Глава I
ЧАСТЬ НЕМЕЦКОГО БУДУЩЕГО
Эйснер и попытка революции в Мюнхене. — Организация контрреволюции. — Добровольческие отряды и группы самозащиты граждан. — Поручение войсковой команды рейхсвера. — Письмо Гитлера Адольфу Гемлиху. — Общество «Туле» и Немецкая рабочая партия. — «Самое главное решение моей жизни». — 16 октября 1919 г.: истинное пробуждение. — Шаг в люди. — Провозглашение 25 пунктов. — Решение стать политиком.
Сцена, на которую вступил Гитлер весной 1919 года, имела своим задником особые баварские условия. Из мельтешащей череды фигур, на мгновение выталкивающей под яркий свет рампы то одного, то другого актёра из их великого множества, постепенно начинает выделяться его бледное, невыразительное лицо. В этой суматохе революции и контрреволюции, среди всех этих эйснеров, никишей, людендорфов, лоссовых, росбахов и каров, никто не казался столь мало подходящим на роль избранника истории, на которую все они претендовали, нежели он, ни у кого не было столь ничтожно мало средств и более анонимной исходной позиции, и никто не казался таким беспомощным, нежели «один из тех, кто вечно торчал в казарме, не зная, куда себя деть». Потом он охотно назовёт себя «неизвестным ефрейтором первой мировой войны», пытаясь засвидетельствовать тем самым неожиданную для него самого, улавливаемую только в мифологизированных взаимосвязях природу своего восхождения, ибо три года спустя он был уже хозяином сцены, на которую вступил в первой половине 1919 года, если и не против своей воли, то все же поначалу весьма неуверенной походкой.
Ни один город в Германии не был так охвачен и потрясён революционными событиями, аффектами и противодействиями первых послевоенных недель, как Мюнхен. На два дня раньше, чем в Берлине, 7 ноября 1918 года, стремление нескольких леваков-одиночек улучшить мир свергло тысячелетнюю виттельсбахскую династию и внезапно вознесло их на вершину власти. Под руководством бородатого представителя богемы, театрального критика газеты «Мюнхен пост» Курта Эйснера они попытались — совсем в духе буквального прочтения ноты Вудро Вильсона — путём революционной смены ситуации «подготовить Германию к Лиге наций» и добиться для страны «мира, который избавит её от самого худшего».
Однако слабость и непоследовательность американского президента, а также ненависть правых, сказывающаяся ещё и сегодня в отказе почитать память пришлых «бродяг без рода и племени» и швабингских большевиков, сорвали все планы Эйснера. Уже сам факт, что ни он сам и ни один из этих новых людей не были баварцами, а, напротив, являли собой яркий тип антибуржуазного интеллигента, да притом нередко еврея, обрекал революционное правительство в этой пронизанной сословным духом земле на неудачу. К тому же режим наивного спектакля, установленный Эйснером, все эти беспрерывные демонстрации, публичные концерты, шествия с флагами и пламенные речи о «царстве света, красоты и разума» отнюдь не способствовали укреплению его позиций. Такое ведение государственных дел вызывало скорее столько же смеха, сколько и озлобления, но никак не симпатию, на которую рассчитывал Эйснер своим «правлением доброты», — утопические порядки, обладавшие на бумаге, из далёкой философской перспективы, такой силой воздействия, при соприкосновении с действительностью рассыпались в прах. И в то время как сам он с иронией именовал себя «Куртом I», как бы связывая себя с традицией свергнутого правящего дома, повсюду распевали песенку с издевательским припевом: «Революцья-люцья — во! Нам не надо ничего. Все заботы об одном — чтоб всё было кверху дном. Все перевернём!»
Даже критическое отношение Эйснера к экстремистским вождям Союза «Спартака» и таким агентам мировой революции как Левин, Левине и Аксельрод, его возражения анархистским фантазиям писателя Эриха Мюзама и пусть даже словесные уступки, которые он делал распространённым сепаратистским настроениям, распространённым в Баварии, никак не могли в этой ситуации улучшить его положение. После выступления на социалистическом конгрессе в Берне с признанием вины Германии в развязывании войны он сразу же оказался в эпицентре организованной кампании безудержных нападок, требовавшей его устранения и заявившей, что его время истекло. Сокрушительное поражение на выборах вынудило его вскоре вслед за этим принять решение об уходе. 21 февраля, когда он в сопровождении двух сотрудников направился в ландтаг, чтобы заявить о своей отставке, его застрелил двадцатидвухлетний граф Антон фон Арко-Валлей. Это был бессмысленный, ненужный и чреватый катастрофическими последствиями поступок.
Уже несколько часов спустя, во время панихиды по убитому, в здании ландтага ворвался левак Алоис Линднер, бывший мясником и кельнером в пивной, и, открыв дикую пальбу, застрелил министра Ауэра и ещё двух человек. Все собрание в панике разбежалось. Однако, вопреки тому, чего ожидал Арко-Валлей, общественное мнение в своём большинстве стало склоняться влево. У всех ещё в памяти было убийство Розы, Люксембург и Карла Либкнехта, и в новом преступлении увидели выражение стремления реакции вновь объединится и вернуть утраченную власть. В Баварии объявляется чрезвычайное положение и раздаётся призыв ко всеобщей забастовке. Когда часть студентов выступила в поддержку Арко-Валлея, считая его поступок героическим, университет был закрыт и начались многочисленные аресты — брали заложников, была введена беспощадная цензура, банки и общественные здания захватили отряды Красной армии, на улицах появились броневики и грузовики с солдатами, которые через громкоговорители кричали: «Отомстим за Эйснера!». В течение целого месяца вся исполнительная власть была сосредоточена в руках некоего Центрального совета во главе с Эрнстом Никишем, и только затем был сформирован парламентский кабинет. Но когда в начале апреля из Венгрии пришло известие о захвате там власти Белой Куном и провозглашении диктатуры пролетариата, что говорило о распространении советской системы уже и за пределы России, только что стабилизировавшаяся ситуация снова заколебалась. Под лозунгом «Германия идёт вслед!» меньшинство, состоявшее из леворадикальных утопистов и не имевшее массовой опоры, провозгласило в Баварии, вопреки очевидной воле граждан и вопреки её традициям и эмоциям, республику Советов. Поэты Эрнст Толлер и Эрих Мюзам опубликовали свидетельствовавший об их романтической оторванности от жизни и неспособности к руководству указ, в котором говорилось о превращении мира в «луг, усеянный цветами», где «каждый может срывать свою долю», упразднялись труд, субординация и правовая мысль, а газетам предписывалось публиковать на первых страницах рядом с последними революционными декретами стихотворения Гёльдерлина или Шиллера Когда же Эрнст Никиш и большинство министров правительства, перебравшегося к тому времени в Бамберг, ушли в отставку, то государство оказалось вообще без руля и без ветрил, и не оставалось ничего, кроме путаного евангелия поэтов, хаоса и перепуганных обывателей. И тут власть захватила группа беспощадных профессиональных революционеров.
То, что происходило далее, забыть уже невозможно: комиссии по конфискации имущества, практика взятия заложников, поражение буржуазных элементов в правах, революционный произвол и растущий голод вызвали в памяти столь недавние страшные картины Октябрьской революции в России и оставили такой след, что их не вытеснили потом и кровавые преступления ворвавшихся в начале мая в Мюнхен соединений рейхсвера и добровольческих отрядов, когда были убиты в Пуххайме пятьдесят выпущенных на свободу русских военнопленных, безжалостно уничтожена на железнодорожной насыпи у Штарнберга санитарная колонна армии Советов, захвачен в своём мюнхенском помещении двадцать один ни в чём не повинный член союза подмастерьев-католиков (их бросили в тюрьму на Каролиненплац и там расстреляли по приговору полевого суда), а также безвинно ликвидированы двенадцать рабочих из Перлаха, причисленных потом следствием к числу ста восьмидесяти четырех лиц, погибших «по собственному легкомыслию и роковому стечению обстоятельств», и, наконец, зверски убиты или расстреляны вожди советского эксперимента Курт Эглхофер, Густав Ландауэр и Евгений Левине — все они вскоре оказались забытыми, потому что была заинтересованность в этом забвении. А вот восемь заложников, членов общества праворадикальных заговорщиков «Туле», содержавшихся в подвале гимназии Луитпольда и ликвидированных в ответ на эти бесчинства какой-то мелкой сошкой, остались в общественном сознании ещё на много лет одной из тщательно пестовавшихся устрашающих картин. Где бы ни появились вступившие войска, читаем мы в одном дневнике того времени, повсюду «люди машут платками, высовываются из окон, аплодируют, восторг царит неописуемый… все торжествуют». Из земли революции Бавария стала землёй контрреволюции.
В более трезвых и стойких буржуазных кругах этот опыт первых послевоенных месяцев пробудил новое самосознание. Растерянная и в общем-то весьма и весьма маломощная воля революции продемонстрировала бессилие и концептуальное замешательство левого крыла, явно имевшего в своём распоряжении больше революционного пафоса, нежели революционного мужества. И если в мире социал-демократии оно показало себя энергичным фактором порядка, то в попытке правления Советов в Баварии обернулось прямо-таки фантастической стихией, не имевшей никакого представления ни о власти, ни о народе. Впервые в те месяцы буржуазия, или хотя бы её наиболее уравновешенная часть, осознала, что она нисколько не слабее хвалёного, окружённого аурой непобедимости, но, собственно говоря, простодушного рабочего класса.
И это новое самосознание стремились привить буржуазии главным образом вчерашние фронтовики-офицеры среднего звена — все эти жаждавшие дела капитаны и майоры. Говоря словами Эрнста Юнгера, они наслаждались войной, как вином, и были все ещё опьянены ею. Несмотря на многократное превосходство противника, они не чувствовали себя побеждёнными. Призванные правительством на помощь, они укротили бунтовщиков и строптивые солдатские советы и подавили советский эксперимент в Баварии; они выполняли функции по охране незащищённых восточных границ Германии, и в первую очередь с Польшей и Чехословакией, до того как Версальский договор и положения о стотысячной армии не перечеркнули их будущего; теперь они чувствовали себя обманутыми, социально приниженными и уязвлёнными в национальном плане. Своеобразное сочетание самоосознания и чувства потерянности толкает их отныне в политику. К тому же многие уже не хотят или не могут расстаться с прекрасной беспорядочностью солдатской жизни, военным ремеслом и мужским товариществом. Обладая превосходным опытом и принесённой с войны практикой планомерного применения силы, они организовывают отпор революции — давно уже подавленной и утонувшей в страхе и потребности нации в порядке.
Частные милитаризованные отряды, возникавшие повсюду, вскоре превратили отдельные регионы в военные лагеря ландскнехтов, драпированные национальными цветами, и окружённые ореолом политических сражений. Опираясь на реальную силу пулемётов, ручных гранат и пушек, бывших в их распоряжении и вскоре рассредоточенных в состоянии боевой готовности на тайных складах оружия по всей стране, они, пользуясь бессилием политических институтов, обеспечивали себе в некоторых регионах весьма значительную долю власти. В частности, в Баварии они могли — в качестве реакции на злополучный опыт времени Советов — разворачивать свою деятельность почти беспрепятственно: «Организовать всеми средствами противодействие революции», — так гласило одно из указаний социал-демократического правительства в период правления Советов, Рядом с рейхсвером, а порою и незаметно срастаясь с ним, действовали, опираясь на такого рода поощрения, добровольческий отряд барона фон Эппа, затем союз «Оберланд», объединение офицеров «Железный кулак», «Организация Эшериха», Немецкий народный союз защиты и борьбы, объединение «Флаг старого рейха», добровольческие отряды Байрейт, Вюрцбург и Вольф, отряды особого назначения Богендерфера и Пробстмайра, а также многочисленные другие организации тщеславного и одновременно боящегося политической и военной нормализации своеволия.
Однако все эти союзы находили поддержку не только правительства и государственной бюрократии, но и в настроении широких народных слоёв. Одной из поразительных странностей общества, воспитанного на солдатских традициях, является то, что носители индивидуальных аффектов могут обрести особые национальные и моральные полномочия, коль скоро они облачают своё негодование в форму и пускают его маршировать по улицам. На фоне хаотической сумятицы революции и Советов военное формирование уже само по себе казалось образцовым антиподом всему этому, антиподом, выражающим идею жизни и порядка и заслуживающим всемерной поддержки. В строгом равнении, чётко отбивая шаг, проходят по Людвигштрассе части добровольческого отряда Эппа, а вот и подразделения бригады Эрхардта, принёсшие из сражений в Прибалтике эмблему, упоминаемую в походной песне этой части: «Свастикой украшен шлем стальной…». Всей своей примечательной силой они олицетворяли в глазах общественного сознания нечто такое, что говорило о славных и спокойных временах, ставших ныне лишь предметом ностальгических воспоминаний. И это было лишь отражением господствовавшего мнения, когда в одной из основополагающих директив Баварской четвёртой войсковой команды в июне 1919 года рейхсвер именовался «краеугольным камнем», на котором следовало строить «разумную новую основу всех внутригосударственных отношений», а отсюда делался вывод о необходимости активной и широко разветвлённой пропагандистской деятельности. В то время как партии левого крыла в своей наивности переносили своё негативное отношение к войне и бойне народов и на солдат, переживших все её ужасы и жертвы на своей шкуре, правый фланг в своей обработке тех же солдат апеллировал к их уязвлённой гордости и потребности в достоверном объяснении того, почему многие их надежды так и не сбылись.
В ряду разнообразных мероприятий, которые организовывались, в частности, разведывательно-пропагандистским отделом войсковой команды под начальством энергичного капитана Майра, были и курсы «гражданственности»; именно на них и откомандировали Гитлера после успешного выполнения им задания по выявлению сторонников Республики Советов. Целью читавшихся на этих курсах в аудиториях университета известными и благонадёжными в плане национальных убеждений преподавателями лекций с тщательно отработанной тематикой было просвещение слушателей главным образом в области истории, экономики и политики.
В своём постоянном стремлении к отрицанию или, по крайней мере, преуменьшению любых влияний, оказавших на него своё воздействие, Гитлер будет говорить, что эти курсы помогли ему на его дальнейшем пути не столько занятиями, сколько контактами: благодаря им он получил возможность «познакомиться с несколькими камрадами — единомышленниками, с которыми я мог подробно обсуждать текущий момент». Вот только на лекциях инженера Готфрида Федерал по экономической теории он, как признается потом, впервые «узнал в принципе, что такое международный биржевой и ссудный капитал».
Однако, строго говоря, значение этих занятий состояло в том внимании, которое смог привлечь Гитлер среди избранной публики своей напористостью, своим интеллектуальным темпераментом — в дискуссиях участников курсов он впервые имел перед собой аудиторию, состоящую не из неграмотных, случайных слушателей. Один из преподавателей, историк Александр фон Мюллер, расскажет позднее, как он после окончания одной лекции задержался в начавшем пустеть зале около группы, «столпившейся вокруг человека, который гортанным голосом, без остановки и все с большей горячностью о чём-то говорил им. У меня было странное чувство, будто их возбуждённость была его рук делом и в то же время придавала голос и ему самому. Я видел бледное, худое лицо, на которое не по-солдатски спадал клок волос, с коротко подстриженными усами и на удивление большими, голубыми, фанатично блестевшими глазами». Вызванный на следующем занятии к кафедре, он подошёл «послушно, неуклюжей походкой и, как мне показалось, с каким-то упрямым смущением». Однако «разговор оказался бесплодным».
В этих наблюдениях встречаешь, в контурном виде, то странное явление, что уже многократно засвидетельствовано, когда речь идёт о молодом Гитлере, — с явной силой воздействия и уверенный в себе в своём риторическом раже и одновременно беспомощный в личном разговоре. По его собственному признанию, свою первую незабываемую победу по убеждению словом он одержал, бурно возражая своему оппоненту, — не мог не ответить на вызов, когда «один из участников посчитал, что надо вступиться за евреев». И вот историк фон Мюллер обращает внимание капитана Майра на этот природный ораторский талант, открытый им среди своих слушателей; затем Гитлера направляют в качестве «доверенного лица» в один из мюнхенских полков. Вскоре после этого его фамилия появляется под номером 17 в одном из списков личного состава так называемой команды по проверке лагеря-пропускника Лехфельд: «Пех. Гитлер Адольф, 2-й пех. полк, ликвидационный отдел». У команды было задание вести среди возвращающихся из плена солдат пропаганду в национальном, антимарксистском духе, одновременно она должна была быть для входящих в неё лиц «практическими курсами по подготовке ораторов и агитаторов».
На этом фоне, в бараках и сторожевых помещениях лагеря Лехфельд, и накапливал Гитлер свой первый ораторский и психологический опыт, здесь он учился так наполнять изначальный материал своих маниакальных мировоззренческих идей актуальным содержанием, чтобы его основные положения казались неопровержимо подтверждёнными, а текущие политические события обретали видимость судьбоносного масштаба. И те черты оппортунизма, которые придадут твердолобости национал-социалистической идеологии столь своеобразный характер беспринципности, тоже не в последнюю очередь имели своим истоком неуверенность начинающего оратора, которому приходилось опробовать на публике эффективность своей одержимости и искать для своих экзальтированных мыслей гарантирующие отклик формулировки. «Эта тема особенно разжигала интерес участников, что можно было прочитать по их лицам», — говорится одном из свидетельств очевидца выступлений Гитлера в лагере. На глубокое и агрессивное чувство разочарованности у возвращающихся из плена солдат, увидевших себя после лет войны обманутыми во всём, что придавало вес и величие их молодости, и предъявлявших теперь свой счёт за весь оказавшийся никому не нужным героизм, за все многочисленные упущенные победы и за свою абсурдную веру, Гитлер отвечал первыми чётко очерченными представлениями о враге. В фокусе его ораторских упражнений, чьими наиболее выдающимися признаками, по отзывам, были «популярность выступления», «легко доступная манера» изложения и страстный «фанатизм», находились поэтому нападки на ту группу, которую он после, используя ставшее народным выражение, назовёт «ноябрьскими преступниками», а также безудержные обличения «версальского позора» и пагубного «интернационализма» — все это растолковывалось и обосновывалось закулисными махинациями некоего «всемирного еврейеко-марксистского заговора».
Уже здесь проявилась его способность без всякого интеллигентского стеснения валить в одну кучу обрывки мыслей из где-то читанного и лишь наполовину усвоенного. Так, темой одного из его докладов в Лехфельде — в «прекрасном, понятном и темпераментном» исполнении — послужили связи между капитализмом и еврейством, о чём он только вчера узнал из лекции Готфрида Федерал. Для его мыслительной хватки были одинаково характерны насилие и упорство. В какой мере отдельные элементы его убеждений обрели уже в это время свой окончательный вид, не претерпев потом изменений вплоть до мира подземного бункера, доказывает первое сохранившееся письменное высказывание Гитлера по конкретному политическому вопросу — его письмо «Об опасности, которую представляет еврейство для нашего народа». Бывшее «доверенное лицо» мюнхенской войсковой команды, некий Адольф Гемлих из Ульма, попросил капитана Майра прояснить позицию по этому вопросу, а Майр переадресовал это письмо вместе с сопроводительной запиской, содержавшей необычное в рамках военной субординации обращение «Глубокоуважаемый господин Гитлер», для ответа своему сотруднику. И Гитлер дал подробное обоснование своего неприятия эмоционального антисемитизма, который, считает он, главным образом может опираться только на случайные личные впечатления, в то время как антисемитизм, претендующий на то, чтобы стать политическим движением, должен основываться на «знании фактов»:
«А факты таковы: в первую очередь еврейство — это раса, а не религиозное товарищество. Путём тысячелетнего кровосмешения, часто происходящего в самом узком кругу, еврей в общем острее сохранил свою расу и своё своеобразие, нежели многие из народов среди которых он живёт. И результат этого — тот факт, что между нами живёт не немецкая, чужая раса, не желающая да и не могущая пожертвовать своими расовыми своеобразиями, отказаться от своих чувств, мыслей и стремлений, и всё же политически обладающая всеми правами как мы сами. И если уж чувство еврея занято только материальным, то тем более его мысли и стремления… Все, что побуждает людей стремиться ввысь, будь то религия, социализм и демократия, для него это все только средство для достижения цели — удовлетворения жажды денег и власти. Его деяния оборачиваются по своим последствиям расовым туберкулёзом народов.
И отсюда следует такой вывод: антисемитизм по чисто эмоциональным причинам будет находить своё конечное выражение в форме прогромов (!). Но антисемитизм разума должен вести к планомерному законному одолению и устранению еврейских привилегий… Но конечной его целью должно быть безвозвратное удаление евреев вообще. То и другое способно совершить лишь правительство национальной силы, а никак не правительство национального бессилия».
За четыре дня до написания этого письма, 12 сентября 1919 года, капитан Майр поручил доверенному лицу Гитлеру побывать на собрании одной из маленьких партий — их было великое множество, этих разного рода радикальных объединений и групп, которые зачастую развивали вдруг, на какое-то короткое время, отчаянную активность, объединялись и распадались, чтобы потом в виде новых группировок появиться на свет божий; это был грандиозный, лежащий втуне потенциал для приобретения приверженцев и сторонников. Именно в этом нередко связанном с завихрениями сектантском своеобразии и проявлялась та прямо-таки слепая готовность, с которой столь долго политически индифферентные буржуазные массы требовали доходчивых лозунгов для своих чувств национального протеста и успокоения своих страхов перед лицом социального кризиса.
Центральное значение в качестве исходной точки для конспиративных инициатив, а также заметной пропагандистской деятельности, равно как и в качестве места для контактов крайне правых сил принадлежало обществу «Туле», его штаб-квартирой была фешенебельная гостиница «Четыре времени года»; это общество поддерживало связи с самым широким спектром баварского общества. В то время оно насчитывало около 1500 членов, в том числе и весьма влиятельных лиц, имело свой символ — снова свастику — и свою газету — «Мюнхенер беобахтер». Во главе общества стоял некий политический авантюрист с сомнительным прошлым, усыновлённый одним потерпевшим крушение на востоке австрийским дворянином и унаследовавший от него звучное имя барона Рудольфа фон Зеботтендорфа. По его собственному признанию, он рано попал под влияние таких идеологов-радикалов как Теодор Фрич и Ланц фон Либенфельс, чей безоглядный и не свободный от оккультных приправ расистский бред оказал в своё время влияние и на молодого Гитлера. Созданное Зеботтендорфом на рубеже 1917-1918 годов и сразу же развившее лихорадочную деятельность мюнхенское общество «Туле» продолжило традицию антисемитских объединений «фелькише» довоенной поры и уже одним своим названием вызывало в памяти основанную в 1912 году в Лейпциге секту «Германен-Туле», члены которой должны были быть «арийских кровей» и представлять перед приёмом в это сходное с ложей содружество данные о росте волос на различных участках своего тела, а также отпечаток ступни в качестве расового отличительного признака.
Детище Зеботтендорфа развернуло ещё во время войны, в январе 1918 года, разнузданную, главным образом воинствующе антисемитскую пропагандистскую деятельность, рисовавшую еврея «смертным врагом немецкого народа» и воспользовавшуюся в конечном счёте кровавыми и хаотическими событиями времени Советов, чтобы с триумфальным видом выдать их за доказательство своей правоты. Своими дикими, экстремистскими лозунгами это общество в определяющей мере нагнетало ту атмосферу безудержной и непристойной расовой ненависти, в которой только и мог рассчитывать на продолжительный эффект радикализм «фелькише». Уже в октябре 1918 года в его кружках ковались планы правого переворота, оно же было инициатором различных проектов убийства Курта Эйснера, а 13 апреля предприняло попытку путча против правительства Советов. От него же тянулись многочисленные нити к русским эмигрантским кругам, имевшим штаб-квартирой Мюнхен; в поддержании этих контактов особая заслуга принадлежала молодому студенту-архитектору из Прибалтики Альфреду Розенбергу, которому революция в России нанесла глубокую травму. В помещениях общества и на его собраниях можно было встретить почти всех тех актёров, которые будут в последующие годы главными действующими лицами на баварской сцене. И некоторых из будущих деятелей партии Гитлера впервые сведёт вместе это общество; чередой проходят по источникам такие имена как Дитрих Эккарт и Готфрид Федер, Ханс Франк, Рудольф Гесс и Карл Харрер.
По поручению общества «Туле» спортивный журналист Карл Харрер вместе со слесарем-механиком Антоном Дрекслером организует в октябре 1918 года некий «Политический рабочий кружок». Эта группа считала себя «объединением избранных личностей для обсуждения и изучения политических вопросов», хотя намерение её инициаторов состояло в том, чтобы преодолеть отчуждение между массами и правыми националистами. Однако поначалу членами кружка были всего несколько рабочих, товарищей Дрекслера — тихого, неуклюжего, несколько чудаковатого человека, работающего в мюнхенских железнодорожных мастерских и не находящего выхода для своей тяги к политической деятельности в рамках существовавших партий. Ещё в марте 1918 года он по собственному почину организовал «Свободный рабочий комитет за добрый мир», целью которого была борьба с ростовщиками и укрепление воли рабочего класса к победе. Главный опыт, усвоенный в политике этим серьёзным человеком в очках, состоял, в частности, в том, что марксистский социализм неспособен справиться с национальным вопросом или хотя бы дать на него сколь-нибудь удовлетворительный теоретический ответ; этот его вывод отразился и в заголовке статьи, опубликованной им в январе 1918 года, — «Фиаскопролетарского интернационала и крах идеи братского единения». Это был все тот же, только лишний раз подтверждённый готовностью социалистов в августе 1914 года воевать опыт, что ещё в 1904 году свёл немецких рабочих Богемии в Тратенау для основания Немецкой рабочей партии (ДАП). И вот под тем же названием Антон Дрекслер, собравшись 5 января 1919 года с двадцатью пятью другими рабочими тех же мастерских в ресторации «Фюрстенфельдер Хоф», основал теперь свою партию. Несколько дней спустя, по инициативе общества «Туле», ей был придан в гостинице «Четыре времени года» статус национальной организации. А Карл Харрер назначил себя её «Имперским председателем». Как видим, титул достаточно претенциозный.
Итак, в действительности новая партия, собиравшаяся раз в неделю в заднем помещении пивной «Штернэккерброй» в доме № 54 по улице Имталь, замышлялась отнюдь не как партия скромного покроя, рассчитанного на маленьких людей. Хотя Дрекслеру иной раз удавалось привлечь в качестве докладчиков некоторых местных знаменитостей «фелькише» — вроде Дитриха Эккарта или Готфрида Федерал, — дальше хмурых разговоров о политике на уровне их кругозора, мотивов и целей дело не шло. Характерно, что партия совсем не проявляла себя на публике, да и вообще была не столько партией в общественном смысле, сколько разновидностью типичной для Мюнхена тех лет смеси тайного союза и застольной компании, которую свела вместе горькая смутная потребность поиска единомышленников. В списках участников-собраний фигурировало от десяти до сорока человек. Позор Германии, травма, нанесённая проигранной войной, антисемитские настроения и жалобы на порвавшиеся «узы порядка, права и морали» — таковы доминирующие темы этих собраний. «Основополагающие линии», зачитанные Дрекслером на учредительном заседании, были свидетельством косноязычной искренности, преисполненной злости на богатых, пролетариев и евреев, спекулянтов и на подстрекательство вражды между народами. Они содержали требования ограничить годовой доход десятью тысячами марок, настаивали на паритетном представительстве землячеств в штате германского министерства иностранных дел, а также на праве «квалифицированного и оседлого рабочего… быть причисленным к среднему сословию» — ведь счастье «не во фразе и пустых разговорах, не в собраниях, демонстрациях и выборах», а в «хорошей работе, полной кастрюле и успехах детей».
Однако какой бы мещанской и интеллектуально ущербной ни казалась обстановка в партии, все же уже первая фраза «Основополагающих линий» содержала мысль, которая превращала исторический опыт и насущную потребность в программу и ставила неловкого чудаковатого Антона Дрекслера из заднего помещения «Штернэккерброй» далеко впереди других — на высоту духа времени. Ведь ДАП определяла себя бесклассовой «социалистической организацией, руководимой только немецкими вождями»; «великая мысль» Дрекслера была нацелена на то, чтобы примирить нацию и социализм. Конечно, не он первый высказал эту мысль, а забота о детях и кастрюлях, казалось, отнимала у неё всю её великую страстность; да, это была всего лишь скромная мысль, порождённая тривиальным стремлением обрести хоть какую-то национальную защищённость и, во всяком случае, несоизмеримая с принудительными системами марксистского толкования мира и истории. Но те условия, в которых Дрекслер пришёл к ней, — в патетической, лихорадочной ситуации побеждённой, оскорблённой и подвергаемой революционным испытаниям страны, — а также встреча с Гитлером придали этой мысли, равно как и этой ютившейся на задворках партии, перед которой Дрекслер впервые её сформулировал, колоссальный резонанс.
На собрании 12 сентября 1919 года с докладом на тему «Как и какими средствами можно устранить капитализм?» выступил Готфрид Федер. Среди сорока с небольшим присутствующих находился — как сказано, по поручению капитана Майра, — и Адольф Гитлер. Когда Федер излагал свои известные тезисы, гость собрания отметил для себя одно из новых обоснований, бывшее, как он писал, «подобно многим другим тоже», убийственным «по своему доходящему до смешного мещанству». «Я был рад, когда Федер наконец закончил. Мне уже было всё ясно». И всё-таки Гитлер остался и на последовавшую за докладом дискуссию, и только когда один из присутствующих потребовал отделения Баварии от рейха и вступления её в союз с Австрией, он возмутился, и попросил слова. «Тут уж я не стерпел». Он с такой яростью обрушился на предыдущего оратора, что Дрекслер прошептал сидевшему около него машинисту паровоза Лоттеру: «Ну, силён парень, вот такой-то нам и нужен». Когда же Гитлер сразу после своего выступления направился к двери, чтобы покинуть «эту скучную компанию», Дрекслер поспешил за ним и попросил захаживать ещё. Уже в дверях он сунул в руку Гитлера маленькую брошюрку собственного сочинения под названием «Моё политическое пробуждение». Потом Гитлер опишет в не без труда давшейся ему жанровой сценке, как он на следующее утро в казарме, бросая хлебные крошки шмыгавшим по помещениям мышам, начал читать это сочинение и обнаружил, что жизненному пути Дрекслера были присущи и элементы его, Гитлера, собственного развития: потеря работы в результате профсоюзного террора, добывание жалкого куска хлеба с помощью полусамодеятельного искусства (тот играл на цитре в ночном кафе), и, наконец, прямо-таки сопровождавшееся страхом и чувством озарения открытие — сделанное будто бы в результате попытки одного еврея из Антверпена отравить его, — о пагубном воздействии еврейской расы на мир — все эти параллели, несомненно, вызвали у него интерес, хотя они, как не уставал потом говорить Гитлер, обязаны своим происхождением жизни рабочего.
Когда же ему несколько дней спустя присылают — без всякой просьбы с его стороны — членскую карточку под номером 555, это вызывает у него раздражение и одновременно улыбку, но, поскольку других дел у него все равно нет, он решает пойти на предстоящее заседание комитета. Как он потом расскажет, в «весьма непрезентабельной пивной» под вывеской «Альтес розенбад» на Херренштрассе он встретил за столом в «освещённой наполовину разбитой газовой лампой „комнате, где проходило заседание, нескольких молодых людей. В соседней комнате хозяин и его жена обслуживали немногих завсегдатаев, а они в это время „будто правление маленького клуба игроков в скат“, зачитывали протоколы заседаний, пересчитывали партийную кассу (дебет: семь марок пятьдесят пфеннигов), распределяли нагрузки и сочиняли письма в адрес идейно близких объединений в Северной Германии — «клубная мелочёвка самого низкого пошиба“.
Целых два дня Гитлер мучился сомнениями; потом он, как всегда, когда вызывал в памяти поворотные ситуации в своей жизни, будет говорить о том, как нелегко далось и каких «трудных», «тяжких» и «горьких» мыслей ему стоило, прежде чем он принял решение вступить в ДАП и стал 7-м членом комитета, ответственным за агитацию и пропаганду: «После двух дней мучительных раздумий и размышлений я пришёл, наконец, к убеждению сделать этот шаг. Это было самое поворотное решение в моей жизни. Пути назад быть уже не могло». На самом же деле в этих словах не только проявилась склонность Гитлера давать становящимся потом очевидными поворотам в своей биографии определённую драматическую подсветку и — коли уж никак не находилось никаких эффектов, обусловленных внешними обстоятельствами, — представить само решение по меньшей мере результатом одинокого, мучительного борения с самим собой; в ещё большей степени все имеющиеся источники единодушно свидетельствуют о характерной для него до самого последнего момента нерешительности, глубокой боязни перед выбором. Этой боязнью диктовалось и засвидетельствованная его позднейшим окружением склонность после тягостных колебаний и противоборства с собой, будучи вконец измученным, отдавать в конечном итоге вопрос на волю случая и принимать решения с помощью подброшенной монетки, что и выливалось в культ судьбы и провидения, с помощью которого он маскировал свою боязнь перед принятием решений. Есть много причин утверждать, что все его решения личного плана и даже некоторые из его политических решений были не чем иным, как стремлением уклониться, избежать какой-то другой, воспринимаемой как более угрожающая, альтернативы. Во всяком случае, везде, начиная с ухода из училища, потом переездов в Вену и Мюнхен, записи добровольцем и до шага в политику, без труда распознается мотив бегства — и это подтверждается многочисленными примерами его поведения в последующие годы, вплоть до оттягивания, в растерянности, своего неминуемого конца.
Желание избежать груза требований буржуазного мира по части обязанностей и порядка, прежде чем наступит вызывающий страх момент перехода в гражданскую жизнь, и было тем, что определяло в решающей степени все шаги вчерашнего фронтовика и постепенно привело его на баварскую политическую сцену — он понимал политику и занятие ею как профессию человека, не имеющего профессии и не желающего её приобретать. Столь раздутое в его воспоминаниях решение вступить в ДАП, принятое осенью 1919 года, было, под этим углом зрения, равно как и все предыдущие решения тоже, отказом от буржуазного порядка и диктовались потребностью оградить себя от строгости и обязательности социальных норм оного.
С силой, за которой явно прослеживается присущий всей его жизни мотив бегства, Гитлер даёт теперь выход своей накопившейся за многие годы жажде деятельности — наконец-то перед ним нет препятствий в виде формальных требований, а лежит поле, где не требуется никаких других предпосылок, кроме тех, какими он располагает: страстность, фантазия, организаторский талант и дар демагога. В казарме он без устали пишет и печатает на машинке приглашения на собрания, сам их разносит, разузнает адреса людей и говорит с ними, ищет связи, поддержку и новых членов. Поначалу его успехи остаются скромными, и каждое новое лицо, появляющееся на мероприятиях, радостно регистрируется. Уже тут становится очевидным, что превосходство Гитлера перед всеми его соперниками заключается не в последнюю очередь в том, что только у него есть столько свободного времени. И в парткоме из семи человек, заседавшем раз в неделю в кафе «Гастайг» за угловым столиком, который станет позднее предметом культового поклонения, он тоже быстро выдвигается, потому что по сравнению с другими у него больше идей, и смекалки, и энергии.
Под растерянными взглядами остальных членов, довольствовавшихся своим прозябанием, он уже довольно скоро начинает настаивать на выходе «скучной компании» на публику. 16 октября 1919 года становится решающим днём и для Немецкой рабочей партии, и для её нового деятеля. На её первом публичном собрании, в присутствии ста одиннадцати слушателей, Гитлер выступает вторым. В этом непрерывно нараставшем по накалу тридцатиминутном выступлении нашли выход все эмоции, все скопившиеся со времён мужского общежития и проявлявшиеся ранее в бессвязных монологах чувства ненависти, и, словно вырвавшись из немоты и одиночества минувших лет, перегоняли друг друга слова, галлюцинации, обличения; к концу выступления «люди в маленьком помещении наэлектризовались», и то, чего он раньше «не знал, а просто ощущал по наитию, теперь оказалось правдой», и он с ликованием осознал потрясающий факт: «Я мог говорить!».
Это и стало моментом — если вообще есть какой-то конкретный, поддающийся точной датировке момент — его прорыва к самому себе, тем самым «ударом молота судьбы», пробившим «оболочку будней», и его спасительное значение наложит отпечаток экстаза на его воспоминания о том вечере. Ведь в принципе в прошедшие недели он уже не раз испытывал силу своего ораторского воздействия, узнал свои возможности уговаривать людей и обращать их в свою веру. Но с её субъективной мощью, триумфальным самозабвением вплоть до седьмого пота, полуобморока и полного изнеможения он встретился, если верить его собственным словам, впервые именно в эти тридцать минут; и как когда-то он не знал удержу во всём — в своих страхах, самокопании или же чувстве счастья от услышанного в сотый раз «Тристана», — так и начиная с этого момента он уже одержим только одним — своим красноречием. И над всеми политическими страстями первенствует с того момента эта однажды и навсегда разбуженная потребность «доходяги» (так он сам обозвал себя в воспоминаниях того времени) в самоутверждении, которая будет снова и снова бросать его на трибуны в стремлении вновь испытать пережитое когда-то чувство оргазма.
И его решение стать политиком, которое он в сочинённой им самим легенде отнесёт ко времени пребывания в лазарете в Пазевальке и опишет как реакцию отчаявшегося, зарывшегося лицом в подушку, но несломленного патриота на «ноябрьское предательство», в действительности следует датировать более поздним и куда более близким к этому его выступлению осенью 1919 года временем. В протоколах, членских списках и списках присутствующих он указывает себя в этот период художником, иногда — писателем, но можно предполагать, что эти конфузливые ссылки на профессию говорят лишь о его попытках удержать ускользающую юношескую мечту о величии и занятии искусством. В одном из агентурных донесений мюнхенской полиции в середине ноября 1919 года говорится: «Он — коммерсант, собирающийся стать профессиональным рекламным агентом». Опять здесь не отмечено принятое уже больше года тому назад решение его жизни, однако — впервые — указывается на его склонности и возможности: «Что ему было нужно, так это говорить, и чтобы был кто-то, кто его слушал», — такое же наблюдение сделал Кубицек. В ораторском даре, чью триумфальную мощь он открыл в себе реально только теперь, он видит для себя выход из дилеммы прахом пошедших жизненных ожиданий, хотя и не имеет сколько-нибудь внятного представления о своём будущем, — ведь он собирается стать профессиональным рекламным агентом. И это вновь было очередным стремлением уклониться. Именно между этим стремлением и более поздними мифами, с помощью которых он так тщился возвести вокруг своей главы нимб проявившейся якобы уже в ранние годы предназначенности, и лежит все различие между личным мотивом и мотивом социальным, побуждающем сделать шаг в политику. И многое говорит за то, что преобладающим был первый мотив; во всяком случае, Гитлер так и не скажет, что же явилось подлинным толчком для его политического пробуждения, как и не назовёт того дня, когда он почувствовал, что «несправедливость мира, как поток кислоты, пролилась на его сердце» и он не мог уже не выступить в поход, чтобы истребить и эксплуататоров, и лицемеров.
Уже вскоре после своего вступления в ДАП Гитлер принимается за превращение боязливой, неподвижной застольной компании в шумную, публичную боевую партию. Несмотря на сопротивление, оказываемое главным образом Карлом Харрером, не хотевшим расставаться со старыми, унаследованными от общества «Туле» представлениями о ДАП как о тайном союзе и рассматривающим партию по-прежнему как кружок политизированных мужчин, занятых в милом их сердцу чаду пивной переливанием из пустого в порожнее своих чувств, Гитлер с самого начала мыслил категориями массовой партии. Это не только отвечало стилю его представлений, не желавшему смириться с ситуацией ущербности, но и его мнению о причинах неудач старых консервативных партий. Во взглядах же Харрера странным образом продолжала жить та тяга к исключительности, что была слабостью партий буржуазной знати в кайзеровские времена и в значительной степени отталкивала от буржуазных позиций как массы мелкой буржуазии, так и рабочих.
Ещё до конца 1919 года ДАП по настоянию Гитлера организовала в сводчатом, лишённом дневного света подвальном помещении пивной «Штернэккерброй» свой постоянный штаб; аренда помещения составляла пятьдесят марок, договор об аренде был подписан Гитлером, который снова называет себя здесь «художником». Там поставили стол и пару взятых на прокат стульев, установили телефон и привезли несгораемый шкаф для членских карточек и партийной кассы; вскоре появилась старая пишущая машинка «Адлер» и печать — критически настроенный Харрер заявил, обнаружив все признаки готовящегося обюрокрачивания, что Гитлер «страдает манией величия». Примерно в то же время Гитлер добивается расширения состава комитета сперва до десяти, а потом до двенадцати, а иной раз и больше членов, привлекая главным образом знакомых и преданных ему лично людей, нередко им же сагитированных товарищей по казарме. Возникающий аппарат позволяет ему сменить примитивно-убогие, написанные на листочках от руки объявления о собраниях на размноженные машинным способом приглашения; одновременно партия начинает публиковать объявления о своих мероприятиях в «Мюнхенер беобахтер». На столики в пивных, где они проводились, выкладываются проспекты и листовки, и здесь же Гитлер впервые в своей технике пропаганды продемонстрировал ту, собственно говоря, абсолютно лишённую почвы и неадекватную реальности, а потому столь вызывающую самоуверенность, которая потом будет часто способствовать его успехам, решившись на неслыханный шаг взимания входной платы за присутствие на публичных мероприятиях маленькой, неизвестной партии.
Растущий авторитет Гитлера-оратора постепенно укрепляет и упрочивает его положение в партии. Уже к началу следующего года ему удаётся оттеснить строптивого Харрера и побудить его выйти из партии. Теперь первый отрезок пути был свободен. Вскоре правление — со скепсисом и немалой боязнью оказаться публичным посмешищем — соглашается с настойчивым требованием своего честолюбивого ответственного за агитацию обратиться к массам. На 24 февраля, примерно через полгода после вступления в неё Гитлера, партия назначает свой первый большой митинг в парадном зале пивной «Хофбройхауз».
На ярко-красном плакате, возвещавшем об этом овеянном легендами собрании, имя Гитлера даже не упоминалось. Главной фигурой вечера должен был быть испытанный национальный оратор, врач д-р Иоганнес Дингфельдер, выступавший в публикациях «фелькише» под псевдонимом Германус Агрикола и являвшийся апологетом экономической теории, в интеллектуальных туманностях которой причудливым образом отражались социальные страхи послевоенного времени: в пессимистических галлюцинациях своей мысли он уже видел предстоящую производственную забастовку природы, ибо её ресурсы, угрожал он, будут сокращаться, их остатки догрызают паразиты, и, следовательно, близок конец человечества — и все эти утверждения, преисполненные отчаяния, освещались лишь одной надеждой, а она исходила от новой идеологии — идеологии «фелькише». Вот и в тот вечер он предавался все тем же заклинаниям — «с полным знанием дела», как отмечалось в агентурном донесении, «и часто в глубоко религиозном духе».
И только потом выступил Гитлер. Ради использования уникальной возможности познакомить большую аудиторию с планами ДАП он ещё до этого настоял на выработке программы партии. В своей речи он, согласно одному документальному свидетельству того времени, нападал на трусость правительства, на Версальский договор, на евреев и банду «пиявок» — спекулянтов и ростовщиков. Затем под аплодисменты и шум присутствующих он зачитал новую программу. В конце «кто-то что-то кричит. Начинается большое волнение. Все вскакивают на столы и стулья. Немыслимый хаос. Крики „Вон!“, „Вон!“. Собрание закончилось всеобщим шумом. Несколько сторонников крайних левых с криками „Да здравствует Интернационал!“, „Да здравствует республика Советов!“ направились из „Хофбройхауз“ в расположенный напротив „Ратхаустор“. „Никаких нарушений помимо не отмечено“, — говорится в полицейском донесении.
Прессой — даже того направления, где преобладало влияние «фелькише», — это мероприятие, носившее, очевидно, вместе со всеми сопровождавшими его шумными перипетиями весьма обыденный характер, замечено почти не было, и только найденные в самое последнее время документальные свидетельства позволяют реконструировать ход собрания. Правда, последующая мифологизация его Гитлером придала ему характер мощного, включившего в себя потасовку в зале и завершившегося всеобщим ликованием массового обращения в новую веру: «Единогласно и ещё раз единогласно», напишет Гитлер, принимали участники собрания программу пункт за пунктом, «и когда таким образом нашёл путь к сердцу массы последний тезис, передо мной стоял зал, полный людей, сплочённых новым убеждением, новой верой, новой волей». Но если Гитлер с характерными для него представлениями в стиле оперных постановок увидел тут вспыхнувший огонь, «из чьего пламени когда-нибудь должен явиться меч, который… вернёт свободу германскому Зигфриду», и услышал даже шаги «богини неумолимого отмщения… за клятвопреступления 9 ноября 1918 года», то национальный «Мюнхенер беобахтер» написал всего лишь, что после речи д-ра Дингфельдера Гитлер «проиллюстрировал её рядом точных политических картин и огласил затем программу ДАП».
И всё же автор «Майн кампф» в определённом, более широком смысле прав. Ведь именно с этого собрания началось развитие организованной Дрекслером, собиравшейся за пивными столиками скромной компании сторонников «фелькише» в массовую партию Адольфа Гитлера. И хотя ему и тут ещё приходилось играть второстепенную роль, но, так или иначе, в итоге уже были две тысячи человек, заполнившие большой зал «Хофбройхауза» и весьма впечатляюще утвердившие политическую позицию Гитлера. Начиная с этого момента именно его воля, его стиль, его руководство были тем, что, непрестанно возрастая и сосредоточиваясь исключительно на нём самом, повело партию вперёд и стало решающим для её успехов или неудач. Партийная легенда сравнит потом собрание 24 февраля 1920 года с теми минутами, когда Мартин Лютер прибивал свои тезисы к дверям Виттенбергского собора. Но как в одном, так и в другом случае предание нарисовало свою собственную и несостоятельную в историческом смысле картину, потому что история имеет обыкновение не считаться с потребностью людей в драматических эффектах. Однако как событие, положившее начало движению, это собрание имело определённые основания для того, чтобы его потом торжественно отмечали, хотя сам акт основания новой партии на тот день не планировался, основной оратор не был её членом, а имя Гитлера на плакатах, зазывавших на собрание, и не упоминалось.
Зачитанная им в тот вечер программа была сочинена Антоном Дрекслером — предположительно, не без участия Готфрида Федерал — и затем переработана комитетом. Определить конкретный вклад Гитлера в эту переработку уже едва ли представляется возможным, хотя лозунговый характер некоторых тезисов выдаёт его редакторскую руку. Программа содержала 25 пунктов и соединяла в себе более или менее произвольно собранные и объединённые их эмоциональной притягательностью элементы уже знакомой идеологии «фелькише» с актуальными потребностями нации в протесте и её стремлению к отрицанию действительности — об этом наглядно свидетельствовало бросавшееся в глаза преобладание позиции отрицания. Она была антикапиталистической, антипарламентской и антисемитской и резко отрицательно относилась к итогам и последствиям войны. Позитивные же цели, как например варьирующиеся требования о защите среднего сословия, были большей частью неопределёнными, и нередко имели характер стимулирующих, умножающих страхи и вожделения маленького человека постулатов. Так, например любые нетрудовые доходы должны быть изъяты (пункт 11), любая военная прибыль должна быть конфискована (пункт 12), и должно быть введено участие в прибылях на крупных предприятиях (пункт 14). Другие пункты предусматривали перевод крупных универмагов в муниципальное ведение и передачу их «по дешёвой цене» в аренду мелким торговцам, было там и требование о земельной реформе и запрет на спекуляцию землёй (пункт 17).
Несмотря на все свои откровенно оппортунистические и продиктованные спешными требованиями момента черты, эта программа имела, однако, не столь уж несущественное, как будут иной раз утверждать, значение — во всяком случае, она представляла собой нечто намного большее, нежели соблазнительно поблёскивавший, декоративный проспект по развёртыванию демагогических талантов грядущего партийного фюрера. Если рассматривать программу в целом, то она включала в себя, пусть даже в зачаточном виде, все самые существенные тенденции будущей идеи национал-социализма: агрессивный тезис о жизненном пространстве (пункт 3), основополагающую антисемитскую черту (пункты 4, 5, 6, 7, 8, 24), а также тоталитарную амбицию, скрывавшуюся за безобидно звучащими общими фразами, которые содержали в себе и уверенность в широкой поддержке (пункты 10, 18, 24), и в то же время — как, скажем, в формуле о примате общей пользы перед эгоизмом — нечто, из чего в любой момент можно было бы вывести основной закон тоталитарного государства. В эту в целом неуравновешенную и часто затмеваемую широковещательными максимами программу вошли уже, однако, все элементы того национального социализма, что подчёркивал решимость устранить неправильный капитализм, преодолеть позицию классового противостояния, занимаемую марксизмом, и, наконец, добиться примирения всех слоёв в рамках мощного, сплочённого народного сообщества.
Думается, что именно это представление и обладало особой притягательностью в стране, заблудившейся как в национальном, так и в социальном плане. Идея или формула «национального социализма», в которой встретились друг с другом обе господствующие мысли XIX века, могла быть найдена на почве многочисленных политических программ и касающихся общественного устройства планов эпохи. Она проступала как в непритязательном рассказе Антона Дрекслера о своём «политическом пробуждении», так и берлинских лекциях Эдуарда Штадтлера, основавшего ещё в 1918 году при поддержке промышленников свою «Антибольшевистскую лигу»; она была предметом просветительских курсов, организованных мюнхенской войсковой командой рейхсвера, она придала внушительный резонанс работе Освальда Шпенглера под названием «Пруссачество и социализм» и находила отклик даже в кругах социал-демократии, где разочарованность крахом Второго Интернационала толкнула некоторых независимых мыслителей на путь национально-революционных и социально-революционных проектов. «Национальный социализм, его становление и его цели» — так назывался, наконец, объёмистый теоретический труд, выпущенный в 1919 году в Ауссинге одним из основателей «Немецкой социальной рабочей партии», инженером-железнодорожником Рудольфом Юнгом. Не лишённый самоуверенности автор этого труда видел в национальном социализме эпохальную политическую мысль, способную, по его мнению, с успехом дать отпор марксистскому социализму. Чтобы продемонстрировать воинствующее неприятие всех интернационалистических устремлений, Юнг вместе со своими австрийскими единомышленниками уже в мае 1918 года переименовал свою партию в Немецкую национальную рабочую партию.
Через неделю после собрания в «Хофбройхаузе» изменила своё название и ДАП. В подражание родственным группировкам в Судетах и в Австрии она назвала себя Национал-социалистической немецкой рабочей партией (НСДАП) и одновременно переняла и боевой символ своих единомышленников по ту сторону границы — свастику. Руководитель австрийских национал-социалистов д-р Вальтер Риль организовал незадолго до того «межгосударственную канцелярию», которая должна была служить связующим звеном между всеми национал-социалистическими партиями. Оживлённые контакты поддерживались также и с другими объединениями, разделявшими социальную программатику «фелькише», в первую очередь с «Немецкой социалистической партией» дюссельдорфского инженера Альфреда Бруннера, считавшего, что она «крайне левая, а наши требования радикальнее, чем у большевиков». У этой партии были местные организации во многих больших городах; в Нюрнберге во главе такой организации стоял учитель Юлиус Штрайхер.
1 апреля 1920 года Гитлер окончательно распрощался с воинской службой, потому что теперь у него была альтернатива, — он твёрдо решил целиком отдаться политической работе, взять руководство НСДАП в свои руки и построить партию в соответствии со своими представлениями. Он снимает комнату в доме № 41 по Тиршштрассе, вблизи Изара. Основную часть дня он проводит в подвале, где находится штаб-квартира партии, однако в документах избегает называть себя партслужащим. И вопрос о том, на какие средства он живёт, сыграет в предстоящем первом кризисе партии определённую роль. Его хозяйка считает своего хмурого молодого жильца при всей его немногословности и занятости «настоящим представителем богемы».
Ему нечего терять. Уверенность в себе он черпает в своём ораторском даре хладнокровие и готовность идти на риск, но куда в меньшей мере — в непреложности идеи; да его и вообще куда меньше способно привлечь познание как таковое, чем те инструментальные возможности, которые оно даёт, — может ли оно, как он как-то заметил, выдать «мощный лозунг». В его «отвращении» и «глубочайшем омерзении» по отношению к «косматым теоретикам фелькише», этим «словоблудам» и «похитителям мыслей», столь же ярко проявляется его полное непонимание существования идейного багажа без поддающейся политической формовке субстанции, как и в том факте, что слово для своих риторических извержений он вначале брал только тогда, когда мог ответить на полемический выпад ударом. Мысль делает убедительной не её ясность, а доходчивость, не её истинность, а способность разить: «Любая, в том числе и самая лучшая идея, — заявит он с той не терпящей возражений нечёткостью формулировки, которая была так характерна для него, — становится опасной, если она внушает себе, что является самоцелью, хотя в действительности представляет лишь средство для таковой». В другом месте он подчёркивал, что в политической борьбе насилию нужна поддержка идеей, а не наоборот, — и это весьма примечательно. И «национальный социализм», под чьим знаменем он теперь выступает, он тоже рассматривает в первую очередь как средство для достижения куда более высоких, честолюбивых целей.
Лозунг, с которым он вышел теперь на сцену, имеет романтический, привлекательно туманный вид. Содержащаяся в нём идея примирения кажется более современной и своевременной, нежели лозунги классовой борьбы, начинавшие теперь, в результате опыта войны и мужского товарищества на фронте, уже утрачивать часть своего будущего. Консервативный писатель Артур Мёллер ван ден Брук, который ещё в самом начале века поддерживал представления о национальном социализме, считает его теперь «разумеется, частью немецкого будущего». Что нужно, так это рука влиятельного политика, без пиетета перед привычным, хитроумного и в то же время полного презрения к нормальному человеческому разуму. У идеи было очень много женихов. Но только до поры, до времени — пока Гитлер не извлёк из нарастающего массового восторга убеждение, что именно он и будет этой частью немецкого будущего.
Глава II
ЛОКАЛЬНЫЕ ТРИУМФЫ
Рационализм Гитлера. — «Комбинаторский талант». — Стиль агитации. — Эрнст Рем. — Знамёна и кокарды. — Рост известности Гитлера-оратора. — Капповский путч. — Роль Баварии, — Благосклонность власть предержащих. — Дитрих Эккарт. — Мюнхенское общество. — Антураж. — Гитлер в Берлине. — Летний кризис 1921 г. — «Фюрер». — С А. — Битва в пивной «Хофбройхауз». — Социология НСДАП. — Цирк, оперная постановка, церковная литургия: демагогия Гитлера. — Угроза высылки. — День Кобурга. — У истоков обретения собственного стиля. — Катализатор и продукт катализа.
Правда, в те напряжённые и шумные дни 1920 года, когда он вступил в политику, Гитлер был ещё очень далёк от каких-либо притязаний на немецкое будущее и оставался всего-навсего агитатором местного мюнхенского масштаба. Вечер за вечером обходит он бурлящие, прокуренные пивные, чтобы своими доводами завоёвывать поначалу нередко враждебные или насмешливые аудитории. Во всяком случае, имя его становится все более известным. Охочий до слова и готовый соблазниться любым эксцентрическим жестом темперамент этого города был необычайно восприимчив к театральному стилю его самопредставлений и буйным ораторским излияниям и, без сомнения, стимулировал его ничуть не меньше, нежели осязаемые исторические факторы. Утверждение, что восхождение Гитлера было в решающей степени стимулировано условиями времени, представляется неполным без указания на особые условия места, где он своё восхождение начинал.
Не менее важной была и та степень целеустремлённости и расчёта, с которой он действует. Дело в том, что он обладал необыкновенной, прямо-таки женской восприимчивостью, помогавшей ему выражать и эксплуатировать настроение времени. Его первый биограф Георг Шотт не без боязливого восхищения перед дьяволом, говорившем, казалось, его устами, назовёт его «чревовещателем в трансе», но всё-таки и сегодня ещё распространённое представление о Гитлере как о человеке инстинкта, шедшем своим путём с уверенностью ясновидящего или — им же самим употреблявшееся выражение — «как сомнамбула», упускает из виду рациональность и запланированное хладнокровие, которые лежали в основе всего его поведения и которые обеспечили его восхождение в не меньшей степени, нежели все очевидные медиальные способности.
В частности, оно упускает из виду его необыкновенную способность обучаться, ненасытную жажду к усвоению, завладевшую им именно в то время. В лихорадке первых ораторских триумфов его чуткость и восприимчивость обострились, как никогда, его «комбинаторский талант» схватывал самые несовместимые элементы и соединял их в компактные формулы. Большему, чем у своих кумиров и соратников, научился он у своих противников; он всегда очень многому учился у них, только дураки или слабаки, считал он, боятся потерять при этом собственные идеи. И вот таким образом собрал он под одну крышу Рихарда Вагнера и Ленина, Гобино, Ницше и Лебона, Людендорфа, лорда Нортклиффа, Шопенгауэра и Карла Люгера и соткал из всего этого своё полотно — произвольное, курьёзное, полное полулюбительского куража, но и не лишённое цельности. Тут нашлось место и для Муссолини и итальянского фашизма — и их роль будет все возрастать; и даже так называемых сионских мудрецов с их, как общеизвестно, сфальсифицированными протоколами он тоже сделал своими учителями.
И всё-таки наиглавнейшему он научился у марксизма. Уже сама энергия, которую он уделял, вопреки своему внутреннему равнодушию к идеологии, формированию национал-социалистического мировоззрения, свидетельствует о силе влияния на него марксистского примера. Одна из его исходных мыслей заключалась как раз в том, что традиционный тип буржуазной партии был уже не в силах состязаться с мощью и боевой динамикой левых массовых организаций. И только подобным же образом организованная, но ещё более решительная, обладающая собственным мировоззрением партия сможет одержать верх над марксизмом, считал он.
В области тактики он более всего научился у опыта революционного времени. События в России, а также правление Советов в Баварии продемонстрировали ему шансы на власть горстки целеустремлённых актёров. Но если Ленин научил его, как надо усиливать и использовать революционный импульс, то Фридрих Эберт, как и Филипп Шайдеман показали ему, как этот импульс можно потерять.
Позднее Гитлер скажет:
«Я многому научился у марксизма. Я сознаюсь в этом без обиняков. Но не этому скучнейшему учению об обществе и не материалистическому взгляду на историю, этой абсурдной чепухе… Но я научился их методам. Только я всерьёз взялся за то дело, которое робко начали эти мелкие торгашеские и секретарские душонки. В этом и заключается весь национал-социализм. Приглядитесь только повнимательнее… Ведь эти новые средства политической борьбы идут, по сути, от марксистов. Мне надо только было взять и развить эти средства, и я имел, по сути, то, что нам нужно. Мне надо было только последовательно продолжить то, что десять раз сорвалось у социал-демократии, в частности, вследствие того обстоятельства, что они хотели осуществить свою революцию в рамках демократии. Национал-социализм — это то, чем марксизм мог бы быть, если бы высвободился из абсурдной, искусственной привязки к демократическому строю» [301] .
Однако всему тому, что он перенимает, Гитлер не просто придаёт последовательность — одновременно он умеет и превзойти заимствованное. Его характеру свойственна инфантильная черта старания перещеголять, поразить чем-то необыкновенным, стремление произвести впечатление, жаждавшее прилагательных в превосходной степени и признания своей идеологии самой радикальной — точно так же как потом здания самым грандиозным или танка самым мощным. Свои взгляды, свои тактические ходы, свои цели он, по собственным его словам, собирал «по всем кустам на обочине жизненного пути»; сам же он придавал всему этому твёрдость, последовательность и столь характерную неустрашимость перед последним шагом.
Рационалистические соображения отличали его тактику уже с самого начала. Он исходил из того, что всю энергию первоначально следует направить на то, чтобы вырваться из гетто безымянности и одновременно выделиться из массы соперничающих групп «фелькише». И регулярно появляющееся в его более поздних выступлениях, когда речь заходит о периоде становления партии, упоминание об анонимном начале свидетельствует, как сильно страдало его лишённое шансов честолюбие от сознания непризнанности его величия и отсутствия почтения к нему. С потрясающей беззастенчивостью, в которой, собственно говоря, и заключалось вся новизна его выступления и раз и навсегда наглядно проявилось его нежелание соблюдать правила и соглашения, он приступает теперь к тому, чтобы сделать себе имя — не знающей устали активностью, потасовками, скандалами, нарушающими общественный порядок скоплениями, даже террористическими актами, если при этом ему представлялась возможность вместе с нарушением закона нарушить и молчание и обратить на себя внимание публики: «Кем бы они нас не выставляли, шутами или преступниками, главное — о нас говорят, с нами возятся».
Этой целью определились стиль и средства всей деятельности партии. Возбуждающий красный цвет флагов использовался не только из-за его психологического эффекта, но и потому, что тем самым в то же время вызывающе узурпировался традиционный цвет левых. Плакаты, звавшие на собрания и тоже всегда выдержанные в кричащем красном цвете, часто содержали запоминающиеся передовицы, напечатанные огромными буквами и снабжённые заголовками и подзаголовками в форме легко усвояемых лозунгов. Чтобы создать впечатление величия и несокрушимой мощи, НСДАП то и дело организовывала уличные шествия, её многочисленные распространители листовок и расклейщики плакатов неустанно действовали повсюду. Подражая методам пропаганды левых, в чём он и сознавался, Гитлер отправлял на улицы грузовики, набитые людьми, — только невздымавшими вверх кулаки верными Москве пролетариями, которые уже посеяли в буржуазных кварталах столько ненависти и страха, а вчерашними солдатами, продолжавшими — вопреки прекращению огня, окончившейся войне и демобилизации — с показным радикализмом, уже на новый лад воевать под флагами штурмовых отрядов НСДАП. Они накладывали на эти демонстрации, которым Гитлер любил придавать форму волны митингов по всему Мюнхену — а вскоре и по другим городам, — внушавший страх полувоенный отпечаток.
Благодаря этим солдатам начал постепенно изменяться и социальный портрет партии — уютная застольная компания из рабочих и ремесленников все больше стала сменяться жёстким типом привыкшего к насилию вчерашнего фронтовика. Самый ранний список членов партии содержит 193 фамилии, в том числе не менее 22 кадровых военных, которые увидели в новой партии не только возможность уйти от проблемы, как обеспечить себе существование на гражданке, но и надеялись обрести в её рядах свою укрепившуюся в легендарном окопном товариществе потребность в новых формах общежития и проявить и в мирных условиях то презрение к жизни и смерти, в котором их воспитало время.
С помощью этого военного пополнения, привыкшего к полному подчинению, дисциплине и готовности жертвовать собой, Гитлеру удаётся придать партии жёсткую внутреннюю структуру. Многие из новых людей были присланы ему командованием мюнхенского военного округа, и когда Гитлер будет утверждать, что он выступил против враждебного мира, не имея ни имени, ни средств и рассчитывая только на самого себя, то это верно лишь в том смысле, что он действительно выступил против господствующей тенденции времени. Но верно, однако, и то, что тут он никогда не был в одиночестве. Более того, с самого начала рейхсвер и частные военные формирования протежируют ему в таком масштабе, какой только и сделает возможным его восхождение вообще.
Как никто другой поможет в этом плане НСДАП Эрнст Рем, бывший в чине капитана политическим советником в штабе полковника Эппа и, по существу, возглавлявший замаскированный военный режим в Баварии; он будет поставлять партии сторонников, оружие и деньги. В этой его деятельности поддержку ему оказывали не в последнюю очередь и офицеры союзнической контрольной комиссии, которые благоволили его нелегальной активности по ряду причин — частью потому, что они были заинтересованы, чтобы в Германии царила обстановка, близкая к гражданской войне, частью потому, что хотели укрепить военную власть перед лицом продолжавшегося натиска левых и, кроме того, несмотря на вчерашнюю вражду по-рыцарски протянуть руку помощи господам коллегам. И хотя Рем, с самого детства лелеявший «одну только мысль и желание — стать солдатом», к концу войны служил в генштабе, где показал себя выдающимся организатором, он куда в большей мере олицетворял собой тип воина-фронтовика. Этот маленький толстый человек с помятым, всегда немного покрасневшим лицом был отчаянным смельчаком и пришёл с войны с множеством ранений. Всех людей он, ничтоже сумняшеся, делил на военных и штатских, на друзей и врагов, был честным, без затей, грубоватым, трезвым, осмотрительным и прямолинейным воякой, которого не отягощали угрызения совести; и хотя один из его соратников времён нелегальных интриг скажет, что туда, где он появлялся, он всегда «приносил жизнь», было, конечно, достаточно много случаев, когда приносил он и нечто совсем противоположное. Будучи с ног до головы практичным баварцем, он не страдал маниакальными идеологическими комплексами и всей своей беспокойной деловитостью, которую он быстро развивал повсюду, преследовал только одно — примат солдата в государстве. Руководствуясь этой целью, он создал и то особое отделение генерального штаба по пропаганде и слежке за политическими группами, по чьему поручению «доверенное лицо» Адольф Гитлер и посетил собрание ДАП. Как и почти все остальные, Рем был поражён ораторским гением начинающего агитатора, помог ему установить новые ценные контакты с политиками и военными и сам вступил в партию довольно рано, получив членский билет № 623.
Командный инстинкт, привнесённый в партию людьми Рема, получил пёстрое обрамление в виде широкого применения политической символики и соответствующей атрибутики. Правда, знамя со свастикой не было изобретением Гитлера, как тот будет ложно утверждать в «Майн кампф», его придумал один из членов партии, зубной врач Фридрих Крон, для организационного собрания местной группы в Штарнберге в середине мая 1920 года, а ещё за год до этого он же рекомендовал в одной докладной записке использовать этот распространённый в лагере «фелькише» знак «как символ национал-социалистических партий». Собственный вклад Гитлера заключается и тут, опять же, не в том, что идея пришла ему в голову первому, а в том, что он моментально уловил силу психологического воздействия этого широко известного символа и стал последовательно внедрять его, включив свастику в партийный значок, ношение которого он сделал обязательным.
Сходным образом обстояло дело и со штандартами, заимствованными им у итальянского фашизма и вручавшимися штурмовым отрядам как знаки боевого отличия. Гитлер ввёл «римское» приветствие, следил за правильностью в воинском отношении рангов и обмундирования и вообще придавал необыкновенное значение всем вопросам формального характера — режиссуре выходов, декоративным деталям, все более усложнявшемуся церемониалу освящения знамён, демонстрациям и парадам, вплоть до массовых спектаклей партийных съездов, где он дирижировал колоннами людей на фоне каменных колонн, щедро удовлетворяя тем самым и свой талант комедианта и свой талант архитектора. Немало времени потратил он, перелистывая старые журналы по искусству и роясь в геральдическом отделении Мюнхенской государственной библиотеки, в поисках изображения орла, который должен был быть воспроизведён на официальной печати партии. И свой первый циркуляр в качестве председателя НСДАП от 17 октября 1921 года он посвящает подробнейшему изложению партийной символики и обращает внимание руководства местных партийных групп на то, чтобы «самым строжайшим образом пропагандировать ношение партийного значка (партийной кокарды). Неукоснительно требовать от всех членов везде и всегда появляться с партийным значком. С евреями, которым это не понравится, обходиться тут же на месте безо всякой жалости».
Сочетание церемониальных и грубо террористических форм определит с самого раннего начала, каким бы жалким оно ни было, становление партии и окажется наиболее эффективным рекламным трюком Гитлера. Дело в том, что тут возвращались в современном облике традиционные элементы, придававшие в Германии популярность в политике, — в виде народного увеселения и эстетизированного представления, грубые приёмы которого отнюдь не отталкивали от него, а, напротив, придавали ему масштаб фатальной серьёзности — во всяком случае, оно казалось более соответствовавшим историческому моменту, нежели лжеделовитость обычной партийной суеты.
Однако плюсом НСДАП было ещё и то, что выступала она как национальная партия, не претендующая на какую-либо исключительность в обществе, что было присуще всем прежним национальным партиям. Будучи свободной от сословных предрассудков, она порвала с традицией, согласно которой истинно патриотические взгляды являются как бы преимущественным правом знати и только люди с состоянием и образованием имеют отечество; она же была и национальной, и плебейской одновременно, грубой и готовой нанести удар, она породнила национальную идею с улицей. У буржуазии, видевшей до того в лице масс исключительно элемент социальной угрозы и выработавший преимущественно оборонительные рефлексы, здесь, казалось, впервые появился агрессивный авангард. «Нам нужна сила для нашей борьбы, — не уставал повторять Гитлер. — пусть другие нежутся (!) в своих клубных креслах, мы же будем влезать на столы в пивной». Многим, даже если они и не следовали за ним, этот театральный демагог, завораживающий массы в пивных залах и цирковых шатрах, казался именно тем человеком, который владеет техникой усмирения и покорения масс.
Эта деловая активность оставляла позади всех конкурентов, он был всё время в пути, его принцип гласил: каждые восемь дней — массовый митинг. В перечне сорока восьми мероприятий партии, проведённых с ноября 1919 года по ноябрь 1920 года, на тридцати одном он фигурирует как выступающий. Уже сам все ускоряющийся темп этих выступлений отражает лихорадочный характер его встреч с массами. «Господин Гитлер… впал в такую ярость и так кричал, что сзади мало чего можно было понять», — свидетельствует один из слушателей. А в одной афише, извещавшей о его выступлении в мае 1920 года он уже называется «блестящим оратором», так что слушателям предстоит «необыкновенно впечатляющий вечер». Начиная с того же времени в донесениях о собраниях указывается все более возрастающее число их участников; часто он выступает перед тремя тысячами человек и более, и всякий раз осведомители отмечают, что, когда он в своём синем, перешитом из военной формы костюме появляется на сцене, «вспыхивают бурные аплодисменты». Сохранившиеся от того времени протоколы таких собраний отражают победы начинающего оратора, зафиксированные в неуклюжих записях, что делает их, пожалуй, более ценными в качестве документальных свидетельств:
«Собрание началось в 7 1/2 часов и закончилось в 10 3/4 часов. Докладчик говорил о евреях. Докладчик сообщил, что везде куда ни глянь евреи. По всей Германии правят евреи. Позор, что немецкий рабочий класс позволяет евреям в хвост и гриву травить себя. Конечно, потому ведь, что у еврея деньги. Еврей сидит в правительстве и спекулирует и торгует из-под полы. Когда он опять набивает себе карманы, то опять разгоняет рабочих, чтобы снова быть у руля, а мы бедные немцы все это терпим. Он говорил также и о России… и кто это все устроил? Опять же еврей. Поэтому немцы будьте все заедино и боритесь с ЕВРЕЯМИ. Потому что они у нас последнюю корку хлеба отымут… Заключительное слово докладчика: Мы будем бороться до тех пор пока из Германского Рейха не будет убран последний еврей и если даже для этого нужен путч и даже больше того революция. Оратору сильно аплодировали… Он ругался также ещё и на прессу…. потому что на последнем собрании один такой пачкун все записал».
А в другом месте, где передаётся выступление 28 августа 1920 года, написано следующее:
«Докладчик Гитлер изложил как было у нас до войны и как у нас сейчас. О ростовщичестве и спекулянтстве, что всех их ждёт виселица. Потом а наёмной армии. Он сказал, что молодым парням это бы пожалуй не повредило, если бы их опять призвали, потому что это никому не повредило, потому что из них никто не знает, что молодой должен слушаться старшего, потому что у них повсюду отсутствует дисциплина… Потом он прошёл ещё по всем пунктам, которые в программе, где ему очень сильно хлопали. Зал был переполнен. Одного человека, который назвал господина Гитлера обезьяной, выставили безо всяких» [308] .
С растущей самоуверенностью начинает он превращать партию в «фактор порядка» — она срывает собрания левых, заглушает своим рёвом выступления участников дискуссий, задаёт кое-кому «жару» и добивается как-то раз даже удаления с публичной выставки скульптуры, якобы не отвечающей народному вкусу. В начале января 1921 года Гитлер заявляет перед слушателями в погребке «Киндл», «что национал-социалистическое движение в Мюнхене будет впредь беспощадно срывать — если понадобится, то силой, — все мероприятия и доклады, которые способны разлагающе влиять на наших и без того уже больных соотечественников».
Такое своеволие партии стало тем более возможным, что теперь она пользуется не только благоволением со стороны командования мюнхенского военного округа, но и становится также «невоспитанным, избалованным любимчиком» самого правительства земли Бавария. В середине марта правые круги во главе с до того времени никому не известным генеральным директором по земельным отношениям в Восточной Пруссии д-ром Каппом и при поддержке бригады Эрхардта предприняли в Берлине попытку государственного переворота, потерпевшего провал из-за их собственного дилетантства и вспыхнувшей всеобщей стачки. Более успешной оказалась предпринятая одновременно попытка рейхсвера и добровольческих формирований в Баварии. В ночь с 13 на 14 марта они сместили правительство социал-демократов и буржуазии, возглавлявшееся Хофманом, и заменили его правительством правой ориентации во главе с «сильным человеком» Густавом фон Каром.
Эти события, понятным образом, встревожили левых, чьё радикальное ядро сразу же увидело тут шанс соединить отпор притязаниям правых на власть с борьбой за собственные, революционные цели. В ряде мест, в первую очередь в Центральной Германии и Рурской области, им удалось во время всеобщей стачки захватить руководство и найти поддержку своим обращённым к пролетариату призывам к оружию. Вскоре в результате почти безупречно проведённой мобилизации, что говорило о её тщательной спланированности, большое количество людей оказалось в рядах крепких военных формирований — только между Рейном и Руром «Красная Армия» выставила свыше 50 000 человек. В течение всего нескольких дней она захватила почти весь промышленный район, слабые попытки частей рейхсвера и полиции задержать её продвижение были подавлены, в некоторых местах дело доходило до настоящих боев. И по Баварии прокатилась волна убийств, грабежей и насилия и обнажила здесь, как и в Центральной Германии, Саксонии и Тюрингии, оттеснённую умиротворяющими мерами половинчатой революции социальную и идеологическую напряжённость. Последовавший затем кровавый ответный удар военных, коллективные аресты, карательные налёты и расстрелы вынесли на поверхность скрытые чувства ненависти и неулаженные конфликты. Постоянно подвергавшаяся в своей истории расколу, раздираемая многими антагонизмами страна все отчаяннее требовала порядка и примирения. Но вместо этого оказывалась ещё глубже в тупике ненависти, неверия и анархии.
Благодаря новому соотношению сил Бавария ещё в большей степени, чем прежде, становится естественным сборным пунктом праворадикальных происков. Неоднократно выражавшиеся по настоянию союзников требования о роспуске полувоенных формирований натолкнулись тут на сопротивление правительства Кара, для которого именно они и были главной опорой его власти. К дружинам самообороны и частным вооружённым формированиям, насчитывавшим уже свыше трех тысяч человек, постепенно присоединялись и все те непримиримые противники республики из других регионов рейха, которым грозили меры со стороны государства и даже преследования в уголовном порядке: сторонники Каппа, нерасформированные остатки добровольческих отрядов из восточных областей, «национальный полководец» Людендорф, участники расправ, совершенных по приговорам тайных судилищ, авантюристы, революционеры-националисты самой различной окраски — и всех их объединяло желание покончить с этой ненавистной «жидовской республикой». При этом они умело использовали традиционно особое баварское сознание, искони настроенное резко отрицательно к прусско-протестантскому Берлину и возведшее теперь — в форме девиза «Бавария — ячейка порядка» — свои враждебные чувства в степень национальной миссии. В своей все более открытой и вызывающей поддержке баварского правительства они доходили до того, что организовывали склады оружия, превращали замки и монастыри в тайные опорные пункты, строили планы покушений, переворотов и выступлений — это была непрестанная деятельность, включавшая в себя все, — от конспиративного перешёптывания до подготовки многочисленных, порою пересекавшихся друг с другом проектов государственного переворота.
Такое развитие не осталось без последствий и для восхождения НСДАП. Ибо начиная с этого времени она получает откровенную поддержку со стороны военных, полувоенных, а также гражданских носителей власти, и каждый одержанный ею новый успех побуждает их ещё более усердно охаживать её. После приёма Гитлера фон Каром один из сопровождавших его соратников, студент Рудольф Гесс, обратился к главе правительства с посланием, в котором говорилось: «Ключевым моментом является то, что Г. убеждён, что новый подъем возможен только в том случае, если удастся вернуть большие массы, в том числе и рабочих, к национальной идее… Я лично знаю господина Гитлера очень хорошо, поскольку почти ежедневно общаюсь с ним и близок к нему и в человеческом плане. Это на редкость неиспорченный, чистый характер, полный сердечной доброты, религиозный, ревностный католик. У него только одна цель — благо своей страны. Этому он отдаёт себя самым самоотверженным образом». Когда же премьер-министр, наконец, с похвалой отозвался о Гитлере в ландтаге, а шеф полиции Пенер стал покровительствовать каждому его шагу, то тут впервые начала обрисовываться расстановка ролей, которая будет названа типичной для процесса подъёма фашистов и завоевания ими власти, — с этого момента Гитлер находился в союзе с утвердившейся консервативной властью, в чьих глазах он показал себя авангардом в борьбе против общего противника — марксизма. Но если власть рассчитывала использовать энергию и гипнотизирующее искусство неистового агитатора, чтобы потом в нужный момент переиграть его в силу своего собственного духовного, экономического и политического превосходства, то его цель заключалась в том, чтобы направить те батальоны, что были созданы с благословения и поддержки властей, после разгрома противника против самих партнёров и захватить всю власть. Это была та удивительная, запутанная, преисполненная иллюзий, предательства и лжеклятв игра сил, с помощью которой Гитлер одержит почти все свои победы и перехитрит Кара точно так же, как потом Гугенберга, Папена и Чемберлена. И напротив, все его неудачи, включая и конечное фиаско в войне, имеют одной из своих причин то, что в нетерпении, азарте или упоении от успехов ставил эти обстоятельства на карту, терял их и, как бы потом ни спохватывался, уже не мог выровнять игру.
Благодаря этим влиятельным и богатым покровителям, все более энергично опекавшим теперь уже перспективного деятеля, Гитлер становится в декабре 1920 года хозяином газеты «Фелькишер беобахтер». Дитрих Эккарт и Эрнст Рем содействовали нахождению 60 000 рейхсмарок, составивших основной капитал для покупки этого безнадёжно погрязшего в долгах листка «фелькише», выходившего в то время два раза в неделю и имевшего около одиннадцати тысяч подписчиков. Среди лиц, ссудивших деньги, было немало имён из верхов мюнхенского общества, в которое Гитлер получает теперь доступ, в чём помог ему Дитрих Эккарт с его многочисленными связями. Этот грубый и странный человек с большой круглой головой, любитель хороших вин и примитивных речей, не пользовался как поэт и драматург тем успехом, на который рассчитывал — большой отклик нашёл разве что его перевод «Пера Гюнта» Ибсена — и ради компенсации своих амбиций он примыкает к политизированной богеме. Как политик он выступает основателем «Немецкого гражданского общества», однако и тут его поджидает неудача, равно как и с изданием газеты «Ауф гут дойч» (Чисто по-немецки), которая с язвительной остротой и не без претензии на образованность выступает апологетом распространённых антисемитских настроений. Следуя за Готфридом Федером, Эккарт требует в ней революции против процентной кабалы и за «истинный социализм», настаивает — под влиянием Ланца фон Либенфельса — в самом резком тоне на запрете смешанных браков между расами и на защите чистой немецкой крови от загрязнения. Советскую Россию он обзывает «направленной на заклание христиан диктатурой еврейского мессии Ленина», и заявляет, что ему «больше всего бы хотелось погрузить всех евреев в один эшелон и направить его в Красное море».
Эккарт познакомился с Гитлером ещё раньше, а в марте 1920 года, во время капповского путча, оба они по поручению своих закулисных хозяев-националистов ездили наблюдателями в Берлин. Будучи начитанным, хорошо разбиравшимся в людях человеком, обладая обширными познаниями и родственными им предубеждениями, он оказывал большое влияние на по-провинциальному беспомощного Гитлера и был, благодаря своим непритязательным манерам, первым человеком буржуазной образованности, чьё присутствие Гитлер мог выносить, не проявляя своей глубокой закомплексованности. Эккарт давал и рекомендовал ему книги, наводил на него внешний лоск, поправлял его выражения и открыл ему немало дверей — какое-то время они были неразлучны на мюнхенской общественной сцене. Ещё в 1919 году Эккарт в одном превосходно архаически стилизованном стихотворении предсказал появление спасителя нации, «парня», как писал он в другом месте, «который может слушать пулемёт. Чтобы подонки от страха наложили в штаны. Офицер мне не нужен, народ их больше не уважает. Лучше всего, чтобы это был рабочий с хорошо подвешенным языком… Много ума ему не надо, политика — это самое глупое дело на свете». Тот, у кого есть всегда «сочный ответ» красным, для него милее, нежели «дюжина учёных профессоров, которые, теряясь от страха, сидят на мокрой заднице фактов». И, наконец, он восклицает: «Это должен быть холостяк! тогда у нас будут бабы!». Не без восхищения глядит он на Гитлера как на олицетворение этой модели и уже в августе 1921 года впервые называет его в одной статье в «Фелькишер беобахтер» «фюрером». Он был и автором одной из первых боевых песен НСДАП «На штурм, на штурм, на штурм!», в которой заключительная строка каждой строфы звучала рефреном и послужила партии её самым действенным лозунгом: «Пробудись, Германия!». По мнению Гитлера, выраженному в одном его хвалебном выступлений, Эккарт «писал стихи так же прекрасно, как Гёте». И он будет публично называть поэта своим «отчим другом», а себя — его учеником; и представляется, что Эккарт, наряду с Розенбергом и прибалтийскими немцами, оказывал на него в ту пору самое сильное влияние. Одновременно он же, очевидно, впервые открыл Гитлеру глаза на его собственное значение. Второй том книги «Майн кампф» заканчивается набранной вразрядку фамилией поэта.
Успех Гитлера в мюнхенском высшем свете, куда ввёл его Эккарт, едва ли можно объяснить политическими мотивами. Фрау Ханфштенгль, родом из Америки, одной из первых открыла ему двери в свой салон, где собиралось благородное богемное общество из писателей, художников, исполнителей Вагнера и профессоров. Для этой традиционной либеральной прослойки странный тип молодого народного трибуна с немыслимыми взглядами и угловатыми манерами был скорее предметом отстранённого интереса; он фыркал по поводу «ноябрьских предателей» и подслащивал вино в своём бокале ложечкой сахара — может быть, эти шокирующие черты как раз и умиляли хозяев. Его окружала аура фокусника, запахи цирка и трагического ожесточения, яркий блеск «пресловутого чудовища». Контактным элементом тут было искусство, в первую очередь Рихард Вагнер, о котором он любил восторженно распространялся длинными, запинающимися речами, под знаком Мастера из Байрейта и завязывались, совершенно вне всякой логики, интересные контакты, — он был все тем же «братцем Гитлером», только сбежавшим в поисках приключений в сферу политики. Все описания этого времени, которыми мы располагаем, представляют собой смешанную картину его эксцентрических и неуклюжих черт; в присутствии людей с репутацией Гитлер чувствовал себя скованным, замкнутым и не лишённым подобострастия. На одной из бесед с Людендорфом, состоявшейся в ту пору, он после каждой фразы генерала приподнимался со стула, чтобы почтительнейше сказать: «Так точно, Ваше Превосходительство!» или «Я согласен с Вами, Ваше Превосходительство!».
Эта неуверенность, мучившее его чувство аутсайдера в буржуазном обществе сохранилось у него надолго. Если верить имеющимся свидетельствам, он изо всех сил старался обратить на себя внимание — приходил с опозданием, его букеты были больше, а поклоны глубже, чем принято; периоды угрюмого молчания сменялись вдруг холерическими словоизвержениями. Голос его был резким, и о незначительных вещах он тоже говорил со страстью. Как-то, рассказывает один очевидец, он молча и устало просидел почти час, пока хозяйка не обронила какое-то благоприятное замечание о евреях. И тут «он начал говорить. И говорил, и говорил без конца. Через какое-то время он отодвинул стул и встал, продолжая говорить или, лучше сказать, кричать, причём таким пронзительным голосом, какого я никогда больше не слышал ни у одного другого человека. В соседней комнате проснулся ребёнок и начал кричать. После того, как он более получаса произносил эту весьма забавную, но очень одностороннюю речь о евреях, он вдруг остановился на полуслове, подошёл к хозяйке, извинился и, поцеловав ей руку, распрощался».
Страх оказаться униженным в обществе, явно преследовавший его, отражал непоправимо утраченную связь бывшего обитателя ночлежки с буржуазным обществом. И в его одежде долго и неизбывно ощущался запах мужского общежития. Когда Пффефер фон Заломон, ставший потом главарём его штурмовых отрядов, встретился с ним впервые, на Гитлере была старая визитка, жёлтые кожаные башмаки и рюкзак за спиной; руководитель добровольческого отряда так растерялся, что даже отказался познакомиться с ним. Ханфштенгль вспоминал, что Гитлер носил к своему синему костюму фиолетовую рубашку, коричневую жилетку и ярко-красный галстук, а оттопыривавшийся задний карман выдавал присутствие в нём автоматического оружия. Только со временем Гитлер научился определять свой стиль, соответствовавший его представлению о великом народном трибуне, — вплоть до его авантюрного кителя. И эта картина тоже выдаёт его глубокую неуверенность, объединяя в себе откровенно бросающиеся в глаза элементы и цитаты из того давнего видения на тему «Риенци», из Аль-Капоне и генерала Людендорфа. Но уже в описаниях того времени всплывают сомнения — а не стремился ли он использовать эту свою неуверенность и не превращал ли свои неуклюжие повадки в средство, чтобы подать себя; во всяком случае, было такое впечатление, что он меньше руководствовался желанием показаться приятным, нежели стремлением заставить запомнить себя.
Историк Карл Александр фон Мюллер встречался с ним в это время становления его самосознания политика у Эрны Ханфштенгль, «за чашкой кофе, в связи с пожеланием аббата Альбана Шахляйтера познакомиться с ним; моя жена и я были тут декорацией. Мы все сидели уже вчетвером за стоявшим у окна полированным столом красного дерева, когда зазвонил дверной колокольчик; через открытую дверь было видно, как в узком коридоре он вежливо, чуть ли не подобострастно, поздоровался с хозяйкой, как он повесил свой хлыст, велюровую шляпу и макинтош и в заключение снял с себя ремень с револьвером и тоже пристроил на вешалку. Выглядело это курьёзно и напоминало Карла Мая. Все мы тогда ещё не знали, насколько каждая из этих мелочей в одежде и поведении уже тогда была рассчитана на эффект, точно так же как и его вызывающе коротко подстриженные усики, более узкие, чем нос с некрасивыми широкими ноздрями… В его взоре читалось уже сознание успеха у публики, нов нем все ещё оставалось что-то неуклюжее, и было неприятное ощущение, что он это чувствует и обижается на того, кто это замечает. И лицо его было по-прежнему худым и бледным, почти страдальческим. Только водянисто-синие глаза навыкате смотрели иной раз с неумолимой твёрдостью, а над переносицей между глубокими глазницами скапливалась, почти выпячиваясь наподобие желвака, фанатичная воля. И в этот раз сам он говорил очень мало, а большую часть времени с подчёркнутым вниманием слушал».
Вместе с интересом, который он стал вызывать, появились женщины, окружавшие его вниманием, — главным образом немолодые дамы, которые угадывали за судорогами и комплексами начинающего популярного трибуна определённые щекотливые обстоятельства и инстинктивно делали вывод о наличии напряжённости, чтобы её снимать умелой рукой. Сам Гитлер будет потом иронизировать по поводу тех женщин, что столь докучали ему своими материнскими заботами. Была, например, одна, «чей голос садился от волнения, когда я обращался к какой-нибудь другой женщине всего лишь с парой слов». Своего рода домашний очаг обрёл он у вдовы одного штудиендиректора, «мамочки Гитлера» Каролы Хофман, в мюнхенском пригороде Золлн. Двери своего дома открыла перед ним и происходившая из старой европейской аристократии супруга издателя Брукмана, выпустившего труды Хьюстона Стюарта Чемберлена, равно как и жена владельца фабрики пианино Бехштайна, которая говорила: «Я хотела бы, чтобы это был мой сын», и позднее, дабы получить возможность посещать его в тюрьме, выдавала себя за его приёмную мать. Все они, их дома, их компании расширяли пространство вокруг него и делали ему имя.
В партии же он, напротив, продолжает находиться в окружении недалёких представителей среднего сословия и громил-полууголовников, отвечающих его глубоко укоренившейся потребности в агрессии и физическом насилии. Среди немногих друзей, с кем он на ты, Эмиль Морис — типичный любитель потасовок в пивных залах, толстобрюхий Кристиан Вебер — бывший барышник, работавший теперь вышибалой в третьеразрядной пивной и ходивший, как и Гитлер, с хлыстом. Кроме того, в этот узкий круг, являвшийся одновременно и его лейб-гвардией, входят ученик мясника Ульрих Граф и Макс Аман — бывший фельдфебель Гитлера, тупой и послушный его сторонник, который станет вскоре делопроизводителем партии и директором её издательства. Эта шумная и ревностная компания постоянно окружает Гитлера. Вместе с ними он идёт вечером после очередного мероприятия в «Остерию Бавария» или в «Братвурстглекль» близ церкви «Фрауенкирхе», с ними просиживает часами в разговорах за кофе и пирожными в кафе «Хек» на Галериштрассе, где ему оставляют столик в глубине помещения, откуда можно хорошо наблюдать за залом, а самому оставаться незамеченным. Сызмальства страдая от одиночества, он всё время нуждается в людях вокруг себя — слушателях, охранниках, прислуге, шофёрах, но также и в людях, с которыми можно поговорить, любителях искусства и рассказчиках анекдотов, таких, как фотограф Генрих Хофман или Эрнст Ханфштенгль по прозвищу «Путци»; они и придают его двору облик «мира богемы и стиля кондотьеров». Он не возражает, когда его величают «мюнхенским королём», и только поздней ночью добирается до своей меблированной комнаты на Тирштрассе.
Наиболее колоритной фигурой его окружения был молодой Герман Эссер. До того он практиковался в редакции газеты и служил референтом по печати в войсковой команде рейхсвера. Кроме Гитлера это был единственный талантливый демагог, которым располагала в то время партия, «мастер устраивать шум, умеющий это делать чуть ли не лучше Гитлера… оратор-дьявол, хоть и из ряда разрядом пониже». Умный и ловкий, он умел составлять общепонятные и образные формулировки и представлял собой тип бульварного журналиста, неутомимого в сочинении историй, разоблачающих приватную жизнь евреев и спекулянтов. Добропорядочные мелкие буржуа в рядах партии стали вскоре упрекать его в присущем его компаниям «тоне свинопаса». Ещё будучи школьником в Кемптене, он призывал совет солдатских депутатов поднять на штыки кое-кого из буржуев. Вместе с Дитрихом Эккартом он был одним из первых и самых рьяных творцов мифа о Гитлере. Сам же Гитлер, порой не очень жаловал своего радикального соратника и, если верить источникам, не раз заявлял, «что Эссер — сукин сын» и что он терпит его только, пока у него в нём есть нужда»
В каком-то отношении Эссер был схож со школьным директором из Нюрнберга Юлиусом Штрайхером, заставившем говорить о себе как об апологете порнографического махрового антисемитизма и казавшемся одержимым в своих безудержных фантазиях насчёт ритуальных убийств, еврейского сластолюбия, мирового заговора, кровосмешения и всепоглощающего маниакального представления о черноволосых похотливых бесах, сопящих над непорочной, арийской женской плотью. Конечно, Штрайхер был ограниченнее и глупее, но в плане локальной эффективности он мог даже соперничать с Гитлером, к которому относился поначалу с нескрываемой враждебностью. Кое-какие факты говорят в пользу того, что вождь мюнхенской НСДАП так обхаживал Штрайхера не только потому, что хотел использовать его популярность в собственных целях, но и потому, что чувствовал себя связанным с ним одними и теми же комплексами ненависти и бредовыми представлениями. И он до самого конца, всем нападкам вопреки, сохранит лояльность по отношению к «фюреру франконцев» и скажет уже во время войны, что хотя Дитрих Эккарт как-то и сказал, что Штрайхер кое в чём идиот, но обвинения в адрес «Штюрмера» он разделить не может: «на деле Штрайхер еврея идеализировал».
В противоположность этим личностям, придававшим партии, несмотря на все её стремление к массовости, узкий профиль и державшим её в тисках пошлости и обывательщины, капитан авиации Герман Геринг, последний командир легендарной эскадрильи истребителей Рихтхофена, привнёс в окружение Гитлера определённый светский акцент, олицетворявшийся до того одиноким, презрительно стоявшим выше всего этого антуража «Путци» Ханфштенглем. Этот жизнерадостный человек с широко расставленными ногами и зычным голосом был свободен от отталкивающих психологических черт, отличавших, как правило, гитлеровских приближённых; он пришёл в партию, потому что она обещала удовлетворить его потребность в вольности, активности и товариществе, а отнюдь не из-за, как он подчёркивал «идеологической чепухи». Он немало попутешествовал по свету, имел самые широкие связи и, появляясь со своей привлекательной женой-шведкой, словно бы открывал изумлённой партии глаза на то, что люди живут не только в Баварии. По своим авантюристическим наклонностям он был схож с Максом Эрвином фон Шойбнер-Рихтером, авантюристом с бурным прошлым и богатым даром устраивать выгодные закулисные сделки. Не в последнюю очередь именно благодаря его умению раздобыть денежные средства у Гитлера и не было в первые годы забот с материальным обеспечением своей активности, согласно записи в одном официальном документе, Шойбнер-Рихтеру удалось раздобыть «колоссальные суммы денег». Он был личностью, окутанной тайной, но при всём при том широко принимался в обществе, знал несколько языков и имел многочисленные связи среди промышленников, с королевским домом Виттельсбахов, с великим князем Кириллом и церковной знатью. Его влияние на Гитлера было огромным, и он был единственным из сподвижников Гитлера, погибших 9 ноября 1923 года у «Фельдхеррнхалле», кого тот считал незаменимым.
Шойбнер-Рихтер входил в число тех немногих прибалтийских немцев, которые вместе с русскими эмигрантами-радикалами имели немалое влияние в рядах НСДАП в начальный период её становления. Гитлер потом шутливо заметит, что «Фелькишер беобахтер» тех лет следовало бы, собственно говоря, снабдить подзаголовком «Прибалтийское издание». Розенберг познакомился с Шойбнер-Рихтером ещё в Риге, когда, будучи молодым и не интересовавшимся политикой студентом, занимался Шопенгауэром, Рихардом Вагнером, проблемами архитектуры и индийским учением о мудрости. И только русская революция привела к тому, что у него создалась картина мира, носившая равно и антибольшевистские, и антисемитские краски, и источником представлений об ужасах, что перенял Гитлер, включая сюда и метафоры, частично явился и Розенберг, считавшийся в партии специалистом по России. В частности ему принадлежит, по всей вероятности, и тог тезис о тождественности коммунизма и всемирного еврейства, который этот — часто переоценивающийся по степени его влияния — «главный идеолог НСДАП» добавил к миропониманию Гитлера; надо полагать, он немало способствовал тому, что Гитлер снял своё первоначальное требование о возврате колоний и стал искать удовлетворения немецких притязаний на жизненное пространство на просторах России. Но тут-то и разошлись пути между прагматичным, ориентировавшим идеологию исключительно на властные цели Гитлером и чудаковатым Розенбергом, защищавшим свои мировоззренческие постулаты с прямо-таки религиозной истовостью и начавшим, примешивая порой сюда разного рода фантазии, превращать их в идейные системы немыслимейшей абсурдности.
Всего через год после провозглашения программы партия уже могла похвастаться немалыми успехами. В Мюнхене она провела более сорока мероприятий и почти столько же в земле Бавария. Были образованы или взяты под контроль местные организации в Штарнберге, Розенхайме и Ландсхуте, а также в Пфорцхайме и Штутгарте, число членов выросло за это время более чем в десять раз. О том, какое значение имела теперь партия внутри движения «фелькише», свидетельствует письмо, направленное в начале февраля 1921 года «братом Дитрихом» из «Мюнхенского ордена германцев» одному своему единомышленнику в Киле: «Покажите мне хоть одно место, — говорится в нём, — где в течение одного года Ваша партия провела бы 45 массовых митингов. Местная группа в Мюнхене насчитывает сегодня свыше 25 000 членов и около 45 000 сторонников. Насчитывает ли хоть одна из Ваших местных групп хотя бы примерно столько же?» Далее в письме говорится, что его автор связывался с братьями по ордену в Кёльне, Вильгельмсхафене и Бремене, «все считают…. что партия Гитлера — это партия будущего».
Это восхождение идёт на фоне вступавших в силу, и все более воспринимавшихся как оскорбительные положений Версальского договора, быстро прогрессировавшего обесценивания денег и растущей экономической нужды. В январе 1921 года конференция союзников по репарациям принимает решение об общей сумме возмещения ущерба — 226 миллиардов марок золотом, которые страна обязана выплатить в течении сорока двух лет, и помимо этого о поставке в те же сроки 12 процентов германского экспорта. В ответ на это патриотические союзы, дружины самообороны жителей и НСДАП созвали в Мюнхене на площади Одеонсплац митинг протеста, в котором приняли участие 20 000 человек. Поскольку организаторы этого мероприятия отказались дать на нём слово Гитлеру, он, не долго думая, собрал на следующий вечер свой собственный митинг. Дрекслер и Федер, будучи людьми осмотрительными, считали, что тут уж он окончательно утратил меру и разум. По улицам разъезжали грузовики с флагами, громкоговорителями и спешно нарисованными плакатами, призывавшими жителей Мюнхена собраться 3 февраля в цирке «Кроне». Объяснялось, что «господин Гитлер» будет говорить на тему «будущее или гибель!» — такой же была и поставленная на карту этим его решением альтернатива для его собственной карьеры. Но когда он вошёл в гигантский шатёр цирка, тот был переполнен — 6500 человек бурно приветствовали его, а в конце запели национальный гимн.
С этого времени Гитлер только и ждёт случая, чтобы стать хозяином партии, обязанной ему тем, чем она стала, Слабость времени к типу «сильного человека» играет ему на руку и отвечает его намерениям. Правда, в руководстве партии уже до того проявлялась иной раз озабоченность неуёмной энергией его ответственного за пропаганду члена, а в записи в дневнике партии от 22 февраля 1921 года сказано: «Объяснить господину Гитлеру необходимость поубавить активность». Но когда Готфрид Федер в это же время пожаловался на становящиеся все более явными амбиции Гитлера, Дрекслер ответил ему, что «каждое революционное движение должно иметь диктаторскую голову и потому я и считаю как раз нашего Гитлера наиболее подходящим для нашего движения и не нахожу что из-за этого меня оттесняют на задний план». А пять месяцев спустя Дрекслер обнаружит, что именно там он и оказался.
Подходящий случай дали в руки Гитлера обстоятельства, являвшиеся, как и его противники, на протяжении всей жизни его главными союзниками. Сочетая хладнокровие, хитрость и решимость, а также ту готовность пойти на больший риск даже для достижения ограниченных целей, которую он постоянно будет проявлять в критических ситуациях, ему удастся захватить власть в НСДАП и одновременно укрепить свои притязания на руководящую роль в движении «фелькише».
Исходным пунктом летнего кризиса 1921 года явились переговоры, шедшие уже в течение нескольких месяцев с конкурирующими партиями «фелькише», в частности, с Немецкой социалистической партией, и имевшие своей целью установление более тесного сотрудничества между ними. Однако все попытки добиться согласия наталкивались на непримиримость Гитлера, который требовал ни больше, ни меньше, как полного подчинения групп партнёров, и не шёл даже на их коллективный переход в НСДАП; он настаивал на том, чтобы все прежние союзы были распущены, а их члены принимались в партию в индивидуальном порядке. Неспособность Дрекслера хотя бы понять эту твёрдость Гитлера характеризует всю разницу между безусловным инстинктом власти у одного и тягой к сплочению у другого. Явно желая подтолкнуть своих противников в руководстве партии к необдуманному шагу, Гитлер в начале лета уезжает на полтора месяца в Берлин, оставив в Мюнхене в качестве наблюдателей Германа Эссера и Дитриха Эккарта, которые оперативно информируют его обо всём. Под влиянием некоторых единомышленников, стремившихся осадить этого «выскочку-фанатика» Гитлера, склонный к компромиссам и ничего не подозревавший Дрекслер, действительно, использует это время для того, чтобы возобновить прерванные переговоры об объединении или хотя бы сотрудничестве всех правых социалистических партий.
А в это время Гитлер выступает в «Национальном клубе» и завязывает контакты с консервативными и праворадикальными единомышленниками — он знакомится с Людендорфом и с графом Ревентловом, чья жена, урождённая графиня д'Аллемон, сводит его в свою очередь с бывшим руководителем добровольческих отрядов Вальтером Стеннесом, представив его при этом как «грядущего мессию».
Сумасшедшая суета Берлина, пришедшая сюда в знаменитые двадцатые годы, его легкомыслие и алчность дают гитлеровской антипатии к этому городу новую пищу, ибо слишком уж он контрастировал с мрачным характером Гитлера. И тот охотно сравнивает царившую тут атмосферу с Римом времён упадка, только тогда, считает он, ослабление города было использовано «чужеродным христианством», а теперь моральным упадком Германии воспользовался большевизм. Речи Гитлера того времени кишат нападками на порочность большого города, коррупцию и разврат, представший перед ним на сверкающем асфальте Фридрихштрассе или Курфюрстендамм: «развлекаются и танцуют, чтобы забыть о нашей нужде, — с возмущением заявил он однажды, — ведь не случайно придумывают все новые развлечения. Нас же хотят искусственно изнурить». Как когда-то в семнадцать лет, приехав в Вену, стоял он и теперь растерянным и чужим перед феноменом большого города, потерявшись в его шуме, суматохе и суете, — собственно говоря, он чувствовал себя как дома только в атмосфере провинции с неотъемлемым для неё бидермайером, обозримостью и моральной упорядоченностью. В ночной жизни он видит изобретение смертельного классового врага, систематическую попытку «ставить сами собой разумеющиеся гигиенические правила расы с ног на голову; из ночи он (еврей) делает день, он организует эту пресловутую ночную жизнь и точно знает, что действует она медленно, но верно… (чтобы) разрушить одного физически, другого духовно, а в сердце третьего вложить ненависть, когда тот видит, как разгульно живут другие». Театры, продолжает он, «те места, которые человек по имени Рихард Вагнер хотел видеть когда-то затемнёнными, чтобы добиться высшей меры освященности и святости, и строгости, и… высвобождения индивидуума из-под всех нужд и бед», стали «рассадником порока и бесстыдства». В его глазах город наводнён сутенёрами, а любовь, которая для «миллионов других означает высочайшее счастье», превратилась в товар, «в не что иное как гешефт». Он обличает унижение семьи, разложение религии, говорит, что все распадается и компрометируется: «Тот, кто сегодня оказался внутри этого века самого низкого обмана и надувательства, для того остаются только две возможности — или отчаяться и повеситься, или стать подлецом».
Как только Гитлер узнал в Берлине о самоуправстве Дрекслера, он тут же возвратился в Мюнхен. А когда партком, обретший за это время энергию и самоуверенность, потребовал от него оправдаться в своём поведении, Гитлер прореагировал на это неожиданным драматическим жестом — он просто заявил 11 июля о своём выходе из партии. Написанное им три дня спустя многословное послание содержит безудержные упрёки, а также поставленные в форме ультиматума условия, при которых он соглашался вернуться в партию. В частности, он требует отставки комитета, требует«поста первого председателя с диктаторскими полномочиями», а также «очищения партии от проникших в неё чуждых элементов»; затем, не разрешается изменение названия и программы партии; за мюнхенской НСДАП должно сохраниться абсолютное первенство, не допускается слияние с другими партиями, а возможно только их присоединение. И с безапелляционностью, в которой уже виден завтрашний Гитлер, он заявляет: «Компенсации с нашей стороны полностью исключаются».
О том, каких размеров достигли за это время авторитет и власть Гитлера, свидетельствует незамедлительное, датированное уже следующим днём ответное послание парткома. Не рискуя пойти на противоборство, комитет принимает с робкими возражениями все обвинения Гитлера, заявляет о своём подчинении и даже о готовности ввиду гнева Гитлера сделать козлом отпущения нынешнего первого председателя Антона Дрекслера. В решающем пассаже послания, где впервые слышится византийский тон последующей практики обожествления, говорилось: «Комитет готов в порядке признания Ваших колоссальных познаний, Ваших достигнутых редкой самоотверженностью и на общественных началах заслуг в деле процветания движения и Вашего редкостного ораторского дара предоставить Вам диктаторские полномочия и будет очень рад, если Вы после Вашего возвращения в партию займёте уже неоднократно и ещё задолго до этого предлагавшийся Вам Дрекслером пост первого председателя. Дрекслер останется тогда в комитете на правах члена и если это отвечает Вашему пожеланию, то и членом исполкома. Если Вы сочтёте необходимой для движения его полную отставку, то это должно быть заслушано на очередном годичном собрании».
Насколько завязка и кульминация этой афёры уже позволяют распознать будущее умение Гитлера направлять и решать кризисные ситуации, настолько её развязка продемонстрировала и всегдашнее «умение» Гитлера, зарываясь разрушать уже достигнутый триумф. Как только партком заявил о своём подчинении ему, Гитлер, дабы насладиться этой победой, самочинно собирает чрезвычайное общее собрание. И тут уж склонный к уступчивости Дрекслер не желает больше уступать. 25 июля он приходит в VI-й отдел мюнхенского полицейского управления и обращается с жалобой: лица, подписавшие призыв к созыву собрания, не являются членами партии и, следовательно, неправомочны собирать её членов; далее он указал на то, что Гитлер планирует революцию и насилие, в то время как сам он собирается осуществлять цели партии законным, парламентским путём; однако в полицейском управлении заявляют, что это вне их компетенции. Одновременно Гитлер подвергся атаке в одной анонимной листовке, обозвавшей его предателем. «Властолюбие и личное тщеславие», говорилось в ней, обернулось тем, что он стал «вносить разброд и шатания в наши ряды и тем самым лить воду на мельницу еврейства и его пособников», он намеревается «использовать партию как трамплин для своих нечистых целей», и нет никаких сомнений в том, что он является инструментом тёмных закулисных заправил, недаром же он в страхе скрывает от всех свою личную жизнь и своё происхождение. «На вопросы со стороны отдельных членов, на что же он, собственно, живёт и кем он раньше работал, он всякий раз реагировал гневно и возбуждённо… Так что его совесть не может быть чиста, тем более, что его выходящие за все рамки связи с женщинами, перед которыми он уже не раз называл себя „мюнхенским королём“, стоят очень много денег». А один плакат, чьё тиражирование, правда, не было разрешено полицией, обвинял Гитлера в «болезненной мании власти» и заканчивался призывом: «Тиран должен быть свергнут».
Только благодаря посредническому вмешательству Дитриха Эккарта ссору удалось уладить. Чрезвычайное общее собрание членов партии 29 июля 1921 года поставило точку в этом кризисе, и Гитлер не мог лишить себя случая, чтобы не продемонстрировать свою победу. Хотя Дрекслер воспользовался выходом Гитлера из партии, чтобы формально исключить из НСДАП Германа Эссера, Гитлеру удалось добиться, чтобы собрание шло под председательством этого его приспешника. Встреченный «нескончаемыми аплодисментами», он сумел так представить суть разногласий, что получил одобрение зала — из 554 присутствующих за него голосовали 553. Дрекслеру пришлось довольствоваться должностью почётного председателя, в то время как устав был изменён в угодном Гитлеру духе. В комитет включили только его людей, а сам он стал председателем-диктатором — теперь НСДАП была в его руках.
Уже в тот же вечер в цирке «Кроне» Герман Эссер торжественно назвал Гитлера «нашим фюрером», тот же Эссер с прямо-таки религиозной страстью стал старательнейше проповедовать в ресторациях и пивных залах тот миф о фюрере, который одновременно начал, планомерно наращивая обороты, раздувать в «Фелькишер беобахтер» и Дитрих Эккарт. Уже 4 августа он публикует портрет Гитлера — «бескорыстного, самоотверженного, беззаветного и честного» человека, о котором в следующем предложении говорится, что он ещё и «целеустремлённый и бдительный». Несколько дней спустя в том же месте появился ещё один портрет, добавлявший в преимущественно мужественные контуры нарисованного Эккартом образа внеземные черты иконного лика, он принадлежал перу Рудольфа Гесса и восславлял «чистейшие чаяния» Гитлера, его силу, его ораторский дар, его поразительные знания, а также его ясный ум. До каких утрированных тонов доходит за очень короткий срок размах пропаганды культа Гитлера, свидетельствует работа, за которую примерно год спустя в конкурсе на тему «Каким должен быть человек, который снова приведёт Германию к величию?» Рудольф Гесс получил первую премию. В основу своего сочинения Гесс кладёт образ Гитлера и пишет:
«Глубокие знания во всех сферах государственной жизни и истории, способность извлекать из этого уроки, вера в чистоту своего дела и в конечную победу, неукротимая сила воли придают мощь его зажигательной речи, которая заставляет массы рукоплескать ему. Ради спасения нации он не гнушается использовать оружие противника, демагогию, лозунги, демонстрации и т. д…. У него самого нет ничего общего с массой, весь он — личность, как подлинно великий человек.
Когда этого требует нужда, он не остановится перед пролитием крови. Великие вопросы всегда решаются кровью и железом… У него перед глазами одно и только одно, — достижение своей цели, даже если для этого приходится шагать по самым близким друзьям…
Вот каким видится нам образ диктатора — с острым разумом, ясного и правдивого, страстного и в то же время владеющего собой, холодного и смелого, целенаправленно принимающего взвешенные решения, не знающего преград в их быстром исполнении, безжалостного к себе и к другим, немилосердно твёрдого и в то же время нежного в любви к своему народу, не ведающего устали в труде, с железным кулаком в бархатной перчатке, способного, наконец, победить самого себя.
Пока мы ещё не знаем, когда произойдёт его спасительное вмешательство, этого «мужа». Но то, что он грядёт, чувствуют миллионы…» [334] .
Сразу же вслед за покорением партии, 3 августа 1921 года, были образованы штурмовые отряды СА (SA — Sturmabteilungen), первоначально первая буква в этом сокращении расшифровывалась как «спортивные», либо Schutzabteilung — защитные. Ещё внутрипартийная фрондаупрекала Гитлера в том, что он создал для себя оплачиваемую гвардию охранников из числа бывших членов добровольческих отрядов, уволенных оттуда за «воровство и грабежи». Однако СА нельзя понимать ни как преимущественно организацию инстинктов насилия, развязанных войной и по-прежнему рассчитывающих на звучное прикрытие, ни как инструмент вынужденной обороны правых от сходных террористических формирований противника, хотя эти соображения и играли первоначально важную роль. Действительно, в лагере левых существовали боевые вооружённые объединения, как, например, «гвардия Эрхарда Ауэра» у социал-демократов, и имеются многочисленные документальные свидетельства о заранее спланированных акциях беспорядка, направленных именно против НСДАП: «мир марксизма, обязанный своим существованием террору более чем какое другое явление эпохи, прибегал к этому средству и в отношении и нашего движения», — так сформулирует Гитлер одно из главных соображений при формировании СА.
Однако идея СА выходила далеко за пределы этих оборонительных целей — штурмовые отряды были с самого начала задуманы как инструмент нападения и захвата, ибо Гитлер в то время мог мыслить себе «захват власти» исключительно в категориях акта революционного насилия. В призыве к созданию СА говорилось, что они должны быть «тараном» и воспитывать своих членов как в духе подчинения, так и в духе некой революционной воли (какой — не уточнялось), Согласно характерному представлению Гитлера, слабость буржуазного мира по сравнению с марксизмом объяснялась принципом разделения духа и насилия, идеологии и террора — в буржуазных условиях, как он заявлял, политику приходилось пользоваться исключительно духовным оружием, солдат же был полностью выключен из любой политики. А вот в марксизме, напротив, «дух и жестокое насилие образовывали гармонию», и СА должны были следовать этому. И в этом смысле он назвал их в своём первом циркуляре по их формированию «не только инструментом для защиты движения, но и… в самую первую очередь начальной школой для грядущей борьбы за свободу внутри страны». А «Фелькишер беобахтер», исходя из этого расхваливает их «дух беззаветной решимости».
Внешней предпосылкой для создания этой частной армии послужила ликвидация в июне 1921 года полумилитаризованных дружин самообороны и последовавший месяц спустя роспуск возвратившегося из Верхней Силезии добровольческого отряда «Оберланд». И многочисленные участники этих формирований, считавшие, что одним ударом они оказались лишёнными чувства локтя, солдатской романтики, а значит, и всего смысла их жизни, присоединились теперь к тем оставшимся не у дел ландскнехтам, молодым искателям приключений, что уже были в рядах НСДАП. Пришедшие с войны и войной сформированные, они вновь обретали в организованных по-военному СА, в званиях, командах и форме тот хорошо знакомый им жизненный элемент, которого им так недоставало в казавшейся лишённой общественных структур республике. Почти все они были выходцами из мощного в количественного отношении слоя мелкой буржуазии, долго не имевшей в Германии возможностей для восхождения по общественной лестнице и только в годы войны, из-за больших потерь в офицерском корпусе, выдвинувшейся на новые руководящие посты. Крепкие, с нерастраченными силами и жаждой действий, они полагали, что после войны их ожидает необыкновенная карьера, однако положения Версальского договора не только заставили их пережить чувство национального унижения, но и вновь отбросили их назад и в социальном плане — за столы учителей народных школ, за прилавки магазинов, за задвижные окошки учреждений, т. е. в ту повседневную жизнь, которая им казалась им стеснённой, жалкой и чужой. И то же самое стремление уйти от установленных норм, что привело в политику Гитлера, вело теперь, в свою очередь, и их к Гитлеру.
Сам же Гитлер увидит в этом столь родственном ему по духу притоке наиболее подходящий материал для воинственного авангарда движения и включит негативные чувства и энергию этих людей, их готовность к насилию в свои тактические соображения по захвату власти. Его психологические максимы содержали в себе и тот момент, что демонстрация облачённой в униформу готовности к насилию имеет не только запугивающий, но и притягательный эффект, а тёр — pop обладает способностью быть своего рода рекламой: «Жестокость импонирует, — так опишет он своё открытие, — люди нуждаются в целебном страхе. Они хотят чего-то бояться. Они хотят, чтобы их пугали, и чтобы они, дрожа от страха, кому-то подчинялись. Разве вы не были повсюду свидетелем того, как после побоищ в залах те, кого избили, первыми вступали в партию? Что Вы там болтаете о жестокости и возмущаетесь мучениями? Масса хочет этого. Ей нужно чего-то страшиться».
С растущей уверенностью Гитлер будет все внимательнее следить за тем, чтобы за риторическими и литургическими средствами пропаганды не забывалась и рекламная роль акций грубого насилия. А один из его «унтерфюреров» выдвинул на одном собрании штурмовиков такой лозунг: «Бейте посильнее, а если одного-другого прикончите, то это не беда».
И так называемое «сражение в „Хофбройхаузе“ 4 ноября 1921 года, ставшее для СА мифом, тоже было, очевидно, спровоцировано Гитлером именно из этих соображений. На один из организованных им митингов явились целые команды социал-демократов, которые должны были его сорвать, — Гитлер определял число противников семью или восьмью сотнями. А штурмовиков в тот день — из-за переезда штаб-квартиры партии в другое помещение — было всего пятьдесят человек. Гитлер потом сам опишет, как он своим страстным выступлением воодушевил этот сначала растерявшийся по причине своей малочисленности отряд: сегодня идёт речь о жизни и смерти, сказал он им, вы не имеете права покидать зал, даже если вас вынесут отсюда мёртвыми, у тех, кто струсит, он собственноручно сорвёт повязки и значки, а лучший вид обороны — это нападение. „Ответом было — так он живописал, — троекратное „хайль!“, прозвучавшее в этот раз резче и жёстче обычного“. Далее он рассказывает:
«Тогда я вошёл в зал и смог собственными глазами определить ситуацию. Они сидели плотно сбившись в кучу, и старались продырявить меня уже одними своими взглядами. Бесчисленное количество лиц было с затаённой ненавистью обращено ко мне, в то время как другие с издевательскими гримасами разражались совершенно недвусмысленными выкриками. Сегодня они „покончат с нами“, пусть мы побеспокоимся „за свои кишки“.
Полтора часа он, несмотря на все помехи, все же мог говорить и уже думал, что овладел положением, как вдруг кто-то вскочил на стул и закричал «Свобода!»
Через несколько секунд во всём помещении началась потасовка рычащих и ревущих мужчин, над которыми, подобно гаубичным снарядам, полетели бесчисленные пивные кружки; слышался треск ломавшихся стульев, звон разбитых кружек, рёв и рыки, и крики. Это был идиотский спектакль…
Свистопляска ещё не началась, как мои штурмовики, ибо так стали они называться с этого дня, кинулись в атаку. Как волки, стаями по восемь или по десять, набросились они на своих противников и осыпая их угрозами, начали действительно, шаг за шагом вытеснять их из зала. Не прошло и пяти минут, а я уже не видел, пожалуй, ни одного из них, кто уже не был бы весь в крови… И тут вдруг от входа в зал в сторону сцены раздались два револьверных выстрела, и тогда пошла дикая пальба. И словно снова зашлось сердце, освежая в памяти военные воспоминания…
Прошло примерно минут двадцать пять; сам зал выглядел так, будто тут разорвался снаряд, Многих из моих сторонников как раз перевязывали, других пришлось увезти, но мы остались хозяевами положения. Герман Эссер, которому в этот вечер было поручено вести собрание объявил: «Собрание продолжается. Слово предоставляется докладчику…» [339]
Действительно, начиная с этого дня слово — в куда более широком смысле — получил Гитлер. По его собственному свидетельству, с 4 ноября 1921 года улица уже принадлежит НСДАП, а с начала следующего года партия начинает все прочнее завоёвывать и баварскую провинцию. По выходным устраиваются пропагандистские поездки по всей земле Бавария, штурмовики шумно маршируют — сначала только с нарукавными повязками, а потом уже в серых штормовках и с заострёнными палками в руках, — по селениям, все громче и увереннее распевая свои воинственные песни. Их вид, как заметит один из ранних сподвижников Гитлера, был «отнюдь не для салонов», скорее уж это была «дикая и воинственная внешность». Они расклеивают лозунги на стенах домов и фабрик, затевают потасовки со своими противниками, срывают черно-красно-оранжевые флаги либо устраивают по всем правилам военного искусства нападения на спекулянтов или капиталистических кровопийц. Их песни и лозунги демонстрируют кровожадную похвальбу. На одном из собраний в пивном зале «Бюргербройкеллер» присутствовавших обходили с кружкой, на которой была надпись: «Жертвуйте на избиение евреев!»; так называемые «блюстители порядка» срывали митинги и неугодные концерты: «Мы умеем давать рукам волю!» — так весело звучал их девиз. Грубые выходки штурмовиков и на самом деле, как ожидал Гитлер, не наносили вреда партии, даже в глазах солидной, добропорядочной буржуазии они нисколько не умаляли притягательной силы движения. Причины этого следует искать не только в том, что войной и революцией была снижена планка норм, но и в большей степени в том, что партия Гитлера использовала тут и специфическую баварскую грубость, в чью политическую разновидность она как раз и превратилась. Побоища в залах с отрыванием ножек стульев и запусканием в противников пивных кружек, «избиения», кровожадные песни, «воля рукам» — всё это было элементами грандиозной потехи. Показательно, что именно в это время вошло в употребление слово «наци», что представляло собой лишь сокращённую форму слова «национал-социалист», а для баварского уха звучало как уменьшительно-ласкательное производное от имени Игнац и носило доверительно-фамильярный оттенок, что и свидетельствовало о том, что партия уже вошла в самое широкое сознание.
Поколение участников войны, сформировавшее ранее ядро СА, пополнилось вскоре и людьми более молодого возраста, и в этом смысле движение было на самом деле «восстанием недовольных молодых людей». «Два рода вещей, — скажет Гитлер в это время в одном своём публичном выступлении, — способны объединить людей — общие идеалы и общее жульничество», в СА одно вошло в другое неразрывным сплавом. В течении 1922 года в них наблюдается такой скачкообразный приток, что уже осенью была организована одиннадцатая сотня, возглавлявшаяся Рудольфом Гессом и состоявшая поголовно из одних студентов. В том же году в состав СА вошла самостоятельным соединением группа из бывшего добровольческого отряда Росбаха во главе с лейтенантов Эдмундом Хайнесом. Создание многочисленных спецформирований придавало СА все более военный облик. Сам Росбах составил отряд самокатчиков, имелись подразделения связи, моторизованный отряд, артиллерийская батарея и отряд кавалерии.
Возрастающее значение «штурмовых отрядов» и являлось в первую очередь тем, что придавало НСДАП характер партии нового типа. Правда, сами СА — вопреки апологетике в воспоминаниях некоторых штурмовиков — помимо самой общей программы национальной борьбы и драки не выдвинули никакой чёткой идеологической платформы и, конечно же, маршируя с развёрнутыми знамёнами по улицам, не считали себя шагающими в новый общественный строй. У них не было никакой утопии, а была лишь огромная обеспокоенность, не было никакой цели, а была динамическая энергия, с которой они не могли совладать. Строго говоря, большинство тех, кто вступил в её колонны, не были даже политическим солдатами, а куда в большей степени были наёмниками-ландскнехтами, натурами, пытавшимися скрыть свой нигилизм, свою неугомонность и свою тягу к субординации за несколькими высокопарными политическими вокабулами. Их идеологией была активность любой ценой на фоне общей, совершенно недифференцированной готовности верить и подчиняться, и, как это и отвечало гомоэротическому характеру их мужского союза, отнюдь не какие-то программы, а личности, «фюрерские натуры», были в состоянии пробудить у рядового штурмовика его преданность и самоотверженность: «Записываться должны только те, — подчёркивал Гитлер в своём призыве, — кто хочет слушаться своих руководителей и готов, если надо, пойти на смерть!».
Однако именно идеологическая индифферентность и сделает СА тем крепким, сплочённым ядром, которое, будучи далеко от всякого сектантского упрямства, было готово выполнить любые приказания. Это придаёт НСДАП в целом сплочённость, незнакомую традиционным буржуазным партиям, а вместе с тем шанс стать партией, совмещающей в себе столь несовместимые настроения неудовлетворённости и комплексы недовольства. Чем дисциплинированнее и надёжнее было образованное СА боевое ядро, тем быстрее смог Гитлер распространить свои призывы почти без разбора на все в принципе слои населения.
В этой особенности следует не в последнюю очередь искать и объяснение того разнородного социологического портрета НСДАП, чья безликость отнюдь не охватывается распространёнными формулами, что она, мол, была «партией среднего сословия». Разумеется, мелкобуржуазные средние слои накладывали на неё многие характерные черты, да к тому же и провозглашённая Гитлером программа формулировала — вопреки определению «рабочая партия» — в ряде своих пунктов страхи и политические настроения среднего, ремесленного сословия, его озабоченность возможностью поглощения крупными промышленными предприятиями и универсальными магазинами, равно как и чувства зависти маленького человека по отношению к легко приобретённому богатству, спекулянтам и владельцам капиталов. И пропагандистская шумиха партии была нацелена преимущественно на среднее сословие, а Альфред Розенберг, например, восхвалял его как единственный слой, который «ещё противится всемирному обману», да и сам фюрер не забывал об уроках своего кумира венских дней Карла Люгера, который, как писал Гитлер, мобилизовал «среднее сословие, коему грозила гибель» и тем самым обеспечил себе «едва поддающуюся потрясениям приверженность со столь же высокой степенью самоотверженности, как и боеготовности: „Из рядов среднего сословия должны приходить бойцы, — заявлял он, но тут же добавлял: «В наших национал-социалистических рядах должны собираться обездоленные и справа, и слева“.
Различные списки членов, сохранившиеся из начального периода истории партии, дают все же не слишком дифференцированную картину, примерно тридцать процентов они называют чиновниками либо служащими, затем шестнадцать процентов — торговцами, в их числе немало владельцев мелких и средних предприятий, искавших у НСДАП защиты от нажима профсоюзов, остаток же составляют солдаты, студенты, люди свободных занятий, в то время как в руководстве преобладают представители романтической городской богемы. Директива партийного руководства 1922 года содержала требование ко всем местным организациям, чтобы они отражали социологическую картину своего региона и чтобы в их руководящем органе лица с высшим образованием ни в коем случае не превышали трети его членов. Примечательным для партии было как раз обстоятельство, что в то время она привлекает людей любого происхождения, любой социологической окраски и её динамика развивается как движение по объединению соперничающих групп, интересов и эмоций. Когда национал-социалисты немецкого языкового региона на межгосударственной встрече в августе 1921 года в Линце называли себя «классовой партией», это происходило в отсутствие Гитлера, который всегда понимал НСДАП как решительное отрицание классового антагонизма и преодоление оного на пути антагонизма расового: «Наряду с представителями среднего сословия и буржуазии за национал-социалистическим следовало очень много рабочих, — говорилось в одном полицейском донесении в декабре 1922 года, — старые социалистические партии усматривают (в НСДАП) большую опасность для их дальнейшего существования». Тем, что приводило многочисленные противоречия и антагонизмы, из которых она была соткана, к общему знаменателю, и была как раз позиция ожесточённого отпора как пролетариату, так и буржуазии, как капитализму, так и марксизму: «Для классово сознательного рабочего нет места в НСДАП, точно так же как и для сословно настроенного буржуа», — заявлял Гитлер.
Если рассматривать все это в целом, то внимание и приверженцев давал национал-социализму раннего периода не какой-то класс, а менталитет — та якобы аполитичная, а на деле послушная начальству и жаждущая, чтобы ей руководили, конструкция сознания, которая имела место во всех слоях и классах. В изменившихся условиях республики обладатели этого сознания увидели, что их нежданно-негаданно оставили в беде. Смутные комплексы страха, которыми они были преисполнены, ощущались ими с особой силой ещё и потому, что новая форма государственности не создала никакого авторитета, могущего в будущем полагаться на их привязанность и лояльность. Рождение республики из беды поражения, проводимая державами-победительницами, в особенности Францией, диктуемая страждущим непониманием политика возмездия за давние грехи кайзеровских времён, гнетущий опыт голода, хаоса и расстройства денежного обращения, а также, наконец, неверно толковавшаяся как забвение национальной чести политика выполнения условий Версальского договора порождали глубочайшую неудовлетворённость в плане потребности отождествления себя с государственными порядками, той потребности, которой эти люди всегда были обязаны и какой-то частью уважения к самим себе. Будучи лишённым блеска и униженным, это государство было для них ничем — оно не побуждало их к преданности и не вызывало у них фантазии. Строгое понятие о порядке и почтении, которое они пронесли в своём неосознанном умонастроении неприятия через все хаотические события времени, представлялось им в условиях республики с её конституцией как раз и поставленными под вопрос всей этой демократией и свободой печати, разногласиями и партийными торгами; с приходом новой государственности они во многом перестали понимать мир. В своём беспокойстве, они шли в НСДАП, которая была не чем иным, как политической организацией их собственной растерянности, обретшей развязные замашки. И в этой связи получает своё объяснение тот парадокс, что их тяга к порядку и добрым нравам, к верности и вере находила, как они это чувствовали, самое лучшее понимание именно у проникнутых духом авантюризма представителей партии Гитлера с их во многих отношениях тёмным и необычным жизненным фоном. «Он сравнил довоенную Германию, где царили только порядок, чистота и пунктуальность, с нынешней революционной Германией», — говорится в одном из отчётов о ранних выступлениях Гитлера; вот к этому-то внушённому нации инстинкту правил и дисциплины, либо принимавшему мир упорядоченным, либо не принимавшему его вообще, и обращался при все более возраставшем одобрении этот начинающий демагог, называя республику отрицанием немецкой истории и немецкого естества, отождествляя её с духом делячества и карьеризма, в то время как большинство хочет «мира, но никак не свинарника».
Актуальные лозунги поставлялись Гитлеру инфляцией, которая хотя ещё и не приняла тех невиданных причудливых форм, как это будет летом 1923 года, но всё же привела практически к экспроприации значительной части среднего сословия. Уже в начале 1920 года марка упала до одной десятой своей довоенной стоимости, а два года спустя она составляла одну сотую («пфенниговая марка») её прежнего курса. Государство, задолжавшее со времён войны 150 миллиардов марок и видевшее во все ещё продолжавшихся переговорах о репарациях приближение новых тягот, освобождалось таким образом от своих обязательств, это же касалось и всех других должников; для заёмщиков кредитов, коммерсантов, промышленников, в том числе и в первую очередь для почти полностью освобождённых от налогов и производивших продукцию с минимальными затратами на заработную плату экспортных предприятий, инфляция была благом, так что они не были лишены заинтересованности в дальнейшем расстройстве денежного обращения и, по крайней мере в общем, не предпринимали ничего для его нормализации. С помощью дешёвых денег, которые в условиях их прогрессирующего обесценивания возвращались назад во много раз ещё более дешёвыми, эти люди безудержно и беспрепятственно спекулировали в ущерб национальной валюте. Проворные дельцы в течение всего нескольких месяцев сколачивали сказочные состояния и создавали почти из ничего мощные экономические империи, которые провоцировали тем более отрицательную реакцию, потому что их создание шло рука об руку с обнищанием и пролетаризацией целых общественных групп, владельцев долговых обязательств, рантье и мелких вкладчиков, не имевших вещественной собственности.
Смутное ощущение взаимосвязи между этими фантастическими карьерами капиталистов и массовым обнищанием породило у пострадавших такое чувство, что они подвергаются социальному издевательству, и это чувство переходило в неослабевающее ожесточение. Сильные антикапиталистические настроения веймарской поры не в последнюю очередь вытекают именно отсюда. Но столь же чреватым последствиями было и впечатление, что государство, которое в традиционном представлении продолжало существовать как бескорыстный, справедливый и интегрирующий институт, само выступило с помощью инфляции злостным банкротом по отношению к своим гражданам. На маленьких людей с их строгими взглядами на порядок — а именно они и оказались главным образом разорёнными — это открытие подействовало, может быть, ещё более опустошающе, нежели потеря их скромных сбережений, и уж во всяком случае мир, где они жили в строгости, довольстве и осмотрительности, рухнул для них под такими ударами безвозвратно. Продолжавшийся кризис толкал их на поиск голоса, которому они бы вновь поверили, и воли, за которой бы они могли пойти. И едва ли не все несчастья республики и заключались как раз в том, что она не сумела откликнуться на эту потребность. Ведь феномен зажигающего массы Гитлера-агитатора лишь частично объясняется его необычным, дополнявшимся и умножавшимся различными трюками ораторским даром — не менее важной была и та тонкая чувствительность, с которой он улавливал эти настроения ожесточившегося обывателя и умел соответствовать его чаяниям; и в этом он сам видел подлинный секрет большого оратора: «Он всегда так отдаётся широкой массе, что чувствует, как отсюда у него появляются именно те слова, которые нужны, чтобы дойти до сердца слушателей».
В принципе это были, на индивидуальном уровне, снова те же комплексы и негативные эмоции, которые ему, несостоявшемуся студенту академии, уже довелось пережить, — страдания при виде реальности, одинаково противоречившей и его сокровенным желаниям, и его жизненным воззрениям. Без этого совпадения индивидуально — и социально-патологической ситуации восхождение Гитлера к представлявшейся столь магической власти над душами и умами было бы немыслимо. То, что в тот момент переживала нация — череда спадавших чар, крах и деклассирование, равно как и поиск виноватого и объекта для ненависти, — он пережил уже давно; уже с тех пор у него были и причины, и поводы, и он знал формулы, знал виновников — вот это-то и придавало его своеобразной конструкции сознания настолько типичный характер, что люди, как наэлектризованные, узнавали в нём себя. И отнюдь не неопровержимость его аргументации, непоразительная острота его лозунгов и образов пленяли их, а то чувство собственного опыта, совместных страданий и надежд, которое потерпевший крушение буржуа Гитлер умел вызывать у тех, кто оказался вдруг в окружении таких же бед, — их сводила вместе идентичность их агрессивных настроений. Отсюда в значительной мере родом и его особая харизма, неотразимая по смеси одержимости, демонии предместий и причудливо слипшейся с ними вульгарности. В нём оправдались слова Якоба Буркхардта, что история подчас любит сосредоточиваться в одном человеке, которому потом внимает весь мир. Время и люди, говорит он, вступают в великие, таинственные расчёты.
Правда, «секрет», которым владел Гитлер, был, как и все его так называемые инстинкты, плотно пронизан рациональными соображениями. И пришедшее уже в раннюю пору осознание своих медиумических способностей никогда не побуждало его отказываться от расчёта на психологию масс. Есть серия снимков, показывающая его в позах, которые отвечают утрированному стилю того времени. Кое в чём они покажутся смешными, но всё же в первую очередь они свидетельствуют о том, насколько его демагогический гений стал результатом заучивания, повторения и работы над ошибками.
И тот особый стиль, который он уже с ранней поры начал вырабатывать для своих выходов, тоже диктовался психологическими соображениями и отличался от традиционного проведения политических собраний в первую очередь своим театральным характером: широковещательно призывая с помощью агитгрузовиков и кричащих плакатов «на большой публичный гигантский митинг», он изобретательно соединяет постановочные элементы цирка и оперного театра с торжественным церемониалом церковно-литургического ритуала. Вынос знамён, музыка маршей и приветственные возгласы, песни, а также вновь и вновь звучащие крики «хайль!» создают своим нагнетающим напряжением обрамление для большой речи фюрера и тем самым уже заранее впечатляюще придают ей характер благовестия. Постоянно совершенствовавшиеся, преподававшиеся на ораторских курсах и распространявшиеся письменными инструкциями правила проведения мероприятий не оставляют вскоре без внимания ни единой детали, и уже в это время проявляется склонность Гитлера не только определять крупные, направляющие линии тактики партии, но и пристально интересоваться даже мелкими, детальными вопросами. Он сам как-то проверил акустику всех главных мюнхенских залов, где проводились собрания, дабы установить, требует ли «Хаккерброй» большего напряжения голосовых связок нежели «Хофбройхауз» или «Киндлькеллер», он проверял атмосферу, вентиляцию и тактическое расположение помещений. Общие указания предусматривали, чтобы зал был, как правило, небольшим и по меньшей мере на треть заполнен своими. Чтобы снять впечатление о мелкобуржуазном характере движения, о его принадлежности к среднему сословию и завоевать доверие рабочих, Гитлер одно время ведёт среди своих сторонников «борьбу с отутюженной складкой» и посылает их на митинги без галстуков и воротничков, а иных, дабы выведать тематику и тактику противников, он направляет на организуемые теми курсы Подготовки.
Начиная с 1922 года, он все чаще прибегает к тому, чтобы проводить в один вечер серии из восьми, а то и двенадцати митингов, на каждом из которых он был объявлен в качестве главного докладчика, — такой метод соответствовал его комплексу толпы, равно как и его тяге к повторяемости, а также отвечал максиме массированных пропагандистских выступлений: «За чем сегодня дело и что должно быть решено, — заявит он в это время, — так это создание и организация одного единого, все возрастающего массового митинга, митинга из одних протестов, в залах и на улицах… Не духовное сопротивление, нет, а жгучую волну упорства, возмущения и ожесточённого гнева нужно нести в наш народ!» Один очевидец, побывавший на организованных Гитлером серийных собраниях в мюнхенской пивной «Левенброй», рассказывает следующее:
«На скольких политических собраниях бывал я уже в этом зале. Но ни в годы войны, ни в революцию меня не обдавало уже при входе таким горячим дыханием гипнотического массового возбуждения. Свои боевые песни, свои флаги, свои символы, своё приветствие, — отметил я, — похожие на военных распорядители, лес ярко-красных флагов с чёрной свастикой на белом фоне, удивительнейшая смесь солдатского и революционного, национал-социалистического и социального — то же и среди слушателей: преобладает катящееся вниз по наклонной плоскости среднее сословие, все его слои — будет ли оно здесь спаяно воедино?.. Бегут часы, непрерывно гремят марши, выступают с короткими речами унтерфюреры. Когда же появится он? Не могло же произойти что-то непредвиденное? Никто не в силах описать то лихорадочное состояние, которое разливается в этой атмосфере. Вдруг какое-то движение у входа сзади. Звучат команды. Оратор на сцене прерывается на полуслове, все вскакивают с мест с криками „хайль!“ среди кричащей массы и кричащих знамён тот, кого ждали, со своей свитой, быстрыми шагами и с застывшей поднятой правой рукой проходит к эстраде. Он прошёл совсем близко от меня, и я видел — это был совсем другой человек, чем тот, кого я то тут, то там встречал в частных домах» [349] .
Построение его речей следовало, в общем-то, одному и тому же образцу — широковещательным хулительным вердиктом о современности постараться настроить публику и установить с ней первый контакт: «Ожесточение охватывает все круги; начинают замечать, что нет ничего из достоинства и красоты, обещанных в 1918 году», — такими словами начинает он одно из своих выступлений в сентябре 1922 года, и после экскурсов в историю, объяснения партийной программы и нападок на евреев, «ноябрьских преступников» и политиков, выступающих за выполнение положений Версальского договора, он, все более возбуждаемый отдельными выкриками или скандированием наёмных клакёров, заканчивает обычно провозглашаемыми в экстазе призывами к единству. По ходу действия в речь включается то, что подсказывает ему острота момента, аплодисменты, пивные испарения или та самая атмосфера, тенденции которой он раз от разу учитывает и преломляет все с большей уверенностью: стенания по поводу униженного отечества, грехи империализма, зависть соседей, «коммунизация немецкой женщины», оплевывание собственного прошлого или старая антипатия к пустому, мелочному и беспутному Западу, откуда вместе с новой формой государства пришли и позорный версальский диктат, и союзнические контрольные комиссии, и негритянская музыка, и женская стрижка под мальчика, и модерновое искусство, но не пришло ни работы, ни безопасности, ни хлеба. «Германия голодает из-за демократии!» — лапидарно формулирует он. Его склонность к мифологическому затуманиванию взаимосвязей придаёт его триадам масштабность и фон; не доходя до необязательных закоулков местных событий, этот буйно жестикулирующий человек видит перед собой всю перспективу всемирной драмы: «ТО, что сегодня пробивает себе дорогу, будет повеличественнее мировой войны, — провозглашает он однажды, — это будет битва на немецкой земле за весь мир! Есть только две возможности: мы станем жертвенным агнцем или победителями!»
В начальный период педантично осмотрительный Антон Дрекслер после такого рода самозабвенных выпадов порою вмешивался, и, к досаде Гитлера, добавлял к его речам своё заключительное слово, преисполненное косного благоразумия; теперь же его не сдерживает ничего, и он делает широкий угрожающий демагогический жест, что, мол, в случае прихода к власти он порвёт мирный договор в клочья, что не остановится перед новой войной с Францией, а в другой раз делится видением о могучем рейхе «от Кенигсберга до Страсбурга и от Гамбурга до Вены». А все возрастающий приток слушателей доказывает, что дерзкий и безрассудный тон вызова как раз и есть то, что хотят услышать люди в атмосфере господствующих настроений покорности: «Надо не покоряться и соглашаться, а с риском идти на то, что кажется невозможным». В распространённой картине беспринципного оппортунизма Гитлера явно недооценивается его безрассудность, а также его оригинальность; именно откровенная приверженность к тому, что осуждено, и принесёт ему немало побед и создаст вокруг него ауру мужественности, яркости и безоглядности, которая даст столь большой задел для выработки мифа о великом фюрере.
Ролью, которую он вскоре себе выбрал и которой определил свой стиль, была роль аутсайдера, обещающая во времена недобрых настроений в обществе немалый выигрыш в плане завоевания популярности. Когда газета «Мюнхенер пост» назвала его «самым рьяным подстрекателем, бесчинствующим ныне в Мюнхене», он так парировал это обвинение: «Да, мы хотим народ подстрекать и непрестанно натравливать!» Поначалу ему ещё претили плебейские, беспардонные формы поведения, но когда он осознал, что они не только приносят ему популярность под куполом цирка, но и вызывают повышенный интерес в салонах, то стал все бесстрашнее идти на это. Когда его упрекнули в неразборчивости по отношению к тем, кто его окружает, он возразил, что лучше быть немецким босяком, чем французским графом; не утаивал он и того, что был демагогом: «Говорят, что мы — горлопаны-антисемиты. Так точно, мы хотим вызвать бурю! Пусть люди не спят, а знают, что надвигается гроза. Мы хотим избежать того, чтобы и наша Германия была распята на кресте! Пусть мы негуманны! Но если мы спасём Германию, мы свершим величайший в мире подвиг». Бросающаяся в глаза своей частотой использование религиозных образов и мотивов в целях максимального риторического нагнетания отражает его умилённую взволнованность в детские годы; воспоминания о той поре, когда он прислуживал во время мессы в Ламбахском монастыре, и об опыте патетического триумфа, достигавшегося с помощью картин страдания и отчаяния на фоне победной веры в избавление, — в таком сочетании восхищался он гением и психологическим человековедением католической церкви, у которой учился. Он сам без колебания прибегал к кощунственному использованию «моего Господа и Спасителя» в порывах своей антисемитской ненависти: «С безграничной любовью перечитываю я как христианин и человек то место, которое возвещает нам, как Господь наконец решился и взялся за плеть, дабы изгнать ростовщиков, это гадючье и змеиное отродье, из храма! Но какой титанической была борьба за этот мир, против еврейской отравы, это я вижу сегодня, две тысячи лет спустя, в том потрясающем факте, что расплачиваться ему пришлось своей кровью на кресте».
Однообразию в построении его речей соответствовала и монотонность эмоционального напряжения, и никто не знает, что там было фиксацией личностного, а что — психологическим расчётом. И всё же чтение его даже отредактированных речей того времени даёт определённое представление о той наркотической неистовости, с которой он превращал переполнявшие его многочисленные затаённые обиды в одни и те же жалобы, обвинения и клятвы: «Есть только упорство и ненависть, ненависть и снова ненависть!» — воскликнул он как-то; снова он использовал принцип дерзкого поворота, бросая во весь голос среди униженной, растерянной нации клич ненависти к врагам, — как он признавался, его прямо неудержимо тянуло делать это. Нет ни одной его речи, где бы не было преисполненных самоуверенности широковещательных обещаний: «Когда мы придём к рулю, мы будем упорными, как буйволы!», — со страстью восклицает он, причём, как отмечается в отчёте об этом собрании, пожинает горячие аплодисменты. Для освобождения, вещал он, мало одной разумной и осторожной политики, мало добросовестности и усердия людей, «чтобы стать свободным, нужны гордость, воля, упорство, ненависть и снова ненависть!». В своей не знающей удержу тяге к преувеличению он видит повсюду, во всех текущих делах, работу гигантской коррупции, и всеобъемлющую стратегию государственной измены, а за каждой нотой союзников, за каждой речью во французском парламенте наличие все того же врага человечества.
Запрокинув голову и вытянув вперёд руку, с обращённым вниз вздрагивающим указательным пальцем, — столь характерная для него поза, — он, местный баварский агитатор курьёзного покроя, бросал в своём подобно трансу состоянии опьянения собственной риторикой вызов не только правительству и ситуации в стране, но и, ни много ни мало, всему миропорядку: «Нет, мы ничего не простим, наше требование — месть!».
Он не обладает чувством юмора и с презрением относится к считавшемуся смертельным воздействию смеха. Он ещё не овладел императорскими жестами более поздних лет, а поскольку над ним довлеет чувство оторванности художника от масс, то нередко старается показать себя нарочито простонародным. Тогда он салютует своим слушателем поднятой кружкой с пивом либо утихомиривает вызванное им же возбуждение неуклюжими призывами «Тише! Тише!». Да и людей привлекают на его выступления скорее театральные, нежели политические мотивы — во всяком случае, из десятков тысяч тех, кто приходит его слушать, в начале 1922 года только шесть тысяч являются официально членами партии. Как зачарованные, не отрывая глаз, глядят на него люди, уже после первых его слов звон пивных кружек обычно утихает, нередко он говорит в благоговейной тишине, лишь время от времени прерываемый взрывами аплодисментов — словно тысячи камешков обрушиваются вдруг на барабан, как образно написал один из очевидцев. Наивно и со всей жадностью «засидевшегося» Гитлер наслаждается этой суетой и сознанием того, что он находится в фокусе всеобщего внимания: «Когда вот так проходишь через десять залов, — говорит он своему окружению, — и всюду люди приветствуют тебя — ведь это же возвышенное чувство». Нередко он заканчивает свои выступления произнесением клятвы верности, которую участники собрания должны повторять вслед за ним, или же, вперив глаза в потолок зала, хрипло, срывающимся от страсти голосом скандирует: «Германия! Германия! Германия!», пока то же не начинает хором повторять весь зал, и это скандирование переходит в погромные боевые песни, с которыми все затем обычно проходят по ночным улицам, Гитлер сам потом сознаётся, что после своих речей он, как правило, был «мокрый, хоть выжимай, и терял я в весе по два-три кило», а промокшая гимнастёрка «после каждого собрания окрашивала его бельё в синий цвет».
Два года понадобится ему, по его собственным словам, прежде чем он освоит все средства пропагандистского успеха и почувствует себя «мастером этого искусства». Не без основания потом будут говорить, что он первым применил методы американский рекламы и, связав их со своей собственной агитаторской фантазией, превратил их в наиболее изобретательную к тому времени концепцию политической борьбы. Может быть, и впрямь прав журнал «Вельтбюне», назвавший его позднее учеником великого Барнума, однако тот насмешливый тон, с каким журнал провозгласил своё открытие, говорит о высокомерной отсталости последнего. Ошибка весьма многих самонадеянных современников как слева, так и справа, состояла в том, что они путали технические приёмы Гитлера с его планами и из вызывавших насмешку средств делали вывод, что столь же смешными являются и его цели. Его неизменным желанием было желание перевернуть один мир и поставить на его место другой, но мировые пожары и апокалипсисы, которые ему мерещились, не мешали, однако, применению им психологии цирковых номеров.
Несмотря на все триумфы Гитлера-оратора ключевое явление находилось все же на заднем плане — это была объединяющая весь лагерь «фелькише» фигура национального полководца Людендорфа. Почтительно взирая на него, сам Гитлер по-прежнему пока ещё считает себя только предтечей, «совсем маленьким типом», как заявлял он в начале 1923 года, ожидающим более великого человека, для которого он хочет приготовить народ и меч; и всё же его собственное воздействие приобретает во все возрастающей степени черты мессианства. Кажется, массы быстрее, чем он сам, понимают, что он и есть тот волшебник, которого они ждут, — и они стремятся к нему, как к «спасителю», говорится в одном комментарии того времени. Достаточно часто источники сообщают теперь о тех случаях пробуждения и обращения, что так показательны для религиозной, алчущей избавителя ауры тоталитарных движений. К примеру, у Эрнста Ханфштенгля, услышавшего Гитлера в эту пору впервые, было, несмотря на все предубеждения, такое чувство, будто теперь у него начался «новый этап жизни», а торговец Курт Людекке, входивший одно время в ближайшее окружение Гитлера и ставший потом узником концлагеря Ораниенбург, сумеет уже после того, как ему удалось оказаться за границей, рассказать о том, какой истерический взрыв чувств вызывала у него и бесчисленного множества других людей встреча с Гитлером-оратором:
«В одно мгновение все мои критические способности оказались отключёнными… Я не знаю, как мне описать те чувства, которые охватили меня, когда я слушал этого человека. Его слова были как удары кнута. Когда он говорил о позоре Германии, я чувствовал себя в состоянии наброситься на любого противника. Его призыв к немецкой, мужской чести был как зов к оружию, учение, которое он проповедовал, было откровением. Он казался мне вторым Лютером. Я забыл все на свете и видел только этого человека. Когда я оглянулся, то увидел, что тысячи были как один захвачены силой его внушения. Разумеется, переживая это, я был уже зрелым человеком 32 лет, уставшим от разочарований и недовольства, ищущим новый смысл жизни, патриотом, не находившим для себя поля деятельности, восторгавшимся героическим, но не имевшим героя. Сила воли этого человека, казалось, переливалась в меня. Это было переживанием, которое можно сравнить только с обращением в религию» [358] .
С весны 1922 года начинается скачкообразный рост числа членов партии, кое-где в партию переходят целыми группами, летом она насчитывает уже около пятидесяти местных организаций, а в начале 1923 года приходится даже временно закрывать мюнхенскую штаб-квартиру из-за массового наплыва; если в конце января 1922 года партия насчитывала около 6000 членов, то в ноябре следующего года их число превышает 55 000. Этот приток объяснялся не только приказом по партии, согласно которому каждому члену вменялось в обязанность ежеквартально вербовать трех новых, а также одного подписчика на «Фелькишер беобахтер», но и растущей уверенностью Гитлера в роли оратора и организатора. Идя навстречу пожеланиям потерявших ориентацию людей, НСДАП старается более тесно сводить своих членов вместе и в их личном времяпровождении. Конечно, и тут она снова применяет испытанные формы практики социалистических партий, но ритуал еженедельных вечеров-бесед, явка на которые становится обязательной, совместных экскурсий, посещений концертов или участия в праздниках солнцестояния, спевках, кулинарных встречах либо совместных физкультурных упражнениях, равно как и обстановка того спокойного уюта, что царит в кафе, где проходят встречи членов партии, и в общежитиях штурмовиков, намного превзошли прототипы и были неподражаемым образом ориентированы на самые широкие нужды тех, кто был лишён политического и человеческого крова. Для многих её ранних членов партия становится тем самым своего рода эрзац-миром сектантского толка, да и Гитлер не раз сравнит её в ту пору с общинами первых христиан. Среди её наиболее популярных мероприятий были «Немецкие рождественские праздники», которые как бы служили живым воплощением её идеи, ибо соединяли сентиментальность, сознание избранности и чувство укрытости от тёмного, враждебного окружающего мира. Главнейшей задачей движения, заявил в те дни Гитлер, является создание «для этих широких, ищущих и блуждающих масс» возможности «по меньшей мере где-то вновь найти место, которое даст покой их сердцам».
Не в последнюю очередь по этим причинам Гитлер откажется затем от роста партии любой ценой, и новые местные организации станут создаваться только тогда, если для них будет найден одарённый и лично убеждённый руководитель, способный в малом удовлетворить ту потребность в авторитете, которая в большом столь очевидно работала на холостом ходу. Во всяком случае, уже сейчас, в самом начале, партия ставит своей целью представлять собой нечто большее, нежели организацию ради конкретных политических целей, и за всеми текущими делами никогда не забывает не только прививать своим членам миропонимание на уровне трагической серьёзности, но и создавать для них те маленькие банальные радости жизни, которых им так не хватает в нужде и разобщённости будней. В стремлении партии быть родиной, центром бытия и источником познания уже в то время различимы зачатки её последующих тоталитарных амбиций.
В течение только одного года НСДАП становится таким образом, как писал один из наблюдателей, «мощнейшим фактором силы южногерманского национализма», она всасывает в себя либо увлекает за собой большинство многочисленных союзов «фелькише». И в северогерманских группах тоже наблюдается значительный приток — в первую очередь за счёт бывших приверженцев развалившейся Немецкой социалистической партии. Когда в июне 1922 года группой заговорщиков-националистов был убит министр иностранных дел Вальтер Ратенау, некоторые земли — Пруссия, Баден и Тюрингия — принимают решение о запрете партии, однако в Баварии, ещё не забывшей времён Советов, она остаётся целёхонькой в качестве наиболее радикального антикоммунистического авангарда. В дирекции мюнхенской городской полиции было даже немало прямых сторонников Гитлера, в том числе — и наиболее явно — сам полицай-президент Пенер, а также начальник политического отдела оберамтман Фрик. Они не давали хода жалобам на НСДАП, информировали её руководство о планируемых акциях, равно как и заботились о том, чтобы предпринимавшиеся шаги оказывались безрезультатными. Фрик позднее признается, что подавить партию в тот момент не составило бы большого труда, но «мы держали нашу охраняющую длань над НСДАП и господином Гитлером», в то время как сам Гитлер однажды заметил, что без содействия Фрика он «никогда бы не вылезал из кутузки».
Только один-единственный раз над Гитлером нависла серьёзная угроза, когда баварский министр внутренних дел Швейер в течение 1922 года рассматривал вопрос, не выслать ли его как докучливого иностранца назад в Австрию — бесчинства его банд на мюнхенских улицах, драки, угрозы и подстрекательство граждан стали, по мнению совещаний руководителей всех партий, уже просто невыносимыми. Однако против этого выступил, ссылаясь на «принципы демократии и свободы», лидер социал-демократов Эрхард Ауэр. И Гитлер по-прежнему имел возможность обзывать республику «притоном чужеродных мошенников», угрожать правительству, что, когда он возьмёт власть, тому останется только уповать «на милость божью», и публично заявлять, что предавшим страну вождям СДПГ «только одно наказание — петля». Благодаря его подстрекательской деятельности город превратился прямо-таки во враждебный антиреспубликанский анклав, постоянно наполненный слухами о путче, гражданской войне и реставрации монархии. Когда рейхспрезидент Фридрих Эберт приехал летом 1922 года в Мюнхен, он уже на вокзале был встречен шиканьем, свистом и красными купальными трусами, а окружение рейхсканцлера Бирта посоветовало тому прервать запланированную поездку в Мюнхен — но Гинденбурга в то же время приветствовали тут овациями, а захоронение остатков умершего в эмиграции короля Людвига III, последнего монарха из Виттельсбахов, вывело весь город в трауре и ностальгической печали на улицы.
Мюнхенские успехи вдохновили Гитлера на его первую акцию более широкого масштаба. В середине октября 1922 года патриотические союзы в Кобурге организовали демонстрацию, на которую они пригласили и Гитлера. Однако их предложение приехать «с небольшим сопровождением» было истолковано им весьма своеобразно — намериваясь полностью привлечь манифестацию на свою сторону, он прибыл в специальном поезде в сопровождении восьмисот сторонников с флагами и оркестром. Просьбу растерявшихся устроителей не выходить на улицы города единой колонной он, по его собственному свидетельству, «сразу же резко отверг» и приказал своему формированию пройти «со всей музыкой». Поскольку же, несмотря на собравшиеся по обе стороны мостовой враждебные толпы, до ожидаемых массовых эксцессов и потасовок дело всё-таки не дошло, Гитлер велел своим отрядам сразу же после их появления в зале, где должен был проходить митинг, покинуть его и двинуться в обратный путь — правда, теперь ради придания ещё большего напряжения театральному действу без громкой музыки, а только под тревожную дробь барабанов. Из вспыхнувших, как и ожидалось, уличных баталий в виде отдельных рукопашных схваток в течение всего дня и части ночи национал-социалисты вышли в конечном счёте однозначно победителями — это был тот первый вызов авторитету государства, под знаком которого будут проходить события всего следующего года. Примечательно, что Кобург затем стал одним из главных оплотов НСДАП, а участники той поездки были отмечены памятной медалью. Когда же заносчивость гитлеровцев вылилась в последующие недели в новые слухи о путче, Швейер пригласил к себе Гитлера и предупредил его о последствиях, которые может иметь его не желающая знать удержу активность, — если дело дойдёт до применения силы, он прикажет полиции стрелять. Однако Гитлер заверил Швейера, что «никогда в жизни не пойдёт на путч», в чём и дал министру своё честное слово.
Так или иначе, но теперь он все более обретает уверенность в своей силе; запреты, уговоры и предупреждения, лишь демонстрируют ему, как много он, начав на пустом месте, сумел за это время добиться. В своём самолюбовании он уже отводит себе грандиозную роль, и в этом его самым впечатляющем образом утверждают только что завершившийся успешный поход Муссолини на Рим и захват власти в Анкаре Мустафой Кемаль-пашой. С напряжённым вниманием читает он донесение одного из своих доверенных лиц о том, как чернорубашечники благодаря своему энтузиазму и решительности, а также благожелательной пассивности армии вырывали в ходе своего бурного победного марша у «красных» и завоёвывали на свою сторону город за городом; после он скажет о сильнейшем импульсе, который был дан ему этим «переломным моментом истории». Правда, в вышедшем в 1923 году новом издании «Большой энциклопедии Брокхауза» он поименован ещё как «Гитлер, Георг» и представлен лишь парой рутинных биографических данных, но это отражало запоздалую реальность, которую он давно перерос. Как когда-то ещё подростком, он уже уносился на крыльях своей фантазии и видел, осязаемо и образно, как знамя со свастикой «развивается над берлинским дворцом и крестьянской хижиной», или в перерыве между делами, за идиллической чашкой кофе, внезапно, словно вернувшись из далёкого мира грёз, заводил речь о том, что в грядущей войне «важнейшей задачей будет захват богатых зерном территорий Польши и Украины».
Он все в большей мере освобождается от прежних привязанностей и кумиров, в Кобурге он обрёл веру в себя. «Отныне я пойду своим путём один», — заявляет он. Если ещё недавно видел он себя предтечей, и мечтал о том, «что однажды придёт некая железная голова, может быть, в грязных башмаках, но с чистой совестью и мощным кулаком, которая покончит с говорильней этих паркетных шаркунов и одарит нацию делом», то теперь он уже начинает, сперва пока ещё не решительно и эпизодически, считать таковым себя и в конце даже позволяет себе сравнение с Наполеоном. Его командиры на войне отклонили его производство в унтер-офицеры со ссылкой на то, что он не сумеет заставить относиться к себе с уважением, теперь же своей необыкновенной, скоро получившей фатальный характер способностью порождать лояльность он доказывает свой талант руководителя. Ибо именно во имя его сторонники не останавливаются ни перед чем, ради него они готовы идти на жертву, поругание и — уже с самого начала — даже на преступление, так что НСДАП постепенно все более утрачивает характер политической партии и превращается в своего рода связанное клятвой верности сообщество. Он любит, когда близкое окружение называет его «Вольфом» — «волком» (право на это имела и мужеподобная фрау Брукман) — он усматривал тут древнегерманскую форму имени «Адольф», и это отвечает его картине мира-джунглей и внушает представление о силе, агрессивности и одиночестве. Иногда он будет использовать это имя как псевдоним, а впоследствии даст его в качестве фамилии своей сестре, которая будет вести у него хозяйство; и название города, где производятся автомашины «Фольксваген», имеет то же происхождение: «По Вам, мой фюрер, этот город должен быть назван „Вольфсбург“, — так заявил ему Роберт Лей, приступая к закладке и строительству завода.
Начиная с этого времени, он приступает к тщательной стилизации своего «я» и приданию ему легендарных черт — уже очень рано его одолевает чувство, что за всей его жизнью и поступками следит сама «богиня История». И вот он фальсифицирует подлинный номер своего партбилета, выдавая № 555 за № 7, дабы не только обеспечить себе ранг в более раннем и узком кругу, но и ауру магического числа. Одновременно он начинает наводить тень и на свою личную жизнь — он принципиально не приглашает к себе никого даже из своего ближайшего окружения и старается, по возможности, держать и их самих на дистанции друг от друга. Одного из своих прежних знакомых, встреченного в эту пору в Мюнхене, он просит «самым настоятельным образом никому, в том числе и его ближайшим товарищам по партии, не давать никаких сведений о его молодости в Вене и Мюнхене»; другой его знакомый из числа «старых борцов», не без умиления вспоминал потом, прежде, мол, бывали времена, когда Гитлер ещё танцевал с его женой. Он отрабатывает позиции, позы, манеру казаться изваянием; поначалу что-то не получается, производит впечатление судорожности. От внимательного глаза и в последующие годы не укроется постоянная смена заученного самообладания и обморочной безудержности в буквальном смысле этого слова, цезарских повадок и дремоты, искусственного и естественного существования. На этой ранней стадии выработки стиля он, правда, кажется ещё не совсем справляется с деталями предназначенного им для своей роли образа, отдельные элементы пока ещё не связаны воедино; один итальянский фашист видит его «Юлием Цезарем в тирольской шляпчонке».
Однако как бы то ни было, это было исполнением его юношеской мечты: не угнетаемый «работой ради куска хлеба насущного» и повинуясь только собственным влечениям, он был «хозяином своего времени» и имел, помимо того, в своём распоряжении драматизм, фурор, блеск и аплодисменты, т. е. в каком-то приближении, жил жизнью художника. Он ездил на быстроходных машинах, оказался в центре внимания великосветских домов, среди аристократов, промышленных магнатов, известных личностей, учёных. В моменты неуверенности он подумывал о том, чтобы найти себе своё место буржуа в этих жизненных обстоятельствах; ведь мне немного надо, думал он в таких случаях: «Мне только хотелось, чтобы движение существовало, а я имел заработок как хозяин „Фелькишер беобахтер“.
Но это были лишь настроения. Они не отвечали его натуре — раскованной, с вывертами и всегда нацеленной на максимум. Он не знает меры, его энергия ставит его всякий раз перед самыми крайними альтернативами; «все в нём толкало к радикальным и тотальным решениям», — такую оценку ему давал ещё друг его юношеских лет; теперь же другой называет его чуть ли не фанатиком, «склонным к безумству и избалованным до безудержности».
Во всяком случае, время мучительной анонимности прошло, — это Гитлер знает уже точно, — и позади лежит удивительный путь. И любой непредвзятый наблюдатель, объективно оценивая молодого Гитлера, не может не признать этого перелома, как и не увидеть бесцветности и дремотной незначительности тех тридцати лет, которые он оставил позади три года назад. И надо то всего ничего, чтобы эта жизнь казалась составленной из двух несовместимых друг с другом кусков. С необычайной смелостью и хладнокровием вышла она из своего несамостоятельного состояния, и оставалось только преодолеть некоторую тактическую неуверенность и приобрести некоторую сноровку. Все же остальное указывало теперь на огромный и безудержный масштаб, и в любом случае Гитлер бывал на высоте в каждой из уготованных ему ситуаций — его взгляд моментально схватывал людей, интересы, силы, идеи и подчинял их его целям — наращиванию власти.
Недаром его биографы уделяют так много места поиску какого-то особого события, послужившего причиной этого прорыва, и так упорно занимаются старыми представлениями об инкубационных периодах, сумрачной скованности и даже бесовской силе. И всё же вернее было бы сказать, что и сегодня он остаётся все тем же, вчерашним, но дело в том, что теперь он нашёл отрезок коллективной сопряжённости, который упорядочил все неизменно присутствовавшие элементы в новую, формулу личности и сделал из чудака искусителя-демагога, и из «чокнутого» — «гения». Как он явился катализатором масс, который, не добавляя ничего нового, привёл в движение могучие ускорения и кризисные процессы, так и массы катализировали его, они были его созданием, и он — одновременно — их творением. «Я знаю, — сформулирует он позднее, обращаясь к своей публике, это обстоятельство в чуть ли не библейской фразе, — все, чем вы являетесь, это благодаря мне, а все, чем являюсь я, это только благодаря вам одним».
В этом и содержится объяснение той своеобразной застылости, которая почти с самого начала присуща этому явлению. Ведь, действительно, картина мира у Гитлера, как он сам не раз будет повторять, не изменилась с венских дней, ибо её элементы остались теми же, только возбуждающий зов масс зарядил их мощным напряжением. Но сами аффекты, все эти страхи и вожделения, уже не менялись, как не менялся художественный вкус Гитлера; даже его личные пристрастия чуть ли не буквально соотносятся с тем, что зафиксировалось в годы детства и юности: Тристан и мучные блюда, неоклассицизм, юдофобия, Шпицвег или ненасытный аппетит на пирожные с кремом — все это пережило время, и когда он потом как-то скажет, что был в Вене «в духовном отношении недоноском», то кое в чём он и останется таковым навсегда. Ни одно событие интеллектуальной или художественной жизни, ни одна книга и ни одна идея наступившего столетия так до него и не дойдут и уж тем более никак не скажутся на нём. И тот, кто сравнит рисунки и тщательнейше выписанные акварели двадцатилетнего рисовальщика почтовых открыток с работами солдата первой мировой войны или, ещё двадцать лет спустя, канцлера, то встретится в них со все тем же впечатлением внезапной застылости, никакой личный опыт, никакой процесс развития тут не отразился, и сам он остаётся неподвижным и окаменевшим, каким был когда-то.
Он умел приспосабливаться и учиться только в методике и тактике. Начиная с лета 1923 года нация была буквально в осаде кризисов и бед. И казалось, что обстоятельства давали самый перспективный шаг тому, кто презирал их, кто бросал вызов не политике, а судьбе и обещал не улучшить ситуацию, а радикально целиком изменить её. «Я гарантирую вам, — так формулировал Гитлер, — что невозможное всегда удаётся. Самое невероятное — это и есть самое верное».
Глава III
ВЫЗОВ ВЛАСТИ
Партсъезд в Мюнхене. — Битва за Рур. — Гитлер выходит из игры. — Примат внутренней политики. — Источники финансирования партии. — «Кампфбунд». — Первомайское поражение. — Утрата мужества. — Руководители «Кампфбунда». — Слухи о путче. — Профессия — спасение Германии. — Ревнивые соперники. — Решение организовать путч. — Дилемма и оправдание Гитлера. — Байрейт и Хьюстон Стюарт Чемберлен.
На последние дни января 1923 года Гитлер назначил созыв в Мюнхене партийного съезда, который хотел превратить во внушительную демонстрацию своей силы. Были привлечены пять тысяч штурмовиков со всей Баварии — они должны были пройти перед фюрером на так называемом Марсовом поле, площади в одном из мюнхенских пригородов, здесь же должно было состояться первое торжественное освящение штандартов СА. Одновременно планировалось проведение массовых митингов не менее чем в двенадцати залах города, для увеселения народа были заангажированы оркестры, группы народного танца и известный клоун Фердль. Этот размах, а также курсировавшие уже в течение нескольких недель слухи о предстоящем путче НСДАП наглядно свидетельствовали о возросшей роли Гитлера в политическом силовом поле.
Мера, которой баварские власти реагировали на делавшиеся в вызывающей форме заявки Гитлера, иллюстрировала все большую несостоятельность их дилеммы в отношении НСДАП. Быстрый подъем партии повлёк за собою появление на политической сцене некой мощной структуры, чья роль, как это ни странно, оставалась неопределённой. С одной стороны, она решительно проявляла свой национализм, и её энергия приносила немалую пользу в борьбе с левыми; однако одновременно она проявляла и полное неуважение как к «их превосходительствам», так и к правилам игры, и то и дело нарушала порядок, защищать который она так рвалась. Желание властей продемонстрировать Гитлеру, до каких границ государство может терпеть его своеволие, и было не в последнюю очередь причиной того, что в июле 1922 года ему пришлось отсидеть в тюрьме четыре недели из тех трех месяцев, к которым он был приговорён за то, что им и его людьми было сорвано собрание Баварского союза и избит руководитель последнего, инженер Отто Баллерштедт. На первом же после отсидки выступлении Гитлер был «под нескончаемую овацию принесён на руках на трибуну», а «Фелькишер беобахтер» назвала его «самым популярным и самым ненавидимым человеком в Мюнхене». Одним словом, создалась ситуация, чреватая трудно предсказуемыми последствиями и для него. И в наступившем 1923 году Гитлер продолжает пытаться переменчивой тактической игрой — то обхаживаниями, то угрозами — демонстрировать своё неопределённое отношение к государственной власти.
Не имея ясного представления о том, как же максимально целесообразно относиться к этому достаточно одиозному деятелю, но в то же время доброму националисту, власти со свойственной им половинчатостью пошли на такой компромисс: они запретили освящение знамён под открытым небом и половину других объявленных Гитлером мероприятий, а заодно и митинг, который планировали провести за день до того социал-демократы. Эдуард Норц, сменивший на посту полицай-президента симпатизировавшего национал-социалистам Эрнста Пенера, остался глух ко всем мольбам Гитлера снять запрет, не только, по словам последнего, означавший тяжёлый удар по национальному движению, но и несчастье для всего отечества. В ответ этот холодный седоволосый человек скупо возразил, что есть авторитет государства, которому должны подчиняться и патриоты, а когда Гитлер затем вошёл в раж и стал кричать, что он в любом случае выведет штурмовиков на улицу, что полиции он не боится и пойдёт в первом ряду марширующих, и пусть его застрелят, это не произвело на чиновника никакого впечатления. Более того, спешно собравшийся совет министров объявил чрезвычайное положение и отменил тем самым все — связанные с партсъездом мероприятия; видимо, пришло время напомнить фюреру национал-социалистов о правилах игры.
Гитлер был в отчаянии — ведь в этот момент на карту было поставлено ни много ни мало как его политическое будущее. А правила игры, как он их понимал, допускали и беспредельный вызов государственной власти без какой-либо реакции с её стороны, поскольку его амбиции были лишь более последовательным и более радикальным выражением её собственных устремлений. И только когда в дело вмешался рейхсвер, оказывавший поддержку партии ещё со времён Дрекслера, стала, как будто, снова вырисовываться возможность нахождения выхода. Эрнсту Рему и барону фон Эппу удалось уговорить командующего баварским рейхсвером генерала фон Лоссова встретиться с Гитлером. Ставший нервным и неуверенным фюрер НСДАП заявил, что готов пойти на любые уступки и что сразу же после съезда, 28 января, он «снова посетит Его превосходительство». Так или иначе, но Лоссов, скорее отчуждённо смотревший на это эксцентрическое явление, согласился в итоге дать знать правительству, что он «исходя из интересов обороны страны, с сожалением отнёсся бы к подавлению национально-патриотических союзов». И действительно — после этого запрет был снят, но, дабы сохранить лицо, Норц пригласил фюрера НСДАП встретиться с ним во второй раз и предложил ему сократить число собраний до шести, а освящение штандартов провести не на Марсовом поле, а в расположенном поблизости цирке «Кроне». Гитлер, видя, что игра выиграна, дал своё уклончивое согласие. А затем провёл под девизом «Пробудись, Германия!» все двенадцать собраний, а вместе с ними и — в снежную пургу и в присутствии пяти тысяч штурмовиков — на Марсовом поле грандиозную церемонию освящения штандартов, эскизы которых были выполнены им самим. «Или НСДАП — это грядущее движение Германии, — провозгласил он перед своими сторонниками, — и тогда его не удержит ни один дьявол, или же оно не является таковым, и тогда оно заслуживает, чтобы его уничтожили». Мимо плакатов и расклеенных на стенах объявлений о чрезвычайном положении штурмовые отряды СА продефилировали по улицам в сопровождении нескольких собственных оркестров, разражаясь восторженными криками и распевая свои песни, угрожавшие этой еврейской республике. А сам Гитлер принимал на Шванталерштрассе парад своих формирований, большинство из которых к тому времени уже носило форменное обмундирование.
Это явилось его впечатляющей победой над государственной властью, но победой, обозначившей одновременно и исходную позицию для конфликтов в последующие месяцы. Многие увидели в этом событии убедительное доказательство того, что Гитлер обладает не только способностью произносить эффектные речи, но и политической ловкостью, а также более крепкими нервами, чем его противники. И усмешки, которые столь продолжительное время вызывал неистовый пыл его выступлений, сменяются ныне восхищёнными минами, а к возмущённым и наивным личностям, что так долго определяли психологический портрет партии, присоединяются теперь люди, обладающие тонким чутьём на грядущее. С февраля по ноябрь 1923 года в НСДАП вступают 35000 новых членов, а СА насчитывают уже почти 15000 человек; к этому же времени стоимость имущества партии возрастает до 173000 марок золотом. Одновременно всю Баварию охватывает теперь уже куда более плотня сеть агитационно-пропагандистских мероприятий. А «Фелькишер беобахтер» с 8 февраля начинает выходить как ежедневная газета. Её номинальным главным редактором ещё в течение нескольких месяцев остаётся замотанный и уже серьёзно больной Дитрих Эккарт, но, по существу, с самого начала марта руководство ею переходит к Альфреду Розенбергу.
Та чреватая последствиями уступчивость, которая была проявлена по отношению к Гитлеру военными и гражданскими инстанциями, объяснялась в первую очередь кризисом, потрясавшим в эту пору страну до самых её основ. В первой половине января Франция, которая была не в силах преодолеть свои комплексы страха перед соседом, заняла, ссылаясь на букву Версальского договора, Рурскую область и дала тем самым сигнал к спуску с предохранителя последних тормозивших кризис факторов. Уже беспорядки первых послевоенных лет, гнёт репарационного обложения, безудержный вывоз капитала, а также — и это главное — дефицит любого рода резервов в значительной мере затрудняли оздоровление разрушенной войной экономики. К этому ещё добавлялась и непрекращающаяся активность правого и левого радикализма, подрывавшая всякий раз и без того весьма слабую веру заграницы в стабильность ситуации в Германии, и примечательно в этой связи, что первое крупное падение марки наблюдается сразу же после убийства немецкого министра иностранных дел Вальтера Ратенау в июне 1922 года. Но только теперь, под воздействием французской интервенции, инфляция получила то катастрофическое ускорение, которое придало ей столь гротесковые черты и подавило у людей не только желание помогать существующему строю, но и чувство уверенности в прочности хоть чего-то вообще, и приучило их жить в «атмосфере невозможного». Это было крушением целого мира, его понятий, его норм и его морали. И последствия этого были непредсказуемы.
Правда, в этот момент интерес общественности концентрировался в значительно большей степени на попытке национального самоутверждения; бумажные деньги, которые в конечном итоге стали оцениваться нередко просто на вес, служили лишь фантастическим фоном происходящего. 11 января правительство призвало немцев к пассивному сопротивлению и вскоре вслед за тем дало указание своим служащим не выполнять указаний оккупационных властей. Вступавшие в Рурскую область французские войска встречали на улицах огромные скопления людей, с неприязнью и ожесточением певших «Вахту на Рейне». На этот вызов французы снова ответили целым набором изощрённых унижений, драконовская оккупационная юстиция налагала произвольно тяжёлые наказания, многочисленные стычки умножали возмущение и той и другой стороны. В конце марта французские войска расстреляли из пулемётов демонстрацию рабочих на территории завода Круппа в Эссене — было тринадцать убитых и свыше тридцати раненых. В похоронах приняло участие более полумиллиона человек, а французский военный суд приговорил хозяина фирмы и восемь его служащих, занимавших руководящие посты, к пятнадцати и двадцати годам тюрьмы.
Эти события пробудили чувство единения, какого тут не наблюдалось с августа 1914 года. Но под маской национального единства различные силы пытались извлечь выгоду каждая для себя. Запрещённые добровольческие отряды воспользовались моментом, чтобы выйти из подполья и своими активными действиями обострить провозглашённое правительством пассивное сопротивление. Одновременно левые радикалы продемонстрировали своё стремление восстановить утраченные ими позиции в Саксонии и Центральной Германии, в то время как правые укрепляли свой баварский бастион; одно время на земельной границе уже стояли друг против друга, готовые открыть огонь, пролетарские сотни и подразделения добровольческого отряда Эрхардта. Во многих крупных городах прошли голодные бунты. А в это время французы и бельгийцы на Западе пользовались ситуацией, чтобы стимулировать сепаратистское движение, которое, впрочем, вскоре заглохло по причине собственной бесперспективности. Казалось, что основанная четыре года назад на антагонизмах и с огромным трудом выжившая республика находится уже на пороге краха.
Свою вновь обретённую самоуверенность Гитлер продемонстрировал весьма вызывающим и рискованным жестом — он вышел из национального единого фронта и пригрозил своим опешившим сторонникам, что исключит из НСДАП всякого, кто будет активно участвовать в сопротивлении Франции; были случаи, что он и выполнял эту угрозу. «Если они ещё не усекли, что грёзы о примирении — это наша смерть, то им ничем не поможешь», — парировал он все сомнения. Конечно, он заранее знал, какие проблемы возникнут в результате этого его решения, но как собственная интуиция, так и тактические соображения требовали от него, чтобы его партия не затерялась в ряду многих других объединений — рядом с буржуазными союзами, марксистами, евреями — в анонимности широкого национального сопротивления. И как он боялся, что борьба за Рур объединит народ вокруг правительства и укрепит режим, то так же и надеялся использовать возникший в результате его интриг хаос для своих далеко идущих путчистских замыслов. «Пока нация не сметёт убийц внутри своих границ, — писал он в „Фелькишер беобахтер“, — успех вовне невозможен. В то время, как устно и письменно направляются протесты Франции, истинный смертельный враг немецкого народа затаился внутри собственных стен». С характерной последовательностью, вопреки всем нападкам и даже вопреки подавляющему авторитету Людендорфа, он настаивал на своём требовании, заключавшемся в том, что сначала следует рассчитаться с внутренним врагом. Когда главнокомандующий вооружёнными силами генерал фон Сект, беседуя с Гитлером в начале марта, спросил, присоединится ли Гитлер со своими сторонниками в случае перехода к активному сопротивлению к рейхсверу, то получил недвусмысленный ответ, что сперва нужно сбросить правительство. И представителю канцлера Куно он тоже четырнадцать дней спустя заявил, что сперва следует покончить с внутренним врагом. «Надо призывать не „долой Францию“, а долой предателей отечества, долой ноябрьских преступников!»
Поведение Гитлера очень часто интерпретируется как свидетельство его беспринципности и бессовестности. Однако та решимость, с которой он пошёл на опасность выставления себя в непопулярном двойном свете, указывает скорее на то, что именно его принципы и не позволяли ему иного выбора, да и сам он потом считал то решение одним из ключевых в своей жизни. Партнёры и покровители его восхождения, знать и руководители консервативного лагеря будут постоянно считать его одним из своих и, видя в нём в первую очередь национального деятеля, наперебой стараться заручиться его близостью. Однако уже первое политическое решение Гитлера, выходившее за локальные рамки, дезавуировало все эти псевдодружбы — от Кара до Папена — и недвусмысленно выявило, что, будучи поставлен перед выбором, он ведёт себя как истинный революционер — без каких-либо увёрток он отдал предпочтение позиции революционной, а не национальной. Так же будет он поступать и в последующие годы, а в 1930 году даже заявит, что в случае нападения поляков он предпочёл бы временно пожертвовать Восточной Пруссией и Силезией, чем встать в ряды защитников существующего режима. Правда, он заявит также, что стал бы презирать себя, если бы «в момент конфликта не почувствовал себя в первую очередь немцем»; но на деле он, в противоположность своим возбуждённым приверженцам, действовал хладнокровно и последовательно, отнюдь не руководствуясь в своей тактике собственными патриотическими тирадами, и, перейдя в атаку, высмеивал как пассивное сопротивление, которое хотело «бить баклуши и добить» противника, так и тех, кто собирался актами саботажа поставить Францию на колени. «Чем была бы сегодня Франция, — восклицал он, — если бы в Германии не было интернационалистов, а были бы, только национал-социалисты! И даже если бы сначала мы не имели ничего, кроме наших кулаков! Но если бы шестьдесят миллионов человек были одержимы единой волей — быть фанатичными националистами, то из кулака выковалось бы оружие». В этой фразе — весь Гитлер: рациональная посылка, приумноженная чудовищным заклинанием воли, а в глубине — стимулирующее видение. Нет никакого сомнения в том, что стремление дать отпор было у Гитлера нисколько не слабее, чем у всех других сил и партий; не факт сопротивления как таковой, а то обстоятельство, что сопротивление носило пассивный характер, то есть было полусопротивлением, и побудило его наряду с упомянутыми причинами, к отказу от него. За этим стояло убеждение, что последовательную и успешную внешнюю политику можно проводить только тогда, когда есть опора на сплочённую и по-революционному объединённую нацию; это был — полярно всей немецкой политической традиции — своего рода примат внутренней политики, наметившийся впервые в его письме из действующей армии в феврале 1915 года и остававшийся его максимой вплоть до полного завоевания власти. Когда обозначился принесённый пассивным сопротивлением ущерб, и Гитлер своим мелодраматическим внутренним взором уже видел предстоящий новый крах Германии и отделение Рурской области, он в одной из своих страстных речей рисует для правительства картину истинного сопротивления и как бы предваряет здесь свой приказ в марте 1945 года о проведении операции «Выжженная земля»:
«Что из того, если в катастрофе нашего времени погибнут промышленные сооружения? Доменные печи могут быть разрушены, угольные шахты затоплены, пусть превратятся в пепелища дома — только бы после всего этого поднялся народ, сильный, непоколебимый, готовый идти до конца! Ведь если вновь поднимется немецкий народ, тогда вновь поднимется и всё остальное. Но если все это останется стоять, а народ погибнет от внутреннего разложения, то дымовые трубы, заводы и моря домов — это же будет не чем иным, как могильными камнями этого народа! Рурская область должна была бы стать немецкой Москвой! Мы должны были бы доказать, что немецкий народ 1923 года — это уже не тот народ, что в 1919 году… Обесчещенный и опозоренный народ теперь снова стал народом героев! За полыхающим Руром такой народ организовал бы сопротивление не на жизнь, а на смерть. Если бы действовали так, то Франция заколебалась бы делать следующий шаг… Взрываются печь за печью, мост за мостом! Германия просыпается! Армия Франции не позволила бы гнать себя в ужасы такого светопреставления! Клянусь Богом, наше положение было бы иным!» [380]
Понятое или разгаданное лишь немногими современниками решение Гитлера не принимать участие в борьбе за Рур явится и причиной все более широко распространяющихся слухов, будто НСДАП создала свою разветвлённую организацию, развернула свою пропаганду, снабжение обмундированием и оружием при помощи французских денег, однако сколько-нибудь убедительных доказательств этого предъявлено так и не будет; да и вообще вопрос о том, какие политические или экономические интересы пытались оказывать воздействие на растущую партию, и до сего дня выяснен только частично. Во всяком случае, расходы НСДАП — особенно с того времени, как руководство партией взял в свои руки Гитлер — были столь явно непропорциональны числу её членов, что в поиске его весьма богатых кредиторов нельзя ограничиваться простой ссылкой на дьявольский комплекс, как это делают левые, пытающиеся таким путём успокоить свою все ещё кровоточащую рану от нанесённого им «антиисторическим национал-социализмом» поражения и объясняющие это поражение только закулисным сговором тёмных сил монополистического капитала. Национал-социалисты сами своим истеричным засекречиванием создадут почву для самых фантастических предположений, пытаясь напустить в вопрос о финансировании столько тумана. Все дела, связанные с многочисленными процессами о защите чести и достоинства — а они в годы Веймарской республики шли из-за все новых и новых обвинений нескончаемым потоком — были после 1933 года прекращены либо уничтожены, и вообще в партии с первых дней её становления действовало правило, по которому документы, связанные с материальными вспомоществованиями, не хранились, а в дневнике партийной канцелярии очень редко встречаются соответствующие пометки, причём, как правило, с таким добавлением: «Распоряжается лично Дрекслер». Рассказывают о случае, когда Гитлер запретил участникам собрания в мюнхенском «Киндлькеллере» записывать его собственный рассказ об одной такой сделке.
Финансовая база партии составлялась, несомненно, из членских взносов, небольших пожертвований её рьяных сторонников, сумм, вырученных от продажи билетов на выступления Гитлера, и денег, собиравшихся во время митингов и исчислявшихся иной раз несколькими тысячами марок. Некоторые из её ранних приверженцев, как, например, погибший 9 ноября у «Фельдхеррнхалле» Оскар Кёрнер, владелец маленького магазина игрушек, буквально разорились на помощи партии, владельцы торговых и иных заведений помогали ей, продавая членам партии товары со скидкой, другие передавали партии драгоценности или предметы искусства, а её немолодые одинокие сторонницы, получавшие в угаре ночных митингов от выступлений Гитлера уже, казалось, навсегда заказанное им наслаждение, составляли завещания в пользу НСДАП. Богатые друзья, вроде Бехштайнов, Брукманов или «Путци» Ханфштенгля, помогали ей порою очень значительными суммами. Помимо взимания членских взносов партия находила также и другие пути использовать своих членов для пополнения партийной казны — выпускались не облагавшиеся налогом облигации, которые они должны были приобретать и распространять; согласно полицейскому расследованию, только в первой половине 1921 года было выпущено не менее 40. 000 таких облигаций по десять марок каждая.
И всё-таки в первые годы своего существования партия постоянно нуждалась в деньгах и до середины 1921 года не могла себе позволить содержать собственного кассира; по свидетельству одного из членов партии, в тот период у расклейщиков плакатов порой даже не было средств на покупку клея, а осенью 1921 года Гитлеру пришлось по причине отсутствия финансов отказаться от проведения запланированного массового митинга в цирке «Кроне». Тяжёлое материальное положение смягчилось только летом 1922 года, когда партия благодаря своей лихорадочной активности стала все больше обращать на себя внимание. Начиная с этого времени, у неё устанавливаются и развиваются более интенсивные контакты с сетью покровителей и кредиторов, которые не были её прямыми сторонниками, а представляли состоятельные, напуганные угрозой коммунистической революции слои буржуазного общества. В организации отпора этой угрозе они поддерживали все способные к сопротивлению силы — от воинственных боевых организаций правого крыла до сектантских листков-еженедельников и самой немыслимой расцветки писак на злободневные темы, только бы у них был протестующий образ мыслей; и правильно будет, наверное, сказать, что они не столько хотели помочь Гитлеру выбиться наверх, сколько старались использовать эту наиболее энергичную силу против революции.
Установлению контактов с влиятельными и сильными в финансовом отношении кругами баварского общества Гитлер был обязан, помимо Дитриха Эккарта, прежде всего Максу Эрвину фон Шойбнер-Рихтеру и ещё, пожалуй, Людендорфу, получавшему, в свою очередь, от промышленников и крупных землевладельцев значительные средства, которые он по своему усмотрению распределял среди боевых организаций «фелькише». И в то время как Эрнст Рем добывал деньги, оружие и снаряжение, друг Дитриха Эккарта д-р Эмиль Ганссер установил контакт с экономической элитой вне Баварии, которая объединялась в «Национальном клубе» и перед которой Гитлер впервые получил возможность изложить свои планы в 1922 году. Его крупными спонсорами стали паровозный фабрикант Борзиг, Фриц Тиссен из Объединения сталелитейных заводов, тайный советник Кирдорф, заводы «Даймлер» и Баварский союз промышленников. Помимо того партии, столь успешно заявлявшей о себе, оказывали материальную поддержку ещё и чехословацкие, скандинавские и в первую очередь швейцарские финансовые круги. Осенью 1923 года Гитлер съездил в Цюрих и вернулся оттуда, как говорили, «с сундуком, набитым швейцарскими франками и долларовыми купюрами». Да и слывший тёмной лошадкой, богатый на выдумки Курт В. Людеке тоже добывал из до сего времени так и не выясненных, очевидно, иностранных источников немалые средства — он финансировал, к примеру, «собственный» отряд СА, насчитывавший в итоге более пятидесяти человек; вспомоществования поступали из Венгрии, а также от русских и прибалтийских эмигрантских кругов, и некоторые партийные функционеры, в том числе штабс-фельдфебель командования СА Юлиус Шрекк, ставший потом личным шофёром Гитлера, или же капитан-лейтенант Хофман, бывший одно время начальником штаба СА, получали во время инфляции оклады в валюте. И даже бордель, организованный по инициативе Шойбнер-Рихтера одним отставным офицером на берлинской Тауэнтциенштрассе, служил национальному делу и переводил свои доходы в адрес штаб-квартиры партии в Мюнхене.
Побудительные причины, по которым оказывалась поддержка партии, были столь же различными, как и источники финансирования. Правильно, конечно, утверждение, что все спектакли, устраивавшиеся Гитлером начиная с лета 1922 года, были бы без этого просто невозможны, но верно так же и то, что неудержимо шедший в гору демагог, впервые переживавший после стольких лет одинокого прозябания и отдалённости от людей упоительное чувство своей неотразимости, без каких бы то ни было сковывающих обязательств за материальную помощь. Антикапиталистическая аффектация национал-социализма никогда не воспринималась по-настоящему всерьёз ревнивым духом времени левого толка, поскольку она так и оставалась неопределённой и лишённой всякого обоснования и на деле даже в своём протесте против ростовщиков, спекулянтов и универмагов не поднималась, собственно говоря, выше взглядов мелких домовладельцев и лавочников. Однако то обстоятельство, что на поверку у неё не было никакого инструментария, который бы превращал этот гром в молнию, скорее играло как раз на руку правдоподобности её возмущения, даже если объектом последнего была мораль, а не материальные основы имущих классов. Рекламный эффект иррационализма, присущего движению, очень убедительно был выражен одним из ранних ораторов партии, который, обращаясь к отчаявшимся, волнующимся массам, восклицал: «Потерпите ещё совсем немного! Но когда мы призовём вас, то пощадите сберегательные кассы, потому что там лежат наши пролетарские сэкономленные пфенниги, а идите на штурм крупных банков и разожгите огромный костёр! И повесьте на трамвайных дугах чёрных и белых жидов!»
Подобного рода излияниями, преисполненными подобного же рода эмоциями, на этом мрачном фоне инфляции и нищеты масс, своими постоянно повторяющимися масштабными обличениями лживости капитализма Гитлер мобилизует немало сторонников — и это вопреки всем капиталистическим ассигнованиям. Управляющий делами партии Макс Аман, давая показания мюнхенской полиции после попытки путча в ноябре 1923 года, будет утверждать, что заимодавцам Гитлер «вместо расписки давал программу партии», и, несмотря на все сомнения в целом, можно исходить из того, что добиться от него чего-то, кроме тактических уступок, было невозможно, как и вообще невозможно представить совместимость черт коррумпированности со своеобычным портретом этого человека, ибо это было бы недооценкой его косности, его возросшей к этому времени самоуверенности и мощи его маниакальных представлений.
Успешно выдержанная в конце января проба сил с государственной властью поставила национал-социалистов во главе всех праворадикальных групп в Баварии. Прокатилась волна собраний, демонстраций и парадов, на которых они вели себя ещё более шумно и самоуверенно, нежели прежде. Слухи о путче, планы переворота переполняли политическую арену, и самые разные настроения, обильно питаемые страстными лозунгами фюрера НСДАП, выливались в ожидание, что вот-вот наступит общее изменение ситуации — не какой-то, как сформулировал Гитлер, «легкомысленный путч», а «всеобщая расправа совершенно неслыханного рода». Рука об руку с этим разворачивалась и усиленная пропаганда культа фюрера, в ходе которой он внедрял опыт последних недель, ибо они научили его тому, что и неожиданные, провокационные решения могут иметь успех, если они в достаточной степени защищены нимбом непогрешимого фюрера. Теперь уже утверждается, что в лице Гитлера «у всех перед глазами встаёт свет идеи всего движения» и что он является сегодня «авторитетным вождём новой народной Германии», а «мы следуем за ним туда, куда он хочет». Такое только сейчас ставшее обретать культовые формы восхваление фюрера достигло своего апогея во второй половине апреля в связи с днём рождения Гитлера. Альфред Розенберг воспевает в «Фелькишер беобахтер» «мистическое звучание» фамилии Гитлер, в цирке «Кроне» собираются все главари партии, представители национальных союзы, а также девять тысяч его сторонников на торжественный митинг, где организуется сбор средств в «фонд Гитлера» на финансирование борьбы движения, и Герман Эссер называет его в своей приветственной речи человеком, перед которым «ныне начинает отступать ночь».
Главным образом для того, чтобы оказаться на высоте положения в приближающийся, по всем признакам, решительный момент, и был заключён по настоянию Рема ещё в начале февраля союз с рядом воинствующих националистических организаций — с руководимым капитаном Хайссом «Имперским флагом», «Союзом Оберланд», «Патриотическим союзом Мюнхена», а также «Боевым союзом Нижняя Бавария». Был создан комитет под названием «Рабочее содружество боевых патриотических союзов» и образовано военное командование этого объединения во главе с подполковником Германом Крибелем.
В лице этого блока возник, таким образом, антипод уже существовавшей головной организации националистических групп — «Объединению патриотических союзов Баварии», в котором под началом бывшего премьер-министра фон Кара и преподавателя гимназии Бауэра объединялись самые разнообразные бело-голубые, пангерманские, монархические, а частично и расистские тенденции, но черно-бело-красный боевой союз — «Кампфбунд» — Крибеля был более воинственным, радикальным и «фанатичным», он вдохновлялся мечтой о перевороте по примеру Муссолини или Кемаль-паши Ататюрка. Однако это пополнение, одновременно лишившее Гитлера и его неограниченного до той поры единоначалия, принесло с собой и множество проблем, что Гитлеру и пришлось испытать 1 мая, когда он, нетерпеливый и избалованный своим счастьем игрока, вновь попытался пойти на противоборство с государственной властью.
Сначала провалилась — из-за солдатского тугодумия партнёров — его попытка дать «Кампфбунду» программу, а в течение весны ему уже приходится наблюдать, как Крибель, Рем и рейхсвер уводят от него СА, которые он создавал как революционное войско, преданное лично ему, — постоянно имея в виду свою цель подготовить тайный резерв для разрешённой стотысячной армии, они проводили строевые занятия со «штандартами» (так назывались три формирования, равные по численности полкам), устраивали ночные марши и дневные парады, на которых, правда, Гитлер мог появляться, как и все, в гражданской одежде и выступать при случае с речами, но проявлять свои командные амбиции либо уже не мог совсем, либо только с большим трудом. С бессильным негодованием взирал он на то, как штурмовые отряды используются не по назначению и превращаются из идейного авангарда в армейские эрзац-подразделения. И вот, чтобы восстановить своё единоначалие, он несколько месяцев спустя поручает одному из своих старых сподвижников, отставному лейтенанту Йозефу Берхтольду, создание своего рода штабной охраны, получившей наименование «Ударного отряда Гитлера»; именно она и стала прообразом будущих СС.
В конце апреля на встрече Гитлера с руководством «Кампфбунда» принимается решение рассматривать ежегодную первомайскую демонстрацию левых партий как провокацию и использовать все средства, чтобы сорвать её. Одновременно они планируют провести в память четвёртой годовщины со дня разгрома власти Советов свою массовую демонстрацию. Когда же нерешительное правительство фон Книллинга, не извлёкшее уроков из январского поражения, приняло ультиматум «Кампфбунда» лишь наполовину, — разрешив левым только проведение митинга на лугу Терезиенвизе и запретив все уличные шествия, — Гитлер разыграл увенчавшееся уже однажды успехом бурное возмущение. Как и в январе, он попытался напустить на гражданские инстанции военные власти. 30 апреля, в чрезвычайно напряжённой ситуации, когда Крибель, Бауэр и только что назначенный руководителем СА Герман Геринг прибыли в резиденцию правительства и потребовали введения чрезвычайного положения против левых, Гитлер направился в сопровождении Рема опять к генералу фон Лоссову и стал настаивать не только на вмешательстве рейхсвера, но и, как это предусматривалось генеральным соглашением, на раздаче патриотическим союзам оружия с армейских складов. И был буквально ошарашен, когда генерал почти без объяснений отклонил и то, и другое требование и сухо сказал, что он сам знает, что ему нужно делать для безопасности государства, и прикажет стрелять в любого, кто будет подстрекать к беспорядкам. В том же духе был получен ответ и от начальника земельной полиции полковника Зайссера.
Гитлер вновь поставил себя в почти безвыходное положение, и, казалось, ему не оставалось уже ничего иного, как с позором отказаться от заявленного с такой помпой намерения сорвать первомайский праздник. Но он избежал этого поражения чрезвычайно характерным манёвром, резко увеличив ставку. Ещё в разговоре с Лоссовом он мрачно угрожал, что «красные митинги» состоятся, если только демонстранты будут «маршировать через его труп», и в этих словах было столько азартного фанатизма, столько дешёвой показной страсти, что в тот момент — как и много раз в последующем — показалось, будто все это на полном серьёзе и свидетельствует о его крайней решимости отрезать все пути к отступлению и поставить само своё существование перед категорической альтернативой — все или ничего.
Так или иначе, но Гитлер отдаёт теперь команду ускорить приготовления. Лихорадочно подготавливаются оружие, боеприпасы, автомашины, а в конечном счёте даже удаётся обвести вокруг пальца и рейхсвер. Вопреки запрету Лоссова он направляет Рема и кучку штурмовиков в казармы, чтобы под предлогом того, что правительство опасается 1 мая выступлений слева, раздобыть в первую очередь карабины и пулемёты. Однако некоторые из партнёров по союзу, видя столь откровенные приготовления к путчу, стали выражать свои сомнения, дело дошло до споров, но тут события опередили актёров — поднятые по приказу о тревоге люди Гитлера уже прибывали из Нюрнберга, Аугсбурга и Фрейзинга, многие были с оружием, группа из Бад-Тельца привезла на своём грузовике старое полевое орудие, а отряд из Ландсхута во главе с Грегором Штрассером и Генрихом Гиммлером прибыл, вооружённый несколькими лёгкими пулемётами. Все они были в ожидании столь желанного и самим Гитлером, в течение этих лет уже сотни раз обещанного национального восстания — «устранения ноябрьского позора», как гласил этот сумрачно-популярный лозунг-раздражитель. Когда же полицай-президент Норц обратился с предупреждением к Крибелю, то получил ответ: «Назад у меня пути уже нет, слишком поздно… и все равно, если и прольётся кровь».
Ещё до рассвета «патриотические союзы» собрались в Обервизенфельде, у «Максимилианеума», а также в некоторых других, заранее определённых ключевых местах города, чтобы выступить против псевдоугрозы социалистического путча. Какое-то время спустя появился и Гитлер, он обошёл территорию, похожую уже на военный полевой лагерь; на голове у Гитлера был стальной шлем, а на груди — «железный крест» первой степени; его сопровождали Геринг, Штрайхер, Рудольф Гесс, Грегор Штрассер, а также командир добровольческого отряда Герхард Росбах, стоявший во главе мюнхенских СА. И пока штурмовики в ожидании приказа действовать занимались боевой подготовкой, их командиры, растерянные, споря друг с другом и все более нервничая, обсуждали, что же делать, поскольку условленный сигнал от Рема все не поступал и не поступал.
А на Терезиенвизе уже проводили свою маёвку профсоюзы и левые партии, шла она под традиционными революционными лозунгами, но без эксцессов и в соответствии с обязывающим к солидарности настроением майского праздника, а поскольку полиция широким кольцом оцепила и лежавший за чертой города Обервизенфельд, то до ожидавшихся столкновений дело так и не дошло. Сам же капитан Рем стоял в это время, вытянув руки по швам, перед своим начальником генералом фон Лоссовом, который уже узнал об акции в казармах и, разгневавшись, требовал возвратить присвоенное оружие. Вскоре после полудня капитан, эскортируемый подразделениями рейхсвера и полиции, появился в Обервизенфельде и передал приказ Лоссова. И хотя Крибель и Штрассер предложили все же напасть на левых, надеясь, что в противоборстве, схожем с гражданской войной, в конечном счёте перетянут рейхсвер на свою сторону, Гитлер затрубил отбой. Правда, ему удалось избежать оскорбительного изъятия оружия прямо на месте — его потом возвратили в казармы сами штурмовики, — но поражение было совершенно очевидным, и этого впечатления не смог снять и яркий фейерверк его выступления перед соратниками вечером того же дня в переполненном цирке «Кроне».
Есть много признаков того, что для Гитлера это был первый кризис личного плана в период его восхождения. Конечно, он мог не без оснований обвинять в первомайском фиаско своих партнёров по блоку, в первую очередь это относилось к щепетильным и твердолобым национальным союзам, но он должен был и признать, что в поведении партнёров проявились и его собственные слабости и просчёты. Но прежде своего неверной была сама концепция его действий. Непредвиденный поворот и упорство его собственного темперамента привели к тому, что он очутился на абсолютно ложной позиции — неожиданно он увидел рейхсвер, мощь которого сделала сильным и его, но не у себя в тылу, а прямо перед собой и в угрожающей позиции.
Это было первым ощутимым ударом после бурного, в течение ряда лет, восхождения, и Гитлер, мучимый сомнениями в себе, на несколько недель уезжает к Дитриху Эккарту в Берхтесгаден и бывает в Мюнхене лишь наездами, чтобы выступить с речью или рассеяться. Если до этого его поведение определялось преимущественно инстинктами обретения опоры, то теперь он, под влиянием того майского дня, вырабатывает начала своей последовательной тактической системы — первые очертания той концепции «фашистской» революции, что проходила не в конфликте, а в союзе с государственной властью и получила очень меткое название «революции с разрешения господина президента». Некоторые из своих соображений он в те дни запишет, и позднее они войдут в «Майн кампф».
Ещё больше наводила его на размышления реакция общественности. В своих многочисленных подстрекательских речах Гитлер не уставал воспевать дело, волю, идею вождизма-фюрерства, ещё за восемь дней до первомайской операции он суесловно горевал о нации, которой нужны герои, но приходится иметь дело с болтунами, и предавался мечтательным рассуждениям о вере в поступок — конечно же, комедия смятения и растерянности на Обервизенфельде такой вере никак не соответствовала. «Всеми признается, что Гитлер и его люди сели в лужу!», — говорилось в одном из отчётов о тех событиях. Даже мнимый заговор с целью убийства, как иронично писала «Мюнхенер пост», «великого Адольфа», по поводу чего поднял весьма искусственный шум в «Фелькишер беобахтер» Герман Эссер, едва ли мог сколько-нибудь способствовать восстановлению его популярности, тем более что сходная разоблачительная история уже публиковалась в апреле и очень скоро была раскрыта как выдумка национал-социалистов. «Гитлер перестал занимать народную фантазию», — писал корреспондент «Нью-Йоркер штаатсцайтунг»; и впрямь казалось, что звезда его, как заметил один знающий наблюдатель-современник уже в начале мая, «сильно поблекла».
Ему самому, его определявшемуся аффектами взору и в том его депрессивном состоянии одиночества в Берхтесгадене, вероятно, представлялось, что его звезда уже угасает; этим обстоятельством, во всяком случае, можно было бы в какой-то мере объяснить такой столь примечательный отход его от дел и свидетельствующий о полной потере мужества отказ от попыток восстановить оборвавшуюся связь с Лоссовом и дать «Кампфбунду», равно как и оставшейся без фюрера партии, новые цели и опору. На попытку Готфрида Федерал, Оскара Кёрнера и нескольких других ветеранов призвать его к порядку и, в частности, изолировать его от «Путци» Ханфштенгля, который приводил к нему «красивых женщин», щеголявших, ко всеобщему возмущению, «в шёлковых штанах» и любивших, чтобы шампанское лилось рекой, он просто не прореагировал. Казалось, власть над ним взял рецидив былых летаргий и отрицательных эмоций. Однако, по всей вероятности, дело было ещё и в том, что он хотел дождаться результата расследования, начатого прокуратурой при Первом мюнхенском земельном суде по поводу первомайских событий. Ведь независимо от приговора, который тоже был весьма вероятен, ему грозило не только отбывание отложенного двухмесячного тюремного заключения по делу Баллерштедта — куда больше он опасался того, что министр внутренних дел Швейер, сославшись на то, что Гитлер нарушил своё слово, не раздумывая, осуществит своё намерение и вышлет его из страны.
Используя националистическую насыщенность баварского силового поля, Гитлер вышел навстречу этим опасениям. В обращении на имя упомянутой прокуратуры он пишет: «Поскольку я уже в течение нескольких недель подвергаюсь грубейшим нападкам в печати и ландтаге и ввиду моего уважительного отношения к отечеству лишён возможности публичной защиты, я буду только благодарен судьбе, если она теперь позволит мне вести эту защиту в зале суда вне зависимости от упомянутого отношения». Предусмотрительно он грозится передать своё обращение в печать.
Намёк был достаточно прозрачен. Гитлер напоминал члену Немецкой национальной партии министру юстиции Гюртнеру, получившему это обращение вместе с обеспокоенным сопроводительным письмом прокурора, о прежних и оставшихся в силе договорённостях — ведь и сам министр как-то назвал национал-социалистов «плотью от плоти нашей». Обострявшееся с каждым днём бедственное положение нации, все ближе подталкиваемой к взрыву инфляцией, массовыми забастовками, борьбой в Руре, голодными бунтами и мятежными акциями левых, создавало достаточные основания для того, чтобы пощадить фигуру национального фюрера, даже если сама она и была частью этой чрезвычайной ситуации, Поэтому Гюртнер, не информируя министра внутренних дел, неоднократно осведомлявшегося о ходе расследования, выразил прокуратуре своё пожелание отложить дело «до более спокойных времён». 1-го августа 1923 года следствие было временно приостановлено, а 22 мая следующего года вообще прекращено.
И всё же потеря престижа оказалась весьма и весьма ощутимой, в чём Гитлер смог убедиться уже в начале сентября, когда патриотические союзы собрались в Нюрнберге в очередную годовщину победы под Седаном на один из тех «Дней Германии», что проводились время от времени в разных частях Баварии с патетической пышностью — на декоративном фоне из знамён, цветов и генералов-пенсионеров сотни тысяч людей в речах и шествиях давали выход чувству национального величия и потребности в прекрасном и возвышающем зрелище: «Бурные возгласы „хайль!“, — говорится с непривычной для канцелярского языка эмоциональностью в донесении управления государственной полиции округа Нюрнберг-Фюрт от 2 сентября 1923 года, — 0ушевали вокруг почётных гостей и процессии, множество рук с развевающимися полотнищами тянулись ей навстречу, дождь цветов и венков осыпал её со всех сторон. Это было подобно крику радости сотен тысяч павших духом, запуганных, униженных, отчаявшихся, коим сверкнул луч надежды на освобождение от кабалы и нужды. Многие — и мужчины, и женщины — стояли и плакали».
И хотя национал-социалисты, как следует из того же донесения, составляли среди ста тысяч демонстрантов одну из мощнейших колонн, все же в центре бурного ликования находился, несомненно, Людендорф, и когда Гитлер под впечатлением этого массового представления, но имея в виду и возврат утраченных позиций, вновь решился на блок и организовал вместе с «Имперским флагом» капитана Хайса и «Союзом Оберланд» во главе с Фридрихом Вебером «Немецкий боевой союз», о притязаниях на руководство с его стороны уже не было и речи. Стремительной утратой своих позиций он был обязан не только первомайскому поражению, но и в ещё большей степени отъезду из Мюнхена — как только он перестал порождать сенсацию, испарилось все — и имя, и авторитет, и демагогическое величие. И лишь три недели спустя Рему, неустанно действовавшему в пользу своего друга Гитлера среди командиров «Кампфбунда», удаётся восстановить его реноме в такой степени, что в конечном итоге тот сумел заполучить политическое руководство союзом.
Внешним поводом для этого послужило решение правительства рейха о прекращении бессмысленной борьбы за Рур, на которую уже не хватало никаких сил. 24 сентября, через шесть недель после своего прихода к власти, правительство Густава Штреземана отказалось от пассивного сопротивления и возобновило выплату репараций Франции. Правда, Гитлер во все прошедшие месяцы относился к этому сопротивлению отрицательно, однако его революционная целеустановка требовала от него теперь обличения непопулярного шага правительства как свидетельства позорной измены и извлечения отсюда максимальной пользы для своих путчистских планов. Уже на следующий день Гитлер встретился с руководителями «Кампфбунда» Крибелем, Хайсом, Вебером, Герингом и Ремом. В своей захватывающей речи, длившейся два с половиной часа, он развернул перед ними свои представления и видения и закончил просьбой доверить ему руководство «Немецким боевым союзом». Со слезами на глазах, как рассказывал потом Рем, Хайс протянул ему в конце концов руку. Вебер был растроган. А сам Рем тоже расплакался, и, как он говорит, его била дрожь от внутреннего возбуждения. Будучи убеждён, что развитие потребует теперь решительных шагов, он уже на следующий день распростился с воинской службой и окончательно передал себя в распоряжение Гитлера.
Став фюрером «Кампфбунда», Гитлер, казалось, решил окончательно посрамить всех скептиков демонстрацией своей решимости. Он незамедлительно приказал всем пятнадцати тысячам своих штурмовиков находиться в состоянии повышенной боевой готовности, обязал членов НСДАП ради усиления собственной ударной мощи выйти из всех других национальных союзов и развернул самую лихорадочную деятельность; но — как почти всегда — казалось, что целью всех его планов, тактических ходов и приказов и была сама эта разнузданная и помпезная пропагандистская акция, чья буйная драматургия чуть ли не непременно ассоциировалась у него с понятием непревзойдённости. Как это уже бывало, он запланировал на 27 сентября одновременное проведение четырнадцати массовых собраний, чтобы самолично раздувать на них накалённые до предела страсти. Правда, последующие намерения «Кампфбунда» не вызывали сомнений — они имели своей целью освобождение «от кабалы и позора», поход на Берлин, установление национальной диктатуры и устранение «проклятых внутренних врагов», как заявил об этом ещё три недели назад, 5 сентября, сам Гитлер: «Или марширует Берлин и доходит до Мюнхена, или марширует Мюнхен и доходит до Берлина! Не может быть сосуществования большевистской Северной Германии и проникнутой национальным духом Баварии». Но какие планы он в тот момент преследовал, собирался ли он, в частности, устроить путч или снова только хотел поговорить о нём, так и осталось до сих пор неясным; многое указывает на то, что свои дальнейшие решения он собирался принимать в зависимости от произведённого им эффекта, от настроений и пыла толпы и хотел, примечательным образом преувеличивая силу средств пропаганды, вынудить путём воодушевления масс государственную власть к действиям. «Из бесконечных словесных баталий», — заявил он в выступлении на упомянутом собрании, — вырастет новая Германия; во всяком случае, до всех членов «Кампфбунда» был в строго конфиденциальном порядке доведён приказ, запрещавший им покидать Мюнхен и содержавший кодовое слово на предмет их всеобщей мобилизации.
Однако мюнхенское правительство, загнанное в угол непрерывными слухами о путче, недоверием к «марксистскому» правительству рейха и некоторыми специфичными для Баварии чувствами вражды и изоляционистскими устремлениями, упредило Гитлера. Без какого-либо предварительного оповещения премьер-министр фон Книллинг объявил 26 сентября о введении чрезвычайного положения и назначил, как это имело уже место в 1920 году, Густава фон Кара верховным государственным комиссаром с диктаторскими полномочиями. И хотя Кар заявил, что готов к сотрудничеству с «Кампфбундом», он одновременно предупредил Гитлера, что не потерпит, как он сказал, никаких «отклонений», и запретил для начала все четырнадцать запланированных собраний. Вне себя от гнева, впав в состояние одного из тех многократно описанных прежде припадков, когда он своими тирадами и криками ярости доводил себя чуть ли не до своего рода помешательства, Гитлер пригрозил революцией и кровопролитием, но это не произвело на Кара никакого впечатления. Ещё вчера Гитлер видел себя в качестве главы «Кампфбунда» — самого сильного и сплочённого боевого формирования, равноправным партнёром государственной власти, и вот Кар вновь низвёл его до роли её объекта. На какое-то мгновение он, кажется, уже решился пойти на восстание. И только в течение ночи Рем, Пенер и Шойбнер-Рихтер сумели отговорить его от этого намерения.
А ход событий и без того уже давно опередил намерения Гитлера. За это время в Берлине под председательством президента страны Эберта прошло заседание кабинета, на котором было обсуждено создавшееся положение. Слишком уж часто говорил фон Кар и раньше о «баварской миссии по спасению отечества», не скрывая, что под этим он понимает не что иное как свержение республики, установление режима господства консерваторов и широкую самостоятельность для Баварии, а также возврат к монархии, чтобы его новая должность не вызывала совершенно понятных опасений. На фоне отчаянно бедственного положения страны, чьё денежное обращение было разрушено, а экономика в значительной степени подорвана, перед лицом роста коммунистического влияния в Саксонии и Гамбурге, сепаратистских устремлений на западе и ускользания власти из рук центрального правительства, мюнхенские события, действительно, могли послужить сигналом для общего краха.
В этой драматической, смутной ситуации будущее страны зависело от рейхсвера. Правда, его главнокомандующий генерал фон Сект сам был предметом распространённых ожиданий диктатуры справа. Его необыкновенно впечатляющее появление с явно рассчитанным на показной эффект опозданием и его холодная самоуверенность показали возбуждённым участникам заседания кабинета, кто является подлинным носителем власти. На вопрос Эберта, на чьей стороне стоит в этот нелёгкий час рейхсвер, он ответил: «Рейхсвер, господин рейхспрезидент, стоит за мной» — и тем самым дал на мгновение однозначно понять, как обстоит дело с властью в действительности. Но в то же время, когда в этот же день было принято заявление о чрезвычайном положении в стране и о передаче ему исполнительной власти на всей территории рейха, Сект выразил — хотя бы формально — свою лояльность по отношению к политическим инстанциям.
События последующих дней развивались по запутанному, полному неразберихи и с трудом просматриваемому в целом сценарию. Двое из актёров были выброшены фон Сектом со сцены ещё заблаговременно: 29 сентября в Кюстрине восстал нелегальный «Чёрный рейхсвер» во главе с майором Бухруккером, опасавшийся, что его распустят после прекращения борьбы за Рур, и решивший, по ряду сбивчивых признаков, подать сигнал для выступления правых, в частности, в рейхсвере. Однако эта организованная в спешке и недостаточно скоординированная операция была после непродолжительной осады подавлена. Сразу же вслед за этим Сект провёл решительную акцию, свидетельствовавшую о незабытых эмоциях революционной поры, против угрозы левого переворота в Саксонии, Тюрингии и Гамбурге. Теперь ему предстояло помериться силой с Баварией.
А в Баварии за это время Гитлеру почти удалось, как того и требовала его тактическая концепция, перетащить Кара на свою сторону. На последовавшее в ответ на злобную, клеветническую статью в «Фелькишер беобахтер» требование Секта запретить эту газету ни Кар, ни Лоссов никак не отреагировали, равно как и проигнорировали и приказ об аресте Росбаха, капитана Хайса и капитана Эрхардта. Когда же вслед за этим Лоссов был смещён, то верховный государственный комиссар в нарушение конституции назначил его комендантом рейхсвера в земле Бавария и делал все, чтобы все новыми и новыми провокациями довести конфликт с Берлином до высшей точки; в конце концов он потребовал ни больше ни меньше как реорганизации правительства страны и ответил на послание Эберта открытым объявлением войны: официально разыскиваемый Верховным судом республики бывший командир добровольческого отряда капитан Эрхардт был вызван из Зальцбурга, где он скрывался, и получил указание готовить марш на Берлин. Датой выступления было определено 15 ноября.
Эти выразительные жесты сопровождались не менее сильными словами. Сам Кар заявил о ненемецком духе Веймарской конституции, обозвал режим «колоссом на глиняных ногах» и представил себя в одной из своих речей выразителем дела нации в решающей мировоззренческой борьбе против международной марксистско-еврейской идеологии. Конечно, своими шумными реакциями он рассчитывал показать, что соответствует тем разнообразным ожиданиям, которые были связаны с его назначением на пост верховного государственного комиссара, однако в действительности это служило планам Гитлера. При норове Кара понадобилась всего лишь одна статейка в «Фелькишер беобахтер», чтобы коренным образом изменилась фатальная ситуация первого мая — конфликт с Берлином принёс Гитлеру союз с теми носителями власти в Баварии, в чьей помощи он так нуждался для революционного выступления против правительства рейха. Ибо когда Сект потребовал от Лоссова уйти в отставку, то все национальные союзы предоставили себя в его распоряжение для обозначившегося противоборства с Берлином.
Нежданно-негаданно Гитлер увидел, что вот-вот представятся большие шансы. Все решится зимой, заявил он в интервью «Коррьере д'Италиа». За короткое время он несколько раз бывает у Лоссова и улаживает прежний конфликт. Теперь у нас общие интересы и противники, говорит он вне себя от счастья. В свою очередь Лоссов заявляет, что «полностью согласен со взглядами Гитлера в девяти из десяти пунктов». В результате, сам того, собственно, не желая, командующий баварским рейхсвером становится одним из главных актёров в центре сцены; однако роль заговорщика была не по нему — он был аполитичным солдатом, боящимся принятия решений, и конфликтная ситуация, в которой он оказался, становилась ему все в большей степени не по плечу. Вскоре Гитлеру уже приходится подталкивать его силой. Дилемму фон Лоссова он очень точно охарактеризует потом следующими словами: военачальник с такими большими правами, «выступивший против своего начальства, должен либо решиться идти до последнего, либо он просто обыкновенный мятежник и бунтовщик».
Труднее всего было найти взаимопонимание с Каром. В то время как Гитлер не мог простить верховному государственному комиссару измену 26 сентября, сам Кар оставался в твёрдом убеждении, что призвали его не в последнюю очередь ради того, чтобы «привести в бело-голубое чувство» радикального, готового на любую агрессивную глупость агитатора. В его отношении к Гитлеру легко проглядывала задняя мысль — в нужный момент дать этому барабанщику и талантливому скандалисту «приказ к уходу из политики».
И всё же, вопреки всему сдержанному отношению и взаимной неприязни друг к другу, противоборство с правительством страны свело их вместе, а существовавшие расхождения во мнениях касались притязаний на руководство, и в первую очередь — момента, когда следовало нанести удар. И если Кар, оказавшийся вскоре вместе с Лоссовом и Зайссером в составе «триумвирата» легальной власти, склонялся в этом вопросе к определённой осмотрительности и держал некоторую дистанцию от своих смелых слов, то Гитлер нетерпеливо требовал переходить к действиям. «Народ волнует пока только один вопрос — когда же?» — восклицал они прямо-таки самозабвенно, в эсхатологических тирадах, распространялся о предстоящем столкновении:
«И вот придёт день, — пророчествовал он, — ради которого было создано это движение! Час, ради которого мы боролись годами. Момент, когда национал-социалистическое движение выступит в победный поход ради блага Германии! Не для выборов мы были основаны, а для того, чтобы предстать последней подмогой в величайшей беде, когда наш народ в страхе и отчаянии увидит приближающееся красное чудовище… Наше движение несёт избавление, это чувствуют сегодня уже миллионы. Это почти стало новой религиозной верой!» [401]
В течение октября все стороны усилили свои приготовления. В заговорщицкой атмосфере интриг, тайн и измен шли непрерывные обсуждения, передавались планы действий, назывались и менялись кодовые слова, по которым должно было начаться выступление, но одновременно накапливалось оружие и шла боевая подготовка. Уже в начале октября слухи о предстоящем вот-вот путче людей Гитлера приняли такие определённые очертания, что подполковник Крибель, военный руководитель «Кампфбунда», был вынужден в письме на имя премьер-министра фон Книллинга опровергать наличие каких-либо намерений по организации переворота. В этих джунглях интересов, договоров, ложных манёвров и ловушек все следили друг за другом, а тысячи жили ожиданием каких-то приказов. На стенах домов появлялись то одни, то другие лозунги, «Марш на Берлин» стал магической формулой, обещавшей решение всех проблем одним ударом. И как и за несколько недель до того, Гитлер нагнетал психоз грядущих перемен: «Этой ноябрьской республике скоро конец. Постепенно начинается новый шелест, предвещающий непогоду. И эта непогода разразится, и в этой буре эта республика узнает перемены, так либо этак. Она уже созрела для этого».
По отношению к Кару Гитлер, казалось, был уверен в себе. Правда, у него оставалось подозрение, что «триумвират» может выступить и без него либо мобилизовать массы не революционным призывом «На Берлин!», а боевым лозунгом сепаратистов «Прочь от Берлина!»; порой он побаивался, что до выступления дело вообще не дойдёт, и уже в начале октября, если верить некоторым данным, начал подумывать о том, как ему при помощи какой-нибудь авантюры вынудить партнёров к выступлению, а самому оказаться во главе этого выступления. В том же, что население, если он не упустит нужный момент, будет в конфликте стоять на его стороне, а ни в коем случае не на стороне Кара, он нисколько не сомневался. Он относился с презрением к этой чванливой буржуазии с её необоснованным самомнением и неспособностью понять массы, которые она так стремилась отобрать у него. В одном из своих интервью Гитлер обозвал Кара «слабосильным довоенным бюрократом» и заявил: «… история всех революций показывает , что они никогда не могут быть под силу деятелю старой системы, а только революционеру». Правда, на стороне «триумвирата» была сила, но ведь на его стороне был сам «национальный полководец» Людендорф — целый «армейский корпус на двух ногах», чью политическую ограниченность он быстро распознал и с помощью лести научился пользоваться ею. Уже теперь его самоуверенность проявляет столь характерное стремление к безудержности — он сравнивал себя с Гамбеттой или Муссолини, хотя его сподвижники смеялись над этим, а Крибель заявил одному посетителю, что Гитлер на руководящий пост, разумеется, не подходит, ибо в голове у него одна только пропаганда. Сам же Гитлер сказал одному высшему офицеру из окружения Лоссова, что его профессия — спасение Германии, а Людендорф ему нужен, чтобы привлечь на свою сторону рейхсвер: «В политике он у меня и словечка не вымолвит — я ведь не Бетман-Хольвег… А вы знаете, что и Наполеон, учреждая консульство, окружил себя только незначительными деятелями?».
Во второй половине октября планы Мюнхена по отношению к Берлину приобрели уже более чёткие очертания. Шестнадцатого октября Крибель подписал приказ об усилении пограничной охраны на севере земли, хотя это и выдавалось за полицейскую меру, направленную против неспокойной Тюрингии, однако приказ содержал и такие военные понятия как «районы развёртывания» и «открытие боевых действий», а также «дух наступления», «пыл преследования» и даже «уничтожение» сил противника; главным же было то, что он открывал возможность прямой мобилизации на случай гражданской войны. А в это время добровольцы уже проводили учения на карте с использованием городского плана Берлина, и Гитлер, выступая перед юнкерами пехотного училища, под бурные аплодисменты славил революционную мораль: «Высший долг вашей военной присяги, господа, состоит в том, чтобы нарушить её». Дабы создать конкуренцию военной мощи партнёра, национал-социалисты вербуют в СА главным образом служащих земельной полиции, а по более поздним свидетельствам Гитлера в их распоряжении уже было от шестидесяти до восьмидесяти походных пушек, гаубиц и тяжёлых орудий, находившихся до того в тайниках. На совещании «Кампфбунда» 23 октября Геринг сообщает детали «наступления на Берлин» и рекомендует, среди прочего, начать подготовку «чёрных списков»: «Необходимо будет применять жесточайший террор; того, кто создаст хоть малейшие трудности, — расстреливать. Необходимо, чтобы командиры уже сегодня выявляли тех личностей, чьё устранение необходимо. После издания воззвания следует для устрашения тут же расстрелять хотя бы одного» — «германская Анкара» готовилась к развязыванию репрессий внутри страны.
В атмосфере недоверия и соперничества один замысел влёк за собой другой. Двадцать четвёртого октября Лоссов созвал в штабе военного округа представителей рейхсвера, земельной полиции и патриотических союзов, чтобы изложить перед ними мобилизационные планы рейхсвера для марша на Берлин, паролем было названо слово «восход». Однако пригласил Лоссов только одного военного руководителя «Кампфбунда» Германа Крибеля, а Гитлер и командование СА оказались обойдёнными. В ответ на это Гитлер незамедлительно провёл «большой войсковой смотр». Как говорилось в одном донесении того времени, «уже с раннего утра из города доносились барабанная дробь и музыка, и в течение всего дня повсюду можно было увидеть людей в форме с гитлеровской свастикой на воротниках или оберландовским эдельвейсом на фуражках». Кар, в свою очередь, тут же заявил, дабы развеять якобы «циркулирующие повсюду слухи», что он отклоняет любые переговоры с нынешним правительством страны.
Это походило на тихое, ожесточённое состязание, и вопрос, казалось, заключался лишь в том, кто же выступит первым, чтобы принять из рук спасённой нации «у Бранденбургских ворот лавровый венок победы». Своеобразный, окрашенный в местные цвета пыл пронизал все эти планы какой-то крайней фантастичностью и придавал этим разнообразнейшим действиям оттенок какой-то широкомасштабной игры в индейцев в солдатском исполнении. Не задумываясь долго над истинным положением с властью, действующие лица провозглашали, что приспело время «маршировать и решить, наконец, определённые вопросы подобно Бисмарку», другие славили «ячейку порядка Баварию» и «баварские кулаки», которые должны «очистить этот берлинский свинарник». Родные сумерки лежали над столь охотно использовавшимися картинами, изображавшими столицу огромным Вавилоном, и некоторые из ораторов завоёвывали сердца слушателей тем, что обещали «ядрёным баварцам карательный поход на Берлин, победу над этой великой апокалипсической проституткой, а может быть, и немножко забав с ней». Один доверенный человек из гамбургского региона говорил Гитлеру, Что «миллионы людей в Северной Германии встанут в день расплаты на его сторону», и повсюду царило представление, что нация во всех её сословиях и по всем городам и весям присоединится к мюнхенскому восстанию, как только оно начнётся, и «немецкий народ разгуляется, как в 1813 году». Тридцатого октября Гитлер взял назад данное им Кару слово, что не будет зарываться.
Правда, Кар и теперь ещё не мог решиться действовать, да, возможно, он, как и Лоссов, никогда на деле и не думал о том, чтобы по собственной инициативе пойти на переворот; иногда даже кажется, что «триумвират» со всеми его вызовами, угрозами и планами развёртывания скорее хотел лишь подтолкнуть Секта и национально-консервативных «господ с севера» на осуществление их диктаторских концепций, о которых так много повсюду шушукались, а сам собирался вступить в игру в тот момент, когда этого потребуют перспективы всего предприятия, а также баварские интересы. Чтобы прощупать обстановку, они в начале ноября направили в Берлин полковника Зайссера. Правда, вернулся он обескураженным — рассчитывать на широкую поддержку не приходилось, Сект, в частности, занял сдержанную позицию.
После этого они созвали 6-го ноября руководителей патриотических союзов и заявили весьма энергичным тоном, что только они одни вправе начать ожидаемую акцию и руководить ею, а любое своеволие будет ими подавлено, — это было их последней попыткой взять назад в свои руки тот закон действия, который они утеряли где-то между порою весьма широковещательными словами и постоянными колебаниями. И на эту встречу Гитлер тоже не был приглашён. В тот же вечер «Кампфбунд» пришёл к согласию, что нужно будет использовать первую же представившуюся возможность для выступления и принудить какой-то подстрекательской акцией как «триумвират», так и максимально большое количество колеблющихся, к маршу на Берлин.
Это решение часто приводится как свидетельство театрального, перевозбуждённого и одержимого манией величия темперамента Гитлера и предаётся публичному осмеянию как «пивной путч», «политический карнавал», «путч на чёрной лестнице» или «потеха в духе Дикого Запада». Конечно, предприятие не лишено всех этих черт, но одновременно оно свидетельствует все же и об умении Гитлера оценить обстановку, о его смелости и тактической последовательности. И в нём в весьма примечательном сочетании содержится столько же элементов фарса и пьесы о разбойниках, сколько и холодной рациональности.
И в самом деле: вечером 6 ноября 1923 года у Гитлера, собственно, не оставалось выбора. От необходимости действовать ему нельзя было уйти уже с момента едва ли зарубцевавшегося к тому времени первомайского поражения, — иначе он рисковал потерять все, что выделяло его, превращая в растушую величину, из массы партий и политиков и делало достоверным, — радикальную, чуть ли не экзистенциальную серьёзность его возмущения, поражавшую своей неуступчивостью и явственно не склонную к тайным компромиссам. А будучи фюрером «Кампфбунда», он уже располагал и военной мощью, чьей готовности к действиям больше не мешали разногласия внутри коллективного руководства, да и, наконец, отряды штурмовиков нетерпеливо рвались в бой.
Их беспокойство имело разные причины. Оно отражало авантюризм охочих до приключений профессиональных солдат, которые после недель конспиративной подготовки хотели, наконец, выступить и дойти до цели. Многие лелеяли надежду, что грядущая национальная диктатура снимет ограничения Версальского договора по численному составу рейхсвера. Находясь уже неделями в состоянии предмаршевой подготовки, некоторые из отрядов принимали участие в осенних манёврах рейхсвера, теперь же, однако, все средства были израсходованы, истощились и резервы Гитлера, рядовые голодали, и только Кар мог ещё содержать свои подразделения; обращение капитана Эрхардта к промышленникам в Нюрнберге принесло 20000 долларов.
Дилемма, перед которой оказался Гитлер, отчётливо выражена в показаниях командира мюнхенского полка СА Вильгельма Брюкнера, данных им на одном из закрытых заседаний во время происходившего позднее судебного процесса: «У меня было такое впечатление, что сами офицеры рейхсвера были недовольны тем, что марш на Берлин не состоялся. Они говорили: И этот Гитлер — такое же трепло, как все остальные. Вы не выступаете. Кто выступит первым, нам без разницы, мы просто пойдём с ними. Я и Гитлеру лично сказал: Наступит день, когда я уже не смогу удержать людей. Если сейчас ничего не произойдёт, они просто сбегут. А у нас среди них очень много безработных, людей, которые расплачивались за обучение своей последней одеждой, последней обувью, последним грошом и говорили: Ну, теперь вот начнётся, нас возьмут в рейхсвер, и конец всем нашим бедам». Сам Гитлер в начале ноября сказал в разговоре с Зайссером, что теперь должно что-то произойти, иначе экономическая нужда погонит рядовых из «Кампфбунда» в лагерь коммунистов.
К опасению Гитлера, что подразделения «Кампфбунда» могут развалиться, добавлялась и обеспокоенность тем, что уходит время, — революционное недовольство грозило лопнуть, слишком туго была уже натянута струна. Одновременно конец борьбы за Рур и разгром левых обозначили поворот к нормализации; казалось, что и инфляция будет вот-вот усмирена, а с концом кризиса исчезали и призраки. Было же очевидно, что широкий простор для агитации Гитлеру открывался именно благодаря бедам нации. Он не имел права колебаться, даже если решению мешало то или другое данное им честное слово; а вот более сомнительным представлялось то, что не соответствовало его теоретической концепции, — он рискнул пойти на революцию без одобрения господина президента.
Однако он надеялся получить это одобрение и даже прямую поддержку господина президента именно благодаря решению совершить поступок: «Мы были убеждены, что до дела тут дойдёт только тогда, когда к желанию присоединится воля», — так потом заявит Гитлер на суде. Таким образом, сумме весомых причин, говоривших — все без исключения — за необходимость действовать, противостояла только та опасность, что планируемая авантюра не окажет ожидаемого эффекта и не сумеет увлечь «триумвират». Кажется, Гитлер недостаточно учёл эту опасность потому, что добивался-то ведь он того же, что и планировали эти господа, но в конечном итоге эта-то ошибка и приведёт к крушению всей операции и покажет всю оторванность Гитлера от реальности. Правда, сам он с таким упрёком никогда не согласится, более того, для него всегда будет нечто привлекательное в презрении к действительности, а ставшие знаменитыми слова Лоссова, что он примет участие в государственном перевороте, только если шансы на удачный исход составят пятьдесят один процент, будут для него примером достойной презрения беспросветной практичности. Однако за решение предпринять акцию говорили не только рациональные причины — можно сказать, что сам ход истории подтвердил в более широком смысле правоту Гитлера. Ибо эта операция, окончившаяся единственным в своём роде поражением, обернулась всё-таки решающим прорывом Гитлера на его пути к власти.
В конце сентября, в ходе всех этих лихорадочных приготовлений и позиционных манёвров, Гитлер организует в Байрейте один из очередных «Дней Германии» и просит разрешения посетить мемориальный дом Вагнера «Ванфрид-Хауз». С глубоким волнением осматривает он комнаты, кабинет и большую библиотеку маэстро и его могилу в саду. Затем он был представлен Хьюстону Стюарту Чемберлену, женатому на дочери Рихарда Вагнера и оказавшему своими сочинениями немалое влияние на Гитлера в годы его формирования. Почти полностью парализованный старик едва ли смог разглядеть посетителя, но почувствовал исходившие от того энергию и целеустремлённость. В письме, которое он написал своему визитёру неделю спустя, 7 октября, он называет Гитлера не только предтечей и спутником некой более великой личности, но и самим спасителем, решающей фигурой немецкой контрреволюции; я ожидал, пишет он, встретить фанатика, однако моё чувство говорит мне, что Гитлер — это нечто иное, нечто более творческое, и что он, несмотря на всю его ощутимую силу воли, не является человеком насилия. Теперь, продолжает автор письма, я, наконец, спокоен, и состояние моей души сразу же переменилось: «То, что Германия в часы своей величайшей нужды рождает такого человека как Гитлер, доказывает её жизнеспособность»;
Для терзаемого неуверенностью, только в самых буйных фантазиях пробивающегося к осознанию своего ранга демагога, стоявшего именно в тот момент перед одним из главнейших в жизни решений, эти слова явились как бы зовом самого Мастера из Байрейта.
Глава IV
ПУТЧ
Собрание в пивной «Бюргербройкеллер». — Выстрел в потолок. — «Победить или умереть!» — Появление Людендорфа. — Поворот событий. — Клятвоотступничество против клятвоотступничества. — Кризис и выход из него. — Марш к «Фельдхеррнхалле». — На коленях перед государственной властью. — Арест. — Процесс в народном суде. — Выигранное поражение. — Час, когда родилось движение. — «Адольф Легалите». — Поведение самоубийцы.
Оба дня до 8 ноября были наполнены нервозной активностью. Все вели друг с другом какие-то переговоры, Мюнхен резонировал от военных приготовлений и слухов. Первоначальные планы «Кампфбунда» предусматривали, что 10 ноября, как только стемнеет, начнутся крупные ночные учения в роще Фретманингерхайде на севере Мюнхена, а рано утром их участники под видом одного из обычных маршей войдут в Мюнхен, провозгласят национальную диктатуру и заставят «триумвират» действовать. Ещё во время совещания стало известно, что вечером 8 ноября Кар выступит с программной речью в «Бюргербройкеллере», куда будут приглашены члены правительства, а также Лоссов, руководители государственных учреждений, экономики, и патриотических объединений. Беспокоясь, как бы Кар не опередил его, Гитлер в последний момент отменил все прежние планы и решил начать действовать уже на следующий день. Тут же в спешном порядке были собраны штурмовые отряды СА и подразделения «Кампфбунда».
Собрание начиналось в 20 часов 15 минут. В долгополом чёрном сюртуке и с «железным крестом» на груди Гитлер направился в незадолго до того приобретённом «Мерседесе» к «Бюргербройкеллеру» в сопровождении Альфреда Розенберга, Оскара Графа и ничего не подозревавшего Дрекслера, который в тот вечер в последний раз оказался участником примечательных событий. Дабы сохранить тайну, ему сообщили только, что едут на собрание за чертой города. Когда же Гитлер по пути открыл ему, что в половине девятого он собирается нанести удар, раздосадованный Дрекслер ответил, что желает операции успеха, и от дальнейшего устранился.
У входа в зал царила большая толчея, и, озабоченный, как бы не сорвался запланированный штурм только что начавшегося собрания, Гитлер властно приказал дежурному полицейскому офицеру очистить вестибюль. И вот когда Кар как раз излагал «нравственное обоснование диктатуры», ссылаясь на образ нового человека, в дверях зала появился Гитлер. По свидетельствам очевидцев он был чрезвычайно возбуждён. А в это время к зданию уже подъехали грузовики, и выскочившие из них штурмовики из ударного отряда Гитлера окружили «Бюргербройкеллер» по всем правилам военного искусства. Со свойственной ему склонностью к шаржированной сцене Гитлер стоял в дверях с кружкой пива в поднятой руке, и когда рядом с ним выкатывали тяжёлый пулемёт, он сделал последний драматический глоток, а затем бросил кружку наземь и, во главе вооружённого ударного отряда и с револьвером в поднятой руке; бросился в середину зала. И пока ещё звенели упавшие кружки и гремели опрокинутые стулья, Гитлер вскочил на один из столов, произвёл, чтобы призвать к тишине, свой знаменитый выстрел в потолок и протиснулся затем сквозь растерявшуюся толпу к сцене. «Национальная революция началась, — закричал он. — Зал окружён шестьюстами вооружёнными до зубов людьми. Никто не имеет права покидать зал. Если сейчас же не установится тишина, я прикажу установить на галерее пулемёт. Баварское правительство и правительство рейха низложены, образуется временное правительство рейха, казармы рейхсвера и земельной полиции захвачены, рейхсвер и земельная полиция уже выступают под знамёнами со свастикой». Затем он, как утверждают очевидцы, «грубым приказным тоном» пригласил Кара, Лоссова и Зайссера последовать за ним в соседнее помещение. И пока штурмовики наводили среди присутствовавших, которые уже пришли в себя от шока и начали громко кричать: «Театр!», «Южная Америка!», приобретёнными в пивных баталиях методами порядок, Гитлер лез из кожи вон, чтобы завоевать на свою сторону строптивую государственную власть.
Несмотря на все противоречия и так и оставшиеся неясными взаимосвязи, главные черты происходившего были предельно отчётливыми. Дико размахивая револьвером, Гитлер угрожал членам «триумвирата», что никто из них живым это помещение не покинет, и тут же по всем правилам извинился за то, что ему пришлось столь необычным способом поставить их перед свершившимися фактами, — мол, этим он просто хотел облегчить господам их вступление в новые должности. Так что теперь им уже ничего не остаётся, как идти вместе с ним, — Пенер назначается баварским премьер-министром с диктаторскими полномочиями, Кар станет наместником Баварии, сам он возглавит новое правительство страны, Людендорф будет командовать национальной армией в ходе её марша на Берлин, а для Зайссера приготовлен пост министра полиции. Все больше возбуждаясь, он воскликнул: «Я знаю, что этот шаг дастся вам нелегко, господа, но сделать этот шаг нужно. Нужно помочь вам, господа, найти трамплин. Каждый должен занять то место, на которое он поставлен, если он этого не делает, то у него нет права на существование. Вы должны бороться вместе со мной, победить вместе со мной или вместе со мной умереть. Если дело сорвётся, то в моём револьвере четыре пули — три для моих соратников, если они меня покинут, а четвёртая — для себя». Затем он, как свидетельствует один из источников, поднёс револьвер к виску и сказал: «Если завтра после полудня я не буду победителем, я буду мертвецом».
Однако, к удивлению Гитлера, это не произвело на троицу почти никакого впечатления, наиболее же хладнокровным оставался в этой ситуации Кар. Явно оскорблённый дурацким антуражем этой пьесы о разбойниках и той ролью, которая ему в ней предназначалась, он заявил: «Господин Гитлер, вы можете приказать меня застрелить, можете сами меня застрелить. Но умереть или не умереть — это не имеет для меня никакого значения». Зайссер упрекнул Гитлера в том, что тот нарушил своё слово. Лоссов молчал. А у дверей и окон стояли вооружённые сторонники Гитлера, то и дело вскидывая ружья наизготовку.
На какое-то мгновение уже казалось, что из-за молчаливого самообладания троицы акция внезапного наскока терпит провал. В тот момент, когда Гитлер, бросив пивную кружку наземь, подал тем самым сигнал к путчу, от «Бюргербройкеллера» спешно отъехал на машине Шойбнер-Рихтер, чтобы привезти не посвящённого до того в дело Людендорфа; и Гитлер теперь ждал его приезда, рассчитывая, что старый вояка с его авторитетом поможет ему добиться желаемого поворота. А пока он вернулся назад в неспокойный зал. Нервный, раздосадованный своей неудачей, он полагал, что его воздействие на массу окажется куда более эффективным. Историк Карл Александр фон Мюллер описывает увиденное глазами очевидца все раздражение этих сливок общества, удерживаемых не скупившимися на издёвки и угрозы грубыми штурмовиками, чей предводитель в это время в возбуждённом состоянии протискивался к трибуне. И вот он стоял перед ними — несерьёзный, амбициозный молодой человек с какими-то явно сумасбродными отклонениями и неким своеобразным воздействием на простолюдина, нелепый в своём чёрном сюртуке, придававшем ему, что не могло не вызывать усмешки, черты официанта, — стоял перед холодно самоуверенной знатью страны и «мастерской речью, всего несколькими фразами вывернул настроение зала… как перчатку. Нечто подобное, — продолжает очевидец, — мне довелось видеть потом очень редко. Когда он взошёл на сцену, волнение было так велико, что его не было слышно, и он выстрелил в воздух. Я и сейчас ещё вижу это движение в зале. Он вытащил браунинг из заднего кармана… Он пришёл, чтобы сказать, что его предыдущие слова, что дело будет улажено через десять минут, не оправдались». Но как только он встал перед залом и увидел, как лица стали обращаться к нему, на них появилось выражение ожидания, и возбуждённые голоса сменились подавливаемыми покашливаниями, то снова обрёл самоуверенность.
Строго говоря, он мало что мог сообщить собранию. Отрывистым, приказным тоном он повторил только то, что было до этого всего лишь эксцентричной системой надежд, предчувствий и чаяний. Затем он провозгласил: «Задача временного германского национального правительства — всеми силами этой земли и привлечёнными силами всех немецких областей выступить походом на этот погрязший в грехах Вавилон — Берлин и спасти немецкий народ. И вот я спрашиваю вас — там находятся три человека: Кар, Лоссов и Зайссер. До боли трудно дался им такой шаг. Согласны ли вы с таким решением германского вопроса? Вы видите — то, что нами движет, это не самомнение и не корысть, нет, мы хотим начать, когда стрелки уже приближаются к двенадцати, борьбу за наше немецкое отечество. Мы хотим построить союзное государство федеративного типа, в котором Бавария получит то, что принадлежит ей по праву… Утро увидит в Германии либо германское национальное правительство, либо нас мёртвыми!» Сила его убеждения, а также обманный манёвр — утверждение перед залом, будто Кар, Лоссов и Зайссер уже с ним заодно, — повлекли за собой то, что очевидец называет «поворотом на 180 градусов». Гитлер покинул зал, «уполномоченный сказать Кару, что если он присоединился, то его поддерживает весь зал».
К этому времени уже прибыл Людендорф — нетерпеливый и явно недовольный скрытничаньем Гитлера, а также его самовластным распределением должностей, где ему, Людендорфу, досталось всего лишь командование армией. Никого ни о чём не спросив, он без обиняков заявил, что предлагает «триумвирату» ударить с ним по рукам и что для него это тоже неожиданность, но речь ведь идёт о великом историческом деле. И только теперь, под личным влиянием этой легендарной фигуры национального героя, троица начала уступать. Лоссов, как старый офицер, воспринял предложение Людендорфа как приказ, Зайссер последовал его примеру, один лишь Кар продолжал упорствовать, а когда Гитлер стал умолять его присоединиться к ним, говоря, что люди на коленях будут благодарить его за это, Кар равнодушно возразил, что такие вещи его не волнуют. В этих двух фразах, как под вспышками молний, проявилось все различие между жадным до эффектов театральным темпераментом Гитлера и трезвым отношением к власти чиновника от политики.
Однако в конце концов, под натиском со всех сторон уступил и Кар, и группа направилась обратно в зал, чтобы представить там сцену братания. Демонстрации показного единства было достаточно, чтобы присутствовавшие вскочили на стулья, и под восторженную овацию актёры пожали друг другу руки. Но если Людендорф и Кар выглядели перед вошедшим в раж залом бледными и с застывшим взором, то Гитлер, по свидетельству очевидца, «прямо-таки светился от радости», будучи «в состоянии блаженства… от того, что ему посчастливилось подвигнуть Кара на то, чтобы тот сотрудничал». На какой-то короткий сладостный момент ему показалось, что он достиг того, о чём всегда мечтал: его бурно приветствовали знатные люди, как бы возмещая этой овацией все горькое, что довелось пережить ему лично начиная с венских времён; на его стороне были Кар и авторитет государства, рядом с ним был национальный полководец Людендорф, нет, как несостоявшийся диктатор рейха Людендорф был уже ниже него — человека без профессии, так долго искавшего своё место в жизни и так часто терпевшего крушение, но вот оказавшегося так высоко. «Потомкам это будет казаться сказкой», — так любил говорить он сам, с изумлением оглядываясь на захватывающие дух повороты своей жизни, вознёсшие его наверх; и он действительно имел право сказать, что с этого мгновения — независимо от того, как закончится авантюра с путчем, — это уже не будет, как в прошлые годы, игрой на провинциальной сцене — спектакль вышел на большую сцену. Пылко, не замечая собственного пародийного тона, он завершил своё выступление следующими словами: «Я хочу выполнить сегодня то, о чём поклялся самому себе день в день пять лет назад, лёжа слепым инвалидом в лазарете, — не знать ни покоя, ни отдыха, пока ноябрьские преступники не будут повергнуты в прах, пока на руинах сегодняшней жалкой Германии не возродится Германия мощи и величия, свободы и красоты. Аминь!». Зал кричал и ликовал, так что и другим пришлось выступить с краткими заявлениями. Кар произнёс несколько не очень внятных слов о своей приверженности монархии, родной Баварии и немецкому отечеству, Людендорф говорил о поворотной точке и, все ещё серчая на поведение Гитлера, заверил: «Захваченный величием этого момента и поражённый, я в силу своего собственного права на то предоставляю себя в распоряжение германского национального правительства».
Стали расходиться, не забыв, однако, арестовать премьер-министра фон Книллинга, присутствовавших министров, а также полицай-президента. В то время как Рудольф Гесс со своим студенческим отрядом СА препровождал арестованных на виллу издателя из кругов «фелькише» Юлиуса Лемана, Гитлера срочно вызвали из зала, потому что произошла стычка у казармы сапёров. Как только он покинул помещение — это было около 22 часов 30 минут, — Людендорф дружески распрощался с Лоссовом, Каром и Зайссером, и те исчезли в ночи.
Когда же Шойбнер-Рихтер и возвратившийся Гитлер, инстинктивно чувствуя, что случилось неладное, выказали свои сомнения, Людендорф грубо наорал на них — он не позволит, чтобы кто-либо сомневался в честном слове немецкого офицера. А ведь примерно за два часа до того Зайссер поставил в вину Гитлеру, что тот своей попыткой путча нарушил своё честное слово, и обе эти информации зеркально отразили конфронтацию двух миров — буржуазного с его принципами, его points d'honneur и характерным чванством лейтенанта запаса с одной стороны, и ориентированного исключительно на свои цели захвата власти, лишённого предрассудков мира нового человека — с другой. Последовательно используя буржуазные нормы и понятия о чести, постоянно заверяя в своей верности правилам игры, которые на деле он презирал, Гитлер годами будет обеспечивать себе высокую меру превосходства, лишённого каких-либо сентиментальных чувств, и продемонстрирует принцип успеха в окружавшем его мире, бывшем не в состоянии расстаться с принципами, в которые и сам-то он уже не верил. Но в ту ночь Гитлер встретился с «противниками, ответившими на клятвопреступление клятвопреступлением и выигравшими игру».
Однако все равно это была великая для Гитлера ночь, в которой было все, к чему его так тянуло: драматизм, ликование, упорство, эйфория действия и то ни с чем не сравнимое возбуждение полуяви-полусна, которым его не баловала реальность. На юбилейных торжествах в последующие годы, которые он будет отмечать со все более возрастающей помпезностью как «марш победы», он попытается сохранить то переживание и величие того часа. «Придут лучшие времена, — сказал он Рему и обнял своего друга, — мы все хотим трудиться день и ночь ради великой цели — вызволить Германию из нужды и позора». Были сочинены обращение к немецкому народу и два указа, которыми учреждался политический трибунал для вынесения приговоров за политические преступления, а также «объявлялись с сегодняшнего дня вне закона… главные подлецы предательства 9 ноября 1918 года» и вменялось в обязанность «выдавать их живыми или мёртвыми в руки народного национального правительства».
А в это время уже предпринимались контракции. Когда Лоссов вернулся из «Бюргербройкеллера», то высшие офицеры встретили его замечанием, в котором явно проглядывала угроза: сцена братания с Гитлером была всего-навсего блефом, и так к ней и надо относиться, и какие бы неясные сомнения ни обуревали генерала до того, встретившись со своими офицерами, он оставил все мысли по организации путча. Вскоре и Кар выступил с заявлением, в котором он брал назад данное им согласие, ибо оно — так объяснял он свой переход на оборонительную позицию — было вырвано у него силой оружия. Одновременно Кар объявил НСДАП и «Кампфбунд» распущенными. Ещё ни о чём не подозревая, Гитлер был занят лихорадочной деятельностью по сбору сил для планировавшегося марша на Берлин, а генеральный государственный комиссар уже дал указание запретить сторонникам Гитлера доступ в Мюнхен. К этому времени один из ударных отрядов, охваченный революционным пылом, уже разгромил помещение социал-демократической газеты «Мюнхенер пост», другие отряды врывались в дома, захватывали заложников и хватали без разбору все, что плохо лежит, а Рем занял штаб военного округа на Шенфельдштрассе. Но что делать дальше, никто не знал, а время шло. Начал падать лёгкий мокрый снежок. Уже была полночь, но никаких известий от Кара и Лоссова не поступало, и это беспокоило Гитлера. Посланные связные не возвращались. Фрик, вероятно, был арестован, Пенера тоже нигде не могли найти, и Гитлер, кажется, стал понимать, что его обвели вокруг пальца.
Как это всегда бывало при неудачах и разочарованиях в его жизни, его чувствительные нервы мгновенно сдали, и с крахом одного замысла рухнули и все остальные. Когда той же ночью в «Бюргербройкеллере» появился Штрайхер и предложил все же обратиться с горячим призывом к массам, чтобы вызвать тем самым успех, Гитлер, по свидетельству самого Штрайхера, посмотрел на него большими глазами и, поникший и растерянный, передал на листе бумаги «всю организацию» в его руки — казалось, он уже ни во что не верил. А затем, как всегда, за фазами апатии вновь наступили взрывы отчаяния — это безудержная смена настроений уже предвосхищала картину судорог и приступов бешенства более поздних лет. Он то готов дико сопротивляться, то столь же буйно отказывается от всех планов и, наконец, принимает решение провести на следующий день демонстрацию: «Получится — хорошо, не получится — повесимся», — заявил он, и эти слова тоже уже предвосхищали его постоянные колебания между крайностями в последующие годы — победа или гибель, триумф или самоуничтожение. Но когда посланная им группа, которая должна была изучить настроение масс, вернулась назад с благоприятными донесениями, он тут же обрёл вновь надежду, радость и веру в силу агитации. «Пропаганда, пропаганда, — восклицает он, — теперь все дело только за пропагандой!» Незамедлительно назначает он на вечер четырнадцать массовых собраний, на которых собирается выступать главным докладчиком. Ещё одно мероприятие планируется на день — десятки тысяч должны собраться на площади Кенигсплац и выразить поддержку национальному восстанию; уже утром он заказывает афиши, информирующие об этом мероприятии.
Это был и впрямь весьма характерный, более того, единственный обещавший успех выход, который ещё оставался у Гитлера. Чуть ли не все историки упрекают его в том, что как революционер он в решающий момент оказался несостоятельным, но это едва ли справедливый упрёк, потому что тут не учитываются предпосылки и цели Гитлера. Да, конечно, нервы ему отказали, но то обстоятельство, что он не дал команду занять телеграф и министерства и не взял под свой контроль ни вокзалы, ни казармы, было совершенно логичным, поскольку он ни в коем случае не собирался революционным путём захватывать власть в Мюнхене, а хотел, имея в своём тылу власти Мюнхена, двинуться маршем на Берлин, и эта его бездеятельность резче и безыллюзорнее, нежели оценки его критиков, говорила о понимании им того, что с уходом партнёров провалилась и вся операция в целом. Что же касается демонстрации и агитационной войны, то от них он, очевидно, уже не ждал никакого результата в смысле перемены обстановки, а только надеялся в принципе, что они обеспечат участникам государственного заговора благодаря прочной стене созданного настроения защиту от политических и уголовных последствий этой акции, хотя, конечно, в резких сменах его настроений в ту ночь появлялась иной раз и мысль увлечь за собой массы и, не оглядываясь на Мюнхен, всё-таки выступить в неоднократно воспевавшийся поход на Берлин. Захваченный силой воображения на своём собственном поле боя, Гитлер под утро выработал план — послать на улицы патрули с призывами «Вывешивайте флаги!»: «Вот тогда мы и посмотрим, будет ли энтузиазм на нашей стороне!»
Перспективы операции были и впрямь достаточно благоприятными. Настроение публики, как это стало ясно утром, явно склонялось на сторону Гитлера и «Кампфбунда». Над ратушей, а также над многими зданиями и жилыми домами города развевались — иногда вывешенные явочным порядком — флаги со свастикой, а утренняя пресса с восторгом писала о том, что произошло накануне в «Бюргербройкеллере». Go вчерашнего дня в партию вступило двести восемьдесят семь новых членов, немалый приток отмечали и вербовочные бюро «Кампфбунда», созданные в различных частях города, а в казармах младшие офицеры и рядовые откровенно симпатизировали акции и походным планам Гитлера. Агитаторов, которых направлял Штрайхер, встречали в этой удивительно лихорадочной атмосфере холодного ноябрьского утра аплодисментами.
Однако поскольку Гитлер был отрезан от публики, от импульсов и стимулов, исходивших от восторженной людской толпы вокруг него, то в первой половине дня его опять охватывают сомнения, и уже в этот момент порой кажется, что массы и были в совершенно физическом смысле той стихией, которая повышала или уменьшала его уверенность, энергию и мужество. Ранним утром он отправляет руководителя информационного бюро «Кампфбунда» лейтенанта Нойнцерта к кронпринцу Рупрехту в Берхтесгаден с просьбой выступить посредником и не хочет ничего предпринимать, пока не вернётся посланец. Он боится также, что демонстрация может привести к столкновению с вооружённой властью и фатальным образом повторить незабытое ещё первомайское поражение. И только после продолжительных дебатов, в ходе которых Гитлер медлил, сомневался и безуспешно ждал возвращения Нойнцерта, Людендорф кладёт конец всем разговорам своей энергичной фразой: «Мы выступаем!» Затем, примерно к полудню, образовалась колонна в несколько тысяч человек во главе со знаменосцами. Было приказано, чтобы руководители и офицеры шли в первых рядах, Людендорф был в гражданской одежде, а Гитлер надел поверх вчерашнего сюртука макинтош. В одной шеренге с ним стояли Ульрих Граф, Шойбнер-Рихтер, а также д-р Вебер, Крибель и Геринг. «Мы шли, будучи убеждены, — скажет потом Гитлер, — что так либо этак, но это конец. Я помню, что когда мы уже выходили наружу, на лестнице кто-то сказал мне: „Ну, теперь всё кончено!“ Каждый был убеждён в этом». С песней они выступили в путь.
Первую большую цепь земельной полиции колонна встретила на мосту через Изар, но она была рассеяна угрозой Геринга, что при первом же выстреле будут расстреляны все арестованные заложники. Шеренги по шестнадцать человек мгновенно обошли растерявшихся полицейских с обоих флангов, окружили и обезоружили их; в полицейских плевали, награждали их оплеухами. На площади Мариенплац перед мюнхенской ратушей Штрайхер обратился с высокой трибуны с речью к собравшейся большой толпе, и тут с полным правом можно говорить о том, насколько глубок был кризис, охвативший Гитлера, — человек, к которому массы стремились «как к избавителю», молча маршировал в тот день в рядах колонны. Он держал под руку Шойбнер-Рихтера, и это тоже был странный жест ищущего опоры, зависимого человека, так мало отвечавший его собственному представлению о фюрере. Под аплодисменты прохожих колонна зачем-то пошла далее узкими улочками центра города; когда подошли к Резиденцштрассе, головная группа запела «Славься, Германия». На площади Одеонсплац колонну снова встретил полицейский кордон.
То, что случилось потом, как все это началось и развивалось, выяснить уже невозможно. Из путающихся, частью фантастических, а частью диктовавшихся попытками самооправдания свидетельских показаний неопровержимо следует только одно — сперва прозвучал одиночный выстрел, перешедший затем в интенсивную перестрелку в течение от силы шестидесяти секунд. Первым рухнул на землю Шойбнер-Рихтер — он был сражён наповал. Падая, он потащил за собой Гитлера и вывернул ему ключицу. Затем упал бывший второй председатель партии Оскар Кёрнер, а также судебный советник фон дер Пфордтен; всего же мёртвыми и смертельно ранеными полегло четырнадцать человек из числа шедших в колонне и трое полицейских, многие другие, в частности Герман Геринг, получили ранения. И в то время как сыпался град пуль, люди падали и в панике разбегались, Людендорф, дрожа от гнева, продолжал шагать с военной выправкой через кордон, и не исключено, что тот день окончился бы иначе, если бы за ним последовала хотя бы маленькая группа решительных людей, однако никто за ним не пошёл. Конечно, не трусость была причиной тому, что многие бросились наземь, а инстинктивное почтение правых к авторитету государственной власти в образе ружейных стволов. С грандиозным высокомерием, столь отличавшим его от рабской идеологии его соратников, «национальный полководец» дождался прибытия на площадь дежурного офицера и позволил себя арестовать. Одновременно с ним явились с повинной Брюкнер, Фрик, Дрекслер и д-р Вебер. Росбах бежал в Зальцбург, Герман Эссер нашёл себе прибежище по ту сторону чехословацкой границы. Во второй половине дня капитулировал и захвативший штаб военного округа Эрнст Рем — после непродолжительной перестрелки, стоившей жизни ещё двум членам «Кампфбунда». Его знаменосцем в тот день был молодой женоподобный человек в очках — сын уважаемого директора одной мюнхенской гимназии по имени Генрих Гиммлер. Без оружия, молча, члены «Кампфбунда» прошли прощальным маршем, с убитыми на плечах, по городу и разошлись. А сам Рем был арестован.
Тупой героизм Людендорфа имел в первую очередь своим следствием разоблачение Гитлера, который в тот день во второй раз показал свою несостоятельность. Свидетельства его приверженцев расходятся лишь в несущественных деталях. Рассказывают, что ещё до того, как всё было уже решено, он выскочил из скопления бросившихся в укрытие спутников и кинулся наутёк. Он оставил на поле боя убитых и раненых, и когда потом, апологизируя события, говорил, что в той суматохе он был уверен, что Людендорф убит, то тогда это ведь тем более требовало его присутствия. Пользуясь всеобщей неразберихой, он бежит на санитарной машине, а распространявшаяся им самим несколько лет спустя легенда, будто он выносил из-под огня беспомощного ребёнка, которого он как-то раз даже демонстрировал в доказательство своего утверждения, была опровергнута людьми из окружения Людендорфа, да и сам Гитлер от неё потом отказался. Он спрячется в Уффинге у озера Штаффельзее, в шестидесяти километрах от Мюнхена, в загородном доме Эрнста Ханфштенгля и будет лечить полученный вывих ключицы, доставлявший ему большую боль. Заикаясь, он говорил, что всё кончено, и ему следует застрелиться, однако Ханфштенглям удалось отговорить его от этого. Два дня спустя он был арестован и «с бледным, измождённым лицом, на которое падает непослушный клок волос», препровождён в крепость Ландсберг на Лехе. Озабоченный даже в катастрофических ситуациях своей жизни стремлением произвести эффект, он, прежде чем его увели, велит офицеру арестантской команды приколоть ему на грудь «железный крест» 1-й степени.
И в тюрьме его часто охватывало состояние мрачного отчаяния, он сначала даже думал, «что застрелится». В течение следующих дней сюда же были доставлены Аман, Штрайхер, Дитрих Эккарт и Дрекслер, в мюнхенских тюрьмах находились д-р Вебер, Пенер, д-р Фрик, Рем и другие, одного только Людендорфа так и не решились посадить. Сам Гитлер чувствовал себя явно неуютно — ведь было несправедливо, что он выжил, во всяком случае, он считал своё дело проигранным. Несколько дней он носился с мыслью — как всегда, совершенно серьёзно — не ждать, когда его поведут на расстрел, а умереть, отказавшись принимать пищу; после Антон Дрекслер будет ставить себе в заслугу, что отговорил его от этой голодовки. И вдова его погибшего друга, госпожа фон Шойбнер-Рихтер, тоже помогала ему бороться с мрачными настроениями этих дней. Ибо неожиданные выстрелы, прозвучавшие у пантеона «Фельдхеррнхалле», означали не только резкий конец казавшегося неудержимым трехлетнего восхождения и всех его тактических соображений, но и — и это в первую очередь — страшное столкновение с действительностью. Начиная с самого первого, доведшего его до состояния оргазма выступления, исполняя под аплодисменты и шум роль великого героя, он жил преимущественно в показном, фантастически иллюминированном мире, околдовывая со сказочных высот комедиантскими трюками массы и самого себя, и уже видел знамёна, армии и триумфальные парады — и вот эта пелена, окутывавшая его сны наяву, вдруг грубо и неожиданно была сорвана. Примечательно, что утраченную уверенность он обретёт, когда станет ясно, что готовится нормальный судебный процесс. Он моментально почувствовал те возможности, которые будут предоставлены ему этой большой сценой, — драматические выступления, публику, аплодисменты. Позднее в одной своей знаменитой фразе он назовёт потерпевшую фиаско операцию 9 ноября 1923 года «может быть, самым большим счастьем» своей жизни, имея при этом в виду, по всей вероятности, не в последнюю очередь предоставленный этим процессом шанс вернуться из состояния отчаяния и безысходности в столь хорошо знакомую ему ситуацию игрока — к возможности, сделав новую ставку, выиграть все и обратить катастрофу неподготовленного и окончившегося позором путча в конечном итоге в триумф демагога.
Процесс о государственной измене, начавшийся 24 февраля 1924 года в здании бывшего военного училища на Блютенштрассе, проходил под знаком молчаливого сговора всех его участников: «лучше всего не касаться сути тех событий». Обвинялись Гитлер, Людендорф, Рем, Фрик, Пенер, Крибель и ещё четверо, а Кар, Лоссов и Зайссер выступали свидетелями, и уже из самой этой своеобразной процессуальной конфронтации, едва ли соответствовавшей сложным перипетиям своей предыстории, Гитлер извлёк максимальную пользу. Он отнюдь не уверял суд в своей невиновности, как это делали, к примеру, участники капповского путча: там каждый клялся, что ничего не знал. Никто ничего не планировал и не хотел. Буржуазный мир был подавлен тем, что у них не нашлось мужества ответить за свой поступок, обратиться к судьям и сказать: «Да, мы этого хотели, мы хотели свергнуть это государство». Поэтому он откровенно признался в своих намерениях, но решительно отверг обвинение в государственной измене.
«Я не могу признать себя виновным, — заявил он. — Да, я признаю, что допустил этот поступок, но в государственной измене я себя виновным не признаю. Не может быть государственной измены в действии, направленном против измены стране в 1918 году. Между прочим, государственная измена не может состоять в одной только акции 8 и 9 ноября — по меньшей мере её нужно усматривать в отношениях и действиях за недели и месяцы до этого. Если уж мы совершили государственную измену, то я удивляюсь, что те, кто имел тогда такое же намерение, не сидят рядом со мной на этой скамье. Я, во всяком случае, должен отклонить это обвинение, пока моё окружение здесь не будет дополнено теми господами, которые вместе с нами хотели этого поступка, оговаривали и подготавливали его до мельчайших деталей. Я не чувствую себя государственным изменником, я чувствую себя немцем, который хотел лучшего для своего народа» [424] .
Никто из тех, против кого была направлена эта атака, не мог ничем ему возразить, и таким путём Гитлер не только сделал из этого процесса «политический карнавал», как писал один из современников, но и сам превратился из обвиняемого в обвинителя, в то время как прокурор неожиданно для самого себя был вынужден выступать в роли защитника бывшего «триумвирата». Председатель суда вёл процесс весьма либерально, он не оборвал ни одного из оскорблений и обвинений в адрес «ноябрьских предателей», и только когда публика разразилась уж слишком бурной овацией, он мягко попросил её успокоиться. Даже когда оберландский судебный советник Пенер говорил об «этом Фрице Эберте» и заявил, что республика, «её устройство и законы для меня не указ», судья не прервал его. Как сказал один из баварских министров на заседании кабинета 4 марта, суд «пока ничем не дал понять», что он придерживается иных убеждений, «нежели обвиняемые». Кар и Зайссер в такой ситуации весьма скоро сникли, бывший генеральный государственный комиссар, хмуро уставившись прямо перед собой, попытался в своём изобиловавшем противоречиями выступлении свалить всю вину за операцию на Гитлера, не понимая, что тем самым играет на руку тактике последнего. Только Лоссов защищался очень энергично. Вновь и вновь обвинял он своего противника в том, что тот множество раз нарушал данное слово — «и сколько бы господин Гитлер ни говорил, что это неправда». Фюрера НСДАП он изобразил, со всем презрением, присущим его сословию, «нетактичным, ограниченным, скучным, то бесчувственным, то сентиментальным и уж во всяком случае неполноценным человеком» и представил суду сделанное по его поручению заключение психолога: «Он считал себя немецким Муссолини, немецким Гамбеттой, а его свита, унаследовавшая византийство монархии, называет его немецким мессией». Когда же Гитлер несколько раз прерывал генерала, то вместо «наказания за неуважение к суду», которое, по мнению председательствовавшего, «не имело бы большой практической ценности», получал лишь увещевания умерить свой пыл. Даже первый прокурор в своей обвинительной речи не поскупился на бросавшиеся в глаза комплименты в адрес Гитлера, расхвалив его «уникальный ораторский дар» и посчитав, что было бы «все же несправедливо называть его демагогом». С благожелательным респектом прокурор продолжал: «Свою частную жизнь он сохранил в чистоте, что при всех соблазнах, которые вполне естественно подстерегали его в качестве популярного партийного вождя, заслуживает особого признания… Гитлер — высокоодарённый человек, выбившийся из простых людей на достойную уважения позицию в общественной жизни, — и все это благодаря серьёзному, настойчивому труду. Он отдался со всей самоотверженностью идеям, которыми он живёт, и как солдат честно исполнял свой долг. Его нельзя упрекнуть в том, что он использовал в корыстных целях ту позицию, которую себе создал».
Совокупность всех этих благоприятных обстоятельств чрезвычайно облегчила Гитлеру достижение поворота в процессе. Хотя главную роль тут, конечно же, сыграло его собственное умение, сделавшее из многократно осмеянного фиаско этого путча триумф и превратившее муки и нерешительность в ту ночь на 9 ноября в героический поступок национального масштаба. Интуитивно и вызывающе проявленная уверенность, с которой Гитлер после только что пережитого тяжёлого поражения встретил процесс и взял на нём всю вину за провалившуюся операцию на себя, дабы оправдать своё поведение высоким именем патриотического и исторического долга, является, без сомнения, одним из его наиболее впечатляющих политических достижений. В своём заключительном слове, точно отразившем самоуверенный характер его поведения на процессе, он, ссылаясь на прозвучавшее замечание Лоссова, которое сводило его до роли «пропагандиста и агитатора», заявил:
«Какие же маленькие мысли у маленьких людей! Присовокупите ещё убеждение, что я не стремлюсь к завоеванию министерского поста. Я считаю недостойным великого человека желание закрепить своё имя в истории только тем, что он станет министром… То, что стояло у меня перед глазами, было с первого дня больше, нежели министерское кресло. Я хотел стать разрушителем марксизма. Я буду решать эту задачу, и если я её решу, то титул министра был бы для меня просто насмешкой. Когда я впервые стоял перед могилой Вагнера, сердце моё переполнилось гордостью за то, что тут покоится человек, который запретил писать на могильной плите: „Тут покоится тайный советник, музыкальный директор, Его Превосходительство барон Рихард фон Вагнер“. Я горд тем, что этот человек и ещё многие люди немецкой истории довольствовались тем, чтобы оставить потомкам своё имя, а не свой титул. Не из скромности хотел я тогда быть „барабанщиком“, это — высшее, а всё остальное — мелочь» [428] .
Естественность, с которой он претендовал на право называться великим человеком и защищался от слов Лоссова, и тон беззастенчивого самовосхваления уже с самого начала производят ошеломляющий эффект и делают его центральной фигурой процесса. Хотя ведомственная переписка с её строгим чинопочитанием до самого конца и упоминает Гитлера после Людендорфа, но это стремление всех сторон щадить генерал-квартирмейстера Великой войны даст Гитлеру дополнительный шанс, который он распознает и использует, — взяв всю ответственность на себя одного, он оттеснит Людендорфа, не давая ему занять вакантную роль вождя всего движения «фелькише». И чем дальше длился процесс, тем все в большей мере исчезали для Гитлера и авантюрность, ирреальность и полная безысходность операции, и уходило на задний план его, собственно говоря, весьма пассивное и растерянное поведение в колонне в то утро, и, ко всеобщей озадаченности и изумлению, ход событий приобретал все больше и больше вид изобретательно спланированного, вполне увенчавшегося успехом мастерского путча. «Дело 8 ноября не провалилось», — заявит он ещё в зале суда и публично заложит тем самым фундамент грядущей легенды. В последних фразах своего заключительного слова он вдохновенно обрисует видение своего триумфа в политике и истории:
«Армия, которую мы обучили, растёт с каждым днём, с каждым часом. Именно в эти дни я льщу себя гордой надеждой, что придёт час, когда эти дикие своры станут батальонами, батальоны превратятся в полки, а полки — в дивизии, что старая кокарда будет очищена от грязи, и старые знамёна будут вновь развеваться впереди, и тогда наступит примирение на вечном последнем суде божьем, перед которым мы готовы предстать. Тогда из наших костей и из наших могил донесутся голоса к судии, который один вправе вершить суд над нами. Ибо не вы вынесете нам свой приговор, господа, — приговор будет вынесен вечным судом истории, он скажет своё слово об обвинении, возбуждённом против нас. Тот приговор, который вынесете вы, я знаю. Но тот суд не будет спрашивать нас, замышляли ли мы государственную измену. Тот суд вынесет свой приговор нам, генерал-квартирмейстеру старой армии, его офицерам и солдатам, которые, будучи немцами, хотели лучшего своему народу и отечеству, были готовы сражаться и умереть. И пусть вы хоть тысячу раз признаете нас виновными, — богиня вечного суда с усмешкой порвёт требование прокурора и приговор суда, ибо она оправдает нас».
Приговор мюнхенского народного суда почти полностью совпал, как это точно будет кем-то подмечено, с предсказанным Гитлером приговором «вечного суда истории». Лишь с большим трудом председателю удалось уговорить трех заседателей вообще признать подсудимых виновными, да и то только после того, как он заверил их, что Гитлер со всей определённостью может рассчитывать на досрочное помилование. Само объявление приговора стало событием в жизни мюнхенского общества, которое рвалось чествовать своего скандалиста, коему оно так рьяно покровительствовало. Приговор, в преамбуле которого ещё раз отмечались «чисто патриотический дух и благороднейшие помыслы» обвиняемых, предусматривал для Гитлера минимальное наказание — пятилетнее тюремное заключение и шестимесячный испытательный срок после отсидки; Людендорф был оправдан. Когда же суд объявил о своём решении не прибегать в отношении человека, «который мыслит и чувствует так по-немецки, как Гитлер», к законодательно предусмотренному положению о высылке нарушивших закон иностранцев, это было встречено публикой в зале суда продолжительной овацией. А когда судьи уже покидали помещение, Брюкнер дважды громко крикнул: «Ну, теперь уж тем более!» Затем Гитлер показался в окне здания суда бурно приветствовавшей его собравшейся толпе. В зале за его спиной высились горы цветов. Государство в очередной раз проиграло схватку.
Всё-таки казалось, что времени подъёма Гитлера пришёл конец. Правда, сразу же после 9 ноября в Мюнхене собирались толпы и устраивали сопровождавшиеся драками демонстрации в его защиту, да и на последовавших вскоре выборах в ландтаг Баварии и в рейхстаг сторонники «фёлькише» получили ощутимую прибавку в поданных за них голосах. Но партия — или камуфляжная форма оной, в какой она продолжала выступать и после запрета, — не объединяемая более столь же магическими, сколь и макиавеллистскими способностями Гитлера, за короткое время распалась на отдельные группы, ревниво и ожесточённо враждовавшие друг с другом и утратившие какое-либо значение. Дрекслер даже жаловался, что Гитлер «своим идиотским путчем полностью развалил партию на веки вечные». Да и шансы, которыми пользовалась партийная агитация, почти исключительно питавшаяся комплексами общественного недовольства, стали уменьшаться, когда, начиная с конца 1923 года, положение в стране основательно стабилизировалось, в частности, была остановлена инфляция, и в истории республики, столь несчастливо начавшейся, наступил период «счастливых годов». Поэтому, невзирая на все локальные мотивы, 9 ноября следует рассматривать как одну из перипетий более широкой драмы в общей истории веймарского времени — этот день знаменовал собой завершение послевоенного периода. Казалось, что выстрелы у пантеона «Фельдхеррнхалле» принесли заметное отрезвление и обратили остававшийся столь долго замутнённым, блуждавшим в ирреальности взор нации хотя бы частично к действительности.
Да и для самого Гитлера и истории его партии потерпевшая фиаско ноябрьская операция станет поворотным моментом, а тактические и личные уроки, которые он из неё извлечёт, определят весь его дальнейший путь. И та мрачная торжественность культа, коим он окружит потом это событие, проходя ежегодным мемориальным маршем между дымящимися пилонами и устраивая на площади Кёнигсплац последнюю поверку павшим в то ноябрьское утро и упокоившимся навеки в своих бронзовых гробах, не сводится к одной лишь театромании Гитлера — скорее, это было одновременно и данью уважения удачливого политика одному из памятных уроков его политического образования, ибо тот день и впрямь явился «может быть, самым большим счастьем» его жизни, «подлинным днём рождения» партии. Он принёс ему впервые известность не только за пределами Баварии, но и самой Германии, дал партии мучеников, легенду, романтическую ауру подвергшейся преследованию верности и даже нимб решительности. «Не заблуждайтесь, — говорил потом Гитлер в одной из своих приуроченных к очередной годовщине речей, где поднимал на щит все эти выгоды, приписывая их „мудрости Провидения“. — Если бы мы тогда не выступили, я никогда не смог бы… основать революционное движение. И мне бы с полным правом могли сказать: Ты витийствуешь, как все остальные, и делаешь так же мало, как все остальные».
Стоя на коленях у «Фельдхеррцхалле» под прицелом подкреплявших авторитет государства ружейных стволов, Гитлер в то же время раз и навсегда определил своё отношение к государственной власти, ставшее исходным пунктом последовательного курса на её завоевание, который был развит им в последующие годы и твёрдо проводился вопреки всем продиктованным нетерпением внутрипартийным боям и мятежам. Правда, как мы знаем, он уже и до этого обхаживал власть, чтобы заручиться её благоволением, и его признание, будто бы он «с 1919-го по 1923-й год вообще не думал ни о чём, а только о государственном перевороте», нельзя понимать буквально, но теперь он учился рационализировать свою скорее инстинктивную тягу быть под сенью власти и превращать эту тягу в тактическую систему национал-социалистической революции. Ибо ноябрьские дни научили его, что захват современной государственной структуры насильственным путём бесперспективен и что успех тут может обещать только путь конституционный. Разумеется, это отнюдь не означало готовности Гитлера признавать конституцию как обязывающую границу в ходе осуществления его притязаний на господство, а было всего лишь решением держать курс на нелегальность под защитой легальности, так что никогда и не возникало сомнения, что все его многочисленные уверения в приверженности конституции в последующие годы имели в виду только одного кумира — закономерность борьбы за власть, да и сам он открыто говорил, что потом придёт время расплаты. «Национальная революция, — писал Шойбнер-Рихтер ещё в своём меморандуме от 24 сентября 1923 года, — не может предшествовать захвату политической власти, а вот завладение средствами полицейской власти создаёт предпосылку для национальной революции». Сделавшись «Адольфом Легалите» — такой титул дали ему понимавшие что к чему и знавшие толк в иронии современники, — Гитлер стал приверженцем строгого порядка, пожинал симпатии знати и влиятельных инстанций и маскировал свои революционные намерения без устали повторяемыми клятвами о своём примерном поведении и заверениями о приверженности традициям. Прежние тона склонной к насилию агрессивности отныне приглушаются и прорываются весьма робко и довольно редко — он искал не поражения государства, а сотрудничества. Такова была эта тактическая поза, вводящая и по сей день в заблуждение многих обозревателей и толкователей революционных амбиций Гитлера и породившая упрощённую и искажённую картину консервативной, а то и просто реакционной партии мелкой буржуазии.
Концепция Гитлера требовала прежде всего изменения отношения к рейхсверу. Неудачу 9 ноября он не в последнюю очередь объяснит тем, что не сумел привлечь на свою сторону верхушку вооружённых сил. Поэтому уже заключительное слово перед мюнхенским народным судом положило начало тому обхаживанию рейхсвера, что стало одним из незыблемых, защищавшихся с прямо-таки догматическим упорством принципов. «Придёт час, — воскликнул он в зале суда, — когда рейхсвер будет стоять на нашей стороне», и этой цели безжалостно подчинялась, к примеру, и роль собственной партийной армии — включая сюда и кровавый верноподданический адрес от 30 июня 1934 года. Но одновременно он вывел свои штурмовые отряды из-под зависимости от армии — СА не должны стать ни составной частью, ни соперником рейхсвера.
Отсюда поэтому следует, что Гитлер вышел из поражения у «Фельдхеррнхалле» не с одним только резко обозначившимся тактическим рецептом — оно, помимо этого, во многом изменило и его отношение к политике вообще. До этого он проявлял себя прежде всего своей категорической безусловностью, своими радикальными альтернативами и действовал при этом «как стихийная сила»; политика — по приобретённой им на войне модели бытия — это штурм позиций врага, прорыв его линий, схватка и в конечном итоге всегда победа либо поражение. И только теперь, кажется, Гитлер начинал понимать во всём объёме смысл и шанс политической игры, тактических изысков, лжекомпромиссов и долговременных манёвров и преодолевать своё диктуемое эмоциями, наивно-демагогическое, «художническое» отношение к политике. И тем самым окончательно уходит со сцены захватываемый событиями и собственными импульсивными реакциями агитатор, освобождая место для методически действующего технолога власти. Поэтому неудавшийся путч 9 ноября — одна из огромных и решающих вех в жизни Гитлера: закончились годы его ученья, а в более точном смысле можно сказать, что только теперь и состоялось вступление Гитлера в политику.
Ханс Франк — адвокат Гитлера, а впоследствии генерал-губернатор Польши — в своих показаниях на Нюрнбергском процессе заметит, что «вся жизнь Гитлера в истории», «субстанция всего его характера» проявились в зародыше уже в дни ноябрьского путча. И что тут в первую очередь бросается в глаза, так это сочетание самых противоречивых состояний, характерные самонагнетания и спады чувства, так откровенно напоминающие истерические сны наяву и веру в свои фантазии подростка, планирующего города, сочиняющего оперу и что-то изобретающего, а затем — безо всякого перехода — тяжкое похмелье, жестикуляция все просадившего, отчаявшегося игрока и его сползание в апатию. Ещё в сентябре он самоуверенно объяснял одному из людей его окружения: «Вы знаете римскую историю? Так вот, я — Марий, а Кар — это Сулла; я — вождь народа, а он представляет господствующий слой, но на этот раз победителем выйдет Марий», но при первом же признаке сопротивления, не совладав с нервами, он бросил все. Он оказался не мужчиной, а лишь конферансье, объявившим номер. Да, конечно, он доказал свою способность ставить перед собой большие задачи, однако его собственным нервам его жажда деятельности оказалась не по силам. Он предсказывал «Битву титанов» и ещё недавно, в тот час экзальтации в «Бюргербройкеллере», заявлял, что назад пути нет, что дело стало «уже всемирно-историческим событием», но потом, перед ликом Всемирной истории, бесславно ударился в бега и «не хотел больше и слышать об этом изолгавшемся мире», или, как заявил он на суде, ещё раз сыграл по-крупному и проиграл.
И только красноречием спас он все. Превращение поражения в победу сделало очевидным, как мало умел он понимать действительность и как необыкновенно много — то, как можно её преподать, какие придать ей краски и как сделать все это средствами пропаганды. Лихорадочность его действий, поспешной, колеблющейся и замирающей неуверенности самим решительным образом противостоят хладнокровие и присутствие духа в его поведении на суде.
Во всём этом ощущался элемент игры наудачу и погони за счастьем — отчаянная тяга в безвыходность, к проигранным ставкам. Во всех решающих ситуациях 1923 года он проявлял склонность не оставлять себе возможности тактического выбора — всегда казалось, что в первую очередь он ищет стену, о которую может опереться спиной, и удваивает затем и без того перенапряжённое усилие, что позволительно характеризовать как поведение истинного самоубийцы. Именно в этом смысле он высмеивал старания политики чураться беспощадных инициатив как идеологию «политического лилипутства» и выражал своё презрение по поводу тех, кто «никогда не перенапрягается»; ссылку же на выражение Бисмарка, что политика — это искусство возможного, он называл всего-навсего «дешёвой отговоркой». И, конечно же, как нечто большее, нежели только отображение его мелодраматического темперамента, следует воспринимать тот факт, что начиная с 1905 года его жизнь сопровождается чередою угроз покончить с собой, что и обрело свою развязку лишь в результате наиглавнейшего вызова — снова безальтернативной ставки на власть над миром или гибель — на диване в бункере рейхсканцелярии. Примечательно, что и его вступление в большую политику тоже прошло под аккомпанемент такой угрозы. Разумеется, многие из его выступлений все ещё казались натужными и не были лишены того пристрастия к патетическому фарсу, от которого он освободился с немалым трудом, но можно ли действительно принимать лишь за одну из проекций последующего опыта ощущение, что вокруг этого возбуждённого актёра уже на том, раннем этапе прямо-таки концентрировалась атмосфера великой катастрофы?
9 ноября 1923 года явилось прорывом. Ещё в полдень того дня, когда колонна приближалась к площади Одеонсплац, один из прохожих спросил: а что, этот Гитлер, что марширует во главе, «вправду парень с угла улицы»? Теперь он принадлежал истории. К совпадениям, проглядываемым между 9 ноября и его жизнью в целом, относится, наконец, и то, что доступа в историю он добился благодаря поражению — точно так же, как и потом, но в неизмеримо увеличенном масштабе, он обрёл прочное место в ней с помощью катастрофы.
Конец второй книги