кричал сквозь тонкие стены: «Я только хотел пожелать спокойной ночи!» «Спи, Пол», – говорила она. Спустя несколько минут я повторял: «Спокойной ночи, мам!» – и она говорила: «Мы уже сто раз пожелали друг другу спокойной ночи, Пол, сто раз!» Еще спустя несколько минут – все это время я изо всех сил боролся с желанием это сделать, – я кричал: «Спокойной ночи, мам!» – «Мы уже попрощались. Много-много раз. Все: последний раз говорю, спокойной ночи!» Я ни в чем ее не виню, это происходило из ночи в ночь и страшно ей надоело, а поделать она ничего не могла. К тому моменту мы оба уже знали, что нас засасывает в повторяющийся кошмар, и вопросов оставалось только два: сколько я продержу маму без сна и до какого каления ее доведу? Я переставал притворяться и начинал орать: «Мам, ты не спишь?!» Из дальней комнаты доносился ее отчаянный крик: «А-а-а-а!» Еще чуть позже я снова спрашивал: «Ты не спишь?» – и она отвечала: «А ну засыпай!» Потом, много позже, я выкрикивал: «Мам?» – и не получал ответа. «Мам?» – Нет ответа. «Мам! Мам! Мам!» Наконец она отвечала: «А НУ БЫСТРО СПАТЬ! СПАТЬ, Я СКАЗАЛА!!!» Я испытывал огромное облегчение. Раз она так злится, значит, точно не спит, и я не один. Потом она переставала отвечать, сколько бы раз я ни звал, и тогда я подходил к ее комнате и спрашивал уже чуть тише: «Мам, ты не спишь?» Тишина. Я открывал дверь и спрашивал с порога: «Мам, ты не спишь?» Она лежала в кровати с открытыми глазами и смотрела в потолок. Но я все равно спрашивал: «Мам, ты не спишь? Мам? Ты не спишь?» Не поворачиваясь и не глядя на меня, она отвечала: «Сплю».

Утром мы просыпались либо в ее кровати, либо в моей, или же я лежал на диване в гостиной, а она – рядом на полу, укрывшись моим пледом «Ред Сокс».

На следующий день после нашего разговора с Зукхартом в клинику пришел инвестиционный банкир по имени Джим Кавано. Даже банкиры с Уолл-стрит выглядят как дети, когда сидят в моем кресле с голубым слюнявчиком на груди. Я бы не удивился, если бы стоматологов на ранних стадиях обучения учили брать пациентов на руки и укачивать.

От него хорошо пахло. Кажется, я уловил нотки кардамона и белой березы. Люди вроде Кавано, работающие в финансовых организациях и юридических фирмах, всегда источают ароматы дизайнерских парфюмов и лосьонов после бритья. Я представлял, как эти испарения конкурируют – на молекулярном уровне – и вступают в жестокие кровавые битвы со своими соперниками в каждом конференц-зале, каждом коридоре, каждом кабинете и каждом салоне личного самолета. Единожды нюхнув Кавано, я понял, что его свирепые душистые флюиды выходят с каждого поля битвы неразбавленными победителями.

Когда я сел рядом, он читал что-то в я-машинке. Его пальцы гладили и постукивали экран, придавая цвет и объем мельчайшим подробностям его портрета. Он оторвался от экрана, чуть помедлил – какой-то глюк души – и ответил на мое рукопожатие. Затем спрятал машинку в карман, и она еще долго там вибрировала и тренькала. Я включил свет и взял протянутый Эбби зонд. Опасения миссис Конвой оправдались: в одной из моляров внизу справа зиял черный кариес, на десне вспух огромный свищ. Я убрал свет.

– Вам больно?

– Да, желчный пузырь побаливает. И спина ни к черту. Но я над этим уже работаю.

От него просто обалденно пахло. Лишь самые реакционные гетеросексуальные импульсы не дали мне уткнуться носом в его шею.

– Я имел в виду зубы.

– Зубы? Нет, с зубами все в порядке. А что?

Я постучал по кариозному зубу.

– Не больно?

– Нет.

– А здесь?

– Нет.

По идее, он должен был испытывать адскую боль. Выходит, он принимал какие-то анальгетики – а то и все существующие разом.

– Вы что-нибудь принимаете?

– Только то, что доктор прописал.

– Когда вы последний раз были у стоматолога?

– Полгода назад?.. Нет, вру. Лет пятнадцать назад? И я не пользуюсь зубной нитью, можете не спрашивать. И питаюсь отвратительно. Выпиваю двадцать банок «колы» в день, и то – в лучшем случае, обычно больше. Это ведь полезней, чем нюхать кокаин, правда? Хотя для зубов вряд ли. Я знаю, что метамфетамин вреден для зубов, но кокаин – не метамфетамин, так ведь? В плане зубов? А почему вы меня допрашиваете? Я начинаю нервничать. У меня ни разу в жизни не было кариеса.

– Теперь есть.

– Но я к вам даже не собирался!

– А куда вы собирались?

– На эту проблему можно закрыть глаза?

В общей сложности я насчитал у него шесть кариесов, а десны были поражены пародонтозом.

– Также наблюдается некоторая подвижность, – сказал я. – Вот здесь и здесь.

– Подвижность?

– Зубы у вас шатаются.

– Зубы?!

– Возможно, удастся их спасти…

– Возможно?!

– Но тянуть с этим нельзя.

– Ничего не понимаю, – сказал он.

Иногда я встречаю такую реакцию у пациентов. Растерянность. Это что, правда случилось? Со мной? А как же мое образование, моя карьера, моя национальность? Я голосую за республиканцев! У меня полная медицинская страховка, включая стоматологию! Нет, ваш диагноз определенно нужно пересмотреть, доктор.

Я не получаю удовольствия от того, что открываю пациентам глаза на правду: их зубы в опасности, здоровье ослабло, и впереди – очень много боли. Но мне нравится наблюдать, как испаряется их чувство собственного превосходства. Высокое положение в обществе больше ничего тебе не дает, ты ничем не отличаешься от простых смертных. Ты смертен, и это ужасно. Ты – маленький человек, а мир огромен, небо безгранично, и нормальная еда – очень-очень далеко, тебе не дотянуться. Добро пожаловать в новый мир, он уже никуда не денется. Да и не девался, он всегда был здесь, ты просто не видел его за плечами водителя, швейцара и того азиата, что подает тебе еду навынос.

– Послушайте, – сказал я. – Спасти ваши зубы можно. И десны тоже. Вы избавитесь от неприятного запаха…

– Какого неприятного запаха?

– И если после всех этих процедур вы будете ежедневно пользоваться нитью и ирригатором, полоскать рот, дважды в день осторожно чистить зубы мягкой электрической щеткой, правильно питаться, то ваши зубы станут как новенькие, и вы сможете забыть об этих проблемах навсегда. После пятнадцати лет полного пренебрежения собственным здоровьем это самое настоящее чудо, правда?

Первую половину дня я убил на лечение банкира. Его я-машинка то и дело вибрировала, но ответить он не мог, потому что сидел в кресле стоматолога.

– Слава богу, он послал меня, а не кого-нибудь другого! – сказал Кавано, когда я закончил. – Будь моя воля, я бы никогда не пошел к стоматологу. Думаете, он все знал?

– О ком вы говорите?

Он сел, и на меня вновь пахнуло райскими кущами, этими дивными fleurs буйной маскулинной весны.

– О Пите Мерсере.

– Миллиардере?

– Да. И моем боссе. Он просил передать вам это.

Кавано вручил мне конверт. Внутри была записка:

Мне бы хотелось с вами побеседовать. Я поручил Джиму дать вам номер моего мобильного. Пожалуйста, позвоните как только сможете. П.М.

Мы еще не говорили о суициде твоего отца, – написал он. – Если бы он знал о своем месте в мире, возможно, он бы не покончил с собой. Грозит ли тебе такая опасность? Мысли о самоубийстве закрадываются? Как часто? Я знаю, что ты заблудился, но друг мой! Ты ведь потомок великого народа!

Чего тебе от меня надо? – ответил я. – Чего тебе надо, чего тебе надо, чего тебе надо?

Чтобы ты помог мне возродить этот народ.

Городской воздух колыхался и дрожал от зноя. Солнце было везде и нигде, оно дышало в шахтах и коридорах города, заполняя улицы обессиливающим жарким пульсом. От этого я и остальные пешеходы испытывали дискомфорт на уровне кожных пор. Пот скапливался над каждой губой и в каждой впадине. Такси ослепительно сверкали на солнце. Тенты и навесы потрескивали. Асфальт, которым заливали ямы на дорогах, плавился, а листья деревьев замерли от ужаса в неподвижном воздухе.

Я договорился встретиться с Питом Мерсером в Сентрал-парке. Он не хотел беседовать в офисе.

Я не знал, чего ждать. В жизни не встречал ни одного миллиардера. Наверно, это очень дисциплинированный человек. Встает на рассвете, занимается спортом – четкая, повторяющаяся изо дня в день последовательность силовых упражнений и кардио, – и успешно поглощает необходимую дозу клетчатки. Больше всего от такого строгого режима выигрывают его ЖКТ и банковский счет. Каждая его минута расписана, даже количество выпитой жидкости строго отмерено заранее. Он бреется каждый день, независимо от настроения, а заодно посещает маникюршу, душится и умащается лосьонами, надевает свежий костюм и галстук. Словом, это такой человек, которым я бы никогда не стал – даже если бы в запасе у меня оказалась тысяча жизней.

Однако на скамейке меня поджидал человек в поношенных камуфляжных штанах и туристических ботинках. Он ел пятидолларовый сэндвич, купленный у уличного торговца. Невозможно сохранять достоинство, поедая такую штуку. Ему приходилось наклоняться вперед, роняя капли соуса на землю между широко раздвинутыми ногами. Он держал в горсти штук шестнадцать салфеток разной степени загрязненности, и еще полдюжины смятых валялись рядом на скамейке. Завидев меня, он вскочил и, еще дожевывая, принялся вытираться, чтобы пожать мне руку хоть сколько-нибудь чистой частью тела.

Я сел на скамейку. Волосы у него были пострижены коротко и расчесаны на консервативный пробор. Единственное, что выдавало его возраст, – пакетики «Эрл Грея» под глазами и чуть дряблая кожа на шее. Словом, выглядел он совершенно непритязательно – но при этом мог скупить весь Манхэттен к югу от Канал-стрит.

– Спасибо, что согласились встретиться. Я с большим интересом читаю ваши твиты. «Мы обрели утешение в интимности маргинализации». Когда это было? Сегодня?

Мои твиты! Он решил, что это пишу я!

– У меня сложилось впечатление… – начал я. – Вы публично опровергли…

Он пожал плечами.

– А что мне опровергать? У них нет задокументированной истории и каких-либо сведений о прошлом. Мифы противоречат Библии. Только сказки о чудесном спасении, не подкрепленные никакими фактами. Как вы писали… «угнетенные донельзя»? Что-то в этом духе. В лучшем случае мы располагаем неким генеалогическим древом и не внушающими доверия образцами ДНК. Неужели этого достаточно, чтобы заставить кого-либо что-либо опровергать?

– Но ваша контора только что опровергла подозрения…

– Если бы по миру пошли слухи о том, что я дышу кислородом, я бы попросил своих подчиненных опровергнуть эти подозрения. Я ценю свою личную жизнь.

– Я тоже.

Он вручил мне пакет с сэндвичем.

– Купил вам обед.

– Спасибо.

– Я, правда, не знал, вегетарианец вы или нет. Они вроде все вегетарианцы.

Интересно, кто это – «они»?

– Нет, я слишком люблю мясо.

– Я тоже, – сказал он.

Я открыл пакет. Из пробоины в фольге сочился горячий соус.

– Спасибо, что согласились встретиться, – повторил Мерсер. – Вы наверняка очень занятой человек.

– Не занятее вашего, – сказал я.

– И спасибо, что полечили Джима. За это вам признательна вся контора.

– От Джима очень хорошо пахнет, этого не отнять, но ему стоит всерьез заняться своим здоровьем.

– Как и нам всем, – сказал он. – Почему вы решили стать стоматологом?

– Все оральная фиксация виновата.

Он громко расхохотался. Далеко не все находили эту шутку смешной. Да это и не шутка вовсе, просто обычно люди ждут от меня более приличного ответа. Они не любят, чтобы им напоминали о потенциальных извращенских замашках их врача, особенно врача-стоматолога, который регулярно засовывает руки им в рот. Реакция Мерсера мне понравилась. Люблю людей с чувством юмора.

– В юности я влюбился в одну девушку, – сказал я. – Ее рот стал для меня откровением.

– Я тоже любил пару ртов, однако же стоматологом не стал.

– Мой труд оплачивается куда хуже, чем ваш. Вам бы не понравилось.

Он снова засмеялся.

– Да уж. Но делание денег – это пустая трата времени.

– Вы еще не пробовали убедить пациента пользоваться зубной нитью.

– Непростая задача?

– Я сам иногда сомневаюсь в пользе зубной нити. Но сомнения быстро проходят.

– Я раньше никогда не пользовался нитью, – сказал Мерсер, – а потом вдруг начал и обалдел, сколько всякой дряни скапливается у меня во рту. Типа: ого, да это ж целая голяшка! Ни фига себе! А тут полведра попкорна!

– Наверно, у вас глубокие десневые карманы.

– Что, они так и называются – десневые карманы? Какая гадость.

– Гадость? В следующий раз я вас позову на удаление ретинированного зуба. Надо крепко схватить щипцы, потом сделать ими несколько «восьмерок» и рвануть изо всех сил. Иногда, бросая зуб на поднос, мне кажется, что нервы еще шевелятся.

Мерсер вытаращил глаза от ужаса.

– Лучше делайте деньги, – подытожил я.

Он встал и отнес мусор в урну. Я не ожидал, что он мне понравится.

За день до этого я посмотрел в Интернете видеоролик. Мерсер выступал перед Комитетом США по надзору и правительственным реформам – рассказывал о финансовом кризисе 2008 года. Тогда он поставил все против системы и выиграл. Безо всякой иронии Мерсер заявил, что этот парадокс лишь доказывает эффективность работы системы. Представитель Калифорнии выразил несогласие и настойчиво попросил Мерсера объяснить свою «удачу». «Удача тут ни при чем», – ответил Мерсер и подробно описал ход своих мыслей на конец 2007 года. Мы слишком долго позволяли себе безрассудную роскошь – выдачу ипотечных кредитов без первоначального взноса, мы пытались защититься от рисков посредством неконтролируемой торговли кредитными дефолтными свопами. Мерсер сделал нелогичный ход, который – и вот еще один парадокс рыночной экономики – на самом деле оказался вполне логичным. «В этой стране умные люди всегда делали деньги на эксплуатации правящих сил. Кто находится у руля – либералы, консерваторы, демократы, республиканцы, – совершенно неважно. Пусть они действуют, а мы изучим их действия и найдем благодатную почву для эксплуатации. Дают беспроцентные кредиты? Взвинтим цены на активы. Индексируют курс валют? Спекулируем на внешнем долге. Правящие круги призваны защищать капитализм, особенно в Америке. Мы должны быть умнее правящих кругов», – сказал Мерсер представителю правящих кругов.

«Если позволите провести аналогию, мистер Уоксмэн, которая сейчас покажется вам весьма натянутой, я замечу, что экономическая система Америки – да и всего развитого мира – своей концентрацией власти и коррупционностью напоминает Католическую церковь в века, предшествующие Протестантской Реформации. Эту систему контролирует небольшая группа инсайдеров, которые охотно пойдут на все, что поможет им получать огромные прибыли и ни с кем не делиться. Впрочем, на этом сходство заканчивается. Почему страдающие от такой системы до сих пор не взбунтовались? Если в случае с церковью люди боялись вечных мук, то сейчас люди – я имею в виду тех, кто живет от зарплаты до зарплаты, сдает машину в автосервис, сам ходит в супермаркет и все такое, – просто не знают, сколь велики масштабы надувательства. Те же, кто хоть чуть-чуть догадывается, безропотны. И вот пока они несведущи и безропотны, их будут эксплуатировать, а они будут терять и терять».

Под роликом была пара сотен комментариев, полных бессильного гнева.

Я выудил из пакета сэндвич и принял на скамейке ту же позу с широко раздвинутыми ногами. В такую жару я почти не ем, но обижать Мерсера не хотелось. Он вернулся к скамейке и, пока я жевал куриную шаверму, поведал мне свою историю.

Он поехал на могилу матери в Рае. На кладбище, когда он уже возвращался к машине, к нему подошел человек с туго набитым саквояжем. Мерсер решил, что это журналист, но потом увидел, что человек совсем не похож на журналиста.

– А как выглядят журналисты? – спросил я.

– Легкомысленными. Или заносчивыми.

– А Грант Артур какой?

– Он выглядел как человек, принесший себя в жертву делу.

Первым делом Артур сообщил ему, что знает, кто он такой – Пит Мерсер, – но этот самый Пит Мерсер не знает, кто он такой. Быть может, эти слова показались Мерсеру любопытными или даже задели его за живое – как бы то ни было, он остановился и решил выслушать Артура. С какими только просьбами не обращались к Мерсеру: основать стипендию для изучающих внеземные цивилизации, пожертвовать деньги на освобождение живущих в неволе слонов, поддержать кампанию по включению рыцарского поединка в число олимпийских видов спорта, подкупить российский парламент и помочь слепой женщине со слепой собакой купить дом в Хэмптонсе. В обычной ситуации Мерсер не усадил бы незнакомца в машину и не стал бы слушать пространных сказок о великом истребленном народе и утраченном наследии. Но на сей раз он именно так и сделал; исследования Гранта Артура его потрясли.

– До встречи с ним я ничего не знал о своей семье. Ну, понятное дело, кроме имен родителей и бабушек-дедушек. Некоторые документы, собранные Артуром, датировались шестнадцатым и пятнадцатым веками. Минут сорок ушло только на то, чтобы их выложить. Потом мы расстались, и первым делом я отдал все бумаги независимому специалисту по генеалогии. Попросил проверить все имена и даты. Она не нашла ни единой ошибки или фабрикации до тысяча шестисот пятидесятого года.

– А потом что?

– Она зашла в тупик. Последний документ Артура датировался тысяча четыреста семьдесят четвертым годом. Оказалось, это очень приятно – узнать, что твой род уходит корнями в такое далекое прошлое, – произнес Мерсер. – Вы испытали похожие ощущения? Или у вас было по-другому?

Я почувствовал себя… не у дел. Фруштику выложили всю информацию о его роде, теперь вот и Мерсеру. А я чем хуже?

– На меня у них другие планы, – сказал я. – Мне ничего такого не показывали.

– Ничего?

– О моей генеалогии – ничего.

– А анализ ДНК у вас взяли?

Я помотал головой.

– Тогда откуда вы знаете?..

Я рассказал ему про сайт клиники, страничку на Фейсбуке и аккаунт в Твиттере.

– Они сделали вам сайт без вашего разрешения?

Я кивнул.

– И все эти твиты писали не вы?

Неужели он был так любезен, купил мне сэндвич, смеялся над моими шутками и вообще решил со мной встретиться исключительно из-за моих твитов?

– Боюсь, что нет.

– Так вы, возможно, и не принадлежите к ульмам. Они вас просто используют!

– Возможно.

Он отвернулся и посмотрел вдаль. Затем хлопнул себя по ляжкам и встал.

– Что ж…

– Вы уже уходите?

– Не хочу отнимать ваше драгоценное время. – Он протянул мне руку. – Огромное вам спасибо за помощь.

Я наконец-то встал и пожал ему руку.

– Разрешите поинтересоваться, чем же я вам помог?

– Серьезные люди не занимаются хищением личных данных других людей, не пропагандируют свою идеологию от чужого имени. На вашем месте я бы нанял хорошего адвоката. Боюсь, вы стали жертвой аферы, и я тоже. Любопытная вышла история… – добавил он, прежде чем уйти. – Жаль, что она так быстро закончилась.

Он наверняка прав, подумал я. Это всего-навсего афера. Стремительный уход Мерсера из парка напомнил мне, что можно мыслить здраво, оставить всю эту смехотворную чушь позади и никогда к ней больше не возвращаться.

В выходные я отправился в торговый центр – надо было многое обдумать. Что я чувствовал? Облегчение? Разочарование? Опять гнев?

Когда несколько лет назад я прекратил покупать вещи, сэкономленные деньги я стал копить – с намерением сделать что-нибудь хорошее для мира. Вместо того чтобы приобрести некую вещь, я записывал ее цену в блокнот, а в конце года складывал все цифры и жертвовал получившуюся сумму на какое-нибудь хорошее дело. Гаити. Борьба с голодом. Молодые семьи, отважившиеся жить вместе с рогатым скотом в какой-нибудь богом забытой глуши. Насколько я могу судить, толку от моих денег не было никакого. На Гаити по-прежнему царит нищета, голод тоже никуда не делся. Я не ждал, что смогу избавить мир от всех болезней и напастей, однако все мои попытки привели лишь к одному: к увеличению спама в моем почтовом ящике. Поднимать экономику и тем самым повышать уровень жизни – это одно, а пытаться сделать мир лучше посредством нескольких пожертвований – совсем другое. Я лишь убедился в ничтожности своих усилий и оттого впал в тоску.

После встречи с Мерсером я решил начать покупать. Причем теперь я мог покупать с чистой совестью, шопинг меня ободрял и утешал. А после того как мне открыли глаза на собственную наивность, я очень нуждался в ободрении и утешении. Но, бродя по коридорам торгового центра, я никак не мог найти того, что мне действительно нужно – и чего у меня до сих пор не было. Я решил не завышать планку и вошел в магазинчик «Холлмарк», чтобы испытать на себе натиск сентиментальных открыток, вазочек в форме сердца и табличек с вдохновляющими афоризмами (А вот и табличка, которую вы искали! – «Возлюби Бога»). Потом я отправился в «Брукстоун», магазин дорогих новомодных изобретений, и посидел там в массажном кресле. Заодно испытал какую-то навороченную супертехнологичную подушку. Но массажное кресло у меня уже было – давным-давно, пока я от него не избавился, – а когда речь заходит о подушках, новым технологиям я все же предпочитаю старые.

После «Брукстоуна» я зашел в «Поттери барн». В детстве, когда мой дом был обставлен дешевой, обшарпанной и до боли знакомой мебелью, сходить в «Поттери барн» было для меня все равно что оказаться в раю. Чтобы люди полюбили ходить в церковь, думал я, надо чтобы в церкви все выглядело и пахло, как в «Поттери барн». У меня даже была мечта: в один прекрасный день окружить себя всем, что продается в этом магазине, всеми этими плетеными корзинками, ароматизированными свечами и фоторамками из матового серебра. Но это было давно. Я уже прошел ту фазу, когда моя квартира выглядела точной копией магазина «Поттери барн» – через некоторое время я полностью сменил мебель и декор. Все, что там продавалось, теперь казалось мне дешевым ширпотребом. Покупать такие вещи – значит умалять собственное достоинство и благородные порывы души. Нет, мне хотелось не купить их, а просто вернуть то ощущение – острое желание скупить весь «Поттери барн».

Примерно то же самое постигло меня и в музыкальном магазине. Надо прикупить новой музыки, решил я. Помнится, были времена, когда новая музыка не раз выводила меня из депрессии. Но уже на букве «Б» я нашел то единственное, что хотел купить. Альбом «битлов» «Rubber Soul» 1965 года выпуска. Понятное дело, этот альбом у меня уже был – сначала на виниле, затем на кассете, на диске, а теперь и на айпаде, мини-айпаде и айфоне. Я мог в любой момент достать свой айфон, подключить его к магазинным колонкам и послушать «Rubber Soul» от начала до конца. Но я хотел не этого. Я хотел купить «Rubber Soul» как первый раз в жизни. Переставить иглу с выводной канавки на вступительную часть «Drive My Car» и впервые услышать эти звуки. Но, понятно, это было невозможно. Зато я мог купить это ощущение для другого человека. Я взял с полки диск, оплатил его на кассе и вышел из магазина, обновленный и взбудораженный. Первый же подросток, которому я предложил любимый альбом, – пухлый парень, с тоской разглядывавший витрину магазина «Гейм стоп», – отказался и заявил, что ему больше пригодятся наличные. У двух других ребят не оказалось CD-плейеров. В итоге я оставил «Резиновую душу» на скамейке рядом со списанной в утиль урной, в которую кто-то бросил клок припорошенных перхотью волос.

Наконец я вошел – как делают рано или поздно все посетители торгового центра – в зоомагазин «Лучшие друзья». Большинство лучших друзей – невероятно крохотные щенята биглей, корги и немецких овчарок – были заперты в белые вольеры, где они целыми днями спали от безделья, почти не шевелясь, и лишь изредка лизали себе лапы. Что может быть лучше для подъема настроения, чем вот такой очаровательный щенок? Который развеет тучи цинизма своим безудержным восторгом и умением радоваться даже сущим мелочам? Вот зачем я приехал в торговый центр: за собакой. Освобожу одного из этих красавчиков из камеры № 9 и больше никогда не буду одинок.

А потом я вспомнил пору, когда мы с Конни – готовясь к семейной жизни и рождению детей, – решили завести собаку. Мы привезли ее домой, и у меня началась паранойя: я только и думал о том, сколь короток собачий век. Разговаривать об этом с Конни, когда она смеется и играет с щенком, было неправильно, однако я ничего не мог с собой поделать. Мне хотелось радоваться новому щенку, пока он еще щенок, ведь щенята так быстро вырастают. Это меня и тревожило: сначала он быстро вырастет, а потом быстро состарится. Человеческому глазу этот процесс незаметен, но с каждым днем пес начнет неминуемо приближаться к смерти. Когда он умрет, мы с Конни будем скорбеть – а это худшее из всего, что может случиться с человеком (после смерти, естественно). Так зачем самому на это напрашиваться? Что мы натворили?! Поддались импульсу и купили собаку, не подумав о ее скорой кончине? Я сказал Конни, что хочу вернуть щенка в магазин. Я не мог даже опуститься на корточки и поиграть с ним – только сидел на диване и рыдал, умоляя Конни отвезти собаку обратно. У меня язык не поворачивался назвать щенка щенком и тем более Бини. Бини, ага! Я называл его просто «собакой». Конни залезла на диван и изо всех сил постаралась меня понять. Разумеется, она решила, что это как-то связано с моим отцом. Но Бини Плотц-О’Рурк и Конрад О’Рурк не имели друг к другу никакого отношения. Вряд ли Бини когда-нибудь застрелится в ванной после неудачного курса электрошоковой терапии. Бини хотел лишь радоваться сущим пустякам. Вы представляете, каково это – видеть чужой восторг от сущих пустяков, когда тебе самого пожирают мысли о смерти? В итоге Конни оставила Бини в своей квартире. Иногда я гладил его, когда заходил в гости, но не больше того. И магазин «Лучшие друзья» я покинул с пустыми руками.

К тому времени остальные посетители центра начали действовать мне на нервы. Они были не просто странные, а какие-то больные, увечные, изъеденные диабетом и вечными долгами. Поначалу я пытался убедить себя, что таких людей не большинство, что это просто место неудачное и скоро мимо непременно пролетят духи здоровья и красоты, с голыми грудями, раскинутыми руками и шелковыми знаменами на плечах. Однако мимо проходили лишь одинаково неполноценные уроды, жирные свиньи и тощие крысы, за которыми плелись неказистые дети и шаркающие глухие старики. Вот они, мои соотечественники. Я нашел утешение в единственной привлекательной женщине, которая, несомненно, пришла сюда за дорогой сумочкой или парой дизайнерских туфель. Она шагала решительно и бодро, не обращая внимания на калек и орущих детей, и через мгновение скрылась из виду. Я сдался и пошел ужинать в «Ти Джи Ай Фрайдис».

Официант, принимавший мой заказ, был с ног до головы в форменной одежде. Этот прикид часто становится поводом для насмешек в любом уголке Америки, но мне было отрадно его видеть, потому что я не забыл, как мальчиком радовался редким ужинам в «Ти Джи Ай Фрайдис». Видя эту форму, я вспоминал, с каким воодушевлением мама, папа и я принимались выбирать самые недорогие блюда в меню. Теперь у меня были деньги, я всегда заказывал несколько закусок, самый дорогой стейк, десерт и пару коктейлей ядовитых цветов. Есть не хотелось. Я вообще больше не испытывал чувства голода, но не мог отказать себе в этом удовольствии. Оно никогда не приедалось. «Поттери барн» и «Резиновая душа» приелись, однако возможность не ограничиваться куриными пальчиками с медово-горчичной заправкой в «Ти Джи Ай Фрайдис» приносила мне чувство морального удовлетворения по сей день.

За едой я стал гадать: можно ли мое отношение к «Поттери барн» и «Резиновой душе» перенести и на людей? Пришлось признать, что с семьей Сантакроче так и случилось: когда-то они были для меня всем, а теперь стали ничем. Произойдет ли то же самое с Конни и Плотцами? Мне не нравилось думать о Конни как о некой использованной и выброшенной за ненадобностью вещи, и обычно я мог сказать себе, что это не так. Но в тот день, меланхоличный и пресыщенный чересчур богатым ассортиментом товаров, я решил, что больше не знаю, чего действительно хотел когда-то от Конни – самой Конни или этого чудесного ощущения потери собственного «я», влюбленности в нее, в ее семью и иудаизм – все это я потерял, если вообще когда-то мог назвать своим.

По дороге домой я остановился выпить пива в пивной лавке. Оказываясь в такой лавке, я всегда ищу «Наррагансетт» – его пил мой отец, когда смотрел по телевизору бейсбол. В поисках нужного напитка на пыльном стеллаже с редкими сортами, я наткнулся на теплую упаковку пива «Ульм», сваренного в Ульме, Германия. «Так, значит, не афера?» – подумал я.

Слушай, да такое постоянно случается. Можешь не извиняться, – написал он. – Думаешь, ты первый сказал: хммммм, как-то это все подозрительно? Нет, ты не первый и не последний. Мы все в какой-то момент давали задний ход. Никто не хочет остаться в дураках. Мы были бы горсткой легковерных идиотов, если бы нас никогда не мучили сомнения. Это испытание твоей веры, Пол. Испытание, которое ты с честью выдержал. Испытание, которое сделает тебя сильнее. Парадокс, не правда ли, что религия, основанная на сомнении, требует от своих адептов столько всего принимать на веру?

Я ответил:

Сколько вас? Сто? Двести?

По моим приблизительным подсчетам – около двух-трех тысяч. Но все разбросаны по миру.

Когда миссис Конвой встала в открытых дверях и позвала: «Маккинси?» – Конни вдруг повернулась ко мне и сказала: «Я должна кое в чем признаться».

Я придвинулся ближе. В замкнутом пространстве приемной, в окружении крутящихся офисных стульев и стеллажей с папками, придвинуться ближе означало просто обернуться. Конни сидела на стуле, одетая исключительно в оттенки серого – серую юбку, темно-серые и светлеющие книзу колготки, серую футболку с темно-серой птицей, – а шею повязала объемным полупрозрачным синим шарфом. Еще на ней были синие теннисные туфли, ни в коей мере не претендующие на звание спортивной обуви. Волосы она собрала сзади с помощью невидимок – казалось, смотришь на железнодорожное депо с высоты птичьего полета.

Что за удивительное изобретение – невидимка для волос! Один зубец прямой, второй – чуть изогнутый на одном конце, и на кончиках обоих – крошечные шарики из твердого янтаря. Невидимка никогда не менялась: добрые медсестры в гражданскую войну закалывали косынки точно такими же. Хотя эти штучки призваны держать волосы в строгости, у Конни на голове всегда красовались самые модные и броские невидимки. Помню, как я любил выбирать их из ее прически, одну за другой, осторожно, чтобы не дернуть волосы, и складывать на тумбочку. В конце концов по ее плечам рассыпался каскад кудряшек, приятно пахнущих и немного влажных.

– Ладно, я просто скажу как есть. Помнишь, я тебе говорила, что я – непрактикующая атеистка? Так вот, это неправда. То есть некоторое время я была атеисткой, но теперь – нет. То есть… я не на сто процентов уверена в том, что Бога нет. Иногда я почти не сомневаюсь, что он все-таки есть.

– То есть ты веришь? Ты верующая?

– Иногда.

Я был потрясен.

– Иногда?

– Почти всегда.

Я был вне себя. Сколько раз она открыто выражала свое скептическое отношение к Богу? Сколько раз она закатывала глаза, когда какой-нибудь идиот по телевизору рассказывал женщинам, как беречь свое тело во имя Бога? Или порицал однополые браки – тоже во имя Бога? Или выступал в защиту огнестрельного оружия с дисковыми магазинами на сто патронов – ибо Бог хочет, чтобы у всех было оружие? Сколько раз она согласно кивала, когда я произносил очередную речь в духе Хитченса?

– Так ты всегда была верующей?

– Не всегда.

– А когда – не была?

– Когда мы встретились.

– То есть до нашего знакомства ты верила?

– Ты очень убедительно вещал. Ты вообще умеешь говорить убедительно.

– То есть… я убедил тебя стать атеисткой?!

– Я была влюблена! Мне крышу снесло! Я хотела меняться!

– Ты мне врала?

Первый год наших отношений, даже полтора, прошли как в тумане. Я даже не могу сказать, насколько мы были влюблены друг в друга – всюду была сплошная любовь, днем и ночью любовь, любовь, любовь. Единственное, что меня немного напрягало, – это ее поэзия. Насколько я могу судить, она была неплохим поэтом. Я не всегда понимал, о чем она пишет, но и стихи других поэтов, которые она читала мне вслух в постели, или в парке, или в книжном магазине, я тоже понимал далеко не всегда. Видимо, непонятность – признак хорошей поэзии. Что ж, пусть так, я не возражаю. Но в тот первый год, даже полтора, Конни совершенно перестала писать. Я-то думал, чтобы называть себя поэтом, надо писать стихи. А Конни не писала. Поначалу я не особо напрягался, потому что мне больше нравилось проводить время с ней, чем без нее (а сочинение стихов требует одиночества). Но время шло, она все не писала, и в один прекрасный момент я спросил ее почему. «Не знаю, – ответила она. – Наверное, потому что я счастлива». «Чтобы писать стихи, надо быть несчастной?» – «Нет… наверное, нет. А может, и да. Может, мне надо. Когда я счастлива, мне совсем не пишется. Я счастлива и так». – «То есть если ты начнешь писать, это будет означать, что ты несчастна?» – «Скорее, что я успокоилась, пришла в себя. Что я могу думать не только о тебе, о нас, но и о чем-то еще. О стихах». Наверное, это было хорошо и правильно. Но все же иногда я гадал, кто такая Конни, когда не пишет стихи? Она больше не поэт. Поэты пишут стихи. Выходит, она – просто секретарша в стоматологической клинике. Секретарша и любовница врача-стоматолога.

Достаточно будет сказать, что теперь она снова писала – сочиняла вовсю. Зато я узнал: Конни страдала тем же недугом, что и я. Все то время, пока мы встречались, она не писала стихов, пренебрегала семьей и вообще задвинула прежнюю Конни подальше, превратившись в Конни-которая-любит-Пола. Бедняжка, она угодила в рабство, точь-в-точь как я. Она любила меня так сильно, что невольно врала, пытаясь выставить себя в выгодном свете. Меня охватила черная тоска: в такой же черной тоске я проварился несколько недель после нашего расставания. Ну надо же, оказывается, мы были идеальной парой.

– Неудивительно, что ты с такой неохотой ходила в гости к родным. Тебе мучила совесть.

Конни не ответила.

– Зачем ты мне призналась?

– Хотела, чтобы ты знал: в вере нет ничего дурного.

Конни подкатилась еще ближе, буквально на пару дюймов, – теперь она могла бы взять меня за руку. Но не взяла. Просто положила ладони на колени.

– Вера не делает тебя слабым или глупым в глазах других, – сказала она.

– Разумеется, не делает.

– Если для веры у тебя есть правильные причины.

– Какие же?

– А вот это ты мне скажи.

Я уставился на нее и вдруг понял, что она не просто так решила признаться.

– Что бы с тобой ни происходило…

– А что со мной происходит? – спросил я.

– …если ты выбираешь Бога по правильным причинам…

– Я не выбираю Бога. Ни по каким причинам.

– Тогда зачем ты влез во всю эту историю?

– Никуда я не влез. Бог тут ни при чем. Это традиция. Древний народ, раса с собственным генотипом. И я никуда не влез.

– Тогда почему сайт до сих пор работает? Почему ты не перестал названивать своему адвокату и требовать решительных действий? Почему всякий раз, когда я на тебя смотрю, ты сочиняешь очередное письмо? Если ты никуда не влез, Пол, почему все происходящее занимает в твоей жизни больше места, чем пациенты?

Я ушел, оставив ее одну в этом жутком закутке, нагоняющем клаустрофобию. Прошел через коридор в приемную и засунул голову в окошко. Конни сидела за столом в той же позе, только слегка откинула голову.

– Хорошо, давай, – сказал я.

Она вздрогнула и крутнулась на стуле.

– Давай не будем вмешиваться в дела друг друга. Кому это надо? Быть может, – сказал я, – если не досаждать другому рассказами о своей жизни, это поможет нам наконец стать честными друг с другом.

Я высунулся из окошка и пошел работать.

А я обязан сомневаться в Боге? – написал я. – Не то чтобы я очень хотел верить. Бог знает: я бы лучше вообще о нем не заикался.

Сомневаться – очень важно.

Но почему? Вы сомневаетесь не во всех богах и не в Боге в целом. Вы сомневаетесь в конкретном Боге – том самом, который явился собственному пророку и велел ему сомневаться. Как можно сомневаться в Боге, которого видел собственными глазами?

То, что когда-то было лишь теологической необходимостью, теперь стало практическим императивом. Мы каждый день теряем людей, Пол! Даже тех, кто уже возрожден! Красота мира, полет ласточки, страх смерти – неважно, по какой причине, но они перестают сомневаться и начинают верить. Мы сами себе враги. В этот самый миг наши ряды редеют. История нашего угнетения христианами, евреями и мусульманами – ничто по сравнению с отступничеством. Нас убивали за сомнение, но мы вынуждены сомневаться, чтобы сохранить свой род.

Как можно сомневаться в Боге, которого видел собственными глазами? – повторил я свой вопрос.

Парадокс Бога, просящего свой народ сомневаться, разрешен в Кантаветиклах, в кантонменте 240. Его еще называют Откровением Ульмета.

Я сидел в Громоящике, когда наткнулся на четвертую или пятую инкарнацию статьи об ульмах на Википедии. Эту версию, в отличие от всех предыдущих, строгие редакторы наконец одобрили. Куда же подевался trekkieandtwinkies, стал гадать я, и его усердные попытки запретить создание статьи об ульмах? Я немного порылся на странице и нашел их (попытки) целыми и невредимыми в разделе «Обсуждение». Предназначенный для редакторских споров, раздел «Обсуждение» дает редакторам место выпустить пар и поорать друг на друга вдали от глаз обычных читателей – дабы не ставить под вопрос авторитетность размещенной статьи. Спор по поводу статьи «Ульмы (или ольмы)» был в самом разгаре. В нем участвовали юзеры EDurkheim, drpaulcorourkedds, BalShevTov, HermanTheGerman, abdulmujib, openthepodbaydoorshal, Jenny Loony и другие. Все они горячо оспаривали доводы друг друга – ну прямо как мы с миссис Конвой, когда пытаемся решить, что такое «знать» Бога. Trekkieandtwinkies считал, что статья не имеет права на существование, но других редакторов зацепило одно весьма громкое заявление о «современной израильской агрессии». Упоминание Израиля привлекло к статье кучу внимания, и редакторы разбились на два лагеря: те, кто выступал за публикацию статьи, симпатизировали Палестине, а те, кто хотел удалить статью, постили произраильские комментарии, не имеющие никакого отношения к ульмам. Проульмская, антиизральская фракция привела семнадцать ссылок на новые статьи и пресс-релизы с примерами этой самой «современной израильской агрессии» против палестинцев, египтян, африканцев, арабов, европейцев и американцев – то есть почти всех, кроме обсуждаемого народа. «Ульмов изгнали из Сеира (Израиль) в 1947 году, – писал автор статьи, – что также свидетельствует об израильской агрессии [1][2][3][4][5][6][7][8][9][10][11][12][13][14][15][16][17]».

Я выполз из Громоящика, все еще читая статью, которая, хоть и превратилась в политический инструмент, на самом деле была чем-то гораздо бóльшим. Я быстро разделался с пациентом в кабинете № 1 и вернулся к чтению. Этим я занимался всю первую половину утра: между пациентами доставал я-машинку и читал, перечитывал статью, запоминая самые интересные фрагменты.

О происхождении ульмов говорилось в тех книгах Библии, где упоминались амаликитяне: от Бытия до Псалтири. Греки называли ульмов метиками и anthropoi horis enan noi, т. е. «людьми без храма». С приходом христианства ульмы систематически подвергались самым разным гонениям и преследованиям. Издавались великогерцогские указы и постановления органов местного самоуправления: о насильственном обращении в христианство, штрафах, пытках и смертной казни. Кантаветиклы этот кочевой народ считал своей «переносной родиной». В тринадцать лет всех мальчиков непременно стригли. В статье также имелась схематическая карта судеб народа: когда и где в Средние века вымирали последние диаспоры ульмов. Первые упоминания об ульмах были найдены на территории Верхней Силезии, где они занимались поставками соли для королевского двора.

Именно с мыслями о поставщиках соли в Верхней Силезии я очнулся, держа в одной руке зонд, а в другой бор. Какая неожиданность, право слово. Почему я держал их в руках одновременно? Если я производил осмотр, то зачем мне бор? Если я собирался сверлить, зачем мне зонд? А я собирался именно сверлить, потому что от мыслей о поставщиках соли в Верхней Силезии меня отвлекло жужжание бора. Но что я хотел сверлить? Передо мной был распахнутый рот, непроизвольно пульсирующий под резким светом. Я окинул взглядом все, что располагалось ниже: женский деловой костюм, капроновые колготки, черные туфли без каблуков, которые не мешало бы почистить. Женщина. Вероятно, некий специалист. Ее глаза, выражавшие животный страх, закатились в самые дальние уголки глазниц и на меня не смотрели. Я бросил взгляд на экран компьютера. «Меркл, Дорис». Миссис Меркл долгие годы была постоянным клиентом нашей клиники, а я даже не помнил, как с ней поздоровался. («Доброе утро всем и вся!») Я покосился на Эбби – та сверлила меня необычайно агрессивным взглядом. Я видел только ее глаза, но в них было столько тревоги и потрясения, что мне пришлось отвернуться. Такого с Эбби еще не бывало. Немыслимо! «У вас что, какое-то минутное помутнение?! – вопрошали эти глаза. – Разве можно забываться, когда у вас в руке работающий бор?!» Я отложил и бор, и зонд, чтобы пробежать глазами карту пациентки. Вскоре я обнаружил, что миссис Конвой ничего туда не записала. Конечно, была вероятность того, что миссис Конвой и не видела пациентку этим утром, что та пришла прямо ко мне, без чистки, на какую-нибудь срочную процедуру. Я взглянул на поднос – посмотреть, как разложены инструменты. Обычно по подносу видно, что делает врач. В попытках истолковать собственный поднос я понял, что помутнение у меня отнюдь не минутное. Я не знал, чем занимаюсь с миссис Меркл. Вот что бывает, подумал я, пытаясь найти на подносе руководство к дальнейшим действиям, когда позволяешь мыслям бродить где им вздумается. Совершенно неважно, о чем эти мысли: о поставщиках соли в Верхней Силезии, позорных продажах атрибутики «Ред Сокс» или о том, почему мне нравится порнуха с участием клоунов. Я должен быть максимально сосредоточен, когда работаю с пациентом – таков мой долг. Но поднос не предоставил мне никаких сведений – верней, сведений была масса, и все противоречивые. Что это такое? – чуть не заорал я на Эбби. Ну кто так раскладывает инструменты?! С каких это пор стоматологический поднос стал похож на ящик с инструментами и всякой ерундой, куда мы обычно заглядываем в поисках нужной вещи? Однако я ничего не сказал Эбби, я даже посмотреть на нее не отважился, потому что с тех пор, как я выключил бор, прошло уже изрядно времени, и все присутствующие – Эбби, я и миссис Меркл – начали догадываться, что я не в себе. Осмотр ротовой полости миссис Меркл поверг меня в полную растерянность. Там не хватало одного клыка и одного резца. Неужели я их только что вырвал? Да нет, всюду были бы кровь и марля, а моя рука бы слегка ныла от приложенных усилий. Возможно, я решил соорудить для миссис Меркл двойную коронку или мост. Но тогда почему у меня в руке был бор? И что делают на подносе гуттаперчивые штифты, корневые дрильборы и газовая горелка? Скажу так: в редкие дни я готов поднять бокал за страхование профессиональной ответственности, и сегодня был как раз такой день. Вот бы просто взять и отпустить ее домой, подумал я. «Ну все, миссис Меркл, дело в шляпе! Подъем!» Но это абсурд, куда я ее отпущу без двух зубов? Так просто здесь не отделаешься. Ее глаза вернулись из далеких краев и искательно уставились на меня: уж слишком много времени прошло с тех пор, как я сделал последнее (первое?) уверенное движение. Почему вы медлите, спрашивали эти глаза, почему у вас такой растерянный и глупый вид? Я не мог даже определить, обезболил я миссис Меркл или нет. Жестом я пригласил Эбби выйти за мной в коридор. Другого выхода у меня не было: карта молчала, поднос сказал слишком много, а рот лишь усугубил мою растерянность. Я встал вплотную к Эбби и зашептал:

– Послушайте, Эбби, пусть это останется между нами, хорошо? Я понятия не имею, что надо делать! Зачем ко мне пришла эта пациентка?

Эбби стащила с лица маску и сказала:

– Я не Эбби.

Это была не Эбби! Да и глаза у нее были не Эббины! А уж рот – тем более. И ростом она не вышла. Раньше я и не догадывался, что Эбби – очень высокая девушка.

– Как это вы не знаете?! – вопросила незнакомка. – Вы разве не стоматолог?

Вообще-то я не собирался признаваться в своей беспомощности чужому человеку.

– Вы кто такая? Где Эбби?!

– Кто такая Эбби? – спросила незнакомка.

– Кто такая Эбби?! Эбби! Моя ассистентка!

– А… она пошла на прослушивание.

– Прослушивание?

– Ну да, мне так сказали.

У меня заболела шея – так долго я смотрел на нее сверху вниз строгим взглядом. Ну конечно, то была не Эбби, даже близко не Эбби. Разница оказалась весьма существенной, с тем же успехом эта девушка могла бы вчера слезть с дерева, где жила среди гремлинов.

– Почему Эбби ходит на прослушивания? – спросил я.

– Откуда мне знать? – возмутилась ее низкорослая заместительница. – Я же здесь не работаю!

Мимо прошла миссис Конвой. Я поведал ей о случившемся.

– Как такое могло произойти?! – вопросила она.

Я ответил, и она сказала:

– Багуэлл опять вернулся в «Астрос»?! Сколько раз я вам говорила не думать о Багуэлле за работой? В каком вы кабинете?

Миссис Конвой на минуту отлучилась и тут же вернулась.

– Ко мне она не заходила.

Если миссис Меркл пришла прямиком ко мне, миновав миссис Конвой, значит, у нее было что-то срочное. Но что?

– Мне кажется, у вас нет выбора. Придется спросить саму пациентку, – заключила заместительница.

Миссис Конвой ее даже поначалу не заметила, такая она была маленькая. Мы оба уставились на нее сверху вниз.

– Хотя у нее весь рот обколот. Вряд ли она сможет членораздельно говорить.

– Обколот?! – воскликнул я. – Кто ее обколол?

Тут к нам подошла Конни.

– Что случилось?

– Кто ее обколол? – переспросила заместительница, глядя снизу вверх то на Конни, то на миссис Конвой. У нее был злобный взгляд маленького собакоподобного гоблина. – А вы уверены, что он стоматолог?

Я повернулся к Конни.

– Ты помнишь, как записывала на прием миссис Меркл?

– Разумеется. Она спозаранку позвонила.

– Да?! – вскричал я. – И что с ней? Что мне с ней делать?!

Сегодня утром у миссис Меркл выпал старый мост – булькнулся прямо в миску с хлопьями. Видимо, пришло его время. Любой идиот на моем месте понял бы, что бедная женщина пришла его заменить.

Закончив с миссис Меркл, я пришел к выводу, что должен что-то поменять в своей жизни. И на сей раз никаких полумер вроде посещения торгового центра.

Начал я с уничтожения собственной электронной почты. Исчезли все письма, подписанные «Полом О’Рурком», затем и вся переписка YazFanOne с многочисленными незнакомцами, заинтересовавшимися темой ульмов. Далее в корзинку отправилась переписка с Конни. Короткий обмен любезностями с Сэм Сантакроче («Мы живем в Питтсбурге, все чудесно», – написала она о себе, своем муже и двух детях). Переписка с другом Макгоуэном. И все остальное – долой!

Я позвонил в телефонную компанию и расторг с ними договор. Вытащил из мобильного симку, согнул несколько раз и выбросил, сунул я-машинку под струю горячей воды и раздраконил ее с помощью зонда. Часть выбросил в канализационную решетку, а часть – в Ист-ривер, по дороге на обед.

Вернувшись в клинику, я позвонил своему провайдеру и отключил Интернет дома и на работе. Буквально в считаные часы мы оказались полностью отрезаны от мира. Невероятно! Значит, выход все-таки есть, надо только постараться?..

– Куда пропал Интернет? – вопросила Бетси, злобно глядя на айпад.

– Не знаю, – ответила Конни. – Я перезагрузила роутер, или как там эта штука называется. Если ничего не изменится, позвоню провайдеру.

Прошло всего несколько минут, а они уже едва с ума не сходили. Миссис Конвой грозно тыкала пальцем в экран айпада, потом сдалась и покачала головой, словно айпад не просто ее разочаровал, а нанес ей личное оскорбление, обидел ее чувства. Она бросила его, но спустя несколько минут вернулась – ну прямо как заядлый курильщик – и снова принялась тыкать пальцем в экран. Удары стали громче и настойчивей, словно она ломилась в запертую дверь, умоляя ее впустить. Тем временем Конни ждала, когда ей ответит первый освободившийся оператор провайдера: трубку она держала возле уха, а сама то и дело возвращалась к экрану и кликала на одну и ту же безответную иконку. Наконец, полностью отчаявшись, она рухнула в кресло и начала кричать что-то типа «Почему это случилось со мной, Господи?!», «Черт!» и еще «Фак!».

В остальном же день был чудесный. Никаких писем, ответов, ожидания ответов, словом, никаких отвлекающих факторов. В целом свете – только я и буры, боры, скальпели, шпатели, матрицы, гипсы, пасты, травильные гели, спреи, коронки, амальгамы, пластмассы, зонды, экскаваторы, зеркала, пинцеты, клещи, щипцы и прочие орудия моего ремесла. Я словно впервые в жизни открыл для себя чудеса стоматологического оборудования. Все инструменты были такие блестящие, гладкие, завораживающие – само совершенство. Отринув соблазны Интернета, я заново открывал для себя собственный кабинет, стулья, кресла и кафельные полы.

Спустя полчаса ко мне пришли. Я как раз закончил свою лучшую пломбу за последние два месяца, если не за десять лет. В руках у них были айпады и я-машинки, глаза пылали кровожадным гневом, словно я причинил физический вред ребенку или домашнему питомцу.

– Ты шутишь, – сказала Конни.

– Это правда? – вопросила миссис Конвой тоном женщины, которая обращается к человеку, долгое время скрывавшему свое криминальное прошлое. – Вы отключили Интернет?

– И долго ты собирался нас дурачить?

– Я никого не дурачил! – Я поднял руки в воздух. – Честное слово, я собирался сказать. Вам обеим.

– Неужели?

– Но потом я начал за вами наблюдать. Вы вообще себя со стороны видели? Да вы наркоманки! Обе! Это для вашего же блага! Бетси, помните, вы пытались донести до меня мысль о том, как прекрасен мир? Вы же сами на него больше не смотрите! Плевать вы хотели на его красоту! Я делаю это ради вашего блага, чтобы вы не забывали, как прекрасен Божий мир.

– Прошу прощения, но я никогда об этом не забывала.

– Нет, Бетси, забыли. Я все видел. Вы не можете выбраться из того мира в Божий, и это сводит вас с ума.

– Нельзя разделять эти два мира, – сказала миссис Конвой. – Онлайн или оффлайн – все это Божий мир. Он создал все сущее.

– «Эбони теребит свою мохнатку»? – уточнил я. – Это тоже он создал?

– Как это понимать? – спросила она меня. Затем повернулась к Конни: – Силы небесные, что это значит?

– Пол, зачем ты отключил Интернет?

– Он отвлекает нас от работы. Такого чудесного, лишенного стрессов рабочего дня у меня не было с две тысячи четвертого года.

– Но как же мы теперь будем работать?

– «Дентек» никуда не делся. А больше нам ничего и не нужно.

– О нет, ошибаетесь, глубокоуважаемый, – сказала Бетси. – Базой пациентов дело не ограничивается. Для всего остального нужен Интернет.

– Что ж, будем возвращаться к старым методам.

– Но мы никогда не пользовались старыми методами! Нам придется осваивать их заново!

– Мы – нет, а Бетси наверняка все знает. Она работает в нашей сфере с доисторических времен.

– Как бы я ни любила ваши остроумные шутки, – сказала она, – это нелепо. Я даже не помню, когда последний раз работала без компьютера. Вы спятили, если надеетесь вернуться в прошлое. Может, тогда уж будем давать пациентам виски внутрь и сверлить ручными борами?

– Чем мы с вами занимаемся? – спросил я. – Чистим и полируем, пломбируем, выдираем старые зубы и вставляем новые. Зачем для этого Интернет?

– А соответствие нормам HIPAA?

– А бухгалтерия?

– А электронная почта?

Я всегда знал, что Макгоуэна можно найти в тренажерном зале. Он посещал его с набожной регулярностью. И хотя мой силуэт уже больше полутора лет не появлялся в дверях спортклуба, я до сих пор был его членом – попросту не удосужился расторгнуть договор. Каждый месяц они снимали с моего счета деньги, каждый месяц я говорил себе, что надо этим заняться, и каждый месяц не находил сил.

Мне хотелось извиниться перед Макгоуэном за то, что не поддерживаю наши отношения. Одно время мы были очень близкими друзьями. Оба стоматологи, оба фанаты «Ред Сокс». Я вошел в зал и огляделся – Макгоуэна нигде не было. Тогда я забрался на бегущую дорожку. И вспомнил, сколько удовольствия доставляет мне физическая нагрузка. За последние полтора года я ни разу даже приседания не сделал, даже пальцев не размял. Спорт давался тяжело, поэтому я начал с медленной ходьбы и постепенно ускорял шаг. Двадцать минут спустя я уже делал милю за семь минут. Это было чудесно. В таком темпе я продержался два часа двадцать девять минут и пятьдесят семь секунд. То есть пробежал примерно двадцать одну милю. Сжег три тысячи сто девятнадцать калорий. Наверное, отсутствие физических нагрузок сделало меня уязвимым и подверженным чужому влиянию, решил я; все исправит лошадиная доза серотонина, норадреналина и дофамина.

К концу моей пробежки Макгоуэн уже пришел и тягал штангу. Я не знал, обрадуется он встрече со мной или нет. Но страха я больше не испытывал. Откуда Макгоуэну было знать, что такое дисбаланс нейротрансмиттеров? Мы поздоровались, он улыбнулся, затем сделал потрясенное лицо – мое тело производило пугающее количество пота, – и спросил, как идут мои занятия лакроссом.

– Чем-чем?

– Разве ты бросил тренажерку не ради лакросса?

– Ах да. Его я тоже быстро бросил.

Всю тренировку мы болтали, как закадычные друзья. Я был рад, что он на меня не злится. И слегка озадачен. Он что, забыл, как я удалил его из списка контактов? Неужели мое предательство ничего не значило – а стало быть, и вся наша дружба? Пока мы разговаривали – я сидел на каком-то тренажере, Макгоуэн тягал штангу, – мне вдруг пришло в голову, что я ему никто, просто собеседник в тренажерном зале, и что нас связывает лишь профессия да любовь к бостонскому бейсболу. Я вспомнил, почему удалил его из списка контактов. И мне стало невыразимо грустно. Я заплакал, но не хотел подавать виду, и слезы просто текли по моему спокойному лицу, словно капли пота. Так я рыдал минуты две-три, и Макгоуэн ничего не замечал. Придя в себя, я попытался встать и уйти, но не смог. Пробежка сказалась. Я в прямом смысле слова не мог пошевелиться. Макгоуэну пришлось тащить меня в раздевалку, а оттуда – на улицу, где он вызвал для меня такси. Затем он доехал со мной до дома, помог подняться по лестнице и войти в квартиру. Только тогда я понял, что он – настоящий друг и что быть настоящим другом, в сущности, нетрудно, а значит, я, скорей всего, никогда и никому быть настоящим другом не могу, ни при каких обстоятельствах.

Весь следующий день я с трудом передвигался из кабинета в кабинет, от пациента к пациенту. Боль в ногах легко объяснялась, но почему мне было больно стискивать зубы и сжимать пальцы? Я с трудом держал в руках зонд и в итоге отменил все назначенные визиты.

Она была последней пациенткой, которую я принял в тот день. На длинных песочного цвета волосах – бейсболка «Ред Сокс». Причем не новенькая, а поношенная: легко было представить, как эту кепку тысячи раз срывали с головы, надевали обратно, растягивали, пинали, безвозвратно теряли и снова находили, топтали, переезжали, жевали, стирали и сушили на солнце, как менял форму ее козырек, как она пропитывалась потом под палящим зноем, как ее заливало дождем, грязью и машинным маслом. Швы вокруг буквы «B» уже начали расходиться. То была ценная вещь, фамильная реликвия, которую впору было продавать на аукционе. Женщина в такой бейсболке мгновенно завоевала бы мое сердце. И завоевала.

Как только я вошел в кабинет, она обернулась и с ходу заявила:

– Я пришла не лечиться.

Я закрыл дверь.

– И зачем же вы пришли?

Она шагнула от окна прямо в мои объятья. Нет, конечно, она остановилась куда раньше, у раковины, и мне оставалось лишь мечтать, чтобы эхо ее каблуков не стихало. На столе лежал кожаный саквояж с двумя пряжками. Она расстегнула их и сняла солнцезащитные очки – вокруг одной дужки обмоталась прядь ее чудесных волос, пришлось распутывать. Затем она предложила мне сесть. Я тут же сел.

– Кто вы?

Она вытащила из сумки стопку бумаг:

– Научный ассистент.

– Чей? И что вы изучаете?

– Разное.

Она была очень высокая, выше шести футов ростом, и под ее атмосферным влиянием – она вся была ветер и свет, – я едва не выпалил: «Я люблю вас». Каким-то чудом мне удалось сдержаться. Да, я моментально попал в рабство, так оно обычно и бывает, всякий раз это случается быстро и легко, и я тут бессилен.

– Давайте начнем, – предложила она, сосредоточенно раскладывая бумаги на столе.

– Что значит – «разное»?

Она вручила мне мое собственное свидетельство о рождении.

– Начнем с этого, хорошо?

– Что это?

– Документ вам знаком?

– Да… это мое свидетельство о рождении! Слушайте, где вы его взяли? Кто заверил копию?

– А это свидетельство о заключении брака между Синтией Гейл и Конрадом Джеймсом, от пятого ноября тысяча девятьсот семьдесят второго года.

Она передала мне свидетельство о заключении брака моих родителей. На нем стояла подпись и печать начальника канцелярии округа.

– Это ваши родители?

– Да.

Затем она быстро выложила на стол свидетельства о рождении моих родителей, свидетельство о смерти моего отца, свидетельства о рождении моих бабушек и дедушек, их свидетельства о заключении брака и о смерти. Эрл О’Рурк и Сандра О’Рурк, в девичестве Хэнсон; Фрэнк Мерили и Вера Мерили, в девичестве Уорд. Имена и фамилии следующего поколения я видел впервые. Если верить незнакомке, они принадлежали моим прадедам и прабабушкам.

Она сосредоточилась на одной ветви моего семейного древа, идущей от прадеда со стороны отца.

– Сейчас вы увидите, что не всегда были О’Рурком.

Она вручила мне следующий документ.

– Как вас зовут?

– Клара.

– Клара…

– Да, Клара. В ваших руках – свидетельство о рождении Окли Рурка. Окли был вашим прапрадедом. Он превратился в О’Рурка в результате решения окружного судьи, который приговорил его к тюремному сроку за конокрадство. – Она вручила мне ордер на арест, выданный в штате Колорадо. – О. Рурк по ошибке превратился в О’Рурка. Так обычно и меняются фамилии: из-за ошибок, опечаток, перестановок букв. Видимо, Окли обрадовался смене фамилии, потому что в штат Мэн он переехал О’Рурком… Вот. – Она дала мне купчую на землю. – Вероятно, решил начать с чистого листа. Он остался О’Рурком до конца своих дней.

В свидетельстве о смерти стояла та же фамилия.

– Это мое генеалогическое древо, – сказал я. – Вы показываете мне мое генеалогическое древо.

– Отцом Окли был Лютер Рурк.

– Вы не представляете, как я рад, что вы показываете мне мое генеалогическое древо.

– А до Лютера был Джеймс Рурк. Он вам приходится прапрапрапрадедом. Только его фамилия писалась иначе: не Рурк, а Рурх. Смотрите вот здесь… и здесь.

Она вручила мне еще два документа.

– Это все ваша работа?

– Нет.

– А в чем заключается ваша работа?

– Я не работаю. Я учусь.

– Что вы изучаете?

– Судебную антропологию. Прошу вас, взгляните на документы.

Эти бумаги были потрепанные и хрупкие, старинные. Всюду колониальный курсив, куча всяких «посему» и «дано в том».

– Дедушкой Джеймса по отцовской линии был Исаак Борух, Б-О-Р-У-Х. Исаак родился в Белостоке и позднее переехал в Америку. Чиновники миграционной службы допустили ошибку и записали его Рурхом, как следует из этого… и этого.

Я изучил документы. Был Борух, а стал Рурх. Две вехи семейной истории: до и после.

– Так я родом из Польши?

– Нетрудно представить, как происходят такие метаморфозы. Халатность чиновников, глухота и лень бюрократов…

– Сколько времени у вас ушло на эти исследования?

– Я только ассистент. Теперь слушайте: все эти документы не имеют никакого значения. Нет, имеют, конечно, но лишь в качестве вступления к тому, кем вы были до Борухов. Фамилия «Борух» помогла вам пересечь границу. Америка впускала далеко не каждого.

– Нас могли не впустить?

– Если бы все вскрылось – да.

– Что вскрылось?

– Ваша фамилия до того, как вы стали Борухами.

– И что это за фамилия?

– Я не располагаю этим документом.

– А кто располагает?

– Он ждет вас в другом месте. Но за ним придется съездить.

– Что за место такое?

– Сеир.

– В Израиле?

– Да.

– Почему я должен за ним ехать?

– От вас хотят получить некое доказательство вашей веры.

– Кто хочет?

– Все мы.

– И поэтому я должен лететь в Израиль?

– Да.

Она начала застегивать пряжки саквояжа.

– Вы уже уходите?

Она надела очки.

– Я свое дело сделала.

– Мы еще увидимся?

– Зачем?

– Не знаю… сложновато все это переварить.

– Если у вас есть вопросы, вы знаете, к кому обращаться.

– Я бы хотел обратиться к вам.

– Как мило. Приятно было познакомиться, доктор О’Рурк.

Она протянула мне руку. Я ее взял. Она была точно такой, как я представлял, и в тысячу раз лучше.

 

Глава седьмая

Стеклянная клеть понесла меня вверх, мимо матриц и ульев. Когда я вышел из лифта, передо мной расстилалось открытое пространство, полное трейдеров в белых оксфордах, вершащих судьбы мира. Здесь пожинали урожаи доллара, беспощадно рубили его на корню. Экзотическая красотка предложила мне кофе или воду с огуречным настоем. Я отказался и решил вместо этого почитать журнал с Мерсером на обложке. Заголовок гласил: «Он не раскололся».

Свой первоначальный капитал Мерсер заработал на золоте, в конце 70-х. Инфляция росла жуткими темпами, золотой стандарт отменили, и люди были напуганы. А когда люди напуганы, поведал Мерсер интервьюеру, они начинают мыслить примитивно, и блеск металла их успокаивает. Это финансовый эквивалент поклонения солнцу, но, в отличие от Бога Солнца, золото по-прежнему чего-то стоило, а его цена поднималась и падала в зависимости от уровня людского страха. У Мерсера было чутье на страх. На самой заре своей карьеры он отлично заработал на золоте. А в начале 80-х переключился на ценные бумаги. С фондовой биржи он ушел в январе 87-го, за девять месяцев до черного понедельника, и снова выбрал золото – его чутье «Форбс» назвал «сверхъестественным». К концу года Мерсер располагал ста миллионами долларов, которые он вскоре опять перевел в ценные бумаги. Впереди было десять прекрасных и прибыльных лет. В 97-м он вновь ушел с рынка, напуганный Азиатским финансовым кризисом. Люди решили, что он спятил: к тому времени, когда кризис достиг своего пика, интернет-компании были в самом расцвете сил и буквально печатали деньги. Мерсер промахнулся. Но уже через несколько лет пузырь доткомов лопнул, и тут все узнали, что половина денег Мерсера надежно вложена в золото. Его стали считать пророком.

Вторая красотка материализовалась из воздуха и кошачьей походкой повела меня по коридору к уединенному убежищу Мерсера. Он сидел на стуле у дальней стены напротив своего стола и наблюдал, как двое рабочих под руководством прораба снимают картину Пикассо.

– А, здравствуйте! – сказал он, завидев меня, и похлопал по свободному стулу рядом с собой. – Присаживайтесь, посмотрим на это вместе. «Метрополитен» забирает подарок.

Рабочие снимали картину очень бережно, словно в замедленной съемке. Прораб в костюме и галстуке с тревогой наблюдал, а потом стал делать осторожные жесты, показывая, как лучше укладывать ее в ящик. Это было самое дорогое в мире изображение бюста, обнаженной натуры и зеленых листьев.

– Ваша? – спросил я.

– Была моя. Но вы наверняка знаете, что говорят о картинах.

– Что?

– Увидишь один раз – и перестаешь замечать.

На его лице мелькнула улыбка, которая показалась мне крайне приватной, не предназначенной для чужих глаз. В этой улыбке не было ни намека на веселье или радость.

Мерсер вновь повернулся к рабочим, и они начали тщательно упаковывать ящик в бумагу. Затем положили его на какое-то хитроумное устройство и выкатили из комнаты, словно пациента из операционной. Прораб в костюме и галстуке еще несколько минут рассыпался в благодарностях за столь щедрый подарок, и Мерсер принял их спокойно и благородно. Когда мы остались одни, Мерсер снова сел.

– Вероятно, скоро мы отсюда съедем, – сказал он. – Забыть на стене Пикассо было бы в высшей степени глупо.

– Съедете?

– Я устал делать деньги. Меня больше не интересует то, что держало на плаву эту контору.

– Вы же сказали, это была афера.

Вновь он улыбнулся этой потаенной улыбкой.

После визита Клары я включил Интернет на работе и дома, достал из корзины всю переписку, купил новую я-машинку. С помощью ноутбука восстановил все фотографии, контакты и приложения. В голосовой почте меня спокойненько, будто ничего и не произошло, дожидалось сообщение от Мерсера. Все было как всегда. Я попытался вырваться, но не смог. Интернет опутал весь мир.

Я не знал, зачем снова понадобился Мерсеру. По его собственному признанию, он был нелюдим. Возможно, он хотел убедиться, что я не разглашу его тайну. Уж очень решительно он покинул тогда парк.

Оказалось, его решимость оказалась не долговечнее моей. С тех пор как мы расстались, он тоже побывал в «торговом центре», и в его печальной улыбке я прочел абсолютное смирение.

– Вы туда уже ездили? – спросил он.

– Куда?

– На Сеир.

– Это место существует?

– Существует. Дыра та еще, воняет козлиной мочой, но существует.

– В Израиле?

– А почему вы настроены так скептически?

– Не понимаю, как это они впускают всех подряд.

– Не всех. У этой страны все в порядке с запретами.

– Как же им удалось добиться разрешения?

– В прошлом году в Давосе я встретил своего приятеля, заместителя министра финансов. Я спросил его: «Что за слухи ходят об ирредентистском движении в пустыне Негев?» Он посмотрел на меня холодным рыбьим взглядом и ответил: «Не понял твоего вопроса». Теперь этот приятель всячески меня избегает. Может, они и подписали какое-нибудь соглашение, черт его знает.

– Что за ирредентистское движение?

– Движение за возвращение территорий тем, кому они принадлежат по праву.

– У них есть право на землю?

– Почему нет? Они – первые жертвы геноцида.

Мне вспомнился наш первый разговор с Зукхартом. Он тоже назвал войну против амаликитян геноцидом. Но как столь древняя вражда могла иметь геополитическое значение в современном мире?

– Разве такое возможно? – спросил я Мерсера.

– Ну, они там живут, это факт. Как им это удалось – другой вопрос. Но если какая-то страна и способна откликнуться на просьбу о репарациях жертвам геноцида…

– Даже геноцида, который произошел тысячи лет назад?

– За что купил, за то и продаю.

Мерсер поведал мне, что Грант Артур заключил с израильским правительством хитрое соглашение: ульмы будут находиться в стране не с разрешения, но и не без разрешения властей. В официальном смысле они просто не существуют.

– Я планирую туда вернуться.

– В дыру?

– Да. Там я почувствовал себя как дома. Еще нигде я не чувствовал себя как дома. Разумеется, мне рады везде, и я могу поехать куда захочу. Но это не одно и то же.

– И почему вы испытали это чувство именно там?

– Дело в остальных, наверное. В людях.

– Вам нужны люди? – Я подумал о том, сколько красавиц, трейдеров – да кого угодно – он мог бы купить на свои деньги.

– Правильные люди.

В дверь постучала секретарша Мерсера. Она принесла пакет из «Макдоналдса». Для меня тоже.

– Знаю, это дрянь, ну и черт с ним, – сказал Мерсер. – Я на этом вырос. Если не хотите, не ешьте, я не обижусь.

– Никогда не отказываюсь от угощения, – сказал я.

Он засмеялся.

– Учтите, бесплатных угощений не бывает. Вы мне должны уже два обеда.

Мы зашуршали пакетами и какое-то время молча жевали. Затем он сказал:

– Я рад, что вы согласились встретиться. Я обязан перед вами извиниться.

– Ну что вы.

– Я только и ищу повода, чтобы назвать все происходящее аферой и выбросить из головы.

– Даже после того, как сами там побывали?

– Ну побывал, ну и что? Да, они построили какую-то инфраструктуру, но это еще не делает их древним народом, возрожденным из пепла истории.

– Они просили у вас денег?

– Отчасти я даже жалею, что нет. Это бы подтвердило мои подозрения, и я мог бы с чистой совестью назвать их аферистами. Выбросить все из головы. Но прошел уже год, а они просят только об одном: не болтать.

– Не болтать?

– Они не хотят привлекать к себе внимание. Боятся, что это нарушит их договоренности с Израилем. По крайней мере, раньше боялись. Видимо, что-то изменилось, раз они теперь в Интернете.

– Какие они – эти люди?

Он куснул бургер и принялся задумчиво жевать.

– Они как евреи, которые только что обрели Израиль. Пока высокие технологии не порушили им весь кибуц. Теплые, сплоченные. Трудолюбивые. Попадаются и подонки, но их мало. Как правило, это специалисты, люди с высшим образованием. Сомневающиеся. Скептики. Они рады, что их вероисповедание не требует от них безусловной веры в Бога. – Он сунул руку в пакет и вытащил горсть жареной картошки. – Но вернемся к нашей первой встрече в парке. Я спросил вас про анализ ДНК, генетический тест. Вы тогда сказали, что на вас у них другие планы. Что вы имели в виду?

Я пересказал ему слова Фруштика о второй волне возрожденных, которых они могли бы привлечь без исчерпывающих исследований Артура и научных изысканий Ли. Они надеялись, что потенциальный ульм способен уверовать без доказательств, просто услышав послание из Кантаветиклов.

Затем я рассказал, что недавно ко мне приходили. Теперь я тоже знаю все про свой род. Сказав это, я испытал большое облегчение: пусть твиты писал не я, но генеалогическое древо – это уже кое-что. Даже если главная его часть дожидается меня в Израиле.

– Я очень рад, что они вас не использовали. Вы даже не представляете, как я рад. Обманом человека можно лишить не только денег.

Он вытер пальцы салфеткой и бросил ее в пакет. Теперь, когда со стены сняли Пикассо, его кабинет выглядел непритязательно, если не считать бесконечного вида за окном. Отнюдь не так я себе представлял кабинет миллиардера, семнадцатого в списке самых богатых людей Америки.

– Вы произвели на меня неизгладимое впечатление, – признался он. – Если бы они выкинули со мной такой же номер, как с вами, я бы никогда им не поверил. Но вы не отвернулись, не ушли.

– Я все еще имею некоторые сомнения.

– Вряд ли вам удастся полностью от них избавиться.

– Вы тоже меня удивили. Своей решимостью. Надо же было так моментально отвергнуть все, во что вы уже поверили.

– Это да. – Он кивнул. – Однако мы оба здесь.

– Да уж, – подтвердил я.

Разумеется, мы находимся в Израиле, – ответил он на мое следующее письмо. – А ты думал, я пишу тебе из подвала в Тусоне? И целыми днями только и делаю, что жду ответа? Пол, хочешь верь, хочешь – нет, но у меня куча хлопот. То, что мы делаем, требует некоторой отдачи. Иначе бы я уже давно заскочил в гости, поздоровался. Показал бы тебе, каким ты станешь, если познаешь самого себя.

Чем вы там занимаетесь?

Занимаемся?

Да. Вы ведь не ходите в церковь, так? Не молитесь?

Нет, мы не молимся. Мы общаемся, беседуем. Знаю, звучит по-идиотски, но это не так. Первым делом мы показываем людям полные сведения об их роде. Затем – скудные остатки исторических сведений (см. приложение). А потом просто прилагаем все усилия, чтобы человек почувствовал себя как дома. Конечно, у нас тут не «Ритц», даже близко. Большинство приезжают просто в гости. Мы никого не просим сжигать все мосты и полностью менять свою жизнь. Мы лишь хотим, чтобы возрожденные знали о себе правду. У нас есть праздники и все такое, но основных – только два. Благовещение и Праздник Парадокса. В остальное время костяк занимается фермерством, а гости – учатся. Мы с нетерпением ждем каждого вечера. Именно вечером мы вместе радуемся обретению настоящего дома и друзей, которые всю жизнь были лишены этого, и это наконец найдено. Мы зажигаем свечи и просто наслаждаемся обществом друг друга, поем и беседуем за общим столом. Главное – это люди, понимаешь? Люди, которые сидят за столом и разговаривают. Вот чем мы занимаемся на Сеире.

После прочтения более поздних кантонментов может сложиться впечатление, что группа, которую под знаменем сомнения умудрился собрать Сафек – он же Агаг, царь Амаликитский, – в основном состояла из отверженных, бывших рабов, еретиков, блудниц и мужланов Неолита да еще парочки прокаженных, которые сели на обезвоженных верблюдов и кочевали по негостеприимным библейским землям. Странная штука: никто им не докучал. Они просто шли куда глаза глядят – не сказать, чтоб они были совсем неприметны, – мимо лагерей и караванов аммореев, хеттеев, иевусеев, ферезеев и гергесеев, словом, всяческих негодяев, бандитов и психопатов Ханаана, готовых напасть на все, что движется и проявляет признаки слабости, – и никто им ничего не делал. Наоборот, время от времени они даже устраивали совместные пиршества и лакомились козлиными костями, запивая их вином. Поначалу Сафек, который до сих пор не видел в этих краях ничего, кроме кровопролития и войны, даже немного пугался, но потом вспомнил обещание Господа: «И не было у нас города, который дал бы нам имя, и не было короля, который назначил бы капитанов и превратил бы нас в орудия войны; не было у нас и законов, кроме одного. Смотри, и да освятится сомнением сердце твое; ибо Господа может познать лишь Господь. И мы пошли за Сафеком, и не исчезли».

Тут-то, в 42-м кантонменте, присланном мне по электронной почте, и происходит первый случай отступничества. Один из последователей Сафека испытывает ужасные экспоненциально возрастающие муки и страдания. Он хороший и надежный парень, и никто не понимает, почему именно он должен был потерять жену и детей, а затем покрыться проказой, ослепнуть, предпринять самоубийство, сойти с ума и вообще испытать массу неудобств. Посреди повествования в него ни с того ни с сего ударяет молния, на него набрасывается лев, и сердце у бедолаги взрывается. Люди не верят своим глазам, и все они обращаются к Сафеку за разъяснениями. Не он ли обещал им спокойную жизнь в обмен на соблюдение Божьего завета? Однако то, что случилось с – вы угадали – Иовом, мало похоже на спокойную жизнь. Людей подмывает бросить все дела и молиться до одурения: вон как плохо кончил не молившийся Иов. Лучше молиться и жить нормально, чем сомневаться и страдать. Понятное дело, Сафек вышел из себя. Бедному Иову досталось, но по сравнению с царем Агагом, на глазах которого покромсали на куски весь его народ, страдания Иова – жалкие цветочки. Сафек рвет, мечет и рубит головы направо и налево. Тут появляется новый герой, некий Елифаз, брат Сафека. Да-да, вы не ослышались, у Сафека, оказывается, все это время был брат. Соблюдение Божьего завета, спокойно объяснял Елифаз, пока Сафек продолжал пинать пыль и раздавать подзатыльники раскаявшимся, спасает их от мародеров, воров и разжигателей войны, а про несчастья, болезни, бедность, голод и просто невезение разговора не было. Они, как и все остальные, – заложники судьбы, с той лишь разницей, что не могут списывать все на Божью волю. Что они знают о Боге, спросил Елифаз, кроме того, что его не существует? Ведь если бы он существовал, разве позволил бы он бедному Иову так страдать? Свою мысль он завершает длинным перечнем загадок в духе: «Ты ли дал коню силу и облек его шею гривою? Можешь ли ты испугать его, как саранчу? Храпение ноздрей его – ужас». На лагерь опустилась великая тишина, и только мухи жужжали над трупом Иова.

– Где вы это взяли? – спросил Зукхарт, глядя на меня из-за письменного стола. – Я каждый день проверяю ваш сайт, там ничего такого нет.

– Получил по электронной почте.

– От кого?

– От Пола К. О’Рурка.

Зукхарт читал распечатанный текст, который мне прислали в последнем письме: скан пожелтевшего свитка. Две колонки убористого текста были написаны, по словам Зукхарта, на арамейском. Верхний край свитка кто-то растрепал или погрыз. Английский перевод прикрепили отдельным файлом: все кантонменты и стихи были пронумерованы, а названия мест и имена людей имели диакритические значки. Сафек был «Să-fěk». Амаликитяне – «Ă-măl-ė-kītes».

– Как интересно… – проговорил Зукхарт, изучая распечатки. – Как интересно… – повторил он, взбивая волосы на руках и сжимая их между пальцами, словно парикмахер в процессе работы. Через пять минут он стащил с носа очки, выпрямился в кресле и уставился на меня.

– Авторство Книги Иова всегда было предметом жарких споров, – наконец сказал он. – Некоторые слова и выражения, безусловно, арамейские по своему тону, а отсутствие каких-либо отсылок к историческим событиям заставило многих ученых оспорить ее негебраическое происхождение. Автор почти наверняка жил до Моисея. Особенно меня заинтересовал этот Елифаз. Он единственный – кроме Иова, – кто упоминается одновременно в Библии и… в этом вашем источнике. Описываются они по-разному, но имя одно.

– И чем же вас это заинтересовало?

– Видите ли, Елифаз был родом из Фемана, Эдом. А Амалик был внуком Исава, предводителя племени идумеян. Идумеяне и амаликитяне – родственные племена.

Я ничего не понял. Он попытался объяснить еще раз:

– Сюжет о сотворении мира в Книге Бытия во многом напоминает вавилоно-аккадский эпос «Энума элиш». Библейский рассказ о Потопе восходит к «Эпосу о Гильгамеше» или, вероятно, даже к индуистской мифологии. Конечно, эти описания грубее и проще библейских, однако же они были первыми. Это уртексты, прототексты.

– Понятное дело, – согласился я. – Одни позаимствовали сюжет у других, другие – у третьих. А все вместе – ерунда на постном масле.

– Нет, послушайте, – он двинул задом и подкатился ближе к столу, – если Книга Иова изначально была написана на арамейском, и если это идумейский текст, чему мы имеем основания верить, поскольку Елифаз родился в Эдоме, и если идумеяне и амаликитяне действительно состояли в близком родстве, воевали с сынами Израилевыми, жили на горе Сеир, тогда перед нами… если оригинал этого плохо отсканированного документа подлинный и если перевод верен, перед нами вполне может быть…

Зукхарт умолк.

– Что?

– Первый черновик Книги Иова, – сказал он.

* * *

Конни на самом деле была не так уж и красива. Да, конечно, она обладала всеми атрибутами красоты: эти волосы, эти карие глаза в крапинку. У нее была чудесная грудь, совершенство которой охотно подчеркивали любые блузки, блейзеры и зимние пуховики, не говоря уж о майках и купальниках. Наблюдение за тем, как Конни жарит омлет топлесс – она сделала это лишь однажды, по моей настойчивой просьбе, и я сфотографировал весь процесс, обещая себе потом удалить снимки, – на целый день наполнило меня радостью и верой в счастливые браки. Она была хорошо сложена – в классическом понимании, – поэтому ей, как манекенщицам и манекенам, шли любые наряды, и она могла с легкостью следовать всем модным тенденциям, не боясь, что тот или иной фасон не подойдет ее нескладной фигуре. Никогда ей не приходилось отказываться от вещей из-за плоского зада или отсутствия талии, ненавидеть всех женщин с размером S, называя их стервами и потаскухами. Кожа у нее была упругая и загорелая, как парфлеш, и ее пупок превращался в тонкий овал, когда она потягивалась. Но если приглядеться – если приглядываться каждый вечер, из года в год, – можно было заметить, что нос у Конни расположен чересчур близко к верхней губе, в результате чего эта самая верхняя губа казалась короткой или чересчур миниатюрной, а нос по сравнению с ней выглядел хоботом, что нарушало гармонию и симметрию остальных ее черт. Пока мы встречались, я мог это игнорировать, поскольку не игнорировать такой пустяк было бы неблагородно с моей стороны. Это бы означало, что я фокусируюсь на поверхностном, и поверхностное стало бы умалять глубокое, важное и тонкое, требующее неустанного и кропотливого труда, как, например, дружба и уважение. К тому же Конни ничего не могла поделать со своей верхней губой. Просто она унаследовала гены отца – не повезло, что уж. У Говарда Плотца верхняя губа отсутствовала как класс.

Всякий раз, ловя себя на мысли об этом недостатке Конни и ее сходстве с мужчиной (пусть этот мужчина и вызывал у меня исключительно восхищение), я сознательно начинал думать о чем-нибудь другом. О ее груди, уме, нежности. Зато после расставания усеченная верхняя губа бывшей девушки и ее нос с раздутыми ноздрями начали меня преследовать. Они бросались мне в глаза всякий раз, когда мы разговаривали, и вместо того, чтобы переключить внимание на что-нибудь другое, я приглядывался получше и мысленно поздравлял себя, что избежал печальной участи – ужасаться им до конца дней.

А теперь, ко всему прочему, Конни оказалась верующей.

После разговора с Зукхартом я вернулся в клинику и некоторое время сидел в приемной, разглядывая Конни. Дисгармония ее черт в тот день была просто вопиющей, я едва не отвернулся. А ведь когда-то этот недостаток меня умилял! Он доказывал, что Конни – такой же человек, как и все остальные. Интересно, если бы я раньше знал о ее тайной вере в Бога, смог бы я романтизировать и это? Если бы она с самого начала призналась мне в своей религиозности, а я оказался бы чуть более уязвим и мягок, как в пору своего увлечения Сэм Сантакроче, смог бы я открыть душу страстному призыву и честно, без предубеждения задуматься о допуске Бога в мою жизнь? Был бы я готов к переменам, как оказалась готова Конни?

Что толку об этом думать, Конни ни в чем мне не призналась, а я не оказался мягок и уязвим. И теперь испытывал по этому поводу огромное облегчение. Конечно, я выставил себя дураком перед Плотцами, но все могло быть гораздо хуже. Я мог обратиться в иудаизм. Пошел бы на прослушивание в еврейский хор. И где теперь эти Плотцы? Где иудаизм? Во что превратилась Книга Иова – по сравнению с ее первым черновиком? И во что превратилась Конни в сравнении с Кларой, девушкой в помятой бейсболке «Ред Сокс», которая с любовью собрала сведения о моем генеалогическом древе и поделилась ими со мной? О Кларе у меня остались лишь смутные воспоминания. По сравнению с Конни, сидевшей прямо передо мной в безжалостном свете офисных ламп, на фоне захламленных стеллажей с папками, с огромным хоботом, свисающим над сморщенной губой, Клара казалась мне безупречной красавицей с идеальными пропорциями. Я вдруг понял, что больше не люблю Конни. Наконец-то переболел. Невероятно! Я даже забыл свои ощущения сразу после нашего разрыва, когда я рыдал сутками напролет и не знал, как жить дальше.

Тут меня вырвали из забытья – кто-то сел рядом. Ну надо же, Конни! Я бросил взгляд на стол за окошком – ее там не было. Пока я внимательно ее разглядывал, она встала, вошла в приемную и села рядом со мной. Иногда я ловлю себя на том, что полностью ушел в свои мысли, хотя за секунду до этого думал, будто слежу за происходящим вокруг.

– Привет, – сказала она.

– Привет.

Тут Конни сделала нечто неожиданное. Она потянулась к моей руке, лежавшей на подлокотнике, перевернула ее ладонью вверх и накрыла своей ладонью. Ее ноги оказались повернуты так, что правым коленом она коснулась моего левого колена, а левое отставила в сторону, чтобы удобней было смотреть мне в глаза. Конни улыбнулась – эта улыбка не предвещала ничего хорошего. Ей с трудом удалось приподнять один уголок рта.

– Я хочу тебе кое-что сказать, – сказала она.

Когда кто-то говорит, что хочет тебе кое-что сказать, обычно ты этого знать не хочешь.

– Я встретила мужчину.

Чары повседневной магии тут же рассеялись, окончательно и навсегда.

Его звали Бен. Он поэт. У них все серьезно.

Я помолчал, а потом спросил:

– Серьезно – это как?

Она тоже помолчала, а потом ответила:

– Ну, ты понимаешь. Серьезно.

Я снова помолчал и спросил:

– Ты его любишь?

Она помолчала – долго, так что я сразу все понял. А потом сказала:

– Не знаю, мы недавно начали встречаться.

Я помолчал, а потом спросил:

– Он еврей?

Она помолчала. Я подумал, что задал неприятный вопрос и сейчас Конни отпустит мою руку, но она сжала ее чуть крепче и спросила:

– Это имеет значение?

Имеет, еще как. Наверно, он тоже верил в Бога. Но я промолчал, а потом сказал:

– Рад за тебя.

Она помолчала, а потом спросила:

– Все хорошо?

Я помолчал, а потом ответил:

– Конечно.

Посмотрел на нее и улыбнулся. Но я не мог управлять своей улыбкой и тем, как ее истолкуют.

Я пожалел, что все сложилось именно так, а не иначе. Что я не смог быть лучше – во всех отношениях. А больше всего я жалел, что совершенно ничего не знал о себе, даже в такие минуты, когда искренне думал, что знаю: ведь секунду назад я был уверен, что переболел Конни.

Ее распущенные волосы лежали на плечах двумя четкими волнами. Я прикоснулся к одной. Не верилось, что я столько времени разглядывал Конни, а прическу заметил только сейчас.

 

Глава восьмая

Спустя несколько месяцев после открытия первого кабинета в Челси я написал Сэм Сантакроче старомодное письмо и отправил его на адрес ее родителей, думая, что оно обязательно найдет адресата: Сэм не могла далеко уехать от папы с мамой, а может, и вовсе никуда не уезжала, так и жила в своей детской спальне на втором этаже. Я говорю себе, что не знаю, зачем написал это письмо, но на самом деле знаю: мне хотелось сообщить ей о своих профессиональных успехах и дать понять: все беды и невзгоды детства – а заодно и штат Мэн – я оставил далеко позади. Ах, как бы ей повезло, говорило мое письмо, если бы она все-таки вышла за меня, несмотря на мой атеизм, о котором я заявил во всеуслышание за семейным столом. Ответ пришел спустя пару недель, на электронную почту (аккаунт YazFanOne я завел еще во времена диалапа). Помню, как без конца его перечитывал, снова и снова – будто оказался на фронте, куда весточки от любимой доходят крайне редко или не доходят вообще. «Что значит «ты всего лишь хотел быть одним из нас»? Ты запросто мог стать членом семьи, у тебя была масса возможностей. Ты не знал? Тебе надо было только принять моих родителей такими, какие они есть, но ты не пожелал. Они бы не отказались от веры ради тебя, Пол, а на меньшее ты тогда был не согласен. Ты хотел, чтобы все переняли твой образ мышления. У тебя были очень твердые принципы, и ты никому не уступал. Насколько я помню, тебе больше хотелось быть собой, нежели «быть одним из нас». И иногда общаться с тобой было довольно неприятно – по крайней мере, раньше. Сейчас-то, я уверена, все изменилось, ведь ты добился такого успеха».

Я так растерялся, что не ответил.

Сидя в приемной, я увидел очередной заголовок на обложке глянцевого журнала: «Харпер и Брин – настоящие семьянины». Гетеросексуальность Харпера всегда была под вопросом, а Брин с трудом оклемалась после страшного удара, когда во время съемок финальной серии «Брин» ее лишили родительских прав на трех детей. Но теперь они вместе, счастливы и ждут ребенка, утверждал некий «источник» и «друг семьи». Я порадовался, что они наконец-то нашли свое счастье – после стольких-то лет адской невезухи. И, признаться, я им немного завидовал. Харпер и Брин – семьянины. Это для них самое главное, несмотря на злопыхателей, папарацци, лишний вес, даже полицию, – а я, дурак, отказался от всех семей, которые встречались на моем пути. Я отказался от Сэм и Сантакроче, а теперь вот от Конни и Плотцев. Но это бред, Плотцы никогда не были «моими». Плотцы всегда были сами по себе и никогда бы мне не достались, даже если бы мы с Конни поженились, потому что я был О’Рурк. Плотцы ни за что бы не приняли О’Рурка в свои ряды – не потому что я гой, а потому что, будучи О’Рурком, я совершал странные и настораживающие поступки. Но теперь мне придется смириться с фактом, что я даже не О’Рурк. Я – Борух из Белостока, вернее, нет, если верить богине в бейсболке «Ред Сокс», я – даже не Борух из Белостока, а черт знает кто и черт знает откуда. Харпер и Брин знают, кто они такие – настоящие семьянины. А я кто?

– Доктор О’Рурк?

В дверях стояла Конни.

– Подойдите, когда будет минутка.

Я закончил работу и подошел.

– К тебе гости – мой дядя.

– Твой дядя?!

– Стюарт.

– Твой дядя Стюарт?! – Я скинул белый халат. – Он здесь? Пришел ко мне? Сколько мы с ним не виделись? Что он тут делает?

– Я ничего ему не говорила. Он сам все узнал.

– Что узнал?

– Я пыталась объяснить.

Последние слова я толком не услышал. Только лихорадочно думал, как я выгляжу: собранным? Уважающим себя?

Когда мой отец был в маниакальном состоянии, он отрывал меня от земли и сжимал в медвежьих объятьях. Увидев Стюарта сквозь окошко приемной, я захотел поступить так же. Он сидел на стуле, положив руки на колени, и терпеливо ждал. Я с трудом заставил себя не набрасываться на него с объятьями. Посмотри на него! – сказал я себе. Разве на такого человека набрасываются с объятьями? Никогда, даже если очень хочется. Попятившись от окошка, я едва не отдавил Конни ногу. Обнаружив, как она внимательно наблюдает за моей реакцией на приход ее дяди – да еще сразу после нашего разговора о ее новом ухажере, – я понял, что сегодня она узнала обо мне много нового. Наконец-то сообразила, кто я такой, и, несомненно, испытала огромное облегчение, что вовремя от меня избавилась. Еще я понял, что радоваться дяде Стюарту – глупо. Встреча с ним должна была меня расстроить, не более того.

Он встал. Просто остановись и протяни ему руку, твердил я себе, но сам неумолимо шагал вперед. Я не мог остановиться. Я сделал еще шаг и обнял его. Он был вовсе не здоровяк, как мой отец, и даже не попытался обнять меня в ответ. Я подержал его несколько секунд – насколько позволяли приличия (они не позволяли объятий вовсе), – потом отпустил и дважды хлопнул по спине, словно близкого приятеля, а не человека, рядом с которым я надеялся сидеть за столом во время седера.

– Стюарт, как я рад вас видеть!

Он улыбнулся, и его улыбка показалась мне теплой и искренней – наверное, причиной тому был мой явный энтузиазм.

– Какими судьбами?

– Мы можем поговорить наедине?

– Разумеется!

Ведя его в свободный кабинет, я стал громко жаловаться на то, что после переезда из крохотной клиники в Челси решил не устраивать на новом месте личного кабинета, о чем теперь горько жалею.

– Так что говорить придется здесь, – сказал я, жестом приглашая его в пустую смотровую.

Там я сразу предложил ему офисный стул. Дядя Стюарт быстро сел и безмятежно положил руки на колени. Я скрестил руки на груди и прислонился к стоматологическому креслу. В очередной раз я убедился в том, сколь аскетичным и властным может быть его молчаливое присутствие. Разумеется, я тут же сморозил глупость:

– Вы решили воспользоваться моим предложением?

– Это каким?

– Можем сделать снимки, хорошенько почистить зубы. Убедиться, что все в порядке.

– Нет, – сказал он.

Нет, он пришел обсудить то, что пишут в Интернете от моего имени. Я поерзал на месте.

– Надеюсь, Конни вам объяснила, что это не я пишу.

– Объяснила.

– Хорошо. Потому что это не я пишу.

Дядя Стюарт сидел необычайно спокойно на этом стуле, который так и просил, чтобы на нем покрутились – хотя бы чуть-чуть.

– А вы знаете, кто пишет?

– Вы имеете в виду, знаю ли я имя конкретного человека?

– Да. Ведь должен же у этих высказываний быть автор.

Вероятно, это тот же самый человек, с которым я переписываюсь, подумал я. Но его звали так же, как меня, а я не хотел говорить об этом дяде Стюарту – и понадеялся, что Конни не сказала.

– Нет, имя мне неизвестно. Сначала появился сайт, потом страничка на Фейсбуке, теперь вот и Твиттер.

– Конни также упомянула, что вы… принимаете на веру некоторые из этих высказываний.

– Я?!

– Например, что амаликитяне уцелели и их потомки живы по сей день.

– Я атеист и никогда этого не скрывал.

– Верно, – сказал он. – Но ваше мнение о Боге не имеет никакого отношения к вопросу о существовании некоего народа. Вы знаете, кто такие амаликитяне?

– Ну так… немного.

– Сегодня, когда мы вспоминаем об Амалике, мы вспоминаем не просто о древнем враге иудеев, но о вечном и заклятом враге. Это антисемитизм во всех его проявлениях. Оскверненные синагоги. Террористы-смертники. Ксенофобские речи. Амаликитян можно сравнить с нацистами. Амалик был первым нацистом.

Дядя Стюарт достал платок и высморкался, затем убрал платок на место. Я всегда восхищался людьми, которые умеют изящно сморкаться на глазах у других.

– Сегодня Амалик живет в радикалах и фундаменталистах. Также у его имени есть метафорическое значение. Это соблазн. Отступничество. Сомнение.

– Сомнение? – переспросил я.

– Надеюсь, вы не обиделись, – сказал дядя Стюарт. – Сомнение в существовании Бога вовсе не делает вас заклятым врагом и ненавистником евреев.

– Я вообще не враг евреям.

– Да я так и не думал, – заверил он меня.

– То есть вы верите, что эти посты в Интернете выкладываю не я?

– Если вы так говорите, верю.

– Это не я.

– Однако то, что пишется от вашего имени, расстраивает меня и всех остальных, – сказал он.

Он вытащил из кармана я-машинку и молча открыл мою страницу в Твиттере. Протянул телефон мне.

Проблема еврея заключается в том, что страдания удваивают его веру в несуществующего Бога.

Еврей не может позволить себе сомневаться, потому что без Бога его страдания лишены всякого смысла.

Я отдал телефон дяде Стюарту.

– Стюарт, это возмутительно.

– Но вы ведь атеист. Вы наверняка согласны с общим посылом.

– Нет, это возмутительно.

– Почему?

– Еврей то, еврей это. Я сам – не еврей, и такие слова меня коробят.

– Но ведь кто-то все это пишет.

– Не я.

– Вы верите, что принадлежите к этому народу?

– Нет. Нет, разумеется, нет! Это… крайне маловероятно.

– Вы помните, как приходили ко мне в офис? – вдруг спросил он.

Я помедлил. Интересно, Конни подслушивает? Скорее всего. Стены в клинике этому благоприятствуют. А рядом наверняка стоит миссис Конвой.

– Помню, – тихо ответил я.

– Вы спрашивали про Эзру.

Я кивнул. Мне не хотелось, чтобы Конни знала о моей встрече со Стюартом: я тогда гадал, как мне стать похожим на Эззи. С формальной точки зрения: стать практикующим, но неверующим евреем. Из этого ничего не вышло, только дураком себя выставил, ведь я ничего, абсолютно ничего не понимал в иудаизме и жизни вообще. Что заставило меня подражать Эззи? Я извинился перед Стюартом за беспокойство и поспешно отбыл. В течение нескольких месяцев после этой встречи я вспоминал о ней перед сном и, сгорая от стыда, вскакивал с постели.

– К тому времени вы уже много всего прочли об иудаизме, – сказал дядя Стюарт. – Вы помните, что такое мицва?

Внезапно я вновь почувствовал себя как на свадьбе Конниной сестры. Я сидел со Стюартом за пустым столом, музыка чуть притихла, и он спросил меня, кто такие филосемиты. После этого у меня навсегда отбило охоту отвечать евреям на простейшие вопросы об иудаизме.

– Имею представление. Но могу я быть честен, дядя Стюарт?

«Дядя Стюарт!» Надо ж было такому вырваться! И теперь ведь ничего не поделаешь, сказанного не воротишь. Хорошо еще я не предложил ему сдать анализ кала. Отшутиться тоже не выйдет. Лицо у меня вспыхнуло, и я перестал дышать в ожидании его ответа: сделает он мне замечание или притворится, что не расслышал?

– Конечно, всегда лучше быть честным.

Смилостивился!

– Спасибо, Стюарт, – выдохнул я. – Простите, о чем мы говорили?

– О мицве.

– Ах да. Я имею представление о том, что это такое, но вы, ручаюсь, знаете куда больше.

– Мицва – это закон, предписание, – сказал Стюарт. – В Торе упоминается шестьсот тринадцать мицвот. Мы принимаем их всерьез, каждую из шестисот тринадцати. Это моральные законы и в то же время – божественные заповеди. Три из них, – он показал мне три пальца, – имеют отношение к Амалику.

Его пальцы остались в воздухе.

– Помнить, как поступил с тобой Амалик на пути, когда вы вышли из Египта. – Он прикоснулся к оттопыренному большому пальцу. – Помнить о том, что сделал нам Амалик. И истреблять потомков Амалика, – заключил он, дотронувшись до последнего пальца. – Звучит жестоко, поэтому многие пытаются смягчить их, истолковать как метафоры. Но другие считают Амалика настоящим врагом, конкретной угрозой в каждом поколении. Каждое поколение должно знать, в каком обличье явился им Амалик, и не гнушаться в борьбе с ним никакими методами. Итак, можете вы мне сказать, кто такой Грант Артур?

– Кто?

– Это имя назвала Конни. Вы его не слышали?

– Пару раз слышал.

Стюарт встал со стула и шагнул ко мне. На минуту воцарилась тишина – я все еще сгорал от стыда, что назвал его дядей.

– В тысяча девятьсот восемидесятом Грант Артур изменил имя и стал Дэвидом Одедом Гольдбергом.

– Откуда вам это известно?

– В Интернете прочитал, откуда же еще? – сказал Стюарт. – Вы знаете, почему он изменил имя?

– Я даже не знаю, кто он такой!

Он рассказал мне несколько фактов из жизни Гранта Артура. Я пожал плечами. Он отвернулся. Когда он вновь посмотрел на меня, на его лице царила скромная терпеливая улыбка. Воздух со зловещим свистом входил в его ноздри и покидал их. Стюарт протянул мне руку, я ее пожал. Затем он поблагодарил меня и вышел из кабинета.

Теперь я знаю, кто ты такой, – написал я. – Мои друзья все выяснили. Тебя зовут Грант Артур. Ты родился в Нью-Йорке в 1960 году. В богатой семье. Ты переехал в Лос-Анджелес и сменил имя, став Дэвидом Одедом Гольдбергом. Вскоре после этого тебя арестовали за домогательства и запугивание раввина Ошера Мендельсона. Мендельсон обратился в суд и добился, чтобы тебе выписывали запретительный приказ. Я хочу знать почему. Почему ты сменил имя? Почему раввин подал на тебя в суд?

Тем вечером я поехал в Нью-Джерси, в заведение под названием «Морж». Это было бетонное здание без окон на окраине Ньюарка. В ста футах от него пролегало шоссе, по которому с ревом проносились автомобили, а перед входом была парковка, усыпанная битым стеклом, и раскуроченная телефонная будка. Внутри постоянным клиентам показывали трех моржих: жирную, черную и татуированную. Однорукий диджей в гавайской рубашке и бейсболке с антивоенной символикой в конце каждой песни хлопал себя микрофоном по груди. Он призывал всех клиентов не жмотничать и оставлять чаевые. «Эти девочки танцуют не ради удовольствия, – говорил он. – Дома их ждут голодные дети». Великолепно, подумал я. Стриптизерши с голодными детьми.

После рэпа заиграл Стинг. Потом из динамиков донеслись хлопки микрофоном о диджейскую грудь. Я подошел к татуированной моржихе. Она сидела полуголой за пустым столом и смотрела в телефон: белый свет дисплея подсвечивал ее лицо снизу. Я представился.

– Стив.

– Нарси.

Мы пожали друг другу руки. Несколько минут спустя, отправив эсэмэску, она пришла за мой столик – танцевать приватный танец. У нее была челка как у Бетти Пейдж и пирсинг в пупке. На пояснице чернела монохромная татуировка: шахматный слон. Во время танца на ее лице царило сосредоточенное выражение. Мне показалось, что движения ее тела были для нее такой же неожиданностью, как и для всех остальных.

– Где ты живешь, Нарси? – спросил я.

– «Там, где сосны, там, где сосны, где никогда не светит солнце», – пропела она в ответ и откинулась назад, показав мне грудь.

Под грудью были вытатуированы кельтские узоры. Нарси как будто обрадовалась, что может с чистой совестью приступить к собственно обнажению. Она скинула майку и начала грубо теребить свою грудь. Я не представлял, кому это может быть приятно, и чуть не попросил ее прекратить.

– Так ты живешь в сосновом бору, – сказал я.

Она прижала грудь к моему носу и положила мои ладони себе на задницу. От нее пахло чем-то терпким: не столько парфюмом, сколько парфюмерным отделом в супермаркете. Нарси неуклюже отстранилась. Мне словно делала массаж слепая женщина – так она танцевала.

– Но откуда ты?

Нарси замерла.

– Откуда ты родом? Какие у тебя корни?

– Мне танцевать или нет? – проворчала она.

Я кивнул.

Она развернулась и потрясла задом, обмахнув бетонный пол посеченными кончиками волос.

Остаток вечера я наблюдал то за девочками на сцене, то за посетителями клуба. Последние были похожи на дворняг и неохотно расставались с сокровищами – однодолларовыми купюрами. Они уходили в ночь без всякой цели и молитвы. То были остатки генофонда, уносимые в море отливом, голые и беззащитные под луной. А я сидел за столиком, жалел себя и до сих пор сгорал от стыда за то, что назвал Стюарта дядей.

В 3:00 ночи (10:00 по тель-авивскому времени) зазвонил мой мобильник. Это был Грант Артур.

Наутро я первым делом подошел к окошку в приемной и заговорил с Конни об увиденном вчера заголовке.

– Допустим, я был бы как Харпер, – начал я.

– Погоди-погоди. Как кто?

– Харпер.

– Кто такой Харпер?

– Ну, Харпер и Брин, ты знаешь.

– Не знаю.

– Да брось, Харпер и Брин! Ты что, не слышала? Брин из сериала «Брин»?

Она посмотрела на меня как на человека, только что пережившего сердечный приступ.

– Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь.

– Ну, Харпер какое-то время был геем? А Брин – порнозвездой, которая уверовала в Бога. «Порнотека»? Слышала про таких?

– Ты как будто пришел из параллельного мира.

– Хорошо, я покажу тебе журнал, если хочешь. Но чисто гипотетически: если бы я был как Харпер, ну… настоящий семьянин.

– Харпер – семьянин?

– Настоящий! Они оба – семьянины. И прямо скажем, не образцовые граждане. Таким обычно плевать на семью с высокой колокольни. Ты что, в самом деле не знаешь, кто такие Харпер и Брин?

– В самом деле.

– Ладно, не суть. Когда я прочитал, как много для них значит семья…

– Ты ведь не веришь всему, что пишут в глянцевых журналах?

– Конечно, нет!

– А звучит так, будто веришь.

– Можно я договорю?

– Договаривай.

– Если бы я захотел детей, – сказал я, – у нас бы сложилось?

– Погоди, что?..

– Если бы я захотел…

– Какая разница? – перебила Конни. – Тогда ты не хотел – и не шел ни на какие уговоры. К чему задавать гипотетические вопросы о том, что уже решено? Ты даже разговаривать об этом отказывался. Поэтому гадать, повлияло бы на наши отношения то, что не обсуждалось, это все равно что… все равно что гадать, как бы все вышло, если бы ты был абсолютно другим человеком. Ответ положительный. Если бы ты был абсолютно другим человеком и этот человек хотел бы детей, возможно, у нас бы сложилось.

Я ушел. Потом вернулся.

– Бен как раз такой человек, – тут же продолжила Конни, словно я никуда не уходил. – Он как ты, только абсолютно другой. По крайней мере, он ничего не имеет против детей. И готов это обсуждать. Так что вот мой ответ. Мой ответ – да, и его зовут Бен.

– Думаешь, я поверю, что ты ничего не рассказывала дяде про твиты?

– Я не рассказывала. Честное слово, Пол.

– Я ведь специально просил, чтобы ты ничего не говорила Стюарту. Я думал, он пришел на осмотр, но нет. Он пришел, потому что кто-то шепнул ему на ушко, какой я мерзкий антисемит.

– Я ничего ему не говорила! Хочешь знать, что я ему сказала? Что кто-то пользуется тобой. Вот и все.

– А кто ему рассказал про Гранта Артура?

– Разумеется, я. Но только потому, что тобой действительно пользуются! По какой-то причине весь твой гнев, вся ярость, которую ты испытывал в самом начале, куда-то подевались, и ты сутками напролет переписываешься со злоумышленниками, даже про «Ред Сокс» забыл! Можешь сказать, на каком они сейчас месте в турнирной таблице?

Я молчал.

– Соотношение побед и поражений?

Я молчал.

– Поэтому я и назвала Стюарту имя. Я его подслушала, когда ты разговаривал с Фруштиком, и поделилась со Стюартом, а тот уже сам все разузнал. Не потому, что мы родственники, а потому что есть на свете люди, которые обращают внимание на антисемитские высказывания сумасшедших в Интернете. И в данном случае этот сумасшедший очень похож на тебя.

Я склонился к Конни.

– Я все знаю о Гранте Артуре. Я знаю больше, чем твой дядя. Я знаю, почему он переехал в Лос-Анджелес, в кого там влюбился и почему хотел принять иудаизм. А когда его сердце разбили, он просто совершил несколько глупостей, в результате которых у него начались неприятности с полицией.

– Откуда ты это знаешь?

– Он был раздавлен. Он больше не знал, кто он такой. Он не преступник. Он просто дурак, который влюбился не в ту девушку. Я могу его понять.

Я ушел. Потом вернулся.

– И чтобы ты знала. Я тоже встречаюсь с девушкой. Ее зовут Нарси. Она – танцовщица.

Я вернулся к работе. Обнаружил у пациента со съемным протезом молочницу. Раскрыл тайну измочаленных десен у топ-менеджера крупной фирмы – оказалось, та неудачно сменила зубную пасту. Поглядел на плевательницу, раскрашенную изнутри веселеньким кровавым узором, нажал кнопку – и в сливное отверстие стала уходить желированная кровь.

Затем я пошел в приемную на поиски журнала про Харпер и Брин – хотел показать его Конни. Но его, видимо, кто-то украл. Плохо быть стоматологом. Люди вечно крадут у тебя журналы.

Мерсер только что закончил рассказ о поездке на Сеир и о своих планах на возвращение. Мы сидели в тихом баре, никаких телевизоров по углам, телефоны убраны, перед нами – только спиртное и бармен. Где-то в глубине зала тихонько пиликал музыкальный автомат. Все говорили тихо, и так же тихо звякал лед в стаканах. Я сообщил Мерсеру, что мне звонил Грант Артур. Спросил, слышал ли он про его несчастную любовь к дочери раввина.

– Мирав Мендельсон, – кивнул Мерсер. – Конечно, слышал. Это первое, что он рассказывает людям о себе.

– Похоже, он ее действительно любил.

– Он тогда ничего о себе не знал. Не знал о своем прошлом, о семье.

– Вы когда-нибудь так любили?

– Так – это как? Любил ли я женщину, которая мне не подходила?

– Которую вы выбрали необдуманно, не глядя, потому что… ну, потому что вам нужна была не просто подружка, а нечто большее.

– А вы?

Я рассказал ему про Сэм и Сантакроче, про Конни и Плотцев.

– Говорят, это свойственно ульмам. Возможно, так и есть, откуда мне знать? Конечно, я тоже любил.

Мерсер только-только переехал в Нью-Йорк, жил без гроша в кармане, без друзей. И в один прекрасный день оказался на пороге огненного храма, расположенного на первом этаже многоквартирного дома.

– Огненного храма?

– Зороастризм. Слыхали про такую религию?

– Не больше, чем все остальные.

Мерсер прочел немало книг о мировых религиях, и зороастризм привлек его своей первобытностью. Зороастрийцы верят, что сначала был свет и была тьма, и свет боролся с тьмой. По крайней мере, так это приблизительно понял молодой Мерсер. Он некоторое время посещал храм и беседовал там с главным священнослужителем, человеком по имени Кир Мазда, в обязанности которого входило поддерживать огонь в очаге. Мерсеру нравились его усы, две половинки которых отталкивали друг друга, точно магниты. Вскоре Мерсер заметил среди прихожан девушку – и по уши влюбился. Два поколения тому назад ее семья переехала из Ирана в Америку, и теперь эта девушка всеми возможными способами бунтовала против родителей. Они с Мерсером прятались по углам, целовались в метро. Строили наивные планы на будущее. Но реальность взяла свое. Консервативные зороастрийцы не допускают смешанных браков. Браки детей устраивают родители, так заведено. К тому моменту, когда Мерсеру исполнилось двадцать, его возлюбленная вышла замуж. Свое разбитое сердце он понес на фондовый рынок с целью вернуться в храм уже миллионером и сделать большое пожертвование. Утрата былого величия была не единственной бедой зороастризма: им не хватало денег на работу с населением, на проповедование идей.

– Вы сделали пожертвование?

– После того как я заработал первый миллион, меня это уже не волновало. Сердечная рана заросла. Хотя шрам остался. Зато после первой сотни я купил им храм в Нью-Джерси. Анонимно.

– Вы отомстили анонимно?!

– Мне нечего было доказывать, и в почестях я не нуждался. А потом, я ведь не в девушку влюбился, а в идею – идею борьбы света и тьмы. В человека с пышными усами, в белом халате с золотым поясом, который поддерживал огонь. И в дари. Мне нравилось звучание дари.

Мерсер подозвал бармена. Мы пронаблюдали, как он безмолвно достал с полки бутылку, налил нам драгоценный напиток и вновь уткнулся в экран я-машинки.

– Как я понял, христианином вы не были, – сказал я.

– Отчего же? Я родился и вырос в христианской семье.

Все было просто. В тринадцать лет он прошел крещение и получил именную Библию. Никто не заставлял и не уговаривал его читать Священное Писание, поэтому он так ни разу его и не открыл. Иисус Христос принадлежал ему по праву рождения и был ему другом. Он всегда заботился о Мерсере. Когда Мерсеру было страшно, он оказывался рядом и защищал его. Когда Мерсер совершал дурной поступок, он смотрел на него с укором и печалью во взгляде. Когда Мерсер искал прощения, он дарил ему прощение. Чтобы Иисус всегда его любил, от Мерсера требовалось лишь одно: вера. Никаких жертв, ритуалов, особого образа жизни. Надо было только всем сердцем верить в Христа, и за одно это на Мерсера сходила Божья благодать. То, что он практически ничего не знал о своей душе – и не будет знать еще много лет, – не имело значения. За веру он получал отпущение грехов, вечную жизнь и подарки на Рождество.

– Я с любовью вспоминаю нашу церковь. Людей, которые были к нам добры. Помню, как после смерти мамы пытался молиться: складывал вместе ладони, склонял голову. А потом думал: допустим, сверху на тебя действительно смотрит Иисус Христос. Он ведь не идиот, так? Он знает. Он все отлично знает. Так что окажи нам обоим милость, встань с колен.

Дверь открылась, и в бар вошла шумная компания. Они купили выпивку и удалились в бильярдную, так что весь остаток вечера мы беседовали под стук бильярдных шаров, за которым следовали крики и стоны.

– Если честно, я их почти все перепробовал.

– Что – все?

– Религии.

Много лет Мерсер посвятил дзен-буддизму и ежегодно ездил в Киото, где у него был учитель. На протяжении тридцати лет стабильно преумножая свое состояние, Мерсер каждый год на десять дней полностью отказывался от благ цивилизации и сутками напролет медитировал, сидя на татами, и попрошайничал на улицах. Словом, он всегда был в поиске, поиске столь напряженном, что он никогда бы не увенчался успехом.

– Двенадцать лет подряд я ездил в Киото. Эти поездки помогли мне увидеть общую картину, но оставили мое сердце холодным. Знаете, что я думаю о буддизме? Он дает правильные ответы на неправильные вопросы.

Потом он увлекся джайнизмом, антропософией, учением Кришнамурти. Ездил в Непал, Тибет, поднимался на Гималайи. Ему нравился иудаизм. Коран вызывал у него восхищение. «Дианетика» его насмешила. Он не уважал «религии для всех»: унитарианизм, бахаизм и прочие телячьи нежности. Ему хотелось такой веры, которая понимала бы милосердие как справедливость, смягченную благодатью, и при этом не морочила бы ему голову всякими глупостями о том, что к смерти можно приспособиться, что ее можно преодолеть.

– Пусть меня не постигнет самое страшное, пусть я никогда больше не буду страдать и испытывать неудобства, если пожелаю. Но в конце я все равно умру. Умру – и, может быть, в ужасных муках. А что дальше – кто знает?

Тем временем тщетные поиски продолжались, ни одна из существующих религий не давала ему достойного ответа на вопрос: «Зачем я здесь?»

– Жаль, я не смог стать христианином, – сказал Мерсер. – Как это было бы здорово: на левом и правом плече сидели бы всезнайки, готовые ответить на любой вопрос, решить любую проблему. Все эти праздники и благотворительные ужины, задушевные разговоры с Христом, мирная вечная жизнь…

Он подозвал бармена, и тот подлил ему спиртного.

– Самый интересный опыт на моей памяти – пятидневное… Как же это называлось? Не помню. По сути – депрограммирование, но они называли это иначе.

– Депрограммирование?

– В какой-то момент я просто послал все к чертовой матери. Я страдал днями напролет, из ищущего превратился в разыскиваемого, терял время на всякие дурацкие мысли и переживания. Ради чего? В общем, я захотел избавиться от Иисуса Христа в голове. Ну, то есть от Бога, от Божьего голоса, но, поскольку меня воспитывали христианином, это был Иисус. Иисус судил, Иисус защищал, Иисус говорил: «Включи мозги». Что бы ни происходило, Иисус всегда был у меня в башке. Отпускал комментарии. Навешивал ярлыки. У вас тоже есть этот голос? Вечно подсказывающий, что хорошо, а что – плохо?

– Конечно. Только обычно он говорит мимо кассы.

– А, вспомнил! Реканалирование, так они это называли. Что-то типа реабилитационного центра, находится в Калифорнии. Я давно заметил: все, что не в Азии, находится в Калифорнии. Поехал я туда «реканалироваться». У них куча сотрудников: психотерапевты, неврологи, философы, атеисты… Идея в чем? Перестать думать, будто внутренний голос дарован тебе Богом, и поверить, что это твоя собственная совесть. Которая с годами появляется у каждого. Этакий дар эволюции. Тебя подключают ко всяким приборам и мониторам, сканируют мозг. Ты примериваешь на себя роль Бога. Тебе показывают всякие ужасы, покадровые видео разлагающихся трупов животных и все такое. Девиз: «Соучастие в собственной жизни».

– Вы это на ходу придумываете?

– Как такое можно придумать?

– Не знаю… И что, помогло?

– На некоторое время. Но привычка – вторая натура, со временем ты возвращаешься к прежним установкам и убеждениям, и тогда надо снова лететь в Калифорнию – на донастройку. Они рекомендуют делать это раз в год. Посмотрите в Интернете, сами убедитесь. Отзывы хорошие. А какой там вид на океан!

– Зачем вы все это делаете?

– О-хо-хо! – Он покосился на меня. – Вы правда хотите знать?

– Хочу.

Однажды Мерсер стоял на платформе метро и ждал поезда. Ему было восемнадцать, за душой – ни гроша, он только-только поступил в Колумбийский университет, чтобы изучать экономику. Был конец зимы, поезда ходили медленно. На платформе собралась изрядная толпа. Внезапно он упал на колени. Те, кто стоял в непосредственной близости, образовали вокруг него небольшое кольцо. Мерсеру показалось, что он не падает, а левитирует. На толпу, которая смотрела на него сверху вниз, он тоже смотрел сверху вниз. Сзади он ощущал некое наполненное светом присутствие: оно поднимало его, делая легким как перышко, но обернуться и посмотреть он не мог. На людей, которые с опаской косились на него, боясь подхватить какую-нибудь неведомую заразу, он глядел с улыбкой. Но они не видели улыбки. Они видели парня, который сперва рухнул на колени, а потом на спину. Мерсер, паривший наверху, где царил некий осязаемый дух, знал об этих людях все: их страхи, волнения, обиды, недовольства, и его улыбка была благосклонной. Он даже знал их имена и адреса. Он оказался в единственном замершем мгновении вечности, он был бесконечно малой черной точкой (в этом самый кайф, сказал он, чувствовать себя черной точкой), а с другой стороны, испытывал тяжесть веков, полных вакуума и огня, ледниковых периодов, вечного безмолвия неведомых пещер. Выражаясь простым языком, это было прозрение, откровение, религиозный опыт. Возможно, весьма заурядный и посредственный, допускал он. Поезд подъехал. Люди вокруг колебались: вызвать «Скорую»? Известить сотрудников метро? Плюнуть и уехать? Кто-то сердобольный оттащил его подальше от края платформы. Тот – или то, – что секунду назад касалось Мерсера сквозь его собственное парящее тело, исчезло. Он больше не парил. Он лежал на платформе и сквозь пальто чувствовал ее холод. Поезда приходили и уходили. Начался период отсутствия Бога в его жизни.

– Когда мне было двадцать восемь, – продолжал Мерсер, – я совершил поступок, от которого воздерживался десять лет, с того дня на платформе метро. Я поехал в Бруклин. У меня был адрес, но в том доме я никогда прежде не бывал и не ожидал, что увижу на пороге ту самую женщину, однако под звонком значилось ее имя. «Вы меня узнали?» – спросил я. Она кивнула, но точно вспомнить не смогла. Конечно, ведь прошло десять лет.

– После чего?

– После того как мы увидели друг друга на платформе. Она была в толпе в тот день.

– Где вы взяли ее адрес?

– Говорю же, я знал имена и адреса каждого, кто там стоял.

Мерсеру надо было просто уйти – увидеть ее, убедиться и уйти. Но она пригласила его в дом, и он принял приглашение. Они выпили кофе, и женщина спросила его, нашли ли полицейские преступника.

– Преступника? – переспросил он.

– Ну да. Человека, который вас ударил.

Этот человек, полуголый, продрался сквозь толпу на платформе и ударил Мерсера медным чайником по голове. Поэтому Мерсер и упал.

– Вы стояли, никого не трогали, а он на вас набросился.

– Я думал, все было иначе.

– И как же?

– Я знаю, как вас зовут. И где вы живете. Откуда, по-вашему?

– Я рассказала все полиции. Думала, вы спросили у них.

Двадцать лет спустя, когда Грант Артур стал рассказывать ему об ульмах, Мерсер был готов его выслушать. Им Господь тоже больше не являлся. Ни для того, чтобы упрекнуть. Ни для того, чтобы наставить на путь истинный. Ни для того, чтобы утешить. Ни для того, чтобы успокоить. Ни для того, чтобы отпустить им грехи.

– Прошло уже три тысячи лет, а Господь к ним так и не пришел. Ко мне он не приходил больше тридцати. Кто способен понять преимущества сомнения лучше, чем человек, который видел Бога, но память об этом у него отняли?

Мерсер опустил глаза.

– Наверное, вы считаете меня сумасшедшим.

– На свете чего только не бывает, – ответил я.

Он посмотрел на меня тяжелым пьяным взглядом. Я вспомнил, что он пришел в бар гораздо раньше, и сколько бы «штрафных» я ни выпил, нагнать его вряд ли получится.

– И все-таки я был настроен скептически. Даже нанял частного детектива. Азиатку. Если подумать, они могли и ей заплатить…

– Как можно сомневаться в Боге, которого вы видели собственными глазами?

– Так вы еще не читали?

– Что?

– Двести сороковой кантонмент.

– Нет.

– Прочтите. Все вопросы отпадут.

– Что там написано?

Он допил и попросил налить еще.

– Я не сумею передать всю красоту этого кантонмента.

– Ну, хоть самую суть.

– Простите, не могу. И даже пытаться не стану. Это будет несправедливо. Такое нужно испытать самому, это ни с чем не сравнимо. Посетите Сеир.

Мерсер поднял стакан и покачал его из стороны в сторону, как колыбель, глядя на жидкость внутри и сквозь нее.

– Я больше не хочу задаваться вопросами, – сказал он. – Слишком от многого мне пришлось отказаться из-за своей дотошности. Она не принесла мне ничего, кроме несчастья. – Он посмотрел на меня искоса: голова и шея его уже не слушались. – Я не христианин, не буддист, не зороастриец. Не иудей. – Он осушил стакан. – Я – шлюха, Пол. Шлюха, которая заглядывает в окна всех проезжающих мимо машин. Я устал. Я хочу стать собой.

Мерсер жестом попросил бармена налить ему еще.

– На исходе дней почувствовать, что Господь тебя покинул, – это ужасно, спору нет. Но чувствовать, что Господь игнорировал тебя всю жизнь? Это, мой друг, просто ад.

Настали выходные, и я решил повидаться с Макгоуэном. Мы пошли в бар и пропустили несколько кружек пива. Он рассказал, как идут дела у «Ред Сокс». Я признался, что меня уже много дней преследуют навязчивые картинки: Харпер и Брин вместе ходят в торговый центр, катают детей на качелях, купают их в ванне и готовят им макароны с сыром. Макгоуэн не знал, кто такие Харпер и Брин. Я сказал, что в наши дни отстать от жизни проще простого.

– И кто же они?

– В сущности, обычные нормальные люди. Только знаменитости. Почему я не могу быть нормальным человеком?

– Потому что ты ненормальный. Больной на всю голову.

– Спасибо.

– Нет, в самом деле, Пол, ты больной на всю голову. У тебя вечная депрессия. Чтобы почувствовать связь с миром, ты смотришь матчи «Ред Сокс». И слишком близко к сердцу принимаешь свою работу.

– Я не принимаю работу близко к сердцу. Я просто работаю.

– Ты думаешь о людях, волнуешься за них. Так нельзя. Их беды и горести не должны тебя касаться. Пациент – это огромный рот.

– В следующий раз постараюсь думать именно так.

– Постараешься. Но не сможешь.

Я подумал, что он ко мне слишком строг. Черт, да я всего лишь хотел отблагодарить его за доброту – за то, что помог мне тогда добраться до дома.

– Ты прав. Я больной на всю голову.

В воскресенье я поехал в Пафкипси, в дом для престарелых имени Сары Харвест Додд. Там жила моя мама. Мне бы хотелось сказать, что мы премило поболтали и отлично провели время, но она уже больше пяти лет была овощем. Мозг ей отказал. Она не могла сама мочиться, испражняться и есть. Только бубнила что-то себе под нос и смотрела в телевизор. Она всегда выглядела одинаково: постаревшей лет на десять. Она сидела в инвалидном кресле, в комнате с длинными цветастыми шторами и столом для пинг-понга, но без сетки. Я сел рядом и начал задавать привычные вопросы: «Как ты себя чувствуешь?» Нет ответа. «Тебе удобно?» Нет ответа. «Подложить подушку?» Нет ответа. «Соскучилась?» Нет ответа. «Чем сегодня кормили?» Нет ответа. «Что смотришь?» Нет ответа. «С тобой здесь хорошо обращаются?» Нет ответа. «Что мне сделать, мам? Чего ты хочешь?» Нет ответа. Тогда я стал рассказывать о себе. «У меня все хорошо. Работа кипит. Все довольны и счастливы. Правда, есть и плохие новости. Мы с Конни расстались. Мы и раньше расставались, но на сей раз уже навсегда. Она встретила другого. Я рад за нее – насколько могу быть рад. То есть очень рад, просто до одурения, ма. Ты помнишь Конни? Конечно, нет, – сказал я. – Ты понятия не имеешь, кто такая Конни. Она к тебе приезжала пару раз. Ты ей понравилась. Честное слово, она тебя даже причесывала. Это в ее духе. Просто с ума сойти. Я тогда чуть не расплакался». Я взял ее за руку. Нет ответа. «Мама», – сказал я. Нет ответа. Ее лицо было повернуто почти в направлении телевизора. «Помнишь, как я не мог спать?» Нет ответа. «Папа умер, и я не мог спать». Нет ответа. «А потом как-то раз ты мне рассказала про китайцев». Нет ответа. «Я так боялся остаться единственным бодрствующим человеком на всем белом свете. Не знаю почему, но боялся. И ты мне сказала, что я не могу быть единственным бодрствующим человеком на свете, потому что как раз в этот момент в Китае утро и все китайцы просыпаются. Помнишь?» Нет ответа. «Это помогло. Ты знала?» Нет ответа. «Хотя китайцы мне тогда казались очень странными людьми, ну, из-за глаз. Надеюсь, я успел тебе это сказать, пока ты еще не съехала с катушек». Нет ответа. «Прости, что мешал тебе спать. Ты пыталась спасти семью, дать мне нормальную жизнь. И у тебя получалось. Я говорил тебе, что ты сумела дать мне нормальную жизнь?» Нет ответа. «Я когда-нибудь тебя благодарил?» Нет ответа. «Можно, я сейчас поблагодарю?» Нет ответа. «Можно тебя поцеловать? Вот сюда, в лоб?» Нет ответа. Я ее поцеловал. Нет ответа. «Даже сейчас, когда у меня бессонница, я вспоминаю про китайцев – и это помогает. Все благодаря тебе. И когда я наконец-то засыпаю, то сплю как убитый, ма. Каждую ночь я сплю как младенец».

 

Глава девятая

Зукхарт позвонил сообщить новости.

– Я нашел экземпляр!

– Кантаветиклов?

– Я сам удивлен не меньше вашего. Прямо-таки потрясен. Я подумать не мог, что… и теперь… вы ведь понимаете, какая это находка? Что теперь будет?

– Как вы их нашли?

– Продавец связался с моим коллегой, который наводил справки.

– И кто он такой, этот продавец?

– Он пожелал остаться неизвестным. В нашем деле такое часто встречается. Уверен, вы понимаете…

– Но Кантаветиклы в самом деле существуют?

– Существуют, и в наших руках – полное издание. Полагаю, оно имеет венгерское происхождение и датируется серединой восемнадцатого века.

– Написано на арамейском?

– Как ни странно, на идише.

Я удивился.

– А вы знаете идиш? Можете прочесть книгу?

– Дорогой мой друг, никто не может прочесть книгу на идише. Но не волнуйтесь. Сначала мы убедимся в подлинности книги, затем найдем вам переводчика с идиша, и вы прочитаете ее от корки до корки. Но при одном условии: вы должны поделиться с остальными.

Зукхарт умолк.

– Ну? – спросил он. – Я покупаю книгу?

Сегодня был тяжелый день, – написал он. – Ко мне подошел человек, который заботится о нашем благополучии: ведет хозяйство, делает ремонт. Умеет снимать плесень со стен и чинить проводку, цитирует Кьеркегора и Псалмы. Он живет с нами уже семь лет, и все семь лет он не знал горя. Но в последнее время ему начали сниться сны. В них он видит свою покойную жену. Она рассказывает ему о Боге. О рае. Сны очень правдоподобные и яркие, он просыпается – и не может их забыть. Чувствует в комнате ее присутствие. Он хочет знать мое мнение о мертвых. Я отвечаю ему строчками из Кантаветиклов. Мертвые мертвы. Он кивает. Это умный и задумчивый человек, я вижу, как он мучается. Он знает, что в некоторых культурах мертвых считают живыми. Они живут рядом с нами, оказывают на нас влияние. Он спрашивает меня, разве это не лучше – чтобы живых от мертвых отделяла лишь тонкая мембрана, которую последние при необходимости могли бы разрывать? Так называемые “чудеса”. Я отвечаю ему строчкой из Кантаветиклов. Чудес нет, есть только люди. Но мои слова не помогают ему избавиться от снов.

Думаю, он скоро нас покинет. Такое раньше уже случалось.

Пожалуйста, подумай о визите.

В тот же день ко мне пришел новый пациент, старик с плохими деснами. Он назвал себя Эдди – странное имя для престарелого человека. А впрочем, что тут такого? Если ты Эдди в десять лет, ты будешь Эдди и в восемьдесят. Он с ходу сообщил мне, что больше тридцати семи лет ходил к одному стоматологу. К доктору Раппопорту. Я знал доктора Раппопорта – у него была хорошая репутация. А еще у него была странная гигиенистка (именно по этой причине о докторе Раппопорте знали все стоматологи). Во время работы она просила пациентов держать для нее инструменты. «Подержите-ка это, – говорила она человеку прямо посреди чистки, – теперь это». И человек прилежно держал, пусть и не вполне понимая зачем, а через некоторое время, приглядевшись внимательнее, обнаруживал, что у нее нет одной руки. Однорукая гигиенистка! По слухам, дело свое она знала и даже одной рукой управлялась куда лучше многих двуруких. Если есть на свете однорукие гольфисты и однорукие барабанщики, почему бы не быть одноруким гигиенистам? Разнообразные проявления решительности и упертости в людях не устают меня поражать.

Итак, примерно за три недели до назначенного визита к доктору Раппопорту моему новому пациенту позвонили и сообщили, что доктор Раппопорт умер. Пришлось искать нового стоматолога. Но спустя тридцать семь лет Эдди – восьмидесятилетний старик весом около ста фунтов, тоже, прямо скажем, не желторотый птенец, – не хотел искать нового стоматолога. Он любил прежнего. Доктор Раппопорт полжизни лечил ему зубы. Смерть доктора Раппопорта не укладывалась у него в голове. Этот высокий, моложавый, загорелый человек в белом халате не мог умереть. «Да он ведь моложе меня лет на двадцать!» – сказал Эдди. Я понял, что он из той категории пациентов, которые ходят по врачам от скуки. Он любил поболтать, и, несмотря на свою занятость, я дал ему возможность выговориться – в конце концов, он скорей всего и сам откинет копыта через полгода. Я покосился на Эбби – чтобы невербальными методами поделиться с ней своими выводами, – и только тут заметил, что на месте Эбби опять сидит та неприятная карлица. Где же Эбби? Она ведь только что была здесь. Ко мне она никогда не подходила, даже чтобы отпроситься на полдня. Для этого она шла к Конни. В ее представлении я был скорее злобным уборщиком с ведром, шваброй и кривой усмешкой, нежели начальником. Карлица смотрела на меня с упреком; впрочем, вполне вероятно, что в спокойном состоянии ее лицо всегда выглядело именно так. И все же я почувствовал, что на меня смотрят осуждающе. Почему, скажите на милость, она не носит маску? Неужели ей плевать, что зубная пыль забивает ей ноздри и мембраны? Эбби всегда носила маску, подумал я. И снова посмотрел на Эдди. Его лицо – нельзя сказать, что неподвижное, ведь он по-прежнему разглагольствовал о внезапной кончине доктора Раппопорта, – показалось мне печальным, растерянным и прекрасным. У него были большие, широко распахнутые глаза – нетипично для стариков его возраста – и чистые белки. Еще одна унизительная примета старости, говорил он, наравне с химиотерапией и недержанием мочи, это когда умирает твой стоматолог. Чей стоматолог может вот так взять и умереть? Стоматолог старика. Но даже старики не ждут от судьбы такой подлянки. Когда ты раз в полгода, из года в год, ходишь к одному стоматологу, и он всегда здоров, всегда принимает, это как-то обнадеживает. Значит, жизнь продолжается. Обнаружив, что доктор Раппопорт, несмотря на свою моложавость и жизнелюбие, скончался от сердечного приступа и больше никогда никого не примет, мой пациент осознал, что тоже скоро умрет. Конечно, он и раньше это понимал, просто не задумывался. Но если это случилось с доктором Раппопортом, который был гораздо моложе и практически бессмертен, значит, смерть ждала и Эдди. Это осознание – в числе прочих неприятных вещей – загнало его в глубокую депрессию. Он перестал заботиться о себе, ходить к врачам, делать упражнения от артрита и пользоваться зубной нитью. Только по настоянию друга-терапевта Эдди начал принимать антидепрессанты и благодаря им снова вспомнил о своем здоровье. Но к этому времени оно уже изрядно пострадало. Артритные суставы не позволяли ему достать нить, намотать ее на пальцы и продеть между зубами. Он даже флосстиком пользоваться не мог. На протяжении пятидесяти лет он ежедневно чистил зубы нитью, а тут разучился держать ее в руках. Одного взгляда на его руки было достаточно, чтобы понять причину. Все пальцы на руках Эдди были деформированы и напоминали хоккейные клюшки. Я не понимал, как он вообще что-то может делать такими руками, даже поворачивать дверные ручки или отвинчивать крышки. В конечном итоге, подумал я, все его пальцы срастутся в один, как иногда срастаются зубы у глубоких стариков, и два этих обрубка будут неподвижно лежать на коленях, указывая друг на друга. Надо привести сюда Конни и показать ей руки Эдди: может, тогда она поймет, что мазаться кремом каждые десять минут бесполезно? Сколько ни мажься, все равно тебя ждет вот это. И миссис Конвой надо привести. Пусть посмотрит и объяснит, почему это мне нельзя выкурить сигарету, а потом курить весь день напролет – все равно мы все кончим одинаково. Затем я продемонстрирую им зубы Эдди и расскажу о его нелепой ситуации: полвека он ежедневно пользовался зубной нитью, чтобы едва не окочуриться от известия о смерти его стоматолога.

Наконец я заглянул ему в рот. Опасения миссис Конвой подтвердились: атрофия костной ткани, десневые карманы глубиной 7–8 мм. Обычно я не обнадеживаю пациентов с карманами глубиной 7–8 мм – и сам на многое не надеюсь. Но в тот момент я поклялся сделать все, чтобы пятьдесят лет использования зубной нити не пропали для Эдди даром. Я вытащил у него изо рта зонд, положил руку на его детское плечо.

– Эдди… – сказал я. – Эдди, что же мне с вами делать?

Конни сидела за столом и разбирала бумаги.

– Где Конни? – спросил я.

– Прямо перед тобой.

– Тьфу, оговорился. Где Эбби? Она же приходила с утра!

Конни сделала вид, что страшно занята.

– Конни.

– Да?

– Где Эбби?

– Она уволилась.

– Она… что?!

– Уволилась. Эбби уволилась.

– С какой стати?!

Конни не смотрела на меня.

– Конни, прекрати разбирать бумаги и посмотри на меня. Посмотри на меня! Прекрати! – Она прекратила разбирать бумаги. – Что значит «уволилась»? Почему?

– Нашла новую работу. Хочет попробовать себя в новом деле.

– В новом деле? Эбби?

– Да, Эбби. Что в этом такого возмутительного?

– Какое новое дело? – не унимался я. – Она предупредила нас за две недели? О таких вещах надо предупреждать. Мне кажется, Эбби не могла не предупредить.

– Она не предупредила. За обедом сообщила. Верней, перед обедом – здесь она обедать не стала.

– Ты шутишь?

– Она уволилась, Пол. Ей надоело.

– Ей надоело? Погоди-погоди… «Надоело» и «решила попробовать себя в новом деле» – это разные вещи.

– Разные. Но не взаимоисключающие.

Конни объяснила, что Эбби решила наконец-то исполнить свою мечту и стать актрисой. Для этого ей требовалась работа с более гибким графиком. Я уже не впервые слышал об этой Эббиной мечте – стать актрисой. Мне следовало удовольствоваться этой причиной. Она была вполне веская; люди и не из-за такой ерунды увольняются. А умные люди не суют нос в чужие дела – а то ведь можно и схлопотать. Однако я не унимался. Как это Эбби ушла без предупреждения? Порядочные люди так не уходят. Эбби была упрямым человеком, но все же порядочным. Я пытал и пытал Конни, пока она не призналась, что среди названных причин Эббиного увольнения был мой неприятный характер. Ладно, это для меня не открытие. Кроме того, продолжала Конни, Эбби увидела в Интернете мои твиты. Они ей не понравились, вообще вся моя так называемая интернет-персона ей не понравилась – настолько, что она решила уволиться немедленно, без предупреждения.

– Но это же не я писал! Разве она не поняла?

– Видимо, нет.

– Ты ей не сказала?

– Сказала.

– А она что?

– Либо не поверила, либо ей все равно.

– Но Эбби ведь даже не еврейка!

– А это тут при чем?

– Если кто и должен уволиться, так это ты, – сказал я. – Эбби пресвитерианка или методистка или еще кто-нибудь в этом духе.

– Пресвитерианка или методистка? Да ты пять минут назад не знал, что она актриса!

– И давно она актриса?

– Вовсе необязательно быть евреем, чтобы не любить антисемитов. В современной Америке такая нелюбовь свойственна многим.

– И потом, если прочесть все твиты разом, становится ясно, что они скорее антимусульманские. Или антихристианские. Антирелигиозные. Если прочесть их все разом.

– Когда будешь искать ей замену, укажи это в объявлении.

– Эбби вообще что-нибудь знает об истории иудаизма? Имеет представление о том, что такое настоящий антисемитизм?

– Настоящий антисемитизм?

Она смотрела на меня как на дурака.

– Что? – не понял я.

– Знаешь, чему меня научила эта странная история с хищением твоих личных данных?

Я вздохнул и жестом попросил продолжать.

– Только евреи имеют право судить о том, что такое «настоящий» антисемитизм или ненастоящий. А ты не входишь в их число.

Я вернулся в кабинет и сел напротив Дарлы, ассистентки-карлицы, которой, видимо, было все равно, антисемит я или нет. Как же плохо мы с Эбби понимали и знали друг друга, подумал я, а ведь сколько лет просидели в одном кабинете. То, что она ушла, не укладывалось у меня в голове. И даже не попрощалась! Днем она просто вышла из клиники, и я не придал значения ее уходу, даже немного обрадовался – подумал, что наконец-то можно передохнуть и пообедать. Я понятия не имел, что больше никогда ее не увижу, не смогу отвести в сторонку и извиниться за свой угрюмый характер. Мне было искренне жаль, что я такой угрюмый. Такой немногословный, холодный, строгий, снисходительный, замкнутый и абсолютно равнодушный к любым проявлениям ее натуры. Понятно, почему она никогда со мной не разговаривала. Понятно, почему она ушла.

Эбби ушла!

Я стал беспокоиться, что следом уйдет и миссис Конвой. Без миссис Конвой «Стоматология доктора О’Рурка» потерпела бы крах. Миссис Конвой была олицетворением «Стоматология доктора О’Рурка», душой и телом клиники.

Когда я нашел ее, она уже начинала стерилизовать оборудование.

– Бетси, – сказал я. – Мне бы хотелось поговорить с вами об Эббином уходе.

Она отложила инструменты и взяла меня за руку. Я нащупал умелые косточки ее пальцев.

– Я когда-нибудь говорила вам, что вы – замечательный врач? – спросила она.

Когда Бетси только устроилась в клинику, и ее сверхъестественные способности еще потрясали меня до глубины души, я очень хотел знать, что она обо мне думает. Надеялся, что она по крайней мере считает меня достойным партнером. В жизни не видел такой чудесной гигиенистки. Со временем я начал принимать ее навыки как должное, и она превратилась в Бетси Конвой, набожную католичку и бой-бабу с кувалдой в руках. И вдруг, спустя много лет, она решила исполнить мою давнюю мечту – рассказать мне обо мне.

– Спасибо, Бетси.

– Мой муж, упокой Господь его душу, тоже был хорошим врачом. Но не вашего калибра. На своем веку я видела немало хороших врачей, но все они были не вашего калибра.

– Вы не представляете, как я польщен.

Она улыбнулась.

А потом отпустила мою руку и вернулась к работе.

– Насчет Эббиного увольнения…

– Она решила заняться новым делом. Она всегда хотела быть актрисой.

– Но ушла-то она по другой причине.

Я рассказал ей о сообщениях и постах в Интернете, написанных от моего имени. Вытащил из кармана я-машинку и зачитал вслух последние твиты.

– Неужели вас это не волнует? – спросил я.

– А должно?

– Все это написано от моего имени.

– Написали-то не вы.

– Нет, но разве вас не волнует, что это мог написать я?

– С какой стати?

– С какой стати? Бетси, многие из этих твитов можно назвать антисемитскими. А значит, их автор – антисемит.

– Вы антисемит?

– Разумеется, нет! Однако Интернет как бы намекает, что да. Разве вы не хотите знать наверняка, антисемит я или нет?

– Вы только что сказали, что нет.

– Для этого мне понадобилось подойти к вам и сказать. Когда вы узнали, что Эбби уволилась, вы могли бы и сами ко мне подойти. Выразить беспокойство. Все-таки речь идет об одном из самых страшных предрассудков в истории человечества.

– Я вас знаю. Вы не такой.

– Разве к вам в душу не должно было закрасться хотя бы крохотное сомнение?

– Пол, я не понимаю, в чем суть ваших расспросов. Вы антисемит или нет?

– Суть в том, что вам даже не любопытно! Вас это не беспокоит! А если я действительно антисемит?

– Вы сказали, что нет.

– А доказать можете?

– Мне нужно закончить работу. Если захотите признаться в антисемитизме, приходите – я буду ждать.

– Самое пагубное предубеждение в истории мира! – вскричал я.

– Верно.

– И я должен прийти сам?!!

Я вышел из кабинета. Больше мы эту тему не обсуждали.

Моим последним пациентом в тот день был руководитель коммерческой службы в крупной фирме. Я нашел у него три кариеса, сообщил ему о своей находке, и в этот момент меня ненадолго позвала миссис Конвой. Когда я вернулся в кабинет, пациент сказал:

– Наверно, я не стану лечить зубы.

Его рентгеновские снимки были прямо перед ним на экране. Он прекрасно видел свои кариесы. Я еще раз заглянул в карту – со страховкой все в порядке, так что дороговизна лечения не должна была его беспокоить. И мне хотелось верить, что он заботится о здоровье своих зубов. Иначе бы он просто не пришел.

– Хорошо, но я настоятельно рекомендую вам заняться зубами. Причем в ближайшее время, дальше будет хуже.

Он кивнул.

– Вы боитесь боли? – осторожно спросил я.

Он искренне удивился.

– Разве лечить кариес больно?

– Нет. Поэтому я и спросил. Может, вы думали, что это больно.

– Нет-нет. Дело не в этом. Боли я не боюсь.

– Тогда разрешите полюбопытствовать, в чем причина? Со временем у вас разовьется пульпит, а вот это уже действительно больно.

– Сейчас я чувствую себя отлично. По моим ощущениям, никаких кариесов у меня нет.

– Но они есть, – сказал я. – Вот смотрите. Здесь, здесь и…

Я начал заново показывать ему снимки.

– Можете не показывать. Я все видел и верю вам.

– То есть вы верите, что проблема есть. Почему бы ее не решить? У вас три кариеса.

– Потому что я хорошо себя чувствую.

Я начинал выходить из себя.

– Хорошо, уделите мне еще минутку, пожалуйста. Посмотрите на экран. Видите эти темные участки? Один, два, три. Три кариеса.

– Согласно снимкам – да. Я это понимаю. Но не согласно моим ощущениям.

– И что же это за ощущения?

– В данный момент я не чувствую, что у меня есть больные зубы. Все отлично.

– Но кариес далеко не всегда сопровождается болью. Для этого мы и делаем снимки. Чтобы показать вам то, что нельзя почувствовать.

– Я понимаю, вы так работаете, и я не имею ничего против. Но я привык действовать по-другому.

– По-другому? Это рентген, им пользуются во всем мире. Не только «мы» так работаем. Все профессиональные стоматологи так работают.

– Очень хорошо. Но я привык руководствоваться своими ощущениями, и сейчас я чувствую себя прекрасно.

– Тогда зачем вы пришли?! Если вы чувствуете себя хорошо, а на снимки вам плевать, зачем вы пришли?

– Просто так положено. Каждые полгода надо посещать стоматолога.

– Доктор О’Рурк?

На пороге кабинета стояла Конни.

– Простите, я отлучусь, – сказал я пациенту.

И выскочил из кабинета как ошпаренный.

– Этот болван, – зашептал я, – не хочет лечить кариесы, потому что хорошо себя чувствует! Говорит, у него все отлично, зачем лечиться? Я показываю ему снимки, на что он мне заявляет: это вы так работаете! Все профессионалы так работают! А он, видите ли, просто щупает зубы языком, и если по его ощущениям все в порядке, то плевать ему на снимки и мнение профессионалов! Когда я спросил его, зачем он тогда пришел, знаешь, что он ответил? Потому что так надо! Так положено – каждые полгода посещать стоматолога! Неужели все люди так устроены? Это – нормальное явление? Так оно и бывает?

– К тебе пришел дядя Стюарт, – сообщила она.

Я умолк.

– Опять?

В приемной не было никого, кроме Стюарта и молодой азиатки в бежевых слаксах и сдвинутых наверх темных очках. Когда я вошел, она опустила очки на нос, и Стюарт ее представил. Венди Чу. Работает на Пита Мерсера.

– Вы знакомы с Питом Мерсером? – спросил я Стюарта.

– Лично не знаком. Я знаком только с Венди.

Венди выглядела так молодо, что при иных обстоятельствах я бы принял ее за школьницу-отличницу. Она вручила мне визитку. Посмотрев на карточку, я вспомнил, как Мерсер рассказывал про нанятого им частного детектива. «Детективное агентство Чу» – значилось на карточке. Я снова посмотрел на нее. Надо же, а ведь раньше сыщики носили фетровые шляпы и сидели за дверями с матовым стеклом. Куда катится этот мир?

– И как вы познакомилсь с Венди? – спросил я.

Она ответила сама:

– Чего только не случается, когда два человека отправляются на поиски одной женщины.

– Какой женщины?

– Пол, – сказал Стюарт, – мы пришли просить вас об услуге. Не могли бы вы после работы съездить с нами в Бруклин?

– Зачем?

– Мерсер хочет, чтобы вы кое с кем встретились, – сказала Венди.

– А где сам Мерсер?

– Он больше не принимает участия в деле.

– В каком деле?

Она промолчала. Ее взгляд за темными линзами очков был нечитаем.

– У меня пациент, – сказал я.

– Мы подождем. – Венди тут же села.

– Что происходит? – спросил я Стюарта.

– Я прошу вас о личной услуге. Съездите с нами в Бруклин.

Я вернулся к пациенту: тот терпеливо дожидался меня в кресле. Я сел рядом, смерил его долгим взглядом и всплеснул руками.

– Почему вы до сих пор здесь?

Он смутился.

– Вы же сами сказали подождать.

– Но почему вы меня послушались?

– Потому что вы – мой врач.

– То есть ждать по моей просьбе вы готовы, а лечиться – нет?

– Я уже сказал, что чувствую себя прекрасно.

– У вас кариес! – воскликнул я. – Целых три!

– Согласно снимкам.

– Да, да, вот именно! Согласно снимкам!

– Но не согласно моим ощущениям, – сказал он.

* * *

Мы сели в машину Венди и поехали в Бруклин, в район Краун-хайтс, где живут в основном евреи. На витринах и вывесках было много иврита, по улицам ходили женщины в одинаковых одеждах с одинаковыми колясками – огромными люльками на больших железных колесах; мужчины в черных костюмах, черных шляпах и с черными бородами выходили из маршруток и разговаривали по мобильным телефонам; бесчисленные дети, невзирая на суровость пейсов и скромность нарядов, скакали и бегали по тротуарам. Солнце садилось, и на улицах был полный порядок. Если бы не тонированные окна проезжавших мимо машин, дрожащие от басов, я бы решил, что мы очутились в семнадцатом веке.

По дороге туда я узнал, что мы должны встретиться с Мирав Мендельсон – женщиной, которую когда-то любил Грант Артур. Я не понял зачем. Я объяснил Стюарту, что все про нее знаю. Мирав родилась в Лос-Анджелесе, в семье ортодоксальных евреев, а потом влюбилась в Артура. Когда семья об этом узнала, ее изгнали из сообщества. Даже сидели по ней шиву, как будто она умерла. Через некоторое время Артур занялся исследованиями, начал узнавать все больше о своих предках, о том, кто он такой на самом деле. Он понял, что его долг – покинуть Мирав, уехать из Лос-Анджелеса и основать в Израиле общину ульмов.

– Звучит мило, – сказала Венди. – Но это еще не все.

Стюарт поведал мне, что Мирав отказалась от иудаизма, вышла замуж за хозяина одной из крупнейших фирм по торговле строительными материалами, родила от него двух детей, а потом они развелись. Повинуясь велению души, в 2007 году Мирав снова взяла фамилию Мендельсон и приняла иудаизм. Сейчас она живет при хасидском центре и рассказывает новообращенным женщинам о традиционных еврейских практиках.

Мы въехали в некое подобие студенческого городка или большого жилого комплекса с собственной синагогой, школой и общежитием, где новообращенные евреи постигали основы религии. Мирав вела вечерние курсы. В конце занятия женщины запели. Мы стояли на улице, ждали и слушали. Никогда не забуду эту песню: непрерывную, изменчивую, исполняемую неумелым хором, в котором солировал единственный женский голос – сильный, живой, напутствующий, славящий Создателя и ведущий всех тех, кто сбивался с ритма, фальшивил, замолкал и хихикал, к единственному мигу звонкой гармонии. То был голос Мирав.

После урока Мирав вышла к нам, мы познакомились, и она повела нас в комнату отдыха. Там пахло старыми книгами и горелым кофе. На стенах – всевозможные образцы народного искусства: изображения менор и волчков, согбенных фигур у Стены Плача, молитвенных шалей, развевающихся под порывами волшебного ветра, танцующих семей, свитков с красочными письменами на иврите. Больше всего мне понравились огромные аппликации: Ноев ковчег, груженный множеством зверей, и дракон, плывущий по спокойному морю, как будто Карибскому.

Мирав была в длинной черной юбке и головном платке с узором из огурцов. Мне она показалась честной, открытой и жизнерадостной; некоторое время она говорила очень серьезно, а потом вдруг непринужденно засмеялась. Она явно знала, сколько на свете горя и дерьма, но все же умела радоваться жизни. Такие люди поначалу всегда меня пугают, а в следующий миг я начинаю испытывать к ним глубокую симпатию, даже если мы практически не знакомы.

– Принести вам кофе? – спросила она, когда мы сели.

Все отказались.

– Спасибо, что согласились на встречу, – сказал Стюарт. – Знаю, вы уже беседовали с Питом Мерсером, но не могли бы вы рассказать свою историю и нам с Полом?

– Могу, конечно, это совсем не трудно.

И мы отправились в год 1979.

Ее дядя владел небольшим продуктовым магазином неподалеку от дома ее родителей. Днем мама отправляла ее туда за покупками. Однажды по дороге домой к ней подошел Грант Артур и предложил донести сумки до дома. На нем были джинсы-клеш и рубашка из тех, какие носил только Джон Траволта. Он спросил ее, еврейка ли она, и она кивнула. Затем он спросил, как ей живется, в какую церковь она ходит и не жалко ли ей, что нельзя праздновать Рождество. Мирав ответила, что ее отец – раввин местной синагоги, а из-за Рождества она расстраивалась только в детстве. Еще он спросил, действительно ли еврейская пища так отличается от христианской. И что вообще едят евреи?

– Сначала я подумала, что он надо мной издевается, – сказала Мирав мне, Стюарту и Венди. – Но нет, этот юноша действительно ничего не знал. Он был такой невинный, такой открытый, ему все было любопытно.

В следующий раз он встретил ее у входа в дядин магазин, когда она выходила с покупками. Мирав заподозрила, что он за ней следит, но не поняла, как и откуда. Грант Артур сказал, что нашел раввина – рабби Юклуса из синагоги Анше-Эмес, – который согласился помочь ему обратиться в иудаизм. Рабби Юклус научит его всему, что нужно знать. Сейчас он уже знает про шаббат. Этим иудаизм сильно отличается от христианства. Христиане всегда молятся в воскресенье и не устраивают пиршеств накануне, если не считать праздников и благотворительных вечеров по сбору средств. Рабби Юклус пообещал как-нибудь пригласить его на шаббат. Знает ли она наизусть все слова, которые надо произносить при зажигании свечей? И все остальные молитвы и песни? Он сказал, что ему очень нравятся еврейские «ритуалы, молитвы и прочие штуки». Ему не терпится прийти домой к раввину и увидеть все своими глазами. Мирав нравилось слушать Гранта Артура, он оживил ее повседневность, и она впервые почувствовала себя особенной. Ей было всего семнадцать.

– Мне так и не пришло в голову спросить, что для него важнее, – сказала она, обращаясь непосредственно ко мне, – иудаизм или я. Да и важно ли, кто его вдохновил – я или нет? Даже не вдохновила – свела с ума! – Она громко и импульсивно рассмеялась. Затем повернулась к Стюарту: – Разве не это мы делаем, когда влюбляемся, – сводим друг друга с ума? – Он ответил ей теплой понимающей улыбкой (никогда не видел, чтобы он так улыбался), как бы говоря, что на своей шкуре испытал это сумасшествие. – Но нет, я никогда не считала, что иудаизм был для него просто удобным способом добиться желаемого. Или что я была таким удобным способом. Думаю, я ему понравилась, но и в нашем квартале он оказался не случайно. Он хотел стать евреем.

– Я все это уже знаю, – вставил я. – Он мне сам рассказывал.

Мирав перевела взгляд с меня на Стюарта.

– Мне продолжать?

– Прошу вас, – сказал он.

Однажды, возвращаясь вместе из магазина, они решили сделать крюк, чтобы подольше поговорить. Грант Артур признался, что не представляет, как можно быть евреем – столько всего нужно знать. Нужно знать Библию. Нужно знать Талмуд. Нужно знать правила – множество правил. Нужно знать историю. Нужно знать, как молиться. И если хочешь делать все по-настоящему, нужно знать иврит. Раньше он думал, что иврит – это такой древний язык, на котором была написана Библия, но рабби рассказал ему, что иврит – это язык Израиля, язык евреев. А ведь еще есть идиш. Знает ли Мирав идиш? В чем разница между ивритом и идишем? «Это совершенно разные языки», – ответила она. «Так ты понимаешь, о чем я говорю? Надо знать два языка, изучать Ветхий Завет, помнить про все праздники, как они начинаются, почему они имеют такое значение – это слишком много!» «Идиш знать необязательно», – сказала Мирав. «Ничего, я все равно выучу, – ответил он и показал на бунгало неподалеку. – А здесь я живу».

Дом стоял на небольшом травянистом холмике. Под окнами цвели азалии, от ворот ко входу вела дорожка, мощенная плитняком. Это был дом взрослого человека.

– С родителями? – спросила она.

– Нет.

– С кем-то еще?

– Нет. Один.

– Сколько тебе лет? – спросила Мирав.

– Девятнадцать.

Лишь спустя три месяца Мирав набралась храбрости, чтобы подойти к этим воротам и позвонить. К тому времени у входа уже висела мезуза. А пока они почти каждый день возвращались вместе из магазина, выбирая самые длинные пути, и дома мать всякий раз бросала на нее вопросительные взгляды. Мирав ничего не говорила. Она понимала, что родители никогда не примут в семью такого юношу. Ее отец мог одобрить только жениха, родившегося к югу от Уэст-Холливуда, или к северу от Уилшира, или в кибуце на Кинерете. Своим кузинам Мирав все рассказала; их соучастие и вранье помогло Мирав и Гранту скрывать свои отношения от родственников куда дольше, чем можно было вообразить.

– У нас было очень дружное сообщество, – сказала Мирав. – Можно сказать, закрытое. Или даже ограниченное. Все знали друг про друга всё. И подумать только! – Она опять рассмеялась. – Я в него вернулась! – Снова смех. – Но тогда все было иначе. Времена сейчас другие. Тогда еще было живо поколение евреев, родившихся в штетлах. Они не связывались с джонами траволтами. Их менталитет – принцип «гой всегда остается гоем» – сейчас утрачен, даже здесь, в Краун-хайтс. Они и новообращенных-то не очень жаловали.

Начал Грант Артур с того, что стал называть вещи правильными именами: не «церковь», а «храм», не «Ветхий Завет», а «Тора». Он сменил одежду – купил себе простой черный костюм. Перестал бриться. Носил кипу, а позже стал надевать и талит. После окончания школы Мирав начала помогать дяде в магазине, а он целыми днями читал Тору и комментарии к ней. Он все схватывал на лету. Однажды он поприветствовал ее на иврите. Вскоре Грант Артур ушел к другому раввину – рабби Репальски из храма Бет Элохим, который много знал и с удовольствием рассказывал ему об Израиле. Эта страна поразила его в самое сердце: он захотел там жить. Скорость ее создания не укладывалась в голове. Впрочем, так оно и бывает, думал он, когда шесть миллионов людей становятся жертвами Холокоста.

– Это как на автостраде, – говорил Артур. – Едет огромный грузовик с табличкой «КРУПНОГАБАРИТНЫЙ ГРУЗ», а сзади – в это сперва невозможно поверить, но вот ты подъезжаешь ближе и понимаешь, что он везет целый дом! Самый настоящий дом едет по автостраде! Вот это и есть Израиль. Дом, который везут по автостраде.

– Я таких не видела, – сказала Мирав. Она еще никогда не ездила по автострадам, хоть и жила в Лос-Анджелесе.

Несколько дней спустя, почитав еще немного, он заявил:

– Мирав, но ведь совсем не Холокост стал причиной создания Израиля. Израиль зародился гораздо раньше. И даже не в качестве религиозного движения. Именно светские евреи, интеллектуалы чувствовали необходимость создания своего государства. Они знали, что хаскала – это смертный приговор. Ты слышала про хаскалу? Израиль основали люди вроде Мозеса Гесса – Гесс, Пинскер и Герцль.

Про Герцля она слышала, но про остальных нет. Мирав семнадцать лет училась у Ошера Мендельсона, а Грант Артур за считаные месяцы узнал больше, чем она – за долгие годы.

– Суть в том, – сказала она нам спустя тридцать лет, – что у него был блестящий ум. Честное слово, он за полгода почти в совершенстве овладел ивритом. Я была потрясена – и сказала ему об этом. Он ответил: «Если Бен-Йехуда изобрел его за год, почему я не могу выучить его за полгода?» К тому времени он побывал ровно на одном шаббате.

Мирав не могла пригласить его в гости. Не могла познакомить с родителями. Сколько бы он ни изучал Тору, как хорошо бы ни знал иврит, евреем ему не стать. Либерально настроенные раввины, в синагогах которых мужчины и женщины молились вместе, могли провести его через гиюр, но в глазах Ошера Мендельсона, раввина синагоги Шалом Бнаи Исраэль, человека с твердыми убеждениями и хорошей памятью, принадлежавшего к тому поколению, когда пропасть между евреями и неевреями была глубока как никогда, Грант Артур не мог стать евреем, потому что он им не родился.

Однажды Грант Артур заявил ей:

– Я стану раввином.

К тому времени она уже побывала у него дома. Видела его спальню (внутрь не заходила) и матрас на полу, на котором лежала единственная белая простыня. Никакого другого постельного белья не было, и кроватей других тоже не было. Во второй комнате стоял шезлонг, в третьей – кресло-мешок. В пустых шкафах и буфетах – ничего, кроме нескольких разномастных чашек и тарелок. Эта картина одинокой жизни человека ее возраста долго не шла у нее из головы. Жизнь без кроватей, без мебели, без посуды, без родственников, без дюжины двоюродных братьев и сестер на кухне! После визита к Гранту Артуру на глаза Мирав в самые неожиданные моменты наворачивались слезы – стоило ей подумать о том, что этот юноша сумел обзавестись собственным домом, но был совершенно неспособен его содержать. Поэтому она решила придать его жилищу хоть некое подобие дома: принесла кружевные занавески, менору, покрывало, сервировочное блюдо, два одинаковых бокала. Грант Артур так расчувствовался, что в слезах поцеловал ее. Его никто никогда не любил, сказал он. Мирав ждала какого-то продолжения, но не дождалась. Его никто никогда не любил, вот и все. Она тоже заплакала и поцеловала его. Всякий раз, покидая его дом – этот приют отшельника, полный книг, – она забирала с собой ритм его дыхания. В физическом смысле она больше никогда не была так близка с другим человеком; казалось, он дышал внутри ее.

Долгое время дом пустовал. Но однажды она вошла и увидела на стене картину Марка Шагала. На картине были корова и скрипка, козлиные головы, темно-синее небо, луна с ореолом, мешанина покосившихся домов, упавший стул, женщина на облаке. Мирав совсем не разбиралась в искусстве, художниках и стилях, но Шагала знала. Отец показывал ей его картины. Еще она знала, что работы Шагала обычно висят в музеях.

– Что она здесь делает?

– Тебе нравится?

– Это оригинал?

– Разумеется!

– Где ты ее взял? Сколько она стоит?

– Ее купила моя бабушка. Ну, то есть моя бабушка умерла, но я купил картину на деньги, которые достались мне по наследству. Как думаешь, твоему отцу понравится?

Мирав попыталась передать шок, который испытала при виде этой картины в пустом, кое-как обставленном доме. Она знала, что Грант Артур – необычный человек; она не знала, что он родился в такой немыслимо богатой семье. Его отец был адвокатом на Манхэттене, а мама – светской львицей. Грант Артур не разговаривал с ними уже больше года.

– Тогда он очень увлекался историей, – сказала нам Мирав. – Штетлы, Пейл. Казаки и татары. Мне было трудно понять, что он в них находит. Они производили на него неизгладимое впечатление. Наполняли его отвращением, жалостью и чем-то еще. Может быть, романтизмом. Нет, конечно, погромы и Холокост он никогда не романтизировал, но все же в ту пору была у него эта странная тяга. Мне кажется, из-за нее он и купил Шагала.

А теперь о том, как Грант Артур попытался произвести впечатление на ее отца. К тому времени он уже поговорил с рабби Бломбергом из семинарии Йад Аврахам о том, чтобы поступить туда сразу после прохождения гиюра. Он соблюдал кашрут, субботу и все 613 заповедей, которых придерживаются ортодоксальные евреи. Он надеялся, что его обращение, прилежная учеба, интересы и Шагал произведут приятное впечатление на человека, которого он прочил в тести. Да, его мать не еврейка, но даже среди ортодоксии принято считать, что в глазах Господа обращенные и урожденные иудеи равны.

– Какая разница, что принято или как на это смотрит Бог? Отец все равно тебя не одобрит.

Они сидели на дальнем конце нового стола на шестнадцать персон. Грант Артур мечтал, что когда-нибудь за этим столом будут проходить субботние ужины, рядом будет сидеть его жена и все многочисленные родственники.

– То есть в глазах Бога и государства Израиль я – еврей, но в глазах рабби Мендельсона, отца Мирав, я родился гоем и гоем умру? Но это же бред, Мирав! Неужто галаха ничего для него не значит?

– Галаха! Ты меня не слушаешь, Грант. Законы тут ни при чем. Ты хочешь жениться на его дочери. На дочери. Мой муж должен быть евреем, то есть родиться от матери-еврейки. А если ты начнешь качать права, смею тебя заверить, он процитирует мицву, запрещающую евреям заключать браки с гоями.

– Я больше не гой.

– Пока ты не предстанешь перед бейт дином – ты гой.

Миновал год, и хотя Грант Артур еще не прошел гиюра, он носил окладистую бороду, не выходил из дома с непокрытой головой и сделал обрезание. Он разговаривал так, словно был евреем всю жизнь – жизнь, которую целиком посвятил иудаизму.

– Выходит, ему плевать, – спокойно сказал он Мирав, – что я делаю это по собственной воле, охотно, с любовью, что больше всего на свете я люблю евреев, что по-настоящему счастлив я только в шуле, что иудаизм манит меня мудростью и красотой и что я клянусь почитать эту мудрость и красоту до конца своих дней? И ему плевать, что я хочу произвести на свет множество детей – внуков твоему отцу, – которых буду воспитывать в согласии с еврейскими законами и обычаями? Я пришел к этому сам, по собственному желанию, а ты хочешь сказать, что твой отец предпочтет мне любого, самого заурядного еврея, только потому что его мать была еврейкой?

– Знаешь ли ты, перед какими людьми он стоит во время службы? Некоторые из них едва успели вырваться из Европы до прихода нацистов. Один сидел в концлагере. Эти люди помнят, как их деревни разоряли только потому, что они – евреи. Мой отец приехал из Киева…

– Я это знаю.

– Он видел, что случилось с его семьей – с отцом, дядями. Он был тогда мальчишкой. Ты знаешь историю, Грант, а мой отец ее прожил.

– Это не делает меня недостойным.

– В глазах моего отца и прихожан его синагоги – делает.

– А в твоих глазах?

– В моих – нет. Мы поедем в Израиль. Создадим новую семью.

– И потеряем ту, которая у тебя уже есть?

– Какая разница, если у нас будет собственная?

– Нас не будут приглашать в твой дом. Никаких шаббатов, седеров, семейных праздников. И мне никогда не найдется места в синагоге твоего отца.

– Я его знаю. Он этого никогда не допустит.

– Но ради чего все мои старания, если не ради этого?

Мирав не вполне поняла его вопрос и смутилась. Волнуется ли он, что она потеряет свою семью, или боится каким-то образом потерять ее сам? Но как можно потерять то, что никогда тебе не принадлежало? Он был знаком с двумя ее кузинами – и только.

В один прекрасный день к его воротам подошел рабби Мендельсон. Он позвонил в звонок и велел позвать дочь.

Они оба долгое время готовились к этой встрече, но оказались не готовы. Отец попросил Мирав познакомить его с молодым человеком, открывшим дверь. Затем спросил, дома ли его родители.

– Мои родители живут в Нью-Йорке, сэр.

– Вы живете один?

Грант Артур кивнул.

– Если это не слишком вас затруднит, можно мне войти в дом?

– Конечно!

Ошер Мендельсон остановился в коридоре и похвалил дом. Он ничего не сказал о скудной обстановке или о Шагале, висевшем на самом видном месте в гостиной. Грант и Мирав молча наблюдали, как он заглядывает в комнату с камином, креслом-мешком и книгами на полу.

– Нельзя ли нам присесть? – спросил раввин.

– Нам вдвоем? Или Мирав тоже?

– Присоединишься к нам, юная леди?

– Если ты этого хочешь, папа.

– Да. Я считаю, так будет лучше.

Они сели за новый обеденный стол, и Грант Артур побежал на кухню за напитками. Он хотел предложить рабби несколько напитков на выбор. Уж что-что, а встречать гостей и устраивать вечеринки он умел – не хуже, чем Мирав умела зажигать свечи с молитвой на устах. Умение это он унаследовал от родителей. Но в холодильнике не было ничего, кроме початой бутылки молока. Поэтому Грант выскочил из дома через заднюю дверь и побежал в магазин (принадлежавший дяде Мирав), где купил три вида сока, два вида содовой, чай и кофе. Но, пока он бегал, задняя дверь захлопнулась от сквозняка, и ему пришлось звонить в переднюю. Конечно, Мирав и ее отец очень удивились: все это время они молча ждали, когда он вернется из кухни. Он еще раз извинился, разложил продукты по местам и спросил, чего они хотят выпить. Мирав ничего не хотела, а ее отец попросил стакан воды.

– Как я понял, – начал раввин, после того как Грант Артур наконец уселся во главе стола, купленного для будущей семьи – раввина и его дочери, – вы знакомы с рабби Юклусом из Анше Эмес.

– Да, сэр.

– Рабби Юклус говорит, что вы хотите стать евреем.

– Да, сэр, хочу.

– Он говорит, у вас блестящий ум. Быть может, вы даже гений. Вы произвели на него неизгладимое впечатление.

– Я целыми днями напролет изучаю иудаизм, сэр. И собираюсь посвятить этому всю жизнь. Надеюсь в будущем последовать примеру еврейских ученых, которыми восхищаюсь больше всего. Это Рабби Акива и Спиноза.

– Благородная цель.

– Я уже немного освоил иврит и читаю Тору минимум по шесть часов в день. Мой любимый поэт – Генрих Гейне. Может, евреем он был не очень хорошим, но стихи писал великолепные.

– Еще я понял, – сказал раввин, – что вы сменили имя, верно? Об этом мне рассказал рабби Бломберг из Йад Аврахам.

– Я сейчас как раз в процессе, рабби Мендельсон.

– И у кого вы учитесь в данный момент?

– У рабби Ротблатта, сэр. Из храма Израиля.

– Ах да, точно. Рабби Ротблатт мне поведал, что сразу после прохождения гиюра вы хотите поступать в семинарию.

– Да, сэр, я надеюсь однажды стать раввином. Как вы.

– Благородная цель, – повторил раввин. Он сделал глоток воды и поставил стакан на стол. – Очень красивый стол, – восхищенно сказал он.

– Спасибо, сэр.

– И картина на стене – очень хорошая репродукция.

– Это не репродукция, сэр.

Рабби вгляделся в картину и отвел глаза.

– Вы хотите жениться на моей дочери?

– Да, сэр, очень хочу.

– Скажите, – молвил рабби, – могу ли я задать вам несколько вопросов по пройденному материалу? Не поймите меня неправильно, это не допрос. Мы – ваши гости, и я отнюдь не желаю докучать хозяину дома. Я лишь хочу иметь представление о глубине ваших познаний – учитывая, что вы собираетесь стать членом моей семьи.

– Спрашивайте что хотите!

– Вы знаете, что такое седер?

– Седер – это ритуальная трапеза во время праздника Песах, или Пасхи, которой отмечается годовщина Исхода евреев из Египта и заключение завета между Господом и еврейским народом.

– Вы когда-нибудь бывали на седере?

– Также необходимо добавить, что слово «седер» означает «порядок», и этот порядок расписан в Хаггаде. Я побывал только на одном седере, сэр, по приглашению рабби Гринберга. Это событие изменило мою жизнь.

– Рабби Гринберга?

– Из храма Синая, Лонг-Бич.

– Я с ним не знаком.

– Он был очень добр и пригласил меня на седер, первый в моей жизни седер. Жаль, я не в состоянии передать словами, как много для меня это значило.

– А можете ли вы рассказать мне о Шавуоте? Как вы понимаете этот праздник?

– Шавуот – это праздник, отмечаемый на пятидесятый день омера. Евреи празднуют дарование им Торы на горе Синай при Исходе из Египта. В этом году на праздник Шавуот я всю ночь читал Тору вместе с остальными учениками рабби. Таким образом мы демонстрировали свою любовь к Торе, и могу сказать, что это было одно из самых удивительных событий в моей жизни.

– Вас пригласил рабби Гринберг?

– Нет, сэр. Рабби Мэддокс.

– Вы знаете немало раввинов, – заметил раввин.

– Да, сэр.

Отец Мирав откинулся на спинку стула.

– Разрешите задать вам еще один вопрос. Последний.

– Задавайте, пожалуйста!

– Вы верите в Бога?

Мирав ни разу не пришло в голову задать Гранту Артуру такой вопрос. Он ведь стал евреем! Если не ради Бога, то ради чего?

– Нет, сэр, не верю.

– Не веришь? – переспросила Мирав.

– Вы атеист, не так ли? – добавил раввин.

– Вам рассказал рабби Юклус?

– Юклус, Бломберг, Ротблатт, Мэддокс, Репальски. Все они выступили против прохождения вами гиюра, потому что вы не верите в Бога. Если бы верили, то уже давно стали бы евреем и поступили бы в семинарию.

Он умолк. Все трое смотрели друг на друга в полной тишине.

– Как вы можете верить в Бога, сэр, – спросил Грант Артур раввина, – зная историю своего народа?

– История моего народа – это история его борьбы за соблюдение Божьего завета, – ответил раввин. – Без Бога мы – никто.

– Но Бог навлек на вас все эти беды!

– Каждый вдох я делаю с мыслью о Боге, – пылко ответил рабби, потеряв остатки напускной невозмутимости. Он держал себя в руках, пока Грант Артур не сообщил ему, раввину, что все его беды – от Бога. Это мгновенно вывело его из себя. – Вам нечего делать в синагоге! – сказал Ошер Мендельсон, поднимаясь из-за стола. – Вы хотите выставить Тору на посмешище.

– Но я не единственный атеист среди евреев!

– Вы – не еврей. И никогда им не станете.

Рабби Мендельсон направился к двери и по дороге сказал дочери, что если она не вернется домой через час, то может не возвращаться вовсе.

– Я впервые встретила человека, отрицавшего существование Бога, – продолжала Мирав тридцать лет спустя, – и он сделал это в присутствии моего отца! Я была бы куда меньше шокирована, если бы он размахнулся и ударил его по лицу. Вы, наверное, думаете, что мне было стыдно перед отцом, что я почувствовала себя блудницей и потаскухой. Хуже. Гораздо хуже. Странно, правда? Я действительно чувствовала себя опозоренной, но одновременно и обиженной, преданной и… все еще влюбленной. Я была в смятении.

– Вы вернулись домой? – спросил Стюарт.

– Вернулась. Я по-другому взглянула на Гранта, когда он признался, что не верит в Бога. Мгновенное отчуждение. Вам ведь известно, я была замужем и развелась, уж кому как не мне знать, что такое отчуждение! Но в браке оно происходит постепенно. А с Грантом все случилось мгновенно. В моем мире существование Бога было данностью, общепризнанным фактом. Как можно быть хорошим человеком и не верить в Бога?

Однако на следующий день Мирав, несмотря на доводы рассудка, вернулась к источнику своего смятения. Он открыл дверь: густая темная борода, на голове кипа. Самый настоящий еврей. Только теперь он казался ей лишенным некоего стержня, словно актер в костюме еврея, жалкая пародия. Она поняла, что подумал ее отец, когда Грант Артур вчера открыл ему дверь. Зачем он носит эту одежду?!

– Пожалуйста, войди, – сказал он.

– Не могу.

– Прошу тебя! Это была худшая ночь в моей жизни.

– Почему ты так одет?

– Как?

– Как еврей.

– Мирав, умоляю. – Он широко распахнул перед ней дверь.

Входя в его дом, она чувствовала себя Иезавелью у входа в логово Сатаны, где ее растерзают псы, не тронув лишь ноги и кисти рук.

– Я хочу знать почему. Почему ты притворяешься?

– Значит, по-твоему, я притворяюсь?

– А как это называется?

– Это называется «служение».

– Служение? Кому или чему?

– Тебе. Твоему отцу. Еврейскому народу.

– Но евреи не были бы евреями, если бы не служили Господу!

– Евреи остаются евреями, потому что они служат евреям.

– По-моему, ты запутался.

– Мирав, ты хоть понимаешь, сколько всего от меня требуется, чтобы быть евреем? Гораздо больше, чем от твоего отца! Какую я приношу жертву…

Инстинкты возобладали, и Мирав толкнула его в грудь. Он качнулся назад, но не упал.

– У него есть Киев, и семья, и воспитание! – воскликнул он.

– А у тебя Марк Шагал на стене! – закричала Мирав. – Ты можешь купить все, что захочешь!

– Не все.

Первый инцидент произошел спустя несколько дней, когда он пришел к дому Мендельсонов и стал громко звать раввина.

– Рабби Мендельсон! Рабби Мендельсон! Разве я не следую заповедям, как требует того Бог? Разве не плачу десятину? Разве не соблюдаю пост? Разве не праздную дарование Торы на горе Синай? Разве не сделал я обрезание? Не выучил иврит? Все ради вас! Сменил имя, отпустил волосы! Есть Он или нет, разве в глазах Господа я не стал благочестивым и хорошим человеком? Выгляните в окно и скажите, что вы видите. Чем я не еврей?

Раввин вызвал полицию.

– Почему вы меня не принимаете? – продолжал Грант Артур. – Чем я провинился? Вы любите иудаизм и хотите его защищать? Вам надо стать христианином! Выйдите сюда, рабби Мендельсон, ко мне, к христианину, и посмотрите на евреев со стороны. Эти свечи, озаряющие лица ваших близких, эти стихи, это ваше единство. Вот тогда вы по-настоящему полюбите евреев!

В конце улицы замелькали полицейские огни. Грант Артур не сбежал. Полиция сделала ему строгий выговор и запретила возвращаться к дому Мендельсона.

– Зачем ты изучаешь Тору? – спросила его Мирав. – Зачем напрасно тратишь время?

– Хочешь сказать, без Бога Тора лишена своей красоты? Своей мудрости?

– Но Бог живет на каждой ее странице! В каждой строчке!

– Добродетели евреев – тоже. Их соблазны, причуды, человечность. Их ум, страсть. Их борьба. Их милосердие. Для всего этого не нужен Бог.

– Но именно Бог вдохновляет евреев на все это!

– Величие еврейского народа – в источнике их вдохновения. Но Бог – источник только лишь страха.

В следующий раз, придя к дому Мендельсонов, Грант Артур заранее попросил у раввина прощения за грубость.

– Ответьте: где Он?! – спросил он затем, и его голос свободно влетел в открытые окна. – Пусть он убьет меня прямо сейчас, если мои действия ему неприятны. Если я не еврей, пусть я сейчас же свалюсь замертво! – Он помолчал. – Что же я не умер? Означает ли это, что я – еврей? Или что Его попросту нет? Или же Он в очередной раз решил постоять в сторонке, пока гой оскорбляет его народ? Сколько оскорблений и обид вы готовы снести, прежде чем отвернетесь от Бога, рабби Мендельсон? Вильяма Норвичского вам было мало? Инквизиции – мало? Погромов, газовых камер – мало? Пусть он убьет меня сию же секунду, если моя ненависть к антисемитам слабее вашей. Пусть он убьет меня сию же секунду, если я не люблю вас как брата. Неужели вы не понимаете, за что я вас люблю, рабби? Или вы слепы, потому что с рождения привыкли закрывать глаза?

На сей раз Грант Артур не стал дожидаться приезда полиции. Они пообещали раввину, что заедут к юноше домой и поговорят с ним, но если раввин больше не хочет его видеть, лучше найти адвоката, подать в суд и добиться защитного предписания.

– Всю жизнь тебе внушали, как это важно – верить, – сказал Грант Артур Мирав. – Твой отец раввин, набожный человек. Ты ходишь в синагогу, посещаешь занятия, на которых тебя учат бояться Его, любить Его, уважать Его, подчиняться Ему. Я ничуть не удивлен, что теперь ты смотришь на меня как на чужого. В твоих глазах пылает ненависть.

– Какая ненависть? Я ведь пришла, разве нет?

– Ты приходишь на пять-десять минут.

– Но прихожу ведь!

– Не целуешь меня.

– Я не могу тебя целовать, потому что не понимаю тебя, – сказала она.

– Все просто, – ответил Грант Артур. – Господь – это никому не нужный анахронизм.

– Пустые слова. Что они значат?

– Зачем тебе Бог, если у тебя есть иудаизм? Зачем пятнать нечто столь прекрасное?

– Без Бога нет иудаизма!

– Знаешь ли ты, в чем заключается истинный смысл трубления в шофар?

Мирав ненавидела такие вопросы.

– Конечно. Трубный звук шофара возвещает о начале праздников и… пробуждает душу…

– Нет, – перебил ее Грант Артур. – Ты живешь в Лос-Анджелесе, в двадцатом столетии. Трубление в шофар в Лос-Анджелесе двадцатом столетия имеет тот же смысл, что и трубление в шофар в Гезере или Дивоне эпохи Первого Храма. Испокон веку трубный звук объединяет всех евреев всех времен: лос-анджелесских и гезерских, нью-йоркских и дивонских. Он для людей, а не для Бога.

– Нет. Это не так.

– Почему вы к нему возвращались? – спросил ее Стюарт тридцать лет спустя, в школьной комнате отдыха.

– Не знаю. Меня тянуло, влекло к нему. Я все еще любила. Он солгал мне – или ввел в заблуждение, если выразиться мягче, – и я хотела получить ответы. Я побаивалась его, но все же мне нравилось его слушать, его речи и раньше меня зачаровывали. А теперь он мог говорить откровенно, и ему было что сказать. Я была молода и наивна. Большинство его утверждений шокировали меня и заставляли думать. Так ли обязательно, чтобы мой возлюбленный верил в Бога? Если да, то почему? Потому что я сама верю? А верю ли? Во что я верю? Или же моему избраннику достаточно быть евреем? А он еврей? Он был не похож на других, это я вам могу сказать с уверенностью. Он был настроен решительно. И он хотел меня. Хотел – и соблазнил. Раньше я жила в заточении – и вдруг обнаружила, что мне нравятся свободомыслящие люди. Почему я к нему вернулась? Потому что он знал, как меня заставить.

Мирав по-прежнему трудилась в дядином магазине. Однажды в кабинет, где она работала с бумагами, вошел ее отец. Две кузины молча вскочили и вышли из комнаты. Потом вышел и дядя. Отец сел на стул посреди комнаты и долго смотрел на нее, а затем заговорил тихим, вкрадчивым голосом:

– Ты узнала, что он не верующий, и все равно продолжаешь с ним встречаться? – Он умолк, и вся комната погрузилась в тишину. – Он приходит к нашему дому, нарушает наш покой, выставляет нас на посмешище, докучает нам; мы будто вернулись на сто лет назад и живем в гетто! Однако ты по-прежнему порочишь себя и своих родных?

– Все не так просто, папа.

– Ты отдалась мужчине до свадьбы…

– Нет, папа, мы никогда…

– Ты отдалась этому богохульнику, который тебе даже не муж, и продолжаешь с ним встречаться, несмотря на его истинную сущность! Скажи мне, кто он, если не Сатана в обличье еврея?

– Он запутался, папа. Мне кажется, он сбился с пути.

– Он – обманщик, Мирав. Тебе должно хватить ума, чтобы это понять. – Ошер поднялся. – Делай выбор, Мирав. Этот обманщик – или семья. – С этими словами он вышел. Через несколько минут кабинет вновь огласился стрекотом пишущих машинок.

Третий – и последний – визит Грант Артур нанес им в пятницу вечером, после службы и непосредственно перед шаббатним ужином. Семья Мендельсонов сидела за столом, когда за окнами раздался голос Гранта Артура.

– Я тоже хочу праздновать! Хочу быть избранным! Хочу преломлять хлеб вместе с Мендельсонами! Пригласите меня в дом, рабби! Передайте мне свои традиции, и я понесу их дальше! Оставьте мне свои богатства, и я буду охранять их до конца дней! Эй, евреи! Вы хоть понимаете, как вам повезло? У вас есть жены и дочери, отцы и сыновья!

Пока все собравшиеся молча смотрели на силуэт за окном, рабби Мендельсон звонил в полицию. Мирав увидела, что он принес Шагала.

– Разрешите мне купить халу! Позвольте мне петь в миньяне! Читать свиток! Пустите меня к себе! Вы гоните меня только потому, что в моих жилах течет нееврейская кровь? Ведь по этой же причине тысячи людей унижали и убивали вас! Я не выбирал, в какой семье появиться на свет! Я не виноват! Я люблю евреев! – Грант Артур продолжал вещать до приезда полиции. Когда они приехали, он поднял картину Шагала и закричал: – Я купил ее для вас, рабби Мендельсон! – Он осторожно приставил холст к дереву. – Я видел, как она вам понравилась!

Полицейские вышли из машины и надели на него наручники. Он нарушил предписание, выданное судом два дня назад.

Первые пять месяцев испытательного срока Мирав Мендельсон жила с Грантом Артуром в его доме на углу. Покупала продукты, ездила по всем делам. Обставила дом необходимой мебелью. По пятницам они ходили в синагогу в долине Сан-Фернандо (на это судья выдал ему специальное разрешение), а потом возвращались домой, благословляли друг друга и усаживались за праздничный ужин, после которого пели традиционные песни из сидура.

Но жилось им тяжело, и их отношения были обречены на крах.

С помощью логики и убедительных речей Грант Артур вынудил ее усомниться в Боге. Путем интеллектуального изматывания показал ей, как хрупка ее вера. Посредством экскурсов в историю продемонстрировал, сколь глупо верить в Бога. Давай вспомним все жестокости и ужасы, постигшие ваш народ, сказал он ей. С каждым днем критическая масса доводов в пользу атеизма нарастала, и через некоторое время Мирав пришла к выводу, что Бога действительно нет. Понемногу, кирпичик за кирпичиком, Грант Артур разрушил стену, которую строили двадцать лет.

Вместе с Богом исчезло и желание вернуться домой. Когда один раз очнешься, к прежним снам и заблуждениям дороги нет. Начинаешь приноравливаться к новой истине, и вскоре горечь в твоем сердце сменяется презрением, говорила нам Мирав.

– Я ужасно обошлась с родными. Наверное, они тоже не лучшим образом обошлись со мной, но их поведение можно было если не оправдать, то хотя бы объяснить многовековыми традициями. Оно было предсказуемо. Мое же поведение нельзя объяснить ничем.

Отказ от веры произошел быстро и жестоко. Очень скоро семена скептицизма, зароненные Грантом в ее душу, дали всходы, и она начала гадать, почему до сих пор носит одежду, которую ее принуждали носить с незапамятных времен, зачем покрывает голову, посещает службы, зажигает свечи и поет песни. Все это – наравне с сотнями других мелочей – показалось ей нелепым и абсурдным. Грант Артур мог винить только себя. Постепенно она перестала выполнять ритуалы, связывающие ее с прошлым, не находя в них никакого смысла или морального удовлетворения. Такого поворота он не ожидал. Когда она отказывалась покрыть голову, идти с ним в синагогу или покупать еду для шаббатнего ужина, он в ужасе вопрошал ее:

– Зачем ты так с нами?!

– Как? Я ничего не делаю.

– У тебя есть обязательства!

– Перед кем?

– Передо мной. Перед остальными.

– Кто эти остальные? Кого ты здесь видишь?

– Ты еврейка! – вскричал он. – У тебя есть обязательства перед своим народом!

– А что делает меня еврейкой?

– Ты ею родилась!

– А теперь вот выросла. Ответь мне, пожалуйста: что делает меня еврейкой?

Вопрос был не риторический. Грант, будучи атеистом, обратился к иудаизму в поисках чувства причастности и единения, а ритуалы и обряды были необходимы ему, чтобы обогатить и упорядочить одинокую жизнь. Путь Мирав оказался иным. Она пришла к атеизму и обнаружила ничто на том месте, где раньше было все, ветер на месте нерушимого храма и свободу там, где раньше был закон. Она знала, что делает ее еврейкой. В узком смысле – то, что она родилась от матери-еврейки. Но если Бога нет, какое отношение иудаизм имеет к ее жизни?

Перестав понимать, что делает ее еврейкой, она окончательно перестала понимать, что делает евреем ее возлюбленного. Однажды – к тому времени они жили вместе уже год, – она вошла в дом и увидела, как он читает Тору – слегка покачиваясь, в кипе, молитвенной шали и филактериях. Обычное зрелище, никогда не вызывавшее у нее вопросов. Раньше она бы и внимания не обратила. Но теперь оно так ее потрясло, что Мирав невольно разинула рот. Подумать только, неверующий нееврей прилежно бубнит еврейскую молитву!

– Что ты делаешь?! – презрительно спросила она.

– Молюсь, – последовал ответ.

– Зачем?

Он не ответил. Мирав не могла свободно подвергать сомнениям мотивы и убеждения Гранта – он ей попросту не разрешал. Но она знала, что он – не еврей. А кто? Недоеврей – только это слово и приходило на ум. Все, что было в его жизни до момента превращения в недоеврея, он отринул. Надел кипу и пережил второе рождение. Ее отец прав, вдруг дошло до нее, пусть они и пришли к этому выводу совершенно разными путями. Он – обманщик и жулик.

– Грант Артур когда-нибудь упоминал в разговорах с вами библейский народ – амаликитян? – спросила Венди.

– Да.

– А ульмов?

– Да. Он заговорил про них после смерти отца. Та поездка в Нью-Йорк сильно его изменила. Он прекратил читать Тору и стал все свободное время проводить в библиотеке. Изучал историю своего рода, генеалогическое древо. Он обнаружил, что принадлежит к некоему древнему вымирающему народу.

Это стало последней каплей. Единственная кузина, которая все еще поддерживала с Мирав отношения, где-то раздобыла и дала ей взаймы двести долларов. Мирав села в автобус и больше никогда не видела Гранта Артура. В Нью-Йорк она приехала в потертых синих джинсах и дешевой футболке вроде тех, что носила Дебра Уингер в «Городском ковбое» – с пуговицами из искусственного жемчуга.

– Сегодня утром, когда вы рассказывали все это Питу, я хотела задать вам один вопрос, – сказала Венди. – Задам его сейчас: почему вы вернулись к иудаизму?

– О Боже! – воскликнула Мирав. Ее звонкий смех немного разрядил обстановку. – Это ужасно длинная и нудная история. Как бы мне передать ее в двух словах, чтобы вы тут не умерли со скуки? Итак: муж, развод, ошибки, сожаления… Тридцать лет духовной пустоты. – Она опять засмеялась. – Наверное, в конечном счете я поняла, что Грант был прав. Жизнь приятней, когда ты – еврей.

– Теперь поняли, во что вы впутались? – обратился ко мне Стюарт.

– Я ни во что не впутывался.

– Разве?

– Так вы за меня волнуетесь? Все это вы провернули ради меня?

– Отчасти.

– Зачем? Мне казалось, вам нет до меня никакого дела.

– Я борюсь за истину.

– И в чем же истина?

– Вам только что рассказали.

– Я узнал подробности уже известной мне любовной истории. Вы сами слышали – ему было девятнадцать. Несчастный подросток, который всего-навсего искал себя.

– Ну, сейчас-то он уже далеко не подросток, – сказала Венди. – И давно себя нашел.

– Вы хоть знаете, о ком говорите? – спросил я ее, а потом и Стюарта: – А вы?

– Он – вожак подпольной группировки. Злой гений, если хотите.

– Злой гений?! Да он все свободное время проводит в библиотеках и архивах, строя генеалогические древа! Ничего себе злой гений.

– Что ж, мы ввели его в курс дела, – сказала Венди Стюарту. – Моя задача выполнена, до свиданья. – С этими словами она вышла из комнаты.

Стюарт повернулся к Мирав.

– Позвольте нам с Полом поговорить наедине? – попросил он.

– Пожалуйста, – ответила Мирав и тоже вышла.

Мне было очень странно остаться наедине со Стюартом в комнате отдыха ортодоксального религиозного центра в Краун-хайтс.

– Все услышанное вас нисколько не тревожит?

– Я же вам говорил, все это мне известно.

– Все? Он преподнес вам эту историю именно в таком ключе?

Я неловко поерзал на месте.

– Ну, ее версия событий слегка отличается от его версии, – сказал я. – Но так часто бывает.

– Истина – это не просто «версия событий», – сказал Стюарт. – Истина беспристрастна и объективна.

– И вы, стало быть, располагаете истиной в последней инстанции? А вам не кажется, что вы, выбирая между двумя версиями, просто встали на сторону Мирав?

– В чем же разница между этими версиями?

– Во-первых, он сам от нее ушел. Не она уехала, а он. И многое другое не сходится. Артур был ребенком, потерянным и ищущим себя, когда любил Мирав. А нашел он себя лишь после их расставания.

– Вы в это верите?

– Он мне сам это рассказал. Он ни от кого не скрывает историю своей любви.

Стюарт разочарованно посмотрел на меня.

– Что ж, верьте во что хотите. Но страдание – удел не ульмов. Страдание – удел евреев. Это удел погибших и безымянных, сгинувших без вести и давно забытых. Нельзя присвоить себе чужой удел и творить с ним, что захочется. Нельзя превращать его в фарс.

– Я не хотел вас расстроить, честное слово, – сказал я.

– Давайте кое-что проясним: вы здесь вообще ни при чем. Проблема куда глубже и серьезней. Этот человек ушел от реальности. Он нашел в Библии древнюю легенду и превратил ее в миф, а миф теперь выдает за истину. Вот что он делает.

Когда я вернулся домой в тот вечер, как раз начинался пятый иннинг. Я заказал доставку еды, налил себе выпить и дождался конца матча, чтобы перемотать записанную игру и посмотреть ее сначала. Позвонил Мерсеру – уже во второй или в третий раз, – но тот не взял трубку.

После игры я вышел на балкон, прихватив с собой бутылку. Уселся на раскладной стульчик и стал любоваться Променадом. Если в пятницу вечером ты хочешь почувствовать себя инопланетянином, есть верный способ: выйди на Променад с его прогуливающимися, бомжами и влюбленными парочками. Я налил себе выпить и поднял бокал. За гуляющих. За весь город. «За ваши пикники и солнечные ванны», – сказал я и посмотрел на манхэттенский горизонт, великолепную сияющую громаду на другом берегу. Люди там еще вовсю трудились. «За ваши офисные битвы и коронарные артерии, – обратился я к трудящимся внутри этого улья, – за ваши дизайнерские носки и документы о разводе». В тот вечер я выпил практически за каждого. «За вас, влюбленные парочки, смотрящие на реку с набережной. За ваши фриттаты и домашние порно. За тебя, фотограф с вечной вспышкой, за твой личностный брендинг и неограниченный хостинг файлов. За тебя, прекрасный отрок, уже второй час не расстающийся с я-машинкой». Я пил за всех. Произносил тосты и пил. «За тебя, фанат «Янкиз» в футболке Дерека Джетера, за твои лосьоны после бритья и оправдательный приговор по делу об изнасиловании». Я наливал еще и пил. «За тебя, корпоративный босс, не желающий подбирать за своим шпицем теплое дерьмо, и за всех твоих коллег-трейдеров, бизнес-аналитиков и прочих мудаков: за ваши одинаковые лица и засекреченные номера», – говорил я. «За то, что вы утопили Америку, сволочи! Чтоб вам всем оказаться в камерах, куда крысы приходят подыхать! И за вас, миссис Конвой. За ваши катехизисы и водолазки. За тебя, Эбби. Удачи в новом деле. И за тебя, Конни. За твоего поэта Бена и всех ваших будущих румяных детишек». За дядю Стюарта я пить не стал. О нем, Мирав и Гранте Артуре я старался не думать. Я пил и произносил тосты, чтобы забыть, и продолжал в этом духе до тех пор, пока не вылил в стакан последние капли виски. «Ну, за тебя, придурок на балконе, за твою претенциозность в соусе карри и вполне обоснованный страх умереть от асфиксиофилии. За твое идиотское стремление к обществу людей и добросердечные попытки это стремление удовлетворить. За тебя!»

Я выпил за себя. Видимо, все это я говорил очень громко, потому что моя соседка, тоже вышедшая на балкон, недоуменно таращилась на меня. Я поднял бокал и за нее – она тут же ушла в квартиру. Бутылка закончилась, тосты тоже. Долгое время я просто сидел и почти неподвижно глазел на яркую претенциозную вывеску VERIZON на верхушке одного из самых высоких небоскребов. Единственный брендированный небоскреб на Манхэттене, чертово пятно на горизонте! И я подумал: ну почему сволочи-террористы не влетели в это здание?! Потом я вырубился, а когда очнулся, на Променаде не было уже никого – пусто. Я искал и искал глазами хоть кого-нибудь, ждал и ждал. Вот сейчас люди валом повалят, потерпи еще немного… Но никто не шел. Что за страшный час и почему я очнулся именно теперь? Где они – незнакомцы, за которых я пил? Глупо чувствовать себя брошенным незнакомцами, но именно так я себя и чувствовал. Никогда прежде я не видел Променад столь безлюдным, столь бесповоротно пустым; вместо оживленной и всегда шумной улицы одного из крупнейших городов на Земле я вдруг оказался в некой колонии на Луне, безмолвно плывущей в черном космосе, причем я был единственным ее обитателем. Все это я понял буквально в первую же секунду после пробуждения, и эта секунда была невыносима. Я чувствовал себя покинутым, забытым, никому не нужным. Мне казалось, что все важное и нужное уже было сделано, пока я спал, и теперь, когда я проснулся, на свете больше не осталось никаких важных и нужных дел. Единственный выход из подобной отчаянной ситуации – найти себе занятие, причем сию же секунду. Первым желанием было достать из кармана я-машинку. Она мгновенно соединяла меня с миром, давала ощущение осмысленности происходящего. Может, мне звонила или писала Конни, или Мерсер, или… Нет. Никто не звонил и не писал. Я готов был практически на все, лишь бы вернуть их – праздных гуляк и влюбленных на Променаде, – чтобы прогуливаться рядом с ними, глазеть мечтательно на горизонт и осторожно слизывать подтаявшее мороженое, а потом пойти домой и проспать семь часов подряд – или нет, не домой, можно еще принять одно из предложений этого города, то единственное и незабвенное, ради чего можно не спать всю ночь и получать от этого удовольствие, – и проснуться не затемно, а на рассвете, и опять выйти на Променад, омытый утренним солнцем, съесть какую-нибудь выпечку на завтрак и выпить кофе на одной из скамеек, глядя на бликующие волны. О, вернитесь, скрывшиеся в ночи! Вернитесь, призраки! Мне и днем-то туго. Не бросайте меня наедине с ночью!

Наконец-то я заставил себя пошевелиться. Выпрямился и прислушался. Я услышал гул реки, и острова на другом берегу, и беспорядочный рев последних машин, мчавшихся по скоростной магистрали внизу. Могу лишь предположить, какое действие произвели на меня эти звуки: я почувствовал, что моя жизнь – и жизнь города, и все радостные, приятные мгновения этой жизни – лишена всякого смысла.

 

Глава десятая

– Ну вот, молодой человек, – сказал Зукхарт, вручая мне книгу.

Я взял ее, осмотрел, повертел в руках. На черной потертой кожаной обложке не было никаких опознавательных признаков – ни автора, ни названия. Я раскрыл книгу. Древний корешок захрустел, как орех. Судя по всему, издание действительно было очень старое. Книга сама собой раскрылась на кантонменте 240 – или на чем-то под номером 240, поскольку прочесть эти странные загогулины я не мог. Я провел пальцем по шву, скреплявшему страницы, но разбирать слова даже не пытался.

– Что думаете? – спросил Зукхарт.

– Откуда вы знаете, что это подлинник?

– Да вы только посмотрите на нее! Я такой диковинной книги в жизни не видел! Не узнаю ни одного имени. Сафек, Ульмет, Ривам… Такое чувство, что эта книга пробурилась к нам прямо из центра Земли.

– Она на идише?

Он кивнул.

– И вы можете доказать, что ей много лет?

– Сто пятьдесят, не меньше.

– Как в этом можно убедиться?

– Вы мне не доверяете? – оскорбился он.

– Ладно, неважно, – сказал я.

Уходя от Зукхарта, я зачем-то – может, по привычке, попросил у него пакет. Он достал свой завтрак – банан и йогурт – и отдал мне освободившийся пакетик из продуктового «Хоул фудс». В нем я и понес книгу.

Разве я не был честен с тобой с самого начала? – спросил он. – Разве не рассказал тебе про Мирав? И разве не говорил я, что увлекся этой девушкой еще до того, как узнал правду о своем наследии – нашем наследии? Да, я влюбился, да, я заинтересовался иудаизмом. Но это была ошибка, Пол. Я направил свою страсть не в то русло.

Приезжай, Пол, и увидишь все своими глазами. Пройдешь генетический тест, получишь последнюю крупицу семейной истории. Верь нам, а не им.

Утром следующего понедельника началась процедура уничтожения «ПМ Капитал», и Пит Мерсер ушел с фондового рынка. Он распродал все активы и вернул деньги клиентам – с изрядными процентами, если верить «Уолл-стрит-джорнэл». В той же статье говорилось, что с начала Великой рецессии каждый второй доллар его фонда был вложен в золото.

На мои сообщения и звонки Мерсер не отвечал.

Что же он будет делать? – гадал я, читая о нем в новостях. Теперь, когда все модели разрушены, все портфели ликвидированы, трейдеры отправлены домой, столы опустошены и мониторы выключены – что будет делать этот человек?

«Уолл-стрит-джорнэл» выяснил, что его личная прибыль после закрытия корпорации составила примерно 4,9 миллиарда долларов. Значит, ответ ясен: делать он может все, что взбредет в голову. За такими деньгами нужен присмотр. Возможно, подумал я, он просто хочет делать это из дома, в окружении компьютеров и мониторов. Ни на минуту не покидать наблюдательного пункта – и из эксцентричного богача превратиться в самого настоящего затворника. А может, он последует примеру американских нуворишей, нынешних миллиардеров, разбогатевших на техническом прогрессе: начнет хвататься за все, что попадется под руку, скупать яхты, футбольные команды, вложит кучу денег в уничтожение малярии. Или же станет дауншифтером: наденет новые туристические ботинки, рюкзак и отправится в путешествие по Индии, Непалу и Тибету, будет сидеть у ног золотых Будд и на холмах, с которых открывается вид на заснеженные горные вершины. Несмотря на языковые и культурные барьеры, однажды он обретет то, что ускользало от него все эти годы протирания штанов за письменным столом: душевный покой. Его великолепное финансовое прошлое вскоре забудется, превратившись в слабый отголосок где-то в самом низу цепочки кармических перерождений. Или он женится, заведет детей и посвятит дни тому, что определяет жизнь большинства людей его возраста: пеленкам, детским праздникам и прогулкам в парке. Предаваясь этим безыскусным радостям, он наконец обретет свое место в жизни – к собственному бесконечному удивлению. Или же отправится в Израиль, как и говорил. Может, эти планы еще в силе. Он превратит Сеир в пригодное для жизни место, даже роскошное. В конце концов, чего не сделаешь на пять миллиардов долларов? Можно в прямом смысле слова изменить мир.

Но я не знал, как именно он поступит, потому что не успел близко с ним познакомиться. Мы дважды обедали и один раз напились в баре, с каждой встречей он открывался мне чуть больше. Меня потрясла глубина его отчаяния. Он мог бы отдавать приказы, плести интриги, строить козни, завоевывать, владеть, брать, одалживать и давить, с головой окунуться в мир непристойного богатства. Но на обед он предпочитал дешевую дрянь из фастфудов. Мечтая о дыре, пропахшей козлиной мочой, он отказался от Пикассо. И ему ничего не стоило напиться в дешевом баре с сомнительным собутыльником вроде меня. Он считал, у нас есть что-то общее. Может, так оно и было. Но его решение застало меня врасплох. Услышав историю Мирав и уничтожив свой фонд, он не начал транжирить деньги и не обзавелся семьей. Он купил пистолет, пошел в лес и застрелился. Этим поступком – отнюдь не эксцентричным, не продуманным, не милосердным, не безбашенным – он продемонстрировал всю глубину охватившего его отчаяния. Труп Мерсера нашли дети, которые гуляли в лесу и услышали выстрел.

Новость о его самоубийстве я прочитал с телефона, в перерыве между приемами. После этого я выбрел в коридор, подошел к Конниному столу и сел рядом. Она наводила порядок в стаканах для шариковых ручек: надевала на них соответствующие колпачки и выбрасывала те, что остались без колпачков, пересохли или насобирали дряни на шарик. Выглядела она очень сосредоточенной и деловитой. Конни вообще всегда выглядит как нормальный человек, но под этим шикарным экстерьером живут и ежедневно плодятся мелкие патологии. Я стал ждать, когда она спросит, зачем я пожаловал. Так и буду ее донимать? Подстерегать в углах? Чего мне надо? Я держал в руках я-машинку и не мог выдавить ни слова. Новость о смерти Мерсера никак не укладывалась в голове. Всего две недели назад мы с ним сидели в баре, рядышком, вот как сейчас с Конни. Он рассказывал про ад, в котором жил до появления Гранта Артура – тот наконец-то указал ему на источник его неприкаянности. Видимо, после встречи с Мирав Мендельсон он разочаровался в ульмах. Но почему? Он ведь уже знал про Мирав, Грант Артур ему сам все рассказывал. «Это первое, что он рассказывает людям о себе», – были его слова в тот вечер, когда мы пили в баре, и я спросил его про несчастную любовь Гранта Артура к дочери раввина. Грант Артур ни от кого не скрывал историю своей любви. Именно такая любовь, пылкая и безрассудная, – симптом духовного голодания, от которого страдают все люди его племени. Разве не та же судьба постигла самого Мерсера, когда он влюбился в зороастрийку? Я намеревался обсудить все это с Конни, когда подсел к ней за стол, но я по-прежнему молчал как рыба, а она будто и вовсе меня не замечала, увлеченная сортировкой ручек в стакане – делом безусловно важным и давно откладываемым в дальний ящик. Я наблюдал за ней, но не слишком внимательно. Мерсер дал Венди четкое указание: познакомить меня с Мирав, чтобы я услышал ее историю собственными ушами. После этого я с ним не виделся. Думал ли он, что оказывает мне добрую услугу? Хотел ли он открыть мне глаза на правду? И что мне теперь делать с этой так называемой «правдой» – пойти в лес и застрелиться?

Уж сейчас-то Конни могла хотя бы повернуться и спросить: «В чем дело?» Или даже раздраженно выпалить: «Ну что еще?!» – потом обернуться, увидеть мое потрясенное лицо и спросить уже мягче: «Что случилось?» Но она не оборачивалась, и я молчал. На работе люди обычно застрахованы от полного одиночества, однако сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, что в тот день рядом с Конни почувствовал себя не лучше, чем в ночи над пустым Променадом: стряслось что-то страшное, внезапное и бесповоротное, а я был совсем один. Выкарабкивайся как хочешь. Наверное, именно такое абсолютное одиночество чувствовал Мерсер, когда лег на твердую землю с дулом во рту; в самом конце этот болван, наверное, стал гадать, кто будет по нему скучать, решил, что по-настоящему никто не будет, и с этой мыслью спустил курок. С такой ли мыслью застрелился мой отец? Мог ли я помочь Мерсеру? Наверно, перед расставанием в баре мне стоило крепко схватить его за руку и сипло прошептать: «Сомневайся! Несмотря ни на что! Этот парень открыл некую метафизическую истину – плевать, как он это сделал! Верь ему! Почему бы и нет? Какой у тебя есть выбор? Самоубийство?»

Видимо, никакие мои действия сейчас не привлекли бы внимание Конни (впрочем, я не предпринимал ничего и, наверно, больше не хотел ее внимания). Я пришел к ней не просто поделиться плохой новостью – мне хотелось ощутить ее физическую близость. Ничью другую близость я в тот момент ощутить не мог. Да, была еще миссис Конвой, но та бы неизбежно зациклилась на характере Мерсеровой смерти, ведь самоубийство в ее глазах было смертным грехом, заслуживающим только вечных мук, а я не хотел сейчас так издеваться над памятью Мерсера. Но главное, мне хотелось побыть рядом с Конни, потому что всей своей сутью, душой и телом, она отрицала смерть. Ее харизма, ее кудряшки, маленькая венка на виске, пульсировавшая железом и теплом, – Конни на каком-то примитивном уровне убеждала меня, что Мерсер совершил глупейшую ошибку. Я находил утешение в ее близости, в шорохе ее кожи, в аромате ее волос, в колеблющемся запахе ее тела, в оцепенелой улыбке, в веселье ее речей, в пусковых механизмах ее мыслительной деятельности. Разговором с Конни я хотел сгладить холодность и остроту внезапного известия. Откуда мне было знать, что я онемею, а она, увлеченная подавлением бунта в стаканах для ручек – сперва в одном, затем во втором, – даже не обернется? В тот миг ни одно из проявлений ее физической красоты не смогло завладеть моим вниманием настолько, чтобы смягчить удар. Ее красота казалась бессмысленной, бесполезной в данном случае и, что еще хуже, недейственной; она словно потеряла свою силу, свою власть надо мной. Неужели он действительно пошел в лес и покончил с жизнью, когда впереди еще было столько всего? Не так уж это и трудно – жить дальше. Просто делай что-нибудь, подумал я. Займи руки и мозг, игнорируй, действуй вопреки. Но он не хотел просто действовать. Он хотел быть кем-то: буддистом, христианином, ульмом, да кем угодно, лишь бы чувствовать, что он не один на этом свете, что у него есть единомышленники, такие же заблудшие души, потерявшие себя – и в конечном итоге нашедшие. А когда на свете не осталось никого, кроме Пита Мерсера с чудесным даром делать деньги, он отправился в лес с заряженным пистолетом. Но почему не раньше? Почему теперь, после появления Мирав Мендельсон, а не после расставания с зороастрийкой или разочарования в Киото, в «реканалировании»? Его добила критическая масса разочарований и заблуждений. Деньги, возможности и время – все это ничего не стоит без воли. Воля – это все, а Мерсер свою потерял.

Конни до сих пор молчала, и я тоже, хотя мы сидели совсем рядом, как тогда в баре с Мерсером. Наша с ним дружба только начиналась, а теперь вот погрузилась в мертвую тишину – сродни той тишине, что стояла сейчас между мной и Конни. Я пришел к ней, чтобы снять с души бремя, чтобы с помощью одного-единственного взгляда на нее подкрепить все свои аргументы против самоубийства… и еще по одной причине, более примитивной и инстинктивной, чем даже моя нужда увидеть ее. В то время я еще не сознавал этой причины в полной мере, но сейчас она для меня очевидна. Я испытывал острую необходимость поместить в свою орбиту другого человека, убедиться в собственном существовании через присутствие и близость кого-то еще, протянуть руку и дотронуться, разозлить ее, льстить ей, докучать, умолять, напрашиваться на оскорбления – что угодно, лишь бы знать, что я еще жив и не один. Однако за все это время – прошло уже минуты четыре или пять – мы не обменялись ни единым словом. Внезапно Конни оторвалась от кружки с ручками, крутнулась на стуле и громко чихнула себе в локоть. Замерла, готовясь ко второму чиху – она всегда чихала два раза подряд, – снова чихнула и стала искать платок, но не нашла. Тогда она встала и ушла в уборную. Дверь за ней закрылась, и через минуту я вернулся к пациенту, гадая, заметила ли она вообще мое присутствие. Ведь мы сидели почти вплотную… Что за стена выросла между нами в эти четыре-пять минут? Когда мы успели стать настолько чужими друг другу? В тот миг мне показалось, что живых людей порой разделяют столь же непроницаемые преграды, как и те, что отделяют живых от мертвых.

А потом случилось нечто удивительное; я мигом выбросил из головы все черные мысли и едва не побежал обратно к Конни, чтобы выкрикнуть ее имя и вернуть нас обоих к жизни.

Когда я вошел в кабинет, пациентка сразу сообщила мне, что беременна. Живот только-только начинал расти, но ее румяные круглые щеки говорили сами за себя. Новая, пухлая и упругая кровь стучала в венках на ее шее. Она светилась, как спелое яблоко.

Ничего не могу с собой поделать: мне нравятся беременные. Если только они не страдают от недоедания. Иногда я вижу в метро таких тощих девушек с огромным животом и руками-палками – сразу хочется купить им обогреватель. Хочется наорать на их родителей. Помню, однажды я даже подошел к такой голодающей беременной и спросил, не откажется ли она от бесплатного обеда в «Джуниорс». Она была в потрясении: приставать в метро к беременной женщине с обручальным кольцом на пальце! Вообще-то кольца я не заметил. Хотя оно было очень даже заметное. Я попытался объяснить, что не пристаю к ней, а предлагаю бесплатную еду. Может, она возьмет хотя бы пятьдесят баксов – купит себе подсолнечного масла? Она окончательно рассвирепела. Выяснилось, что она – известная фотомодель, я не раз видел ее на рекламных щитах.

Я спросил пациентку, когда ей рожать. В апреле. Тогда я попросил ее широко открыть рот. Выстукал в одном из зубов зарождающийся кариес.

– Так больно? – спросил я.

– Нет.

– Вероятно, здесь у вас начинается кариес, – сказал я, – но лечение мы отложим до апреля, до родов. Если вам сейчас не больно, то и волноваться не о чем.

Ну-ну, подумал я, слушая самого себя. «Если сейчас не больно, то и волноваться не о чем»! А что, времени полно. Поволнуешься позже. А до тех пор лови кайф. У тебя впереди столько радостного и прекрасного. В самом деле: ты полна здоровья, скоро ты дашь начало новой жизни. Какой смысл зацикливаться на всяком дерьме?

Так устроено большинство людей. Я стал думать, как большинство людей! Я сжился с этой мыслью всей душой, подумал ее сам! Она мне больше не чужая, она – моя! Моя-моя-моя. Боясь ее упустить, я снова взял в руки зубной зонд, якобы с целью еще раз убедиться, что все в порядке, а на самом деле – чтобы окончательно присвоить ценную мысль. Проникнуться ею насквозь. Люди, которым приходят в голову такие мысли, обычные нормальные люди, выгуливающие собак, обновляющие статусы в соцсетях и откладывающие визит к стоматологу, без труда закрывают глаза на неизбежное. Будь что будет! А некоторые из них, как тот руководитель коммерческой службы, не забивают себе голову даже тем, что уже нагрянуло. Если он пока не чувствует кариеса, значит, лечить его не надо. Если пациентка беременна, стоит отложить лечение до апреля. Если человек не хочет сегодня чистить зубы нитью, так и черт с ним, почистит в другой раз. Не желаешь слушать нотации врача о том, как ты запустил свое здоровье? Ну так не ходи к врачу, загляни в бар или посмотри кино. Погладь собаку. Роди ребенка и иди любуйся, как он сладко спит в колыбельке. Господи, подумал я. Так вот как они мыслят! Вот почему им так привольно живется! Как же все просто!

– Я отойду на минутку, хорошо? – сказал я пациентке и встал с намерением побежать к Конни, но она уже стояла в дверях кабинета и смотрела прямо на меня.

– Что-то случилось? – спросил я.

– Нет.

– Что ты тогда здесь делаешь?

– Ничего.

– Просто стоишь и ничего не делаешь? Ну-ну.

– Обсудим это позже.

– «Это»? Значит, есть что обсуждать?

– Позже.

– Нет, сейчас!

– У тебя пациентка. Разговоры подождут.

– Я с ней закончил. Она здоровее и живее всех живых. Об этом я и хотел тебе сказать. Знаю, ты терпеть не можешь, когда я тащу тебя в кабинет и показываю пациентов, но на сей раз я хочу показать не болезнь, не старость и не смерть. Ты только взгляни на нее! Видела когда-нибудь такого здорового и счастливого человека?

Конни заглянула в кабинет.

– Я что-то упустила?

– Разве ты не видишь?

– Я вижу женщину на стоматологическом кресле.

– Она беременна! Разве не видно? Ладно, поверь мне на слово. Фишка в том, как она собирается поступить со своими зубами. У нее намечается кариес, но она решила пролечить его уже после родов.

– Вроде бы так и положено.

– Для беременных – конечно. Но не для всех остальных.

– Не понимаю.

– Почему мы все не можем жить по тому же принципу? – спросил я. – Почему не можем плыть по течению? Выгуливать собак, писать в Твиттер, есть булочки с изюмом, кататься на велосипеде, любоваться закатом, скачивать фильмы и никогда ни о чем не волноваться! Я не знал, что это так просто! Не знал до этой самой минуты. Кто же не способен на такое? Разве что психически больной, а я – не психически больной!

Она взглянула на меня.

– Я не больной, – повторил я. – Слушай, окажи мне услугу. Сходи со мной в ресторан. В смысле, на свидание. Дай мне второй шанс. Нет, какой по счету? Шестой! Я изменился, я теперь другой человек. Ей-богу! А хочешь, не будет никаких свиданий? Давай сразу поженимся. Я готов. Честное слово, готов. Что это за взгляд? Что за взгляд, Конни? Я серьезно! Я хочу взять тебя в жены! Нарожать детей. Знаю, раньше я не хотел иметь детей, но то было раньше. А сейчас я все понял. Я хочу, чтобы ты была такой же здоровой и счастливой, как эта девушка.

– Я увольняюсь, Пол, – сказала Конни.

– Что… что?

– Увольняюсь.

Наступила тишина.

– Увольняешься? Почему?

– Тебе обязательно знать?

– Но ты мой офис-менеджер! И я люблю тебя!

Она не ответила.

– Ушам своим не верю. А как же все, что я только что говорил? Ты не дашь мне шанса?

На ее губах мелькнула и исчезла улыбка – из тех, что выводят тебя из себя, когда вспоминаешь о них позже. Терпеть не могу такие улыбки, вот эти сочувственные взгляды и мягкие объятья.

– Давай все выясним и обсудим, – сказала она. – А потом я начну подыскивать себе замену.

Остаток дня я бродил по клинике как зомби. Уже через час после нашего разговора Конни разместила в Интернете объявление и к концу недели выбрала полдюжины кандидаток. Отговорить ее было невозможно. Они с Беном переезжали в Филадельфию. Он преподавал там поэзию.

– Ты уверена, что поступаешь правильно?

– Уверена. Будешь смотреть резюме?

– Ты действительно этого хочешь? Жить с поэтом?

– Да.

– С электрической плиткой? И вшами?

– Какой еще плиткой? Ты о чем?

– Он хоть сможет платить за квартиру?

– Ты будешь читать резюме или нет?

Вечером я пошел домой и смотрел бейсбол. Я пропустил кучу матчей за август и половину сентября. Чтобы посмотреть все пропущенные и взяться за новые, я должен был целиком и полностью посвятить себя бейсболу. До середины ночи я пил, ел доставленную еду и один за другим смотрел матчи.

– У меня больше нет времени, Пол, – заявила она ближе к концу сентября. – Я уволилась. Мне пора уезжать. Ты будешь читать резюме – или мне самой заняться?

– Буду, – ответил я.

Но так ни одного и не прочитал.

Лето выдалось хорошее, весь июль и большую часть августа «Ред Сокс» уверенно обходили «Янкиз». Мы видели героическое выступление Педроя и Эллсбери, и, несмотря на травмы, питчеры играли уверенно. В начале сентября никто не сомневался, что мы займем первое место в дивизионе и примем участие не в первой, не во второй, а в третьей мировой серии за семь лет. Но потом вступил в силу некий древний вселенский заговор.

Первого сентября мы обходили «Янкиз» на пол-игры. Второго сентября мы потеряли это преимущество навсегда. Но вайлдкард, дававший место в плей-офф, фактически оставался за нами, потому что на Третье сентября мы надежно занимали второе место в восточном дивизионе Американской Лиги, на девять игр опережая «Тампа бей рейз». От нас требовалось только одно – не выпускать вперед этих середнячков. Чтобы выпустить их вперед, за оставшиеся три недели чемпионата мы должны были выдать худшую концовку сезона в истории бейсбола.

Следя за бейсболом, ты словно наблюдаешь за медленным рождением чего-то прекрасного. На твоих глазах незначительные и случайные события понемногу накапливаются и вдруг превращаются в эпическое действо, напряженное и захватывающее. Игра мучительно тянется почти до самого конца, а потом ты вдруг ловишь себя на том, что дивишься неожиданному и стремительному развитию событий и гадаешь, чем все закончится. Это сонное, неторопливое превращение скучного в неописуемо прекрасное.

К концу сентября мы начали играть так скверно, что в общем зачете нас обошли даже последние лохи – «Рейз». Перед последним туром мы с «Рейз» делили второе место. Я по-прежнему не знаю, как мне относиться к нашей игре в конце того сезона. Каждое новое поражение команды вызывало у меня физическую тошноту. Но то была не единственная моя реакция. Как же я радовался, что «Ред Сокс» вновь стали самими собой – проклятым и убогим народом. Я не хотел, чтобы моя команда проигрывала, но еще меньше мне хотелось, чтобы они принимали победу как должное. У нас уже есть одна такая команда, спасибо, достаточно. Как фанат «Ред Сокс» я чувствовал, что мой долг – не позволить любимой команде уподобиться «Нью-Йорк янкиз», причем для меня это был вопрос морали и человеческой порядочности. Нам – истинным фанатам бостонцев – не хватало этих дней неопределенности, трясучки, хронического разочарования. Нашу любовь слишком давно не испытывали на прочность. Я хотел вновь стать фанатом «Ред Сокс», самым лучшим из фанатов, и единственным способом это сделать было отпраздновать – тихо и печально, – наше такое неянковское поражение в сентябре 2011-го.

В ту пору я каждый вечер навещал своего нового пациента. Мы с вами можем позволить себе не пользоваться зубной нитью каждый день – конечно, последствия будут, но зубов мы не лишимся. С Эдди было по-другому. Я не мог смотреть на него без слез: казалось, он вот-вот испустит дух, такой он был хлипкий, тонкий, искореженный, трясущийся, весь покрытый печеночными пятнами. Меня он встречал неизменной благодарной улыбкой. Думаю, я нравился ему почти так же, как его прежний стоматолог, доктор Раппопорт. Мы шли на кухню, где он присаживался на стремянку. Я вставал сзади, надевал перчатки, вытягивал из коробочки с нитью отрезок нужной длины и принимался за работу. После чистки он вставал и делал нам мартини. Все равно что заглянуть в бар и пропустить рюмочку на сон грядущий – только вместо чаевых бармену я удалял ему бактерии из десневых карманов.

Теперь, спустя шесть недель ежедневных чисток зубной нитью, кровоточивость исчезла. Потеря костной ткани прекратилась. Десны стали крепкими.

Я понятия не имел, во что ввязываюсь, когда согласился на эти ежевечерние визиты, не оплачиваемые никакими страховыми службами. Последняя игра сезона должна была начаться через двадцать минут. Если я пропущу первый бросок, придется ждать конца игры, перематывать кассету и смотреть все с начала, а эта игра была очень важна, я никак не мог пропустить трансляцию! Из клиники я ушел поздно, поезда ходили медленно, и без десяти семь я все еще был в квартире Эдди в Нижнем Ист-Сайде.

Он вручил мне мартини.

– Ваше здоровье! – сказал он.

Мы выпили. Я наблюдал, как трясущейся рукой он пытается поднести стакан к нижней губе и сделать глоток.

– Я в некотором замешательстве, Эдди, – сказал я ему. – Видите ли, я фанат бейсбола и в частности… – я притронулся к козырьку своей бейсболки с логотипом «Ред Сокс», – вот этих самых ребят. Не знаю, смотрите ли вы бейсбол, но если смотрите, то должны знать, что после удачного старта ни одна команда в истории спорта не проваливалась с таким треском за последний месяц сезона, как провалились «Бостон ред сокс» в этом году. Это поистине историческое событие. Они обыграли «Янкиз», а потом – в самый ответственный момент – позволили им перехватить первенство. В общем-то, это уже стало традицией, о чем вы наверняка знаете, если смотрите бейсбол. Это еще не конец света, и лично я не имею ничего против такого развития событий: люблю, когда мы вылезаем из болота и бьем «Янкиз» на глазах изумленной публики. К тому же мы были на девять игр впереди «Тампа бей рейз» – по-настоящему дерьмовой команды. За последний месяц сезона нам нужно было проиграть… в общем, единственной командой, которая потерпела примерно столько же поражений подряд, была «Чикаго кабс» в 1969 году. Почти с начала сезона они занимали первое место в общем зачете, иногда опережали соперников на девять игр. Никто не ожидал, что в сентябре 1969-го они проиграют семнадцать игр подряд – семнадцать игр, Эдди! – и окажутся на втором месте. Как вы несомненно знаете, если смотрите бейсбол, никто не играет хуже, чем «Кабс». Перехожу к сути: мы догнали и перегнали «Кабс»: мы проиграли девятнадцать игр! Девятнадцать игр, Эдди! А говнокоманда «Рейз» выбралась из отстойника и делит с нами одно место. Мы делим одно место с говнокомандой «Рейз»! И сегодня мы играем последнюю игру регулярного сезона с занимающими последнее место «Ориолс» в Балтиморе, а «Рейз» проводят свою последнюю игру против занимающих первое место «Янкиз». Если мы победим, а «Рейз» проиграют, мы попадаем в плей-офф. Если мы проиграем, а «Рейз» победят, «Рейз» попадают в плей-офф. Вполне возможно, что сегодня мы играем последний матч сезона. Поезда в такой час ходят медленно, и я могу не успеть домой к началу игры – а я должен посмотреть ее с самого начала, есть у меня такая примета.

Несмотря на легкую дрожь в теле, Эдди смотрел на меня уверенно, широко открытыми – как у младенца – глазами.

– Поэтому я вынужден просить вас об услуге. У вас есть кабельное? Если да, то какой у вас пакет каналов? Могу ли я посмотреть оба матча здесь – матч «Ред Сокс» и матч «Янкиз»? Мне очень важно, чтобы вы не выгнали меня посреди игры, даже если случится пожар или вы сочтете мое поведение подозрительным. Даже если назначат дополнительные иннинги и я просижу здесь до трех-четырех утра. Что скажете?

– У меня премиальный пакет, – продрожал Эдди, – и я буду очень рад компании.

– Несмотря ни на что?

– Несмотря ни на что.

– Хорошо. Тогда у нас есть двадцать минут на поиски курицы с рисом.

Пока я бегал за едой, он сделал нам еще мартини. Мы быстро поели. Перед самым началом игры Эдди уселся в кресло, а я занял место на полу, поближе к телевизору. Примерно в середине второго иннинга он развернул карамельку, сунул ее в рот и тут же заснул. Я не мог смотреть, как после нескольких недель ежедневных чисток его зубы купаются в сахаре. Зрелище меня угнетало. Во время следующей рекламы я надел перчатку, вытащил леденец и выбросил его – Эдди даже не шелохнулся.

Затем я сел обратно, взял незнакомый пульт и продолжил смотреть два матча одновременно, переключаясь между «Ред Сокс» и «Янкиз». Подумать только, я болел за «Янкиз»! Это убивало меня, но выбора не было: чтобы перейти в плей-офф, «Янкиз» дожны были одержать победу над «Рейз», а «Ред Сокс» должны были оставить позади «Ориолс». В такой ситуации я, разумеется, желал бостонцам победы, и только победы. Их победа стала бы победой моего отца. Хотя что толку? Даже победа в Мировой серии 2004 года его не вернула. А ведь какое эпохальное событие! Мы совершили невозможное, стали чемпионами спустя 86 лет и… ничего не изменилось. Отца не было, он по-прежнему лежал в могиле. А на что я надеялся? Зачем столько лет болел за бостонцев?

В третьем иннинге «Ред Сокс» заработали очко, и я заорал. Эдди испуганно подскочил и уставился на меня недоуменным взглядом. Видимо, он пытался понять, кто я такой и что делаю у него дома. Несколько минут спустя счет был уже 2:1 в пользу «Ориолс». Я сидел на месте, слегка покачиваясь. Потом настал черед бостонцев. В четвертом иннинге Скутаро принес нам очко, затем Педроя ударом в левую дальнюю часть площадки заработал хоум-ран и вывел нас вперед: 3:2. Тем временем «Янкиз» размазывали по стенке «Рейз». Пока все шло хорошо.

Будь мой отец жив, он бы выписывал все очки на карточку. Он начал делать это еще в детстве, когда слушал трансляции с Джимом Бриттом по радиоприемнику «Зенит Консольтоне». Во время матчей я иногда доставал его старые карточки и водил пальцами по карандашным меткам и цифрам, сделанным мальчишеской рукой – задолго до того, как у него начались проблемы со здоровьем. История бейсбола, записанная рукой мертвеца.

В конце пятого иннинга я подошел к Эдди. Он спал и что-то бубнил во сне. Я приблизил ухо к его губам. «Соня… Соня», – говорил он.

– Эдди, – сказал я. – Эдди, проснитесь.

Он открыл глаза и вновь с удивлением осмотрел мое лицо.

– Уже почти шестой иннинг. Я сейчас отойду в другую комнату. Никогда не смотрю шестой иннинг. Вы должны посмотреть его за меня и все потом рассказать. Сможете?

– Кто вы?

– Доктор О’Рурк, ваш новый стоматолог. Можете посмотреть шестой иннинг и все мне потом рассказать, Эдди? Очень вас прошу.

Несколько минут спустя я стоял на пороге его спальни.

– Не спите, Эдди?

– А?

– Не закрывайте глаза! Смотрите внимательно, от начала и до конца!

Во время седьмого иннинга начался дождь, и матч приостановили. Я вновь сидел перед телевизором и слушал, как Эдди во сне зовет свою Соню. Когда я переключился на матч «Янкиз», меня ждало глубокое потрясение. Аяла поменял Логана, и «Рейз» понеслись вперед. Скоро счет уже был равный, а хоум-ран Эвана Лонгории принес «Рейз» победу. Теперь мы просто обязаны были победить – чтобы остаться в живых.

Я снова переключился на «Ред Сокс». Пэпелбон выбил Джонса, потом – Рейнольдса. На базу вышел Дэвис. Пэпелбон замер, считывая секретные сигналы своего кэтчера. Его глаза яростно сверкали под козырьком бейсболки. Это был конец девятого иннинга.

От победы нас отделял всего один шаг. В ожидании броска бита Дэвиса выписывала нервные дуги в воздухе. Весь стадион затаил дыхание.

Если Пэпилбон не выбьет Дэвиса, понял я, мы окончательно утвердим свое право на худший сентябрь в истории бейсбола. Это восстановит мировой порядок, поможет возместить ущерб, нанесенный неслыханными победами минувшего десятилетия. Но поражение – все равно поражение. Меня охватит горе, от этого никуда не деться. Но если мы победим, мне станет еще хуже. Моральный коллапс, который непременно последует за победой, не позволит мне насладиться победой. И отец опять не вернется. Выходит, если мы проиграем, я в проигрыше, а если победим – опять-таки в проигрыше. Всю жизнь я связывал себя строгими фанатскими суевериями – и ради чего? Носил бейсболку, ел курицу, пропускал шестой иннинг, записывал все игры… ради чего? Ради права на страдание? Так жить нельзя. Так не годится. В жизни человека должна быть надежда, пусть самая крохотная. Нужна какая-то цель, какое-то стремление, не обреченное заведомо на крах. У меня ничего не осталось: ни Сантакроче, ни Плотцев, ни родителей, ни Конни. Мои пациенты упорно отказывались чистить зубы нитью, а некоторые – даже лечить кариесы. У меня осталась только… воля, больше ничего. Желание не уподобиться Мерсеру и отцу. Желание победить в себе ли́са.

Настал момент решающего броска. Пэпелбон начал выполнять «виндап». Я выключил телевизор и вышел из дома Эдди.

 

Эпилог

В следующем году я отправился на Сеир и провел двадцать один день в небольшом поселке на юге Израиля, стараясь открыть душу тому, что претило мне всю жизнь. Я прочел Кантаветиклы от корки до корки, узнал историю побега моей семьи из Польши и один раз даже готовил пищу для остальных возрожденных. Я спал на узкой койке. Побывал на Мертвом море. У меня взяли образец ДНК с внутренней поверхности щеки.

На рассвете и на закате я наблюдал за бедуинами: верхом на верблюдах они уходили в пустыню. Закутанные в несколько слоев темной одежды, движущиеся неумолимо и с патологическим безмолвием, они казались мне самыми одинокими людьми на планете.

Я никогда не был одинок и никогда больше не буду. В домиках с белеными стенами проходили занятия, а по вечерам все собирались за одним столом, ужинали и вели беседы. Остальные возвращенные отнюдь не производили впечатления фанатиков или сумасшедших, наоборот, это были люди с прогрессивными политическими взглядами, в меру ухоженные и, как ни странно, по большей части молодые. Они дельно и увлеченно обсуждали свою новообретенную историю, теологические трудности, связанные с сомнением, угрозу полного вымирания. Многие могли посвятить таким разговорам всю ночь. К концу третьей недели такой образ жизни меня достал – совсем как обход европейских церквей с Конни. Я заскучал по эспрессо и кондиционерам. Мне захотелось домой.

Но почему-то через год я вернулся, и еще через год – тоже.

Наверное, мне было необходимо хоть иногда чувствовать себя уязвимым. Мне надоедали факты, голые факты, научные факты. Я как бы говорил миру: смотрите, я примкнул к какой-то сомнительной секте. Делаю какие-то немыслимые, несусветные глупости. Смотрите, я все-таки рискнул оказаться в дураках!

Туризм в Израиле очень развит. Можно взять гида, который съездит с тобой в знаменитый заповедник Эйн-Геди, в Кумран, где были обнаружены свитки Мертвого моря, и в Масаду, где восставшие зилоты несколько лет сдерживали осаду римских легионеров. А можно поехать на экскурсию вместе с Грантом Артуром на его «Мазде CX-7» и побывать в местах, о которых никто никогда не слышал. Проезжая мимо перепутьев и ничем не примечательных точек пустыни, он поведает вам историю своего народа, которую вы можете выслушать с какой угодно долей скептицизма. Прямо за этим забором проходили великие сражения, скажет он. А вот у этой электрической подстанции случилось настоящее чудо. Есть люди, которые верят каждому его слову. Плевать они хотели на ваши научные факты. Смиритесь с этим.

Грант Артур так и не извинился передо мной за то, что перевернул мою жизнь вверх дном. «Ты бы не приехал, если бы тебе были нужны только извинения, – сказал он, когда мы встретились. – Ты здесь. Ты счастлив. За что я должен извиняться?» Я по-прежнему не считал, что должен все забыть и простить, но он постарался убедить меня, что таить обиду нет смысла – как нет смысла в вопросе «Почему я?» «Помни, я не сам вышел с тобой на связь. Ты первым мне написал». Если бы не мое письмо, утверждал он, дальше сайта моей клиники дело бы не пошло. «Весть слышат только те, для чьих ушей она предназначена, – говорил он. – Я не присвоил твою личность, Пол. Наоборот, я ее вернул». И еще: «Если ты сомневаешься в моих словах, ты уже на верном пути». Одевался он всегда одинаково: штаны карго защитного цвета и бежевый жилет с кучей накладных карманов. Аккуратная бородка, безупречные белые зубы. «Большинство людей проводят всю свою жизнь в метаниях между надеждой и страхом, – говорил он. – Надеждой попасть в рай и страхом полного небытия. А теперь подумай, как это здорово – сомневаться. Видишь, сколько проблем решает сомнение – как для человека, так и для Бога?»

Интернет-присутствие ульмов продолжало расти. Я так суетился из-за своих незаконно присвоенных личных данных, что даже не замечал масштабов происходящего. Например, вышла книга «Частичная история обездоленных», автор Томас Стовер, заслуженный профессор Оклендского университета. Главы этой книги были посвящены евреям, маори, индейцам и другим, менее известным народам – акунси, чагосцах с острова Диего-Гарсия и, разумеется, ульмам. На странице обсуждения в Википедии появились доводы и статьи всевозможных историков, наконец-то направившие дискуссию в нужное русло. Она стала логичной и дельной, когда редакторы прекратили обсуждать истребление амаликитян и изральскую агрессию и заговорили о том, имеют ли люди право придумывать себе некое историческое наследие, выпускать о нем книги и утверждать, что их выдумка – не выдумка вовсе, а установленный факт. Именно это противоречие обеспечило статье долгую жизнь. Теперь это более-менее стабильная страница, большинство ее поборников и антагонистов взаимоуничтожились в результате коллапса абсолютов – как весьма часто бывает в Интернете. Но все же кто-то иногда дополняет и исправляет статью, призывая остальных вести себя прилично и прежде всего – действовать беспристрастно.

Начинается статья так: «Ульмизм – преобладающая религия ульмов, основоположником которой считается Грант Артур (1960–2022)».

Плотцы, наверное, до сих пор считают, что те твиты и сообщения оставлял я. Не знаю; после поездки в Бруклин к Мирав Мендельсон я ничего не слышал о дяде Стюарте. Признаться, я по нему скучаю. Он значил для меня куда больше, чем я когда-либо значил для него. Таких людей в жизни человека бывает немного. Том Билайл, Боб Сантакроче и Стюарт Плотц – каждый из них мог стать для меня отцом и образцом для подражания, сложись все немного иначе.

Конни иногда пишет мне электронные письма. Они с поэтом поженились и родили сына. Университет выпустил сборник ее стихов, который я перечитывал раз сто, тщетно пытаясь найти там хоть намек на свою персону, хоть маленькое упоминание. Утешаюсь я тем, что она и раньше не писала автобиографичных стихов. Сейчас она – школьный учитель в Кентукки. «У нас в Лексингтоне все прекрасно, – пишет она. – Как ты, как Бетси?»

Бетси каждый год с успехом вывозит меня в Непал с благотворительной миссией. Наш самолет приземляется в Катманду, и большую часть времени мы проводим в близлежащем Боднатхе, где лечим зубы бедным и голодным, которые в лучшем случае чистят зубы веточкой фикуса. Вы не представляете, сколько там обделенных людей, сколько голов, обритых наголо во имя Бога. Целыми днями они только и делают, что крутят молитвенные барабаны да месят сливочное масло из молока яков. Куда ни сунься, всюду на тебя смотрит всевидящий Будда, сидящий на золоченой верхушке ступы – счастливый свидетель страданий своего народа. Я говорю это миссис Конвой.

– Во-первых, Будда – не Бог, – отвечает она. – Буддой может стать всякий. И потом, разве вы не видите, что эти глаза – нарисованы?

– Нарисованы?

– Силы небесные! Молодой человек, как вас легко одурачить!

После работы я хожу по горячим пыльным улицам Катманду, усыпанным нищими калеками и мусором, фотографирую на телефон козлиные головы с обугленными рогами и ухмылками. Они выставлены на продажу и красуются на столах уличных торговцев, словно головы казненных преступников. Я иду мимо семей, ютящихся на порогах домов, мимо альпинистов и туристов, мимо рикш и паршивых собак. Все постройки кажутся мне убогими и обреченными на скорую гибель, окна либо зияют чернотой, либо заколочены досками. Всюду рекламные щиты и вывески.

В 2014 году, в последний день нашего пребывания здесь, я отправился на очередную прогулку по городу и купил нечто необыкновенное, чего не покупал никогда в жизни. Я имею в виду не какой-нибудь экзотический сувенир из рога редкого животного, обитающего только на родине Будды, нет. Эта вещь прибыла сюда прямиком с Мейн-стрит, США, была произведена в Китае и продавалась по всему миру. Что-то вроде этого я уже покупал, и не раз, но именно эта вещичка оказалась в моих руках впервые. В тот миг, когда это произошло, когда я понял, что могу купить ее и надеть, я осознал свою внутреннюю свободу, одуряюще экзистенциональную свободу: если я способен на столь радикальный поступок, значит, меня больше не связывают оковы суеверий и фанатичной верности, этой извращенной врожденной преданности. Меня пробила дрожь. Вышеупомянутая вещь, выгоревшая на солнце бейсболка «Чикаго кабс», лежала за заляпанной витриной магазинчика, торгующего альпинистским снаряжением. Над козырьком красовалась алая буква «С» – символ бездарности и плохой игры. Уже сто пять лет «Кабс» не одерживали победу в Мировой серии. Это не только самая длинная полоса неудач в истории бейсбола, это самая длинная засуха в истории любого американского профессионального спорта. Подумать только! Можно снова молить Бога о хорошем сезоне, напряженно наблюдать за игрой, вновь испытывать опустошающее горе, которое может вызвать лишь крушение многолетней, мучительной надежды на торжество справедливости. Господи! Мир заиграл новыми красками! Можно снова о чем-то мечтать! Я вошел в лавку, а когда вышел, на голове у меня сидела бейсболка «Чикаго кабс». Сидела она не очень хорошо, придется долго обминать ее под себя. Я пропустил грузовик «Тойота» с мешками риса и шагнул в толпу.

– Дядя, дядя!

Рядом со мной откуда ни возьмись появился мальчишка в грязных джинсах и футболке FILA. Я давно привык к этим беспризорникам, они часто обступают меня и клянчат мелочь.

– Хочешь бить?

– Что?

Он держал в руках какую-то деревянную планку и улыбался. Я посмотрел на него повнимательней и вдруг присел на корточки, схватив его за руки. Это был маленький темнокожий непалец с пухлыми щеками и тонкой цыплячьей шеей. Но в глаза бросалась его улыбка. Что называется – улыбка от Бога. Большие белые зубы, крепкие розовые десны.

– Кто лечит тебе зубы?

– Ты.

– Я?

– Ты зубной врач.

– Так это моих рук дело? Скажи «а-а-а». Открой широко-широко. Теперь сплюнь.

Он сплюнул на дорогу, и остальные дети засмеялись.

– Хорошая работа, – сказал я.

– Теперь бей! ОК?

До меня дошло, что планка у него в руке – это импровизированная крикетная бита. Я встал.

– Я не умею.

– Ничего! Я показать.

Он вручил мне биту. Ребятня разбежалась по местам. У меня за спиной маленький беспризорник выстроил три башни из помятых пивных банок. Калитки, или как там это называется. Никогда не разбирался в крикете.

Расталкивая зевак и расчищая питч, мальчишка побежал на свое место. Я был в бейсболке «Чикаго кабс»; от меня ждали чудес.

– Что я должен делать? – крикнул я мальчишке.

– Как в бейсболе. Просто бей.

– Просто бить?

– Бей, бей!

– Хорошо.

Я занял свое место.

– На старт, внимание, марш! – крикнул он.

И выполнил странный, отточенный и изящный «виндап». Его рука яростно вертелась, когда он рванул вперед. Мяч полетел стремительно и низко над землей. «А, чем черт не шутит!» – подумал я. И взмахнул битой, не соображая, что делаю и зачем, без всякой надежды на успех, одним глазом следя за мячом, а вторым – сверля небо.