Адольф Гитлер (Том 2)

Фест Иоахим К.

«Теперь жизнь Гитлера действительно разгадана», — утверждалось в одной из популярных западногерманских газет в связи с выходом в свет книги И. Феста.

Вожди должны соответствовать мессианским ожиданиям масс, необходимо некое таинство явления. Поэтому новоявленному мессии лучше всего возникнуть из туманности, сверкнув подобно комете. Не случайно так тщательно оберегались от постороннего глаза или просто ликвидировались источники, связанные с происхождением диктаторов, со всем периодом их жизни до «явления народу», физически уничтожались люди, которые слишком многое знали. Особенно рьяно такую стратегию «выжженной земли» вокруг себя проводил Гитлер.

Так возникает соблазн для двух типов интерпретации, в принципе родственных, несмотря на внешнюю противоположность. Первый из них крайне упрощённый, на основе элементарной рационализации мотивов во многом аномальной личности; второй — перенесение поисков в область подсознательного или даже оккультного.

Автору этой биографии Гитлера удалось счастливо избежать и той, и другой крайности. Его книга уникальна по глубине проникновения в мотивацию поведения и деятельности Гитлера, именно это и должно привлечь многих читателей, которых едва ли удовлетворит простая сводка фактов.

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

ГОДЫ ОЖИДАНИЯ

 

Глава I

ВИДЕНИЕ

Ландсберг. — Чтение. — «Майн кампф». — Программное честолюбие Гитлера. — Стиль и тон. — Революция нигилизма? — Константы гитлеровской картины мира — Великая болезнь мира. — Железный закон природы. — Учение о творческих расовых зёрнах. — Повелитель антимира. — Идеология и внешняя политика. — Поворот на Восток. — Господство над миром. — Выход из тюрьмы.

Лавровый венок, который Гитлер повесил на стене своей камеры в крепости Ландсберг, представлял собой нечто большее, нежели вызывающий символ неизменности его замыслов. Вынужденное выключение из текущих политических событий, вызванное тюрьмой, пошло ему на пользу, как в политическом, так и в личном плане, потому что позволило избежать тех последствий, что были уготованы партии катастрофой 9 ноября, и следить за распрями своих раздираемых ожесточённым соперничеством соратников с безопасной, да к тому же ещё и окружённой нимбом национального мученика дистанции. В то же время оно помогло ему после нескольких лет чуть ли не исступлённой неугомонности прийти в себя — прийти к вере в себя и свою миссию. Улёгся разгул эмоций, и начало — сперва несмело, а по ходу процесса все увереннее — выкристаллизовываться притязание на роль руководящей фигуры правого крыла «фелькише», все более обретая при этом самоуверенные контуры единственного, наделённого мессианскими способностями фюрера. Последовательно и с глубоким проникновением в роль Гитлер приучает к чувству своей избранности сначала своих «сокамерников», и подобное усвоение роли придаёт, начиная с этого момента, его облику те сходные с маской, застывшие черты, которые уже не допускают ни улыбки, ни нерасчётливого жеста, ни необдуманной позы. На удивление неосязаемой, почти абстрактной персоной без лица станет он отныне и впредь появляться на сцене, будучи её неоспоримым хозяином. Ещё до ноябрьского путча Дитрих Эккарт жаловался на folie de grandeur Гитлера, на его «мессианский комплекс». Теперь же тот все более сознательно застывает в позе статуи, отвечавшей монументальным размерам его представления о величии и фюрерстве.

Отбывание наказания не было помехой этому планомерному процессу его самостилизации. На последовавшем вслед за первым дополнительном процессе были осуждены ещё около сорока участников путча, которых затем также отправили в Ландсберг. Среди них были члены «ударного отряда Гитлера» Берхтольд, Хауг, Морис, затем Аман, Гесс, Хайнес, Шрек и студент Вальтер Хевель. Начальство тюрьмы предоставляло Гитлеру в рамках этого круга свободное, даже в чём-то компанейское времяпрепровождение, что максимально способствовало его персональным амбициям. В обеденное время он сидел во главе стола под знаменем со свастикой, его камера убиралась другими заключёнными, а вот в играх и лёгких работах он участия не принимал. Доставлявшиеся в тюрьму после него единомышленники должны были «незамедлительно докладывать о себе фюреру», и регулярно в десять часов, как рассказывается в одном из свидетельств, проходила «летучка у шефа». В течение дня Гитлер занимался поступавшей корреспонденцией. Одно из полученных хвалебных писем принадлежало перу молодого доктора филологии Йозефа Геббельса, который так отзывался о заключительной речи Гитлера на процессе: «То, что Вы там сказали, это — катехизис новой политической веры для пребывающего в отчаянии, рушащегося, лишённого божества мира… Некий бог поручил Вам сказать, чем мы страдаем. Вы облекли нашу муку в слова избавления… „ Писал ему и Хьюстон Стюарт Чемберлен, в то время как Розенберг поддерживал во внешнем мире память об узнике, распространяя „открытку с портретом Гитлера“, «миллионами штук как символом нашего фюрера“

Гитлер часто прогуливался в тюремном саду; у него все ещё трудности со стилем — сохраняя на лице мину цезаря, он принимал хвалу со стороны своих верноподданных, будучи одетым в кожаные шорты, куртку от национального костюма, а нередко и не сняв с головы шляпу. Когда устраивались так называемые дружеские вечера, и он выступал на них, то «за дверями на лестнице молча толпились служащие крепости и внимательно слушали». Словно и не было никогда поражения, он развивал перед слушателями легенды и видения своей жизни, а также — в весьма характерном сочетании — практические планы по созданию того государства, чьим единоличным диктатором он, как и прежде, видел себя; например, идея магистральных автомобильных дорог-автобанов, как и малолитражек «Фольксваген», согласно более позднему свидетельству, родилась именно в ту пору. Хотя время для посещений в тюрьме ограничивалось шестью часами в неделю, Гитлер по шесть часов в день принимал своих сторонников, просителей и политических партнёров, превративших крепость Ландсберг в место паломничества; немало было среди них и женщин — не без оснований об этой тюрьме говорили потом как о «первом Коричневом доме». На 35-летие Гитлера, которое отмечалось вскоре после окончания процесса, цветы и посылки знаменитому узнику заполнили несколько помещений.

Вынужденная передышка послужила в то же время для него и своего рода поводом для «инвентаризации», в ходе которой он старался навести порядок в неразберихе своих аффектов и складывал обрывки когда-то читанного и наполовину усвоенного, дополняя все это плодами текущего чтения, в чертёж некой мировоззренческой системы: «Это время дало мне возможность разобраться с различными понятиями, которые до того я ощущал лишь инстинктивно». О том, что им действительно было прочитано, можно судить только по косвенным доказательствам и свидетельствам из третьих рук; сам же он в своей постоянной заботе самоучки, как бы его не заподозрили в духовной зависимости от кого-то, чрезвычайно редко говорил о книгах и любимых авторах — многократно и в различной связи упоминается только Шопенгауэр, с чьими произведениями он якобы не расставался на войне и мог пересказывать из них большие куски; то же относится к Ницше, Шиллеру и Лессингу. Он всегда избегал цитирования и создавал тем самым одновременно впечатление об оригинальности своих познаний. В автобиографическом очерке, датированном 1921 годом, он утверждал, что в юности занимался «основательным штудированием народнохозяйственных учений, а также всей имевшейся, в то время антисемитской литературы», и заявлял: «На 22-м году жизни я с особым рвением набросился на военно-политические труды и буквально в течение нескольких лет не упускал ни малейшей возможности самым тщательным образом заниматься всеобщей всемирной историей», однако при этом никогда не упоминается ни один автор, ни одно название книги, всегда речь идёт — что так характерно для неконкретной формы выражения его гигантомании — о целых областях знаний, якобы усвоенных им. В той же связи — и вновь с указующим в даль перстом — он называет историю искусства, историю культуры, историю архитектуры и «политические проблемы», однако нетрудно предположить, что свои познания он до той поры приобретал лишь как компиляцию из вторых и третьих рук. Ханс Франк, говоря о временах заключения в ландсбергской тюрьме, назовёт Ницше, Чемберлена, Ранке, Трайчке, Маркса и Бисмарка, а также военные мемуары немецких и союзнических государственных деятелей. Но вместе с этим и до этого он черпал элементы своего миропонимания и из тех отложений, что наносились потоком мелкотравчатой псевдонаучной литературы из весьма сомнительных источников, чей точный адрес сегодня уже едва ли возможно определить, — расистские и антисемитские труды, сочинения по теории германского духа, мистике крови и евгенике, а также историко-философские трактаты и дарвинистские учения.

Достоверной в свидетельствах многочисленных современников, касающихся вопроса о чтении Гитлера, является, в принципе, лишь та интенсивность, с которой, как рассказывают, он утолял свой книжный голод. Ещё Кубицек говорил, что Гитлер был записан в Линце одновременно в трех библиотеках и он помнит его не иначе как «окружённого книгами», а по выражению самого Гитлера он либо «набрасывался» на книги, либо «проглатывал» их. Однако из его речей и сочинений — вплоть до «застольных бесед», — равно как и из воспоминаний его окружения, перед нами встаёт человек с весьма характерной духовной и литературной индифферентностью; среди примерно двух сотен его монологов за столом лишь вскользь упоминаются имена двух-трех классиков, а в «Майн кампф» лишь однажды появляется ссылка на Гёте и Шопенгауэра, да и то в достаточно безвкусном антисемитском контексте. Познание и впрямь для него ничего не значило, он не ведал ни связанных с ним высоких чувств, ни кропотливых трудов, для него была важна утилитарность знания, а то, что он назвал и описал как «искусство правильного чтения», никогда не было чем-то иным, кроме поиска формул для заимствования, а также весомых доказательств для собственных предубеждений — «подходящим по смыслу вкраплением в картину, которая в каком-то виде уже существовала всегда».

Лихорадочно и с той жадностью, с какой он набрасывался на горы нанесённых книг, накинулся он с начала июня на работу над «Майн кампф» — первая часть этой книги была завершена уже через три с половиной месяца. Гитлер говорил, что он «должен был написать обо всём, что беспокоило душу». «До поздней ночи стучала пишущая машинка, и можно было слышать, как он в узких стенах диктовал текст своему другу Рудольфу Гессу. Уже готовые главы он потом обычно читал вслух… в субботние вечера сидевшим вокруг него подобно апостолам вокруг Христа товарищам по судьбе». Задуманная поначалу как отчёт об итогах «четырех с половиной лет борьбы», эта книга превратилась затем в значительной мере в своего рода смесь из биографии, идейного трактата и учения о тактике действий и имела одновременно своей целью изготовление легенды о фюрере. В его мифологизирующем изображении жалкие, затхлые годы до вступления в политику приобретали благодаря смело вплетённым узорам нужды, лишений и одиночества характер некой фазы аккумуляции и внутренней подготовки, как бы тридцатилетнего пребывания в пустыне, предусмотренного Провидением. Макс Аман, будущий издатель книги, явно ожидавший получить автобиографию с сенсационными подробностями, был поначалу чрезвычайно разочарован рутинностью и многословием этой скучной рукописи.

Однако тут следует исходить из того, что честолюбие Гитлера с самого начала целило куда выше, нежели это мог разглядеть Аман. Автор хотел не разоблачать, а интеллектуально подкрепить только что обретённое притязание на фюрерство и представить себя в виде прославлявшегося им же самим гениального сочетания политика и программолога. А пассаж, содержащий ключ к этим его дальним замыслам, находится в неприметном месте в середине первой части книги:

«Если искусством политики действительно считается искусство возможного, тогда программолог относится к тем, о коих говорят, что богам только нравится, когда они требуют и хотят невозможного… В рамках продолжительных периодов истории человечества может однажды произойти так, что политик обручится с программологом. Но чем сердечнее это слияние, тем мощнее и сопротивление, противостоящее затем действиям политика. Он работает уже не на потребности, которые ясны любому взятому наугад мещанину, а на цели, которые понятны лишь немногим. Поэтому его жизнь бывает тогда раздираема любовью и ненавистью…

И тем реже (бывает) успех. Но если он всё-таки улыбнётся в веках одному, то, может быть, тогда в свои поздние дни тот будет уже окружён лёгким мерцанием грядущей славы. Правда, эти великие бывают только марафонцами истории; лавровый венец современности коснётся разве что висков умирающего героя» [11] .

То, что это окружённое лёгким мерцанием явление есть не кто иной, как он сам, и является постоянным, назойливым мотивом книги, а картина умирающего героя — это, скорее, попытка трагически мифологизировать неудачу, которую потерпел он сам. Гитлер посвящает себя сочинительству с чрезвычайной, жаждущей аплодисментов серьёзностью и явно старается доказать этой книгой не в последнюю очередь и то, что вопреки незаконченной школе, вопреки провалу при поступлении в академию и вопреки фатальному прошлому в виде мужского общежития он находится на уровне буржуазного образования, что он глубоко мыслит и наряду с интерпретацией современности может представить и свой проект будущего, в этом и заключается претенциозное и главное назначение книги. За фасадом звучных слов явственно проглядывает озабоченность полуобразованного человека, как бы читатель не усомнился в его интеллектуальной компетентности; примечательным образом цепляет он, дабы придать монументальность своему языку, часто целые ряды существительных друг за другом, многие из которых он образует от прилагательных или глаголов, так что их содержание кажется пустым и искусственным: «Благодаря представлению мнения, что на пути якобы достигнутого демократическими решениями одобрения… „ — в общем и целом это язык, лишённый дыхания, лишённый свободы, напряжённый, как в боевой стойке: «Углубляясь по-новому в теоретическую литературу этого нового мира и пытаясь разобраться в возможных последствиях оной, я сравнил затем последние с фактическими явлениями и событиями их эффективности в политической, культурной и экономической жизни… Постепенно я получил таким образом своё собственное подтверждение, правда, и тогда уже прямо-таки гранитного фундамента, так что я с того времени не нуждался больше в том, чтобы осуществлять корректировку моей внутренней убеждённости в этом вопросе…“

И многочисленные стилистические огрехи, так и не устранённые, несмотря на немалые усилия по редактуре, которой занимались несколько человек из его окружения, тоже имеют своим истоком маскируемую суесловием псевдонаучность автора. Вот он и пишет, что «крысы политической отравленности нашего народа» выгрызли и без того скудные школьные знания «из сердец и памяти широких масс», или что «флаг рейха» поднялся «из чрева войны», а люди у него «берут грех прямо на бренную плоть». Рудольф Ольден как-то обратил внимание на то, какое насилие над логикой совершает стилистическое утрирование Гитлера. Вот как пишет он, например, о нужде: «Кто никогда не побывал сам в тисках этой душащей гадюки, тот никогда не познакомится с её ядовитыми зубами». В этих нескольких словах столько ошибок, что их с лихвой хватило бы на целое сочинение. У гадюки нет тисков, а у змеи, которая может обвиваться вокруг человека, нет ядовитых зубов. И если уж человека душит змея, то тем самым она никак не знакомит его со своими зубами. Но одновременно при всём этом высокомерном беспорядке мыслей в книге есть и остроумные соображения, неожиданно выступающие из глубокой ирреальности, и меткие формулировки, и впечатляющие картины — вообще для этой книги характерны в первую очередь противоречивые, спорящие друг с другом черты. Её застылость и озлоблен ность поразительным образом контрастируют с ненасытной тягой к плавному потоку речи, а постоянно ощущаемое стремление к стилизации — с одновременным отсутствием самоконтроля, логика — с тупостью, и лишь монотонно и маниакально зацикленный на себе эгоцентризм, только подтверждаемый отсутствием на страницах этой толстенной книги людей, не имеет в ней своего антипода. Но как ни утомительно и трудно читать её в целом, все же она даёт примечательно точный портрет своего автора, постоянно озабоченного, как бы его не разглядели, но именно благодаря этому, собственно говоря, и дающего возможность себя разглядеть.

Вероятно, осознав изобличающий характер своей книги, Гитлер впоследствии попытается даже отмежеваться от неё. Как-то он окрестил «Майн кампф» стилистически неудачной чередой передовиц для газеты «Фелькишер беобахтер» и презрительно обозвал её «фантазиями за решёткой»: «Во всяком случае, я знаю одно: если бы я в 1924 году мог предвидеть, что стану рейхсканцлером, то не написал бы этой книги». Правда, одновременно он дал понять, что это продиктовано только лишь чисто тактическими или стилистическими соображениями: «По содержанию я не стал бы менять ничего».

Претенциозный стиль книги, вычурные, тянущиеся, как черви, периоды, в которых витиевато соединяются буржуазная тяга блеснуть учёностью и напыщенность австрийского канцелярита, несомненно, весьма затрудняли доступ к ней и имели в конечном итоге своим результатом, что, напечатанная тиражом почти в десять миллионов экземпляров, она разделила участь любой обязательной и придворной литературы, т. е. оставалась непрочитанной. Не менее отталкивающе действовала, по всей видимости, и лишённая воздуха, пропитанная все теми же мрачными галлюцинациями почва сознания, на которой процветали все его комплексы и чувства и которую Гитлер, надо полагать, мог покидать только как оратор, в своих препарированных выступлениях, — удивительно затхлый запах бьёт в нос читателю со страниц этой книги, особенно ощутим он в главе о сифилисе, но, помимо этого, и в частых грязных жаргонизмах, и в избитых образах, что составляет в целом трудно определяемый, но совершенно очевидный запах бедности. Манящие запретные представления зашоренного молодого человека, попадавшего вследствие войны и бурной активности в последующие годы вплоть до Ландсбергской тюрьмы разве что в объятия подружек материнского типа и охваченного, по свидетельству из его окружения, страхом «стать предметом пересудов из-за женщины», отражаются в той на удивление душной атмосфере, которой он наделяет свою картину мира. Все представления об истории, политике, природе или человеческой жизни сохраняют тут страхи и вожделения бывшего обитателя мужского общежития — возбуждающие галлюцинации о Вальпургиевой ночи при затянувшемся половом созревании, когда мир предстаёт в картинах совокупления, непотребности, извращения, осквернения и кровосмешения:

«Конечно, еврейской целью является денационализация, сплошная гибридизация всех других народов, снижение расового уровня наивысших, а также покорение этого расового месива путём истребления народной интеллигенции и замены её представителями собственного народа… Планомерно портя женщин и девушек, сам он (еврей) не останавливается и перед тем, чтобы в ещё большем масштабе разрушать кровные узы у. других. Евреи были и есть те, кто привозит на берега Рейна негра, — все с той же задней мыслью и откровенной целью — наплодить ублюдков и разрушить тем самым ненавидимую ими белую расу, свергнуть её с её культурной и политической высоты, а самим возвыситься до её хозяев… Если бы физическая красота не была сегодня совершенно оттеснена на задний план нашей безвкусной модой, то совращение сотен тысяч девушек кривоногими, отвратительными еврейскими выродками было бы просто невозможным… Планомерно оскверняют эти чёрные паразиты народов наших неопытных, юных, белокурых девушек и разрушают тем самым нечто уже невосполнимое на этом свете… Мировоззрению „фелькише“ следует, наконец, добиться наступления той благородной эпохи, когда люди будут заботиться уже не о селекции собак, лошадей и кошек, а о возвышении самого человека…» [16]

Откровенно невротические испарения этой книги, её вычурность и беспорядочная фрагментарность породили, однако, и то пренебрежение к ней, которое долгое время частично определяло и такое же отношение к национал-социалистической идеологии. «Никто не принимал книгу всерьёз, не мог принимать её всерьёз, да и вообще не понимал этот стиль, — писал Герман Раушнинг и объяснял точные причины этого. — То, чего, собственно, хочет Гитлер… в „Майн кампф“ не содержится». Не без стилистического изящества Раушнинг формулирует теорию, толкующую национал-социализм как «революцию нигилизма». У Гитлера, считает он, и руководимого им движения не было никакой идеи или даже хотя бы приблизительно законченного мировоззрения, они брали себе в услужение только имевшиеся настроения и тенденции, если оные могли обещать им эффективность и сторонников. Национализм, антикапитализм, культ народных обрядов, внешнеполитические концепции и даже расизм и антисемитизм были открыты для постоянно подвижного, абсолютно беспринципного оппортунизма, который ничего не уважал и не боялся, ни во что не верил и как раз самые торжественные свои клятвы нарушал наиболее беззастенчиво. Тактическое клятвопреступление национал-социализма, говорит Раушнинг, буквально не имеет границ, а вся его идеология — это всего лишь фокусничанье с шумом на авансцене, призванное замаскировать стремление к власти, которое одно только и является всегда самоцелью и любой успех рассматривает исключительно как шанс и ступеньку к новым, диким и честолюбивым авантюрам — без смысла, без конкретной цели и без остановки: «Это движение в своих движущих и направляющих силах полностью лишено предпосылок, лишено программы, оно готово к действиям — инстинктивным со стороны его лучших стержневых отрядов и в высшей степени обдуманным, хладнокровным и изощрённым со стороны его руководящей элиты. Не было и нет такой цели, от которой национал-социализм не был готов отказаться в любой момент или которую он не был бы готов в любой момент выдвинуть во имя движения». Точно так же говорили в 30-е годы и в народе, с насмешкой называя идеологию национал-социализма «миром, где воля есть — ума не надо».

Правильным тут было и остаётся, пожалуй, то, что национал-социализм всегда демонстрировал высокую степень готовности приспосабливаться, а сам Гитлер — столь характерную для него индифферентность в программных и идейных вопросах. Двадцати пяти пунктов — как бы они ни устарели — он придерживался (по его собственному признанию) только из тех тактических соображений, что любое изменение запутывает, а его отношение к программам вообще было просто равнодушным; так, например, об основном труде своего главного идеолога Альфреда Розенберга, считавшемся одной из основополагающих работ национал-социализма, он ничтоже сумняшеся заявил, что «прочитал всего лишь небольшую часть, потому что… написан он труднодоступным языком». Но если национал-социализм не разработал никакой ортодоксии и для доказательства правоверности довольствовался обычно просто коленопреклонением, то не был, однако, и некой исключительно тактически обусловленной волей к успеху и господству, возводившей себя в абсолют и бравшей на вооружение идеологические конструкции в зависимости от меняющихся потребностей. Скорее, тут было и то, и другое, национал-социализм был одновременно и практикой господства, и доктриной, причём одно входило в другое и многократно переплеталось друг с другом, но даже и в самых отвратительных из дошедших до нас признаниях в бессмысленной жажде власти Гитлер и его ближайшие окружение все равно всегда проявляли себя пленниками своих предрассудков и господствовавших над ними утопий. Как национал-социализм не впитал в себя ни единого мотива, который не был бы продиктован возможностями преумножения власти, так и его решающие проявления власти нельзя понять без определённого, порою, правда, беглого и лишь с большим трудом осязаемого идеологического мотива. По ходу своей удивительной карьеры Гитлер был обязан тактической сноровке всем, чем вообще можно быть обязанным тактике, — более или менее впечатляющим сопутствующим обстоятельствам успеха. А вот успеху как таковому приходится, напротив, иметь дело с целым комплексом идеологизированных страхов, надежд и видений, чьей жертвой и эксплуататором и был Гитлер, а также с принудительной силой мысли, каковую он умел придавать своим представлениям по некоторым коренным вопросам истории и политики, власти и существования человека.

Насколько недостаточна и неудачна в литературном отношении оказалась поэтому попытка с помощью «Майн кампф» сформулировать какое-то мировоззрение, настолько же несомненен и тот факт, что эта книга содержит — пусть и в отрывочной и неупорядоченной форме — все элементы национал-социалистического мировоззрения. Все, чего хотел Гитлер, уже есть в ней, даже если современники не заметили этого. Тот, кто умеет приводить в порядок разбросанные части и вычленять их логические структуры, получает в итоге «идейное построение, от последовательности и консистенции которого перехватывает дыхание». И хотя Гитлер в последующие годы, после отсидки в ландсбергской тюрьме, ещё доводил свою книгу до кондиции и в первую очередь приводил её в систему, но в целом дальнейшего развития она уже не получила. Изначально зафиксированные формулировки остались неизменными, они пережили годы восхождения и годы власти и проявляли — далеко за пределами всей нигилистической позы — уже перед лицом конца свою парализующую силу: стремление к расширению пространства, антимарксизм и антисемитизм, сцепленные друг с другом дарвинистской идеологией борьбы, образовывали константы его картины мира и определяли как его первые, так и его последние известные нам высказывания.

Правда, это была картина мира, которая не формулировала ни какой-то новой идеи, ни какого-нибудь представления о социальном счастье, она являлась скорее произвольной компиляцией многочисленных теорий, относившихся ещё с середины XIX века к распространённой составной части одиозной вульгарно-националистической науки. Все, что «память-губка» Гитлера впитала в себя в предыдущие периоды жадного чтения, всплыло теперь зачастую в самых неожиданных сочетаниях и новых взаимосвязях — это было смелое и уродливое строение не без мрачных закоулков, выросшее из идейного сора эпохи, и оригинальность Гитлера проявилась тут как раз в способности насильственно соединять разнородное и едва ли совместимое и всё-таки придать лоскутному ковру своей идеологии плотность и структуру. Наверное, можно было бы сформулировать так: его ум едва ли производил мысли, но он наверняка генерировал огромную энергию. Она отфильтровывала и закаляла эту идейную смесь и придавала ей ледниковую первозданность. Хью Тревор-Роупер, нарисовав запоминающуюся картину, назовёт призрачный мир этого духа устрашающим, «поистине величественным в его гранитной застылости и всё же жалким по его беспорядочной перегруженности — это словно какой-то исполинский варварский памятник, выражение огромной силы и дикого духа, окружённый грудой прогнившего мусора старыми банками и дохлыми тараканами, золой, шелухой и сором — интеллектуальной осыпью веков».

Наиболее весомой при этом была, пожалуй, способность Гитлера каждой мыслью ставить вопрос о власти. В противоположность лидерам движения «фелькише», которые потерпели фиаско не в последнюю очередь в результате своих идеологических изысков, он рассматривал сами мысли как «всего лишь теорию» и присваивал их себе только тогда, когда в них проглядывало практическое, организаторское зерно. То, что он называл «мышлением с точки зрения партийной целесообразности», было его умение придавать всем идеям, тенденциям и даже слепой вере ориентированную на власть, по сути своей политическую форму.

Он сформулировал оборонительную идеологию уже давно перепуганного буржуа, ограбив собственные представления последнего и дав в его распоряжение агрессивное и целеустремлённое учение-действие. Мировоззрение Гитлера уловило все кошмары и интеллектуальные моды буржуазного века: великий, продолжавший пагубно действовать ещё с 1789 года и актуализированный в России, как и в Германии, ужас перед революцией слева в облике социального страха; психоз австрийского немца перед чужим засильем в облике расово-биологического страха; сотни раз выражавшееся опасение «фелькише», что неповоротливые и мечтательные немцы окажутся побеждёнными в состязании народов, в облике национального страха и, наконец, и тот страх эпохи, которым была охвачена буржуазия, видя, что время её величия проходит, а сознание уверенности рушится. «Нет больше ничего прочного, — восклицал Гитлер, — нет больше ничего крепкого у нас внутри. Все только внешнее, все пробегает мимо нас. Беспокойным и торопливым становится мышление нашего народа. Вся жизнь совершенно разрывается… «

Его размашистый темперамент, искавший безграничных пространств и охотно вращавшийся в эпохах оледенения, расширил это основное чувство страха до симптома одного из тех великих кризисов мира, в которых рождаются или гибнут эпохи и ставится на карту сама судьба человечества: «Этому миру конец!» Гитлер был словно одержим представлением о великой болезни мира, о вирусах, о ненасытных термитах, о язвах человечества; и когда он потом обратился к учению Гербигера о всемирном оледенении, то привлекло его тут, прежде всего то, что историю Земли и развитие человечества оно объясняло последствиями исполинских космических катастроф. Словно зачарованный, предчувствовал он близящееся крушение, и из этого ощущения грядущего всемирного потопа, свойственного его картине мира, рождалась вера в своё призвание, мессианская, обещавшая всемирное благо и считавшая себя ответственной за это как Необъяснимая последовательность, с которой он во время войны до самого последнего момента и вопреки какой-либо военной необходимости продолжал дело уничтожения евреев, диктовалась в своей основе отнюдь не только его болезненным упрямством — скорее, она имела своим обоснованием представление, что он участвует в битве титанов, которой подчинены все текущие интересы, а сам он является той «иной силой», что призвана спасти Вселенную и отбросить зло «назад к Люциферу».

Представление об исполинском, космическом противоборстве доминировало над всеми тезисами и позициями его книги, насколько бы абсурдными или фантастическими они ни казались, — они придавали метафизическую серьёзность его суждениям и выводили эти суждения на мрачно-грандиозный сценический фон: «Мы можем погибнуть, может быть. Но мы унесём с собой весь мир. Всемирный огонь Муспилли, вселенский пожар», — так выразился он однажды, будучи в таком апокалипсическом настроении. В «Майн кампф» есть немало пассажей, где он придаёт своим заклинаниям космический характер, образно включая в них всю Вселенную. «Еврейское учение марксизма, — пишет он, — став основой мироздания, привело бы к концу всякого мыслимого людьми порядка», и именно бессмысленность этой гипотезы, возводящей идеологию в принцип порядка мироздания, демонстрирует непреодолимую тягу Гитлера мыслить космическими масштабами. В драматические события им вовлекаются «звезды», «планеты», «всемирный эфир», «миллионы лет», а кулисами тут служат «сотворение», «земной шар», «царство небесное».

Это была почва, позволявшая убедительным образом защищать принцип безжалостной борьбы всех против всех и победы сильных над слабыми, поднимая его до уровня своего рода эсхатологического дарвинизма. «Земля, — любил говорить Гитлер, — как раз и есть что-то наподобие переходящего кубка и поэтому всегда стремится попасть в руки самого сильного. И так на протяжении десятков тысяч лет…» И он полагал, что открыл своего рода всемирный закон, заключавшийся в перманентном и смертельном конфликте всех со всеми:

«Природа… поначалу заселяет наш земной шар живыми существами и следит за свободной игрой сил. Наиболее крепкий в мужестве и труде получает затем от неё как её любимое дитя право господства в существовании… Только прирождённый слабак может воспринимать это как что-то ужасное, но потому-то он и является слабым и ограниченным человеком; ибо если бы не царил этот закон, то было бы ведь немыслимым любое представимое развитие всех органических живых существ к более высокой ступени… В конечном итоге извечно побеждает только стремление к самосохранению. Под ним так называемая гуманность как выражение помеси глупости, трусости и кичливого умничанья тает, словно снег под мартовским солнцем. В извечной борьбе человечество выросло — в вечном мире оно погибнет».

Этот «железный закон природы» являлся истоком и стержнем всех его соображений — он определял представление, что история есть не что иное, как борьба народов не на жизнь, а на смерть за жизненное пространство и что в этой борьбе допустимы «все мыслимые средства»: «уговоры, хитрость, ум, настойчивость, доброта, лукавство, но и грубая сила тоже», равно как и то, что между войной и политикой, в принципе, нет никакой разницы, более того — «последняя цель политики — это война». Тот же закон определил и понятия права и морали, которые, считал он, уважают только то, что совпадает с нормами природных процессов; этот закон инспирировал и аристократическую вождистскую идею, а также теорию расовой селекции лучших с её национально-агрессивными акцентами — огромный «лов рыбы сетями в поисках нужных кровей» собирался организовать в Европе Гитлер, чтобы поставить белокурый и бледнокожий человеческий материал на службу «распространению базы собственной крови» и стать непобедимым. И в плане этой философии тотальной борьбы подчинение значило больше, нежели мысль, готовность к действию была лучше, нежели осмотрительность, а слепой фанатизм становился высочайшей добродетелью. «Горе тому, кто не верует!» — не уставал повторять Гитлер. Даже брак становился для него союзом ради самоутверждения, а дом — «крепостью, откуда ведётся битва за жизнь». Своими грубыми аналогиями между животным миром и человеческим обществом Гитлер воспевал превосходство беспощадных над тонкими в эмоциональном отношении натурами, превосходство силы над духом: обезьяны, говорил он, «затаптывают насмерть любого чужака в их стае. А то, что верно для обезьян, должно быть в ещё большей степени верно и для людей».

О том, что в такого рода высказываниях не было никакой иронии, свидетельствует тот авторитетный тон, с которым он обосновывает привычками обезьян в еде своё собственное вегетарианство — обезьяны указали ему правильный путь к питанию. И брошенный взор на природу радует его, например, таким уроком, что велосипед — это изобретение правильное, а дирижабль — «совершенно идиотское». Человеку не остаётся иного выбора, как исследовать законы природы и следовать им, «вообще нельзя придумать лучшей конструкции» нежели безжалостные законы отбора, царящие в джунглях. Природа не ведает аморальности. «Кто виноват, если кошка пожирает мышь?» — с издёвкой спрашивает он. Так называемая гуманность человека — это «только служанка его слабости и тем самым в действительности жесточайшая погубительница его существования». Борьба, подчинение, уничтожение неизбывны. «Одно существо пьёт кровь другого. Одно, умирая, питает собой другое. Нечего молоть вздор о гуманности».

Едва ли где ещё полнейшее непонимание Гитлером права и претензии другого на собственное счастье, его крайняя аморальность раскрываются более ярко, нежели в этом «безусловном преклонении перед… божественными законами бытия. „ Разумеется, тут проявился и определённый элемент позднебуржуазной идеологии, которая пыталась компенсировать присущее времени чувство упадка и слабости прославлением жизни за её простоту, склоняясь к тому, чтобы принимать грубое и примитивное за первозданное. Правда, можно также и предполагать, что Гитлер в этом тождестве с законом природы пытался найти и некое помпезное оправдание своей индивидуальной холодности и эмоциональной бедности. Идентификация с надличностным принципом приносила облегчение и превращала борьбу, убийство и „кровепожертвование“ в акты смиренного исполнения некой божьей заповеди: „Борясь с евреем, я сражаюсь за дело Господа, « — говорится в «Майн кампф“, а почти двадцать лет спустя, в разгар войны и истребления, он не без нравственного удовлетворения заявит: «У меня всегда совесть была чиста“.

Ибо война и уничтожение были изначально необходимы, чтобы восстановить основы миропорядка, — в этом и заключалась мораль и метафизика его политики. И когда он пропускал перед своим взором, сам при этом, находясь на тех далёких и неопределённых расстояниях, кои он так любил, всемирные эпохи и раздумывал над причинами гибели народов и культур, он всякий раз сталкивался с непослушанием со стороны собственных инстинктов. Все застои, состояния слабости и катастрофы великих систем господства можно было объяснить неуважительным отношением к природе, в частности, смешением рас. Ведь в то время как каждое живое существо строго соблюдало врождённую тягу к чистоте расы и «шла синица к синице, зяблик к зяблику, аист к аистихе, полевая мышь к полевой мыши», человек подвергался искушению действовать вопреки законам природы и совершать биологическую измену. Это был тезис, послуживший предметом и сочинения Рихарда Вагнера «О женственном и человеческом», которое тот начал писать в Венеции в день своей смерти 11 февраля 1883 года, но так и не завершил. Импотенция и старческая смерть народов являлись ничем иным как местью преданного первобытного порядка. «Кровосмешение и обусловленное этим снижение расового уровня — единственная причина умирания всех культур; ибо люди гибнут не из-за проигранных войн, а из-за потери той сопротивляемости, которая присуща только чистой крови. То же, что не является в этом мире доброй расой, представляет собой плевелы».

А за всем этим стояло учение о творческих расовых ядрах, согласно которому испокон веков многочисленные арийские элиты подчиняли себе тупые и прозябающие вне истории массы неполноценных народов, чтобы с помощью покорённых развивать свои гениальные способности. Эти подобные Прометею светлые фигуры лишь одни в состоянии создавать государства и творить культуры, «всякий раз вновь разжигая тот огонь, что познанием освещал ночь молчащих тайн и тем облегчая человеку путь вверх, во властелины над другими существами на этой земле». И только когда арийское расовое ядро начинало смешиваться с покорёнными, наступали нисхождение и упадок, ибо «человеческая культура и цивилизация на этом континенте неразрывно связаны с наличием ария. Его вымирание или гибель вновь опустит на нашем земном шаре тёмные завесы бескультурных времён».

Именно в этом и заключалась опасность, грозящая человечеству. Но по сравнению с гибелью великих империй античности речь шла не только об исчезновении какой-то культуры, но и о конце человека как венца творения вообще. Ибо распад субстанции арийского ядра зашёл глубже, чем когда-либо, «германская кровь на нашей земле приходит постепенно к своему истощению», как с отчаянием выражается Гитлер, и вот, словно в предвкушении грядущего триумфа, со всех сторон подступают силы тьмы: «Я дрожу от страха за Европу, „ — восклицал он в одной из своих речей, и его взор видел уже, как старый континент «тонет в море крови и скорби“. И опять же «трусливые умники и критики Природы» намеревались обойти её элементарные законы и были агентами «всеобъемлющего генерального наступления», ведущегося в разнообразнейших замаскированных формах. Коммунизм, пацифизм и Лига наций, вообще все международные движения и учреждения, равно как и еврейско-христианская мораль и её велеречивые космополитические варианты не оставляют своих попыток внушить человеку, что он может победить природу, взять на себя роль повелителя собственных инстинктов и добиться вечного мира. Однако никто не в состоянии «восстать против небосвода». Неоспоримая воля природы, говорит он, одобряет существование народов, развитие их воинственности, деление на господ и рабов и жесточайшую борьбу за сохранение вида.

В системе попыток такого рода трактовки было нетрудно распознать следы Гобино, чьё уже упоминавшееся учение о неравенстве человеческих рас впервые сформулировало страх перед расовым хаосом Нового времени и связало закат всех культур с промискуитетом крови. И если расовый комплекс этого французского аристократа, его презрение к «порочной крови черни», почти не скрывали источника своего происхождения — чувства классовой ненависти уходящего со сцены господствующего слоя, то его эскиз, характеризующийся богатым идеями произволом и гениальной неопределённостью, на весьма продолжительное время вдохновляет графоманское сектантство эпохи и порождает богатую и разнообразную вторичную литературу, которая, опять же, включает того же Рихарда Вагнера с такими его эссе как «О героизме» или «О Парсифале». Примечательно, однако, что Гитлер, в свою очередь, сузил это учение, поставив его на службу своей демагогии и превратив в систему легкодоступных объяснений для всех отрицательных эмоций, страхов и кризисных явлений современности. Версаль и ужасы Республики Советов, тяготы капиталистического строя и современное искусство, ночная жизнь и сифилис стали теперь формами проявления того извечного противоборства, которое выражается в смертельном натиске низших расовых слоёв на людей благородной арийской крови. А за всем этим скрывался тот, кто был зачинщиком, стратегом и жаждущим власти врагом номер один, чью личину наконец-то распознали, — это доведённый до мифологических размеров пугающий образ Вечного Жида.

Это была инфернальная, карикатурная фигура-призрак, «короста по всей земле», смертный враг и «хозяин антимира», трудно поддающаяся объяснению конструкция, созданная одержимостью и психологическим расчётом. В соответствии с теорией о единственном противнике Гитлер делает фигуру еврея воплощением всех мыслимых и немыслимых пороков и страхов, для него он — дело и его отрицание, теза и антитеза, он буквально «виновен во всём» — в диктатуре бирж и большевизме, в идеях гуманности и тридцати миллионах жертв в Советском Союзе, а в одном из опубликованных во время заключения в крепости Ландсберг разговоров со вскоре умершим Дитрихом Эккартом Гитлер, ссылаясь на Книгу Пророка Исайи (19, 2-3) и Исход (12, 38), даже будет настаивать на тождественности еврейства, христианства и большевизма. Ибо изгнание евреев из Египта явилось, считает он, результатом их попытки путём возбуждения черни фразами о гуманизме («Точь-в-точь как у нас») посеять революционные настроения, так что в Моисее нетрудно разглядеть первого вождя большевизма. И как Павел в определённом смысле изобрёл христианство, дабы погубить Римскую империю, так и Ленин использовал учение марксизма, чтобы положить конец современному порядку; источник же из Ветхого Завета выдаёт модель повторяющегося во все времена покушения евреев на более полноценную расу созидателей.

Возводя еврея в категорию виновного за все, универсального врага, Гитлер, похоже, никогда не упускал из виду технико-пропагандистский аспект своего антисемитизма. Если бы еврея не было, заметил он как-то, «нам следовало бы его выдумать. Нужен зримый враг, а не кто-то незримый». Но в то же время еврей был «пунктиком» его аффектов, патологической химерой, не слишком сильно отличавшейся по своему субъективному образу от созданного пропагандой образа дьявола. Он являлся эксцентрической проекцией всего того, что Гитлер ненавидел и чего вожделел. Вопреки всей своей макиавеллистской рациональности он видит в тезисе о стремлении евреев к мировому господству не только психологически эффективную фразу, но и, по всей видимости, ни много ни мало, ключ к пониманию всех явлений, и на этой «спасительной формуле» строит он своё растущее убеждение в том, что только он один проник в суть великого кризиса времени и способен его излечить. Когда в конце июля 1924 года один национал-социалист из Богемии, специально приехавший в Ландсберг, чтобы побеседовать с Гитлером, спросил его, изменилось ли его отношение к еврейству, тот ответил: «Да, да, совершенно верно, что мой взгляд на способ борьбы с еврейством изменился. Я понял, что до сего времени я был слишком мягок! Работая над моей книгой, я пришёл к убеждению, что на будущее, чтобы мы могли рассчитывать на успех, следует применять самые жёсткие средства борьбы. Я убеждён, что это — вопрос жизни и смерти не только для нашего народа, но и для всех народов. Ибо жиды — это мировая чума».

В действительности же беспримерное обострение и брутализация его комплекса ненависти — это, несомненно, не только результат его раздумий в пору заключения в Ландсберге. Ещё в мае 1923 года Гитлер, выступая в цирке «Кроне», провозгласил: «Еврей — это, пожалуй, раса, но не человек. Он просто не может быть человеком в смысле образа и подобия Бога Вечного. Еврей — это образ и подобие дьявола. Еврейство означает расовый туберкулёз народов». Но собрав впервые воедино и в обозримой взаимосвязи многочисленные обрывки идей и эмоций, он обрёл интеллектуальную опору, а также непоколебимую уверенность идеолога, подпирающего здание своего мировоззрения убеждениями. И теперь это уже не просто демагогический галдёж, а демонстрация смертельной и канонизированной серьёзности, когда он отрицает право еврея считаться человеком и для обоснования своего убеждения привлекает понятия из жаргона паразитологии, — ведь сам закон природы требует применять против «паразита», «извечной пиявки» и «вампира народов» меры, имеющие свою собственную, не подлежащую отмене мораль, и логический вывод из системы его мышления заключается в том, что уничтожение и геноцид суть одновременно высочайший триумф этой морали. И Гитлер до последнего момента ссылается на познание им этих взаимосвязей и на радикальность, с коей он сделал выводы из этого познания, как на свою заслугу перед человечеством, ибо, как он считает, он не искал одной лишь славы завоевателя, как Наполеон, который все же был «всего лишь человеком, а не всемирным явлением». В конце февраля 1942 года, вскоре после конференции в Ванзее, где было принято так называемое «окончательное решение» еврейского вопроса, Гитлер заявил своим сотрапезникам: «Открытие еврейского вируса явилось одной из величайших революций, которые когда-либо предпринимались в мире. Борьба, которую мы ведём, это борьба того же рода, что вели в прошлом веке Пастер и Кох. Как много болезней причиняются этим еврейским вирусом!.. Мы лишь тогда вновь обретём здоровье, когда истребим еврея». С непоколебимостью человека, глубже думавшего и больше разглядевшего, чем все другие, он видел в этом своё персональное задание, вековую миссию, возложенную на него, демиурга природного порядка, это была его «циклопическая задача».

Вот в том и заключалась другая существенная поправка, сделанная им в отношении Гобино: он не только персонифицировал расовую и культурную смерть в фигуре еврея, к которой сводились все причины упадка и ответственность за него, но и возвратил истории утопию, преобразовав «меланхоличный и фаталистический пессимизм Гобино в агрессивный оптимизм». В противоположность этому французскому аристократу он утверждал, что распад расы не неизбежен. Да, полагал он, стратегия всемирного еврейского заговора видит в лице Германии как арийского форпоста своего последнего и решающего врага, и нигде больше биологическое отравление, равно как и сочетание капиталистических и большевистских махинаций не являются столь систематическими и разлагающими, но именно в этом обстоятельстве и черпает он энергию для мобилизации своей воли, ибо Германия представляет собой в этом мире то поле битвы, на котором решается судьба всего земного шара. Такие представления наглядно показывают, как далёк он от старомодного антисемитизма немецкой и европейской традиции, и говорят о том, что химера еврея больше питала его манию, нежели все видения национального величия. «Если наш народ и наше государство станут жертвой этих жадных до крови и денег тиранов народов, то вся земля погрузится в щупальца этого полипа; если же Германия вырвется из этого объятия, то можно будет считать сломленной величайшую опасность для народов и всего мира»; и тогда ей (Германии) по праву уготован Тысячелетний рейх, приход которого он со всей своей нетерпеливостью приветствовал уже тогда, когда позади него остался пока ещё один-единственный дорожный знак; и вот тогда-то из глубокого упадка вновь возродится порядок, установится единство, господа и рабы будут стоять там, где и положено, и ведомые мудростью «коренные народы мира» будут уважать и щадить друг друга, поскольку корень всемирной болезни, источник всей инстинктивной неуверенности и враждебного природе смешения будет окончательно устранён.

И вот эта внутренне прочно сцепленная, хотя так и не ставшая никогда законченной системой идеология дала его пути ту уверенность, которую сам он охотно называл «сомнамбулической». На какие бы уступки ни шёл он в угоду текущему моменту, его толкование состояния мира и ощущение борьбы не на жизнь, а на смерть они не затрагивали, что и придавало его политике безапелляционную последовательность и первозданность. Его боязнь определённостей, засвидетельствованный единодушно почти всеми партнёрами по сцене страх Гитлера перед принятием решений всегда касались только тактических альтернатив, в то время как в коренном вопросе он не знал ни сомнения, ни боязни, и насколько любил он откладывать и выжидать, настолько же был нетерпеливым и решительным, когда речь шла о великом конечном противоборстве. И едва ли было что-либо более ошибочным, нежели наивные разговоры тех времён в народе, что, мол, определённая бесчеловечность режима объясняется тем, что он ничего об этом не знает. На самом же деле он знал намного больше, чем было известно о событиях, и намного больше, чем кто-либо мог догадываться, — он был «самым радикальным национал-социалистом», как сказал о нём один человек из его самого ближайшего окружения.

Широко охватывающий комплекс его идеологических представлений наложил свой отпечаток, в частности, на его внешнеполитическую концепцию, чьи наиболее существенные, оставшиеся неизменными до самого конца главные линии были развиты уже в «Майн кампф», хотя из-за своей казавшейся скорее фантастической целенаправленности они никогда не воспринимались как конкретная политическая программа. Положив в основу крушение Германии того времени, он ставит новый подъем страны в зависимость от готовности восстановить замутнённый расовый материал. То, что он называл «разорванностью кровных уз», «лишило рейх мирового господства», и потому он считает: «Если бы немецкий народ в своём историческом развитии обладал тем стадным единством, которое пошло на пользу другим народам, то Германский рейх наверняка стал бы сегодня властелином земного шара». Распространённой в НСДАП националистической традиционной фразе о «народе без пространства» он противопоставляет формулу «пространство без народа» и видит актуальнейшую внутриполитическую миссию национал-социализма именно в том, чтобы дать пустому пространству между Маасом и Мемелем единый народ, ибо «то, что мы сегодня имеем, это уже марксистские людские массы, а не немецкий народ».

Картина революции, которая вставала перед его мысленным взором, и была в значительной степени пронизана элитарно-биологическими представлениями — его целью были не только новые формы господства и новые учреждения, его целью был новый человек, появление которого он торжественно возвещал во многих своих речах и статьях как наступление «подлинного золотого века». «Кто видит в национал-социализме только политическое движение, — так заявит Гитлер, — тот почти ничего не знает о нём. Это — ещё большее, нежели религия, это — воля к сотворению нового человека». Поэтому к самым жгучим задачам нового государства относятся, по его мнению, воспрепятствование «дальнейшей бастардизации», «поднятие брака с уровня постоянного расового осквернения» и придание ему вновь возможности «плодить обезьян и подобия Господа, а не помеси человека с обезьяной». Идеальное состояние, в котором господствует заново выращенный путём «гибридизации вытеснения» чистый арийский тип, видится Гитлеру как результат длительного биологического процесса. В своей секретной речи, произнесённой 25 января 1939 года перед кругом высших офицеров, он говорил о развитии, которое потребует сотен лет, чтобы в итоге большинство обладало теми признаками избранности, благодаря которым оно будет в состоянии покорить мир и властвовать в нём.

Жизненное пространство, требование об обретении которого повторялось им с религиозной настойчивостью, отнюдь не мыслилось тем не менее как необходимость дать пропитание населению, чьё количество «хлынуло через край», или как необходимость избежать «голодного обнищания» и восстановить крестьянское сословие, которому угрожали промышленность и торговля, в его первозданных правах — в значительно большей мере и в первую очередь жизненное пространство должно было послужить в качестве исходной базы стратегии покорения мира. Каждый народ с честолюбивой фантазией нуждается в определённом количестве пространства, в количестве территории, которое делает его независимым от союзов и конъюнктуры текущего дня, и этой мысли, привязывавшей историческое величие к географической протяжённости, Гитлер придерживается до самого последнего дня. И в своих медитациях в бункере незадолго до конца он будет жаловаться на судьбу, которая навязала ему слишком поспешные захваты, поскольку, скажет он, народ без большого пространства просто неспособен выдвигать великие цели. Поэтому из четырех возможностей парировать угрозу со стороны будущего он отвергает и ограничение рождаемости, и внутреннюю колонизацию, и заморскую колониальную политику — частью как малодушные мечты, частью как «недостойные задачи», и, настойчиво ссылаясь на Соединённые Штаты, оставляет только возможность захватнической войны на континенте: «Что не поддаётся по-доброму, то берётся именно кулаком», — пишет он в Ландсберге и тут же называет направление своих экспансионистских устремлений: «Если мы хотели земель в Европе, то это в общем и целом было возможно только за счёт России, и тогда новый рейх должен был бы снова выступить в поход по дороге орденских рыцарей».

А за всем этим опять поднималось представление о великой перемене в мире — история, казалось ему, стоит у начала новой эпохи, в очередной раз приводит она в движение своё исполинское колесо и заново раздаёт судьбы и возможности. Заканчивается эпоха морских держав, завоевавших своими флотами дальние страны, накопивших сокровища, создавших опорные базы и покоривших мир. Море, эта классическая трасса дотехнической поры, затрудняет в современных условиях владычество протяжённых империй, колониальное величие стало анахронизмом и обречено на гибель.

Вспомогательные технические средства современности, возможность вести дороги, автострады и железнодорожные пути в бескрайние области с ещё не разведанными богатствами и связывать их плотной системой опорных баз опрокинули старый порядок — мировая империя будущего, утверждает он, будет континентальной державой, компактным, не имеющим швов гигантским образованием, способным защитить себя; эпоха уже вступила на этот путь, и наследие прошлого обречено. Конечно же, интервенционистская череда последующих внешнеполитических операций Гитлера тесно связана с чрезвычайной беспокойностью его натуры, но одновременно это было и отчаянным противодействием времени, ходу истории, и его неизменно мучит озабоченность тем, что Германия при разделе мира может во второй раз опоздать. И оценивая державы, которые могли бы конкурировать с Германией, когда в мире пробьёт новый час, за будущее господство, он вновь и вновь натыкается на Россию. Тут сходилось все — расовый, политический, географический и исторический аспекты, и все они указывали на Восток.

Перед таким эпохальным горизонтом и развивал Гитлер свои внешнеполитические представления. Свою карьеру он начинал — таково господствующие мнение — как ревизионист, требуя упразднения Версальского договора и одновременно восстановления — если понадобится, то и насильственно — границ 1914 года, а также объединения всех немцев в крупное, единое, могучее государство. Эти планы были обращены в первую очередь против Франции, как опасливой хранительницы послевоенного мира, и нацеливались на то, чтобы из обозначившихся расхождений этого западного соседа с Италией и Англией получить зацепку для самых широких реваншистских замыслов. Однако склонность Гитлера мыслить большими категориями побуждает его вскоре обратить взор на континент в целом и совершить мысленный переход от политики границ к политике пространств.

Исходной точкой всех его соображений явилось то, что Германия, находясь в военном, политическом и географическом отношении в фокусе угрозы, сможет выжить лишь в том случае, «если она безоговорочно поставит во главу угла политику мощи». Ещё в одном из своих ранних столкновений с кайзеровской внешней политикой Гитлер выдвинул альтернативу — либо Германия отказывается от морской торговли и колоний и вместе с Англией выступает против России, либо же, если она стремится к владычеству на море и торговле со всем миром, она выступает в союзе с Россией против Англии. Сам он в начале двадцатых годов однозначно отдавал предпочтение второй возможности. Ведь он причислял Англию к «принципиальным» противникам рейха и разрабатывал, исходя из этого, свою откровенно прусскую концепцию; под влиянием эмигрантских кругов, группировавшихся вокруг Шойбнер-Рихтера, он рассчитывал на союз с «национальной», «оздоровлённой», освободившейся от «еврейско-большевистского ига» Россией, направленный против Запада, и ни понятие о жизненном пространстве, ни убеждение в неполноценности славянской расы, составившие впоследствии сердцевину его экспансионистской восточной идеологии, не играли в то время никакой роли. И только в начале 1923 года, по всей видимости, ввиду стабилизации советского режима, у него возникает мысль об изменении ситуации с союзом и о пакте с Англией против России. На протяжении более года Гитлер, если верить источникам, вновь и вновь перепроверял эту новую концепцию, развивал её, прикидывал её последствия и шансы для её реализации, прежде чем развернуть в знаменитой 4-й главе «Майн кампф» войну за жизненное пространство против России в программу.

Разумеется, это не отменяло идеи войны с Францией, напротив, она осталась одной из внешнеполитических констант Гитлера вплоть до самых последних монологов в бункере, но теперь она, равно как и купленная отречением от Южного Тироля благожелательность со стороны Италии или нацеленный на союз с Англией отказ от всех колониальных притязаний, выдвинулась в ряд предпосылок для беспрепятственного похода Германии на Восток. Уже во втором томе «Майн кампф», написанном в течение 1925 года, Гитлер с чрезвычайной остротой выступает против плана ревизии, направленного, по его словам, на восстановление совершенно нелогичных, случайных, слишком тесных и, кроме того, нецелесообразных по военно-географическим соображениям границ, — плана, чреватого, помимо всего, противопоставлением Германии всем бывшим военным противникам и грозящего вновь сплотить воедино рушащийся союз врагов: «Требование о восстановлении границ 1914 года, — так гласит его напечатанная в разрядку формулировка, — это политический вздор таких масштабов и последствий, которые делают его преступлением. „ Напротив, приобретение больших пространств — это единственная акция, которая оправдывает „перед Богом и нашим немецким потомством пролитие крови“ и „снимает в грядущем“ с ответственных государственных мужей «вину за кровь и жертвы народа“.

Военный поворот в сторону российских просторов, идея великого похода германцев ради создания огромной континентальной империи в старом «подчинённом немцам пространстве на Востоке» становится с этого времени центральной мыслью гитлеровской политики, сам он признается потом в своей «безраздельной увлечённости» ею, в «напряжении даже самой последней энергии» ради неё и с гордостью назовёт её «исключительной целью» своих сознательных политических действий. И это решение тоже приобретает у него эпохальное значение:

«Тем самым мы, национал-социалисты, сознательно подводим черту под внешнеполитической ориентацией нашего довоенного времени. Мы начинаем там, где остановились шесть веков назад. Мы останавливаем извечный! германский поход на юг и запад Европы и обращаем взор к земле на Востоке. Мы завершаем, наконец, колониальную и торговую политику довоенного времени и переходим к территориальной политике будущего».

Можно только гадать, явилась ли эта концепция результатом последовательного развития собственных идей или же отражением теорий, почерпнутых из третьих рук. Однако очевидно, что мысль о жизненном пространстве, придавшая ей решающий поворот, попала в мир идей Гитлера через Рудольфа Гесса. Благодаря своему навязчивому восхищению «этим мужем», как любил он называть Гитлера с прерывающимся от восторгом дыханием истинно верующего, Гесс сумел в годы заключения в крепости Ландсберг со временем оттеснить всех соперников, в частности, Эмиля Мориса, который выполнял обязанности секретаря Гитлера. Тот же Гесс — очевидно, ещё в 1922 году — помог Гитлеру установить личный контакт со своим учителем Карлом Хаусхофером, который развил плодотворную первоначально отрасль политической географии — основанную англичанином сэром Хэлфордом Макиндером «геополитику» — в философию империалистической экспансии. При всей макиавеллистской сдержанности, коей характеризовалась завоевательная концепция Гитлера, она всё же не была свободна от хотя и расплывчатой уверенности относительно силы того, что Макиндер называл «страной-сердцевиной»: Восточная Европа и европейская Россия, защищённые от любого нападения гигантскими земельными пространствами и ставшие неуязвимыми, являли собой вследствие этого «цитадель мирового господства». Это и провозглашалось основателем геополитики: «Кто владеет страной-сердцевиной, тот владеет миром». Представляется, что именно столь странного рода магический рационализм подобных полунаучных формул и соответствовал особой структуре гитлеровского интеллекта, ибо и познание имело для него свои тёмные области. Но, как это наглядно видно на примере этих и иных влияний, и тут «ярко выраженный комбинаторский талант» Гитлера проявился с той же редкой силой, как и при попытке выработать внешнеполитическую концепцию, которая соединила отношение Германии к различным европейским державам, потребность отомстить Франции, устремления к территориальным захватам и завоеваниям, аспект смены времён и, наконец, различные идеологические взгляды в единую, когерентную систему мышления. Свою вершину и универсальное оправдание эта концепция обрела включением в её орбиту представлений об истории рас, тем самым весь круг замкнулся:

«Кажется, сама судьба захотела нам дать тут знак. Беря на себя ответственность за большевизм, Россия отняла у русского народа ту интеллигенцию, которая до сего времени создавала и гарантировала её государственную прочность. Ибо организация русской государственности была не результатом государственно-политических способностей славянства в России, а в большей степени лишь чудесным примером государствообразующей действенности германского элемента в неполноценной расе… Столетиями жила Россия за счёт этого германского ядра своих высших руководящих слоёв. Можно считать, что сегодня оно почти без остатка истреблено и уничтожено. На его место пришёл еврей. Насколько невозможно для русского как такового сбросить собственными силами иго еврея, настолько же невозможно для еврея надолго удержать в своих руках могучую империю. Сам он не является элементом организации, а есть фермент разложения. Гигантская империя на востоке созрела для крушения. И конец еврейского господства в России будет и концом России как государства. Мы избраны судьбой стать свидетелями катастрофы, которая явится мощнейшим подтверждением правильности расовой теории фелькише» [53] .

Из этих представлений и сформировалась уже в начале двадцатых годов концепция политики, которую будет затем проводить Гитлер, — первоначальные попытки союза с Англией и «ось» с Римом, поход на Францию, а также чудовищная война на истребление на Востоке с целью захвата и удержания «страны-сердцевины мира». Моральные соображения его не беспокоили. Союз, цель которого не диктуется планом войны, не имеет смысла, заявляет он в «Майн кампф», государственные границы устанавливаются и изменяются людьми, «только безмозглому идиоту» они представляются неизменными, сила завоевателя с избытком служит доказательством его права, «кто имеет, тот имеет» — таковы были максимы его политической морали. И сколь бы ужасающе и сумасбродно не выглядела та программа, что была сконструирована им из его кошмаров, его исторических теорий, его ложных выводов из биологии и анализов ситуаций, она обещала — и это так — при всей своей утрированной радикальности больший успех, нежели более взвешенный план ревизии, требовавший возвращения Южного Тироля или Эльзаса. В противоположность своим партнёрам-националистам Гитлер понял, что у Германии при существующей системе власти и порядка нет шанса, а его глубокое чувство неприятия нормальности сослужило ему верную службу, когда он взялся подвергать все это кардинальному сомнению. Только тот, кто не участвовал в игре, мог её выиграть. И когда он обратился вовне, против Советского Союза, открыто грозившего уничтожить эту систему, на помощь ему пришли силы и неожиданно сделали Германию «потенциально такой могучей… что покорение мировой державы совершенно осязаемым образом было бы легче, нежели возврат Бромберга или Кенигсхютте», а наступление на Москву перспективнее, чем на Страсбург или Бозен.

Точно так же, как и цель, Гитлер знал и учитывал и риск, и весьма примечательно, с какой непоколебимостью он приступает в 1933 году к осуществлению своего раннего плана. Для него альтернатива всегда гласила так: либо власть над миром, либо гибель, причём в самом что ни на есть буквальном смысле. «Каждое существо стремится к экспансии, — заявил он в 1930 году, выступая перед профессорами и студентами в Эрлангене, — и каждый народ стремится к мировому господству». Этот постулат, как он полагал, следовал прямиком из закона природы, желавшего везде и повсюду, чтобы побеждал более сильный, а более слабый был уничтожен или безоговорочно подчинился. Вот поэтому-то в самом конце, когда всё было им проиграно и гибель была уже перед глазами, он и позволит себе сказать Альберту Шпееру невозмутимую, столь глубоко поразившую близких ему ещё вчера людей, но совершенно логичную по своей последовательности фразу, что «нет никакой необходимости заботиться об основах, которые нужны (немецкому) народу для его дальнейшей примитивнейшей жизни», ибо он «оказался более слабым, и будущее принадлежит тогда исключительно более сильному восточному народу». Германия проиграла куда больше, чем войну, — у него, Гитлера, не осталось больше надежды. В последний раз склонился он перед законом природы, «этой ужасной королевой всей мудрости» — инстанцией, которая с давней поры повелевала его жизнью и мыслью.

Уже в конце 1924 года, через год с небольшим после заключения в крепость-тюрьму, которую Гитлер иронически назовёт своей «высшей школой за государственный счёт», время его отсидки подошло к концу. По запросу прокуратуры при Первом мюнхенском земельном суде директор тюрьмы Лейбольд выдал ему 15 сентября характеристику, которая, по сути, требовала для него условного наказания: «Гитлер проявляет себя как человек порядка, — говорилось в ней, — и дисциплины не только в отношении самого себя, но и в отношении других заключённых. Он послушен, скромен и услужлив. Не предъявляет никаких претензий, отличается спокойствием и пониманием, серьёзностью и полным отсутствием агрессивности, со всем тщанием старается переносить наложенные приговором ограничения. Это человек без личного тщеславия, питанием в тюрьме доволен, не курит и не пьёт и при всём товарищеском отношении к другим заключённым умеет обеспечить себе определённый авторитет… Гитлер будет пытаться вновь раздувать национальное движение соответственно своему пониманию, но не как прежде, насильственными, при необходимости (!) направленными против правительства средствами, а в контакте с законными правительственными инстанциями».

Образцовый стиль поведения и тактика, о чём свидетельствовала характеристика, явились предпосылкой для применения условного наказания, предусматривавшегося приговором суда после отбытия шестимесячного заключения. Правда, трудно было понять, о каком условном наказании могла идти речь в отношении фюрера национал-социалистов, уже имевшего один испытательный срок и избежавшего затем суда благодаря личному вмешательству идеологически коррумпированного министра, в отношении человека, уже в течение ряда лет организовывавшего беспорядки и схватки в залах, заявившего о смещении правительства рейха, арестовавшего министров и оставившего позади себя трупы. Поэтому появился и протест прокуратуры, по которому это решение суда было первоначально отменено. Однако авторитет государства проявил тут готовность признать по отношению к нарушителю закона свою собственную слабость. Посему власти пошли навстречу законодательно закреплённому и подлежащему безусловному исполнению требованию о высылке Гитлера лишь наполовину. И хотя руководство полиции Мюнхена ещё 22 сентября в письме на имя государственного министра внутренних дел сочло эту высылку «неизбежной», а новый баварский премьер-министр Хельд даже зондировал почву, готовы ли австрийские власти принять Гитлера в случае принятия решения о его высылке, дело тем и ограничилось. Сам же Гитлер, чрезвычайно этим озабоченный, показал себя достаточно умным, чтобы всеми мыслимыми способами доказывать, что будет вести себя самым что ни на есть лояльным образом. И он был недоволен, когда Грегор Штрассер назвал в ландтаге продолжавшееся тюремное заключение Гитлера позором для Баварии и сказал, что в этой земле правит «банда свиней, подлая банда свиней». Мешала Гитлеру и нелегальная активность Рема.

Однако обстоятельства вновь благоприятствуют ему. На проходивших 7 декабря выборах в рейхстаг движение «фелькише» смогло получить только три процента голосов, и из тридцати трех депутатов, которых оно имело в парламенте, сумели сохранить свои места только четырнадцать. Представление, что правый радикализм уже прошёл свой апогей, по всей вероятности, повлияло на решение Верховного земельного суда от 19 декабря, которое оставило без внимания протест прокуратуры относительно условного наказания в деле о путче и допустило все же досрочное освобождение Гитлера. 20 декабря, когда заключённые в тюрьме Ландсберг уже готовились к встрече рождества, пришла телеграмма из Мюнхена о немедленном освобождении из заключения Гитлера и Крибеля.

Несколько заблаговременно проинформированных друзей и приверженцев поджидали Гитлера у ворот тюрьмы с автомашиной. Это была разочаровывающе маленькая кучка. Движение распалось, сторонники рассеялись либо перессорились. В мюнхенской квартире его ждали Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Никакого выступления, никакого триумфа. Располневший к тому времени Гитлер казался беспокойным и нервным. Вечером того же дня он появился у Эрнста Ханфштенгля и прямо с порога неожиданно патетически попросил: «Сыграйте мне „Смерть любви“. Ещё в Ландсберге на него, бывало нападало настроение, что всё кончено. Теперь ироничный некролог гласил, что умер он молодым и что „наверняка германские боги любили его“.

 

Глава II

КРИЗИСЫ И ПРОТИВОДЕЙСТВИЯ

Перемена декораций. — Распад окружения. — Переговоры с Хельдом. Покориться или быть высланным из страны. — Разрыв с Людендорфом. «Все к Гитлеру!» — Новое рождение партии. — Запрет на публичные выступления. — Грегор Штрассер. — Ссора с Эрнстом Ремом. — Глубже некуда. — Йозеф Геббельс — «новый тип». — Группа Штрассера и её планы. — Совещание в Ганновере. — Тактика «катастроф». — Гитлер удаляется в горную идиллию.

Сцена, на которую вернулся Гитлер из Ландсберга, и впрямь сильно изменилась в негативном для него плане. Прошлогоднее возбуждение улеглось, истерия прошла, и из рассеявшейся пыли и висящей в вышине хмари опять проступили тупые, лишённые романтики контуры повседневности.

Эта перемена началась со стабилизацией денег, что первым делом восстанавливало у людей ощущение твёрдой почвы под ногами и, как следствие, лишало материальной базы прежде всего воинствующих носителей хаотической сумятицы — добровольческие отряды и полувоенные формирования, для содержания которых раньше было зачастую достаточно всего лишь небольших валютных затрат. Постепенно государственная власть получала прочность и авторитет. В конце февраля 1924 года она уже могла позволить себе отменить чрезвычайное положение, объявленное в ночь на 9 ноября. И уже в течение того же года политика согласия эры Штреземана принесла первые результаты. Они нашли своё выражение не столько в каких-то отдельных конкретных успехах, сколько в улучшившейся психологической ситуации в Германии, которой удавалось теперь шаг за шагом рассеивать застарелые чувства вражды и ненависти, — в плане Дауэса уже проглядывало решение проблемы репараций, французы собирались уйти из Рурской области, рассматривалось соглашение о безопасности, а также о приёме Германии в Лигу наций, а благодаря бурному потоку американских кредитов во многом стало улучшаться и экономическое положение. Безработица, чьи серые краски ещё вчера определяли картины нищеты на углах улиц, в очередях перед кухнями для бедных и за социальными пособиями, заметно сократилась. Перемена ситуации отражалась и на результатах выборов. Хотя в мае 1924 года радикальные силы смогли ещё раз отпраздновать свой успех, но уже на декабрьских выборах в том же году они потерпели весьма ощутимое поражение; только в Баварии группы «фелькише» потеряли около шестидесяти процентов своих сторонников. И если даже этот поворот не привёл к моментальному усилению демократических центристских партий, то все же создавалось впечатление, что после нескольких лет кризисов, опасностей государственного переворота и депрессии Германия встала, наконец, на нормальный путь.

Подобно многочисленному слою других, впервые оказавшихся на виду и лишённых какой-либо профессии профессиональных политиков, Гитлер тоже, как будто, достиг финиша вместе с той десятилетней фазой неупорядоченного существования, что характеризовалась авантюрами и антигражданской направленностью, и вновь очутился перед лицом «спокойствия и порядка», внушавших ему ужас ещё тогда, когда он был подростком. При трезвом рассмотрении положение его было бесперспективным. Ведь, несмотря на свой ораторский триумф в зале суда он за истёкшее время оказался в ситуации потерпевшего крах политика, которого уже ни в грош не ставили и наполовину забыли. Партия и все её организации были запрещены, равно как и «Фелькишер беобахтер», рейхсвер и иные покровители движения — преимущественно частные лица — от него отвернулись и, после всех волнений и игр в гражданскую войну, вновь посвящали себя повседневным делам и обязанностям. Многие, вспоминая 1923 год, только растерянно пожимали плечами — он казался им сегодня сумасшедшей и недоброй порой. Дитрих Эккарт и Шойбнер-Рихтер были покойниками, Геринг находился в эмиграции, и Крибсль был уже на полпути туда же.

Многие из ближайших сторонников Гитлера либо ещё находились в заключении, либо перессорились между собой и их пути разошлись. Непосредственно перед арестом Гитлеру удалось передать Альфреду Розенбергу нацарапанную второпях карандашом записку: «Дорогой Розенберг, с этого момента Вы будете возглавлять движение». После чего Розенберг — под весьма примечательным псевдонимом Рольф Айдхальт, своего рода анаграммы из имени и фамилии Адольф Гитлер — попытался объединить остатки прежних сторонников в рамках «Великогерманского народного сообщества» (ГФГ), отряды штурмовиков СА продолжали существовать под видом разного рода спортивных союзов, кружков любителей пения и стрелковых гильдий. Но по причине небольшого авторитета и надоедливого многословия Розенберга движение вскоре распалось на антагонистические клики, враждовавшие друг с другом. Людендорф выступал за объединение бывших членов НСДАП с Немецкой национальной партией свободы, которой руководили фон Грефе и граф Ревентлов; Штрайхер основал в Бамберге «Баварский блок фелькише», у которого, опять же, были свои амбиции. В ГФГ, наконец, прорвались к руководству возвратившийся Эссер, Штрайхер и проживавший в Тюрингии д-р Артур Динтер, автор лихо накрученных расистских кровавых фантазий в форме романов, между тем Людендорф вместе с фон Грефе, Грегором Штрассером и вскоре также с Эрнстом Ремом организовал Национал-социалистическую партию свободы как своего рода сборный пункт для всех групп «фелькише». Их бесконечные ссоры и интриги шли рука об руку с попытками, воспользовавшись тюремным заключением Гитлера, вырваться вверх в движении «фелькише», а то и оттеснить его с завоёванной им ведущей позиции на роль простого барабанщика.

Однако эти удручающие обстоятельства ни в коей мере не испугали Гитлера, более того, именно тут он увидел свой шанс и источник новых надежд. Позднее Розенберг признается, что назначение его временным руководителем движения чрезвычайно его поразило и он не без основания предположил, что за этим скрывается какой-то тактический ход Гитлера, который заранее сознательно принял в расчёт разрушение движения и даже способствовал этому, дабы тем самым ещё убедительнее утвердить свои притязания на руководство. Нередко такое поведение ставится ему в вину, однако тут упускается из виду сама природа того притязания, каковое Гитлер уже выдвинул к этому времени, ибо он не мог делегировать кому-то призвание своей судьбы — история искупительного подвига Христа не знает фигуры вице-Спасителя.

И вот теперь он бесстрастно наблюдает за ссорами между Розенбергом, Штрайхером, Эссером, Пенером, Ремом, Аманом, Штрассером, фон Грефе, фон Ревентловом и Людендорфом и, как сказал один человек из его ближайшего окружения, «даже мизинцем» не шевелит; более того, он стравливает противников между собой и срывает так, между прочим, все попытки слияния групп «фелькише» — пусть, пока он находится в заключении, не принимаются, насколько это возможно, никакие решения, не образуются центры власти и не создаются фундаменты под чьими-то претензиями на руководство. По той же причине он критиковал и участие в парламентских выборах, хотя это и соответствовало его новой тактике завоевания власти легальным путём, — ведь любой член партии, обретя парламентский иммунитет и деньги на содержание, обретал тем самым и определённую независимость. С неудовольствием отметил он, находясь в тюрьме Ландсберг, что Национал-социалистическая партия свободы получила на выборах в рейхстаг в мае 1924 года худо-бедно, но всё-таки тридцать два места из четырехсот семидесяти двух. Вскоре после этого он в своём «Открытом письме» слагает с себя руководство НСДАП, отказывается от всех полученных полномочий и запрещает посещать себя с целью обсуждения политических вопросов. Не без оттенка самодовольства Рудольф Гесс говорил в одном из своих писем из тюрьмы о «глупости» соратников, в то время как сам Гитлер считал, что его высокая ставка подкреплена сильными козырями. И когда он вернулся из Ландсберга, то увидел, конечно, развалины, но зато — ни одного серьёзного соперника, и вместо сплочённого фронта противников его встретило нетерпение бессильных фракций — он явился как Долгожданный спаситель погрязшего — не без его же содействия — в маразме движения «фелькише». И Гитлер сможет строить не в последнюю очередь и на этом своё ставшее вскоре непререкаемым притязание на руководство: «То, что было бы никак невозможно раньше, — открыто признает он впоследствии, — я смог тогда (после выхода из тюрьмы) сказать всем в партии: теперь будем бороться так, как хочу я, и никак иначе».

Правда, по возвращении он встретился не только с далеко идущими надеждами, но и с самыми противоречивыми требованиями своих разобщённых сторонников. И его политическое будущее зависело теперь от того, удастся ли ему изолироваться от всех частных интересов и придать партии на плотно оккупированном правыми пространстве свой, ни на кого не похожий профиль, хотя бы и неопределённый, но достаточный, чтобы сплотить самые разные амбиции. Многие ожидали, что он вместе с Людендорфом организует единое движение «фелькише». А он уже понял, что только возвышающаяся надо всем, поднятая до высот культа фигура фюрера может породить ту интегрирующую силу, которой требовал его план. Поэтому в тот момент для него было первостепенным не заключение поспешных союзов, а проведение линий размежевания и осуществление своего личного и безусловного притязания. И этими соображениями будет определяться тактическое поведение Гитлера в последующие недели.

Для начала он по совету Пенера просит аудиенции у нового баварского премьер-министра Хельда. Когда-то Гитлер и его сторонники вели с этим ревностным католиком, решительным приверженцем федерализма и председателем Баварской народной партии весьма ожесточённую борьбу. Чтобы как-то смягчить скандальный характер этой встречи, состоявшейся 4 января 1925 года, Гитлер подыскал предлог, будто собирается просить об освобождении своих ещё находящихся в заключении в Ландсберге товарищей. На самом же деле этой встречей он делал первый шаг к легальности. Критики из лагеря «фелькише» упрекали его в том, что этим визитом он хочет заключить свой «мир с Римом». В действительности же он искал мира с государственной властью. В противоположность Людендорфу, цинично замечает Гитлер, он не может позволить себе роскошь предварительно оповещать своих противников, что собирается их изничтожить.

Успех этого предприятия был для его дальнейшей политической судьбы не менее важен, чем осуществление его притязания на руководство внутри лагеря «фелькише». Ибо наряду с построением ведомой диктаторскими методами, боевой партии для неуклонного претворения в жизнь все тех же амбиций по завоеванию власти все зависело теперь от того, сумеет ли он восстановить утраченное доверие мощных институтов и извлечь урок из событий 9 ноября, заключавшийся в том, что политика состоит не только из преодоления, азарта и агрессии, но и имеет двойную суть, требующую лично от него исполнения новой роли. Решающим тут было стремление выступать и революционером, и защитником существующих порядков, производить впечатление и радикала, и одновременно умеренного, угрожать существующему строю и играть роль его защитника, нарушать право и самым правдоподобным образом уверять, что речь идёт о восстановлении этого права. Неизвестно, были ли такие парадоксы тактики Гитлера когда-либо сознательно обоснованы им теоретически, но его практика чуть ли не каждым своим шагом была нацелена именно на то, чтобы претворять их в жизнь.

В начале беседы он заверил премьер-министра, принявшего его весьма сдержанно, в своей лояльности, а также в том, что впредь будет действовать в рамках легальности и считает путч 9 ноября ошибкой. За это время он осознал, что необходимо уважать авторитет государства и что сам он как гражданин и патриот готов всеми силами способствовать этому и в первую очередь предоставить себя в распоряжение правительства в борьбе против разлагающих сил марксизма. Но для этого ему нужно, чтобы существовала его партия и газета «Фелькишер беобахтер». На вопрос, как он думает совместить это своё предложение с антикатолическим комплексом «фелькише», Гитлер назвал такого рода нападки личной причудой Людендорфа и заявил, что его отношение к генералу и без того весьма скептическое, а сам он не имеет с этим ничего общего. Для него изначально неприемлема любая религиозная вражда, но надо бы, чтобы все испытанные национальные силы стояли в едином строю. Ко всем этим излияниям Хельд остался холоден. Он сказал, что рад тому, что Гитлер собирается, наконец, уважать государственный авторитет, хотя ему лично все равно, станет ли Гитлер это делать или нет, поскольку он как премьер-министр будет защищать этот авторитет от любых посягательств, и что ситуация, предшествовавшая 9 ноября, в Баварии больше не повторится. Но так или иначе, поддавшись уговорам своего личного друга д-ра Гюртнера, бывшего в то же время и одним из покровителей Гитлера, Хельд решил отменить запрет НСДАП и её газеты, поскольку — так сформулировал он свои впечатления от разговора с Гитлером — «бестия укрощена».

Несколько дней спустя Гитлер появился перед своей фракцией ландтага и, словно состояние движения не было и без того весьма неутешительным, спровоцировал там ожесточённую дискуссию. С плетью из кожи бегемота в руке (она стала теперь одним из непременных атрибутов) он вошёл в здание ландтага, где в праздничном настроении собрались депутаты «фелькише», чтобы оказать ему торжественный приём. Но он без долгого вступления обрушился на них с обвинениями, в которых инкриминировал им слабость руководства, а также отсутствие какой-либо концепции, особенно же возмущало его, что они отклонили предложенное им Хельдом участие в правительстве. Когда же ошеломлённая аудитория стала возражать ему, что есть, мол, принципы, которыми порядочный человек поступиться не может, и что нельзя упрекать противника в измене немецкому народу и в то же время входить с ним в одно правительство, и когда один из собравшихся выразил даже в заключение подозрение, что Гитлер хотел бы такой коалицией лишь купить себе досрочное освобождение, последовал презрительный ответ, что его освобождение было бы для движения в тысячу раз важнее, нежели все непоколебимые принципы двух дюжин парламентариев «фелькише».

И впрямь казалось, что своим грубым и вызывающим притязанием на руководство он собирается оттолкнуть всех, кто не захочет ему подчиниться. Позднее он с ироническим пренебрежением будет говорить об «инфляционной прибыли» партии в 1923 году, о её слишком быстром росте, ставшем решающей причиной слабости и недостатка сопротивляемости во время кризиса; теперь же он извлёк из этого уроки. Вскоре руководители групп «фелькише» стали слёзно жаловаться на отсутствие у Гитлера готовности к сотрудничеству и охотно взывали при этом к совместно пролитой у «Фельдхеррнхалле» крови. Однако для Гитлера куда важнее были не такого рода мистические сентиментальности, а воспоминание о союзах 1923 года, о вынужденной необходимости считаться со столь многими щепетильными либо твердолобыми соратниками и об усвоенном из этого уроке, что любое партнёрство есть некая форма плена. И насколько податливым выступал он вовне, по отношению к государственной власти, настолько же властно и непоколебимо настаивал он поэтому на подчинении ему в рядах движения. И для него не стало проблемой то обстоятельство, что в результате той дискуссии в ландтаге с ним остались только шесть из двадцати четырех депутатов, большинство же перешло в другие партии.

Но он отнюдь не удовольствовался этим столкновением — горя нетерпением, он затевает все новые диспуты и отламывает дальнейшие куски от краёв ставшего мизерным движения. Он усердно подчёркивает то, что отделяет его от других многочисленных групп «фелькише» и правых радикалов, и отказывается от любого сотрудничества с ними. Из четырнадцати депутатов рейхстага верными ему останутся только четверо, да и те демонстрируют свою строптивость и требуют в первую очередь, чтобы он отмежевался от таких одиозных и нечистоплотных людей в своём окружении как Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Поскольку же Гитлер отчётливее нежели его противники сознаёт, что ожесточённый, продолжающийся уже более месяца спор имеет своим предметом не чистоту, а единовластие в партии, то он не отступает тут ни на шаг.

По ходу дела он уже подготовил разрыв с Людендорфом. Причиной тому было не только замечание генерала, которое Гитлер не мог ему простить, в полдень 9 ноября, что ничто не может оправдать его бегства от «Фельдхеррнхалле» и что ни один немецкий офицер не станет служить под командой такого человека, — дело было ещё и в том, что «национальный полководец» стал ныне немалой обузой — во всяком случае, в Южной Германии, — особенно с тех пор, как его упрямство и эксцентрическое самолюбие его второй жены, докторши Матильды фон Кемниц, начали втягивать его во все новые свары. Он грубо и открыто нападал на католическую церковь, затеял никому не нужную дуэль с баварским кронпринцем, перессорился со всем офицерским корпусом — дело дошло даже до того, что группа его бывших сослуживцев исключила его из своих рядов, — и все глубже залезал в псевдорелигиозные дебри сектантской идеологии, где с глубокомысленным видом сваливались в одну кучу и какие-то заговорщицкие страхи, и вера в германских богов, и пессимизм по отношению к цивилизации. Что же касается Гитлера, то от такого рода привязанностей, в которых он вновь встречался с мракобесием своих юных лет, Ланцем фон Либенфельсом и бредовыми картинами общества «Туле», он давно уже ушёл и успел сформулировать в «Майн кампф» своё жгучее презрение к подобным романтическим воззрениям «фелькише», хотя в мире его собственных представлений и прослеживались рудименты оных. Определённую роль играли тут и комплексы ревности, ибо он очень хорошо ощущал ту непроходимую пропасть, которая в глазах строго различавшего военную субординацию народа отделяла бывшего ефрейтора от генерала. Интересно в этом плане, что одна из групп «фелькише» в своём послании в начале 1925 года называет Людендорфа «его высокопревосходительством великим вождём», а Гитлера — «духом огня, который освещает своим светом тьму нынешнего положения вещей». И, наконец, как личное оскорбление со стороны Людендорфа воспринял Гитлер тот факт, что этот генерал-квартирмейстер мировой войны своим воинским приказом отобрал у него его персонального сопровождающего Ульриха Графа, за что он и осыпал того гневными упрёками в первой же их беседе. В то же самое время, словно все больше входя в раж, требовавший от него накалять вражду, Гитлер вступает в противоборство с лидерами северогерманского Национал-социалистического освободительного движения фон Грефе и фон Ревентловом, которые ещё ранее публично заявили, что у Гитлера не должно быть прежней власти, ибо он — одарённый агитатор, но не политик. В одном более позднем письме» свидетельствующем об обретении им самоуверенности, Гитлер ответил фон Грефе, что прежде он был барабанщиком и будет таковым снова, но только ради Германии, а уж никак не для Грефе и ему подобных, «и это так же верно, как то, что мне помогает Бог!»

26 февраля 1925 года возобновился выход газеты «Фелькишер беобахтер», где было помещено объявление, что на следующий день в «Бюргербройкеллере», бывшем сценой неудавшегося путча, состоится новооснование (не воссоздание) НСДАП. В своей передовой статье «Новое начало», а также в опубликованных одновременно директивах по организации партии Гитлер подводит фундамент под своё притязание на руководство — он отклоняет все условия и, имея в виду упрёки по поводу Эссера и Штрайхера, заявляет, что руководство партии должно не столько заниматься моралью своих членов и конфессиональными распрями, сколько проводить в жизнь политику, своих же критиков он обзывает «политическими несмышлёнышами». И как первая реакция на его энергичный курс начинают поступать со всех концов страны подтверждения его поддержки.

Выступление следующего дня было тактически очень тщательно продумано. Чтобы придать своему призыву больший эффект, Гитлер уже в течение двух месяцев не выступал публично как оратор и тем самым чрезвычайно подогревал как ожидания своих приверженцев, так и нервозность своих соперников; он не принимал посетителей, отказывал даже зарубежным делегациям и поручил от своего имени заявить, что все политические послания он выбрасывает, «не читая, в корзину для бумаг». Хотя собрание было назначено только на 20 часов, первые его участники — «вход: 1 марка» — начали собираться уже вскоре после полудня. В шесть часов полиции пришлось перекрыть доступ в зал, где к тому времени сошлось около четырех тысяч человек, причём многие из них были меж собой в отношении вражды и взаимных интриг. Но когда Гитлер появился в зале, он был встречен бурной овацией, присутствовавшие вскакивали на столы, хлопали, размахивали керамическими пивными кружками и обнимались от счастья. Председательствовал Макс Аман, поскольку Антон Дрекслер поставил условием своего участия в собрании исключение Эссера и Штрайхера. Не было также Штрассера, Рема и Розенберга. И вот ко всем к ним, колебавшимся или упрямившимся партнёрам, обратился с двухчасовой, необыкновенно эффектной речью Гитлер. Он начал с общих фраз, вознёс хвалу арийцу за его победы в деле культуры, проанализировал внешнюю политику и заявил, что мирный договор можно было бы разорвать, а соглашение о репарациях объявить недействительным, но гибель Германии грозит из-за заражения еврейской кровью. Возвращаясь к своему маниакальному представлению, он напомнил о берлинской Фридрихштрассе, где каждый еврей ведёт под руку немецкую девушку. Марксизм, сказал он, «может быть свергнут, если против него выступит учение большей истинности, но такой же брутальности при его проведении в жизнь». Затем он покритиковал Людендорфа, который повсюду заводит себе врагов и не понимает, что называть противником можно одного, а иметь при этом в виду совсем другого, и перешёл, наконец, к существу дела:

«Когда кто-то приходит и хочет ставить мне условия, я ему говорю: подожди, дружок, и послушай-ка те условия, которые я поставлю тебе. Я не гонюсь за большой массой. Через год вы, мои товарищи по партии, сами будете решать. Если я действовал правильно, тогда хорошо, а если я действовал неправильно, тогда я сам отдам свою должность назад в ваши руки. Но до этого такой уговор: я один руковожу движением, и никто не ставит мне условий, пока я лично несу всю ответственность. А я снова несу ответственность абсолютно за все, что происходит в нашем движении» [69] .

С пылающим от гнева лицом он в заключение выступления заклинает собравшихся прекратить все их многочисленные распри, забыть прошлое и положить конец сварам внутри движения. Он не просит идти за ним, не намекает на какие-либо компромиссы — он просто требует подчиниться ему или рассчитаться. Заключительная овация укрепляет его в намерении придать новой НСДАП авторитарный покрой партии, повинующейся исключительно только его приказам, — партии фюрера. Когда посреди всеобщего ликования Макс Аман вышел вперёд и торжественно бросил в зал: «Раздорам должен быть положен конец — все к Гитлеру!», на сцене вдруг оказались друг против друга все старые противники: Штрайхер, Эссер, Федер, Фрик, тюрингский гауляйтер Динтер, а также руководитель баварской фракции Буттман. И это была чрезвычайно трогательная сцена, когда они на глазах тысяч людей, с криками вскакивавших на стулья и столы, демонстративно протянули друг другу руки. Штрайхер, запинаясь, сказал что-то о «божественном уделе», а Буттман, который ещё недавно, во время встречи Гитлера с фракцией ландтага, остро и ядовито возражал тому, кому теперь все рукоплескали, заявил, что все сомнения, с которыми он сюда пришёл, «растаяли во мне во время речи фюрера». То, чего не сумели добиться ни мощная фигура Людендорфа, ни фон Грефе, Штрассер, Розенберг или Рем — ни вместе, ни поодиночке, — добился лишь немногими ходами он, и сознание этого укрепляло его авторитет, равно как и его самоуверенность. По выражению Буттмана, которое уже в прошлом применялось к нему Людендорфом и другими конкурентами, с этого дня он зовётся «фюрером» и по праву является таковым — единоличным вождём.

Как только Гитлер обеспечил себе ещё более диктаторскую, чем прежде, власть над партией, утвердившись, как писал Герман Эссер, перед всеми этими «канальями, проклятым отребьем интриганов», он приступил к осуществлению своей второй целеустановки — превращению НСДАП в прочный и мощный инструмент для своих тактических замыслов. О своём решении делать отныне революцию не с помощью насилия, а с помощью закона, он в весьма саркастических выражениях заявил одному из своих приверженцев ещё во время пребывания в крепости Ландсберг: «Когда я возобновлю свою деятельность, я должен буду проводить новую политику. Вместо завоевания власти силой оружия, мы, к огорчению депутатов-католиков и марксистов, сунем наши носы в рейхстаг. И пусть на то, чтобы победить их по количеству голосов, понадобится больше времени, чем на то, чтобы их расстрелять, но в конечном счёте их же собственная конституция всучит успех нам в руки. Любой легальный процесс — процесс медленный».

И он оказался даже ещё более медленным и трудным, нежели предполагал Гитлер, и сопровождался все новыми провалами, противодействиями и конфликтами. Обстоятельства сложились так, что Гитлер стал виновником первой серьёзной неудачи. Ибо баварское правительство не только восприняло его замечание, что вполне можно говорить об одном враге, а иметь в виду совсем другого, именно так, как и следовало, т. е. как доказательство его несомненной враждебности по отношению к конституции, но и связало это с другим высказыванием, что либо враг пройдёт по его трупу, либо он пройдёт по трупу врага: «Я хотел бы, — так продолжал он, — чтобы если в следующий раз я паду в борьбе, моим саваном было знамя со свастикой». Такого рода высказывания посеяли столь большие сомнения в правдивости его заверений в легальности, что власти в Баварии, а вскоре вслед за тем и в большинстве других земель, просто запретили ему публичные выступления. В сочетании с испытательным сроком и по-прежнему грозившей ему высылкой из страны, а также с учётом всеобщей ситуации, казалось, что этот запрет, ставший для него страшным и неожиданным ударом, кладёт конец всем его планам. А это означало, что вся его концепция рушилась, не начав ещё осуществляться.

Однако это не вызывает у него ни растерянности, ни даже намёка на замешательство. Ещё полтора года назад, летом 1923 года, такого рода удар мог выбить его из колеи и породить в нём летаргию и слабость, как в юношеские годы, теперь он остаётся равнодушен и почти безучастен даже к последствиям запрета на выступления и в личном плане, хотя это означало для него потерю важнейшего источника доходов; теперь средства на жизнь он зарабатывает гонорарами за передовицы, которые пишет для партийной печати. Нередко выступает он и перед небольшой аудиторией из сорока-шестидесяти гостей в доме Брукманов, и полное отсутствие средств для опьяненности, доведения себя до экстаза вынуждает его теперь искать и находить новые методы рекламы и подачи себя. Наблюдатели того времени единодушно отмечают перемены, произошедшие с Гитлером за время его нахождения в тюрьме, появление более жёстких и строгих черт, которые впервые придают этому невыразительному облику психопата контуры индивидуальности: «Узкое, бледное, болезненное, часто казавшееся пустым лицо стало более резким, явственнее проступила сильно развитая структура строения костей от лба до подбородка; то, что раньше производило впечатление меланхоличности, уступило теперь место не вызывавшей сомнений черте твёрдости». Она придала ему, вопреки всем неприятностям, то упорство, с помощью которого он и преодолел фазу стагнации и развернул в конечном итоге своё триумфальное шествие в начале тридцатых годов. И когда летом 1925 года, на низшей точке упадка всех его надежд, совещание руководителей НСДАП вздумало обсуждать вопрос о его заместителе, он резко выступил против этого с вызывающим утверждением, что существование или крах движения зависит только от него одного.

Картина его ближайшего окружения убеждала, что тут он, несомненно, прав. В результате сознательно вызванных коллизий и размежеваний в последние месяцы с ним, естественно, остались в первую очередь заурядные и послушные приверженцы и его антураж опять свёлся к когорте скототорговцев, шофёров, вышибал и бывших профессиональных вояк, к которым он ещё со смутных времён начала становления партии испытывал какое-то удивительно сентиментальное, чуть ли не человеческое чувство. И зачастую весьма одиозная репутация этих его спутников смущала его столь же мало, как и их шумливая грубость и примитивность, и именно такое окружение демонстрировало в первую очередь, насколько утратил он свои буржуазные, эстетизирующие истоки. Когда его, бывало, упрекали за это, то он тогда ещё оправдывался с определённым налётом неуверенности, что, мол, и он может ошибаться в своих наперсниках, ибо это в природе человека, который «не может не заблуждаться». Однако вплоть до тех лет, когда он стал канцлером, именно такому типу в его свите и отдавалось предпочтение, да и после этот тип преобладал в тех приватных компаниях его собеседников в длинные пустые вечера, когда он устраивал в помещениях, которые когда-то занимал Бисмарк, просмотры кинофильмов или предавался пустой болтовне, расстегнув пиджак и далеко вытянув ноги из тяжёлого кресла. Не имея ни корней, ни семьи, ни профессии, но непременно какой-то излом в характерах или биографиях, они пробуждали у бывшего обитателя мужского общежития определённые сокровенные воспоминания, и, возможно, как раз аура и запахи венских лет и были причиной того, что он вновь оказался в кругу всех этих кристианов веберов, германов эссеров, йозефов берхтольдов или максов аманов. Восхищение и откровенная преданность — это было все, что они могли предложить и безоговорочно принести ему в дар. Не отрывая самозабвенных взглядов от его губ, слушали они его пространные монологи в «Остерии Бавария» или в «Кафе Ноймайер», и вполне вероятно, что в их слепом энтузиазме он и находил эрзац необходимому ему как наркотик восхищению масс, которого теперь его на время лишили.

К тем скудным успехам, которыми мог бы похвастаться Гитлер в этот период парализованности, относится прежде всего привлечение им на свою сторону Грегора Штрассера. До провалившегося ноябрьского путча этот аптекарь из Ландсхута и гауляйтер Нижней Баварии, которого привёл в политику «фронтовой опыт», лишь изредка появлялся на сцене. Однако, воспользовавшись отсутствием Гитлера, он сумел двинуться в первый ряд и принести национал-социализму определённое количество сторонников в рамках «Национал-социалистического освободительного движения» — главным образом в Северной Германии и в Рурской области. Этот грубовато сбитый, хотя и не лишённый тонких чувств мужчина, не чуравшийся драк в ресторациях и читавший в оригинале Гомера, а в целом являвший собой и впрямь этакое клише тяжёлого на подъем баварца из числа зажиточных граждан маленького провинциального городка, был весьма примечательной фигурой и имел, помимо собственного ораторского дара, в лице своего брата Отто ещё и умелого и напористого союзника-журналиста. С не раз уже сломленным и холодным неврастеником Гитлером он сошёлся с трудом, личность последнего была тут такой же большой помехой, как и имевшее дурную репутацию его послушное окружение, в то время как совпадение политических взглядов сводилось почти исключительно к трактовавшемуся самым широким образом и игравшему всеми красками, но совершенно не имевшему точного определения понятию «национал-социализм». Но его восхитила магия Гитлера и способность того собирать приверженцев и мобилизовывать их ради какой-либо идеи. В мероприятии по «новообразованию» партии Штрассер не участвовал. Когда же Гитлер в начале марта 1925 года предложил ему в качестве отступного за выход из «Национал-социалистического освободительного движения» широкую самостоятельность по руководству НСДАП во всём северно-германском регионе, Штрассер самоуверенно подчеркнул, что примкнёт к Гитлеру не как последователь, а как сподвижник. Он оставляет за собой право на свои принципы и сомнения, но выше всего для него — перспективность и нужность идеи: «Поэтому я отдал себя в распоряжение господина Гитлера ради нашего сотрудничества».

Это приобретение уравновесилось, однако, весьма примечательной потерей. В то время как Штрассер с бурной энергией приступает к построению партийной организации в Северной Германии и в короткий срок создаёт между Шлезвиг-Гольштейном, Померанией и Нижней Саксонией семь новых партийных округов-ray, Гитлер демонстрирует свою решимость любой ценой, даже за счёт дальнейших потерь, утверждать собственный авторитет и свою концепцию — он порывает с Эрнстом Ремом. Выпущенный, несмотря на обвинительный вердикт, мюнхенским народным судом на свободу, этот отставной капитан незамедлительно начал собирать своих бывших соратников времён добровольческих отрядов и «Кампфбунда» под знамёна нового союза «Фронтбанн». С растерянностью взиравшие на возрастающую нормализацию ситуации, вечные «только-солдаты» были почти все без исключения готовы вступить в это новое объединение, быстро набиравшее силу благодаря энергии и организационному таланту Рема.

Гитлер не без беспокойства следил за этой активностью ещё из крепости Ландсберг, поскольку она равным образом угрожала и его досрочному освобождению, и его руководящей позиции в рядах движения «фелькише», да и его новой тактике тоже. Среди уроков, усвоенных им из ноябрьских событий 1923 года, был и тот, что ему следует отмежёвываться от всех вооружённых формирований, от их порождаемой оружием самоуверенности, мании конспирации и игр в солдатики. То, что, по мнению Гитлера, было необходимо НСДАП, так это парамилитаризованное, стоящее исключительно под политическим командованием и, следовательно, подчиняющееся только ему одному партийное войско, в то время как Рем придерживался прежней идеи тайной вспомогательной армии для рейхсвера и даже подумывал о том, чтобы сделать СА независимыми от партии и командовать ими как подразделениями своего «Фронтбанна».

В принципе, это было все тем же старым спором о назначении и функции СА. В противоположность тугодуму Рему Гитлер за это время уже приобрёл определённый эмоциональный и рациональный опыт. Он не забыл Лоссову и офицерам его штаба их предательства 8 и 9 ноября, но одновременно усвоил из событий той ночи, что присяга и легальность для большинства офицеров являются непреодолимым моральным барьером. Нарушенная Лоссовом клятва не в последнюю очередь была отчаянной попыткой вырваться из не предусмотренной правилами, позорной двусмысленности нелегальности, в которую втянули армию Кар, Гитлер, собственная нерешительность Лоссова, да и вся ситуация вообще, и Гитлер сделал отсюда вывод, продиктованный ему его собственным честолюбием руководителя, — избегать какой бы то ни было тесной связи с рейхсвером, ибо именно в этом и было начало любой нелегальности.

В первой половине апреля дело дошло до ссоры. Рем был страстным приверженцем Гитлера, он вообще был искренним, ненавязчивым человеком, столь же непоколебимо сохранявшим верность своим друзьям, как и своим взглядам. Надо полагать, Гитлер не забывал, чем он обязан Рему с самого начала своей политической карьеры, но в то же время он видел, что времена переменились и обладавший когда-то немалым влиянием человек стал своенравным, обременительным другом, едва ли вписывавшимся в изменившиеся условия. Правда, какое-то время он ещё колебался и уходил от настойчивых домогательств Рема, но затем без каких-либо угрызений совести все же решился на разрыв. В ходе их беседы в середине апреля, когда Рем в очередной раз начал требовать строгого размежевания между НСДАП и СА и одновременно упорно настаивать на праве командовать своими подразделениями как частной армией, находящейся вне всех партийных и текущих раздоров, дело дошло до ожесточённой перебранки. Особенно обидело Гитлера, что планы Рема не только делали его, как это уже имело место летом 1923 года, пленником чужих целей, но и, помимо всего, опять опускали его до роли «барабанщика». И когда, будучи в оскорблённых чувствах, он упрекнул Рема в предательстве их дружбы, тот прекратил разговор. День спустя он письменно сообщил, что снимает с себя обязанности по командованию СА, однако Гитлер никак на это не прореагировал. В конце апреля, сняв с себя обязанности по руководству «Фронтбанном», он вновь обратился к Гитлеру с письмом, которое закончил такой примечательной фразой: «Я пользуюсь случаем, чтобы, вспоминая те прекрасные и тяжёлые часы, которые мы пережили вместе, сердечно поблагодарить тебя за твоё товарищеское отношение и попросить тебя не лишать меня твоей личной дружбы». Но и на это письмо ответа он не получил. Когда же на следующий день он передал в печать «фелькише» заметку о своём уходе, то «Фелькишер беобахтер» напечатала её без каких-либо комментариев.

В то же самое время произошло событие, которое не только продемонстрировало Гитлеру, сколь опасно тают его шансы, но и наглядно показало ему, что разрыв с Людендорфом, случившийся по преимущественно личным мотивам, был политически совершенно оправдан. В конце февраля 1925 года умирает социал-демократический президент страны Фридрих Эберт, и по инициативе Грегора Штрассера группы «фелькише» выдвигают в противовес усердному, но совершенно неизвестному кандидату правых буржуазных партий д-ру Ярресу собственного кандидата с именем — Людендорфа. И вот генерал, получив чуть больше одного процента голосов, терпит на выборах сокрушительное поражение, что не без злорадного удовлетворения и принимается к сведению Гитлером. Когда же через несколько дней после выборов в результате несчастного случая погиб д-р Пенер — единственный достойный доверия и уважения сподвижник, который у него ещё оставался, — казалось, что политическая карьера Гитлера и впрямь закончилась. В Мюнхене партия насчитывала всего 700 членов. Антон Дрекслер от него ушёл и, разочарованный, основал собственную партию, соответствующую его скромным запросам, хотя драчливая гвардия Гитлера превратила в свою любимую забаву вылавливать членов «конкурирующей фирмы» и задавать им трёпку. Схожим образом обстоит дело и с другими родственными группами; нередко и сам Гитлер, с гиппопотамовой плетью в руке, участвует в штурме собраний и появляется на трибуне, молча улыбаясь, поскольку не имеет права выступать, и приветствуя массы. Перед вторым туром выборов президента страны он призывает своих сторонников голосовать за выдвинутую к этому времени кандидатуру фельдмаршала фон Гинденбурга. Конечно, при том положении дел Гитлер вовсе не собирался пускаться в «многолетнюю политическую спекуляцию», как будет расцениваться потом его решение выступить в поддержку Гинденбурга, да и те немногие голоса, коими он располагал, погоды не делали. Но важным тут было то обстоятельство, что тем самым он демонстративно вступал вновь в ряды «партий порядка» и приближался к этому овеянному легендами человеку — тайному «эрзацкайзеру», в руках которого уже был или скоро будет ключ к почти всем без исключения инструментам власти.

Продолжавшиеся провалы не могли не сказываться на позиции Гитлера внутри партии. В то время как ему приходится вести борьбу за свою пошатнувшуюся власть главным образом в Тюрингии, Саксонии и Вюртемберге, Грегор Штрассер продолжает строительство партии в Северной Германии. Он всё время в разъездах. Ночи он проводит в поездах или в залах ожидания на вокзалах, днём встречается со сторонниками, организует окружкомы, устраивает совещания с функционерами, выступает на собраниях как докладчик или участник дискуссии. И в 1925, и в 1926 годах он главный докладчик на чуть ли не ста мероприятиях в год, в то время Гитлер приговорён к молчанию, и это обстоятельство и — в меньшей степени — честолюбивое соперничество Штрассера создают впечатление, будто центр тяжести партии перемещается на север. Вследствие лояльности Штрассера руководящая позиция Гитлера в общем и целом поначалу ещё признается, хотя недоверие трезвых северных немцев-протестантов по отношению к мелодраматичному представителю мелкобуржуазной богемы и его якобы «проримскому курсу» проявляется от случая к случаю достаточно явно, и нередко новых сторонников партии можно было вербовать только с помощью обещания значительной независимости от штаб-квартиры в Мюнхене. И требование Гитлера, чтобы руководители местных организаций назначались руководством партии, на севере поначалу тоже не соблюдается. Продолжительное время то затухал, то вновь разгорался спор между центром и округами-гау относительно права выдачи партбилетов. Благодаря своему сверхчувствительному нюху на всё, что касается власти, Гитлер моментально понял, что такого рода побочные организационные вопросы были, по сути, вопросом либо о сохранении контроля со стороны центра, либо о бессилии последнего. И хотя в этом деле он не шёл ни на какие уступки, ему пришлось довольно долго терпеть своеволие отдельных гау; так, например, в гау Северный Рейн в конце 1925 года отказались использовать членские билеты мюнхенского центра.

Секретарём в этом партийном округе со штаб-квартирой в Эльберфельде был молодой человек с академическим образованием, безуспешно попытавший свои силы как журналист, писатель и аукционист на бирже, прежде чем стать секретарём одного немецкого политика из числа «фелькише» и познакомиться затем с Грегором Штрассером. Его звали Пауль Йозеф Геббельс, и к Штрассеру его привёл в первую очередь собственный интеллектуальный радикализм, который он не без восторга от самого себя фиксировал в своих литературных опусах и дневниковых записях: «Я — самый радикальный. Человек нового типа. Человек-революционер». У него был высокий, на удивление захватывающий голос и стиль, соединявший чёткость с присущим этому времени пафосом. Радикализм Геббельса питался преимущественно националистическими или социал-революционными идеями и казался тонкой и заострённой версией представлений и тезисов его нового ментора. Ибо в противоположность бескровному, обитающему в на удивление абстрактном эмоциональном мире Гитлеру более подверженный чувствам Грегор Штрассер позволял вести себя от нужды и опыта нищеты послевоенного времени к романтически окрашенному социализму, который связывался с ожиданием, что национал-социализму удастся прорыв в пролетарские слои. В лице Йозефа Геббельса, как и в своём брате Отто, Грегор Штрассер на какое-то время нашёл интеллектуальных выразителей собственного программного пути, на который он, правда, так никогда и не вступит и который имеет значение лишь как беглое выражение некой социалистической альтернативы «фашистскому» южногерманскому национал-социализму Гитлера.

Особое сознание северногерманских национал-социалистов впервые обрело своё лицо в неком учреждённом 10 сентября в Хагене рабочем содружестве, во главе которого рядом с Грегором Штрассером сразу же появился и Геббельс. И хотя участники этого рабочего содружества неоднократно высказывались против любого рода конфронтации с мюнхенским центром, они все же говорили о «западном блоке», «контрнаступлении» и о «закостеневших бонзах в Мюнхене» и упрекали руководство партии в недостаточном интересе к программным вопросам, а Штрассер обвинял «Фелькишер беобахтер» в его «до серости низком уровне». Примечательно однако, что ни один из многочисленных упрёков не касался ни личности, ни должности Гитлера, более того, его позицию, как считали участники рабочего содружества, следовало не ослаблять, а укреплять, и возмущение у них вызвало «свинское и безалаберное ведение дел в центре» и опять же «изворотливое пустозвонство» Эссера и Штрайхера. Совершенно ошибочно оценивая обстановку, они надеялись вырвать Гитлера из тисков «порочного мюнхенского направления», спасти его от «диктатуры Эссера» и переманить на свою сторону. И здесь уже не в первый раз встречаешься с трудно объяснимым, распространившимся ещё в ранние времена и — вопреки всем абсолютно очевидным фактам — продержавшимся до самого конца представлении, будто «фюрера», человека слабого и человечного, постоянно окружают только плохие советчики, эгоистичные или злокозненные элементы, мешающие ему действовать по собственной доброй воле и скрывающие от него все плохое.

Программа группы, опубликованная в амбициозно подаваемом, но — и это весьма примечательно — редактировавшемся самим Геббельсом журнале «Национал-социалистише брифе», выходившем два раза в месяц, пыталась главным образом повернуть лицо движения в сторону современности и вывести его из-под пресса ностальгически ориентированной на прошлое идеологии среднего сословия. Почти все, что в Мюнхене «было свято, ставилось тут когда-нибудь под сомнение либо открыто поносилось». Особенное внимание уделялось журналом иным, по сравнению с югом, социальным условиям на севере, его, в противоположность Баварии, пролетарско-городской структуре, и это усиливало антикапиталистическую тенденцию журнала. Так, в письме одного из берлинских сторонников партии говорилось, что национал-социализм не может состоять «из радикализированных буржуа» и не должен «пугаться слов „рабочий“ и „социалист“. «Мы — социалисты, — так формулировал журнал одно из своих программных кредо, — мы — враги, смертельные враги нынешней капиталистической системы хозяйствования с её эксплуатацией слабых, с её несправедливой оплатой труда… мы полны решимости при всех обстоятельствах уничтожить эту систему». Совершенно в том же духе Геббельс искал формулы сближения между национальными социалистами и коммунистами и составил целый ката-лог их идентичных позиции и взглядов. Он отнюдь не отрицал теорию классовой борьбы и уверял, что крушение России похоронило бы «на веки вечные наши мечты о национал-социалистической Германии», подвергал в то же время сомнению теорию Гитлера об универсальном враге-еврее своим замечанием, что «вероятно, будет неверно ставить на одну доску еврея-капиталиста и еврея-большевика», и дерзко заявлял, что еврейский вопрос вообще «более сложен, чем думают».

Значительно отличались тут от взглядов мюнхенского руководства и представления в области внешней политики. Хотя группа Штрассера восприняла социалистический зов эпохи, она понимала его «не как призыв к классу пролетариев, а как призыв к нациям-пролетариям», в первом ряду которых стояла преданная, оскорблённая, ограбленная Германия. Мир, считали они, разделён на народы угнетаемые и угнетающие, и развивали из этого тезиса те ревизионистские требования, что были осуждены в «Майн кампф» как «политический бред». И если Гитлер рассматривал Советскую Россию как объект широких завоевательных планов, а Розенберг называл её «колонией еврейских палачей», то Геббельс с глубоким уважением отзывался о русской воле к утопии, а сам Штрассер выступал за союз с Москвой «против милитаризма Франции, против империализма Англии, против капитализма Уолл-стрита». В своих программных заявлениях группа ставила требование об отмене крупного землевладения, о принудительной организации всех крестьян в сельскохозяйственные кооперативы, о слиянии всех мелких предприятий в корпорации, а также о частичной социализации всех тех промысловых объединений, где число работников превышает двадцать человек, — рабочему коллективу, при сохранении частнопредпринимательского ведения хозяйства, предусматривалась доля в десять процентов, государству — тридцать, области — шесть, а общие — пять процентов. Они поддерживали также предложения по упрощению законодательства, по организации школьного образования, которое было бы доступно выходцам из любого класса, а также по частичной натурооплате, что являлось романтическим выражением порождённого инфляцией и распространившегося недоверия к денежному обращению.

Основные принципы этой программы были изложены Грегором Штрассером на заседании, состоявшемся 22 ноября 1925 года в Ганновере и продемонстрировавшем вышедшее за все мыслимые рамки мятежное настроение северо— и западногерманских гау по отношению к центру и «мюнхенскому папе», как это было сказано под дружные аплодисменты присутствовавших гауляйтером Рустом. На новой встрече, имевшей место в конце января снова в Ганновере, в квартире гауляйтера Руста, Геббельс потребовал, чтобы присланному Гитлером в качестве наблюдателя и усердно записывавшему каждое острое замечание участников встречи Готфриду Федеру просто указали на дверь. На том же совещании, если верить источникам, он же предложил, «чтобы мелкий буржуа Адольф Гитлер был изгнан из рядов национал-социалистической партии».

Однако куда более тревожащими, нежели подобного рода мятежные высказывания, были деловые обсуждения на встрече, показавшие, насколько низко упал за это время престиж Гитлера. Штрассер, выдвинув в декабре свой проект программы, который должен был заменить довольно произвольно сконструированные когда-то 25 пунктов и снять с партии репутацию представительницы интересов мелкой буржуазии, в том же декабре распространил этот проект без ведома центра по всей партии, и хотя Гитлер был «в ярости» от такого своеволия, никто на том собрании не обратил внимания на возражения Федера, более того, его лишили права голоса при голосовании по всем вопросам. А кроме него, презрительно названного Геббельсом «засохшим кактусом», из двадцати пяти участников за Гитлера открыто вступился только один человек — кёльнский гауляйтер Роберт Лей, «глупец и, может быть, интриган». И по бурно дебатировавшемуся в это время общественностью страны вопросу, следует ли экспроприировать имущество немецких княжеских домов или, напротив, надо вернуть им отобранное в 1918 году, рабочее содружество в конечном итоге выступило против точки зрения Гитлера, вынужденного по тактическим соображениям встать на сторону князей, как и вообще всех имущих слоёв, в то время как группа Штрассера, подобно левым партиям, придерживалась мнения о бескомпенсационной экспроприации бывших хозяев страны, правда, не без оговорки на словах в преамбуле принятого решения, что они не собираются предвосхищать позицию руководства партии. Без согласования с мюнхенским центром было также решено выпускать газету «Национал-социалист», а на деньги, полученные Грегором Штрассером под залог его аптеки в Ландсхуте, — основать издательство, ставшее вскоре концерном заметного масштаба. Выпуском своих шести еженедельных газет он на время не только превзошёл по объёму продукцию принадлежащего мюнхенскому центру издательства «Eher», но и, по оценке Конрада Хайдена, оставил далеко позади публикации последнего «по своей духовной многосторонности и искренности». Но наиболее откровенно решимость собравшихся в Ганновере помериться силами с Гитлером выразилась в требовании Грегора Штрассера сменить пугливую тактику легальности на агрессивную, готовую на крайности «политику катастроф». Любое вредящее государству и разъедающее этот строй средство — путч, бомбы, забастовки, уличные эксцессы или погромы — представлялись его прямому стремлению к захвату власти подходящими, чтобы добиться успеха: «Мы достигнем всего, — так описал вскоре Геббельс эту концепцию, — если двинем в поход за наши цели голод, отчаяние и жертвы», и он же говорил о намерении «разжечь искры в нашем народе в один великий костёр национального и социалистического отчаяния».

А Гитлер до сих пор так и хранит молчание по поводу всех инициатив группы, хотя она уже создала свой центр власти, имевший, как одно время казалось, характер параллельного правительства внутри партии, имя же Штрассера означало в Северной Германии «чуть ли не больше», чем его, Гитлера, собственное: «Ни один человек не верит больше Мюнхену, — писал, торжествуя, в своём дневнике Геббельс, — Эльберфельд должен стать Меккой немецкого социализма». С презрением не обращает Гитлер внимания и на слухи о планах дать ему номинальный пост почётного председателя партии и объединить расколотый лагерь «фелькише» в единое мощное движение, он посвящает этим планам всего лишь несколько язвительных страниц в «Майн кампф».

Эта сдержанность Гитлера частично объяснялась личными мотивами. Дело в том, что в это время он снял себе в Оберзальцберге близ Берхтесгадена, где находилось и имение Бехштайнов, у одного гамбургского коммерсанта сельский домик — хорошо расположенное, хотя и скромное строение с большим жилым помещением и верандой на первом этаже и тремя комнатами на втором. Своим гостям он многозначительно говорил, что дом ему не принадлежит, «так что о замашках бонз по дурному примеру иных „партийных шишек“ тут не может быть и речи». Хозяйство в доме он попросил вести свою овдовевшую сводную сестру Ангелу Раубаль. Вместе с ней приехала и её шестнадцатилетняя дочь Гели, и вскоре его привязанность к хорошенькой, недалёкой и экзальтированной племяннице превратилась в страсть, которая, правда, безысходно отягощалась его нетерпимостью, романтически возвышенным представлением о женском идеале, а также угрызениями совести по поводу этого романа — как-никак он был ей дядей, — что и вылилось в итоге в приступ отчаяния. Он почти не выходит из дома, только бывает с племянницей в мюнхенском оперном театре либо, при случае, у своих друзей в городе, а это все те же Ханфштенгли, Брукманы, Эссеры, Хофманы. Делами партии он почти не занимается, даже в Южной Германии все громче слышатся критические голоса по поводу его руководства спустя рукава, непринуждённого обращения с партийной кассой в личных целях и продолжи тельных экскурсий по окрестностям с хорошенькой племянницей, но Гитлер едва ли принимает все эти упрёки к сведению. Летом 1925 года выходит первый том «Майн кампф», и хотя книга не пользуется успехом и в первый год не удаётся продать даже десяти тысяч экземпляров, Гитлер, терзаемый тягой рассказать о том, что у него накипело, а также стремлением оправдаться, незамедлительно приступает к диктовке второго тома.

С видимой безучастностью следит он с высот своей горной идиллии и за дискуссией о программе северогерманских национал-социалистов. Его сдержанность объясняется не только столь характерной для него нелюбовью к принятию каких-либо решений, но и равнодушием к теории со стороны практика, презирающего дефиниции и, когда это необходимо, облекающего какую угодно вещь в какие угодно слова. Вероятно, втайне он надеялся повторить ту же игру, что так удачно провёл, находясь в тюрьме Ландсберг, когда он поощрял своих соперников, обострял антагонизмы и повысил свой авторитет как раз тем, что свёл его использование до минимума. Однако теперь, с выдвижением Штрассером концепции «катастроф», ситуация для него внезапно переменилась. Не без основания ему пришлось увидеть в этих намерениях заранее обдуманный вызов ему лично, поскольку они — точно так же, как и акции Рема, — угрожали назначенному ему испытательному сроку, а тем самым и его политическому будущему вообще. Поэтому он с нетерпением ждал шанса разгромить организующихся противников и восстановить свой пошатнувшийся авторитет.

В ретроспективе казалось, что нетерпеливая и властная натура Гитлера наносит партии после её успешного нового начала не меньший вред, чем авантюра в ноябре 1923 года, — его темперамент совершенно явно издевался над любой тактической концепцией. Одна местная организация сообщала в августе 1925 года, что из ста тридцати восьми членов в январе активной работой заняты сейчас лишь двадцать-тридцать человек. На процессе по защите чести и достоинства, который Гитлер вёл в это время против Антона Дрекслера, свидетелем против него выступил один из его бывших сторонников и в своём заключительном слове упрекнул его в том, что НСДАП, взяв на вооружение его методы, не может рассчитывать на успех: «Вы очень плохо кончите!»

И только самого Гитлера, казалось, нисколько не смущала столь затянувшаяся полоса его неудач. Уверенность, которую придала ему выработка его миропонимания, равно как и его упрямство, позволили ему выстоять во всех кризисах, не опуская рук и не поддаваясь настроению подавленности, и почти казалось, что он снова и не без удовольствия позволяет развитию дрейфовать навстречу самой крайней, самой драматической точке. Словно не замечая никаких фатальных событий вокруг себя, он рисует в это время в своём альбоме для эскизов или на маленьких открытках величественные, похожие на античные строения, триумфальные арки, помпезные залы с куполами — театральные декорации застывшей в величии пустоты, претенциозно выражавшие несломленность его планов мирового господства и его векового ожидания, вопреки всем крушениям и всему жалкому состоянию его нынешней ситуации.

 

Глава III

ПОСТРОЕНИЕ К БОЮ

Бамбергское совещание. — «Добрый, честный Штрассер!» — Конец левых. — Институциональное закрепление власти и празднование победы. — «Мёртвый национал-социализм». — Проблема роли С А. — Геббельс меняет взгляды. — Организационное развёртывание партии. — Теневое государство. — Первый Нюрнбергский партсъезд. — Дом в Оберзальцберге. — Возвращение под купол цирка. — Претензии на непогрешимость. — «Пусть только начнётся представление!» — Третья шкала ценностей.

Ситуация, в которой очутился Гитлер, требовала от него прямо-таки невозможного. Мессианская аура, окружавшая его после возвращения из крепости Ландсберг и придававшая его вызовам, оскорблениям и раскольническим манёврам высшее право — право спасителя и объединителя, год спустя улетучилась, и партия была явно не в состоянии выдержать такого рода нагрузки ещё раз. И если он хотел сохранить свои политические перспективы, то должен был разгромить фронду и одновременно перетянуть её на свою сторону, отразить северогерманские социалистические тенденции, а также концепцию «катастроф» и восстановить единство партии, а для этого требовалось в первую очередь изолировать Грегора Штрассера, переманить фрондёров и, кроме того, примирить их с мюнхенской компанией штрайхеров, эссеров и аманов. И тут с редкостной силой проявились тактическая сноровка Гитлера, его с трудом поддающееся задним числом расшифровке искусство обращения с людьми, равно как и его личная магия.

В качестве рычага ему послужил спор об экспроприации княжеской собственности. Дело в том, что предложенный социалистическими партиями всенародный референдум вскрыл противоречия вдоль всех фронтов и политических взаимосвязей и представлялся, поэтому особенно подходящим, чтобы расколоть существующие группировки. Этот вопрос страстно дебатировался и в Ганновере, где согласия удалось добиться лишь путём компромиссов. Не только рабочий класс, но и среднее сословие, мелкие вкладчики сберегательных касс и владельцы некрупных состояний, т. е. самый значительный тип членов его партии, со стихийным возмущением увидели, что княжеским домам собираются вернуть то, что сами они потеряли безвозвратно. Но одновременно как раз для того же типа и его национального самосознания была невыносима сама мысль о том, чтобы вступить в союз с марксистами против прежних хозяев страны и, соглашаясь на экспроприацию, тем самым как бы частично санкционировать деликт революции — отсюда и вся цепь споров.

Тактической выгодой этой ситуации и воспользовался Гитлер, приняв быстрое решение. Он назначил на 14 февраля 1926 года в Бамберге совещание партийных руководителей всех рангов. Уже сам выбор места для этого совещания был сделан не без умысла. Город Бамберг был одной из цитаделей преданного ему душой и телом Юлиуса Штрайхера, и всего за несколько недель до этого Гитлер почтил местную партгруппу своим участием в рождественском празднике. Кроме того, он позаботился о том, чтобы на северогерманских гауляйтеров, возглавлявших большей частью незначительные местные организации, произвели впечатление обилие знамён, бросающихся в глаза плакатов, а также извещения о крупномасштабных массовых мероприятиях, дабы сбить с них, насколько возможно, их гонор. Помимо этого он обеспечил себе и своим сторонникам из-за быстроты созыва совещания, а также манипуляций со списком его участников подавляющее большинство. Дискуссия, продолжавшаяся в течение всего дня, открылась его речью, занявшей почти пять часов. В ней он назвал сторонников экспроприации княжеской собственности лицемерами, потому что собственность еврейских банковских и биржевых князей они ведь щадят, и заявил, что бывшие хозяева страны не должны получить ничего, на что они не вправе претендовать, но у них нельзя отбирать то, что им принадлежит, ибо партия защищает частную собственность и право. Затем он под нарастающие аплодисменты своих южногерманских сторонников, к которым постепенно и нерешительно, один за другим, стали присоединяться и немцы с севера, прошёлся, пункт за пунктом, по программе Штрассера, противопоставив ей программу партии 1920 года и сказав, что она «учредительный документ нашей религии, нашего мировоззрения. Изменить её означало бы предательство по отношению к тем, кто умер, веря в нашу идею». Запись в дневнике Геббельса точно отражает процесс растущего замешательства среди фрондёров: «Я весь как побитый. Кто он — Гитлер? Реакционер? Изумительно неловок и неопределён. Русский вопрос — абсолютно не в масть. Италия и Англия — вот природные союзники. Ужасно! Наша задача — наголову разгромить большевизм. Большевизм — это жидовская работа! Мы должны унаследовать Россию! 180 миллионов!!! Компенсация князьям!.. Чудовищно! Программы достаточно. С этим соглашаются. Федер кивает. Лей кивает. Штрайхер кивает. Эссер кивает. У меня душа обливается кровью, когда я вижу Тебя в подобном обществе!!! Короткая дискуссия. Выступает Штрассер. Запинается, голос дрожит, так некстати, добрый честный Штрассер, ах, господи, как же не доросли мы ещё до этих свиней внизу!.. Я не могу сказать ни слова. Меня как по голове треснули».

Правда, Гитлеру не удалось заставить противную сторону отречься от всего. Более того, Штрассер настаивал на том, что антибольшевизм неразумен и являет собой пример затуманивания мозгов капиталистической системой, которой удалось поставить национальные силы на службу своим эксплуататорским интересам. И всё же поражение было полным. Позднее Отто Штрассер, дабы оправдать позорный характер этого поражения, будет ссылаться на то, что Гитлер из хитрости будто бы назначил это совещание на будний день, чтобы не смогли приехать северогерманские гауляйтеры, исполнявшие свои обязанности на общественных началах и поэтому занятые на работе, так что в Бамберге были только Грегор Штрассер и Геббельс. Однако 14 февраля было воскресеньем, и сторонники Штрассера были представлены почти всеми крупными фигурами: Хинрих Лозе из Шлезвиг-Гольштейна, Теодор Вален из Померании, Руст из Ганновера, Клант из Гамбурга. Но ни один из них не поднялся с места, чтобы выступить в защиту идеи левого национал-социализма, смущённо смотрели они на Йозефа Геббельса, этот природный ораторский талант в своих рядах, и чувствовали себя, как и он, так, словно их треснули по головам. И как Геббельс был до онемения поражён силой внушения, исходившей от Гитлера, его блестяще аранжированным выходом, его колонной автомобилей, аппаратом и материальными затратами мюнхенцев, так и Грегор Штрассер оказался жертвой — хотя бы только на мгновение — ловкости и совратительной силы Гитлера. Когда атаки на «концерн предателей» дошли до своей кульминационной точки, Гитлер внезапно и демонстративно подошёл к нему и положил ему руку на плечо, и если этот жест и не обратил в его веру самого Штрассера, то все же произвёл впечатление на собрание и вынудил Штрассера пойти на определённое примирение: рабочее содружество северо— и западногерманских гауляйтеров было практически распущено, их проект программы даже не был поставлен на обсуждение, а экспроприация княжеской собственности была отклонена. Три недели спустя, 5 марта, Грегор Штрассер разослал размноженное на гектографе письмо, в котором просил товарищей срочно вернуть ему проект программы — «по совершенно определённым причинам», как он писал, и ещё потому, что он «обещал господину Гитлеру забрать назад все проекты без остатка».

Можно считать, что энергичный отпор Гитлера адресовался не столько левой программе, сколько левому менталитету приверженцев Штрассера. Во всяком случае, он никогда не оценивал появление ростков какой-то идеи выше её самой и, как до того, так и после, перенимал или хотя бы использовал как декорацию любые представления о социализме; не без оснований же Геббельс ещё незадолго до заседания в Бамберге надеялся «завлечь Гитлера на нашу почву». И уж если он что и считал абсурдом и смертельной опасностью для движения, так это фигуру дискутирующего, запутавшегося в проблемах и волнуемого интеллигентскими чувствами самооправдания и сомнениями национал-социалиста, а именно такая фигура и маячила в окружении братьев Штрассеров. В её лице он боялся возврата того сектантского типа, который уже загубил движение «фелькише», и с характерной для него склонностью к крайним позициям приравнивал ничтоже сумняшеся любые идейные споры к сектантству. Насколько Гитлер ценил — и даже подогревал — личные конфликты среди людей своей свиты, настолько же не терпел он программных разногласий, ибо они, как он считал, только расходуют энергию и уменьшают ударную силу, которую следует направлять вовне. Одна из секретов успеха христианства, любил повторять он, заключается в неизменности его догм, и «католический» темперамент Гитлера редко где проявляется так ощутимо, как в этой приверженности застывшим, неизменным формулам. Как-то он сказал, что все дело только в политической вере, «вокруг которой кругами вращается весь мир», программа может быть «насквозь идиотской, источником же веры в неё является твёрдость, с которой её отстаивают». Всего несколько недель спустя он создаст и использует возможность, чтобы объявить старую программу партии, несмотря на все её ярко выраженные слабости, «не подлежащей изменению». Именно её устаревшие, старомодные черты и превращают её из предмета дискуссии в объект почитания — ведь она должна была не отвечать на вопросы, а придавать энергию; прояснение, считал Гитлер, означало бы только раздробление. А то, что он с неуклонной последовательностью настаивал на тождестве фюрера и идеи, соответствовало, помимо всего прочего, принципу непогрешимого фюрера, принципу не подлежащей изменению программы. «Слепая вера сворачивает горы», — сказал Гитлер, а один из наперсников коротко сформулировал это так: «Наша программа в двух словах: Адольф Гитлер».

Бамбергское совещание и последующее унижение Грегора Штрассера означали, по сути, конец левого национал-социализма, и несмотря на весь громогласный, поднятый главным образом Отто Штрассером, шум в печати он, начиная с этого момента, будет представлять собой всего лишь некую теорию-помеху, а отнюдь не серьёзную политическую альтернативу. «Социализм» был заменён лозунгами аполитичного патриотизма, и весьма примечательно, что фигура «капиталиста-спекулянта» стала все в большей степени уступать место фигуре «торговца национальными интересами» в лице Густава Штрезсмана или иных представителей правительства. Тем самым эта встреча обозначила в то же время и окончательный поворот НСДАП — её превращение в партию, действующую по приказам фюрера. Отныне и до самого конца в ней не будет больше боев из-за идейной ориентации, а будет лишь борьба за посты и проявления благосклонности: «Сила ассимиляции нашего движения колоссальна», — с удовлетворением констатировал Гитлер. Одновременно с этим национал-социализм отказался и от вызова республиканскому строю выдвижением собственного общественного проекта; вместо идеи ему было противопоставлено готовое к сражению, дисциплинированное, смутно осчастливленное харизмой «фюрера» боевое содружество — «примитивная сила односторонности», которая «как раз и внушает нашим высокопоставленным лицам такой ужас», как витийствовал Гитлер, прежде чем перейти к не очень удавшемуся ему образу «мужского кулака, который знает, что яд можно сломить только противоядием… Решать должен более прочный череп, величайшая решимость и более высокий идеализм». А в другом месте он заявлял: «В таком бою сражаются не „духовным“ оружием, а фанатизмом».

Вот именно этот её нескрываемо инструментальный характер и выделил вскоре НСДАП из всех других партий и боевых движений и обеспечил ей совершенно явное преимущество в плане дисциплинированности даже по сравнению с кадрами коммунистов, в чьих рядах всё-таки проявлялись порой элементы отклонения, скепсиса и интеллектуального противоборства. Произошедший на редкость легко, без какого-либо сопротивления распад фронды словно пробудил стремление к подчинению, и как раз многочисленные сторонники Штрассера упоённо прилагали теперь все свои силы ради того, чтобы превратить «движение в удобный, безукоризненно работающий инструмент в руках фюрера».

Даже по отношению к своим высшим руководящим инстанциям Гитлер, начиная с этого времени, применяет структуру абсолютного приказа в сопровождении щёлкающего кнута и лишает их права принятия даже самых незначительных деловых решений. «Прототипом хорошего национал-социалиста» считается с той поры тот, «кто в любой момент готов отдать жизнь за своего фюрера», а общие собрания членов партии будут впредь воспринимать требуемое уставом предложение о переизбрании Гитлера Первым председателем со смехом, как формальный фарс; ведь и впрямь было ясно, как выразится потом Геринг, что на фоне непререкаемого авторитета «фюрера» любой другой — «не больше, чем камень, на котором тот стоит». Сам же Гитлер подкрепит своё притязание на руководство вот таким историческим обоснованием: «Нас упрекают в том, что мы проводим культ личности, — скажет он на партийном собрании в марте 1926 года, — это неправда. Во все великие времена в истории всегда выступает в каком-либо движении только одна личность; и не какое-то движение, а личности остаются в истории»

Успех в Бамберге Гитлер, вопреки своей обычной склонности к безудержному триумфу, сопроводил встречными жестами. Когда Грегор Штрассер попал в автомобильную катастрофу, Гитлер навестил его в больничной палате «с огромным букетом цветов» и был, по словам из письма больного, «очень мил». И Геббельса, имевшего у мюнхенского партийного руководства самую плохую репутацию одного из апологетов группы Штрассера, Гитлер тоже, неожиданно для него самого, окружил вниманием и пригласил главным докладчиком на одно из собраний в «Бюргербройкеллере». В конце этого собрания растроганный Гитлер со слезами на глазах обнял его. «Мне даже стыдно, что он так добр ко мне», — с умилением отметил Геббельс в дневнике. Однако в то же время Гитлер принимает меры, чтобы раз и навсегда закрепить свой вновь завоёванный авторитет организационно.

Общее собрание членов партии приняло в Мюнхене 22 мая 1926 года новый устав НСДАП, совершенно неприкрыто ориентированный лично на Гитлера. Центральной организацией партии теперь считается по уставу Национал-социалистический рабочий союз в Мюнхене, его руководство было одновременно и руководящим органом в масштабах всей страны. И хотя Первый председатель, согласно «Положению о союзе», избирался, но домашняя власть Гитлера — всего несколько тысяч членов местной мюнхенской организации — являла собой коллегию выборщиков от имени всей партии, которая тем самым была полностью лишена голоса. А поскольку, в соответствии с помимо всего прочего регламентированной до самых мелочей процедурой, только всё та же мюнхенская организация имела право потребовать отчёта у Первого председателя, то это обеспечивало ему неограниченную и неконтролируемую власть над всей партией. Не было никаких принимаемых большинством голосов решений, выполнять которые он был бы обязан. Впредь и гауляйтеры, дабы избежать возникновения даже бессильных фракций, уже не будут избираться на партийных собраниях на местах, а будут назначаться Первым председателем; то же правило касается и председателей комитетов и комиссий. Чтобы дополнительно подстраховать эту систему властеобеспечения, создаётся, сверх всего, ещё и некая комиссия по расследованию и улаживанию конфликтов (УШЛА) — своего рода партийное судилище, роль которого заключалась в том, что у неё было право исключать из НСДАП отдельных членов, а то и целые организации. Когда же первый её председатель, отставной генерал-лейтенант Хайнеман, по своей наивности посчитал эту комиссию инструментом для борьбы с коррупцией и нарушителями морали, Гитлер заменил его на этом посту послушным майором Вальтером Бухом, а заместителями назначил готового выполнять любые приказы Ульриха Графа и молодого адвоката Ханса Франка.

Шесть недель спустя, в первые дни июля, Гитлер отпраздновал свою победу на партийном съезде в Веймаре, где отчётливо проявились подвижки и тенденции новой эры. Все критические или, как презрительно называл их Гитлер, «остроумные» порывы, все «скороспелые и сомнительные идеи» были подавлены и впервые нашла применение внедрившаяся впоследствии практика партийных съездов, когда разрешалось вносить только такие предложения, которые «получили подпись Первого председателя». Вместо дебатирующей, погрязшей в программных разногласиях и «дрязгах» партии отныне общественности будет представляться картина «единого, сплочённого и монолитного руководства», и председательствующие на отдельных чрезвычайных заседаниях будут, как определит это в своих «основополагающих директивах» Гитлер, «чувствовать себя руководителями, а не исполнительным органом, зависимым от результатов голосования; голосования же, считает он, вообще следовало бы отменить, а „безбрежные дискуссии — запретить“, потому что они способствуют тому заблуждению, будто политические вопросы „можно решить, сидя в креслах на съезде союза“. В конечном итоге было резко ограничено время для выступлений на пленарных заседаниях, дабы „вся программа не была похоронена одним единственным господином“. И не лишено было, наверное, глубокого смысла, что когда после проведения мероприятия в Национальном театре Гитлер, стоя в открытой машине, в штурмовке с портупеей и в штанах с гетрами принимал парад 5000 своих сторонников, он впервые вскинул тут руку в приветствии итальянских фашистов. И хотя Геббельс с ликованием узрел при виде колонн, марширующих в форме штурмовиков, приближение «третьего рейха» и пробуждение Германии, подавление любого вида спонтанности придало съезду скорее невыразительный оттенок, тем более, что идеологическая нищета и тоска единомыслия не перекрывались тогда ещё тем навыком устройства ослепительного манифестационного ореола славы, который не достиг ещё высоты последующих лет. Кстати, среди почётных гостей тут были руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг и сын кайзера принц Август Вильгельм, вступивший вскоре после этого в СА; некоторые группы «фелькише» тоже, под впечатлением от единства и силы партии, отказались от своей независимости и перешли в НСДАП. Однако там же, в Веймаре, родилась в устах Грегора Штрассера и формула о «мёртвом национал-социализме».

Последним элементом непокоя и мятежной энергии оставались СА, в чьих рядах радикальные лозунги Штрассера и его сторонников встречали особенно сильный отклик. Поэтому Гитлер выжидал целый год после ухода Рема, прежде чем назначить осенью 1926 года отставного капитана Франца Пфеффера фон Заломона, замешанного ранее в различных акциях добровольческих отрядов и делах тайных судилищ и бывшего до своего нового назначения гауляйтером Вестфалии, высшим руководителем новых СА (ОСАФ). С его помощью он хотел решить традиционную проблему роли СА и заложить начала такой организации, которая не была бы ни вспомогательным военным формированием, ни тайным союзом, ни драчливой гвардией местных партийных руководителей, а стала бы в руках центра строго руководимым инструментом пропаганды и массового террора — преображением национал-социалистической идеи в фанатичную и исключительно боевую силу. Чтобы продемонстрировать расставание штурмовиков с полувоенными спецзаданиями и бесповоротное включение СА в состав партии, он вручил новым отрядам «под клятву верности» и мистический церемониал в веймарском Национальном театре штандарты, выполненные по его личным эскизам. «Подготовка СА, — говорилось в одном из его посланий фон Пфефферу, — должна осуществляться не с военной точки зрения, а исходя из партийной целесообразности». Прежние оборонительные формирования, — продолжал Гитлер, — хотя и были мощными, но не имели идеи и потому потерпели крах; тайные организации и кружки по подготовке покушений, опять же, никогда не понимали, что враг действует анонимным способом в умах и душах и не может быть истреблён физическим уничтожением его отдельных представителей, поэтому борьбу следует вывести «из атмосферы мелких акций мести и заговора на великий простор мировоззренческой войны на уничтожение с марксизмом, его порождениями и заправилами… Следует работать не на тайных сборищах, а на огромных массовых демонстрациях, и не кинжалом, ядом или пистолетом может быть проложена дорога движению, а путём завоевания улицы».

Серией так называемых «приказов по СА» и «Основополагающих распоряжений» фон Пфеффер затем ещё более дифференцирует со временем особенность и принципы действий СА и проявит при этом поразительное чутьё в отношении эффективности воздействия на психологию масс строгой, выдержанной в духе строевой подготовки механики. В своих приказах по проведению мероприятий он выступает и как командир, и как режиссёр, регулирующий каждый выход, каждое движение на марше, каждое поднятие руки и каждый возглас «хайль!» и тщательно расчитывающий эффект своих массовых сцен. «Единственная форма, — так заявил он, — в которой СА обращаются к общественности, это их выступление сплочёнными рядами. Одновременно это является одной из сильнейших форм пропаганды. Вид большого числа внутренне и внешне одинаковых, дисциплинированных мужчин, чья беззаветная воля к борьбе очевидна или чувствуется — это производит на каждого немца глубочайшее впечатление и обращается к его сердцу на более убедительном и захватывающем языке, нежели это могут сделать и печать, и речь, и логика. Спокойная сосредоточенность и естественность подчёркивают эффект силы — силы марширующих колонн».

И всё же попытка переделать СА в безоружное пропагандистское сборище и придать им взамен амбициозного особогосознания военных театрализованную притянательность в общем и целом успехом не увенчались. Несмотря на все старания Гитлера ему удалось лишь в ограниченном объёме сделать штурмовиков послушным инструментом своих политических целей. Причинами тому были не только безидейный, ландскнехтский образ мысли этих вечных солдат, но и градиция страны, исстари отдававшей военной инстанции особые полномочия по сравнению с инстанцией политической. Лозунги Пфеффера по перевоспитанию так и не смогли затушевать того, что СА как «борющееся движение» воспринимали себя чуть ли не морально превосходящими Политическую организацию (ПО) как всего лишь говорящей речи частью их движения и продолжали весьма примечательным образом называть её с откровенным презрением «П-нуль». Именно в этом смысле они и считали себя «вершиной нашей организации». «Штурмовика наподобие нас им не сделать», — пренебрежительно отзывались они о так называемых парламентских партиях. Правда, у этих последних не было и тех трудностей, с которыми сталкивались НСДАП вследствие существования своей партийной армии и которые порождали делемму — как потребовать от этих преисполненных комплексов офицеров и солдат мировой войны исполнения столь причудливого трюка на канате в роли послушного, на удивление мягкотелого рода людей-господ, той роли, что будет по плечу только следующему поколению. Кстати, вскоре начались и первые конфликты с фон Пфеффером, оказавшимся столь же строптивым, более хладнокровных и не сдававшим сантиментами, как его предшественник. Этот «хилый австрияк» ему не нравится, — заявлял сын прусского тайного советника.

Особенно самоуправно вели себя штурмовые отряды в Берлине, их низовые подразделения проводили свою собственную политику, близкую к уголовщине и лиходейству, и местный гайляйтер д-р Шланге ничего не мог с ними поделать. Распри между руководителями берлинской политической организации и СА выливались порой в обмен пощёчинами, причём этот шум находился в определённом противоречии с ролью и значением берлинской организации НСДАП. Она не насчитывала и тысячи членов и стала обращать на себя внимание только благодаря тому, что в начале лета братья Штрассеры начали разворачивать тут своё газетное предприятие. «Внутрепартийное положение в этом месяце, — говорилось в отчёте о ситуации в октябре 1926 года, — не было хорошим. В нашем гау обстановка сложилась таким образом и обострилась на этот раз до такой степени, что приходится уже считаться с перспективой полного развала берлинской организации. Вся трагедия гау в том, что тут никогда не было настоящего руководителя».

И вот уже в том же месяце Гитлер кладёт конец этой ставшей невыносимой обстановке, и вся его тактическая изощрённость распознается в том, как использовал он этот хаос, чтобы одновременно и вывести эту местную организацию из-под власти Грегора Штрассера, и коррумпировать его самого способного сторонника, переманив того на свою сторону, — он назначает новым гауляйтером в столице Йозефа Геббельса. Ещё в июле этот чистолюбивый фрондёр под впечатлением великодушного приёма в Мюнхене и Берхтесгадене начал откровенно сомневаться в правоте своих леворадикальных убеждений, лапидарно назвал в своём дневнике искусителя Гитлера «гением», написав, что тот — «само собой разумеется, творящий инструмент божественной судьбы», и, наконец, обратился в его веру: «Я стою перед ним потрясённый. Вот таков он: как ребёнок — мил, добр, сердоболен. Как кошка — хитёр, умён и ловок, как лев — рычаще-величественен и огромен… Свой парень и муж… Он нянчится со мной, как с ребёнком. Добрый друг и учитель!» Такие восторги не могли, однако, скрыть угрызений совести, мучивших поначалу этого изворотливого оппортуниста из-за его отхода от Штрассера, о котором в той же записи теперь говорилось так: «Пожалуй, он всё же не поспевает за разумом. За сердцем — да. Я его иной раз так люблю». И Гитлер уж позаботится о том, чтобы это отчуждение быстро возрастало.

Назначая Геббельса на этот пост, он наделил его особыми полномочиями, которые не только должны были укрепить позиции нового гауляйтера, но и одновременно создать почву для трений со Штрассером. Он безоговорочно подчинил Геббельсу отряды СА, которые во всех иных местах ревниво отстаивали свою независимость от гауляйтеров. Дабы смягчить Штрассера или хотя бы парализовать его энергию к сопротивлению, Гитлер назначает его руководителем пропаганды партии в масштабах страны, однако, чтобы сделать конфликт неизбежным и постоянным, тут же выводит Геббельса из подчинения Штрассеру. Прежние друзья и соратники будут в ответ на это обвинять нового берлинского гауляйтера в измене, однако измену такого рода рано или поздно совершат все фрондёры из лагеря левого национал-социализма, если не захотят, подобно братьям Штрассерам, предпочесть этому отставку, позднее бегство, а то и смерть.

Со вступлением Геббельса в должность берлинского гауляйтера начался явный распад уже поколебленной власти левых в северогерманском регионе. Не разобравшись, что к чему, Штрассер поначалу даже способствует этому назначению своего мнимого соратника, против чьей кандидатуры выступали такие влиятельные мюнхенцы как Гесс и Розенберг, но Геббельс, кажется, намного лучше распознал тайные замыслы Гитлера. Во всяком случае, весьма скоро он перешёл к открытой борьбе не только с коммунистами, но и со своими вчерашними товарищами, организовывал потасовки, основал свой редкий по наглости бульварный листок «Ангрифф» в качестве конкурента газете братьев Штрассеров и даже распространял слухи, будто бы их предки были евреями, а сами они куплены крупным капиталом. Я был «безнадёжным идиотом высшего калибра», — жаловался потом Грегор, имея в виду своё отношение к Геббельсу. Хладнокровный, циничный мастер казуистического, равно как и сентиментального убеждения, Геббельс открыл собой новую эру демагогии, современные возможности которой он осознал и максимально использовал, как никто другой. Чтобы о безвестной берлинской парторганизации повсюду заговорили, он устроил дикий разгул дубинок и постоянно организовывал драки, погромы, перестрелки, оставлявшие, как говорилось в полицейском отчёте в марте 1927 года, после кровавого побоища с коммунистами на вокзале Лихтерфель-де-Ост, «далеко позади все, что было раньше». И хотя, действуя таким образом, он шёл на риск, что НСДАП в Берлине будет запрещена, — что вскоре и произошло, — но одновременно он привил своему войску сознание мученичества и чувства повязанности одной верёвкой. Во всяком случае, скоро берлинская организация уже выходит из зоны своей ничтожности, и со временем ей удаются весьма серьёзные прорывы массовых фронтов так называемого «красного Берлина».

Одновременно с такого рода экспансивными устремлениями Гитлер использовал это время для постепенного, но неуклонного и последовательного развития внутрипартийного строительства. Его целью было создание единой командной структуры под знаком харизматического явления единственного в своём роде фюрера. В иерархии инстанций, в непререкаемом тоне всех извещений сверху, выдерживавшихся в духе приказов и распоряжений, а также во всё более распространявшемся ношении формы находит своё выражение парамилитаристский характер партии, все руководство которой было отмечено отпечатком военного опыта и, как выразился как-то Геббельс, имело своей задачей подчиняться «в решающий момент во всех звеньях самому лёгкому нажиму». Ограничения и меры контроля, которым подвергалась партия со стороны властей, стимулируют такие планы ещё больше, да и вообще сознание нахождения во враждебном окружении в решающей степени служит как выработке дисциплинированности аппарата, так и тотальному вождизму Гитлера. Мюнхенский центр без труда распространяет своё влияние и на самые низшие инстанции. И убрав вскоре имевшиеся в первых изданиях «Майн кампф» даже незначительные демократические элементы и заменив «германскую демократию» «принципом безусловного авторитета фюрера», Гитлер предостерегает теперь от «слишком большого количества партсобраний в местных организациях», ибо это, считает он, является «только источником споров».

Наряду с организацией партии возникла и заорганизованная, расчленённая по многочисленным сферам обязанностей и полномочий бюрократия, лишившая очень скоро НСДАП её прежнего, сохранявшегося даже на самом бурном этапе её развития в период путча характера провинциального союза-ферейна. Хотя Гитлер по своему личному поведению и по стилю работы представлял собой скорее тип неорганизованного человека, он был необыкновенно горд трехступенчатой системой регистрации членов партии и впадал прямо-таки в восторженный тон, когда докладывал о приобретении новых средств организации канцелярского труда, новых картотек и регистрационных папок. На место примитивной, фельдфебельской бюрократии ранних лет приходила разветвлённая сеть все новых отделов и подотделов, только в течение 1926 года были трижды расширены помещения, занимавшиеся мюнхенской штаб-квартирой. Конечно, аппарат НСДАП, превзошедший вскоре легендарную организацию СДПГ, был несоразмерно велик по сравнению с небольшим и весьма медленно растущим числом её членов, тем более, что сам Гитлер планировал построить такую партию как маленькое и твёрдое ядро обученных специалистов по пропаганде и насилию; он постоянно подчёркивал, что организация, куда входят десять миллионов человек, не может быть боевитой сама по себе, а может приводиться в движение только фанатично настроенным меньшинством. Из 55 000 членов 1923 года НСДАП. сумела к концу 1925 года привлечь в свои ряды примерно половину, двумя годами позже их стало 100 000. Но для этой казавшейся раздутой системы Гитлер не только весьма расширил рамки, имея в виду ожидаемый с прежней уверенностью обязательный прорыв к массовой партии, но и создал ей в то же время разнообразные возможности в плане патронажа и разделения чужой власти, благодаря чему он расширял и упрочивал власть свою собственную.

К тому же времени относятся и те начала формирования теневого государства, которые будут энергично развиваться и постоянно расширяться впоследствии. Ещё в «Майн кампф» Гитлер выдвинул в качестве предпосылки для планируемого переворота такое движение, которое не только «уже несёт в самом себе будущее государство», но и «уже может представить в распоряжение последнего законченную конструкцию своего собственного государства». В этом плане внутрипартийные учреждения служили и тому, чтобы от имени самого народа, якобы никак не представленного в институтах «веймарской безгосударственности», ставить под сомнение компетентность и законность последних. Службы теневого государства возникают в соответствии со всей министерской бюрократией, так, например, в НСДАП были внешнеполитический отдел, отдел правовой политики и отдел военной политики. Другие отделы занимались главными аспектами национал-социалистической политики, народным здравоохранением и вопросами расы, пропагандой, поселенческими делами, равно как и аграрной политикой, они подготавливали новое государство, вырабатывая порой по-дилетантски смелые проекты и планы законов. В лице национал-социалистических союзов врачей, блюстителей права, студентов, учителей, государственных служащих существуют, начиная с 1926 года, другие вспомогательные организации партии, в этом сплетении отделов и служб находят себе место даже садоводство и птицеводство. После того как в 1927 году бегло обсуждается вопрос о создании женских штурмовых отрядов (потом эта идея была отвергнута), год спустя возникает «красная свастика» (прообраз будущего Национал-социалистического союза женщин), которая должна была вербовать сторонниц из все возрастающего числа экзальтированно-политизированных женщин и дать им в этой по-прежнему сохранявшей свой гомоэротический характер партии уголок, где они и будут заниматься практической благотворительностью. И если даже дело не обстояло так, как заверял Геббельс в своём секретном заявлении в 1940 году, что национал-социализму, когда он пришёл к власти в 1933 году, нужно было «всего лишь перенести на государство свою организацию, свой опыт, принципы своего духа и своей души» и что он «был государством в государстве», «все подготовившим и все продумавшим», то все же было бы правильно считать, что НСДАП подкрепила своё притязание на власть более действенно и более вызывающе, нежели какая-либо иная партия. Рейхсляйтеры и гауляйтеры ещё задолго до 1933 года соперничали с министрами, СА просто без спроса присваивали себе полицейские функции при проведении публичных мероприятий, а Гитлер как фюрер «оппозиционного государства» нередко направлял на международные конференции собственного наблюдателя. Та же полемическая идея лежала и в основе широко использовавшейся партийной символики: свастика все настойчивее выдаётся за государственный символ подлинной, сохранившей свою честь Германии, песня «Хорст Вессель» становится гимном теневого государства, а коричневая рубашка, ордена и значки, точно так же как и памятные даты из истории партии, порождают чувство принадлежности к некоему своему кругу, активно не приемлющему существующее государство. Вопреки всей бюрократической мании, которую национал-социализм развил в те годы и удовлетворил впоследствии в лабиринтах системы властных полномочий, его стиль руководства был тем не менее насквозь пронизан субъективными элементами. Они то и дело брали верх над деловым сочетанием норм и компетенций, чья надёжность на поверку оказывалась не очень высокой. И как положение в рамках партийной иерархии зависело не столько от чина, сколько от знаков благоволения, которые проявлялись к носителю данного чина, то точно также все нормы были настежь открыты произволу, а закон оказывался во власти сиюминутного каприза. Высоко надо всем стояла ничем не связанная и подвластная только своим импульсивным порывам «воля фюрера» — этакий высший и неоспоримый конституционный факт. Фюрер назначал и смещал всех нижестоящих руководителей и партслужащих, утверждал кандидатуры и избирательные списки, регулировал доходы партийных чиновников и контролировал даже их частную жизнь — вождистский принцип по самой своей сути не знал никаких барьеров. Когда гамбургский гауляйтер Альберт Кребс заявил в начале 1928 года в результате противоборства у себя в гау о своей отставке, Гитлер сначала отклонил его просьбу и продемонстрировал затем при помощи протокольного разбирательства, носившего необыкновенно обстоятельный характер, что не от доверия или недоверия членов партии, а от доверия или недоверия фюрера зависит сохранение или утрата позиций власти. Ибо он один волен хвалить за заслуги, наказывать за ошибки, улаживать конфликты, награждать и миловать. А потом он утвердил отставку.

Выступавшая во всё более доминирующей роли личность Гитлера в значительной мере формировала и определяла такого рода средствами все структуры — сам аппарат отражал характерные черты его биографии. Уже эксцессивная бюрократическая страсть к обширным службам с запутанной сетью отделов и подотделов, равно как и культ титулов и ничего не говорящих полномочий, выдавали неистребимое наследие сына чиновника его императорского и королевского величества. Точно так же и господство субъективно-волюнтаристского элемента указывало на то, откуда вышел Гитлер, — на беззаконные и никому не подчинённые вооружённые формирования. Да и его старые, продиктованные манией величия наклонности легко просматриваются в безмерно утрированных количественных порядках, равно как и свойственная авантюристам страсть к представительству, наделявшая институты с пока ещё ничтожным весом самыми звучными названиями.

Правда, идея теневого государства, как и создание превышающей все разумные размеры партийной бюрократии были, помимо всего прочего, одновременно и нетерпеливыми попытками прорваться в будущее, попытками обогнать реальность. Параллельно нарастала и не знающая устали митинговая активность, только в 1925 году, согласно отчёту Гитлера, было проведено почти 2400 собраний, митингов и демонстраций. Однако общественность проявляла к ним весьма слабый интерес, и весь шум, все эти ожесточённые драки и бои ради сенсационных заголовков в печати принесли партии лишь скудные успехи. Иногда даже казалось, что в те годы укрепления республики, когда НСДАП, по выражению Геббельса, и у её противников-то уже не вызывала ненависти, Гитлер начинал сомневаться в успехе. Тогда он убегал от действительности в свои заоблачные высоты и находил утешение в вере в будущее: «Пусть пройдут ещё двадцать или сто лет, прежде чем победит наша идея. Пусть те, кто сегодня верит в идею, умрут, — что значит один человек в процессе развития народа, человечества?» — говорил он тогда. Будучи в ином настроении, он видел себя уже ведущим великую войну будущего. Как-то за обедом в кафе «Хек» он громко сказал капитану Стеннесу: «И вот тогда, Стеннес, когда мы победим, тогда мы построим аллею Победы, от Деберитца до Бранденбургских ворот, шириной в шестьдесят метров, а справа и слева будут стоять памятники победам, наши трофеи».

А пока что центр жаловался, что несколько — около тридцати из примерно двухсот — местных организаций упустили возможность заказать плакаты, посвящённые назначенному на середину августа 1927 года партсъезду и что партии не по силам организация массовых мероприятий. И не в последнюю очередь этим обстоятельством объясняется впервые пришедшая в голову Гитлера идея провести съезд на романтическом фоне Нюрнберга, одного из старейших городов страны, в котором, как и в соседнем Бамберге, ключевой фигурой местного масштаба был Юлиус Штрайхер. По сравнению с Веймаром на этот раз проявилась сильная режиссёрская рука Гитлера, сумевшая придать эффектное выражение сплочённости и боеготовности движения. Один из старых приверженцев назовёт его, имея в виду этот съезд, «иллюзионистом, захватывающим массы», и, действительно, в этом представлении уже были видны зачатки вылившейся позднее в помпезный ритуал механики проведения съездов. Изо всех областей страны, на специально заказанных поездах, со знамёнами, вымпелами и оркестрами прибыли сюда штурмовые отряды и партийные формирования, а также многочисленные зарубежные делегации, здесь же впервые показала себя созданная год назад молодёжная организация Гитлерюгенд. И если в Веймаре форма участников казалась ещё пёстрой и случайной, то теперь она была уже почти стопроцентно унифицирована, а сам Гитлер носил взятую когда-то Росбахом со складов охранных отрядов и введённую затем в качестве формы СА коричневую рубашку, которую он, правда, находил отвратительной. Большой митинг в Луитпольдхайне завершился торжественным освящением штандартов, после чего Гитлер, в открытом автомобиле и с застывшей вытянутой рукой, принял на центральной площади города парад своего войска. Национал-социалистическая пресса писала о тридцати, а «Фелькишер беобахтер» аж о ста тысячах участников, хотя более трезвые подсчёты называли цифру в пятнадцать тысяч человек, участвовавших в параде. Несколько женщин и девушек, явившихся в смелых коричневых костюмах, к параду перед Гитлером допущены не были. Партсъезд рекомендовал провести конгресс, посвящённый профсоюзным проблемам, (так, впрочем, никогда и не состоявшийся), принял решение о создании «кольца пожертвований» в целях преодоления бедственного финансового положения партии и выдвинул требование об основании научного общества, дабы иметь возможность оказывать пропагандистское воздействие на интеллектуальные круги. Какое-то время спустя Гитлер выступит перед несколькими тысячами крестьян в Шлезвиг-Гольштейне — застой вынуждал партию искать себе сторонников в новых общественных слоях.

А в это время в государстве успешно продолжился процесс стабилизации, начавшийся в 1923-1924 годах. Новое соглашение по репарациям, Локарнский договор и приём Германии в Лигу наций, а также пакт Келлога и установившееся первоначально в личном плане взаимное уважение между Штреземаном и Брианом, вылившееся затем в поддержанное общественностью взаимопонимание с Францией, показывали, насколько сильна тенденция времени к разрядке напряжённости и международному равновесию. Крупные американские займы хоть и повлекли за собой немалую государственную задолженность страны, но в то же время дали возможность в значительной степени рационализировать и модернизировать немецкую экономику. Рост индексов в 1923-1928 годах почти во всех секторах не только превосходил показатели во всех других европейских государствах, но и, несмотря на уменьшение территории Германии, довоенные достижения страны. В 1928 году доходы населения превысили уровень 1913 года почти на двадцать процентов, значительно улучшилось социальное положение, а количество безработных сократилось примерно до 400 000 человек.

Было очевидно, что время противостояло радикализму национал-социалистов. Сам Гитлер жил уединённо в Оберзальцберге, не показываясь иной раз неделями, но этот его отход от дел все же свидетельствовал о том, что в конечном счёте он был уверен в прочности своих позиций. Лишь время от времени, с явно рассчитанными интервалами, он пускает в ход свой авторитет — даёт указания или раздаёт наказания. Иногда он предпринимает поездки ради поддержания контактов или нахождения спонсоров. 10 декабря 1926 года выходит второй том «Майн кампф», но и тут автор остаётся без ожидавшегося шумного успеха. Если первый том был продан в 1925 году в количестве почти десяти тысяч экземпляров, а год спустя к ним добавились ещё около семи тысяч, то в 1927 году оба тома находят только 5607 покупателей, а в 1928 году и того меньше — всего лишь 3015.

Но как бы то ни было, на полученные доходы он покупает усадьбу в Оберзальцберге. Фрау Бехштайн помогает ему при покупке мебели, а Вагнеры из Байрейта снабжают дом постельным бельём и посудой, позднее они пришлют комплект полного собрания сочинений маэстро и страницу оригинала партитуры «Лоэнгрина». Примерно в эту же пору Гитлер приобретает за двадцать тысяч марок шестиместный «мерседес-компрессор», как бы удовлетворяя тем самым свои технические и репрезентативные потребности. Его обнаруженные уже после войны налоговые документы свидетельствуют, что эта затрата значительно превосходила декларированные им доходы, что и не ускользнуло от бдительного ока фининспекции. В письме властям, напоминающем по своей слезливой хитрости послание уклонявшегося от прохождения военной службы магистрату города Линца, он уверяет об отсутствии у него средств и о своём скромном образе жизни: «Имуществом или капиталами, которые я мог бы назвать собственными, я нигде не располагаю. Мои личные потребности ограничиваются самым необходимым, а именно в том смысле, что я полностью воздерживаюсь от употребления алкоголя и табака, питаюсь в самых скромных ресторанах и, помимо того, что плачу небольшую квартплату, не имею никаких расходов, за исключением издержек писателя-политика на рекламу… И автомобиль для меня это только подручное средство. Только с его помощью я могу осуществлять мой каждодневный труд». В сентябре 1926 года он заявлял, что не в состоянии платить причитающиеся налоги и не раз говорил о своей большой задолженности в банке. И ещё годы спустя он будет при случае вспоминать об этом периоде своих финансовых затруднений и скажет, что порой ему приходилось питаться одними яблоками. Его квартира на Тиршштрассе, которую он снимал у вдовы Райхерт, и впрямь была совершенно непритязательной — маленькая, скудно обставленная комната с полом, выложенным стёршимся линолеумом.

Чтобы увеличить свои доходы, Гитлер вместе с Германом Эссером и фотографом Генрихом Хофманом, которому он дал эксклюзивное право на свои фотографии, организует издание журнала «Иллюстриртер беобахтер», где регулярно публикует свои статьи в рубрике «Политика недели». Монотонность и бросающаяся в глаза стилистическая серость этих его комментариев отражают тематические затруднения того периода. Летом 1928 года — в пору, когда он живёт, ожидая, планируя и затаившись, — Гитлер приступает к написанию своей второй, так и оставшейся неопубликованной при его жизни книги, которая представляла собой его сформировавшуюся к тому времени внешнеполитическую концепцию во всех её взаимосвязях. Не без труда и лишь с помощью обращений-угроз удерживает он единство своей раздираемой противоположными силами партии, решительно отражая тем не менее все признаки недовольства курсом на легальность. Укрепление республики не побуждает его к поспешным выводам, как кое-кого из его сторонников, — инстинктивное чутьё на все слабое и прогнившее придаёт его чувству ненависти терпение. В противодействии и бесперспективности положения он черпал даже особую уверенность в успехе, что и выражено в таком примечательном пассаже: «Как раз в этом и заключается безусловная, я бы сказал, математически высчитанная основа грядущей победы нашего движения, — ободряет он своих сторонников, — пока мы являемся радикальным движением, пока общественное мнение бойкотирует нас, пока нынешняя ситуация в государстве против нас, — мы будем продолжать собирать вокруг себя самый ценный материал — людей, даже в те времена, когда, как говорится, все доводы человеческого рассудка выступают против нас». А на рождественском празднике в одной из мюнхенских секций НСДАП он вселяет уверенность, сравнив, уже не в первый раз, положение партии, её преследования и беды с положением раннего христианства: национал-социализм, — проводит он эту параллель дальше, захваченный собственной смелой картиной и рождественской растроганностью собравшихся, — превратит идеалы Христа в дело. И дело, которое Христос начал, но не смог завершить, доведёт до конца он — Гитлер. Сыгранный до того самодеятельный спектакль «Избавление» послужил прелюдией к нарисованной в его выступлении картине современной «нужды и рабства». «Звезда, взошедшая в рождественскую ночь, означала появление избавителя, — так трактовала газета „Фелькишер беобахтер“ ситуацию, — раздвигающийся ныне занавес явил нам нового избавителя, спасителя немецкого народа от позора и нужды — нашего фюрера Адольфа Гитлера».

В глазах внешнего мира такого рода откровения ещё больше укрепляли вызывавшую недоумение окружавшую его ауру. Как и в начале карьеры, его опережала репутация некоего скорее причудливого явления, которое едва ли воспринималось всерьёз и черты которого охотно объяснялись живописным своеобразием баварской политики… Да и тот стиль, что он поддерживал и преумножал, порождал во многом недоверчивое удивление; например, полотнище флага, развевавшееся над колонной путчистов у «Фельдхеррнхалле», он приказал почитать как «окроплённое кровью знамя», прикосновение к кисти которого — это имело место при каждом освящении штандартов — вызывало прилив мистических сил. Одно время члены партии получали письма, начинавшиеся обращением «Ваше немецкое благородие», — это должно было свидетельствовать об их безупречной родословной. Но между тем были и другие инициативы, говорившие о неизменной серьёзности и амбициозности, с которой НСДАП преследовала свои цели. В конце 1926 года партия организовала школу ораторов, где слушателям давались технические навыки, общие знания и материал для выступлений и где к концу 1932 года, согласно данным самой школы, были подготовлены 6000 ораторов.

О вере во вновь завоёванную почву под ногами и умалении роли НСДАП свидетельствовало принятое весной 1927 года правительствами Саксонии и Баварии решение об отмене запрета на выступления вождя партии. Гитлер со всей готовностью даёт обещание, которое от него потребовали, что ни в коем случае не будет преследовать противозаконные цели и применять противозаконные средства. Вскоре после этого появляются кричаще-красные плакаты, извещавшие, что 9 марта в 20 часов он впервые снова выступит в цирке «Кроне» перед мюнхенцами. О ходе этого вечера рельефно, как на модели, повествуется в следующем полицейском донесении:

«Уже к четверти восьмого цирк заполнен намного больше, чем наполовину. Вниз со сцены свисает красное знамя со свастикой в белом кругу. Сцена зарезервирована для руководителей партии и оратора. Видимо, и ложи, поскольку их распределением занимаются люди в коричневых рубашках, также предназначены для видных партийцев. На трибуне пристроился оркестр. Других декораций не наблюдалось.

Люди в зале возбуждены и преисполнены ожиданий. Говорят о Гитлере, о его прежних ораторских триумфах в цирке «Кроне». Женщины, которых собралось поразительно много, кажется, все ещё в восторге от него. Рассказывают о ранних днях всего этого… В горячем, сладковатом воздухе разлита жажда сенсации. Музыка играет звучные военные марши, в то время как появляются все новые толпы. Кругом разносят и предлагают «Фелькишер беобахтер». У кассы раздавали программу Национал-социалистической рабочей партии, а при входе суют в руки листовку с призывом не поддаваться ни на какие провокации и сохранять порядок. Продают флажки: «флажок для приветствия, цена — 10 пфеннигов». Они или черно-бело-красные, или целиком красные, с изображением свастики. Самые усердные покупатели — женщины.

Ряды между тем заполняются. Слышны голоса: «Должно быть так, как прежде!» Манеж заполняется… Большинство принадлежит к слоям с низкими доходами, это рабочие, мелкие ремесленники, мелкие торговцы. Много молодёжи в штурмовках и гольфах. Представителей радикального рабочего класса немного, почти совсем нет. Люди хорошо одеты, некоторые мужчины даже во фраках. Количество людей в цирке, который уже почти полон, оценивается в семь тысяч человек…

Так наступила половина девятого. И тут от входа слышатся нарастающие возгласы «хайль!» Строем входят люди в коричневых рубашках, играет музыка, цирк разражается бурной овацией, в коричневом плаще появляется Гитлер, быстро проходит в сопровождении своих ближайших соратников через весь цирк вверх на сцену. Люди радостно возбуждены, приветственно машут, скандируют «хайль!», вскакивают на скамейки, слышен грохот. И тут звучат фанфары. Моментальная тишина.

Под шквал приветствий зрителей теперь входят торжественным строем коричневорубашечники. Впереди две шеренги барабанщиков, за ними — знамя. Люди приветствуют их на фашистский манер вытянутой рукой. Публика им аплодирует. На сцене тем же манером поднял руку в приветствии Гитлер. Грохочет музыка. Череда знамён, сверкающие штандарты со свастикой в венке и с орлами по образцу древнеримских боевых флагов. Продефилировало, наверное, около двухсот человек. Они заполняют манеж и выстраиваются там, а знаменосцы и те, кто несёт штандарты, занимают место на сцене…

Гитлер быстрыми шагами выходит на авансцену. Он говорит свободно, сначала с медленным напором, потом слова начинают обгонять друг друга, в местах, произносимых с преувеличенным пафосом, у него перехватывает голос, и слова различать уже невозможно. Он жестикулирует руками и кистями рук, мечется в возбуждении туда и сюда и всё время старается захватить внимательно слушающую его многотысячную публику. Когда его прерывают аплодисменты, он театрально вытягивает вперёд руки. Слово «нет», которое все чаще слышится к концу его речи, звучит как-то по-актерски, да и сознательно выделяется им. В смысле ораторских достижений его речь… по мнению автора донесения, не представляла собой ничего выдающегося» [123] .

Отвоёванная свобода выступлений не решала тех трудностей, с которыми сталкивалась НСДАП. Самому же Гитлеру, как теперь оказалось, запрет был скорее на пользу, ибо в пору весёлого равнодушия, когда даже он не смог бы привлечь полные залы, это предохраняло его имя от процесса девальвации. Поэтому он вскоре сам решает не очень высовываться: если в 1927 году он публично выступил пятьдесят шесть раз, то два года спустя сократил количество своих выступлений до двадцати девяти. Кое-что говорит за то, что только к этому времени он осознал, какие преимущества давало ему состояние полубожественной отрешённости. В момент возвращения к массам он столкнулся с конкуренцией превосходящей силы неблагоприятных обстоятельств: и тут же начались неудачи, а вместе с ними послышалась и критика. Она была направлена как против его стиля руководства, так и против выдерживавшегося со всей строгостью курса на политику легальности. Даже Геббельс, преданный Гитлеру душой и телом и бывший одним из пророков-провозвестников культа фюрера, в своём памфлете 1927 года «Наци-соци» критикует безоговорочный курс на легальность и на вопрос, как вести себя партии, если её усилия по завоеванию на свою сторону большинства провалятся, строптиво заявляет: «Что тогда? Тогда мы стиснем зубы и приготовимся. Тогда мы выступим против этого государства, тогда мы решимся на последнее великое выступление ради Германии, и из революционеров слова будут тогда революционеры дела. Тогда мы устроим революцию!»

Критике подвергалось и личное поведение Гитлера, его пренебрежительное отношение к заслуженным товарищам, «столь прославляемая стена вокруг господина Гитлера», за существование которой порицал его один старый партиец, его невнимание к партийным делам, а также его комплекс ревности в отношении собственной племянницы. Когда в начале лета 1928 года он нечаянно застал Эмиля Мориса в комнате Гели Раубаль, то, по свидетельству последнего, набросился на него со своей плёткой, так что тому пришлось, чтобы спастись, выпрыгнуть из окна. И председатель комиссии по расследованию и улаживанию конфликтов Вальтер Бух вынужден в конечном итоге, «будучи без лести предан», все же довести до сведения своё впечатление, «что Вы, господин Гитлер, постепенно доходите до презрения к человеку, что наполняет меня горькой озабоченностью».

Ввиду мятежных настроений в партии Гитлер отменяет запланированный на 1928 год съезд и созывает вместо него в Мюнхене совещание партийных руководителей. Он запрещает местным организациям проводить любого рода подготовительные собрания и, открывая 31 августа эту встречу, превозносит в своём возбуждённом выступлении послушание и дисциплину. Только безоговорочно преданные делу элитарные образования, говорит он, будучи «историческим меньшинством», в состоянии делать историю, НСДАП должна насчитывать максимум шестьсот-восемьсот тысяч членов: «Это то количество, которое на что-то годится!» Всех же других следует считать просто сторонниками, собирать и использовать их в целях партии. «Маленькая группа фанатиков увлекает за собой массу, смотри пример России и Италии… Борьба за большинство удаётся только тогда, когда есть боеспособное меньшинство», — заявляет он. С сарказмом отбрасывается им предложение насчёт создания ему в помощь некоего «сената» — он и без советчиков обойдётся. И Гитлер добивается вскоре исключения из партии автора этого предложения — тюрингского гауляйтера Динтера. В имевшей место до того переписке он уверяет, что как политик «отвечает за безошибочность», и заявляет, что «слепо верит в то, что будет принадлежать к тем, кто делает историю». Когда вскоре вслед за первым было созвано новое совещание, организованное по ставшей отныне уже обычной приказной форме, он сидит на нём во время дебатов молча, демонстративно изображая скуку на своём лице и распространяя тем самым постепенно столь давящее чувство ничтожности и ненужности этого мероприятия, в результате чего совещание заканчивается в атмосфере всеобщей подавленности. Один из его участников выскажет потом предположение, что Гитлер согласился на проведение этого мероприятия только ради того, чтобы таким вот образом полностью сорвать его.

Вождь неприметной, но строго организованной партии, Гитлер поджидает свой шанс. Он не видит причин для уныния, ибо уже добился своей независимости как внутри партии, так и вне её. Начиная с этого времени, она порой и официально выступает уже как «движение Гитлера». Не имея ни сколь-нибудь значительной поддержки, ни влиятельных покровителей, либо мощных институтов, это движение тем не менее доказывает, что обладает внутренней силой, которая обеспечит ему если и не победу, то уж наверняка выживание.

Когда 20 мая 1928 года состоялись новые выборы в рейхстаг, НСДАП, получив 2, 6 процента голосов, оказалась на девятом месте, среди избранных от неё двенадцати депутатов — Грегор Штрассер, Готфрид Федер, Геббельс, Фрик и Герман Геринг, вернувшийся к тому времени с богатой женой и широкими связями из Швеции. Сам Гитлер, будучи «лицом без гражданства», свою кандидатуру не выставлял. Однако с присущим ему умением подавать свои беды и неудачи как успехи он использовал эту помеху, чтобы и тут ещё раз увеличить дистанцию и — не делая никаких уступок презираемой им системе парламентаризма — усилить свою роль единоличного, стоящего высоко над всеми заботами, делами и соблазнами текущего дня фюрера. Принятое после долгих колебаний решение об участии в выборах было не в последнюю очередь продиктовано соображением помочь партии путём использования привилегий, которые давались депутатскими мандатами, о чём и свидетельствовал Геббельс в статье, опубликованной через неделю после выборов и проливавшей свет на все заверения партии насчёт легальности: «Я — не член рейхстага. Я — ОИ. И ОБДБП. Обладатель иммунитета, обладатель билета для бесплатного проезда. Какое нам дело до рейхстага? Мы избраны как оппозиция рейхстагу, и мы будем осуществлять свой мандат в том смысле, как это нам поручено… ОИ разрешается называть кучу дерьма кучей дерьма, и ему не нужно завуалированно оправдываться перед государством». Это признание заканчивалось такими словами: «Теперь вы удивляетесь, а? Но не думайте, что нам уже конец… Вы ещё с нами попрыгаете. Пусть только начнётся представление».

Оскорбительное нахальство такого рода высказываний не затушёвывало между тем их самоободряющего характера — ведь НСДАП оставалась маленькой партией с утрированной жестикуляцией. Но Гитлер — хладнокровно, будучи сам наготове и готовый ввести в бой свои кадры — ждал нового обострения ситуации, что должно было облегчить ему прорыв для превращения её в массовую партию. Несмотря на все своё рвение, несмотря на все свои организационные тревоги, он до сего времени оставался в тени старательно, хотя и без блеска функционировавшей республики. Его харизма, столь успешно сохранившаяся в патетических суматохах, в нормальных условиях грозила раствориться. Ведь порой казалось, что нация была вот-вот уже готова пойти, наконец, на мировую с республикой и невзрачной серостью обстановки, готова похоронить все эти надуманные реальности и героико-романтические воспоминания и примириться с буднями истории. Правда, выборы в рейхстаг продемонстрировали беззвучный процесс разложения буржуазной среды и появлением многочисленных осколочных партий возвестили о скрытом кризисе системы, да и число членов партии Гитлера дошло уже почти до 150 000. Но ещё в начале следующего года преподающий в Бонне социолог Йозеф А. Шумпетер говорит об «очень большой и, возможно, ещё возрастающей стабилизации наших социальных отношений» и заверяет: «Ни в каком смысле, ни в какой области и ни в каком направлении не представляются поэтому вероятными ни взлёты, ни катастрофы».

Гитлер оценивает положение резче и зорче. Имея в виду психологию немцев во время этого короткого счастливого периода в истории республики, он говорит в одной из своих речей: «У нас есть третья шкала оценок — боевой дух. Он жив, хотя и погребён под грудой чужих теорий и доктрин. Какая-то большая, мощная партия старается доказывать обратное, пока вдруг не приходит и не начинает играть самый обыкновенный военный оркестр, и тогда тот, кто плетётся позади, вырывается иной раз из своего сонного состояния, внезапно начинает ощущать себя частицей народа, который марширует и с которым идёт и он. Так и сегодня. Нужно только показать нашему народу это лучшее — и вы увидите: вот мы уже и маршируем».

С этого момента он ждёт сигнала к бою. Вопрос заключался только в том, сможет ли партия сохранить в течение этого времени свою динамику, свои надежды, свои представления о цели и образ избранности фюрера — всю эту систему фикций и призрачной веры, на которой она стоит. В своём анализе итогов выборов в мае 1928 года Отто Штрассер жаловался, что «спасительная миссия национал-социализма» не нашла массового резонанса, неудачным, в частности, оказалось вторжение в пролетарские слои. Действительно, приверженцами партии были преимущественно служащие, мелкие ремесленники, группы крестьян, а также охваченная романтическим протестом молодёжь — авангард тех слоёв, что были больше других восприимчивы к будящей музыке «самого обыкновенного военного оркестра». Но всего несколько месяцев спустя ситуация на сцене полностью изменилась.

 

КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ

ВРЕМЯ БОРЬБЫ

 

Глава I

ПРОРЫВ В БОЛЬШУЮ ПОЛИТИКУ

Переломный момент. — Гугенберг и имперский комитет против плана Юнга. — Гитлер-тактик. — Кампания. — Контакты. — «Коричневый дом». — Разрыв с Гугенбергом. — Проникновение в новые слои. — Чёрная пятница. — Тотальный кризис. — Прорыв к массовой партии. — Тихая гражданская война. — Адольф Гитлер пожирает Карла Маркса/» — Молодёжное движение собственного покроя. — Правительство Брюнинга. — Разрыв с Отто Штрассером. — Гитлеровский социализм. — Бунт Стеннеса. — Фюрер, как и папа римский, непогрешим. — Предвыборная борьба.

Свою первую массированную атаку на тогда как раз стабилизировавшуюся республиканскую систему Гитлер начал летом 1929 г., и ему сразу же удалось продвинуться далеко вперёд. До этого он долго был в поисках какого-то мобилизующего лозунга, но тут внешняя политика Штреземана дала ему материал для агитации. Он использовал все имевшиеся в его распоряжении средства, чтобы в обстановке вновь разгоревшегося спора о репарациях освободить НСДАП из изоляции, снять с неё клеймо осколочной партии и вывести её на сцену большой политики. Благоприятным для него фактором была тесная временная и психологическая связь его прорыва с последующим мировым экономическим кризисом, так что он получил возможность как бы заранее опробовать свои средства, организации и тактические методы: споры вокруг репараций стали прологом к тому затяжному кризису, который охватил республику и уже не отпускал её до самого конца. Гитлер же одновременно и клеймил этот кризис, и искусно его подстёгивал.

Строго говоря, поворотный пункт обозначился со смертью Густава Штреземана, последовавшей в начале октября 1929 г. Германский министр иностранных дел подорвал своё здоровье, пытаясь побороть сопротивление против сложной внешнеполитической концепции, которая, хоть и называлась «политикой выполнения» Версальского договора, на самом деле была направлена на его постепенную отмену. Почти до самого своего конца Штреземан, хоть и не без внутренних сомнений, выступал за принятие того проекта урегулирования вопроса о репарациях, который был предложен комитетом экспертов под руководством американского банкира Оуэна Д. Юнга. Этот проект предусматривал значительное улучшение существовавших условий. Более того, благодаря настойчивости и дипломатическому умению Штреземана он увязывался с планом досрочного вывода оккупационных войск союзников из Рейнской области.

Тем не менее, соглашение натолкнулось на ожесточённый отпор и во многих отношениях разочаровало даже тех, кто понимал зависимое положение страны. Было просто трудно согласиться с почти шестьюдесятью годами выплат по репарациям, если средств не было даже на взносы первых лет. Именно поэтому 220 известных представителей мира экономики, науки и политики в публичном заявлении выразили большую озабоченность. Среди них были Карл Дуйсберг, Адольф Гарнак, Макс Планк, Конрад Аденауэр и Ханс Лютер. Спустя 11 лет после окончания войны этот план, казалось, издевался над идеей «семьи наций», воплотившей в себе пафос эпохи, и беспощадно вскрывал противоречие между победителями и побеждёнными, так и не преодолённое, хоть и прикрываемое поверхностными жестами примирения. Тем более, что план этот в качестве основания для покрытия долгов, которые должны были выплачиваться вплоть до 1988 г., снова ставил в повестку дня проблематичную статью (186) 231 об ответственности за войну, а между тем эта статья однажды уже тяжело травмировала сознание нации. На основе далёкого от реальности плана радикально-националистические группы сумели сполна использовать в своих целях ядовитое действие формулы «Le boche payera tout». А то, что должно было стать дальнейшим шагом к постепенному преодолению последствий войны и тем самым помогать стабилизации республики, превратилось, наоборот, в «точку кристаллизации принципиальной оппозиции против Веймарской „системы“.

9 июля 1929 года радикальные правые объединились в имперский комитет по проведению плебисцита против плана Юнга. В ходе яростной, шумной барабанной кампании, которая не утихала около девяти месяцев, вплоть до подписания соглашения, и в которую из крайне левых включились и коммунисты, правые свели сложную сеть причин и следствий к нескольким запоминающимся лозунгам и пытались путём бесконечного их повторения закрепить в психике людей ненависть к чётко очерченному образу врага. План Юнга был по их слова «смертным приговором тем, кто даже ещё не родился на свет», «Голгофой немецкого народа», который палач «с издевательским хохотом распинает на кресте». Одновременно «национальная оппозиция», выступившая здесь впервые общим фронтом, потребовала перечеркнуть статью об ответственности за войну, покончить со всеми репарациями, немедленно освободить оккупированные области и, наконец, привлечь к ответственности всех министров и представителей правительства, которые способствовали «закабалению» немецкого народа.

Во главе комитета стоял 63-летний тайный советник Альфред Гугенберг, недалёкий и бессовестный честолюбец. Он начинал свою карьеру комиссаром по заселению восточных земель, затем был членом директората фирмы Круппа, после чего создал широко разветвлённую империю прессы, которая помимо многочисленных газет контролировала также рекламное издательство, телеграфное агентство и, наконец, кинокомпанию УФА. Будучи доверенным лицом дельцов тяжёлой промышленности, он кроме всего прочего имел в своём распоряжении значительные денежные средства, и все это целенаправленно использовал для того, чтобы покончить с «республикой социалистов», разбить профсоюзы, а на классовую борьбу низов, как он выражался, ответить классовой борьбой высшего слоя общества. Этот приземистый, упитанный господин с густыми усами и ёжиком коротко подстриженных волос напоминал воинственного портье на пенсии, а не воплощение гордых и горьких принципов, как ему этого хотелось.

Осенью 1928 года Гугенберг негласно взял на себя руководство Немецкой национальной народной партией (ДНФП) и сразу же стал выразителем радикальных мстительных настроений. Едва было наметившееся сближение правых с республикой немедленно свелось на нет. Как в своих методах, так и в отношении отдельных программных положений ДНФП принялась тут же копировать гитлеровскую партию — правда, так и оставшись всего-навсего её буржуазной карикатурой. Но как бы то ни было, в борьбе с ненавистной республикой Гугенберг не гнушался ничем. Во время обсуждения плана Юнга он в широко растиражированном письме предостерегал 3000 американских дельцов от предоставления кредитов стране, в которой как раз начинался кризис. Под руководством своего нового председателя, ДНФП быстро потеряла почти половину своих членов, но Гугенберга это не смутило, он говорил, что предпочитает небольшой блок большой каше.

Организованный им плебисцит явился не только первой кульминацией нового радикального курса, но одновременно и попыткой собрать под своим руководством разъединённых правых, прежде всего «Стальной шлем», пангерманцев, земельный союз и национал-социалистов, и сорганизовать их для наступления, чтобы отвоевать старой верхушке хотя бы часть потерянного ею влияния. Вследствие упущений революции 1918 года этот слой все ещё располагал и влиянием, и властными позициями, и материальными средствами, но народ за ним не шёл. Со всем чванством «человека из общества», сверху вниз глядящего на предводителя хулиганской партии черни, Гугенберг считал, что нашёл в лице Гитлера одарённого агитатора, способного снова включить массы в дело консерваторов, замкнувшихся в чувстве своего социального превосходства. В нужный момент, полагал Гугенберг, он-то уж сумеет переиграть и укротить Гитлера.

Мысли самого Гитлера были далеко не так коварны. Услышав о союзе, депутат Хинрих Лозе встревожено сказал: «Надо надеяться, Гитлер-то уж знает, как провести Гугенберга». Гитлер, однако же, и не помышлял о каком-то обмане. Он с самого начала держался дерзко и почти не, скрывал своего презрительного мнения о буржуазном реакционере Гугенберге и всех этих «серых, изъеденных молью орлах», как их уничижительно именовал Геббельс. Под подозрительными взглядами «левых» внутри самой партии Гитлер категорически отклонил почти все уступки, которых от него требовали: он сам ставил условия, на которых позволял помогать себе. Сначала он предложил действовать раздельно, но, в конце концов, дал себя уговорить и склонить к союзу. Правда, он требовал полной независимости в пропаганде, а также значительной части предоставленных средств. К тому же, словно желая специально смутить или унизить своих новых союзников, он назначил самого известного антикапиталиста в своих рядах, Грегора Штрассера, своим заместителем в совместном комитете по финансированию.

Этот союз был первым успехом в примечательной цепочке тактических побед, немало способствовавших тому, что Гитлер сначала выдвинулся на авансцену, а потом и достиг своей цели. Необычайная способность Гитлера правильно распознавать ситуацию, игру интересов, выискивать слабые места и заключать коалиции на данный момент, т. е. его тактическое чутьё, ещё усиленное его даром убеждения, помогли его восхождению не меньше, чем его ораторское мастерство, помощь со стороны рейхсвера, промышленности и судебных властей или террор коричневой гвардии. Односторонние ссылки на роль элементов магии, конспирации или грубой силы в истории восхождения Гитлера не только демонстрируют недопонимание сути тогдашних событий, но и фиксируются, несмотря на все опровержения, на ставшем уже роковым представлении о вожде НСДАП как «барабанщике» движения или его орудии. При этом упускается из вида, что Гитлер неплохо показал себя и на собственно политическом поприще.

Своей ловкой тактикой, первоначальной медлительностью, своей манерой ведения переговоров, то вызывающей, то сварливой, а также тем впечатлением искренности, честолюбия и энергичности, которое он сумел внушить людям, Гитлер, в конце концов, заставил своих противников поддерживать и финансировать его же восхождение, за которое им к тому же пришлось расплачиваться и в политическом отношении. Конечно, успех Гитлера был обусловлен и сопротивлением в собственных рядах, не позволявшем ему идти на какие-либо значительные уступки. Газеты штрассеровского «Кампфферлага» во время переговоров растиражировали его слова, напечатав их аршинными, буквами: Самая большая опасность для немецкого народа исходит не от марксизма, а от буржуазных партий. Точно так же при оценке этого тактического триумфа нельзя закрывать глаза на слепую жажду власти консерватизма немецко-национального образца, пытавшегося паразитически присвоить себе силу и витальность нацистского движения и, объединившись с втайне презираемым, но одновременно и почитаемым выскочкой Гитлером, отсрочить давно назревшее прощание с историей. Тем не менее успех Гитлера остаётся примечательным фактом. Четыре с половиной года он выжидал, готовился, и — в соответствии с незабытым учением Карла Люгера — целенаправленно работал на союз с «мощными институтами», воплощавшими в себе политическое и общественное влияние. Когда же такой союз наконец был предложен, он постарался избежать впечатления рвущегося к власти честолюбца. Напротив, он реагировал на него холодно, самоуверенно и поставил свои условия, хотя именно на этом зиждилась вся его концепция завоевания власти. Только представив себе, что это означало для его личного, да и политического самолюбия — годами стоять во главе незначительной, замалчиваемой или же высмеиваемой партии экстремистов, вполне понимаешь, какой соблазн заключался для него в том покровительстве, которое ему предлагал Гугенберг: оно освобождало его от имиджа дешёвого псевдореволюционера и путчиста и возвращало возможность предстать перед общественностью в окружении влиятельных буржуазных авторитетов, используя репутацию знати. Это был шанс, который ему однажды уже был дан и который он тогда упустил; теперь он выказывал решимость использовать его гораздо осмотрительнее.

Заключив союз, НСДАП прежде всего получила средства для развёртывания своего сильного пропагандистского аппарата, и она немедленно продемонстрировала общественности стиль своей пропаганды, беспримерный по радикальности и настырности. Как писал сам Гитлер в одном из писем того времени, ничего подобного в Германии ещё не бывало: «Мы перепахали наш народ, как этого не делала ни одна другая партия». Вся энергия, скопившаяся за годы ожидания, весь гнев его жаждавших действий последователей, казалось, вырвались наружу в натиске. Ни один из партнёров по союзу не мог равняться с НСДАП в безудержности, остроте и агитаторской ловкости. С самого начала она не оставляла сомнений в том, что план Юнга был только предлогом этой кампании, и превратила свою агитацию в шумный суд над «системой», якобы погрязшей в бездарности, предательстве и спекуляциях: «Время придёт», — восклицал Гитлер в конце ноября в своей речи в Херсбруке, — «и тогда у виновных в развале Германии пройдёт охота веселиться. Их охватит страх. Тогда они поймут, что возмездие грядёт». Словно зачарованные дикой демагогией национал-социалистов, смотрели Гугенберг и остальные консервативные союзники по коалиции на высвобожденную ими мощную волну. Они ободряли её, подгоняли снова и снова. Ослеплённые уверенностью в своей руководящей роли, они ещё верили, что волна выносит их к берегу, между тем как она давно их поглотила.

В этой ситуации Гитлера не особенно огорчало отсутствие видимого успеха кампании. Проект «Закона против закабаления немецкого народа» собрал в ходе плебисцита, хоть и с трудом, необходимую поддержку в 10 % голосов; но в рейхстаге к нему присоединилось всего 82 депутата из 318, а заключительный референдум от 22 декабря 1929 года окончился и вовсе поражением. Инициаторы проекта едва-едва набрали 14%, т. е. всего около четверти необходимых голосов; они почти на 5% голосов отстали даже от результатов, полученных НСДАП и ДНФП на выборах в рейхстаг годом раньше.

И всё же для Гитлера это означало окончательный прорыв в большую политику. Благодаря поддержке со стороны многочисленных изданий концерна Гугенберга он сразу обрёл популярность, больше того: он заявил о себе как самой целеустремлённой силе в радах правых, охваченных разбродом и спорами. Сам он говорил о «большом переломе» в общественном мнении и называл «удивительным» то, «как здесь презрительное, высокомерное или глупое отрицание партии, всего пару лет тому назад бывшее само собой разумеющимся, превратилось в ожидание, полное надежды». После начала кампании, 3 и 4 августа 1929 года, он созвал в Нюрнберге съезд партии. Все говорит в пользу предположения, что этим он хотел продемонстрировать широту и ударную силу своего движения — прежде всего своим консервативным партнёрам. На этом съезде нацисты впервые превратили традиционное партийное мероприятие в массовую демонстрацию, спланированную по-военному чётко, по всем правилам зрелищных действ и зрительской психологии. Если верить цифрам, то 30 с лишним специальных поездов привезли почти 200 000 сторонников из всех частей Германии. Их форма, их знамёна и оркестры в течение нескольких дней навязчиво определяли атмосферу старинного имперского города. Большая часть тех 24 знамён, которые были торжественно освящены, прибыли в основном из Баварии, Австрии и Шлезвиг-Гольштейна. На большом заключительном митинге около 60 000 штурмовиков, уже одетых в одинаковую форму и оснащённых походным снаряжением, в течение трех с половиной часов проходили торжественным строем перед Гитлером. Некоторые части, охваченные эйфорией этих дней, угрожали насильственными акциями, и то же самое настроение определило предложение радикального крыла, согласно которому участие НСДАП в правительстве должно было быть «отныне и навсегда запрещено». Гитлер отклонил это предложение одним-единственным коротким, но характерным замечанием в том смысле, что оправдан любой шаг, который может «привести движение к политической власти». Тем не менее, курсу на законность угрожала теперь новая опасность — прежде всего самосознание быстро растущей партийной армии. К концу года численность отрядов штурмовиков сравнялась с численностью рейхсвера.

Союз с Гугенбергом сделал возможным и многочисленные связи с экономикой, которая в общем и целом раньше годами поддерживала внешнюю политику Штрсземана, однако же решительно воспротивилась плану Юнга. До тех пор Гитлер, если отвлечься от редких исключений вроде Фрица Тиссена, пользовался материальной поддержкой только у сравнительно мелких фабрикантов. Его антисоциалистическая позиция, его высказывания в защиту собственности, когда речь шла об экспроприации княжеской собственности, тоже не принесли ему материальных выгод. Но зато теперь ему открылся доступ к обильным источникам. Ещё раньше, во времена запрета публичных выступлений, он объездил страну. Чаще всего он бывал в Рурской области, где на закрытых совещаниях, иногда перед сотнями предпринимателей, в большинстве своём настроенных скептически, искоренял страх перед национальным социализмом, уверяя, что это учение активно защищает частную собственность. Верный своему убеждению, что успех — это признак аристократизма, он расхваливал крупного предпринимателя как тип высшей, ведущей расы и в общем создавал впечатление человека, который «не требует ничего из того, что было бы неприемлемо для работодателя». Кроме того, снова пригодились прежние связи с салонами Мюнхена, в которых он по-прежнему был желанным гостем. Эльза Брукман, которая, как она сама говорила, видела «смысл своей жизни» в «установлении связей между Гитлером и руководящим ядром тяжёлой промышленности», свела его в 1927 году с почтенным Эмилем Кирдорфом. Гитлер был совершенно покорён грубым стариком, всю свою жизнь оппонировавшим верхам и презиравшим низы, но и на Кирдорфа его собеседник произвёл сильное впечатление, так что он некоторое время был весьма ценным ходатаем Гитлера. Кирдорф побудил Гитлера изложить свои соображения в брошюре, издал её в частном порядке и раздавал промышленникам. В качестве почётного гостя он участвовал в работе партсъезда в Нюрнберге, после чего написал Гитлеру, что никогда не забудет того чувства торжества, которое переполняло его в те дни.

На местных выборах 1929 года все эти новые средства и источники помощи впервые принесли ощутимый успех. В Саксонии и Мекленбург-Шверине национал-социалисты весной с трудом, но добились пяти процентов голосов. Ещё более впечатляющими были их достижения на муниципальных выборах в Пруссии; в Кобурге пришёл к власти их бургомистр, а в Тюрингии из их рядов вышел премьер-министр, Вильгельм Фрик. О нём тотчас же заговорили, поскольку он ввёл в школах национал-социалистические речевки и тем развязал конфликт с имперским правительством, хотя в общем он старался доказать, что его партия — достойный член коалиции.

В полном соответствии со своей неуёмной жаждой представительства Гитлер сразу же начал выстраивать достойный фон для своего успеха, что, в свою очередь, должно было работать на дальнейшие успехи. Резиденция руководства партии с июня 1925 года находилась в простом, но удобном для работы доме на Шеллингштрассе. Теперь Гитлер, имея на руках деньги, пожертвованные Фрицем Тиссеном, и добровольные взносы членов партии, купил дворец Барлова на Бриеннерштрассе в Мюнхене и после некоторых переделок превратил его в «Коричневый дом». Словно возвращаясь к своей давней, заветной юношеской мечте о богатом собственном доме, он вместе с архитектором Паулем Людвигом Троостом постоянно занимался проектами внутренней отделки дома, рисовал мебель, двери, мозаичные панно. В его рабочий кабинет вела широкая наружная лестница, в самой же комнате были, кроме нескольких предметов тяжеловесной мебели, только портрет Фридриха Великого, бюст Муссолини и картина, изображавшая атаку полка Листа во Фландрии. Рядом находился так называемый сенаторский зал: вокруг огромного стола в форме подковы располагались 60 кресел, обтянутых красным сафьяном; на их спинках были изображения партийного орла. На бронзовых досках по обеим сторонам входа — имена жертв 9 ноября 1923 года, а в самом помещении — бюсты Бисмарка и Дитриха Эккарта, Впрочем, зал этот никогда не использовался по назначению, по всей вероятности, он был данью любви Гитлера к театральной пышности, т. к. сам он всегда решительно отклонял все предложения о создании сената. В столовой в подвале «Коричневого дома» для него было зарезервировано «место фюрера» под портретом Дитриха Эккарта. Там, в окружении адъютантов и преисполненных почтения шофёров он любил сидеть часами, предаваясь своей неодолимой болтливости завсегдатая кофеен и произнося длинные тирады.

Теперь, в более благоприятных финансовых обстоятельствах, которых сумела добиться партия, он соответственно изменил и стиль собственной жизни. В течение 1929 года из его бумаг внезапно исчезли упоминания о процентах по долгам и долговым обязательствам — а долги были немалые. В это же время он нанял великолепную квартиру из девяти комнат в доме номер 16 по Принцрегентенштрассе. Это был квартал зажиточных мюнхенских буржуа. Его бывшая квартирная хозяйка в доме на Тиршштрассе, фрау Райхерт, и фрау Анни Винтёр вели теперь его хозяйство, а сводная сестра фрау Раубаль по-прежнему заботилась о доме в Вахенфельде, на склоне Оберзальцберга. В бельэтаже дома на Принцрегентенштрассе вскоре поселилась и его племянница Гели, которая внезапно открыла в себе свойственную и дяде любовь к театру и стала брать уроки пения и актёрского мастерства. Слухи о связи между родственниками вначале его несколько смущали, но, с другой стороны, ему импонировала атмосфера антибуржуазной свободы и великой роковой жизненной коллизии, окружавшая эту связь между племянницей и дядей.

Сразу же по окончании кампании против плана Юнга Гитлер подчеркнул своё вновь обретённое политическое самосознание рискованным, но чрезвычайно эффектным поступком: он демонстративно порвал со своими консервативными партнёрами из лагеря Гугенберга, обвинив их самих, их нерешительность и буржуазную слабость в провале плебисцита. Его замечательная в своём роде способность изменять бывшим союзникам, которой никогда не мешало чувство общих намерений и совместно проведённых схваток, снова пригодилась ему как тактическая уловка, ибо неожиданный этот поворот не только заставил замолчать тех беспокойных критиков в собственных рядах, которые упрекали его в союзе с «капиталистической свиньёй Гугенбергом», но и укрепил его репутацию единственной энергичной силы в рядах правых антиреспубликанцев; к тому же этот поворот как бы сводил на нет тот факт, что в поражении, несомненно, была доля и его вины.

Такие дерзкие кульбиты импонировали тем более, что их позволяла себе партия, число членов которой всё ещё было невелико. Но Гитлер уже понял: теперь, когда интерес к движению был разбужен, его нужно во что бы то ни стало поддерживать и укреплять. В соответствии со своими новыми идеями, более агрессивными планами он решил реорганизовать партийное руководство. Грегор Штрассер стал начальником Первого Организационного отдела (Политическая организация), бывший же полковник Константин Хирль — начальником Второго Организационного отдела (Национал-социалистическое государство). Геббельс стал руководить пропагандой. В письме от 2 февраля 1930 года Гитлер предсказывал «с почти провидческой уверенностью», что «победа нашего движения придёт самое позднее через два с половиной — три года».

Без перерыва и почти с тем же, что и прежде, ожесточением он и после разрыва с Гугенбергом продолжил кампанию против республики, уже на свой страх и риск. Ещё годом раньше инструкция партийного центра, подписанная тогдашним уполномоченным по пропаганде, Генрихом Гиммлером, призывала к проведению так называемых пропагандистских акций, представлявших собой новое слово в тактике политической вербовки. С небывалой интенсивностью, вплоть до самых дальних деревень, все области были подвергнуты тщательно подготовленным, похожим на атаки операциям, в рамках которых в течение недели все лучшие ораторы участвовали в сотнях мероприятий, в ходе которых они выкладывались «до крайней степени». Все города и веси в это время были переполнены плакатами, лозунгами и листовками, которые нередко отбирал сам Гитлер; организовывались «вербовочные вечера», на которых штурмовики под музыку своих оркестров должны были, как говорилось в инструкции, показать, «на что они способны собственными силами: спортивные представления, живые картины, театральные постановки, исполнение песен, доклады людей из штурмовых отрядов, показ фильма о партийном съезде». Перед выборами в саксонский ландтаг в июне 1930 года партия провела не менее 1300 подобных мероприятий.

Эта работа на местах сопровождалась целенаправленными усилиями по внедрению партии в определённые общественные группы, в особенности по привлечению части служащих, а также сельского населения. Целенаправленными, сильными прорывами партия завоевала ведущие позиции в кооперативах, союзах ремесленников или профессиональных объединениях. В сельских местностях ей удалось, оперируя ни к чему не обязывающим лозунгом «земельной реформы», использовать крайнюю нужду населения, недовольство которого нашло своё выражение, например, в марше протеста крестьян Шлезвиг-Гольштейна под чёрными знамёнами. В своих обвинениях партия опиралась и на подспудный антисемитизм крестьянства, который, как говорилось в одном из директивных писем, следовало «разжигать до бешенства» Тем временем Вальтер Дарре, немец, живший за границей, с которым Гитлера познакомил Рудольф Гесс, разрабатывал аграрную программу. Она была опубликована в начале марта 1930 года и представляла собой обширные требования дотаций, сопровождавшиеся обильными комплиментами «самому благородному сословию народа». По отношению к служащим партия использовала всеобщее кризисное состояние душ, характерное для тех слоёв населения, по которым сильней всего ударили и исход войны, и миграция крестьян в города, и давление структурных перемен в обществе. Собственно промышленные рабочие поначалу были далеки от партии; однако же начавшийся с 1929 года приток служащих и сельскохозяйственных рабочих в партию до какой-то степени обосновал её претензии на роль «партии всех работающих» и привёл к образованию мелких ячеек и опорных пунктов по всей стране; они-то и подготовили большой прорыв.

Между тем, успехи эти основывались не только на активности партии, неустанно подхлёстываемой Гитлером, и не только на его способности объединить и тактически укрепить запутанную и во многом чисто эмоциональную идеологию традиционно расколотых правых сил. Ему помог начавшийся тем временем мировой экономический кризис, признаки которого появились в Германии ещё в начале 1929 года, когда число безработных впервые перешагнуло за 3 миллиона. Весной тревожно возросло число банкротств, и, наконец, в одном только Берлине за первые пять дней ноября были зарегистрированы 55 заявлений о банкротстве; ежедневно в суде давались 500 — 700 показаний должников об их имущественном положении. Эти цифры частично отражали экономические и психологические последствия дня 24 октября 1929 года, знаменитой «чёрной пятницы», окончившейся крахом на нью-йоркской бирже, а в Германии вызвавшей особенно сокрушительные последствия.

Дело в том, что преимущественно краткосрочные заграничные займы, сделавшие возможным экономический подъем страны и соблазнявшие прежде всего муниципалитеты нередко даже на непродуманные расходы, были немедленно отозваны обеспокоенными кредиторами. Одновременно резкое падение объёма мировой торговли свело на нет любую перспективу хотя бы частично компенсировать потери за счёт увеличения экспорта. Поскольку цены на мировом рынке падали, то и сельское хозяйство все больше втягивалось в кризис и вскоре уже еле могло кое-как существовать только за счёт дотаций, которые опять-таки усугубляли положение всего населения. Это была настоящая цепная реакция ударов судьбы. Вскоре и в Германии началось падение курса акций и, соответственно, стремительный рост безработицы, числа закрываемых или заложенных предприятий. В газетах целые колонки были заполнены объявлениями о принудительных продажах с аукциона. Политические последствия не заставили себя ждать. Со времени выборов 1928 года страной управляла «большая коалиция» во главе с социал-демократическим канцлером Германом Мюллером, которая изначально сохранялась только ценой значительных усилий. Теперь, когда налоговые поступления сократились и необходим был режим суровой экономии, между консервативным и левым флангами правительства разгорелся ожесточённый спор о том, кому в первую очередь надлежит нести всю тяжесть кризиса.

К этому времени уже стало ясно, что кризис не пощадит никого. Самым примечательным свойством кризиса в Германии был его всеохватывающий характер. В Англии и особенно в Соединённых Штатах экономические и социальные последствия были, пожалуй, и не слабее, чем в Германии, но там они не доросли до степени повального кризиса сознания, который разрушал все политические, моральные и духовные нормы, и, далеко выходя за пределы своих основных причин, стал для населения кризисом доверия к существующему в мире порядку вещей. Поэтому результаты кризиса в Германии не могут быть с достаточной полнотой объяснены только объективными экономическими условиями; ибо кризис был прежде всего психологическим феноменом. Люди, ещё не преодолевшие усталости от постоянных бедствий, с ослабленной сопротивляемостью вследствие войны, поражения и инфляции, люди, которым надоела уже и прекраснодушная болтовня демократов с их постоянными призывами к разуму и трезвости мышления, теперь отпустили все душевные тормоза и находились в состоянии аффекта.

Правда, вначале они реагировали скорее аполитично, смирясь перед лицом фатальности и непредсказуемости катастрофы. Ими владели заботы повседневного существования: ежедневные походы на биржу труда, стояние в очередях перед продуктовыми магазинами или общественными благотворительными столовыми, мучения в жалких попытках как-то выжить; а наряду с этим — апатичное и отчаянное хождение по опустевшим пивнушкам, сидение на углах улиц или же в тёмных жилищах с чувством, что жизнь растрачена впустую. В сентябре 1930 года число безработных вновь превысило 3 миллиона, годом позже оно составляло четыре с половиной, а в сентябре 1932 года — уже более пяти миллионов, хотя статистика в начале года свидетельствовала о шести миллионах безработных, не считая временно или частично занятых. Это касалось почти каждой второй семьи, и 15-20 миллионов человек зависели от пособия, размера которого по подсчётам американского журналиста Г. Р. Никербокера в известном смысле хватало на жизнь, поскольку получатель мог на таком рационе умирать от голода целых 10 лет.

Чувство полного уныния и бессмысленности существования доминировало над всем. Одним из разительных побочных явлений кризиса является беспримерная волна самоубийств. Жертвами были сначала прежде всего разоряющиеся банкиры и деловые люди, а по мере продолжения кризиса — все чаще представители среднего сословия и мелкой буржуазии, мелкие лавочники, служащие, пенсионеры, Для которых острое осознание своей социальной принадлежности к бедноте всегда было признаком не только лишений, но, в гораздо большей степени, унизительным показателем их социального падения. Нередко кончали с собой целые семьи. Рождаемость падала, а смертность росла, так что в двадцати крупных городах Германии отмечалось уменьшение численности жителей. Весь хаос, а также подчас гротесковая бесчеловечность вырождающегося в тисках кризиса капитализма создали почву для представлений о крушении целой эпохи. Как обычно в такой атмосфере зародились бессмысленные надежды и иррациональные устремления, связывавшиеся с радикальным преобразованием всего миропорядка. Это было великое время для шарлатанов, астрологов, ясновидящих, хиромантов и спиритов. Нужда и лишения учили если и не молитве, то хотя бы псевдорелигиозности и невольно направляли взгляды населения на людей, на которых, казалось, лежала печать благодати и которые занимались не только обычными людскими делами, но обещали большее, нежели просто нормальное существование, порядок и «политику» — а именно, открытие утерянного смысла жизни.

Как никто другой, Гитлер нутром чувствовал эти потребности и сумел сконцентрировать их на собственной персоне. Пробил во всех отношениях его час. Он моментально преодолел в себе некую тягу к флегме, к затворничеству, не раз проявлявшуюся в предыдущие годы. Долгое время не было поводов, которые оказались бы на высоте его пафоса. План Дауэса, придирки оккупантов или внешняя политика Штреземана — всё это было слишком мелко для его проклятий, и, вероятно, он чувствовал, что диссонанс между этими событиями и той экзальтацией, которую он пытался разжечь вокруг них, иногда производил нелепое впечатление. Но теперь он наконец видел достойный, пронизанный катастрофой фон, могущий придать его демагогическому авантюризму необходимое драматическое обрамление. В своей агитации он всё ещё фиксировал внимание на Версале и внешней политике Штреземана, парламентаризме и французской оккупации, на капитализме, марксизме и, прежде всего, на всемирном еврейском заговоре; но теперь любое из этих понятий можно было легко увязать с царящей потерянностью и нищетой, которую ощущали все.

Гитлер превосходил своих конкурентов хотя бы уже потому, что сумел личным устремлениям и чувству отчаяния масс придать характер политического выбора и подменить самые противоречивые ожидания собственными намерениями. Представители других партий выходили к народу скорее в замешательстве, с успокаивающими речами: признаваясь в собственной беспомощности, они полагались на солидарность всех тех, кто был бессилен перед лицом катастрофы. Гитлер же выступал оптимистично, агрессивно, подчёркивая свою веру в будущее, и лелеял свою враждебность. «Никогда в жизни, — заявлял он, — я не чувствовал себя так хорошо и таким внутренне довольным собой, как в эти дни». В своих разнообразных призывах, звучавших словно сигнал боевой тревоги, он апеллировал к запутавшимся людям, которые ощущали на себе давление как справа, так и слева, и со стороны капитализма, и со стороны коммунизма, и были обижены на существующий строй, отказывавший им в поддержке. Его программа отбрасывала и то, и другое: она была антикапиталистической и антипролетарской, революционной и реставрационной, она рисовала холодные видения будущего и одновременно картины, исполненные тоски по доброму старому времени, и была тонко сориентирована на парадокс революционного возмущения, стремящегося к восстановлению прежних порядков. Эта программа сознательно ломала рамки всех традиционных фронтов. Но ставя себя решительно и радикально вне границ «системы», Гитлер одновременно настойчиво утверждал свою непричастность к царящим бедствиям и тем обосновывал свой приговор всему существующему.

Словно в подтверждение его слов, парламентские институты не выдержали даже первого испытания. Ещё до кульминации кризиса распалась весной 1930 года «большая коалиция». Её конец стал прологом к прощанию с республикой. На первый взгляд речь шла о давно тлевших, по сути, незначительных разногласиях между обеими партиями крайних флангов о распределении бремени расходов на пособия по безработице; на деле же правительство Германа Мюллера распалось вследствие бегства в оппозицию, вдруг усилившегося во всех лагерях, и население, перебегавшее к радикалам, всего-навсего повторяло, хоть и на другом уровне, то, что уже проделали социал-демократы и Немецкая народная партия. Это показало как непрочна на деле была опора республики и насколько ненадёжным оказался фундамент лояльности. Достижения республики за немногие годы её существования были немаловажными, однако само её усердие было окрашено в серые тона, и даже в свои лучшие годы она, по сути дела, наводила на людей скуку. Только Гитлер сумел мобилизовать те движущие силы, которые республиканские политики, поглощённые повседневностью, и не заметили, и не сумели использовать: тягу к утопии и сверхличностным целям, потребность в призывах к великодушию и самоотверженности, элементарную тоску по вождям как воплощению ясности в таинственных вопросах власти, а также жажду героизации в истолковании современных бедствий.

Именно эти лозунги «третьих ценностей», а не туманные экономические обещания преодолели теперь своё неприятие массовой партии, и впервые оправдала себя гибкость широкой сети партийной организации. НСДАП, не сдерживаемая какими-либо программными какой-то единственный класс, легко втянула в свои ряды самые отдалённые от неё элементы. В ней находилось место людям любого происхождения и возраста, любым побудительным мотивам; её представление о членстве казалось удивительно аморфным и отвергало любые более или менее чётко очерченные классовые категории. Нельзя понять решающей причины подъёма гитлеровской партии, рассматривая её только с социально-экономической точки зрения, как движение отсталых буржуазных и крестьянских масс, и сводя её динамику преимущественно к материальным интересам этих её последователей.

Уже сама разноплановость противоречий между мелкими ремесленниками, крестьянами, крупными предпринимателями и потребителями, которые, хоть и по-разному, но все были необходимы партии, ограничивала возможность возникновения классового движения. Это был тот рубеж, на который до тех пор раньше или позже наталкивалась любая партия. Казалось он был непреодолим, тем более во времена тяжелейших экономических и социальных бедствий, к тому же просто с помощью тактики пустых обещаний всем — тактики, у которой было слишком много последователей и которая вскоре не могла обмануть уже никого. Те, кто полагался на материальные требования, вскоре упирались в дилемму: чтобы завоевать массы, нужно было обещать более высокую заработную плату и более низкие цены, больше дивидендов и меньше налогов, улучшение пенсионного обеспечения и повышение пошлин, а что касается аграрной продукции, то даже сулить её производителям повышение цен, а её потребителям — их понижение. Фокус же Гитлера как раз и заключался в том, чтобы замазывать экономические противоречия звучными призывами, а материальную заинтересованность использовать в первую очередь для того, чтобы эффектно дистанцироваться от своих противников: «Я не обещаю, подобно всем другим, счастья и процветания, — восклицал он, — я могу сказать лишь одно: будем же национал-социалистами, осознаем же, что мы не имеем права ощущать свою принадлежность к нации и орать „Германия, Германия превыше всего“, если миллионы из нас вынуждены ходить на биржу труда и совсем обносились». Его преимущество основывалось не в последнюю очередь на понимании того, что люди в своём поведении исходят не из одних только экономических побуждений; он-то полагался скорее на их потребность в сверхличном мотиве существования и верил в силу «третьих ценностей», взрывающую классовые перегородки: в силу лозунгов о чести, величии, сплочённости и жертвенном духе нации, о бескорыстной самоотверженности: «И вы видите — мы уже на марше!»

Тем не менее, партия и теперь ещё находила отклик и новых сторонников прежде всего в тех средних слоях, которые больше других сохраняли в себе основу своих политических представлений и всегда были склонны к тому, чтобы при тяжёлом материальном положении искать прибежища в простом, но безусловном порядке. Существующие партии весьма приблизительно отражали их желания, обиды и интересы. Нелюбовь к республике отдалила их от политики, они брели бесцельно; но вот голод и страх заставили их искать «свою» партию. Встретив Гитлера, они дали себя увлечь не только мощной демагогией, но и, в неменьшей степени, завораживающей воображение общностью судьбы; он тоже был мелким буржуа, боящимся опуститься ниже своего класса и потерпевшим поражение в своих личных амбициях, пока не открыл для себя политику, которая его освободила и вынесла наверх. Того же волшебства ожидали от неё теперь и эти массы. Его судьба казалась им апофеозом их собственной.

Именно это «опускающееся среднее сословие» положило начало прорыву НСДАП в число массовых партий и в основном и определило её социологический облик тех лет. Было бы ошибкой думать, будто экономическая разруха непосредственным образом увеличила привлекательность лозунгов НСДАП. Ведь гитлеровская партия количественно выросла больше всего не в крупных городах и промышленных районах, где депрессия достигала сокрушительных масштабов, а в мелких городках и сельской местности. На фоне в общем-то ещё функционирующей системы вторжение нищеты там ощущалось как бедствие и катастрофа в гораздо большей степени, чем больших городах, всегда близко знавших нужду. Там же понятие хаоса стало просто синонимом коммунизма.

Тем не менее, по мере нарастания кризиса НСДАП добилась первых успехов и в рабочей среде. Правда, Грегор Штрассер предпринял попытку преодолеть «марксизм» с помощью НСБО, «Национал-социалистической организации производственных ячеек» (Геббельс придумал по этому случаю стишок: «Ни завода, ни стройки без нашей партийной прослойки!»). Однако попытка Штрассера в общем и целом провалилась, в том числе потому, что Гитлер всегда весьма сдержанно относился к идее широкой национал-социалистической профсоюзной организации: по его мнению, пример СДПГ ясно показывал, как партия ради союза с профсоюзами вынуждена была отступиться от идеи мировой революции и, уйдя с головой в проблемы зарплаты, потеряла из вида перспективу освобождения рода человеческого. Тем не менее он практически не поддерживал ещё оставшиеся в НСДАП левые силы в их попытке предотвратить опасность сползания социал-революционной рабочей партии в болото «только антисемитской и мелкобуржуазной» организации: «Если мы привлечём к себе хотя бы одного рабочего — это несравненно полезнее, чем заявления о вступлении целой дюжины „их превосходительств“, вообще любых „высокопоставленных“ особ», — заявлял один из социал-революционеров. И снова расчёт Гитлера оказался верным: то, чего НСДАП долго не удавалось добиться от классово сознательных рабочих, она достигла теперь среди растущих масс безработных. Своего рода идеальным отстойником оказались в первую очередь отряды штурмовиков. В Гамбурге из 4500 членов СА 2600 (почти 60%) были безработные. В Бреслау (ныне Вроцлав) один из отрядов СА в сильный мороз не смог провести смотр, т. к. у его членов не было обуви.

Перед отделениями биржи труда, где безработные должны были отмечаться дважды в неделю, организованные отряды вербовщиков раздавали пропагандистский листок «Безработный», точно ориентированный на заботы и нужды этой аудитории, и вовлекали стоящих в очереди людей в длительные дискуссии. Встречная активность коммунистов, видевших, что нацисты вытесняют их с их же собственной территории, привела к первым дракам и уличным потасовкам. Поскольку число их участников все росло, они постепенно переросли в ту «тихую гражданскую войну», за которой вплоть до января 1933 года так и тянулся узкий, но беспрерывно кровоточащий след и которая была сразу же задушена, как только одна из сторон захватила власть. Начало положила рукопашная схватка ещё в марте 1929 года в Дитмаршене; тогда двое штурмовиков, крестьянин Герман Шмидт и столяр Отто Штрайбель, были убиты, а тридцать человек ранены, причём некоторые из них — тяжело. К этому времени потасовки все заметнее перемещались в большие города; их рабочие кварталы и запутанные задние дворы и стали мрачными кулисами этой малой войны, опорные пункты которой размещались в угловых кабачках и подвальных пивнушках, тех самых «штурмовых трактирах», которые один из современников с полным основанием назвал «укреплёнными позициями в зоне боев». Драки происходили, особенно в больших городах, между СА и Союзом красных фронтовиков, боевой организацией коммунистов. При этом нередко целые улицы превращались в место шумных, почти военных действий, кончавшихся подсчётом многочисленных раненых и убитых. Иногда только массированному вмешательству отрядов полиции на бронированных машинах удавалось положить конец таким боевым действиям.

Берлин вообще все больше превращался в средоточие стратегии национал-социалистов, конечной целью которой было завоевание власти. Этот традиционно революционный город, в котором марксистские партии раньше всегда намного опережали всех своих соперников, представлял собой не только бастион, захвата которого настоятельно требовала тактика «легальности»; там в лице Геббельса у НСДАП был человек, у которого хватило энергии и дерзости, чтобы с крохотной группкой последователей в самом центре власти коммунистов, там, где они чувствовали себя увереннее всего, вызывающе воскликнуть: «Адольф Гитлер пожрёт Карла Маркса!» Это был один из тех наглых лозунгов, которыми он открывал бой. Из буржуазных предместий, где НСДАП вела спокойную жизнь, омрачаемую разве что внутренними склоками, он направлял партию прямо в сердце нищих кварталов на севере и востоке города и впервые оспорил первенство левых на его улицах и предприятиях. Бледный, невыспавшийся, в чёрной двубортной кожаной куртке, он являл собой одну из типичных фигур того времени. О тревоге левых, слишком долго лишь болтавших разочарованным массам о мировой революции, говорит ставшая знаменитой формула, с помощью которой руководство Берлинской организации КПГ ещё в августе 1928 года отреагировало на геббельсовскую конкуренцию: «Гоните фашистов с предприятий! Бейте их, где только увидите!»

Следуя примеру Гитлера, и Геббельс перенял у противника его же методы: «говорящие хоры», шествия под звуки оркестра, вербовочную работу на рабочих местах или же систему уличных ячеек, массовые демонстрации, а также кропотливую работу у дверей квартир — всё это было заимствовано из практики социалистической агитации, но нацисты объединили эти методы с гитлеровским «большим мюнхенским стилем». Геббельс придал провинциальной физиономии партии известные черты стиля большого города и интеллектуальности, что привлекало к ней новые силы. Он был остроумен, хитёр и циничен как раз в той мере, которая импонирует публике. Республиканский призыв «Сохраним республику!» он с издевательским еврейским акцентом произносил так, что получалось «Схороним республику!», а кличку «обер-бандит Берлина», данную ему агитацией противника, превратил в подобие почётного титула, которым гордился, словно мелкий жулик. Наконец, формулу революционных дней 1918 года, обещавшую жизнь, полную красоты и достоинства, он иронически переиначил в рубрике о самоубийствах, которую вёл в газете «Ангрифф» с нарочитой дотошностью и жестокостью. Так, он каждый раз предварял эту рубрику словами: «Счастья этой жизни, полной красоты и достоинства, не смогли больше выдержать… « После чего публиковались имена самоубийц.

Безграничная готовность к учёбе у противника, отсутствие в тактике борьбы за власть какого-либо высокомерия и мании всезнайства отличали национал-социалистов от консерваторов старой закалки и придавали их устремлённости в прошлое черты современности. Примечательно, что гораздо больше внимания они уделяли не буржуазной, а именно леворадикальной прессе и нередко перепечатывали в своих изданиях «достойные внимания» фрагменты коммунистической инструкции — для просвещения собственных сторонников. Кроме того, они стремились, и тут подражая коммунистам, деморализовать противника грубостью и жестокостью, причём маскировали собственную слабость под простодушие и идеализм: «Герои с большим, детски-чистым сердцем», «Христо-социалисты», не стесняясь писал Геббельс, чтобы сделать из командира штурмового отряда Хорста Весселя мученика идеи, хотя тот — по крайней мере, таков был один из мотивов — был убит своим соперником-коммунистом из ревности в споре из-за проститутки. Один из его самых эффектных, вышибающих слезу приёмов заключался в том, чтобы около своей ораторской трибуны выставить на всеобщее обозрение перевязанных раненых на носилках — жертв уличных боев. В полицейском донесении о кровавом инциденте в Дитмаршене описывалось пропагандистское воздействие вида убитых и раненых, что утвердило гитлеровское движение в мысли о высокой действенности кровавых жертв как средства агитации. В донесении говорилось, что национал-социалисты увеличили свою численность на 30%, и далее сообщалось о таком наблюдении: «простые деревенские старухи» носят «на своих фартуках значок со свастикой. При разговоре с такими бабушками сразу чувствуешь, что они не имеют ни малейшего понятия о ближних или дальних целях национал-социалистической партии. Но они уверены, что все честные люди в нынешней Германии эксплуатируются, что правительство у нас неспособное и… что только национал-социалисты могут спасти от этого якобы бедственного положения».

Пожалуй, самым знаменательным был успех НСДАП у молодёжи. Как никакая другая политическая партия, она сумела воспользоваться и ожиданиями самого молодого поколения, и широко распространёнными надеждами на него. Понятно, что поколение 18 — 30-летних, чьё честолюбие и жажда деятельности не могли реализоваться в обстановке массовой безработицы, переживало кризис особенно болезненно. Будучи радикальными и в то же время склонными к бегству от действительности, эти молодые люди представляли собой огромный агрессивный потенциал. Они презирали своё окружение, родительский дом, учителей и признанные авторитеты, все ещё отчаянно тоскующие по старым буржуазным порядкам, из которых молодёжь давно уже выросла: «Нет больше веры в светлое вчера, но нет в нас и заразы отрицания», — читаем мы в одном из тогдашних стихотворений. На интеллектуальном уровне то же настроение выразилось, например, в формуле, что Германия проиграла не только войну, но и революцию и теперь должна все это исправить. Молодёжь в большинстве своём презирала республику, которая славила собственное бессилие, а свою слабость и нерешительность рядила в одежды демократической готовности к компромиссу. Но молодёжь отвергала её пошлый материализм социального государства и её «Эпикурейские идеалы», в которых она не находила ничего из переполнявшего её самое трагического восприятия жизни.

Вместе с республикой молодёжь отвергала и традиционный тип партии, который не отвечал пробудившейся в молодёжном движении жажде «органического сообщества», якобы возникшего на фронтах войны. Недовольство «властью стариков» ещё более усиливалось при виде традиционных партийных центров, пребывающих в состоянии честной ограниченности. Ничто в этих широких, самодовольных физиономиях не отражало того беспокойства, того сознания «поворота времени», которое овладело буржуазной молодёжью. Довольно значительная её часть присоединилась к коммунистам, хотя узость классового мышления партии многим затрудняла вступление в её ряды; другая часть пыталась выразить свой весьма своеобразно понимаемый ригоризм в пёстром по составу национал-большевистском движении. Большинство же молодёжи, особенно студенты, перешло к национал-социалистам, НСДАП стала естественной альтернативой коммунистам. Из всего радужно-пёстрого идеологического набора пропаганды национал-социалистов она расслышала прежде всего нечто революционное. Эти молодые люди искали дисциплины и жертвенности; кроме того, их привлекала к себе романтика движения, которое постоянно балансировало на грани законности, а тем, кто непременно этого хотел, позволяла и перешагнуть за эту грань. Это была для них не столько партия, сколько боевое сообщество, требовавшее пожертвовать всем и противопоставлявшее гнилому, распадающемуся миру пафос воинственного нового строя.

Вследствие большого притока представителей молодого поколения НСДАП, ещё не став массовой партией, приобрела характер прямо-таки своеобразного молодёжного движения. Например, в Гамбургском округе в 1925 году около двух третей членов партии были моложе тридцати лет, в Галле их было даже 86%, да и в остальных округах эти показатели если и отличались, то не намного. В 1931 году 70% берлинских штурмовиков составляли люди, не достигшие 30 лет, а во всей партии их было около 40 процентов, в то время как их доля в СДПГ была вдвое меньше. Если среди депутатов от СДПГ людей моложе 40 лет было около 10%, то среди национал-социалистов их доля составляла почти 60%. Стремление Гитлера заинтересовать молодых людей, стимулировать их, оказать им доверие оказалось весьма действенным методом. Геббельс стал гауляйтером в 28, Карл Кауфман — в 25 лет; Бальдуру фон Шираху было 26 лет, когда его назначили на пост рейхсюгендфюрера, а Гиммлеру при его выдвижении на пост рейхсфюрера СС всего на два года больше. Бескомпромиссность и ничем не ослабленная вера этих молодых руководителей, их «чисто физическая энергия и драчливость, — вспоминал впоследствии один из них, — придавали партии ту пробивную силу, которой прежде всего буржуазные партии чем дальше, тем меньше могли противопоставить что-либо равное по действенности».

Всё это было характерно для состава партии, начиная с 1929 года, ещё до того, как наступило время широкого скачкообразного перехода в неё из других партий. Правда, с точки зрения социологии лицо её все ещё оставалось неясным, не без умысла завуалированным претенциозными лозунгами общего характера, за которыми Гитлер пытался укрыть тот факт, что вербовка политически сознательных рабочих не принесла заметных успехов и что состав НСДАП все ещё ограничивался теми слоями населения, которые вступали в неё с самого начала. Впервые стало ощутимым и сопротивление со стороны государства. Так, в Баварии 5 июня 1930 года нацистам было запрещено носить форму, неделей позже в Пруссии запретили ношение коричневых рубашек, так что штурмовикам пришлось впредь выступать в белых рубашках, а ещё спустя две недели Пруссия запретила своим служащим членство в НСДАП и КПГ. Протест против этих запретов нашёл своё выражение в растущем числе судебных процессов: до 1933 года их было 40 тысяч, и в ходе их приговоры составили в общей сложности 14 тысяч лет лишения свободы и около полутора миллиона марок штрафов.

Все это, однако, не устранило впечатления слабости, которая считалась неотъемлемой чертой «системы». Ещё до бесславного конца «большой коалиции», даже в окружение президента страны фон Гинденбурга, до тех пор хоть и настроенного против конституции, однако формально исполнявшего свои обязанности в соответствии с ней, проникли мысли о том, что пора заменить бессильный парламентский режим авторитарным президентским правлением. Независимо от того, насколько президент уже тогда был согласен с подобными аргументами, он впервые энергично и решительно включился в переговоры об образовании нового правительства. Выбор Генриха Брюнинга также указывал на то, что Гинденбург и впредь намеревался вмешиваться в дела правительства, так как в личности нового канцлера лояльность, строгость характера и чувство долга соединялись в некую романтическую трезвость, всегда, казалось, готовую к тому немому самопожертвованию, которого Гинденбург постоянно требовал от своего окружения. С неподобающей поспешностью, ещё не исчерпав возможностей достижения компромисса, Брюнинг вскоре после занятия своего нового поста, в момент, когда безработица беспрерывно росла, а страх перед кризисом усиливался, рискнул пойти на сулившее верное поражение голосование в парламенте и затем распустил рейхстаг. Напрасно министр внутренних дел Вирт заклинал противников отступиться и не доводить парламентский кризис до кризиса системы; казалось, демократия устала от самой себя. На сентябрь были назначены новые выборы.

Немедленно разгорелась притихшая было пропаганда национал-социалистов. Она снова обрела тот пронзительный тон, который был характерен для кампании против плана Юнга. Снова во все концы были разосланы их вербовщики. Шумно и бурно они врывались в города и сельские местности, устраивая бесконечные концерты на площадях, спортивные праздники, звёздные заезды, вечерние сборы и совместные походы в церковь. Они казались гораздо более разумными, радикальными или воодушевлёнными и уж во всяком случае гораздо более «народными», чем агитаторы других партий. «Эй, сволочь, выходи! Сорвите у этих гадов маску с рожи! Хватайте их за шкирку, бейте ногами в жирное брюхо, выметайте их с треском из храма!» — писал Геббельс, для которого эта избирательная кампания стала первым экзаменом со времени назначения на пост руководителя партийной пропаганды. Эрнст Блох неодобрительно относился к «глупой восторженности» национал-социалистов; однако именно в ней, в частности, и заключалось преимущество, потому что коммунисты, несмотря на всю свою высокопарную уверенность в собственной победе, несмотря ни на что, всегда действовали серо и угрюмо, словно их прерогативой была не история, а обыденщина. Кроме того, теперь были широко и целенаправленно пущены в ход две или три тысячи выпускников партийной школы ораторов. Доклады об идеологической мудрости партии, часто примитивные и явно затверженные наизусть, не очень-то прибавили партии сторонников, и всё же массовые выступления бесчисленных рядовых пропагандистов создавали впечатление неустанной, все одолевающей активности, и Гитлер полагался на действенность такого впечатления. Одновременно испытанные ораторы окружного (гау) и имперского масштаба выступали на щедро оформленных мероприятиях для населения. «Собрания с числом участников от одной до пяти тысяч, — говорилось в одной из докладных записок министерства внутренних дел Пруссии, — в больших городах стали обычным явлением; часто они вынуждены даже устраивать ещё одно или несколько параллельных собраний, поскольку первоначально предусмотренные помещения не могут вместить всех желающих».

Во всех отношениях Гитлер сам стоял во главе кампании — как её вождь, «звезда» и организатор. Он открыл её крупным мероприятием в Веймаре и с того времени беспрерывно находился в дороге, ездил в машине и на поездах, летал самолётами. Где бы он ни появлялся, он неизменно приводил в движение массы, хотя у него не было ни плана, ни какой-либо теории кризиса и его преодоления. Но зато у него были ответы. Он знал, кто виноват: державы Антанты, продажные политики республиканской системы, марксисты и евреи. И он знал, что требовалось, чтобы покончить с нуждой: воля, самосознание и вновь обретённая власть. Его эмоциональные призывы никогда не выходили за рамки общих фраз. «Отстаньте от меня с вашими текущими делами!» — говорил он в своё оправдание; и так уж немецкий народ погиб, запутавшись в них: «Текущие дела придуманы специально для того, чтобы затуманить взгляд на великие свершения». Даже кризис парламентской системы он объяснял тем, что партии и их цели слишком зациклились на «повседневных мелочах», ради которых «люди не склонны идти на жертвы». Он по-прежнему действовал по уже испытанному рецепту: сводить тысячи повседневных неудач и несчастий к немногим, но хорошо понятным причинам, придавать им широту и демоническую окраску, рисуя мрачную панораму мира, за кулисами которого плели свои интриги внушающие жуть заговорщики. Не меньше, чем своими ораторскими приёмами, он воздействовал на слушателей внушительным церемониалом и решительностью своего явления народу. Он постоянно стремился к тому, чтобы его рассуждения можно было свести к краткому девизу, чтобы из них выкристаллизовывались многочисленные яркие, запоминающиеся понятия, которые ещё долгое время продолжали самостоятельно действовать в подсознании слушателей. В те недели он приобрёл не только чрезвычайно большой организаторский опыт, но и ту психологическую изощрённость, которая пригодилась ему двумя годами позже, когда он развернул несравнимо более широкие и яростные кампании.

Отсутствие чёткой программы, составлявшее такой разительный контраст с энергичностью и громогласной напористостью национал-социалистической агитации, привело к затяжной недооценке НСДАП. Как раз для критически настроенных современников партия представляла собой феномен шумный, надоедливый и слегка сумасшедший в эти шумные и слегка сумасшедшие времена. Курт Тухольский дал Гитлеру необычайно меткое и одновременно на редкость ошибочное определение, отражавшее подобные неверные суждения: «Этого человека и нет-то вовсе; есть только шум, который он производит». Одна из памятных записок министерства внутренних дел Германии, показывавшая, что за формальными уверениями в приверженности к закону стоит почти не скрываемая антиконституционность партии, осталась без внимания. Вместо этого власти полагались на взрывную силу внутренних противоречий в быстро распухающей партии, на угрожавшие её целостности духовную посредственность, неотёсанность и честолюбие партийного руководства.

Эти ожидания подтверждались кризисами, которые летом 1930 года, казалось, основательно тряхнули НСДАП, на самом же деле, как показали позднейшие наблюдения, были акциями чистки, послужившими укреплению дисциплины и наступательности партии. Вознесённый на гребень волны растущим со всех сторон ликованием, Гитлер, учуявший в том катаклизме, угрожающий грохот которого становился все оглушительнее, свой единственный шанс, и стал готовиться, очищая партию от её последних критиков и независимых оппозиционеров.

Для начала он навязал левым внутри партии, позиции которых на глазах становились все противоречивее, давно откладывавшееся выяснение отношений. Пока НСДАП была маргинальной партией и проявляла себя лишь в том шуме, который она устраивала, не имея возможности реализовать свои принципы в парламентах или правительствах, ей без труда удавалось скрывать идеологические разногласия в своих рядах. Однако успехи на местных выборах последнего времени постоянно заставляли её ответственно разъяснять свою позицию. Отто Штрассер и его сторонники, сгруппировавшиеся вокруг издательства «Кампфферлаг», упорно ставили под сомнение курс Гитлера на легальность и агрессивно отстаивали «тактику катастроф». Они разыгрывали роль неистовых антикапиталистов, требовали широкой национализации, союза с СССР или же, отступая от линии партии, поддерживали местные забастовочные движения. Естественно, что тем самым они не только подвергали риску едва наметившиеся связи партии с экономическими кругами, но своей бездумной тенденцией к обязательствам программного характера перечёркивали гитлеровскую тактику возможного отступления от собственных утверждений и открытости на все стороны. В январе вождь НСДАП потребовал у Отто Штрассера передачи издательства «Кампфферлаг». Двулично, перемежая лесть угрозами и попытками подкупа, а то и со слезами на глазах он предложил строптивому товарищу пост руководителя печати Мюнхенского центра, а за издательство обещал около 80 тысяч марок. Он заклинал его как старого солдата и национал-социалиста с многолетним стажем, но Штрассер, считавший себя лордом-хранителем национал-социалистической идеи в её подлинном виде, отклонил все предложения и не испугался угроз. 21 и 22 мая 1930 года в тогдашней берлинской штаб-квартире Гитлера — гостинице «Сан-Суси» по Линкштрассе — состоялся принципиальный разговор. В присутствии Макса Амана, Рудольфа Гесса и брата Отто Штрассера, Грегора, стороны в течение семи часов возбуждённо излагали свои аргументы.

Совершенно в стиле самоучек, который впоследствии приводил в немое отчаяние его товарищей по застольям, Гитлер начал собрание, о котором мы знаем из записей Штрассера, с поучающих рассуждений об искусстве (оно-де не знает революционных переломов, но существует лишь как «вечное искусство», да и вообще — все, что заслуживает имени искусства, имеет греческо-нордические корни, остальное же — обман). Затем он долго распространялся о роли личности, проблемах расы, мирового хозяйства, итальянского фашизма, чтобы только потом вернуться к социализму, к «проблеме Пилата», которая, между тем, уже невидимо витала на переговорах с самого начала. Он упрекнул Штрассера, что тот идею ставит выше вождя и вообще «хочет дать каждому члену партии право судить об идее, больше того — право решать, верен ли ещё вождь так называемой идее или уже нет. Это — демократия худшего пошиба, и именно у нас ей нет места, — воскликнул он возмущённо. — У нас вождь и идея едины, и каждый член партии должен делать то, что прикажет вождь, воплощающий в себе идею и „единственно знающий её конечную цель“. Он вовсе не намерен, продолжал Гитлер, „позволять нескольким литераторам, заболевшим манией величия“, разбить „партийную организацию, построенную на основе дисциплины её членов“.

Неспособность Гитлера рассматривать человеческие отношения в каком-либо другом аспекте, кроме иерархического, редко проявлялась так наглядно, как в ходе этих переговоров. Каждый аргумент, каждое возражение он парировал, словно это был интеллектуальный рефлекс, вопросом о власти: кто имеет право распоряжаться, кто здесь отдаёт приказы, а кто должен им подчиняться? Всё было безоглядно сведено к противопоставлению «господа — рабы»; есть сырая, необразованная масса — и есть великая личность, для которой эта масса является орудием и объектом манипуляции. Удовлетворение законных потребностей этой массы в защите и обеспечении — это и был, по мысли Гитлера, социализм. В ответ на упрёк Штрассера, что он пытался придушить революционный социализм партии ради своих новых связей с буржуазной реакцией, Гитлер резко возразил: «Я — социалист, в отличие, например, от влиятельного господина Ревентлова. Я начинал как простой рабочий. Я и сегодня ещё не могу терпеть, чтобы мой шофёр ел на обед не то, что и я. Но то, что вы понимаете под социализмом — это неприкрытый марксизм. Понимаете, основная масса рабочих не хочет ничего иного, кроме хлеба и зрелищ, она не думает ни о каких идеалах, и мы никогда не сможем рассчитывать на завоевание симпатий значительного числа рабочих. Нам нужна элита нового слоя господ, движимая не какой-то там моралью сострадания, но ясно осознающая, что она благодаря своей лучшей породе имеет право властвовать, и потому безоглядно поддерживающая и обеспечивающая это господство над широкими массами…. Вся Ваша система — это работа за письменным столом, не имеющая ничего общего с действительной жизнью». Обращаясь к своему издателю, Гитлер спросил: «Г-н Аман, Вам понравилось бы, если бы в Ваши дела вдруг стали вмешиваться Ваши секретарши? Предприниматель, несущий ответственность за производство, создаёт и хлеб для рабочих. Именно для наших крупных предпринимателей самое важное — не накопление денег, не жизнь в богатстве и т. п., а ответственность и власть. Благодаря своему усердию они пробились наверх, и на основании этого отбора, который опять-таки свидетельствует только о лучшей породе, у них есть право вести массы за собой». Когда, после горячей дискуссии, Штрассер поставил принципиальный вопрос — останутся ли производственные отношения неизменными после захвата власти, Гитлер ответил: «Ну разумеется. Уж не думаете ли вы, что я настолько безрассуден, чтобы разрушить экономику? Только если кто-то будет действовать наперекор интересам нации, вмешается государство. Но для этого не требуется ни экспроприации, ни права рабочих на участие в управлении государством, „ Потому что, продолжал он, на самом-то деле всегда существует только одна система: «Ответственность перед верхами, авторитет по отношению к низам“, так это практикуется тысячелетиями и вообще не может быть иначе.

В интерпретации Гитлером социализма нет ни гуманного побудительного импульса, ни потребности в обновлении общественной структуры. Его социализм, говорил он, не имеет «ничего общего с „механической конструкцией“ хозяйственной жизни», он только дополнительное определение понятия «национализм»: он означает ответственность всей структуры в целом за индивидуума, тогда как «национализм» означает, что индивидуум всего себя отдаёт этому целому; в национал-социализме же, продолжал Гитлер, объединяются оба этих элемента. Такой приём воздавал должное всем интересам, а сами понятия низводил до роли игральных фишек: капитализм находил своё завершение только в гитлеровском социализме, а социализм, оказывается, был осуществим только в условиях капиталистической экономической системы. Эта идеология прикрывалась левыми этикетками только из соображений тактики захвата власти. Она требовала государства, сильного и внутри, и вне своих границ, требовала неоспоримого господства над «широкой безымянной массой», над «коллективом вечно несовершеннолетних». Какой бы ни была исходная точка истории НСДАП, в январе 1930 года она являлась, как утверждал Гитлер, партией «социалистической», чтобы использовать избирательный потенциал популярного слова, и «партией рабочих», чтобы заручиться поддержкой самой энергичной общественной силы. Как и обращенность к традиции, к консервативным ценностям и представлениям или к христианству, социалистические лозунги были частью манипулятивного идеологического подполья, служившего для маскировки, введения в заблуждение и прикрываемого девизами, менявшимися вместе с конъюнктурой. Насколько цинично отбрасывались, по крайней мере, верхушкой, программные принципы, один из молодых энтузиастов-перебежчиков, вступивших в НСДАП, узнал из разговора с Геббельсом, в ответ на своё замечание о том, что положение Федера об уничтожении процентного рабства все же содержит в себе элемент социализма, он услышал в ответ: лучше уничтожить того, кто слушает этот вздор.

Та лёгкость, с которой Штрассер вскрывал нелепицы и жонглирование понятиями в аргументации своего собеседника, очень задела Гитлера. Он вернулся в Мюнхен расстроенным и, как обычно после таких дискуссий, несколько недель не подавал никаких вестей о себе, так что Штрассер оставался в полном неведении. И только когда он в памфлете, озаглавленном «Министерское кресло или революция?», описал ход дискуссии и обвинил вождя партии в предательстве по отношению к социалистическому ядру их общей идеологии, Гитлер нанёс ответный удар. В письме, стилистические огрехи которого выдают степень его озлобленности, он приказывает своему берлинскому гауляйтеру, не церемонясь, исключить Штрассера и его последователей из партии. Он писал:

«В течение нескольких месяцев я как ответственный руководитель НСДАП наблюдаю за попытками внести разброд и смуту в ряды движения, подорвать его дисциплину. Под предлогом борьбы за социализм делаются попытки отстаивать политику, совершенно отвечающую политике наших еврейско-либерально-марксистских противников. То, чего требуют эти круги, совпадает с желаниями наших врагов… Теперь я считаю необходимым беспощадно, целиком и полностью вышвырнуть из партии эти деструктивные элементы. Сущее содержание нашего движения сформулировали и определили мы — люди, основавшие это движение, боровшиеся за него, томившиеся за его дело в тюрьмах и поднявшие его после краха к нынешним высотам. Те, кому это содержание, заложенное нами, в первую очередь мной, в основание движения, не подходит, не должны приходить в ряды движения — или же покинуть их. Пока я руковожу Национал-социалистической партией, она не станет дискуссионным клубом лишённых корней литераторов или салонных большевиков; она останется тем, чем является и сегодня: дисциплинированной организацией, созданной не для доктринёрских дурачеств и политических перелётных пташек, но для борьбы за такое будущее Германии, в котором классовые понятия будут сокрушены» [166] .

После этого Геббельс 30 июня созвал окружное собрание членов партии. Оно состоялось в Хазенхайде под Берлином. «Кто не подчинится нашему порядку, будет изгнан из наших рядов!» — кричал он собравшимся. Отто Штрассера и его приверженцев, пришедших, чтобы изложить свою позицию, штурмовики силой изгнали из зала. После этого группа Штрассера заговорила о «сталинизме чистой воды» и о том, что партийное руководство занимается целенаправленным «преследованием социалистов», но она все заметнее отступала. Уже на следующий день Грегор Штрассер снял с себя обязанности издателя в «Кампфферлаг» и в резкой форме отмежевался от своего брата. Фон Ревентлов и другие видные деятели левого крыла тоже изменили бунтовщикам — многие, вероятно, по экономическим мотивам, поскольку Гитлер дал кому пост, кому приход или же мандат, но большинство все же несомненно из соображений той «почти противоестественной личной преданности», которую Гитлер сумел и внушить и в них сохранить, несмотря на все бесчисленные акты собственного вероломства. Геббельс уверенно заявил, что партия «извергнет из себя эту попытку саботажа». После чего газеты Отто Штрассера 4 июля возвестили: «Социалисты покидают НСДАП!» Но за ним почти никто не последовал; как оказалось, в партии фактически не было социалистов, да и вообще людей, способных теоретически мало-мальски обосновать собственную политическую позицию. Отто Штрассер основал новую партию, сначала она называлась «Революционные национал-социалисты», позже «Чёрный фронт», но ей так и не удалось избавиться от клейма группы литераторов-сектантов. Приверженцам Гитлера было запрещено читать газеты издательства «Кампфферлаг», но их излюбленная тематика и без того вскоре почти перестала кого-либо занимать: разоблачения из области интимной жизни руководящего аппарата выглядели мещанским педантизмом и вообще неуместными по отношению к партии, которая как раз, казалось, услышала зов истории и решительно поднялась на борьбу с мировой катастрофой. Теоретические же споры вокруг понятий никого не интересовали. Массы связывали свои надежды и ожидание спасения не с какой-либо программой, а с Гитлером.

Выход Отто Штрассера из игры не только раз и навсегда покончил со спорами о социалистических принципах в НСДАП, но и означал ощутимую утрату власти для Грегора Штрассера. С этих пор у него уже не было ни власти внутри партии, ни газеты. Он ещё считался, правда, руководителем организационной работы в партии, имел резиденцию в Мюнхене и держал в руках ещё многие нити, но все больше отдалялся от членов партии и от общественности. Всего годом раньше журнал «Вельтбюне» предполагал, что Штрассер «в один не столь уж отдалённый день поставит своего господина и учителя Гитлера в угол» и сам захватит власть в партии. Теперь же Штрассер её потерял и тем самым предопределил своё поражение двумя годами позже, когда он преодолел было свою покорность судьбе попыткой сопротивления, пока, наконец, уставший и сломленный, не покинул партию.

Последним отголоском штрассеровского кризиса были волнения берлинских отрядов СА под командованием заместителя высшего руководителя СА по Восточной Германии и бывшего капитана полиции Стеннеса. Недовольство партийного войска было связано не столько со спорами вокруг социализма, сколько с нараставшими в Политической организации признаками номенклатурности и непотизма, а также с низкой оплатой за трудную службу во время избирательной кампании. В то время как штурмовики, оборванные и истощённые, вечер за вечером вынуждены были «рисковать своими костями», Политическая организация возвела себе роскошный, великолепно отделанный дворец — таков был часто повторявшийся упрёк, а в ответ на довод, что она в виде «Коричневого дома» как раз и соорудила штурмовикам монумент из мрамора и бронзы, они возражали: это выглядит памятником на их могиле. И вообще в Политической организации, мол, распространено мнение, что «СА существует только для того, чтобы умирать», писал один оберфюрер СА. Не зная, что делать, Геббельс из Силезии стал просить помощи Гитлера и СС. Когда восставшие штурмовики несколькими днями позже напали на здание окружного бюро на Хедеманштрассе, произошло первое кровавое столкновение с гиммлеровской чёрной гвардией. Об авторитете Гитлера говорит тот факт, что стоило ему только появиться, как бунт моментально прекратился. Но примечательно, что сначала он всячески избегал объяснений с Стеннесом, а вместо этого старался непосредственно успокоить сами отряды. Переходя от одной угловой пивной к другой, он в сопровождении вооружённых эсэсовцев присаживался к постоянным столикам штурмовиков, посещал их дежурки, заклинал отряды, иногда даже разражался слезами, говорил о предстоящих победах и высокой оплате, которая будет обеспечена им, солдатам революции. Пока же он гарантировал им правовую защиту и лучшие условия оплаты, для чего ввёл особый налог по 20 пфеннигов с каждого члена партии в пользу СА. В благодарность за службу СС получила девиз: «Твоя честь — это верность!»

Конец бунта означал выход из игры фон Пфеффера. Сначала внутренне сопротивляясь, но затем, смирившись, командующий СА наблюдал, как росла власть Политической организации, что, в свою очередь, заметно ослабляло влияние СА. Одна из причин такого перемещения центра тяжести заключалась явно в том все яснее проявлявшемся «византийском» стиле, который Гитлер усвоил по отношению к своему окружению. Он все увереннее ощущал на себе знак благодати, а повседневное ликование масс только укрепляло его в этом убеждении. У него развилась потребность в поклонении, а на него были способны скорее мелкобуржуазные функционеры ПО, чем руководители СА, проникнутые духом военного чинопочитания. Именно поэтому ПО оказывалась в предпочтительном положении и при распределении скудных денежных средств партии, и при составлении списков депутатов, и в других актах покровительства. Помимо всего прочего, за напряжёнными отношениями скрывалась полная несовместимость между полухудожником, представителем южнонемецкой богемы, с одной стороны, и более суровым, «прусским» типом — с другой, как бы мало от этого типа ни оставалось в фон Пфеффере или среди фигур более узкого круга его соратников. Раздражённо косясь на сословную спесь высшего руководителя СА, Гитлер говорил иногда, что вообще-то ему следовало бы носить фамилию не Пфеффер, а Кюммель.

Так же, как и позже, в 1938 и 1941 годах, в конфликтах с вермахтом, Гитлер в конце августа, сместив фон Пфеффера, сам занял пост высшего руководителя СА, а для повседневного руководства он вызвал из Боливии Эрнста Рема, работавшего там военным инструктором. Таким образом, он окончательно стал единственным повелителем движения. В его руках находились теперь и особые права СА, выхлопотанные и утверждённые ранее фон Пфеффером. Всего через несколько дней Гитлер заставил каждого командира штурмовиков принести ему лично «клятву в безусловной верности» и поручил им потребовать того же от всех членов СА. Дополнительное обязательство заключалось в обещании, даваемом при приёме: «исполнять все приказы безупречно и добросовестно, т. к. я знаю, что мои командиры не потребуют от меня ничего противозаконного». Статья в «Фелькишер беобахтер», в которой Гитлер подводил итоги кризиса и обосновывал свою линию поведения, содержала местоимение «я» сто тридцать три раза.

Примечательно, что к тому времени безоговорочные претензии Гитлера уже и в самих штурмовых отрядах принимались практически без возражений: тем самым движение окончательно организовалось и как институт, и в психологическом плане, а Гитлеру удалось, так же, как и из конфликтов прошлого, и из этой атаки извлечь для себя укрепление собственного положения и престижа. Уже в июне он в Сенаторском зале недавно отстроенного «Коричневого дома» объявил нескольким отобранным партийным журналистам о своей единоличной власти в партии, чётко нарисовав картину иерархии и организации католической церкви. По её образу и подобию, заявил он, и партия тоже должна воздвигнуть свою руководящую пирамиду «на широком фундаменте находящихся среди народа… политических пастырей», которые «по ступеням, ведущим через крайсляйтеров и гауляйтеров, поднимаются к слою сенаторов, а потом к фюреру-папе». Как рассказывал один из участников разговора, Гитлер не постеснялся сравнить гауляйтеров с епископами, а будущих сенаторов с кардиналами и, ничтоже сумняшеся, проводил путаные параллели между понятиями авторитета, послушания и веры в светской и церковной сферах. Без малейшей иронии он закончил свою речь замечанием, что не собирается «оспаривать у Святого отца в Риме его права на душевную — или как это называется — духовную? — непогрешимость в вопросах веры. В этом я не очень разбираюсь. Но зато тем больше, как мне кажется, я разбираюсь в политике. Поэтому я надеюсь, что и Святой отец впредь не станет оспаривать моего права. Итак, я провозглашаю теперь для себя и моих последователей в руководстве Национал-социалистической рабочей партии Германии право на политическую непогрешимость. Я надеюсь, что мир привыкнет к этому так же быстро и без возражений, как он привык к праву Святого отца».

Ещё поучительней, чем эти слова, была опять-таки реакция на них, в которой не заметно было ни удивления, ни тем более возражений и которая ясно показала успех того курса на внутреннее подчинение в партии, какой Гитлер проводил так упорно и с таким педантичным усердием. Многое сослужило ему тут службу. Движение всегда осознавало себя как харизматическое боевое сообщество, основанное на вождизме и слепой дисциплине, и именно в этом оно черпало свою динамичную уверенность по отношению к традиционным партийным интересам и программам. В то же время у него была возможность опираться на прошлое и опыт именно «старых борцов». Почти все они принимали участие в первой мировой войне и прошли школу неукоснительного выполнения приказа. К тому же многие происходили из семей, чьи педагогические идеалы определялись жёсткой этикой кадетских училищ. Гитлер вообще использовал своеобразие авторитарной системы воспитания, и, конечно, не случайно, что по крайней мере двадцать из семидесяти трех гауляйтеров в своё время были учителями.

После обоих сравнительно легко преодолённых внутрипартийных кризисов лета 1930 года в НСДАП не осталось никакой власти или авторитета, кроме Гитлера. Опасность, исходившая от Отто Штрассера, Стеннеса или фон Пфеффера, была, может быть, и не так велика, но их имена теоретически означали альтернативу, ставившую предел претензии на абсолютную власть. Теперь же командующий. СА в Южной Германии Август Шнайдхубер заявил в одной из служебных записок, что возрастающее значение и притягательная сила движения — вовсе не заслуга его функционеров, они зиждутся «только на пароле „Гитлер“, объединяющем всех». Окружённый усердными и льстивыми пропагандистами, фюрер в атмосфере нарочитого смешения религиозной и светской сфер вырастал в одинокую монументальную фигуру-символ, недосягаемую для каких-либо оценок или критики и не зависящую от результатов внутрипартийного голосования. Одному из своих последователей, обратившихся к нему с жалобой на своего гауляйтера, он обидчиво ответил в письме, что он не «лакей» партии, а её основатель и вождь; каждая же жалоба свидетельствует о «глупости» либо «бесцеремонности», а также о «бессовестном намерении изобразить меня ещё большим слепцом, чем первый попавшийся партийный скандалист». Один из наблюдателей писал тогда, что печать НСДАП, по сути, вся заполнена восхвалением Гитлера и нападками на евреев.

Конечно, снова появились жалобы, что Гитлер удаляется от своих сторонников и слишком уж подчёркивает расстояние между собой и ними. Так, Шнайдхубер сетовал, что чувство отчуждения охватило «почти каждого штурмовика»: «СА борется с фюрером за его душу и до сих пор не обрела её. Но должна обрести». Далее он писал о том, что люди «взывают к фюреру», но что на зов этот отклика нет. Не случайно приветствие и боевой клич «Хайль Гитлер!», введённый Геббельсом в Берлине и употреблявшийся и раньше, теперь проник повсюду. На афишах все реже упоминалось об ораторе «Адольфе Гитлере», зато все чаще на них стояло слово «фюрер» — безымянное и почти абстрактное понятие. Во время своих поездок по стране он очень не любил, когда в холлах отелей или в помещениях партии его окружали взволнованные партийцы — его угнетали их излишняя близость и сервильное усердие. Он разрешал, да и то очень неохотно, чтобы ему представляли только испытанных членов партии, и избегал всякого светского общения с незнакомыми людьми. Разумеется, он умел, особенно после того, как избавился от некоторых неуклюжих привычек, и показать себя: то это был галантный собеседник в дамском обществе, то свой брат-рабочий с простецкими манерами или же по-отечески добрый товарищ, в сердечном порыве склонявшийся к светловолосым детским головкам: «Что касается торжественных рукопожатий и исполненных значения взглядов, то тут ему нет равных», — заметил один из современников. Но ближайшее-то окружение не могло не видеть, сколько во всём этом было расчётливого актёрства. Он постоянно думал о том, какое произведёт впечатление на публику, и в своих расчётах делал ставку и на народность, и на трогательность или величие жеста. Никто не проявлял столько внимания к своему имиджу, никто так не ощущал необходимости во что бы то ни стало вызывать интерес. Точнее других он понял, что значил для того времени тип «звезды» и насколько политик подчинён тем же законам. Из-за слабого здоровья он уже довольно давно не курил, а со временем был вынужден отказаться и от алкоголя. Теперь он использовал оба эти обстоятельства, чтобы произвести впечатление аскета, далёкого от радостей жизни. Понимание им своей роли делает его, несомненно, самой современной фигурой немецкой политики тех лет. Во всяком случае, он гораздо лучше потрафлял потребностям демократического массового общества, чем антагонисты от Гугенберга до Брюнинга; они как раз не умели эффектно подать себя, что и доказывало, насколько они и по происхождению, по своим корням были феноменом прошлого.

Никто с этих пор не мог бы утверждать, что оказывает хоть какое-то заметное влияние на Гитлера; времена Дитриха Эккарта и даже такого человека как Альфред Розенберг давно прошли. «Я никогда не ошибаюсь! Любое моё слово принадлежит истории!» — воскликнул он в своём первом объяснении с Отто Штрассером. Его желание чему-либо учиться шло на убыль по мере того, как он все более претендовал на роль «фюрера-папы». Всегда окружённый только восторженными почитателями и далеко не интеллектуальной свитой, он и в духовном плане постепенно попадал в растущую изоляцию. В его кумире Карле Люгере его восхищал когда-то пессимистический взгляд на людей, а теперь он и сам почти не скрывал пренебрежения как своими приверженцами, так в равной степени и противниками. Послушный своему консервативному инстинкту, он упрямо твердил, что человек зол и испорчен по природе, что люди — это «насекомые, расползшиеся по земле», как он выражался в одном из писем. И далее: «Широкие массы слепы и глупы, они не ведают, что творят».

Он презирал людей и поэтому, использовав их, бросал без всякой жалости. Без конца он кого-то свергал, наказывал или выдвигал, менял людей и занимаемые ими должности, и это, конечно, было одной из предпосылок его успехов. Он уже знал по опыту, что последователи жаждут именно такой бесцеремонности и безмерной требовательности. Он беспощадно гнал своих агитаторов в предвыборные схватки. Основное ядро функционеров и помощников партии пришло из традиционно аполитичных слоёв населения, у них была нерастраченная энергия, и они, не задумываясь, окунулись в постоянную предвыборную борьбу, с радостью сделав её своей профессией. Их лихость эффектно отличалась от той рутинной вялости, с которой традиционные партии отделывались от своих обязанностей в ходе предвыборной борьбы. Только за последние два дня перед выборами национал-социалисты провели в Берлине двадцать четыре больших митинга; и снова их плакатами были оклеены все стены, все дома и заборы, они окрасили город в жёсткий красный цвет; партийные газеты, напечатанные гигантскими тиражами, по цене в один пфенниг передавались членам партии для раздачи по домам или предприятиям. Сам Гитлер за время между 3 августа и 13 сентября был главным оратором на более чем двадцати крупных митингах. Для него напряжённая агитационная работа его приверженцев была своего рода отборочным экзаменом: «Теперь мимо навозной кучи просто проносится магнит, а потом мы увидим, сколько железа было в этой навозной куче и сколько его притянул магнит».

Выборы были назначены на 14 сентября 1930 года. Гитлер рассчитывал на пятьдесят, а в минуты хорошего настроения даже на шестьдесят-восемьдесят мандатов. Он полагался на избирателей распадающегося буржуазного центра, на молодёжь, впервые получившую право голоса, а также на людей, долгие годы не участвовавших в выборах; по всей политической логике они должны были голосовать за него — конечно, если вообще явятся на избирательные участки.

 

Глава II

ЛАВИНА

Выборы 14 сентября 1930 г. — Волна грядущего. — Обхаживание рейхсвера. — Издёвка над легальностью. — Возвращение Эрнста Рема. — Политическая уголовщина. — Агония многопартийного государства. — Курт фон Шляйхер. — Замашки, контакты, переговоры. — Гарцбург. — Гитлер и буржуазия. — Теория о заговоре монополистического капитала. — Перед Дюссельдорфским промышленным клубом. — Боксхаймские документы. — «Бедная система!»

День 14 сентября стал одним из поворотных пунктов в истории Веймарской республики: он знаменовал собой конец демократического многопартийного режима и возвестил о начавшейся агонии всего государства в целом. Когда около трех часов ночи стали известны результаты выборов, всё изменилось. Одним махом НСДАП пробилась в преддверие власти, а её руководитель — этот одними обожаемый, другими высмеиваемый барабанщик Адольф Гитлер — превратился в одну из ключевых фигур на политической сцене. Национал-социалистическая пресса ликовала: судьба республики решена, теперь начинается сражение в процессе преследования.

На зов НСДАП откликнулось не менее 18 процентов участников выборов. За те почти два года, что прошли со времени последних выборов, партии удалось увеличить число поданных за неё голосов с 810 тысяч до 6, 4 миллиона, а вместо 12 мандатов она получила даже не 50, на которые рассчитывал Гитлер, а целых 107. Это поставило её на второе место, сразу же за СДПГ. История партий не знает подобных прорывов. Что касается буржуазных партий, то одна лишь партия католического Центра отстояла свои позиции, зато все другие понесли чувствительные потери. Четырём центристским партиям досталось всего 72 места в парламенте, а Немецкая национальная народная партия Гугенберга скатилась с 14, 3 до 7 процентов голосов — её связи с более радикальным партнёром оказались для партии самоубийственными. Поскольку ей досталось всего 41 место в рейхстаге, она была теперь не только внутренне, но и внешне подчинена НСДАП, в то время, как претензии Гитлера на руководство правыми силами нашли впечатляющее подтверждение. Социал-демократам также пришлось примириться со значительными потерями. Одни только коммунисты — наряду с НСДАП — получили прирост числа голосов, хотя гораздо более скромный: с 10, 6 до 13, 1 процента. Тем не менее, опьянённые слепой верой в историю и самодовольством, они сочли результаты выборов исключительно своим успехом и монотонно твердили: «Единственный победитель на сентябрьских выборах — это коммунистическая партия!».

Современники в большинстве своём понимали историческое значение состоявшегося события. Акценты могли быть различными, но в основном его объясняли глубоким кризисом партий и их системы и считали выражением растущего неверия в жизнеспособность либерально-капиталистического строя и вместе с тем все большего стремления к радикальному изменению всех существующих отношений. «Большинство избирателей, благодаря которым крайние партий приобрели новые мандаты, вовсе не являются радикальными — эти люди просто не верят в старые порядки». Не меньше трети избирателей начисто отвергли существующий порядок, не зная, да и не спрашивая, что же будет потом. Некоторые говорят о «выборах ожесточения».

Тут полезно вспомнить о тех тяжёлых обстоятельствах, а заодно и о той половинчатости, которые десятью годами раньше определили облик республики и сделали её, по сути дела «ничьим» государством. Теперь все это мстило за себя. Собственно, ей так и не удалось добиться от нации чего-либо большего, чем снисходительно-терпимого отношения, и в историческом сознании многих она была всего-навсего периодом междувластия: феноменом переходного периода, не создавшим «ничего впечатляющего», «ничего воодушевляющего», «ничего дерзко-смелого», «ни одного запоминающегося лозунга», «ни одного великого человека», как говорил один из романтически настроенных критиков республики. Подобно ему, все более широкие слои и правых, и левых ждали, что государство вспомнит о своей функции и вернётся к своему традиционному облику. Все до того подавляемые сомнения в партийно-демократическом режиме, все до поры до времени дремавшее пренебрежение к парламентаризму, «чуждому немцам», теперь, в атмосфере порождённого кризисом отчаяния, вырвалось наружу и обрело такую убедительность, с которой не могли справиться никакие логические доводы. Тезис Гитлера, повторенный тысячекратно, что это государство — не что иное как дань врагам и худшее из кабальных условий Версальского договора, не мог не вызвать резонанса в широких кругах.

Странно, но в подобном же тоне были выдержаны и многочисленные зарубежные отклики. Особенно английские и американские газеты расценивали результаты выборов как реакцию на абсурдную суровость мирного договора и двуличную практику держав-победительниц. Одна только Франция была в общем-то возмущена, хотя втайне надеялась, что правоэкстремистские тенденции дадут и повод, и оправдание для более жёсткой политики по отношению к её соседу за Рейном. Вместе с тем, из общего возбуждённого хора впервые выделился один из тех голосов, которые с этих пор в течение целого десятилетия сопровождали политику Гитлера и прикрывали его перегибы и аморализм, поскольку видели в нём орудие для достижения собственных целей. Лорд Ротермир писал в газете «Дейли мейл», что в победе этого человека не следует видеть одну лишь угрозу, надо понять, что в ней заключены и «некоторые преимущества»: «Поскольку он возводит усиленный заслон против большевизма, он устраняет великую опасность того, что поход Советов против европейской цивилизации достигнет Германии».

Успех НСДАП в значительной степени объяснялся удавшейся мобилизацией молодёжи, а также аполитичных людей, прежде не голосовавших: по сравнению с 1928 г. число участвовавших в выборах возросло более чем на 4, 5 миллиона человек и поднялось до 80, 2 процента. На те же слои опирались, хотя и в меньшем объёме, и коммунисты; примечательно, что свою предвыборную кампанию они вели под подчёркнуто национальными лозунгами. О том, насколько сами национал-социалисты были ошеломлены своим успехом, говорит тот факт, что они выставили далеко не всех полагавшихся им 107 кандидатов, да их у них по всей вероятности сначала и не было. Гитлер сам не выставлял свою кандидатуру, поскольку у него все ещё не было немецкого гражданства.

Результаты выборов часто называли «обвальными», но едва ли не ещё более роковыми были их последствия. В атмосфере замешательства, царившей в ночь после выборов, возникли дикие слухи о планах национал-социалистического путча. Это привело к значительным изъятиям иностранного капитала и тем самым к дальнейшему обострению и без того катастрофически тяжёлого кредитного кризиса. В то же время общественность как бы в едином порыве внезапно с интересом и любопытством обернулась к новой партии. Конъюнктурщики, люди, просто озабоченные положением, и почуявшие шанс оппортунисты приспосабливались к новому соотношению сил; в особенности целая армия вечно бдительных журналистов спешно искала возможность подключиться к этой «волне будущего» и своими обильными репортажами компенсировала традиционную слабость нацистской печати. Для многих членство в НСДАП стало «модным». Ещё весной в неё вступил один из сыновей кайзера, принц Аугуст Вильгельм («Ауви»), заметив при этом: Туда, где руководит Гитлер, может спокойно вступать каждый; теперь же в партию пришёл Яльмар Шахт, один из соавторов плана Юнга, прежде защищавший этот план от критики со стороны национал-социалистов. Его примеру последовали многие другие. За два с половиной месяца, оставшихся до конца года, число членов НСДАП возросло почти на сто тысяч, до 389 тыс. Союзы по интересам, следуя явной тенденции, в свою очередь приспосабливались к новой расстановке сил, «и в руки НСДАП почти сами собой шли связи и позиции, которые значительно способствовали дальнейшему расширению и укреплению движения».

«Как только к нам с криками „ура“ кинутся массы, мы пропали», — уверял Гитлер за два года до этого, в 1928 г. на Мюнхенском съезде командиров штурмовых отрядов, а теперь Геббельс презрительно говорил о «сентябрятах», добавляя: «Часто я с грустью и умилением вспоминаю о тех прекрасных временах, когда мы во всей стране были просто-напросто маленькой сектой, а в столице у национал-социалистов едва ли набиралась дюжина сторонников».

Они побаивались того, что масса людей без мировоззрения затопит партию, подорвёт её революционную волю, а потом при первых же неудачах моментально разбежится, как это случилось с памятным «инфляционным притоком» в НСДАП в 1923 г. В одном из меморандумов, появившемся спустя пять дней после выборов, говорилось: «Мы не имеем права тащить на себе трупы отжившей своё буржуазии». Но сверх ожидания партии не составило особого труда свалить все новое пополнение, как писал Грегор Штрассер, «в большой котёл национал-социалистической идеи» и переплавить его в нём; и пока соперники движения всё ещё были заняты поисками успокоительных формул, оно стремительно продвигалось вперёд. Верный своей психологической максиме, что наилучший момент для атаки наступает сразу же за победой, Гитлер, не мешкая, развернул после 14 сентября такую серию мероприятий, которая принесла партии новые успехи. На выборах в городской парламент Бремена 30 ноября ей удалось собрать почти вдвое больше голосов, чем на выборах в рейхстаг и завоевать свыше 25 процентов мандатов, тогда как все другие партии понесли потери. Сходные результаты были достигнуты в Данциге, Бадене и Мекленбурге. В опьянении этими победами Гитлеру иногда казалось, что режим теперь можно без всякой помощи со стороны «завыбирать до смерти».

13 октября в обстановке сумятицы и треволнений собрался рейхстаг. В знак протеста против все ещё действовавшего в Пруссии запрета на нацистскую форму депутаты от НСДАП, переодевшись в здании парламента, с криками и явно угрожающими жестами явились в зал заседаний в коричневых рубашках. В своей пламенной речи Грегор Штрассер объявил борьбу «системе бесстыдства, коррупции и преступности»: его партия, говорил он, не испугается и такого крайнего средства как гражданская война, и рейхстаг не сумеет этой партии помешать; все решает народ, а народ — на её стороне. Между тем на улицах провоцировались драки с коммунистами, а Геббельс впервые организовал погром еврейских магазинов и насилие по отношению к прохожим с еврейской внешностью. На вопрос об этом Гитлер ответил, что эксцессы — дело хулиганов, магазинных воришек и коммунистических провокаторов. Газета «Фелькишер беобахтер» добавила, что в «третьем рейхе» витрины еврейских магазинов будут защищены надёжнее, чем теперь, при марксистской полиции. Одновременно забастовали более 100 тыс. металлистов, причём их поддерживали и коммунисты, и национал-социалисты. Все это создавало картину всеобщего развала строя.

Гитлер сам, казалось, и теперь ни на миг не колебался в вопросах своей тактики: вдобавок к незабытым урокам 1923 г. он понял, что даже разлагающийся, распадающийся строй неизмеримо сильнее любой уличной атаки. Романтическим «р-р-революционерам» своей партии, не мыслившим себе революции без порохового дыма и сразу же после 14 сентября опять заговорившим о марше на Берлин, о революции и рукопашных схватках, он снова и снова противопоставлял свою концепцию легальности, хотя и не скрывал её чисто тактических мотивов. Так, в Мюнхене он заявил: «В принципе мы — не парламентская партия, ибо это противоречило бы всем нашим взглядам; мы были вынуждены стать парламентской партией, и принудила нас к этому конституция… Победа, которую мы только что одержали, есть не что иное, как обретение нового оружия для нашей борьбы». Цинично, но, в сущности, в полном соответствии с этим Геринг говорил: «Мы боремся против этого государства и нынешней системы, т. е. хотим их уничтожить без остатка — но легальным путём. Пока не было закона о защите республики, мы говорили, что ненавидим это государство. С тех пор, как закон этот существует, мы говорим, что любим это государство. Однако же каждый знает, что мы имеем в виду».

Строгий курс Гитлера на легальность не в последнюю очередь объяснялся тем, что он опасался рейхсвера; из-за него он, как признавался впоследствии, вынужден был отказаться от мысли о государственном перевороте. Дело в том, что власть и влияние рейхсвера росли по мере того, как все более распадалось общественное устройство. Путч и запрет контактов с только что сформированными СА значительно ухудшили их взаимоотношения. Поэтому Гитлер ещё в марте 1929 г. сделал армии некое осторожное предложение. В одной из своих целенаправленных речей он отверг лозунг о «солдате вне политики», сформулированный в своё время генералом фон Сектом, и предсказывал офицерам, что после победы левых их ожидает будущее «палачей и политкомиссаров». Тем великолепнее казались на этом фоне его собственные планы, имеющие целью величие нации и честь её оружия. Речь эта благодаря её точной психологической направленности, естественно, оказала влияние на офицеров, особенно молодых. Спустя несколько дней после сентябрьских выборов в имперском суде Лейпцига начался суд над тремя офицерами гарнизона г. Ульма, которые вопреки указу военного министерства установили перед тем связь с НСДАП и агитировали за неё в рядах рейхсвера. По предложению своего адвоката Ханса Франка Гитлер был вызван в качестве свидетеля. Суд, ставший сенсацией, дал ему возможность продолжить уже публично свои попытки сближения с рейхсвером и одновременно эффектно изложить свои политические цели. 25-го сентября, на третий день судебного процесса, он вошёл в зал заседаний суда как человек, уверенный в успехе, как руководитель партии, только что одержавшей победу.

Во время допроса Гитлер заявил, что его убеждения объясняются тремя причинами. Это, во-первых, отовсюду угрожающая опасность подрыва чистоты национального начала, опасность интернационализма; это, во-вторых, обесценивание личности и подъем демократического сознания; это, в-третьих, угроза отравления немецкого народа ядом пацифизма. Он ещё в 1918 году начал борьбу за то, чтобы противопоставить этим тревожным тенденциям партию фанатичного немецкого национального духа, абсолютного подчинения авторитету вождя и несгибаемой воли к борьбе; но никоим образом не выступает против вооружённых сил. Кто разлагает армию, тот враг народа, а что касается СА, то они задуманы вовсе не для того, чтобы нападать на государство или конкурировать с рейхсвером.

Будучи затем опрошен относительно легальности его борьбы, Гитлер самоуверенно ответил, что СА не нуждаются в применении силы: «Ещё пара-тройка выборов, и национал-социалистическое движение завоюет в парламенте большинство; тогда мы совершим национальную революцию». На вопрос, что он имеет в виду, Гитлер заявил:

«Понятие „национальная революция“ всегда считают чисто внутриполитическим. Но для национал-социалистов это только оживление порабощённого немецкого национального духа. Германия закабалена мирным договором. Все немецкое законодательство в настоящий момент — не более, чем попытка укоренить мирные договоры в сознании немецкого народа. Для национал-социалистов же эти договоры — не закон, а нечто навязанное нам извне. Мы не признаем своей вины в развязывании войны и выступаем против того, чтобы отягощать этим ещё и будущие поколения, которые уж совсем ни в чём не повинны. Мы будем выступать против этих договоров, как дипломатическим путём, так и полностью игнорируя их. Если мы будем отвергать их любыми средствами, то это и будет путь революции».

В этом возражении, повернувшем понятие «революции» против внешнего мира, умышленно ничего не было сказано о планах внутри страны. На вопрос председателя, будет ли революция, направленная против внешнего мира, применять и нелегальные методы, Гитлер, не колеблясь, подтвердил: «Все средства, в том числе и те, которые с точки зрения других стран считаются нелегальными». Будучи спрошен о многочисленных угрозах в адрес так называемых внутренних предателей, Гитлер сказал:

«Я здесь поклялся перед лицом всесильного Господа. И я говорю вам: если я приду к власти легально, то создам в законном правительстве государственные суды, которые по закону осудят людей, ответственных за несчастья нашего народа. Тогда, возможно, вполне легально покатятся некоторые головы» [189] .

Аплодисменты, которыми наградила его галёрка, были характерны для настроения, царившего в зале. Возражения министерства внутренних дел, представившего более чем достаточные доказательства антиконституционной деятельности НСДАП, не были услышаны. Без какой-либо видимой реакции суд воспринял заключительное заявление Гитлера о том, что он чувствует себя связанным конституцией только во время борьбы за власть, но став обладателем конституционных прав, эти права либо отменит, либо же заменит другими. И в самом деле, согласно тогдашним теориям устранение конституции легальными методами не противоречило собственно идее демократической конституции; суверенитет народа включал в себя также и отказ народа от суверенитета. Здесь-то и была та лазейка, через которую Гитлеру без особых помех удалось проникнуть, а затем парализовать всякое сопротивление, завоевать государство и подчинить его себе.

Но за формальными уверениями Гитлера в приверженности к конституции стояло не только издевательски-неприкрытое намерение не прибегать к силе всего лишь до тех пор, пока он не сможет набросить на неё мантию из параграфов; дело в том, что Гитлер явно стремился придать своим словам о верности принципу легальности тревожащую двусмысленность. Уверяя, что он «твёрдо, как гранит, стоит на почве легальности», он одновременно поощрял своих сторонников к диким, безудержным речам, в которых сила выражалась, правда, в основном в виде образов и устрашающих метафор: «Мы грядём как враги! Как волк врывается в овечье стадо, так грядём и мы». Строго говоря, легальными были только декларации верхушки партии, в то время как в низах, на задних дворах берлинского Веддинга, на ночных улицах Альтоны или Эссена, царили убийство, смертельные схватки и то пренебрежение законностью, свидетельства которого кое-кто, пожимая плечами, расценивал всего лишь как «эксцессы местных подразделений». Чисто риторический характер упоминавшихся заверений Геббельс раскрыл в разговоре с одним из молодых офицеров, которого в Лейпциге в конце концов все же осудили, — лейтенантом Шерингером. Ему-то Геббельс и сказал с ухмылкой: «Я считаю эту клятву (Гитлера) гениальным шахматным ходом. Что после неё эти братишки могут против нас сделать? А они-то только и ждали случая нас подловить. Но теперь мы — законные, просто-таки законные в законе».

Именно неясность в том, что касается взглядов Гитлера, постоянное чередование у него клятв в верности конституции с угрозами помогло его делу во многих отношениях, что и было его целью; ибо подобное поведение с одной стороны успокаивало широкую публику, а с другой — не избавляло её от того чувства тревоги, которое порождает столь большое число перебежчиков и ренегатов. В то же время в этом поведении люди, в руках которых находились подступы к власти, особенно Гинденбург и командование рейхсвера, разглядели предложение о союзе, но опять-таки и предупреждение о невозможности ставить движению определённые условия. И, наконец, Гитлер завладел воображением тех своих сторонников, кто все ещё ждал марша на Берлин, и, словно заговорщически подмигивая, давал им понять, что гениальный фюрер обведёт вокруг пальца любого противника. В этом смысле роль лейпцигской клятвы нельзя недооценивать. А в общем плане Гитлер обнаружил своей открытой в любую сторону тактикой не только хитроумный и точный расчёт, но и свой собственный характер, потому что эта тактика отражала его глубочайшую внутреннюю нерешительность. Правда, она одновременно была и очень рискованной, требовала высокого умения балансировать на канате, а это, в свою очередь, импонировало его любви к риску; если бы он потерпел неудачу, ему оставалось только либо пойти на опрометчивый и почти бесперспективный путч, либо уйти из политики.

Идея тактики Гитлера, а также и вся её рискованность и все её трудности самым наглядным образом воплощались в СА. Согласно запутанной концепции Гитлера его коричневая партийная армия должна была соединять в себе законность с романтикой политического воинства, отказ от оружия — с культом оружия. Именно на этом парадоксальном требовании, в частности, споткнулся фон Пфеффер. В начале 1931 г. его на посту начальника штаба сменил Эрнст Рем. Он сразу же стал вновь ориентировать СА в первую очередь на военный образец. Вся территория страны была разделена на пять обергрупп (корпусов) и 18 групп, штандартам (полкам) СА были присвоены номера бывших кайзеровских полков, а целая система специальных подразделений СА — лётных, морских, инженерных, медико-санитарных — ещё больше высвечивала армейскую структуру организации. Одновременно Рем приказал свести все многочисленные отдельные инструкции фон Пфеффера в единый «Устав СА». Словно подчиняясь какой-то механической воле, он всеми своими планами стремился превратить СА в армию гражданской войны. В отличие от 1925 года Гитлер предоставлял ему свободу действий, но не только потому, что теперь больше уверовал в свой авторитет. Дело было в том, что концепция Рема поддерживала его собственный неоднозначный курс. Если посмотреть в целом на реформы в СА, начатые после снятия фон Пфеффера, то нельзя не заметить в них все признаки фиктивных гитлеровских реформ: решение основных вопросов подменялось сменой некоторых руководящих деятелей, клятвами верности и созданием конкурирующей структуры. Ибо под давлением не прекращавшихся трудностей в отношениях с СА Гитлер исподволь, все более независимо от Рема начал расширять СС, которые до этого хоть и были элитой, ударным кулаком и «внутренней охранкой» партии, прозябали на задворках и к началу 1929 года насчитывали всего 280 человек. Позднейшее окончание этой реформы походило на окончание всех остальных: тенденции, непреодолимо ведущие к конфликту, нашли своё разрешение в диком, кровавом и внезапно нанесённом ударе. Под руководством Рема СА впервые превращались в ту массовую армию, которая благодаря необычайному организаторскому дару нового начштаба к концу 1932 года насчитывала в своих рядах уже более полумиллиона человек. Привлечённые общежитиями и кухнями СА, в коричневые отряды потянулись бесчисленные безработные. Их ненависть к обществу и подспудные обиды активистов-авантюристов на то же общество слились в агрессивный потенциал беспримерной силы. Сам Рем немедленно занялся основательной чисткой командного состава от офицеров фон Пфеффера, а на место убранных поставил своих друзей-гомосексуалистов. За ними потянулась целая банда тёмных личностей, и вскоре уже заговорили о том, что Рем, дескать, создаёт свою «личную армию внутри личной армии». Ярую оппозицию этому Гитлер приструнил своим знаменитым приказом, в котором он «решительно, со всей строгостью и принципиальностью» отклонял донесения об уголовных делишках высшего командования СА. Эта организация, говорилось в приказе, является «объединением людей ради политических целей, …а не институтом благородных девиц»; главное в ней — насколько каждый из её членов выполняет свой долг. «Частная же жизнь может быть предметом рассмотрения только в том случае, если она противоречит основополагающим принципам национал-социалистического мировоззрения».

Эта охранная грамота окончательно утвердила господство беззакония внутри СА. Наперекор всем клятвам в любви к легальности гитлеровская армия вскоре распространила атмосферу неслыханного, парализующего страха, который в свою очередь служил обоснованием для непрерывных требований диктатуры. По сведениям полиции на оружейных складах СА можно было найти все типичные виды оружия преступного мира: кистени, кастеты, резиновые шланги, а пистолеты в случаях угрозы разоблачения носили «девочки»-оруженосцы, совсем как в преступных шайках. Жаргон этих людей также выдавал их родство с преступным миром. Так, в мюнхенских отрядах пистолеты называли «зажигалками», а резиновые дубинки «ластиками для стирания». Берлинские штурмовики с извращённой гордостью, достойной обитателей социального дна, заводили себе клички, которые разоблачали все пропагандистские уверения о якобы революционных устремлениях этих «боевых сообществ». Один из штурмов СА (соответствует роте) в Веддинге так и назывался — «Разбойный штурм»; отряд в центре Берлина именовал себя «Танцевальной гильдией», один из его членов носил кличку «Пивной король», другой — «Мюллер-выстрел», а третий — «Револьверная рожа». «Песня берлинских штурмовиков» точно отражает всю эту характерную смесь пролетарского чванства, культа силы и жалкой идеологии: «Пот на рабочих лбах, желудок же пустой — винтовку держим чёрной, мозолистой рукой; так мы стоим в колоннах, готовые к борьбе, и только с кровью евреев свобода придёт и к тебе».

Но эта страшная оборотная сторона картины проступала только на краткие мгновения. Зато фасад — это были стройно марширующие колонны, униформа штурмовиков и зычные команды, являвшиеся для нации близким и привычным символом порядка. Впоследствии Гитлер говорил, что Германия в те годы хаоса жаждала порядка и готова была заплатить за его восстановление любую цену. Все чаще на странно пустынных улицах появлялись коричневые колонны, шагающие, словно на параде, с развёрнутыми знамёнами под музыку собственных духовых оркестров. Их организованность и дисциплина разительно отличала их от бесцветных маршей нищеты, устраиваемых коммунистами, когда они под раздражающе визгливые звуки волынок беспорядочной толпой тянулись по улице и, подняв сжатые кулаки, выкрикивали: «Голод!». Это был, однако, лишь патетический образ, вызывающий в сознании картину лишений бедняков, но не указывающий никакого выхода. О том, сколько в подобных стычках все стороны проявили в те годы и самоотверженности, и отчаянного бескорыстия, свидетельствует письмо одного 34-х летнего штандартенфюрера СА Грегору Штрассеру:

«…Во время своей работы в пользу НСДАП я больше 30 раз был судим и восемь раз осуждён за нанесение телесных повреждений, оказание сопротивления полиции и прочие проступки, сами собой разумеющиеся для любого наци. До сегодняшнего дня я всё ещё выплачиваю наложенные на меня денежные штрафы, а тем временем против меня возбуждено ещё несколько дел. Кроме того, не меньше двадцати раз я был более или менее тяжело ранен. На затылке, левом плече, на нижней губе и правом предплечье у меня множество шрамов от ножевых ран. Я ни разу не просил и не получал ни пфеннига из партийных денег, но зато сам жертвовал своим временем в пользу нашего движения, часто в ущерб своему процветающему магазину, завещанному мне отцом. Сейчас я буквально на пороге разорения…» [195]

Против подобной решимости у республики средств не было, как, впрочем, после прорыва гитлеровского движения не было у неё и сил на то, чтобы проводить курс энергичного противодействия, не опасаясь разбудить призрак гражданской войны. Защитники республики цеплялись за надежду, что натиск иррационализма удастся сломить силой разумной аргументации, и полагались на воспитывающее влияние демократических институтов, на необратимое развитие по пути к более гуманным общественным порядкам. Но к этому времени уже стало ясно, что такие представления, в которых прослеживались ещё следы старой веры в прогресс, ошибочны, т. к. они предполагали присутствие разума и остроту зрения там, где уже безраздельно царила неразбериха из страха, паники и агрессивности. Недостаточная компетентность гитлеровских пропагандистов, их малоубедительные ответы на ужасы кризиса, их назойливый антисемитизм мало кого смущали, и, несмотря на самоуверенные контраргументы специалистов, национал-социалисты по-прежнему были на подъёме. Напротив того, Брюнинг, предпринявший весной 1931 года поездку по Восточной Пруссии и самым нищим областям Силезии, повсюду наталкивался на прохладный, даже враждебный приём. Толпа встречала его транспарантами со словами «диктатор голода» и нередко освистывала.

Между тем национал-социалисты все виртуознее играли в рейхстаге свою двойную роль разрушителей и судей «системы». В отличие от прежних времён теперь они, будучи сильной фракцией, были в состоянии парализовать деятельность парламента и своими криками и беспардонностью ещё и подчеркнуть его репутацию «говорильни». Но зато они противились любым попыткам стабилизировать положение, ссылаясь на то, что улучшение условий в конечном итоге служит только политике выполнения договоров и что любая жертва, которой требует правительство от народа, — это акт измены родине. Вместе с тем они использовали технические средства обструкции: шум, бесконечные дискуссии о порядке ведения, или же они все до одного покидали зал, как только слово получал «марксист». Яркий свет на агрессивность фракции, презирающей все условности, бросает то обстоятельство, что, как явствует из доклада парламентского комитета по надзору за соблюдением процедуры, против 107 депутатов НСДАП было внесено 400 жалоб. Когда в феврале 1931 года был принят закон, ограничивавший возможности злоупотреблений депутатским иммунитетом, национал-социалисты, сопровождаемые депутатами от ДНФП, а также пока ещё и коммунистами, вообще ушли из рейхстага. Теперь национал-социалисты ещё интенсивнее развернули работу на улицах и в залах собраний, где они — не без основания — надеялись эффективнее укрепить свою репутацию и пополнить собственные ряды. Оставшихся в парламенте Геббельс издевательски обозвал «партиями чугунных задниц» и похвалялся, что четырьмя днями позже он будет выступать не перед бессильным парламентом, а перед более чем пятидесятитысячной аудиторией. Правда, от демагогической затеи создать в Веймаре с помощью тюрингского министра внутренних дел Фрика антипарламент национальной оппозиции пришлось отказаться, поскольку государство пригрозило Тюрингии репрессиями.

Исход национал-социалистов из парламента был однако же решением, не лишённым последовательности. Хотя и правда, что сами же национал-социалисты сделали всё возможное, чтобы парализовать рейхстаг и лишить его всякого престижа, но он и без того перестал быть центром принятия политических решений. Ещё до сентябрьских выборов 1930 года Брюнинг, воспользовавшись статьёй 48-й веймарской конституции о праве президента страны на введение чрезвычайного положения, правил через голову рейхстага, погрязшего в дрязгах. А с тех пор, как пути нормального формирования парламентского большинства были блокированы, он вообще пользовался только методами чрезвычайного президентского правления, как бы упражняясь в применении форм полудиктатуры. Но тот, кто видит в этом «смертный час Веймарской республики», должен все же принять во внимание следующее. Это перемещение центра тяжести власти стало возможным только потому, что отвечало стремлению практически всех партий уклониться от политической ответственности. Некоторые исследователи все ещё склонны возлагать ответственность за поворот событий к авторитаризму на «аполитичные массы». Но если «командные государственные структуры» как-то и проявляли себя, то именно в той смирёной поспешности, с какой и левые, и правые партии в момент кризиса свалили ответственность на презираемого «эрзац-кайзера», чтобы только о них не подумали, будто они как-то связаны с предстоящими непопулярными решениями. Покинув рейхстаг, национал-социалисты только проявили большую последовательность, чем остальные партии.

Недовольство многопартийным государством — по сути, уже и не являвшимся таковым — усиливалось ещё явными неудачами правительства, как во внутренней, так и во внешней политике. Политика суровой экономии, которую Брюнинг проводил с дальним прицелом и уверенностью, дорого стоившей ему самому, не устранила ни финансовых трудностей, ни кризиса сбыта; не уменьшила она и бесчисленную армию безработных, так же как не принесла плодов в вопросе репараций и разоружения. В первую очередь Франция, встревоженная результатами сентябрьских выборов, противилась любым уступкам и предавалась истерическим настроениям.

В начале 1931 года застопорились и наметившиеся было попытки покончить с всеобщей экономической войной всех против всех путём заключения торгового соглашения и устранения таможенных границ. Когда же Германия и Австрия, уже по собственной инициативе, заключили двустороннее таможенное соглашение, не затрагивавшее самостоятельности обоих партнёров в области экономической политики и открытое для присоединения к нему других стран, Франция вновь увидела в этом попытку сорвать Версальский договор на решающем участке и даже заявила, как позже писал один высокопоставленный дипломат страны, что «мир на нашем древнем континенте снова находится под угрозой» Французские банки немедленно предъявили к оплате свои краткосрочные векселя в Германии и Австрии и втянули обе эти страны «в гигантское банкротство», заставившее их на унизительных условиях той же осенью отказаться от своего намерения. Австрии пришлось пойти на значительные экономические уступки, зато в Германии Гитлер и радикальные правые буйно веселились, видя, как упал престиж правительства, и публично издевались над его вынужденными усилиями все же достичь какого-то взаимопонимания. Когда американский президент Гувер 20 июня предложил отсрочку репарационных платежей на год, во французской палате депутатов воцарилось «настроение, словно при начале войны». Поэтому Франция, которой этот план нанёс особенно болезненный удар, оттягивала переговоры о нём до тех пор, пока целая цепь банкротств в Германии не обострила кризис до немыслимой степени. И в Берлине, как писал один из тогдашних наблюдателей, обстановка была похожа на канун войны, но сравнение это порождали в нём скорее вид безлюдных улиц и чрезвычайно напряжённая атмосфера в притихшем городе. По-прежнему в конце каждой рабочей недели происходили острые столкновения и уличные драки. На исходе 1931 года Гитлер, очень завысив цифру, объявил, что потери партии за прошедший год составили 50 убитых и 4000 раненых.

Так же, как в жизни, теперь и в теории все более явно происходил отход от демократической многопартийной системы. Парламент махнул на себя рукой, будучи бессилен перед лицом кризиса, государственный авторитет отступал перед активностью уличной толпы. Все это с неизбежностью оживляло дискуссии о возможных новых проектах конституции. В многочисленных планах реформ пренебрежительное отношение к ослабевшей парламентской демократии сочеталось с опасениями перед тоталитарными концепциями правых и левых экстремистов. Угарная смесь идей, особенно у консервативных публицистов с их теориями «нового государства» или же «диктатуры правового государства», имела своей целью противопоставить радикальной альтернативе Гитлера свою собственную промежуточную альтернативу.

Те же намерения лежали в основе концепций возрождения конституции в авторитарном варианте. Они обсуждались в окружении президента страны в связи с растущей усталостью демократии. Самыми представительными защитниками таких планов, имевших своей целью путём постепенного возрождения монархии примирить демократический режим с традицией и тоской населения по прошлому, были сам Брюнинг, министр рейхсвера Гренер, а также его доверенное лицо в политике, начальник канцелярии министра генерал Курт фон Шляйхер, который к этому времени благодаря своей близости к Гинденбургу выдвинулся в качестве главной закулисной фигуры в политической игре.

Ко времени назначения Брюнинга канцлером Шляйхер уже занимал заметное место и благодаря своей ловкости, проницательности и хитроумию настолько расширил своё влияние, что с тех пор без его согласия не назначался и не отзывался ни один канцлер, ни один министр. Его тяготение к сумеречной среде, в которой смазываются контуры политического характера, а тонкие сети интриг становятся невидимы, принесло ему вскоре репутацию «серого кардинала в военной форме». Он был циничен, как бывают циничны впечатлительные натуры, импульсивен, свободен от предрассудков и обладал темпераментом танцора на канате: ему повсюду мерещились опасности. Силами контрразведки он устанавливал слежку даже за друзьями и соседями. Своеобразное сочетание легкомыслия, чувства ответственности и страсти к интриганству делало его одной из самых спорных фигур последней фазы существования республики.

Шляйхер исходил из того, что такое широкое народное движение, какое удалось мобилизовать Гитлеру, невозможно одолеть средствами государственной власти. Шоковый урок революции, в которой против офицерского корпуса внезапно выступила серая, бунтующая, страшная масса, заставил как раз наиболее разумных представителей командования рейхсвером осознать: никогда более нельзя допускать противостояния армии и народа. Даже и не принимая всерьёз вождя НСДАП, которого он насмешливо называл «провидцем и кумиром глупцов», Шляйхер все же понимал побудительные причины, обеспечившие Гитлеру гигантский приток новых членов, и считался с ними. Он отнюдь не заблуждался относительно сомнительных сторон движения, той комбинации беззакония, обид и идеологического фанатизма, которую один из его сослуживцев-офицеров назвал «русским характером» партии. Но как раз эти качества и побуждали его ускорить осуществление своих планов. Пока ещё был жив Гинденбург, а рейхсвер в общем и целом свободен от явлений разложения, Шляйхер верил, что у него есть шанс «воспитать» Гитлера и сковать его цепью политической ответственности; тогда массовая армия его последователей в обстановке ограничений, налагаемых Версальским договором, могла бы быть использована для усиления «воли к сопротивлению». Шляйхер осторожно приступил к поискам контакта с Гитлером, используя для этой цели посредничество Рема и Грегора Штрассера.

Теми же мотивами руководствовался Альфред Гугенберг, что свидетельствовало об общем стремлении консервативных сил вернуть себе утраченную власть над неотёсанным хозяином арен и залов для собраний и подчинить его своему педагогическому влиянию. Когда летом 1931 года Гинденбург пожаловался ему на «этих молодых подстрекателей» Гитлера и заявил, что не считает НСДАП «надёжной национальной партией», Гугенберг самоуверенно ответил, что именно потому-то необходим союз с ними, а кроме того он, Гугенберг, думает, что уже внёс свою лепту в политическое воспитание национал-социалистов. Теперь и он желал выправить испорченные отношения с Гитлером — вопреки всему неудачному опыту прошлых лет.

Усилия разных сторон по сближению с Гитлером совпали с подобными же попытками самого вождя НСДАП. Он был в недоумении — его успех в сентябре до сих пор не принёс никаких результатов. Исход выборов, правда, сделал его одним из главных актёров на политической сцене, но пока оставаясь в изоляции, он в известном смысле играл «роль без слов». Один из наблюдателей писал: «Гитлер потерял многие месяцы, он бездеятельно растранжирил время, которое ему теперь не вернёт и сама вечность. Никакая власть на свете не вернёт ему это 15-е сентября, эту дрожь побеждённых и растерянность властей. Тогда пробил час немецкого дуче — законно ли, нет ли, кого это заботило? Но этот немецкий дуче оказался трусливым, изнеженным пижамным существом, слишком быстро зажиревшим мелкобуржуазным мятежником, предающимся житейским радостям и с трудом соображающим, что судьба опускает его вместе с его лаврами в едкий уксус. Этот барабанщик бьёт по телячьей коже только в тылу… Брут спит».

Поскольку приверженцы Гитлера были связаны между собой не столько политическими убеждениями, сколько неустойчивыми эмоциями, меняющимися в зависимости от момента, он действительно больше других нуждался в новых, притом ощутимых успехах. Надо сказать, что победное шествие партии продолжается и в 1931 году. Так, на выборах в ландтаг в Шаумбург-Липпе в начале мая она собрала 26, 5 процентов голосов, а спустя две недели в Ольденбурге — даже 37, 2 процента, став, таким образом, впервые самой сильной фракцией в одном из ландтагов. Но по сути, эти успехи были бледным слепком того, чего партии в сентябре удалось достичь в более широких масштабах. К власти они её не приблизили, и если её сторонники на площадях и узких улочках оглушительно скандировали: «Гитлер стоит у ворот!», то это звучало так, словно они ещё только собирались расчистить ему дорогу к этим воротам. Да и в самих земельных парламентах, где она применяла тактику паралича, НСДАП не могла похвастаться особыми успехами. Оставалось только на глазах выдыхающееся, все более судорожное ликование по поводу роста рядов партии, рекордного числа участников митингов или все новых мучеников идеи — тут уже был уместен тон торжественно-елейный. Весной подспудное недовольство затянувшимся застоем и нетерпение выплеснулись в бунте опять-таки берлинских СА под руководством Вальтера Стеннеса. Руководитель штурмовиков собирался осуществить отделение своих отрядов от партии и перетянуть на свою сторону колеблющегося Геббельса, но Гитлер его опередил, прислав распоряжение о снятии Стеннеса, и недовольство заговорщиков растворилось в новых заверениях и клятвах верности.

Вопреки своим обещаниям побороть «систему», нанося ей поражение за поражением в предвыборных битвах, Гитлер, начиная с весны, явно стремился посредством какой-то широкой акции завоевать доверие и поддержку влиятельных сил. Яснее, чем когда-либо, он осознавал, что, опираясь только на успех в массах, никогда не достигнет правительственной власти. Статья 48-я, сосредоточившая власть в руках президента и его ближайшего окружения, снизила вместе с властью парламента и значение побед на выборах: основанием для притязания на пост канцлера было теперь не число собранных голосов, а воля президента. Поэтому завоевать Гинденбурга было в известном смысле важнее, чем получить большинство голосов.

Как обычно, Гитлер стал действовать на разных уровнях одновременно. Его лейпцигская клятва верности закону и легальности уже содержала в себе скрытое обещание благопристойного поведения и намёк на возможность союза. В начале года он получил знак от фон Шляйхера: национал-социалистам было разрешено служить в пограничных войсках. В качестве ответного шага Гитлер своим указом от 20 февраля запретил штурмовикам участие в уличных схватках, и их подразделение в Касселе, вооружившееся вопреки приказу, просто распустил. В это же время Рему в апрельском циркуляре пришлось даже заявить, что, если Гитлер станет канцлером, отряды СА будут «возможно, излишними». Гренер в эти же дни писал одному из своих друзей: «Прекрасный Адольф весь сочится лояльностью» и вообще перестал кого-либо тревожить. Когда католические епископы в остро сформулированном заявлении заявили об опасности, исходящей от Гитлера, он немедленно послал своего связного Германа Геринга как человека, внушающего доверие, с посреднической миссией в Рим. В интервью, данном им газете «Дейли экспресс», Гитлер высказался за интенсивное сотрудничество немцев и англичан в борьбе за отмену репараций, показал себя человеком рассудительным и зрелым и всячески подчёркивал объединяющие моменты. Вильгельм Пик, депутат рейхстага от Коммунистической партии, сказал, что Красная армия готова поспешить на помощь революционным освободительным силам внутри страны. Гитлер использовал эти слова, чтобы заявить одной из американских газет, что НСДАП — это плотина на пути надвигающегося мирового большевизма. У одного из современников мы читаем: «Теперь он бранится гораздо меньше, уже не ест на завтрак евреев» и вообще старается «больше не походить на человека, который весь во власти одной мании». Его забота о добропорядочной репутации распространялась и на чисто внешние моменты. Так, он отказался от маленькой, скромной гостиницы «Сан-Суси», где раньше останавливался при наездах в Берлин, и впредь — не без вызова — снимал номер в респектабельном «Кайзерхофе» на Вильгельмсплац, почти напротив имперской канцелярии. Представители правых сил, уже подготовившие рецепт укрощения строптивого фюрера, уверяли друг друга, что Гитлер наконец-то стоит на пути сотрудничества с государством.

Не оставил он и своих притязаний на благосклонность предпринимательских кругов, которые в общем и целом все ещё проявляли сдержанность. В лице г-жи фон Дирксен, устраивавшей регулярные приёмы в «Кайзерхофе» и обладавшей большими связями, он снова обрёл одну из тех немолодых покровительниц, энергичности которых он был так многим обязан. Г-жа Бехштайн тоже по-прежнему хлопотала в его пользу. Другие контакты налаживались через Геринга, у которого был открытый дом, и журналиста Вальтера Функа, специалиста по экономическим вопросам. Кроме того, Вильгельм Кепплер, мелкий делец, пострадавший от кризиса, сводил с движением симпатизировавших ему промышленников и основал «Кружок друзей экономики»; правда, впоследствии этот «кружок» из-за связей с Гиммлером получил чудовищную репутацию. Отто Дитрих, располагавший обширными семейными связями в промышленных кругах и с августа 1931 года заведовавший отделом печати НСДАП, заметил: «Летом 1931 года фюрер в Мюнхене внезапно принял решение о систематической обработке влиятельных хозяйственников, составляющих ядро сопротивления, и поддерживаемых ими партий центра». На собственном «мерседесе-компрессоре» Гитлер предпринял длительную поездку по всей Германии, чтобы провести доверительные переговоры. Секретности ради некоторые из них проводились «на уединённых лесных опушках, на лоне матери-природы». В имении Кирдорфа «Штрайтхоф» он провёл переговоры с более чем тридцатью ведущими представителями тяжёлой промышленности. Грегора Штрассера и Готфрида Федера, которые в подтверждение уже отброшенных социалистических целей потребовали в рейхстаге экспроприации «банковских и биржевых воротил», Гитлер демонстративно заставил снять их предложение, а когда коммунистическая фракция со своей стороны доставила себе удовольствие внести это предложение, не изменив в нём ни слова, он принудил депутатов голосовать против. С тех пор Гитлер говорил о своих экономических планах только неясными намёками. Одновременно он отмежевался от упрямца Федера и иногда просто запрещал ему публичные выступления.

Наконец, в первые дни июля Гитлер в Берлине встретился с Гугенбергом, а вскоре — с представителями «Стального шлема» Зельдте и Дюстербергом, которые опять склоняли его к союзу. Затем состоялась встреча Гитлера с фон Шляйхером и начальником главного управления сухопутных войск, генералом фон Хаммерштайном-Эквордом. Совещался он и с Брюнингом, Тренером и снова со Шляйхером и Брюнингом. Целью переговоров было взаимное выяснение намерений и сближение — с тем, чтобы включить Гитлера в систему, против самого принципа которой он боролся, поймать его в сеть тактических союзов и, как считал генерал Гренер, «теперь уже вдвойне, даже втройне привязать его к столпу легальности». Но никто из участников переговоров даже не подозревал, насколько твёрд и непримирим был Гитлер, и все они поддались на его притворство. Результат же заключался в том, что вождю НСДАП удалось вырваться из изоляции и обрести статус партнёра: все эти переговоры вдохновили приверженцев, запутали противников и впечатлили избирателей. О том, как страстно он ждал такого поворота событий, свидетельствует его реакция, которую он не сумел скрыть, когда его пригласили в Берлин на переговоры с Брюнингом. У него были Гесс, Розенберг, когда пришла телеграмма из Мюнхена. Мгновенно пробежав её глазами, он взволнованно воскликнул: «Теперь они у меня в кармане! Они признали меня как партнёра для переговоров». Следующее высказывание Тренера показывает, какой имидж создал себе Гитлер: «Намерения и цели его хороши, но сам он — мечтатель, горячий, разбрасывающийся. Производит приятное впечатление, скромный, приличный человек, а в общем и целом — честолюбивый самоучка». Характерно, что в своём тесном кругу главные действующие лица называли его теперь просто «Адольф», хоть и не без доли пренебрежительной иронии

Дебют удался. Неудачно окончился лишь разговор с Гинденбургом, состоявшийся 10 октября при посредничестве Шляйхера. Во дворце президента и в самом деле существовало решительное предубеждение против Гитлера, и сын Гинденбурга, Оскар, услышав о том, что Гитлер просит его принять, ядовито заметил: «Должно быть, надеется выпить на дармовщинку». В ходе разговора Гитлер, прибывший вместе с Герингом, нервничал, а на совет президента поддержать правительство в тяжёлое для страны время невпопад ответил пространным изложением целей своей партии. Так же многословно он отреагировал и на упрёки в связи с ростом актов насилия, но эти заверения не убедили его собеседника. Позже из окружения Гинденбурга просочилось известие о том, что президент, может быть, назначит этого «богемского ефрейтора» министром почт, но уж никак не канцлером.

Сразу же после беседы у Гинденбурга Гитлер отправился в Бад-Гарцбург, где днём позже «национальная оппозиция» собиралась на гигантском митинге отпраздновать своё объединение, после чего она намеревалась начать подготовку к генеральному наступлению на «систему». Гугенберг снова собрал на боевой смотр всех правых деятелей, обладавших властью, деньгами или престижем. Здесь были представители высшего руководства национал-социалистов и Немецкой национальной партии, включая фракции в рейхстаге и прусском ландтаге, посланцы Немецкой народной партии, Экономической партии, «Стального шлема» и Имперского земельного союза; кроме того, многочисленные именитые покровители, члены бывших правящих семей во главе с двумя принцами из дома Гогенцоллернов, советник юстиции Класс с руководством Пангерманского союза, отставные генералы, как, например, фон Лютвиц и фон Сект, а также многие знаменитости финансово-промышленных кругов, в том числе Яльмар Шахт, Эрнст Пенсген из Имперского объединения сталепромышленности, Луи Равене из Союза оптовой торговли железом, Блом из Гамбурга и банкиры фон Штаусс, Регенданц и Зогемейер. За исключением коммунистов тут были представлены, словно на параде, все противники республики — пёстрая армия недовольных, объединённая не столько общей целью, сколько общей ненавистью.

Гитлер сам казался страшно расстроенным. Его и так еле уговорили хотя бы присутствовать, а неудачный визит к Гинденбургу только усугубил его дурное настроение. Так же, как во времена союза против плана Юнга, ему снова приходилось ждать критики из собственных рядов, да и самому ему этот «роман» с буржуазией внушал беспокойство. Поэтому незадолго до митинга он созвал свою свиту на закрытое совещание, где Фрик по его подсказке постарался оправдать союз с «буржуазным сбродом» чисто тактическими соображениями. И Муссолини, говорил Фрик, ради завоевания власти пришлось пойти на общенациональную коалицию. Не успел ещё Фрик закончить, как Гитлер вместе со своим личным сопровождением в присущем ему стиле, внезапно и эффектно, появился в зале и заставил участников торжественно поклясться ему в верности. Между тем «Национальный единый фронт» ожидал его появления в курзале.

Для Гугенберга, который ещё во время подготовки митинга пошёл на многие уступки вождю НСДАП, это было далеко не последнее унижение в ходе мероприятия. В вызывающей манере, не считаясь с чувствами своих влиятельных партнёров, Гитлер перечеркнул гугенберговский план союза. Накануне он не пришёл на заседание совместной редакционной комиссии, заявив, что её работа — чистая трата времени. Когда на заключительном параде, который должен был стать вдохновляющей кульминацией всего мероприятия, отрады СА уже отмаршировали, а на подходе были колонны «Стального шлема», Гитлер демонстративно покинул трибуну. Не участвовал он и в совместном банкете, велев сказать, что он не может себе этого позволить, пока тысячи его приверженцев несут «службу на голодный желудок». Гугенберг был разочарован. «Только во избежание нежелательных для всех участников публикаций в печати», жаловался он, был предотвращён «разрыв на открытой сцене».

Дурное настроение Гитлера в Гарцбурге было не тактической уловкой и не капризом примадонны, только подогревающим обожание поклонников. Нет, встреча эта острее прежнего поставила перед ним вопрос о власти. Разговоры Гугенберга о единении не могли скрыть его претензий на руководящую роль, на которую он делал заявку как устроитель празднества. Как человек, видящий возможные последствия, Гитлер понял, что любое объединение чревато опасностью подчинения или же приведёт к абсурдной ситуации, в которой у Германии появляется целых два «избавителя». Чтобы загладить впечатление от гарцбургского митинга, он всего неделю спустя устроил мощную демонстрацию на «Францевом поле» в Брауншвейге. Туда специальными поездами прибыло свыше 100 тыс. штурмовиков. Во время парада, продолжавшегося шесть часов, над полем кружили самолёты, тянувшие за собой гигантские флаги со свастикой. При освящении знамён Гитлер заявил, что это происходит в последний раз перед захватом власти: движение находится «в метре от цели». Чтобы уж окончательно заглушить все сомнения, газета «Ангрифф» писала в номере от 21-го октября: «Гарцбург был тактической, промежуточной целью, а Брауншвайг — провозглашением неизменной конечной цели. О месте назначения надо судить не по Гарцбургу, а по Брауншвайгу».

Впрочем, на резком поведении Гитлера в Гарцбурге сказалось и его раздражение против буржуазного мира, которое он так и не научился скрывать. Уже один только вид цилиндров, сюртуков и накрахмаленных манишек злил его не меньше, чем титулы и ордена, подчёркивающие сословную спесь. Это был мир, веривший в то, что его будущее господство коренится в самой идее нравственности, и охотно говоривший о своей «роли, предписанной самой историей». Но у Гитлера было безошибочное чутьё на слабость и гниль, и за всей показной основательностью и волевыми повадками он угадывал распад и ненавистное прошлое, которому принадлежала эта куча мумий с манерами среднего сословия.

Это был тот же буржуазный мир, к которому так жадно стремился молодой, одетый с дешёвым шиком завсегдатай кофеен, промотавшийся горе-художник. И хотя его изгоняли и выталкивали из этого мира, Гитлер некритично воспринял его социальные, идеологические и эстетические ценности и долго с ними не расставался. Однако, хотя с тех пор этот мир принёс ему свою присягу, в отличие от его представителей Гитлер этого не забыл. В Гугенберге он словно заново встретил хитрого, надменного и слабовольного г-на фон Кара, навсегда ставшего для него воплощением прослойки буржуазной знати: группы с претензиями господ и характером лакеев. Одна мысль об этом с тех пор вызывала в нём почти рефлекторное желание унизить их хотя бы эпитетом; особенно он любил прилагательные «трусливый», «глупый», «идиотский» и «прогнивший». Часто он подчёркивал: «В политике нет слоя глупее так называемой буржуазии», а однажды добавил, что долгое время он крикливой пропагандой и дурными манерами сознательно держал её подальше от партии. В мае 1931 года его посетил Рихард Брайтинг, главный редактор газеты «Лейпцигер нойесте нахрихтен». Гитлер начал разговор со следующего замечания: «Вы — представитель буржуазии, против которой мы боремся». Затем он заявил, что его задача отнюдь не спасение умирающей буржуазии, наоборот, он исключит её из политической жизни и во всяком случае расправится с ней быстрее, чем с марксизмом. В то время он охотно, хотя и не без некоторого насилия над логикой, подчёркивал свой отход от буржуазной культуры, под знаком которой он когда-то начинал: «Если сегодня какой-нибудь пролетарий меня грубо одёрнет, у меня появляется надежда, что однажды эта грубость обратится на внешних врагов. Если же какой-нибудь буржуа, потерянный в мечтах, болтает только о культуре, цивилизации и эстетическом удовлетворении мира, я говорю ему: „Ты потерян для нации! Твоё место — в западных кварталах Берлина. Иди туда и дрыгайся там в своих негритянских танцах, пока не подохнешь!“ Иногда он даже называл себя «пролетарием», но при этом ему никогда не удавалось избежать впечатления, что говорит он не столько о своей социальной принадлежности, сколько о социальном отмежевании: «Никогда меня не понять с буржуазной точки зрения», — уверял он. Даже в его надежде на рабочих, о которой он не раз говорил, и восхищении этим «подлинным дворянством» выражалась, пожалуй, не столько симпатия по отношению к трудовому люду, сколько так и не преодолённая ненависть к другому, отвергнувшему его классу: ненависть его к буржуазии была не совсем свободна от примеси инцеста. Снова и снова в ней находили выход разочарования начинающего буржуа по натуре, которого сначала оттолкнули, а потом обманули. Эти комплексы сказывались и на том излюбленном типе сообщника, который преобладал в его ближайшем личном окружении, на всей этой грубой, примитивной «шоферне» типа Шауба, Шрека, Графа или Мориса; только немногим на время удавалось пробить его скорлупу — например, Эрнсту Ханфштенглю или Альберту Шпееру. Комиссару Лиги наций в Данциге, Карлу Якобу Буркхардту, Гитлер сказал «печально» в 1939 году: «Они выходцы из мира, мне чуждого».

Контакта с этим чуждым миром не было. Как показала встреча в Гарцбурге, не удалось установить с ним и более или менее прочных связей, основанных хотя бы на тактических соображениях. Не получилось там ни общей идеи оппозиции, ни теневого кабинета, уже не раз обсуждённого ранее, ни договорённости об общем кандидате на предстоящих выборах президента страны, а те представления о боевом сообществе, которые так окрыляли буржуазный лагерь при виде коричневых отрядов СА, вызывали у уверенных в себе гитлеровцев только насмешки. Гугснберг надеялся установить в Гарцбурге союз между НСДАП, остальными правыми группировками и кругами, обладающими и капиталом, и престижем, он затеял закулисные манёвры и, действуя с лисьей хитростью, уже видел себя в роли великого дирижёра общенациональной оппозиции. Вместо этого, однако, вышло так, что Гитлер поставил его перед дилеммой: либо подчиниться ему, либо вообще отказаться от идеи «Национального единого фронта». Подобно всем предыдущим «пробным бракам» между национал-социалистами и буржуазными правыми, и этот окончился неудачно, и встреча в Гарцбурге знаменовала собой скорее конец, чем начало. Для Гугенберга, во всяком случае, она означала прощание с иллюзиями о собственной руководящей роли, а заодно и с тем образом Гитлера как барабанщика, агитатора пивнушек и художника-мазилы, который был создан господским высокомерием дойч-националов. Но всё же это ещё не было прощанием с самой идеей союза. Протест Гугенберга выразился единственно в таких словах: «Мы вовсе не чувствуем себя „сбродом“ и не собираемся позволять использовать нас в качестве добавочных пристяжных, которых потом отпихнут пинком ноги». Но его дальнейший курс противоречил его же намерениям.

Таким образом, часто упоминаемый «Гарцбургский фронт» — это скорее понятие из области политической мифологии, чем факт действительной истории. Он считается одним из главных доказательств той теории заговора, которая в предыстории «третьего рейха» видит цепь тёмных махинаций, а при всём том даёт ослепить себя блеском орденских звёзд, сюртуками и сословными претензиями, презиравшимися Гитлером с гораздо большим на то правом; но прежде всего этот «фронт» считается саморазоблачением заговора между Гитлером и крупным капиталом.

206. Несомненно, между вождём НСДАП и некоторыми влиятельными предпринимателями существовал целый клубок связей. Верно и то, что партия извлекала из этих связей и материальную выгоду, и увеличение престижа. Но все это прежде доставалось — столь же долго и даже в гораздо больших масштабах — и разваливавшимся партиям центра. Ни прирост числа голосов у НСДАП, ни потери голосов другими партиями не объяснить одним только богатым покровительством. Не раз Гитлер жаловался на сдержанность предпринимателей и говорил, что Муссолини «его борьба доставалась легче, поскольку на его стороне была итальянская промышленность… А что делает немецкая индустрия для возрождения немецкого народа? Ничего!» Ещё в апреле 1932 года он был поражён тем, что таявшая на глазах Немецкая народная партия получала от промышленников более крупные суммы, чем его собственная, и когда Вальтер Функ к концу года предпринял поездку по Рурской области с целью выклянчивания средств, то только однажды получил взнос в 20 — 30 тысяч марок. Надо сказать, что объём такой помощи вообще часто преувеличивается. Если считать реальной сумму около 6 миллионов, полученную за период между 1930 г. и 30 января 1933 г., то никто даже за сумму вдвое большую не сумел бы финансировать партийную организацию с почти 10 тысячами местных групп и разветвлённым руководящим аппаратом, с почти полумиллионной частной армией и двенадцатью щедро оплаченными предвыборными кампаниями 1932 года: как установил Конрад Хайден, годовой бюджет НСДАП составлял в то время 70-90 миллионов марок, и именно цифры такого порядка позволяли Гитлеру время от времени не без иронии называть себя одним из крупнейших руководителей немецкой экономики.

Не случайно теория заговора даже в своих серьёзных свидетельствах тяготеет к понятиям широким и неточным, сводя «весь» капитал с НСДАП, в то время как на уровне псевдонаучной полемики в Гитлере всерьёз видят «с трудом поднятого из низов и дорого обошедшегося политического кандидата» некоей закулисной капиталистической «нацистской клики», её «человека по связям с общественностью». На деле же интересы отдельных предпринимателей и отраслей явно не совпадали между собой. Как крупные экспортёры, биржевые круги и владельцы больших универмагов, так и химическая промышленность и старинные семейные фирмы Круппа, Хеша, Боша или Клекнера по крайней мере до 1933 г. относились к гитлеровской партии с весьма заметным предубеждением, обусловленным главным образом экономическими мотивами. Я уж не говорю о большом количестве предприятий, принадлежавших евреям. Отто Дитрих, способствовавший установлению части контактов между Гитлером и крупной рейнско-вестфальской индустрией, жаловался в одном из документов тех лет на нежелание хозяев экономики «в эти времена труднейшей борьбы… поверить в Гитлера». Ещё в начале 1932 года, писал он, явно ощущались «сильные очаги экономического сопротивления», и знаменитая речь Гитлера в дюссельдорфском Клубе промышленников 26-го января 1932 года как раз имела своей целью преодолеть это сопротивление. Финансовые средства, сразу после того переданные партии, помогли, правда, устранить самые насущные заботы, но объём их не оправдал ожиданий. Безрезультатной осталась даже петиция к Гинденбургу, написанная в конце 1932 года Шахтом, банкиром фон Шрёдером и Альбертом Феглером и предлагавшая Гитлера на пост канцлера; большинство предпринимателей отказалось её подписать. Тяжёлая промышленность, сетовал Шахт в письме Гитлеру, называется так не без оснований, потому как тяжело принимает решения.

Теория о тесном инструментальном союзе Гитлера с крупным капиталом не в состоянии обосновать и того факта, почему миллионы голосов избирателей были собраны задолго до миллионов промышленности. Когда Гитлер произносил речь в Дюссельдорфе, его партия располагала свыше 800 тыс. членов и, примерно более 10 миллионами голосовавших за неё избирателей. Именно они были его базой, и «великий антикапиталистический гнев», владевший ими, определял поведение Гитлера в гораздо большей степени, чем своевольные и строптивые предприниматели. Промышленникам он принёс в жертву одного только резонёра Отто Штрассера, которого к тому же и сам ненавидел, а участие своих последователей в стачке берлинских металлистов без околичностей обосновал, сказав им, что лучше уж бастующие национал-социалисты, чем бастующие марксисты. Но меньше всего тезис о гитлеровской партии как наёмнице капитала способен прояснить вопрос, на который этот тезис якобы отвечает: почему такое необычное массовое движение, возникшее из ничего, так легко смогло опередить немецких левых с их богатыми традициями и превосходной организацией. Поэтому тезис этот основан либо на вере в демонов, либо на ортодоксальном марксизме, но в любом случае он означает утрату левыми рационализма, своего рода «антисемитизм левых».

Но одно дело говорить о тесном переплетении и сговоре «всех» промышленников с национал-социализмом, и совсем другое — указать на ту атмосферу «благосклонности» и даже симпатии, которая окружала национал-социализм. Значительные силы в промышленности не скрывали своей — правда, пока пассивной — заинтересованности в том, чтобы Гитлер стал канцлером, и многие из тех, кто отнюдь не собирался поддерживать его материально, не так уж возражали против его программы. Они не связывали с ней каких-то конкретных экономических ожиданий и так до конца и не избавились от недоверия к социалистическим антибуржуазным настроениям внутри НСДАП. Небольшая группа симпатизирующих партии промышленников летом 1932 года даже создала специальный рабочий орган для противодействия экономическому радикализму левого партийного крыла. По сути же предприниматели так и не приняли буржуазную демократию с её последствиями, с требованиями и правами масс, и за все годы своего существования республика так и не стала их государством. Тот порядок в стране, который обещал установить Гитлер, многим из них представлялся в виде автономии предпринимательства, налоговых льгот и конца власти профсоюзов. За лозунгом «Спасёмся от этой системы!», сформулированным одним из экспонентов промышленных кругов, на заднем плане всегда маячили проекты авторитарного строя. Едва ли в каких-либо других общественных структурах Германии ещё жила такая допотопная вера в сильную государственную власть, как в предпринимательстве, где современная технология сочеталась с прямо-таки докапиталистическими социальными взглядами. Главная ответственность «всего» капитала за взлёт НСДАП заключается не в общих с ней целях и уж, конечно, не в мрачном заговоре, а в антидемократическом климате, созданном им и направленным на одоление «системы». Правда, представители капитала неверно оценили Гитлера. Они видели только его манию порядка и насаждаемый им жёсткий культ авторитета, только его ностальгию по прошлому, но за этим не разглядели одновременно присущей ему своеобразной ауры будущего.

В уже упоминавшейся речи в дюссельдорфском Клубе промышленников, одном из наиболее впечатляющих образчиков его ораторского искусства, Гитлер необычайно тонко уловил и сконцентрировал на себе авторитарные представления предпринимателей о государстве силы и порядка. Одетый в тёмный двубортный костюм, демонстрируя известную светскость и корректные манеры, он изложил перед крупными промышленниками, проявлявшими сначала заметную сдержанность, идеологические основы своей политики. Каждое слово его доклада, продолжавшегося два с половиной часа, весь подход, вся тональность и акцентировка были тщательно рассчитаны именно на эту аудиторию.

В самом начале Гитлер подчеркнул свой тезис о примате внутренней политики и решительно отверг точку зрения, почти доктрину Брюнинга, утверждавшую, что судьба Германии зависит главным образом от её внешнеполитических связей. Внешняя политика, заявил он, наоборот, «определяется внутренним состоянием» любого народа, а все иное — это путь сдачи своих позиций, своей национальной идентичности или же уловки плохих правительств. В Германии, продолжал Гитлер, внутреннее состояние нации подорвано нивелирующим влиянием демократии: «Если способные умы какой-либо нации, и без того всегда редкие, по стоимости уравниваются со всеми остальными, то медленно, но верно наступает обесценивание гения, обесценивание способностей и ценности человеческой личности, и тогда это называют властью народа. Это неверно, ибо на деле это совсем не власть народа, а власть глупости, посредственности, половинчатости, трусости, слабости, бездарности. При подлинном народовластии народом во всех областях жизни должны руководить и управлять самые способные, именно для этого рождённые редкие личности, …а не большинство, по натуре своей неизбежно чуждое любой из этих областей».

Но принцип демократического равенства, продолжал Гитлер, — это отнюдь не безобидная, лишь теоретически значимая идея, так как рано или поздно он проникает во все сферы жизни и способен медленно отравить народ. Частная собственность, втолковывал Гитлер предпринимателям, по сути, своей несовместима с демократическим принципом, ибо её логическое и моральное оправдание покоится на убеждении, что люди и их свершения рознятся между собой. Затем он перешёл к главному пункту своей атаки:

«Признавая это, было бы, однако, безумием утверждать: в экономической области обязательно присутствуют ценностные различия, а в политической — нет! Это противоестественно — в хозяйственном плане строить жизнь на идее успеха, личностной ценности, т. е., по сути, на авторитете личности, а в политическом плане отвергать этот авторитет личности и подменять его законом больших чисел, демократией. Так с необходимостью возникает разлад между экономической и политической концепциями, и будут предприняты попытки преодолеть его путём приспособления экономики к политическим нуждам… Но аналогом политической демократии в экономической области является коммунизм. Мы переживаем сейчас период, когда эти два основных принципа во всех пограничных зонах борются между собой…

В государстве существует такая организация, а именно армия, которая вообще не может быть как-то демократизирована, ибо в противном случае она перестаёт быть сама собой… Армия может существовать только при сохранении абсолютно антидемократического принципа полного авторитета верхов и полного подчинения им низов. А результат таков, что в государстве, где вся политическая жизнь, начиная с общины и кончая рейхстагом, построена на идее демократии, армия постепенно, но неизбежно становится чужеродным телом».

Гитлер привёл ещё много примеров подобного структурного противоречия, а затем указал на опасное распространение, которое якобы нашло в Германии демократическое, а следовательно и коммунистическое мышление. Он старательно раздувал страх перед большевизмом — это «не только банда, бесчинствующая на некоторых улицах немецких городов», нет, речь идёт о «мировоззрении, которое вот-вот подчинит себе весь азиатский континент; …постепенно оно расшатает весь мир и разрушит его». Затем он продолжал:

«Если не остановить большевизм, он точно так же коренным образом изменит мир, как когда-то его изменило христианство… Поскольку речь идёт о мировоззрении, то 30 или 50 лет тут не имеют значения. Христианство начало медленно пронизывать весь юг Европы лишь 300 лет спустя после Христа».

В Германии, продолжал Гитлер, коммунизм в силу особых духовных блужданий и внутреннего разложения уже распространился шире, чем в других странах. Миллионы людей подведены к мысли о том, что коммунизм — это «мировоззренческое дополнение их реальной, практической экономической ситуации». Поэтому неверно искать причины царящей нищеты во внешних обстоятельствах и бороться с ней внешними средствами; экономические меры или «20 чрезвычайных законов», говорил Гитлер далее, не сдержат распад нации. Причины упадка имеют политический характер, поэтому они требуют и политической решимости, а именно «принципиального решения»:

«Оно основывается на понимании того, что всегда сначала распадается государство, а уж за ним экономика, а не наоборот; что не может быть процветающей экономики, если её не защищает и за ней не стоит могучее процветающее государство; что Карфаген не имел бы своей экономики без своего флота».

Но мощь и благополучие государств — это следствие их внутренней организации, «крепости общих взглядов на некоторые принципиальные вопросы». Германия, продолжал Гитлер, находится ныне в состоянии великой внутренней разорванности, почти половина народа настроена в широком смысле по-большевистски, а другая — в национальном духе; одни признают частную собственность, другие же считают её чем-то вроде кражи, одни считают измену родине преступлением, а другие — своим долгом. И вот, чтобы преодолеть эту разорванность и бессилие Германии, он создал и движение, и мировоззрение:

«Вы видите здесь перед собой организацию, которая… исполнена чувства теснейшей связи с нацией, построена на идее абсолютного авторитета руководства в любой области, на любом уровне — единственную партию, без остатка преодолевшую в себе не только интернационалистскую, но и демократическую идею, знающую, что такое приказ и повиновение и тем самым впервые вводящую в политическую жизнь Германии миллионную структуру, которая построена на принципе ответственности „каждый за каждого“. Это организация, вселяющая в своих сторонников неукротимый боевой дух, впервые такая организация, которая, слыша от политического противника: „Ваше выступление означает для нас провокацию“, вовсе не собирается сразу же отступать, а жёстко добивается своего и вызывающе отвечает на это: Мы боремся сегодня! И будем бороться завтра! А если вы сегодня считаете наше собрание провокацией, то на следующей неделе мы соберёмся снова… И если вы говорите: „Вы не смеете выходить на улицы“, — мы все равно выйдем на улицы! И если вы говорите нам: „Тогда мы вас побьём!“, — то сколько бы жертв нам ни пришлось принести, эта молодая Германия будет маршировать всегда… А если нам ставят в упрёк нашу нетерпимость, то мы гордо признаемся — да, мы нетерпимы, мы приняли неумолимое решение искоренить марксизм в Германии до последнего корешка. Мы приняли это решение вовсе не из любви к дракам, и я вполне могу себе представить жизнь поспокойнее, чем эти вечные метания по всей Германии…

(Но) сегодня мы переживаем поворотный момент немецкой судьбы. Если теперешнее развитие событий продолжится, то Германия неизбежно погрязнет в большевистском хаосе; если же такое развитие событий будет остановлено, то нашему народу придётся пройти школу железной дисциплины… Либо удастся снова переплавить весь этот конгломерат партий, союзов, объединений, мировоззрений, сословного чванства и классового безумия в единый стальной народный организм — либо Германия, не добившись такой внутренней консолидации, погибнет окончательно…

Мне часто говорят: «Вы всего лишь барабанщик национальной Германии!» Ну и что, если я только бью в барабан?! Сегодня вбить в этот немецкий народ новую веру было бы большей заслугой государственного масштаба, чем постепенно проматывать существующую… (Одобрительный шум в зале). Я очень хорошо знаю, господа: если национал-социалисты маршируют по улице, а вечером внезапно начинается суматоха и скандал, то обыватель, выглядывая из-за занавески в окно, говорит: «Опять они нарушают мой ночной покой и мешают мне уснуть»… Но не забывайте, что это немалая жертва для многих сотен тысяч членов СА и СС из национал-социалистического движения, если они вынуждены день за днём садиться в грузовики, охранять собрания, маршировать, проводить ночи без сна и возвращаться на рассвете — либо снова в мастерские и на заводы, либо на биржу труда, чтобы получить там нищенское пособие по безработице… Если бы сегодня вся нация прониклась такой же верой в своё предназначение, как эти сотни тысяч, если бы вся нация разделяла этот идеализм, то мир увидел бы ныне другую Германию! (Оживление, аплодисменты.)» [223]

Несмотря на все аплодисменты, прерывавшие речь Гитлера в защиту мощного имперского государства и предпринимательских привилегий во имя «авторитета личности», в конце мероприятия к возгласу Фрица Тиссена «Хайль, г-н Гитлер!» присоединилось всего около трети участников. Материальная польза от этого выступления не оправдала ожиданий, но основной выигрыш заключался в том, что Гитлер наконец-то преодолел прежнюю изоляцию. Тем заметнее становилась теперь изоляция государства. Растущая армия противников со всех сторон осаждала расшатанные позиции республики. В Пруссии, где все ещё правила коалиции под руководством социал-демократов, «Стальной шлем», Немецкая национальная народная партия, НСДАП, Немецкая народная партия и даже коммунисты предприняли совместную попытку изменить соотношение сил во властных структурах и путём референдума добиться роспуска ландтага. Все вместе они собрали не больше 37 процентов голосов, но впечатление, что существует широкий фронт сил, желающих убрать эту власть, осталось.

Ожесточённые схватки прежде всего между полувоенными боевыми отрядами коммунистов и национал-социалистов, а также и тех и других с полицией, беспорядки на улицах, кровавые эксцессы в конце каждой рабочей недели тоже были симптомом подорванного авторитета государства. В день еврейского Нового года берлинские СА под руководством графа Хельдорфа во многих местах учинили беспорядки, в университетах студенты устраивали шумные сходки против непопулярных профессоров, а во время судебных процессов против членов НСДАП случались беспримерные выходки. Да, пока ещё гражданской войны не было. Но в ушах нации все ещё громко звучали слова Гитлера о том, что скоро покатятся головы. Быстро ширилось убеждение, что на улицах происходит нечто большее, чем (иногда кровавые) драки партий, конкурирующих между собой в борьбе за симпатии избирателей и места в парламентах. «Буржуазные партии видят свою цель не в уничтожении (противника), а всего лишь в победе на выборах», — говорил Гитлер несколько раньше. К этому он добавил: «Мы совершенно ясно осознаем, что будем уничтожены, если победит марксизм; но если победим мы, будет уничтожен марксизм, и уничтожен без остатка; мы тоже не признаем никакой терпимости. Мы не успокоимся, пока не будет уничтожена последняя газета, ликвидирована последняя организация, устранён последний просветительный центр и обращён в нашу веру или истреблён последний марксист. Среднего пути тут нет». То, что происходило на улицах, было репетицией такой гражданской войны, которая навёрстывала упущенный в 1919 году шанс расправы с прерванной революцией и была доведена до конца лишь весной 1933 года, в «подвалах для героев» и концлагерях СА.

В этой чрезвычайно напряжённой ситуации поведение противников Гитлера определялось нежеланием доводить его до крайности. В конце ноября 1931 года, спустя десять дней после выборов в ландтаг земли Гессен, на которых НСДАП, получив 38, 5 процентов всех мандатов, стала сильнейшей фракцией, некий перебежчик из НСДАП передал начальнику полиции Франкфурта план действий национал-социалистов Гессена на случай попытки восстания под руководством коммунистов. Этот «боксхаймский документ», названный так по имению вблизи Вормса, которое было прибежищем гитлеровцев во время их заговорщических сходок, предусматривал захват власти штурмовиками и родственными им организациями, «беспощадные меры» с целью добиться «самой суровой дисциплины» населения, а при любом акте сопротивления или просто неповиновения — смертную казнь, которая при определённых условиях должна была осуществляться «без суда, на месте». Имелось в виду также отменить на некоторое время частную собственность и все выплаты процентов по долгам, ввести общественное питание населения и трудовую повинность; правда, для евреев не было запланировано ни питания, ни трудовой повинности.

По реакции Гитлера на факт публикации документа было ясно, что в своих тактических замыслах он все более осознанно учитывал и опасения своих конкурентов, и страхи общественности. Как бы то ни было, он, в отличие от своей практики при нарушении принципа легальности полугодовой давности, на этот раз не принял никаких дисциплинарных мер против авторов этой программы действий и ограничился тем, что снял с себя ответственность за неё. Возможно, что программа эта в мелочах отличалась от его замыслов и, прежде всего, в каких-то полусоциалистических элементах противоречила его новому курсу. Тем не менее, она необыкновенно точно учитывала ту идеальную исходную ситуацию для захвата власти, к которой он всегда стремился: точно так же, как и эта концепция, он исходил из представлений о попытке коммунистического восстания, которое заставит государственную власть взывать о помощи; и тогда на арену выйдет он со своими штурмовиками и сможет действовать силой от имени права и с подобием права. Такой просьбы о помощи он безуспешно добивался в ночь с 8-го на 9-е ноября 1923 года от г-на фон Кара. Никогда он не стремился добиться власти, чтобы уподобиться бесчисленным другим политикам. Он желал предстать перед нацией её избавителем от железной хватки коммунизма и, окружённый спасительным воинством, достичь господства. Эта исходная позиция соответствовала его драматическому и одновременно эсхатологическому темпераменту, поскольку он всегда считал себя участником всемирной борьбы с силами тьмы. Тут играли роль туманные и полуосознанные вагнеровские мотивы — образ белоснежного рыцаря, Лоэнгрина, чаши святого Грааля и белокурой дамы, которой грозит опасность. Когда впоследствии обстоятельства не сложились именно таким желаемым образом и коммунистическая попытка путча, как писал Геббельс, «не разгорелась», Гитлер попытался выстроить её сам, пусть даже приблизительно.

Раскрытие боксхаймских планов не имело никаких последствий. Тот факт, что бюрократия и судебные власти явно затягивали рассмотрение серьёзнейшего дела об измене родине, а политические структуры, пожимая плечами, просто махнули на него рукой и тем упустили возможность использовать его для решительных мер в последний час, бросает яркий свет на быстрый и повсеместный упадок лояльности. Вместо того, чтобы арестовать Гитлера, — а улик против него вполне хватало — и поставить его перед судом, они по-прежнему проявляли готовность к переговорам. Более того, обеспокоенные его угрозами, они старались пуще прежнего. Теперь-то стало ясно, насколько было важно, что он успел добиться приёма у Шляйхера и Гинденбурга, что влиятельные политики, предприниматели и представители знати согласились видеть в нём партнёра, короче — что он снова приблизился к окружению «господина президента». Впрочем, к этому времени представлялось уже сомнительным, могли ли полицейские или правовые меры ещё как-то обуздать национал-социалистическое движение и не получилось ли бы в результате в высшей степени нежелательного психологического эффекта. Во всяком случае, прусский министр внутренних дел Зеверинг в декабре 1931 г. отказался от плана, заключавшегося в том, чтобы силами полиции арестовать Гитлера прямо на одной из его пресс-конференций в отеле «Кайзерхоф» и выслать из Пруссии. А генерал фон Шляйхер в ответ на требование энергичных мер против национал-социалистов, прозвучавшее в ходе одного из совещаний, сказал: «Для этого у нас уже нет достаточных сил. Если мы попытаемся это сделать, нас просто сметут!»

Самонадеянное мнение, что гитлеровская партия — это всего-навсего кучка мелкобуржуазных отбросов и демагогов-шарлатанов, неожиданно стало превращаться в свою противоположность. В редких случаях, но совершенно однозначно возникало чувство парализующей апатии, словно перед лицом стихийного бедствия. «Это движение молодых, и остановить его невозможно» — так резюмировал британский военный атташе настроения, овладевшие немецким офицерским корпусом. Исследуемая нами здесь история восхождения НСДАП — это одновременно и история истощения и упадка республики. Для сопротивления ей не хватало не только сил, но и впечатляющей картины будущего, в то время как Гитлер рисовал её в риторическом экстазе. Только немногие ещё верили, что республика выживет.

«Бедная система!», — иронически записал в своём дневнике Геббельс.

 

Глава III

ПЕРЕД ВРАТАМИ ВЛАСТИ

Предвыборные бои. — Ход Брюнинга и дилемма, вставшая перед Гитлером. — Решение принято. — Победа Гинденбурга. — «Гитлер над Германией». — Смерть Гели Раубаль. — Гипнотизирующие речи. — Демагогический ритуал. — Отключение мышления. — Самоослепление. — Причины массового притока. — Лозунги и формулы. — Результаты выборов. — Интриги. — Падение Брюнинга. — Франц фон Папен. — Антипрусский государственный заговор. — Отказ президента. — Размышления о жестокости.

Восхождение Гитлера — это результат не только его виртуозной демагогии, ловкости и пыла радикала; казалось, что путь ему расчищали сами силы иррационального. В течение 1932 года пять крупных избирательных кампаний позволили ему, главным образом из-за случайного совпадения сроков, эффектно показать своё превосходство в области, наиболее ему близкой, — в агитации.

Весной истекал срок полномочий президента страны. Чтобы избежать риска и последствий радикализации, Брюнинг заблаговременно разработал план, согласно которому поправкой к конституции Гинденбургу должно было быть обеспечено пожизненное правление. Все его намерения имели одну цель — выиграть время. Зима принесла новое, невообразимое обострение кризиса. В феврале 1932 года число безработных превысило 6 миллионов. Но как трезвый специалист, уверенный в том, что его принципы гораздо выше любого низменного приспособленчества политика, Брюнинг жёстко держался своего курса: он надеялся на окончательную отмену репараций, успех конференции по разоружению, достижение Германией равноправного положения, а также в значительной мере на весну и свою концепцию суровой экономии вплоть до голода.

Но люди не разделяли ни его суровости, ни его надежд. Они страдали от голода, холода и всех унизительных условий существования. Они ненавидели бесконечные чрезвычайные постановления с их шаблонными призывами к готовности приносить жертвы: многие упрекали правительство в том, что оно только управляет нищетой, вместо того, чтобы её устранить. Но если проповедуемая Брюнингом политика неумолимой бережливости была проблематичной с точки зрения экономики, то в политическом отношении она оказалась просто недейственной и не находила отклика у отчаявшихся людей. В холодной деловитости Брюнинга не было того патетического жертвенного обертона, который даже из крови, пота и слез способен сделать восторженно встречаемый цирковой номер. Никто не склонен так легко согласиться с тем, что нищета — это просто нищета, и больше ничего. Растущее неприятие республики происходило и от её неспособности придать бедственному положению и постоянным призывам к жертвенности какой-либо высший смысл.

Политика Брюнинга, направленная на выигрыш времени, зависела от того, насколько его поддерживает президент. Однако Гинденбург совершенно неожиданно воспротивился планам продления своих полномочий. Ему уже исполнилось 84 года, он устал от своих обязанностей, а кроме того, боялся, что связанная с его персоной дискуссия вокруг этого плана неизбежно вызовет новые нападки на него со стороны его и без того разочарованных друзей справа. И только когда речь зашла о продлении его полномочий всего на два года, он, наконец, согласился, правда, после долгих уговоров со всех сторон и, что примечательно, после ссылки на пример Вильгельма I, который в своё время на девяносто втором году жизни заявил, что у него нет времени на усталость. Но при этом Гинденбург потерял доверие к Брюнингу, которого он с полным основанием считал движущей силой всей этой мучительной для него осады: добившись своего, канцлер, по сути, потерял то, на что он рассчитывал.

Переговоры Брюнинга с партиями с неизбежностью превратили Гитлера в центральную и очень для всех важную фигуру, так как любое изменение конституции предполагало его согласие. Но одновременно они поставили его перед чрезвычайно опасной дилеммой: ему предстояло либо действовать заодно со «столпами системы» и тем самым укреплять позиции Брюнинга и отказаться от собственного радикализма — либо вести предвыборную борьбу против престарелого, окружённого общим благоговением президента, верного слуги и «эрзац-кайзера» нации. Но такая предвыборная борьба могла серьёзно поколебать легенду об обречённости его движения на успех и, помимо всего прочего, вскрыть его противоречия с Гинденбургом. А это в связи с решающими полномочиями президента в том, что касается доступа к власти, неизбежно повлекло бы за собой непредсказуемые последствия. Грегор Штрассер советовал Гитлеру принять предложение Брюнинга. Рем и особенно Геббельс, напротив, категорически возражали. В своём дневнике Геббельс записал: «Речь идёт здесь о рейхспрезиденте; дело в том, что г-ну Брюнингу хотелось бы надолго упрочить свои собственные позиции и позиции своего кабинета. Фюрер попросил времени на размышление. Ситуацию нужно исследовать со всех сторон… Шахматная партия за обладание властью начинается. Она, возможно, продлится весь этот год. Эту партию следует играть в темпе, умно, а в чём-то и изощрённо. Главное для нас — оставаться сильными и не идти ни на какие компромиссы».

Загнанный ходом Брюнинга в чрезвычайно неудобную позицию, Гитлер долго не знал, что предпринять. Если Гугенберг сразу и грубо отклонил предложение Брюнинга, то Гитлер ещё колебался, и ответ, который он в конце концов дал, отражал не только его сомнения, но и его осторожность. Оба эти ответа вскрывали всю разницу между Гутенбергом как весьма недалёким тактиком, постоянно пытавшимся догнать своего радикального партнёра и даже, хоть и задыхаясь, перегнать его, — и самим Гитлером, который пользовался своим радикализмом как орудием и комбинировал его с элементами лукавого рационализма. Во всяком случае, он обставил своё несогласие таким количеством оговорок, что оно кое в чём очень походило на приглашение к дальнейшим переговорам. Главное же для него было расширить хоть немного наметившуюся трещину в отношениях между Гинденбургом и канцлером, которую Гитлер инстинктивно, но совершенно точно уловил. Прибегая к казуистическим доводам, он выставлял себя ярым защитником конституции и в длиннейших речах, посвящённых якобы заботе о соблюдении президентом клятвы верности, приводил множество юридических возражений против плана канцлера.

Хотя Гитлер тем самым уже решился выставить свою кандидатуру в противовес Гинденбургу, он ещё несколько недель медлил и не обнародовал своего решения. Дело в том, что его жизненная концепция всегда предусматривала «благосклонность» г-на президента, а не противопоставление ему. К тому же он яснее своих сателлитов осознавал, насколько рискованно было соперничать с легендарным Гинденбургом. Поэтому напрасно Геббельс и прочие осаждали его советами объявить о своей кандидатуре. Тем не менее он всё же согласился с предложением прибегнуть к помощи брауншвейгского министра внутренних дел Клаггеса, члена НСДАП, чтобы обеспечить ему немецкое гражданство, необходимое для выставления кандидатуры. На примере этого эпизода особенно хорошо видны его так часто упоминаемая нерешительность, боязнь решающего шага и — как странный контраст с образом действующего с уверенностью лунатика фюрера — его склонность оттягивать какое-либо решение до последнего момента, пока все не решат обстоятельства, на которые он фаталистически полагался. Ведь, строго говоря, решение было давно принято. Дневник Геббельса шаг за шагом прослеживает мучительную, почти несуразную нерешительность Гитлера:

«9 января 1932 года. Всеобщее смятение. Все гадают: что же сделает фюрер? Вот кое-кто удивится! — 19 января 1932 года. Обговорил с фюрером вопрос о выдвижении его кандидатуры на пост рейхспрезидента. Доложил о своих переговорах. Решение ещё не принято. Я очень настойчиво выступаю за его собственную кандидатуру. Если говорить серьёзно, теперь, пожалуй, и нет других вариантов. Мы просчитали все с цифрами в руках. — 21 января. В этой ситуации нам не остаётся ничего иного, как выставить собственного кандидата. Борьба тяжёлая и напряжённая, но нужно пройти и через неё. — 25 января. Вся партия дрожит от боевого нетерпения — 27 января. За или против Гинденбурга — такая предвыборная формула теперь, очевидно, неизбежна. Мы должны, наконец, открыто назвать своего кандидата. — 29 января. Заседает комитет Гинденбурга. Нам придётся выложить карты на стол. — 31 января. Фюрер примет решение в среду. Каким оно будет, сомневаться не приходится. — 2 февраля. Аргументы в пользу кандидатуры фюрера настолько убедительны, что ни о чём другом больше и речи быть не может… Днём долго совещался с фюрером. Он излагает свой взгляд на президентские выборы. Он решился выставить свою кандидатуру. Но сначала нужно выяснить, что происходит на противоположной стороне. Тут решающее значение имеет СДПГ. Затем о нашем решении будет оповещена общественность. Чрезвычайно тягостная борьба, но через это надо пройти. Фюрер делает свои ходы в этой партии без всякой спешки и с ясной головой. — 3 февраля. Гауляйтеры ждут опубликования решения о кандидатуре на пост президента. Ждут напрасно. Тут идёт игра в шахматы, а в этих случаях никто не говорит, каким будет его следующий ход… Партия вся — сплошное беспокойство и напряжённое ожидание, тем не менее, пока царит молчание… Фюрер в часы досуга занимается планами строительства нового партийного дома и гигантской перестройки имперской столицы. Проекты у него совершенно готовы, и не устаёшь удивляться, в каком количестве вопросов он разбирается как специалист. Ночью ко мне зашли многие верные, старые товарищи по партии. Они подавлены, так как все ещё ничего не знают о решении. Их беспокоит, что фюрер слишком долго тянет. — 9 февраля. По-прежнему неопределённость. — 10 февраля. На улице трескучий мороз. В ясном воздухе носятся ясные решения. Ждать их остаётся уже недолго. — 12 февраля. Просчитал вместе с фюрером в „Кайзерхоф“ ещё раз все цифры. Риск есть, но на него надо идти. Итак, решение принято… Фюрер снова в Мюнхене. Опубликование решения откладывается на несколько дней. — 13 февраля. На этой неделе должно быть публично объявлено о решении по вопросу о президентских выборах. — 15 февраля. Теперь нам уже нет нужды скрывать решение. — 16 февраля. Работаю так, словно предвыборная борьба уже идёт. Это создаёт известные затруднения, так как фюрер официально ещё не назван кандидатом. — 19 февраля. У фюрера в „Кайзерхофе“. Долгий разговор с глазу на глаз. Решение принято. — 21 февраля. Вечное ожидание почти изматывает».

На следующий вечер Геббельс назначил общее собрание в берлинском Дворце спорта. Это была его первое появление с тех пор, как 25 января был снят запрет на публичные выступления. Между тем срок выборов приблизился на целых три недели, а Гитлер все медлил. Днём Геббельс отправился в «Кайзерхоф», чтобы изложить основные тезисы своей предстоящей речи. Заговорив о проблеме кандидатуры, он вдруг услышал долгожданное разрешение объявить о том, что Гитлер принял решение. «Слава Богу!» — записывает Геббельс в дневнике и продолжает:

«Дворец спорта переполнен. Общее собрание членов партии Западного, Восточного и Северного районов. Бурная овация сразу же в начале собрания. Когда я после часовой вступительной речи открыто объявляю о кандидатуре фюрера, на целых 10 минут разражается буря воодушевления и восторга. Люди встают, ликуют и выкрикивают приветствия фюреру. Кажется, вот-вот обрушится потолок. Грандиозная картина. Это действительно движение, которое не может не победить. В зале — неописуемая атмосфера упоения и экстаза. Поздно вечером фюрер ещё раз позвонил мне. Я доложил ему обо всём, и он ещё зашёл к нам домой. Он рад, что объявление о его кандидатуре произвело такой эффект. Он был и остаётся все же нашим фюрером» [234] .

Последнее предложение выдаёт сомнения, которые Геббельс совершенно очевидно испытывал в течение последних недель, видя слабость Гитлера как руководителя. Но если этот эпизод — одно из ярчайших свидетельств флегматичности и нерешительности Гитлера, то не менее характерна и та внезапная, можно сказать, с места в карьер начатая бурная, энергичная деятельность, которую он, приняв решение, развил в предвыборной кампании. 26 февраля на церемонии в отеле «Кайзерхоф» он позволил назначить себя на неделю регирунгсратом Брауншвейга и тем самым получил немецкое гражданство. Днём позже он восклицал во дворце спорта, обращаясь к своим противникам: «Я знаю ваш девиз! Вы говорите: „Мы останемся у власти любой ценой“, а я говорю вам: мы свергнем вас в любом случае!.. Я счастлив, что сейчас могу биться рядом с моими товарищами — в прямом и переносном смысле слова». Потом он ответил на слова берлинского полицай-президента Гжезински, который ещё раньше пригрозил выгнать его арапником из Германии: «Вы сколько угодно можете грозить мне собачьей плёткой. Мы ещё посмотрим, будет ли она у Вас в руках, когда эта борьба закончится». Одновременно он попытался как-то уклониться от противостояния с Гинденбургом, навязанного ему Брюнингом, и заговорил о том, что чувствует себя обязанным сказать генерал-фельдмаршалу, чьё «имя останется для немецкого народа именем вождя великой борьбы»: «Старик, мы слишком чтим тебя, чтобы позволить людям, которых мы стремимся уничтожить, говорить от твоего лица. И как бы мы ни сожалели — но ты должен отойти в сторону, ибо они хотят борьбы, и мы тоже её желаем». Вне себя от счастья, Геббельс записал в дневнике: фюрер «снова на высоте положения».

Все это показало, насколько Гитлер и национал-социалисты уже захватили политическую сцену. Настоящая предвыборная борьба началась только теперь, хотя уже давно трое конкурентов противостояли друг другу: Гинденбург, кандидат коммунистов Эрнст Тельман и кандидат радикальных буржуазных правых Теодор Дюстерберг. И опять национал-социалисты не стеснялись применять грубую, все опрокидывающую силу. Внезапно развернувшаяся деятельность по организации собраний свидетельствовала не только о более полной партийной кассе, но и о все более густой сети агитаторских опорных пунктов. Ещё в феврале Геббельс перевёл руководство партийной пропагандой в Берлин и предсказал предвыборную борьбу, «какой ещё не знал мир». Мобилизована была вся ораторская элита партии. Гитлер сам с 1-го по 11 марта объездил на автомобиле всю Германию и, как утверждалось, выступил в общей сложности перед 500 тысячами слушателей. Этому «демагогу крупнейшего масштаба» помогала, как он и требовал, «армия подстрекателей, которая разжигала страсти и без того измученного народа». Изощрённость и изобретательность этих людей, впервые применивших и современные технические средства, снова дали им громадное преимущество над соперниками. Так, рассылалась пластинка, изготовленная в 50 тыс. экземплярах, снимались озвученные ролики, которые навязывались владельцам кинотеатров в качестве вступления к основным фильмам. Был издан специальный иллюстрированный журнал, началась, как выражался Геббельс, война плакатов и знамён, так что целые города или кварталы за одну ночь окрашивались в кричащий, кровавый цвет. Целыми днями по улицам разъезжали грузовики, часто колоннами, под развевающимися знамёнами стояли, опустив ремни касок под подбородок, подразделения СА, пели или кричали «Германия, пробудись!» Этот грохочущий пропагандистский поход вскоре создал внутри партии — как следствие самовнушения — настолько победное настроение, что Гиммлер вынужден был издать предписание, ограничивающее употребление алкоголя во время победных празднеств СС.

По другую сторону стоял, по сути дела, только Брюнинг; одиночество его производило странное впечатление. Глубоко почитая президента, он ради него взвалил на себя тяжесть этой изнурительной предвыборной борьбы; потому что позиция социал-демократов слишком ясно показывала: они поддерживали Гинденбурга, только чтобы добиться поражения Гитлера. Двойственность их положения разделял и сам Гинденбург. В своей единственной за всю предвыборную кампанию речи по радио он решительно отверг упрёки в том, что будто бы являлся кандидатом «черно-красной коалиции». Но так или иначе, а выбор, перемешавший все фронты и устранивший любую лояльность, существовал только между Гиндснбургом и Гитлером. Вечером накануне 13-го марта берлинская газета «Ангрифф» самоуверенно заявила: «Завтра Гитлер станет рейхспрезидентом».

По контрасту с этими радужными надеждами тем тяжелее был шок, когда стали известны результаты. Гинденбург одержал внушительную победу, собрав 49, 6 процента голосов и оставив Гитлера (30,1 процента) далеко позади. Торжествующий Отто Штрассер приказал расклеить на улицах плакаты, изображавшие Гитлера в роли Наполеона, отступающего из Москвы. Подпись гласила: «Великая армия уничтожена, его величество император изволят чувствовать себя хорошо». Отброшенный далеко назад (6,8 процента голосов), окончил свою карьеру Дюстерберг; но его поражение все же раз и навсегда решило соперничество внутри лагеря националов в пользу Гитлера. За Тельмана проголосовали 13,2 процента избирателей. Кое-где национал-социалисты приспустили свои флаги со свастикой.

Но Гинденбург все же чуть-чуть не дотянул до предписанного абсолютного большинства, и предстоял новый тур выборов. Реакция Гитлера на ситуацию была опять-таки примечательной. В партии распространялась нежелательная депрессия, кое-кто уже подумывал об отказе от второго, явно бесперспективного тура выборов. Гитлер же, не предаваясь эмоциям, уже вечером 13-го марта призывал в своих обращениях к партии, СА, СС, Гитлерюнгенду и национал-социалистическому корпусу шофёров к новой, удесятерённой активности. «Первый этап борьбы на выборах окончен, второй начался сегодня. Я и его буду вести с полной самоотдачей», провозгласил он и, как восторженно писал Геббельс, «этой симфонией наступательного духа» снова поднял и распрямил партию. Однако же один из его сопровождающих застал его поздно ночью в тёмной комнате, погруженного в задумчивость и безучастного — «фигура разочарованного, потерявшего мужество игрока, поставившего на карту больше, чем он мог заплатить».

Тем временем Альфред Розенберг взбадривал приунывших приверженцев в «Фелькишер беобахтер»: «Теперь мы пойдём дальше — с ожесточением и безоглядностью, которых Германия ещё не знала… Основа нашего борения — это ненависть против всего, что нам противостоит. Теперь никакой пощады не будет». Всего через несколько дней в специальном обращении в поддержку Гитлера выступили около 50 известных лиц — представители знати, генералы, гамбургские патриции и профессора. Выборы были назначены на 10 апреля. Чтобы хоть как-то сдержать подстрекательскую агитацию правых и левых радикалов, окрашенную ненавистью, обидами и лозунгами гражданской войны, правительство со ссылкой на предстоящие пасхальные праздники объявило «гражданский мир», ограничивший предвыборную борьбу приблизительно одной неделей. Но как всегда в ситуациях, когда его загоняли в угол, Гитлер, вдохновлённый именно этой помехой, придумал особенно эффектный пропагандистский трюк. Чтобы как можно действеннее использовать свой ораторский потенциал и лично охватить как можно большее число людей, он нанял самолёт для себя и своего ближайшего окружения: Шрека, Шауба, Брюкнера, Ханфштенгля, Отто Дитриха и Генриха Хофмана. 3 апреля он предпринял первый из тех ставших знаменитыми полётов по Германии, в ходе которых он посетил 21 город, где день за днём выступал на четырех-пяти манифестациях, организованных в стиле операций генерального штаба. Конечно, партийная пропаганда сплела немало легенд вокруг этого мероприятия. Однако нельзя не признать, что полёты создавали впечатление богатства идей, дерзкого новшества, воинственности и жутковатой вездесущности. «Гитлер над Германией!» — таков был эффектный лозунг, в своей двусмысленности отражавший и ожидания, и страх миллионов людей. В своей самовлюблённости Гитлер, видя окружавшее его ликование, говорил, что ему кажется, будто он орудие в руках Бога и призван освободить Германию.

Как и ожидалось, Гинденбург, за которого проголосовали почти 20 миллионов избирателей, собрал 53 процента голосов и без труда обеспечил себе необходимое абсолютное большинство. И всё же Гитлер, за которого проголосовали 13, 5 миллионов человек, сумел добиться гораздо большего прироста голосов: всего за него было подано 36, 7 процента. Дюстерберг на этот раз не баллотировался, а Тельман получил всего немногим более 10 процентов голосов.

В тот же день, в атмосфере усталости, спешки и упоения успехом, Гитлер отдал распоряжения, касающиеся выборов в ландтаг, которые через две недели должны были состояться в Пруссии, Ангальте, Вюртемберге, Баварии и Гамбурге. В них втягивалась опять почти вся страна — четыре пятых её населения. Геббельс записал: «Мы не останавливаемся ни на мгновение и сразу же принимаем решения». Гитлер снова отправился в полет по Германии и за восемь дней выступил в 25 городах. Его окружение хвастливо говорило о том, что будет поставлен «мировой рекорд» личных встреч. Но этого как раз и не получилось. В лихорадочной активности Гитлер утратил индивидуальные черты, казалось, что вместо него действовал некий динамический принцип: «Вся наша жизнь сейчас — это изнурительная погоня за успехом и властью».

Теперь личность этого человека, и без того трудноуловимая, на долгие отрезки как бы растворяется и не поддаётся истолкованиям биографов. Напрасно окружение Гитлера силилось придать его образу яркость, своеобразие, человеческое обаяние. Даже его могучая пропаганда, владевшая практически любым трюком, перед лицом этой задачи оказалась вскоре у предела своих возможностей. Красноречивое свидетельство тому — дневники и описания событий, вышедшие из-под пера Геббельса или Отто Дитриха. Бесконечные истории о Гитлере-друге детей, уверенном навигаторе, чутьём выводящем заплутавший самолёт на верный маршрут, «абсолютном» стрелке из пистолета или находчивом полемисте среди «красной черни» всегда казались вымученными и только усиливали впечатление о Гитлере как человеке, далёком от жизни, — а между тем задача подобных историй была как раз обратной. Только кое-какие внешние атрибуты, за которые он упорно держался, придавали ему некоторую индивидуальность: плащ-дождевик, фетровая шляпа или кожаный шлем, стек, которым он постоянно пощёлкивал, характерные чёрные усики и неподражаемая чёлка. Но поскольку последние не менялись, они одновременно как бы и лишали его личностных черт. Геббельс наглядно описал всю ту лихорадочную, поглощавшую любую индивидуальность суету, которая тогда изнуряла всех руководящих деятелей партии:

«Снова начинается неистовство. Работать приходится, не глядя на то, идёшь, едешь или летишь. Самые важные переговоры ведутся на лестницах, в подъездах домов, у дверей, по дороге на вокзал. Просто не успеваешь опомниться. Тебя несёт по всей Германии поездом, машиной, самолётом. Приезжаешь в какой-нибудь город за полчаса до начала, иногда и позже, сразу же поднимаешься на трибуну и говоришь… Когда речь окончена, ты в таком состоянии, словно тебя только что во всей одежде вытащили из горячей ванны. Потом снова — в машину, двухчасовой переезд…» [241] .

За эти последние полтора года, ещё до того, как такой неустанный бег приведёт Гитлера к успеху, обстоятельства только пару раз вырвали его из этой безликой суеты и на мгновение бросили свет на его личный характер.

Ещё в середине сентября предыдущего года, как раз в начале гонки через всю Германию, Гитлер, только что выехавший из Нюрнберга и направлявшийся на предвыборное собрание в Гамбург, получил известие, что его племянница Гели Раубаль покончила с собой в их совместной квартире на Принцрегентенштрассе. Гитлер был потрясён, по словам очевидцев — испуган и растерян. Он немедленно повернул назад. Многое говорит в пользу предположения, что, пожалуй, ни одно событие личной жизни ни до, ни после этого не переживалось им так болезненно. Несколько недель он был на грани нервного срыва, твердил, что хочет уйти из политики, а в моменты помрачения не раз намекал, что намерен покончить счёты с жизнью: это опять было то эмоциональное состояние — броситься в бездну, отбросить все, — которым сопровождалась каждая полоса неудач в его жизни. Оно заново приоткрывало завесу над тем, под каким высоким напряжением проходило все его существование, скольких постоянных усилий воли стоило ему его стремление быть тем человеком, которым он хотел казаться. Энергия, которую он излучал, была отнюдь не эманацией могучего характера, а скорее актом насилия невротика над собственной натурой. В полном соответствии со своей максимой о том, что величие не знает чувств, он на несколько дней уединился от всех в доме на Тегернзее. Как утверждают люди из его близкого окружения, он и позже говорил о своей племяннице нередко со слезами на глазах; но по исписанному правилу никто не смел напоминать о ней. Верный своей склонности к патетике, включавшей в себя и любовь к смерти, он и память о племяннице превратил в предмет преувеличенного культа. В её комнате в «Бергхофе» все осталось так, как было при её жизни, а в помещении, где её обнаружили лежащей на полу, был установлен её бюст, и много лет Гитлер в годовщину смерти Гели запирался там на несколько часов для размышлений.

Это преувеличенное, экзальтированное обожание, странное на фоне обычной для Гитлера отчуждённости и холодности в отношениях с людьми, тем не менее характерно для его реакции на смерть племянницы. Кое-что заставляет думать, что поведение его определялось не только склонностью к театральщине и жалостью к самому себе. Вероятно, в этом эпизоде следует видеть одно из ключевых событий его личной жизни, навсегда наложившее отпечаток на его отношение к противоположному полу, и без того перегруженное комплексами.

Со времени смерти матери женщины, если верить имеющимся свидетельствам, играли в его жизни только побочную роль — или роль заменителя. Мужское общежитие случайные знакомства в мюнхенских пивных подвалах, ночлежки, казармы и партия, дух которой определялся военной формой и мужскими компаниями — таков был мир Гитлера, а дополнение к этому миру — бордель, хоть и презираемый им, фривольные мимолётные связи, с которыми он при его тяжёлом угрюмом характере мирился, очевидно, не так-то легко. Его отношение к женщинам выразилось ещё в его эмоционально странно обеднённой симпатии к его юношескому кумиру Стефании. Среди фронтовых товарищей он считался «женоненавистником». И хотя он постоянно сохранял тесные общественные связи, постоянно был окружён множеством людей, биография его прямо-таки пугающе безлюдна — в ней нет отдельных, индивидуальных связей. Характерный для него страх раствориться в другом человеке включал в себя, по наблюдению одного из членов его окружения, и постоянную боязнь «стать из-за женщины предметом пересудов».

Только с появлением Гели Раубаль, питавшей к «дяде Альфу» мечтательную, поначалу, вероятно, полудетскую склонность, Гитлер как будто начал освобождаться от своих комплексов. Может быть, страх перед непринуждённым, не стилизованным поведением, перед вынужденным отказом от позы государственного человека, перед психологическим самообнажением все же смягчался родственными отношениями; не исключено, однако, и то, что его чувства к Гели были более сомнительного происхождения: склонность его отца к шестнадцатилетней девочке, которую он взял в свой дом и сделал своей возлюбленной ещё до того, как она стала матерью Адольфа Гитлера, была не лишена элементов инцеста. Ни одна из женщин в жизни Гитлера — ни Женни Хауг, сестра его шофёра, ни Хелена Ханфштенгль или Юнити Митфорд, ни все те, кого он в стиле австрийского «интима» (в том числе и в разговоре с другими) называл «моя принцессочка», «моя графинечка», «телёночек» или «плутовочка», ни даже Ева Браун — так и не заменили ему Гели Раубаль. Она была его единственной и, как бы неуместно ни звучало это слово, большой любовью, к которой примешивались и ощущение запретности этого чувства, и настроения Тристана, и трагическая сентиментальность.

Тем более поразительно, что он при всём своём несомненном психологическом чутьё, очевидно, не понимал двусмысленного положения этой неуравновешенной, импульсивной девушки. Никто так и не знает, была ли она действительно его любовницей, хотя некоторые исследователи это утверждают и истолковывают её самоубийство как отчаянную попытку найти выход из запутанных отношений с дядей, ставших для неё невыносимым грузом. Другие пишут даже, что девушку довели до этого некие противоестественные требования предрасположенного к извращённости Гитлера. В третьей же версии вообще оспаривается какая-либо сексуальная связь между Гитлером и его племянницей, но зато подчёркивается, что племянница была не слишком разборчива и строга по отношению к военизированному персоналу Гитлера. Во всяком случае, достаточно достоверно, что она наслаждалась славой своего дяди и наивно верила, что отблеск этой славы падает и на неё.

Однако, несмотря на многолетние общие мечты, походы в оперу и радости пикников на природе и совместных сидений в кафе, связь эта мало-помалу, вероятно, приобретала тягостный характер. Теневая сторона характера Гитлера — его мучительная ревность, его завышенные требования — а он, например, посылал свою весьма средне одарённую и к тому же почти лишённую честолюбия молоденькую племянницу к знаменитым учителям пения, чтобы они сделали из неё вагнеровскую героиню, — как и вообще его бесконечное вмешательство в её жизнь все больше ограничивали возможности личного самовыражения девушки. В окружении Гитлера знали, что перед самым его отъездом в Гамбург между ними произошло бурное, проходившее на повышенных тонах объяснение из-за того, что Гели хотелось на некоторое время переехать в Вену. Скорей всего, именно эти запутанные и в общем действительно безвыходные обстоятельства в конце концов и толкнули её на роковой шаг. Политические противники Гитлера распространяли самые нелепые слухи, которые именно поэтому мгновенно подхватывались публикой. Так, они утверждали, что девушка застрелилась, т. к. была якобы беременна от Гитлера, обвиняли самого Гитлера в убийстве или же заявляли, что с ней расправился «фемегерихт» СС, чтобы она не отвлекала своего дядю от исторической миссии. Гитлер жаловался временами, что эта «ужасная грязь» убивает его, и мрачно угрожал, что не забудет своим противникам злословие тех недель.

Как только он пришёл в себя от потрясения, он всё же поехал в Гамбург и там под ликование тысяч собравшихся граждан произнёс одну из тех будоражащих речей, которые доводили публику до коллективного исступления. Она жадно ждала мгновения раскрепощения, острого наслаждения, разрешающегося в визгливых криках. Аналогия слишком прозрачна, чтобы быть обойдённой и позволяет истолковывать ораторские триумфы Гитлера как феномен сексуальности, направленной в пустоту. Очевидно, не без причины Гитлер сравнивал толпу как понятие с «воплощением женского начала». Достаточно перелистать соответствующие страницы его книги «Майн кампф», достаточно одного взгляда на тот эротический пыл, который пробуждали в нём идея массы, его представления о ней и который позволял ему добиваться все же примечательной стилистической свободы выражения, чтобы понять, чего искал и что находил этот неконтактный, одинокий человек, стоя на высокой трибуне над послушной массой во время этих коллективных бдений, которые со временем стали для него почти наркотиком: однажды он, если верить источнику, в порыве саморазоблачения назвал массу своей «единственной невестой». Неотразимость его подсознательных самоизвержений была не в последнюю очередь обусловлена именно тем, что всё это было обращено к массе, измученной долгой нуждой, вынужденной ограничиваться элементарными потребностями и реагирующей поэтому «подсознательно», т. е. настроенной на ту же волну, что и Гитлер. Магнитофонные записи того времени ясно передают своеобразную атмосферу непристойного массового совокупления, царившую на тех мероприятиях: затаённое дыхание в начале речи, резкие короткие вскрики, нарастающее напряжение и первые освобождающие вздохи удовлетворения, наконец, опьянение, новый подъем, а затем экстатический восторг как следствие наконец-то наступившего речевого оргазма, не сдерживаемого уже ничем. Поэт Рене Шиккеле как-то сравнил речи Гитлера с «сексуальным убийством», да и многие другие современники пытались описать наэлектризованную, чувственную атмосферу этих митингов, по сути дела, подобным же образом, в выражениях, больше подходящих к Вальпургиевой ночи и шабашу на Блоксберге.

И всё же было бы ошибкой видеть в этом рассчитанном разгуле, этом сексуальном суррогате весь секрет ораторских успехов Гитлера. Скорее, и здесь дело было опять-таки в странной, но для него столь характерной смеси беспамятства и расчёта. Стоя в свете прожекторов, бледный, жестикулирующий, громко и хрипло бросающий в зал брань, слова обвинения и ненависти, Гитлер все же постоянно очень точно контролировал свои эмоции, и вся его иступленность не мешала ему точно отмеривать долю инстинктивного в своих речах. Снова мы имеем здесь дело с двойственностью, пронизывавшей все его поведение и составлявшей одну из основ его натуры: это накладывало свой отпечаток и на его ораторскую тактику не меньше, чем на тактику «легальности», а впоследствии на методы завоевания власти или внешнеполитические манёвры. Даже самый режим, который он создал, воспринял эту его черту и был однажды прямо так и назван «двойным государством».

Триумфы этого периода отличались от побед прежних лет как раз явно растущей долей обдуманной рациональности в искусстве овладения аудиторией и расширенным применением хорошо отработанных приёмов. Успех Гитлера по-прежнему основывался на том, что он всякий раз доходил до крайней точки, только теперь он стал радикальнее не только в эмоциях, но и в рациональном расчёте. Ещё в одной из речей в августе 1920 г. он сказал, что его задача — исходя из трезвой оценки, «будить, будоражить и разжигать инстинктивное начало». Это позволяет понять, в чём он видел секрет своих тогдашних массовых успехов. Но только теперь, в неизмеримо более острой обстановке мирового экономического кризиса, это трезвое понимание позволило ему найти и применить в своей агитации смелые стилевые методы для достижения той психологической «капитуляции», которую он называл целью любой пропаганды. При планировании гитлеровских кампаний для случайностей места не оставалось, всякая деталь, как выражался Геббельс, «была заорганизована до конца»: маршрут, наращивание числа людей, обслуживающих мероприятие, численность участников каждого собрания, точно определяемое соотношение добровольцев и публики как таковой или, для усиления эффекта ожидания, намеренное затягивание момента появления самого Гитлера с помощью режиссёрских мизансцен вроде выноса знамён, звуков маршей и экстатических криков «Хайль Гитлер!», — а затем внезапное появление оратора в свете вспыхивающих прожекторов перед толпой, уже искусно подогретой, жаждущей зрелища и внутренне готовой к вихрю восторга. Когда-то, на заре существования партии, Гитлер устроил митинг в первой половине дня и не сумел установить никакой связи, «ни малейшего контакта» со слушателями, «что повергло его в глубочайшее уныние». С тех пор он назначал все мероприятия только на вечерние часы и придерживался этого правила по возможности даже во время полётов по Германии, хотя из-за наращивания числа выступлений приходилось ужимать и без того сжатые сроки проведения митингов до нескольких часов, что доставляло немало трудностей. Ему случалось и запаздывать к назначенному часу, как, например, при полёте в Штральзунд, куда он прибыл на митинг около половины третьего ночи. Но 40-тысячная толпа прождала его почти семь часов, и когда он окончил свою речь, уже занималось утро. Такое же значение, как времени, он придавал и месту. «Таинственная магия» затемнённого байрёйтского фестивального театра во время представления «Парсифаля» или же «искусственно созданный и всё же таинственный полумрак католических церквей» были, как он сам признавал, почти непревзойдёнными моделями психогенных помещений, которые уже заранее подготавливают аудиторию к работе пропагандиста «по ограничению свободы воли людей».

«Ибо истинно говорю вам, — возвестил Гитлер в обычном для него проповедническом тоне, — каждое собрание — это противоборство двух противоположных сил»; в его понимании природы таких противоборств агитатору были дозволены любые средства. Каждое из его рассуждений должно было служить «отключению мышления», «суггестивному параличу», созданию «состояния готовности к фанатическому самопожертвованию». Массовое собрание и само было в не меньшей степени, чем помещение, время, маршевая музыка и световые эффекты, оружием психотехнического ведения борьбы. Когда человек, пояснял Гитлер, «со своего места работы или с большого завода, где он кажется себе совсем маленьким, впервые приходит на массовое собрание и видит вокруг себя многие тысячи единомышленников; когда он, этот ищущий индивид, подпадает под мощное, пьянящее воздействие суггестивного воодушевления трех-четырех тысяч человек; когда видимый успех и согласие тысяч подтверждают в нём сомнение в правильности его прежних убеждений — тогда он подпадает под волшебное влияние того, что мы называем внушением. Желания и устремления, но также и сила тысяч людей накапливаются в каждом из них. Человек, пришедший на такое собрание полным сомнений и колебаний, покидает его, будучи внутренне гораздо более сильным: он стал членом некоего сообщества».

Гитлер считал, что его режиссёрские находки и демагогические фразы, в которых, как он хвастливо заявлял, «учтены все человеческие слабости», прямо-таки с «математической точностью» обречены на успех. Во время своего первого полёта по Германии он после речи в Герлице случайно открыл для себя, какое магическое воздействие на десятки тысяч напряжённо всматривающихся людей оказывает зрелище освещённого самолёта на фоне ночного неба; он снова и снова стал прибегать уже намеренно к этому приёму, чтобы вызвать в людях то настроение жертвенности и жажды вождя, которому он потакал, предлагая себя в качестве идола и кумира. Он, не таясь, публично возносил хвалу всевышнему за то, что тот дал движению людей, проливавших кровь, и мучеников. После первого поражения на президентских выборах Гитлер упрекал партийную печать в том, что она «скучна, монотонна, лишена самостоятельности мысли и всякого подобия темперамента», и сердито спрашивал, как она пропагандистски использовала смерть многих штурмовиков. Один из очевидцев вспоминал слова Гитлера о том, что наших мёртвых товарищей «похоронили под звуки барабанов и флейт, а партийные газетёнки написали об этом напыщенно, жалобно и нудно. Почему в витринах редакций партийных газет не показали народу покойников, их раздроблённые черепа, их исполосованные ножами окровавленные рубахи? Почему сами газеты не воззвали к народу у гробов, не призвали его к мятежу, к восстанию против убийц и их закулисных покровителей, вместо того, чтобы публиковать прописные истины, жалкие и политически половинчатые? Для матросов броненосца „Потёмкин“ достаточно было скверной жратвы, чтобы совершить революцию, а нас и смерть наших товарищей не подвигает на национальную борьбу за освобождение».

Однако снова и снова все его мысли, вся его любовь к психологии обращаются к массовым митингам, которые «воспламеняли в жалком, маленьком человеке гордое сознание того, что пусть он и червь, однако он — часть большого дракона, от огненного дыхания которого однажды погибнет в пламени ненавистный буржуазный мир». Ход мероприятия основывался на неизменном тактическом и литургическом ритуале, который по мысли Гитлера должен был все больше подчёркивать значимость и эффектность его появления перед публикой. Пока знамёна, маршевые ритмы и крики ожидания погружали массы в состояние предпраздничной суматохи, сам он, нервничая, сидел в гостинице или каком-либо партийном помещении, беспрерывно пил минеральную воду и выслушивал частые донесения о настроении в зале. Нередко он давал ещё несколько полезных указаний или подсказывал особо тщательно сформулированные сообщения для передачи в зал. Только когда нетерпение масс грозило снизиться, а искусственно подогреваемая лихорадочная жажда слияния схлынуть, он отправлялся в путь.

Он предпочитал длинные коридоры, переход по которым ещё увеличивал напряжение, и всегда входил в зал не через сцену, а через проход для публики. В «Баденвайлерском марше» у него была своя, только для него предназначенная выходная тема, и её приближающиеся издалека звуки заставляли утихнуть шум в зале и в едином порыве срывали людей с мест. Застыв с поднятыми для приветствия руками, они исходили криком, доведённые всеми этими манипуляциями до состояния полного блаженства: ОН пришёл. Многие фильмы того времени донесли до нас эту картину: в свете следующих за ним прожекторов он шествует между беснующимися, рыдающими живыми шпалерами, в первых рядах которых часто стояли женщины. «Via triumphalis… из живых людских тел», как высокопарно писал Геббельс.

И на этом фоне сам Гитлер, замкнутый, как бы недоступный для этой жажды психологического изнасилования. Он не терпел ничьих вступительных речей или зачитывания приветствий, все это только отвлекало внимание от его собственной персоны. На несколько мгновений он задерживался у сцены, машинально пожимал чьи-то руки, молча, с отсутствующим видом и беспокойным взглядом, но в то же время готовый, как медиум, впитать в себя силу, исходящую от кричащей толпы, чтобы вознестись над ней же.

Первые слова негромко, как бы ища опоры, падали в бездыханную тишину, часто им предшествовала минутная пауза, нужная ему для концентрации и делавшая ожидание слушателей невыносимым. Начало было монотонным, обычным, чаще всего связанным с легендой его восхождения: «Когда я, безымянный фронтовик, в 1918 году… „ Таким формализованным началом он не только ещё и ещё подстёгивал ожидание уже во время самой речи, но и получал возможность почувствовать атмосферу зала и настроиться на неё. Какой-нибудь выкрик из зала мог его внезапно вдохновить на ответ или острое замечание, и тогда вспыхивали долгожданные первые аплодисменты. Они давали ему чувство контакта, ощущение восторга, и „четверть часа спустя“, замечал один из современников, «наступает то, что можно описать только примитивной старинной формулой: в него вселяется дух“. Тогда Гитлер, беспорядочно, импульсивно жестикулируя, поднимая голос, приобретающий металлический тембр, до немыслимых нот, извергал из себя слова. Нередко в пылу заклинаний он закрывал себе лицо сжатыми кулаками и закрывал глаза, весь во власти своей замещённой сексуальности.

Его речи были тщательно подготовлены и произносились строго по записям, всегда находившимся у него под рукой, но как феномен они рождались все же в тесном общении, в обратной связи с аудиторией. Одному из его временных попутчиков казалось, что Гитлер ощущения своих слушателей просто впитывает в себя с воздухом, и именно эта присущая ему необыкновенная чуткость к реакции публики, распространявшая вокруг него ни с чем не сравнимую женственную ауру, создавала возможность того оргиастического соединения с публикой, в котором она «познавала его» в библейском смысле этого слова. Ни психологическое чутьё, ни расчётливая режиссура его митингов сами по себе не дали бы ему такой колдовской власти, если бы он не разделял с массой самые потаённые движения её души и не сосредоточил бы в себе самым наглядным образом все её извращённые реакции. Стоя перед его ораторской трибуной, она видела в нём себя, становилась объектом обожания и поклонения; это был взаимный обмен патологическими реакциями, соединение индивидуальных и коллективных комплексов внутреннего кризиса в опьяняющем празднике вытеснения этих комплексов.

Поэтому постоянный рефрен, что Гитлер, мол, говорил каждому собранию только то, что оно хотело слышать, лишь весьма поверхностно отражает суть дела. Он отнюдь не был краснобаем-оппортунистом, льстящим толпе, но выражал чувства тысяч и тысяч людей — их потрясение, их страх и ненависть, объединяя их и превращая в динамичный фактор политики. После одного из массовых митингов в Мюнхене американский журналист Х. Р. Никербокер сделал такую запись: «Гитлер выступал в цирке. Он был евангелистом, несущим своё слово собравшимся на митинг, был Билли Сэнди немецкой политики. Его новообращённые послушно следовали за его мыслью, смеялись вместе с ним, разделяли все его чувства. Вместе с ним они издевались над французами. Вместе с ним они ошикивали республику»; в ходе таких контактов ему «удавалось ощутить собственный невроз как некую универсальную истину, а коллективный невроз превратить в резонатор собственной одержимости». Именно по этой причине он так зависел от производимого им впечатления, ему необходимы были аплодисменты, чтобы полностью раскрыть свой ораторский дар. Малейшее несогласие в зале выбивало его из колеи, и штурмовики, с самых первых выступлений постоянно его окружавшие, нужны ему были не столько как служба порядка, сколько для того, чтобы подавлять любое возражение, любой намёк на сопротивление и угрозами доводить ликование до нужной точки. Многие свидетельствуют, что Гитлер в неприязненной аудитории вдруг терял нить, прерывал выступление и немедленно покидал помещение.

Но ликование толпы было ему нужно и чисто физиологически, так как когда-то оно пробудило его к жизни, а теперь поддерживало в нём тонус и несло все дальше вперёд. Впрочем, он и сам говорил, что в обстановке ликования и восторга чувствует себя «совсем другим человеком». Историк Карл фон Мюллер, слышавший ранние упражнения участника своего семинара по ораторскому искусству, говорил, что у него было такое чувство, будто Гитлер заражает слушателей возбуждением, которое потом передаётся ему самому и заставляет крепнуть его голос. Конечно же, он был выдающимся тактиком, способным организатором в делах власти, недюжинным психологом и, несмотря на все срывы, случавшиеся холостые ходы и низменные черты характера, одним из необычнейших явлений общественной жизни тех лет. Но ту гениальность, которая казалась неодолимой и далеко уносила его от тёмных сторон жизни, он обретал только перед лицом большого скопления людей. Тогда изрекаемые им банальности обретали звучание мощного пророчества, и он, казалось, в самом деле превращался в того вождя, изображать которого в повседневности ему было не так просто. Основным его душевным состоянием была апатия в сочетании с типично австрийской «утомлённостью», и ему постоянно приходилось бороться с искушением удовольствоваться хождением по кино, в оперетту на «Весёлую вдову», шоколадными пирожными в Карлтонских кафе или бесконечными разговорами об архитектуре. И только лихорадочная суета, поднимавшаяся вокруг его выступлений, подвигала его к тому постоянному волевому усилию, которое придавало ему не только энергию, настойчивость и самоуверенную агрессивность, но и психологическую стойкость во время необыкновенно изнурительных кампаний и полётов по Германии. Это был наркотик, необходимый ему в этом судорожном существовании. Во время своей первой частной встречи с Брюнингом в начале октября 1931 года он, по свидетельству канцлера, произнёс часовой монолог, в ходе которого прямо-таки на глазах становился все резче и круче — его воодушевляли колонны штурмовиков, которые по его приказанию через равные промежутки времени с песнями маршировали под окнами. Очевидно, это делалось как для устрашения Брюнинга, так и для «подзарядки» самого Гитлера.

Именно глубинная связь с массами позволила Гитлеру подняться над образом уверенного в своих приёмах демагога, и, например, обеспечила ему несравненно больший успех, чем Геббельсу, хотя тот и действовал более тонко и хитроумно. Мысль о том, чтобы нанять для своих предвыборных путешествий самолёт, именно в этом контексте обретает черты гениальности, так как придаёт его выступлениям налёт мессианства. Словно избавитель, Гитлер спускался с небес к бурлящим толпам, покорно ждущим его час за часом, и стряхивал с них отупение и отчаяние, чтобы пробудить их к «подгоняющей вперёд истерии», как он сам это охарактеризовал. Геббельс как-то назвал эти митинги «литургиями нашей политической работы», а одна гамбургская учительница в апреле 1932 года писала после предвыборного митинга, собравшего 120 тыс. человек, о картинах «трогающей душу веры» в Гитлера как «опору и спасителя, как избавителя от великих бед». Нечто похожее высказывала и Элизабет Ферстер-Ницше, сестра философа, после одной из поездок Гитлера в Веймар: как она писала, он «производил впечатление фигуры скорее религиозной, чем политической».

Вот эти-то метафизические элементы в гораздо большей степени, чем идеологические, и привлекли к нему стольких людей и обеспечили триумфальный подъем на том этапе. Массовый успех Гитлера был прежде всего феноменом религиозно-психологического свойства, который выявлял не столько политические убеждения, сколько душевное состояние людей в каждый данный момент. Разумеется, Гитлер в этом смысле отталкивался от обширной системы традиционных норм поведения и реагирования на те или иные жизненные ситуации: от предрасположенности немцев к авторитарному порядку и иррациональному типу мышления, от глубоко укоренённой потребности следовать за каким-то авторитетом или неадекватного отношения к политике. Но такими достаточно общими точками соприкосновения совпадение это в основном и исчерпывалось. Так, особый резонанс гитлеровских призывов к ненависти объясняется не каким-то чрезмерным антисемитизмом немцев, а эффектным возвращением к старому, испытанному приёму создания видимого образа врага. И не в том дело, что он мобилизовал якобы единственную в своём роде воинственность немцев, но он апеллировал к чувствам самоуважения и национального своенравия, которые так долго игнорировались другими. Массы шли за ним вовсе не потому, что картинами украинских равнин он разжигал безудержную империалистическую жадность нации, а потому, что они стосковались по гордому сознанию своей новой причастности к формированию истории. Поразительно малое число людей, читавших «Майн кампф», хотя по тиражу книга побила все рекорды, до известной степени объясняет то духовное равнодушие, с которым они всегда относились к конкретным программам Гитлера.

Вопреки более поздним утверждениям, подъем и усиление НСДАП не были большим заговором немцев против всего мира во имя империалистических и антисемитских целей. В речах Гитлера в годы массового притока людей в его партию удивительно мало говорится о конкретных намерениях и почти ничего даже о его идеологических «пунктиках» — антисемитизме и жизненном пространстве. Наоборот, бросается в глаза зыбкая, очень общая тематика этих речей и обилие в них ни к чему не обязывающих мировоззренческих метафор. Что же касается наглядного определения целей, то тут они далеко отстают от откровенной книги «Майн кампф». Всего за несколько месяцев до начала второй мировой войны Гитлер в разгар одного из спровоцированных им кризисов признался в том, что годами придерживался «тактики невинности» и что обстоятельства заставляли его носить маску миротворца.

По мере того, как он проникался сознанием своего ораторского таланта, в его речах оставалось все меньше содержательности и конкретности. Он полагался на своё формальное мастерство. Его длительный успех наглядно показывает, что национал-социализм был не столько идеологическим, сколько харизматическим движением и ориентировался не на какую-либо программу, а на вождя. Только фигура вождя придавала той расплывчатой смеси идей, которая была на поверхности, некий контур и стержень, только вождь вообще делал возможным рождение этого движения из его первоначально туманного, призрачного состояния. У Гитлера была интонация, увлекавшая людей за собой, гипнотический голос, и сколько бы ни говорилось о том, что Гитлер ловко использовал чужие несбывшиеся мечты и притязания на гегемонию, все же большинство людей, встречавших его с восторгом на ораторской трибуне, хотели просто забыть хоть на время о своей крайней усталости и панике и вовсе не думали о Минске или Киеве, не говоря уж об Освенциме. Они хотели прежде всего перемен. Их политические взгляды вряд ли выходили за рамки слепого отрицания существующего положения вещей.

Гитлер лучше всех своих конкурентов и справа, и слева понял, какие возможности таил в себе этот комплекс отрицания. Его агитаторская тактика заключалась, собственно, всего-навсего в сочетании клеветы и провидческих картин, исходящих ненавистью обвинений в адрес настоящего и обещаний великого будущего; это были бесконечные вариации на тему восхваления сильного государства, возвеличивания нации, требования национально-расового возрождения и свободы действий в политике. Особенно он любил апеллировать к немецкой жажде единения, негодовал по поводу «самоубийственного внутреннего разброда» в недрах самой нации, называл классовую борьбу «религией людей с комплексом неполноценности», расхваливал своё движение как попытку «навести мосты» между её отдельными слоями или же запугивал предсказанием того, что немцы могут стать «удобрением для культуры» других наций мира.

Но постоянным его лейтмотивом, средством и самовозбуждения, и возбуждения масс были нападки на настоящее: «разрушение рейха», ослепление нации, угроза марксизма, «противоестественность многопартийного государства», «трагедия мелких вкладчиков», голод, безработица, самоубийства. Нарочито общие формулировки в описаниях бедственного положения не только давали ему возможность найти наиболее общий знаменатель для масс своих последователей; Гитлер к тому времени уже понял: внутренние раздоры в партиях всегда являются следствием слишком конкретных обещаний, а неясность целей, наоборот, увеличивает силу любого движения. Массы, а в конечном итоге и власть должны будут достаться тому, кто сумеет сочетать самое радикальное отрицание настоящего с самыми неопределёнными обещаниями в отношении будущего. Так, прибегая к одной из таких типичных, бесконечно варьируемых комбинаций картины и антикартины, проклятья и утопии, он говорил: «Разве это по-немецки, это дробление нашего народа на тридцать партий, из которых ни одна не ладит с другими? А я говорю всем этим горе-политикам: „Германия станет одной единственной партией, единой партией великого народа-героя!“.

Одновременно по-агитаторски резкое отрицание действительности давало ему возможность для той простоты изложения, в которой он сам видел одну из причин своего успеха и, больше того, блестящее подтверждение собственного пропагандистского кредо: «Любая пропаганда должна быть народной и в своём интеллектуальном уровне равняться на восприятие самых ограниченных слушателей». Примером может служить отрывок из одного выступления в марте 1932 года, в котором Гитлер упрекал режим в том, что ему было дано долгих тринадцать лет, чтобы проявить свои возможности, а он вместо того привёл только к «серии катастроф»:

«С самого первого дня революции и вплоть до эпохи подчинения и порабощения, вплоть до времени договоров и чрезвычайных законов мы видим только ошибку за ошибкой, крах за крахом, бедствие за бедствием; робость, летаргия, безнадёжность — вот постоянные вехи этих катастроф… Крестьянство сегодня в упадке, ремесло вот-вот рухнет, миллионы людей потеряли свои с трудом накопленные гроши, миллионы других остались без работы. Все, что было раньше, опрокинуто, все, что раньше казалось великим, свергнуто. Единственное, что нам осталось — это те люди и те партии, которые повинны в наших несчастьях. Они все ещё у руля» [263] .

Вот такими тысячекратно повторяемыми и варьируемыми, очень убедительно звучащими обвинениями, будоражащими призывами к возмущению, туманными рецептами и советами, касающимися Отечества, чести, величия, мощи и мести, он и мобилизовал массы. Ему было важно, взвинчивая своих слушателей, ещё больше усилить хаос, против которого он так сурово и яростно выступал. Гитлер рассчитывал на все то, что разлагало и расшатывало существующие отношения, ибо динамика событий подтачивала систему и в итоге играла ему на руку. Никто другой так убедительно, решительно и эффективно не формулировал уже невыносимое стремление к переменам. Люди настолько отчаялись, писал Харольд Николсон в дневнике во время пребывания в Берлине в начале 1932 года, что «примут все, что хотя бы немного напоминает собой альтернативу».

Агитация Гитлера, будучи неопределённой по содержанию и направленной единственно на развязывание реактивных сил общества, именно в силу этих обстоятельств позволяла ему не касаться социальных конфликтов и топить противоречия в многословных тирадах. Геббельс писал в дневнике об одной из речей Гитлера, которую он произнёс в полночь в берлинском районе Фридрихсхайн: «Там сплошь совсем маленькие люди. Речь фюрера их очень растрогала». Но такое же действие его речи оказывали и на очень больших людей, как и на группы, находящиеся между обоими этими полюсами. Некий профессор Бурмайстер рекомендовал его как «кандидата немецких деятелей искусства» и хвалил «его ораторское искусство, своей сердечностью согревающее душу». После двухчасового выступления Гитлера перед руководителями аграрного союза и представителями дворянства Бранденбурга один из крупных аграриев попросил «от имени всех присутствующих» разрешение не открывать дискуссию: конечно, речь шла о кризисах, интересах и социальных конфликтах, но «не следует нарушать чем бы то ни было святости только что пережитого». Со скептиками, говорил Гитлер в оправдание своего постоянного требования верить ему безоглядно, «невозможно, разумеется, завоевать мир, с ними нельзя штурмовать ни небеса, ни государство». Из пёстрой смеси его лозунгов, философской эклектики и тонко продуманной аффектации каждый мог выбрать то, что сам в них вкладывал: для перепуганного бюргерства это было обещание порядка и возвращение его социальной значимости, для революционно настроенной молодёжи — проект нового, окрашенного в романтические тона общества, для деморализованных рабочих — социальная защищённость и хлеб, для военнослужащих стотысячной армии — надежда на карьеру и ордена, для интеллектуалов, наконец, — смелый, живительный ответ на модные настроения, в основе которых лежали презрение к разуму и языческое обожествление жизни. Вся эта многозначность основывалась не столько на лжи и обмане всех и вся, сколько на способности уловить основной тон аполитичного типа поведения. Подобно Наполеону, он мог сказать о себе, что каждый сам стремился попасть в его сети и что к моменту его прихода к власти не было ни одной группы, которая не возлагала бы на него каких-то надежд.

1932 год был в целом, несомненно, временем величайших ораторских триумфов Гитлера. Судя по некоторым отдельным свидетельствам его ближайшего окружения, он в прежние годы говорил ярче и убедительнее, а позже, на великолепно ритуализованных массовых мероприятиях в годы своего канцлерства, собирал гораздо большую, поистине уже неисчислимую аудиторию, но никогда ни до, ни после того он не достигал такого «алхимического» слияния всех мотивов: тоски по избавлению, личного сознания своей харизматической проповеднической силы и исключительной устремлённости на одну-единственную цель и веры в собственное избранничество — и все это на драматическом фоне бедственного положения страны. Для самого Гитлера тот отрезок времени стал тем глубинным переживанием, которое наложило на него неизгладимую печать и, в качестве прецедента, долго ещё определяло его решения. Это ощущение сохранилось в мифе о «времени борьбы», прославлявшемся как «героический эпос», «преодолённый ад» или «борьба титанических характеров».

Точно просчитанному ритуалу открытия митинга соответствовала и его заключительная часть. В шум и восторженные крики врывалась музыка оркестра, исполнявшего «Германскую песнь» или один из партийных гимнов. Это должно было не только закрепить впечатление, сплочённости и заговорщического единства, но и просто задержать собравшихся, пока Гитлер, ещё не пришедший в себя, весь мокрый от пережитого напряжения, не покидал помещение и не садился в ожидавший его автомобиль. Иногда он ещё несколько минут стоял, приветствуя присутствующих и машинально улыбаясь, рядом с шофёром, в то время как толпа старалась придвинуться к нему как можно ближе, или пока штурмовики и эсэсовцы строились в широкие колонны для факельного шествия. Сам же он, усталый, без сил, растративший всего себя, отправлялся в гостиничный номер, и это странное состояние опьянения и отупения, наступавшее после его речей, должным образом завершает картину вакханалий, какими являлись его выходы на большую публику. Одному из современников, встретившему его в такие мгновения, когда он выходил, притихший, с остекленевшим взглядом, адъютант Брюкнер преградил дорогу со словами: «Оставьте же его в покое, он только что кончил!» А один из гауляйтеров нашёл Гитлера уже наутро после одной из речей в самой задней комнате анфилады, которую он занимал со своей свитой. Там он «с усталым и унылым видом сидел в одиночестве, сгорбившись, за круглым столом и медленно, с неохотой ел свой обычный овощной суп».

Но одно только возбуждение, вызываемое агитацией Гитлера, конечно, никогда не привело бы его к власти. Правда, выборы в ландтаг Пруссии принесли НСДАП 36, 3 процента голосов, в результате чего с перевесом прежней коалиции социал-демократов и партий центра было покончено. Желанного абсолютного большинства однако же не получилось — так же как и тремя месяцами позже, на выборах в рейхстаг 31-го июля. Тем не менее, НСДАП, получив в парламенте 230 мест (больше чем вдвое по сравнению с прошлыми выборами), далеко опередила все другие партии. Однако все указывало на то, что Гитлер в этом смысле достиг предела своих возможностей. Он переманил к себе множество членов буржуазных партий центра и правых, а некоторые из них просто поглотил, но прорыв на главном участке, в Социал-демократическую и Коммунистическую партии, ему не удался. Весь гигантский агитационный аппарат, все эти беспрерывные массовые мероприятия, шествия, акции по распространению плакатов и листовок, речи партийных ораторов, выступавших до полного изнеможения, и, наконец, третий полет Гитлера по Германии, в ходе которого он за 15 дней выступил в 50 городах, принесли партии прирост всего около одного процента голосов по сравнению с выборами в прусский ландтаг. Уже тогда Геббельс так прокомментировал этот результат: «Теперь должно что-то произойти. Мы должны прийти к власти в обозримом будущем. Иначе мы напобеждаемся на выборах до собственной гибели».

Для подобных ожиданий вскоре появились и первые основания. Перейдя к системе безусловного чрезвычайного положения, Гинденбург, особенно после своего вторичного избрания, все чаще интерпретировал свою власть как личную и все своевольнее и упрямее отождествлял свои желания с благом государства. В этом его поддерживала небольшая группа безответственных советчиков, среди которых не только его сын Оскар не был, как тогда острили, «предусмотрен конституцией». Сюда относились прежде всего статс-секретарь Майснер и генерал Шляйхер, молодой консервативный депутат д-р Тереке, а кроме того, сосед Гинденбурга по имению фон Ольденбург-Янушау, обожавший ещё со времён кайзера разыгрывать из себя «реакционного грубияна» и потрясший общественность, например, заявлением, что следует всегда иметь возможность с помощью одного лейтенанта и десяти солдат распустить парламент. К этой группе относились, далее, некоторые другие юнкера с восточного берега Эльбы; позже к ней присоединился и Франц фон Папен. Последующие месяцы были временем их активной закулисной деятельности. Гитлер возвышался над политическим ландшафтом, словно одинокая, дерзко торчащая скала, и они намеревались интегрировать его, привязать к своим интересам, а по возможности и использовать для запугивания левых сил. Это была внушённая иллюзией высокомерного превосходства последняя попытка старой Германии вернуть себе утраченную ею историческую роль.

По иронии судьбы первой жертвой этой попытки стал Брюнинг. Полагаясь на поддержку президента, канцлер настроил против себя некоторых из тех «могущественных», заручиться благоволением которых его противник Гитлер так настойчиво — и небезуспешно — старался. Отказ считаться с определёнными требованиями промышленников заставил их ещё более отойти от правительства, а теперь от него отвернулись и крупные аграрии, группировавшиеся вокруг Гинденбурга. Особенно их возмутило намерение Брюнинга поставить размер материальной помощи хозяйствам, испытывавшим трудности, в зависимость от их рентабельности, а владения, безнадёжно увязшие в долгах, предоставить переселенцам в ходе задуманной широкомасштабной акции по смягчению последствий безработицы. Немедленно начались нападки на канцлера со стороны затронутых групп, и дело дошло до того, что его стали упрекать в большевистских наклонностях. Теперь уже невозможно доказательно утверждать, какая именно мотивировка подействовала на старого и уже плохо ориентирующегося президента, подвергнутого массированному давлению, однако не подлежит сомнению, что это сыграло свою роль в его решении расстаться с Брюнингом. Помимо прочего, для Гинденбурга канцлер оставался человеком, приведшим его перед переизбранием не на ту сторону фронта, и он — опять-таки не без влияния своего окружения — не захотел простить Брюнингу того глубокого личного конфликта, в который он из-за него попал. Конец Брюнинга наступил, когда он в довершение ко всему вышел из доверия и у Шляйхера, утверждавшего, что он говорит от имени рейхсвера.

Прологом к этому стало событие, выглядевшее как энергичный шаг правительства, на деле же обострившее скрытые противоречия внутри руководства страны и тем самым приблизившее агонию республики. Речь идёт о запрете СА и СС. Со времени обнаружения боксхаймских документов снова появились основания полагать, что национал-социалисты по-прежнему не исключали из своих планов возможность насильственного переворота. Армия партии становилась все нетерпеливее и самоувереннее, а составной частью гитлеровской тактики «легальности» являлись его тревожные раздумья на публике о том, как долго ему ещё удастся держать в узде коричневые отряды штурмовиков. Людендорф в сердцах как-то назвал Германию «оккупационной зоной СА». За два дня до первых президентских выборов Геббельс писал в дневнике: «Обсудил с руководством СА и СС меры сдерживания на ближайшие дни. Повсюду царит ужасное возбуждение. Слово „путч“ у всех на устах». А в самый день выборов Рем привёл свои соединения в состояние полной боевой готовности и приказал коричневорубашечникам окружить Берлин. Когда прусская полиция обнаружила несколько организационных центров штурмовиков, она наткнулась на бумаги, которые хоть и не содержали широкого плана переворота, но всё же предписывали подробно перечисленные меры по боевой готовности и применению силы на случай победы Гитлера на выборах и называли тайный пароль для начала путча: «Бабушка умерла». Кроме того, были найдены приказы, в которых штурмовикам восточных областей предписывалось в случае нападения со стороны Польши отказываться от какого-то бы ни было участия в обороне страны. Эта находка поразила особенно Гинденбурга. Итак, решение о запрете, состоявшееся не в последнюю очередь по ультимативному настоянию правительств некоторых земель было принято единодушно, положив конец долгим раздумьям и проволочкам.

Однако за несколько дней до опубликования запрета события приняли драматический оборот. Шляйхер, сначала согласившийся с этим планом и даже хвалившийся своим авторством, «вдруг» изменил все свои взгляды и, не найдя немедленного согласия, развил бурную деятельность против запрета. Он втянул в неё и Гинденбурга, внушив ему опасение, что запрет ещё увеличит враждебность его и без того разочарованных сторонников в стане правых. Шляйхер исходил из соображения, что предпочтительней было бы сначала распустить вместе с СА все вооружённые формирования вроде «Стального шлема» или сохраняющего верность республике «Рейхсбаннера», а затем объединить их в широкий милицейский или военно-спортивный союз, подчинённый рейхсверу. Кроме того, его характеру интригана не соответствовало такое грубое средство как запрет; ему были по душе тонкие ходы и хитросплетения. Характерно, что его контрпредложение предусматривало целый ряд ультимативных требований к Гитлеру о демилитаризации СА. Требования были совершенно невыполнимы, но их отклонение было бы незаконным.

Не без угрызений совести и с тревожной думой о «старых боевых товарищах», состоящих в СА и СС, Гинденбург в конце концов подписал запрет, и 14-го апреля в ходе обширной полицейской акции частная армия Гитлера была распущена. Полицейские заняли её штаб-квартиры, общежития, школы и арсеналы. Это был самый энергичный удар государственной власти по национал-социализму с ноября 1923 года. Официальное обоснование, в котором в качестве причины запрета назывались не отдельные происшествия, но само существование частной армии, прежде всего снова демонстрировало стремление государства к самоутверждению: «Содержание организованных военных формирований является прерогативой государства. Если такая сила организуется в частном порядке, а государство это допускает, то возникает угроза порядку и спокойствию… Не подлежит сомнению, что в правовом государстве военная сила может быть организована только конституционными органами самого государства. Поэтому ни одна частная организация, основанная на силе, по сути своей не может быть легальным институтом… Мера по роспуску служит поддержанию самого государства».

Рем, опиравшийся на агрессивность и мощь своих 400 000 человек, в первый момент, казалось, был настроен на пробу сил; но Гитлер на это не пошёл. Он без промедления включил СА в Политическую организацию и тем самым сохранил отряды штурмовиков в целости. Снова оказалось, что фашистские движения при первом же сопротивлении государства отступают без боя. Так, Габриеле д'Аннунцио в 1920 году очистил город Фиуме после одного-единственного пушечного выстрела, а теперь Гитлер в специальном призыве к легальности предписал строгое соблюдение мер запрета не из страха, а потому, что выстрел здесь означал больше, чем просто выстрел, а запрет — нечто большее, чем ограниченную защитную меру. Он означал аннулирование «фашистской конъюнктуры», союза консервативной власти с революционным народным движением.

Возможно, что уступчивость далась Гитлеру сравнительно легко, поскольку он через Шляйхера получил информацию о разногласиях внутри правительства. На этом он и строил свою дальнейшую тактику. Он держался уверенно. Вечером того самого дня, который должен был положить начало процессу одоления гитлеровского движения, Геббельс после разговора с Гитлером в «Кайзерхофе» записал в дневнике: «Мы обсуждали кадровые вопросы в связи с приходом к власти, как если бы мы уже были в правительстве. Мне думается, ни одно оппозиционное движение не было так уверено в успехе, как наше!».

Уже на следующий день Гренер получил холодное письмо от Гинденбурга, послужившее началом обширной интриги. Она сопровождалась безудержной кампанией в правой прессе, к которой присоединился хор известных представителей национального лагеря. По мнению наследного принца было «просто непонятно», что именно министр рейхсвера помогает в разгроме «великолепного человеческого материала, объединённого в рядах СС и СА и получающего там ценное воспитание». Шляйхер сам посоветовал своему начальнику-министру, который всё ещё видел в генерале своего «протеже», уйти в отставку и распространял злостные слухи (или, во всяком случае, не препятствовал их распространению) о том, что Гренер болен, что он пацифист, что он опозорил армию преждевременным рождением ребёнка от второй жены. Президенту же Шляйхер рассказывал, что в рейхсвере ребёнка называют «Нурми» — по имени финского бегуна, известного своим феноменальным спуртом.

Одновременно Шляйхер сообщил руководству НСДАП, что он лично не согласен с запретом СА. Он по-прежнему считал, что надо допустить национал-социалистов к участию во власти, лишив их тем самым главного козыря, и дать им в виде кабинета влиятельных специалистов нужное «обрамление» — таково было новое волшебное слово, хотя пример Муссолини должен был бы показать, что это волшебство не действует на народных трибунов, имеющих к тому же собственную армию. В конце апреля Шляйхер встретился с Гитлером для первой беседы. Геббельс писал в дневнике: «Разговор прошёл хорошо», а вскоре, после второй встречи, в которой участвовали Майснер и Оскар фон Гинденбург и в ходе которой обсуждалось уже свержение не только Тренера, но и всего кабинета Брюнинга, Геббельс отмечал: «Все идёт хорошо… Блаженное ощущение: ещё никто не подозревает, и меньше всех — сам Брюнинг».

После почти месяца непрерывной подрывной работы ситуация, наконец, разрешилась. 10-го мая Гренер защищал в рейхстаге запрет СА от яростных атак справа. Но протест Тренера, который к тому же был неважным оратором, против национал-социалистического «государства в государстве», «государства против государства» потонул в диком шуме, поднятом национал-социалистами, так что вместе с министром, который был ошеломлён, беспомощен и, вероятно, сломлен, потерпело поражение и дело, которое он отстаивал. Во всяком случае к нему вскоре подошли Шляйхер и генерал фон Хаммерштайн, начальник управления сухопутных войск, и холодно сообщили, что он потерял доверие рейхсвера и должен уйти в отставку. Два дня спустя Гренер после безуспешного обращения к Гинденбургу подал прошение об отставке.

Однако по замыслу камарильи это было только прологом, и вслед за плащом вскоре появился и герцог. 12-го мая Гинденбург отправился недели на две в Нойдек, и когда Брюнинг выразил желание побеседовать с ним, он недовольно отмахнулся. Президент в это время испытывал давление своих собратьев по сословию, которые приготовились к атаке на качающееся кресло канцлера. Каковы бы ни были аргументы, они наверняка приводились «крупными землевладельцами и кадровыми офицерами с присущей им тяжеловесностью и без оглядки на честность и верность принципам». Поэтому Гинденбург, вернувшись в Берлин в конце месяца; был полон решимости расстаться со своим канцлером. Брюнинг сам в это время считал, что стоит на пороге внешнеполитических успехов. Ещё утром 30-го мая, отправляясь к Гинденбургу, он получил информацию, сулившую решающий поворот в вопросе разоружения. Но хитроумно задуманная протокольная процедура лишила его шанса уведомить об этом президента хотя бы в последние минуты. Годом раньше Гинденбург заверял его, что Брюнинг — его последний канцлер и он никогда с ним не расстанется. Теперь же его в несколько минут оскорбительно-бесцеремонно выставили за дверь, так как Гинденбургу не хотелось опаздывать на церемониал по случаю годовщины битвы у пролива Скагеррак. Военные воспоминания и желание полюбоваться второстепенным военным зрелищем оказались сильнее аргумента, имевшего решающее значение для судеб республики.

В качестве преемника Брюнинга генерал фон Шляйхер убедил президента назначить человека, чья политическая карьера не случайно долго не выходила за рамки дилетантских попыток. Это был Франц фон Папен, отпрыск старинного дворянского рода из Вестфалии. Когда-то он служил в привилегированном кавалерийском полку и впервые обрёл некую, причём сразу же специфическую известность, когда его в 1916 году, во время первой мировой войны, выслали из Соединённых Штатов, где он служил военным атташе, за шпионскую деятельность; но плывя в Европу, он по легкомыслию допустил, чтобы важные бумаги, свидетельствовавшие об этой его деятельности тайного агента, попали в руки британских властей. Благодаря женитьбе на дочери крупного саарского промышленника он приобрёл значительное состояние и прекрасные связи в промышленных кругах. Кроме того, будучи дворянином-католиком, он был связан и с церковными сановниками, а как бывший офицер генерального штаба поддерживал разного рода контакты с рейхсвером. Вероятно, именно тот факт, что Папен находился в центре пересечения столь многих интересов, и привлёк внимание Шляйхера. Папен производил впечатление до гротеска старорежимного человека, и его журавлиная походка, чванство и высокомерная манера говорить в нос делали его похожим на собственную карикатуру, на фигуру из «Алисы в стране чудес», как остроумно заметил один из современников. При всём при том у него была репутация человека легкомысленного и опрометчивого; никто не принимал его всерьёз: «Если ему что-то удаётся, он весел и доволен, а если не удаётся, то и это его не печалит».

Но, по-видимому, именно эта бесшабашная лёгкость и беззаботность «наездника»-Папена особенно привлекала Шляйхера, так как могла помочь ему в проталкивании все более конкретных планов устранения скомпрометированной парламентской системы в рамках концепции «умеренной» диктатуры. Помимо этого, очевидно, сыграло роль и предположение, что тщеславие неопытного и поверхностного Папена удовлетворится самим фактом предоставления ему поста канцлера и связанными с ним представительскими функциями, а в остальном он будет послушным орудием. Именно это соображение соответствовало характеру Шляйхера, одновременно честолюбивого и предпочитавшего действовать за кулисами. Удивлённые друзья говорили ему, что Папен — это не голова, на что генерал возражал: «Этого от него никто и не ждёт, зато он — шляпа на голове».

Но если Шляйхер думал, что Папен со своими обширными связями сумеет создать коалицию или хотя бы обеспечить терпимость всех партий, стоящих справа от социал-демократии, то вскоре ему пришлось убедиться в собственной ошибке. У нового канцлера не было никакой политической опоры. Партия католического Центра, ожесточённая предательством по отношению к Брюнингу, ушла в жёсткую оппозицию, да и Гугенберг не скрывал своего возмущения, тем более, что его опять обошли, не считаясь с его амбициями. Общественность тоже оказала Папену враждебный приём. Даже когда он в самом начале пребывания на новом посту пожал успех, подготовленный Брюнингом, и добился на конференции в Лозанне закрытия вопроса о репарациях, это не дало ожидаемого эффекта. Его кабинет действительно никак не мог считаться ни демократическим, ни правительством специалистов. Это все были люди состоятельные и из старинных дворянских родов, которые не смогли отказать Гинденбургу, когда тот обратился к ним от имени Отечества, и теперь «окружали его как офицеры своего генерала»: семеро дворян, двое директоров концернов, с ними покровитель Гитлера ещё с мюнхенских дней Франц Гюртнер и ещё один генерал. Не было ни одного представителя от средних слоёв или рабочих. Казалось, тени прошлого возвращаются. Тот факт, что массовое возмущение, насмешки и протесты населения не дали никаких результатов, продемонстрировал, насколько старые руководящие слои оторвались от действительности. «Кабинет баронов», как вскоре окрестили это правительство, опирался только на авторитет Гинденбурга и силу рейхсвера.

Крайняя непопулярность правительства вынуждала и Гитлера к сдержанности и осторожности. На переговорах со Шляйхером он обещал терпимо относиться к правительству, если будут назначены новые выборы и отменены запреты против СА, а самой НСДАП будет предоставлена свобода агитации. Всего за несколько часов до отставки Брюнинга, во второй половине дня 30-го мая, он ответил «да» на вопрос президента, согласен ли он с назначением Папена. И хотя канцлер уже 4 июня открыл целую серию уступок роспуском парламента и одновременно пообещал скорую отмену запрета СА, национал-социалисты постепенно от него отступались. Геббельс писал в дневнике: «Мы как можно скорее должны дистанцироваться от буржуазного переходного кабинета; все это вопросы, требующие тонкого чутья нюансов». И несколькими днями позже: «Наша задача — как можно быстрее избежать компрометирующего нас соседства с этими буржуазными слабаками. Иначе мы погибли. Я предпринял в „Ангрифф“ новую атаку на кабинет Папена». Когда, вопреки ожиданиям, запрет на СА не был отменён в первые же дни, он в один из вечеров «вместе с 40-50 командирами штурмовых отрядов, облачёнными наперекор запрету в полную форму, с провокационной целью заявился в большое кафе на Потсдамерплац. У нас было только одно заветное желание — быть арестованными полицией… В полночь мы не торопясь прошлись по Потсдамерплац и Потсдамерштрассе. Но ни одна собака даже не забеспокоилась. Полицейские только удивлённо глазели на нас, а потом сконфуженно отводили глаза».

Два дня спустя, 16-го июня, запрет был, наконец, отменён, но все предшествовавшие проволочки уже создали впечатление, что «государство, потеряв уважение, буквально пало на колени перед надвигавшейся новой властью». Прозрачная попытка Папена в последний момент выторговать у национал-социалистов в обмен на свою уступчивость согласие на будущее участие в правительстве в тактическом плане запоздала, поскольку Шляйхер и сам не дремал, а кроме того обнаружилось просто гротескное непонимание того, насколько яростно Гитлер рвался к власти. Поэтому Папену пришлось удовольствоваться обещанием партнёра вернуться к его требованиям после выборов в рейхстаг, причём дано оно было холодным и непререкаемым тоном.

Сразу же возобновились столкновения на улицах, похожие уже на гражданскую войну. Теперь они достигли своего апогея. За пять недель, предшествовавших 20-му июля, только в Пруссии произошло почти 500 столкновений, в которых 99 человек были убиты и 1125 ранены; 10-го июля во всей территории государства насчитывалось 17 убитых; во многих местах в ожесточённые уличные драки вынуждены были вмешаться солдаты рейхсвера. Эрнст Тельман был прав, говоря, что отмен запрета СА был прямым подстрекательством к убийствам; однако он умолчал о том, имело ли его замечание ввиду активную или пассивную роль его собственных боевых отрядов. 17-го июля в гамбургском районе Альтона произошёл самый кровавый конфликт этого лета. В ответ на провокационное шествие семи тысяч национал-социалистов по улицам красного рабочего района коммунисты открыли огонь с крыш и из окон домов, что, в свою очередь, вызвало яростную реакцию. За этим последовало ожесточённое побоище у срочно сооружённых баррикад. В результате 17 человек были убиты, многие тяжело ранены. Из 68 человек, погибших в июле 1932 года в политических схватках, 30 были сторонниками коммунистов, а 38 — национал-социалистов. «Дело дошло до драк и стрельбы, — писал Геббельс, — это последний выход режима на сцену».

Не понимая того, что именно уступки укрепляли национал-социалистов в сознании своей силы, Папен пошёл ещё на один шаг. Надеясь укрепить престиж своего почти полностью изолированного правительства грандиозным авторитарным жестом и одновременно несколько успокоить Гитлера и его окружение, он утром 20-го июля приказал троим членам тогдашнего прусского правительства явиться в имперскую канцелярию и в резкой форме сообщил им, что на основании Чрезвычайного закона смещает премьер-министра Брауна и министра внутренних дел Зеверинга и будет сам в качестве имперского комиссара исполнять обязанности премьер-министра земли. Зеверинг заявил, что покорится только силе, на что Папен, «кавалер с ног до головы даже при совершении государственного переворота», спросил, может ли он узнать, что тот имеет в виду. Министр заверил, что покинет свой служебный кабинет только под давлением. Так было заключено впоследствии много раз цитировавшееся устное соглашение о том, что сила тем же вечером будет применена в форме одностороннего действия полиции. На основании подготовленного второго Чрезвычайного закона Папен тем временем ввёл военное положение в Берлине и Брандснбурге и таким образом сконцентрировал в своих руках силы полиции. Вечером в министерство внутренних дел к Зеверингу явились три полицейских чина и попросили его очистить помещение, и он со словами — теперь он-де уступает силе — покинул кабинет и отправился в свою квартиру, находившуюся рядом. Уже во второй половине следующего дня точно так же, без малейшего сопротивления, была повержена вся верхушка прусской полиции, которая раньше внушала такой страх. Когда берлинского полицай-президента Гжезински, его заместителя Вайса и полицейского офицера Хаймансберга вели через двор полицай-президиума, чтобы на короткое время поместить их в арестантские камеры, то, как рассказывают, некоторые служащие полиции прощались со своим начальником, выкрикивая ему вслед лозунг «Рейхсбаннера». Они кричали: «Свобода!», и правильно было сказано, что это было прощание с давно уже ослабевшей, никому не нужной, а теперь и без сопротивления преданной свободой Веймарской республики.

Естественно, в полиции думали о возможности широкого сопротивления. По свидетельству одного из современников, Гжезински и Хаймансберг вместе с министериальдиректором Клаузенером будто бы настойчиво требовали у Зеверинга «проведения борьбы всеми средствами», в частности, «немедленной и беспощадной акции берлинской полиции, объявления всеобщей забастовки, немедленного ареста имперского правительства и президента, а также объявления его недееспособным»; но это предложение было отклонено. Отпор не вышел за рамки бессильных протестов в публицистике и обращений к высшему государственному суду. И это при том, что в распоряжении прусского правительства были превосходно обученные силы полиции численностью в 90 тыс. человек, кроме того, «Рейхсбаннер», приверженцы республиканских партий и профсоюзы; к тому же оно занимало все ключевые позиции. Но боязнь гражданской войны, благоговение перед конституцией, сомнения в действенности всеобщей забастовки в условиях царившей безработицы и многие другие подобные соображения в конечном итоге заблокировали все планы сопротивления. Папен сумел без помех, сопровождаемый лишь взглядами своих смирившихся противников, захватить власть в «сильнейшем бастионе республики». Мотивы прусских политиков были, конечно, весомы и внушали уважение, а если взвесить все обстоятельства, то приходишь к выводу, что их решение, вероятно, было все же разумным. Но перед лицом истории эта разумность мало что значит. Там не возникло и мысли о каком-то проявлении сопротивления вопреки всему, и ни на одном из этапов событий Зеверинг и его ослабленные, морально сломленные соратники даже и не подумали о том, чтобы хотя бы почётным концом заставить забыть свою половинчатость и упущения прошедших тринадцати лет и дать импульс обновлению демократического самосознания. Подлинная суть дня 20-го июля 1932 года, которую нельзя недооценивать, заключается как раз в психологических последствиях: этот день лишил мужества одних и одновременно показал другим, что особого отпора со стороны республики можно не опасаться.

Потому событие это только подогрело нетерпение национал-социалистов. Теперь в борьбе за власть противостояли друг другу три резко очерченных лагеря: национал-авторитарная группа вокруг Папена, представлявшая в парламенте едва 10 процентов избирателей, но зато располагавшая прикрытием в лице Гинденбурга и рейхсвера; далее отыгравшие своё демократические группы, которые, правда, все ещё могли рассчитывать на значительную опору в общественности; наконец, их тоталитарные противники национал-социалистической и коммунистической ориентации, вместе имевшие негативное большинство в 53 процента. Так же как эти две группы, остальные тоже блокировали и парализовали друг друга. Лето и осень 1932 года прошли под знаком беспрерывных попыток взломать застывшие друг против друга фронты все новыми тактическими манёврами.

5-го августа Гитлер встретился с Шляйхером в Фюрстенберге под Берлином и впервые потребовал всю полноту власти: пост канцлера для себя, кроме того, министерства внутренних дел, юстиции, сельского хозяйства и воздушного сообщения, создания специального министерства пропаганды, а также, исходя из событий 20-го июля, посты прусского премьер-министра и министра внутренних дел; заодно предоставления его правительству права на введение закона о чрезвычайных полномочиях, включая неограниченные полномочия управлять страной посредством специальных указов. Ибо, как заметил Геббельс, «если уж мы придём к власти, то никогда больше её не отдадим — разве что наши трупы вынесут из служебных кабинетов».

Гитлер расстался с Шляйхером в полном убеждении, что стоит непосредственно перед обретением власти. При прощании он был в прекрасном настроении и даже предложил в память об их встрече установить на доме в Фюрстенберге мемориальную доску. Для подкрепления своих требований и одновременно успокоения волнующихся штурмовиков, часть из которых уже бросили работу и готовились к дню победы, к его празднествам, эксцессам и обещанным «тёплым местечкам», Гитлер приказал им сосредоточиться и развернуться вокруг Берлина, так что город оказался в кольце, и кольцо это постепенно сжималось. Казалось, что он в последний момент, как когда-то, в 1923 году, в пивной «Бюргерброй», снова вот-вот вытащит пистолет. Кровавые столкновения ширились по всей стране, особенно в Силезии и Восточной Пруссии. В результате 9-го августа появился указ, направленный против политического террора и угрожавший смертной казнью каждому, кто «в пылу политической борьбы из чувства гнева или ненависти предпримет нападение на своего противника со смертельным исходом». Уже на следующую ночь одетые в форму штурмовики в верхне-силезской деревне Потемпа ворвались в жилище рабочего-коммуниста, вытащили его из постели и на глазах у матери буквально затоптали до смерти.

Ещё не выяснено, насколько эти происшествия стали одним из моментов, вызвавших поворот событий, который перечеркнул на время мечты национал-социалистов о власти. Возможно, Шляйхер сам отказался от своей концепции приручения гитлеровцев; во всяком случае, его план, заключавшийся в том, чтобы, сделав Гитлера канцлером правой коалиции, связать его определёнными обязательствами и тем подорвать его популярность, впервые натолкнулся на энергичное сопротивление президента, которому к тому времени уже полюбились лихость и фривольный шарм Папена, словно старому отцу шалости сына, и который не собирался менять его на «богемского» фанатика и псевдомессию Гитлера претендовавшего к тому же на то, чтобы лишить Гинденбурга любимой роли «эрзацкайзера». 13-го августа он провёл длительные переговоры с руководством национал-социалистов и вместе с Папеном отклонил все претензии Гитлера на власть, а вместо этого предложил ему войти в существующий кабинет в качестве вице-канцлера. Взбешённый, в том настроении «все или ничего», в котором он прибывал все эти дни, Гитлер отверг это унизительное для него предложение и не изменил своей позиции и тогда, когда Папен под честное слово пообещал передать ему пост канцлера позже, после некоторого времени «доверительного и плодотворного сотрудничества». Можно с уверенностью утверждать, что Гитлер уже заранее представлял себе пышное театральное действо: вот он демонстрирует удручённому, распадающемуся в прах миру зрелище своего призвания на власть. По дороге в Берлин в придорожном трактире у озера Химзее, «откусывая большие куски омлета», он рисовал своим командирам картину кровавой бани, которую они учинят марксистам. А его между тем просто одурачили. И как обычно в полосу неудач в его жизни за разочарованием последовал эффектный жест отчаяния. Когда его во второй половине того же дня пригласили к Гинденбургу, он сначала было склонился к отказу, и только заверения, поступившие к нему из президентского дворца, что ещё ничего не решено, внушили ему новые надежды. Однако Гинденбург ограничился лаконичным вопросом, готов ли Гитлер поддержать существующее правительство. Гитлер сказал, что нет. Апелляция к патриотическим чувствам, с помощью которой старец любил добиваться назначения нужных ему лиц, на Гитлера тоже не произвела впечатления. Дело кончилось увещеваниями и «ледяным прощанием». Идя по коридору, все ещё возбуждённый, Гитлер пророчил президенту скорое падение.

Он ещё более ожесточился, когда прочитал вслед за этим опубликованное официальное сообщение. Его снова переиграли. В документе говорилось, что Гинденбург «решительно» отклонил требования Гитлера, «обосновав это тем, что не сможет отвечать перед собственной совестью и своим долгом перед Отечеством, если передаст всю правительственную власть исключительно национал-социалистическому движению, которое намерено использовать эту власть односторонне». Было выражено также официальное сожаление по поводу того, что Гитлер — вопреки прежним обещаниям — не видит для себя возможности поддержать созданное президентом национальное правительство, которому он доверяет. Это был намёк, даже упрёк, хоть и выраженный казённым языком, в нарушении данного слова, что вызвало в памяти фигуры из прошлого — Зайссера и ненавистного г-на фон Кара. Однако не прошло и нескольких месяцев, как все эти благоразумные соображения были забыты.

Национал-социалисты немедленно заняли положение жёсткой оппозиции и показали Папену, насколько необдуманной и напрасной была его политика постоянных авансов. Когда 22-го августа на основании указа против политического террора убийцы, действовавшие в Потемпе, были приговорены к смертной казни, в зале суда, битком набитом национал-социалистами, разыгрались дикие сцены. Эдмунд Хайнес, командир силезских СА, заявившийся в суд в полной форме, громогласно угрожал суду возмездием, а Гитлер отправил осуждённым телеграмму, в которой он заверял своих «товарищей перед лицом этого чудовищного кровавого приговора» в своей «безоговорочной преданности» и обещал им быстрое освобождение. Однозначная решимость, с которой он сбросил маску бюргерской благопристойности тщательно сохранявшуюся в последние два года, и снова открыто, как в старые, неистовые времена солидаризовался с убийцами, показывает всю меру его возмущения, хотя, вероятно, при этом сыграли свою роль и волнения, охватившие его приверженцев. Опять-таки самое глубокое разочарование испытывали штурмовики. СА являлись самой многочисленной боевой организацией страны, обладали безмерной самоуверенностью и презирали фрачных буржуа с Вильгельмштрассе: им было непонятно, как мог Гитлер проглатывать беспрерывные унижения, вместо того, чтобы, наконец, открыть своим вернейшим борцам путь к тому кровавому карнавалу, на который они по их мнению имели полное право.

Как бы то ни было, Гитлер ввёл СА в игру, и теперь это была гораздо большая угроза, чем когда-либо прежде. И вот 2-го сентября, после их почти беспрерывной десятидневной кампании, Папен действительно дрогнул и пожертвовал последними остатками своего престижа: он рекомендовал президенту заменить смертную казнь пожизненным заключением. Всего несколько месяцев спустя осуждённые были выпущены на свободу и вернулись со славой, как заслуженные борцы. Даже речь, произнесённая Гитлером 4-го сентября, все ещё выдавала гнев и возмущение человека, которого обвели вокруг пальца:

«Я знаю, что у этих господ на уме: им хотелось бы дать нам кое-какие посты и тем заткнуть нам рот. Но долго им в этой древней карете не кататься… Нет, господа, я основал эту партию не для торгов, не для продажи или спекуляции! Партия — это не львиная шкура, которую может натянуть на себя какая-нибудь овца. Партия — это партия, и этим все сказано!.. Неужели вы и вправду верите, что можете поймать меня на приманку пары министерских кресел? Да я совсем не желаю быть в вашем обществе! Насколько мне наплевать на всё это, вы, господа, и представить не можете. Если бы Бог захотел, чтобы всё было так, как есть, тогда и мы родились бы с моноклем в глазу. Да зачем нам это? Можете сами занимать эти посты, все равно они вам не принадлежат!» [288]

Гитлер чувствовал себя настолько униженным тем, как обошлись с ним Гинденбург и Папен, что, кажется, впервые почувствовал искушение распрощаться с курсом на легальность и захватить власть посредством кровавого восстания. Дело в том, что этот афронт не только отбросил его назад в политике, но и оскорбил в его желании принадлежать к буржуазной среде. Чаще, чем когда-либо раньше, гремела на митингах угроза: «Час расплаты близится!» Он затеял переговоры с партией центра, надеясь свергнуть правительство Папена, и как-то даже всплыло авантюрное предложение сместить Гинденбурга с помощью разочаровавшихся левых, для чего использовать решение рейхстага и сразу же за ним — референдум. Или же, охваченный жаждой мести, Гитлер в те недели рисовал своему окружению обстоятельства и шансы революционного захвата ключевых позиций, опять-таки подробно останавливаясь на деталях насильственного устранения противников-марксистов. Надо заметить, что путь легальности, которым он старательно шёл годами, отвечал лишь холодно-рассудочной стороне его инстинкта искать поддержки; но одновременно свойственная ему агрессивность, его воспалённая фантазия и убеждённость в том, что историческое величие немыслимо без кровопролития, восставали против его же собственной осторожности.

Именно это внутреннее противоречие занимало все его помыслы, когда в Оберзальцберге его посетил Герман Раушнинг, национал-социалист, президент сената в Данциге. Он был поражён мелкобуржуазным стилем жизни могущественного народного трибуна: ситцевые занавесочки на окнах, так называемая рустикальная мебель, попискивающие птицы в занавешенной клетке, а также общество перезрелых дам.

Гитлер в резких выражениях обрушился на Папена, а национальную буржуазию назвал «подлинным врагом Германии». Под свой протест против приговора убийцам из Потемпы он подвёл грандиозное педагогическое обоснование: «Мы вынуждены быть жестокими. Мы должны вернуть себе способность к совершению жестокости с чистой совестью. Только так мы сможем освободить наш народ от слабоволия и сентиментального филистерства, от этой любви к „уюту“ и к блаженному сидению за вечерней кружкой пива. У нас больше нет времени на прекраснодушие. Мы должны заставить свой народ стать великим, поскольку ему выпало на долю исполнить свою историческую миссию».

Вдоволь наговорившись о том, как он понимает вызов истории, и сравнив себя с Бисмарком, он вдруг спросил, существует ли между Данцигом и Германией договор о выдаче преступников. Раушнинг не сразу понял вопрос, и Гитлер пояснил, что ему, может быть, понадобится убежище.

Потом, снова предавшись своим настроениям, он продемонстрировал уверенность в будущем. Легкомыслие, наивность и уступчивость Папена, равно как и доброжелательное, но неустойчивое отношение президента страны ко всем национальным силам, да и его возраст, вызывающий у него, Гитлера, просто смех, как он и публично уже заявлял, — все это укрепляло его стойкость и упорство. Через несколько дней после того, как он назвал убийц из Потемпы «товарищами», ему передали послание Яльмара Шахта. В нём Шахт заверял «дорогого г-на Гитлера» в своей «неизменной симпатии», высказывал уверенность, что в один прекрасный день он так или иначе все равно придёт к власти, советовал пока не выдвигать никакой определённой экономической программы и заканчивал словами: «Куда бы мне ни пришлось в ближайшее время поехать по делам, и даже если Вы однажды увидите меня внутри крепости, Вы всегда можете рассчитывать на меня как на Вашего надёжного помощника».

В эти дни представитель американского агентства «Ассошиейтед пресс» спросил Гитлера, не собирается ли он теперь, по примеру Муссолини, предпринять марш на Берлин. На что Гитлер двусмысленно ответил: «Зачем мне маршировать на Берлин? Я и без того уже там!».

 

Глава IV

У ЦЕЛИ

Вновь предвыборная борьба. — Берлинская забастовка на транспорте. — Поражение 6 ноября. — Папеновская концепция диктатуры. — Сопротивление и канцлерство Шляйхера. — Большие планы Шляйхера. — Кризис ИСДАП. — «Если партия развалится…» — Бессилие соперников. — Интрига Папена. — Беседа в Кёльне. — Всякая политика имеет свой конец — Концепция обрамления. — Гинденбург меняет позицию. — Последние трудности. — «С Богом за работу!» — Факельное шествие. — Победа или интрига? — Монолог в рейхсканцелярии.

Прямо по канонам классической драмы события осени 1932 г. приняли оборот, не без основания вызвавший надежду на преодоление кризиса: предпосылки, обеспечившие подъем национал-социалистов, перепутались так, словно режиссёром спектакля была сама фантазия. На какой-то миг иронии игра, казалось, перевернулась на всех уровнях и обнажила всю преувеличенность претензий Гитлера на власть, прежде чем сцена внезапно рухнула.

После 13 августа Папен, очевидно, решил больше не идти Гитлеру навстречу. Хотя мотивы, которыми он при этом руководствовался, сложно понять из-за неубедительности его собственных заявлений, можно все же исходить из того, что двуличный, обманный курс национал-социалистов, позже метко названный Геббельсом «(терпимостью понарошку», в решающей степени, хоть и с опозданием, помог Папену понять суть происходящего. Критическая ситуация, в которой оказалась партия с её маниакальной жаждой успеха, ясно показала, сколько возможностей все ещё скрывала в себе тактика её последовательного неприятия. Невысокий авторитет правительства, правда, вынудил канцлера отменить приговор над виновными из Потемпы, но в конце концов перенервничавший Гитлер сам себя разоблачил телеграммой, посланной убийцам. Вскоре он допустил ещё одну тяжелейшую ошибку.

На первом же рабочем заседании рейхстага, созванном Папеном 12-го сентября, Гитлер не устоял и поддержал роспуск парламента, хотя ему это не сулило ничего, кроме тяжкого тактического урона. Однако все опасения победило желание отомстить Папену. С помощью Германа Геринга, избранного председателем парламента, он действительно нанёс канцлеру тяжелейшее поражение в истории немецкого парламентаризма (42 против 512). Зато Папен в качестве ответного хода предъявил рейхстагу знаменитую красную папку, содержавшую указ о его роспуске, принятый ещё до заседания. Это был и впрямь беспримерный ход, резко высвечивавший тот факт, насколько были уже подорваны и сами парламентские процедуры, и уважение к ним. После почти часового заседания только что избранный парламент был распущен. Новые выборы должны были состояться 6-го ноября.

Судя по всему, Гитлер хотел избежать такого поворота событий, т. к. он явно противоречил его интересам. Геббельс писал в дневнике: «Все до сих пор ещё в шоке; никто не верил, что мы осмелимся на такое решение. Радуемся только мы одни». Но эйфория победной борьбы улетучилась очень быстро, впервые за много лет уступив место непривычному унынию. Гитлер прекрасно понимал, что как раз у избирателей, голосовавших под влиянием настроения момента, — а именно им партия была обязана своим ростом — только нимб неотразимости делал его неотразимым. Он ясно видел, что скандал 13-го августа, новый уход в оппозицию, дело Потемпы и конфликт с Гинденбургом подточили веру в его избранность и исключительность его роли. Но если бы полоса успехов кончилась, то по внутренним законам развития партии была бы утрачена и её притягательная сила, а это означало бы и утрату почвы под ногами.

Гитлера беспокоили и те последствия, которые стратегия Папена на истощение имела для самой партии. Дело в том, что после дорогостоящих кампаний предыдущего года движение впервые стояло на грани финансового краха, настолько были исчерпаны его средства. «Наши противники рассчитывают на то, — фиксировал верный паладин Гитлера в своих записях, выдававших нарастающую удручённость и подавленность, — что в этой борьбе у нас сдадут нервы, и мы растеряемся». Четырьмя неделями позже он говорил о трениях между сторонниками, о спорах за деньги и мандаты, считая, что «организация после многочисленных предвыборных боев, естественно, стала очень нервозной. Она перенапряглась, словно рота, слишком долго находившаяся в окопах».

Ему не без труда удавалось сохранять оптимизм: «Наши шансы улучшаются со дня на день. Хотя перспективы ещё довольно сомнительны, но во всяком случае их не сравнить с нашими безнадёжными делами всего несколько недель тому назад».

Только Гитлер казался опять уверенным и свободным от всяческих настроений момента — как всегда после принятия какого-то решения. В первой половине октября он предпринял свой четвёртый полет по Германии и снова, покорный своей мании больших чисел, увеличил число выступлений и налетанных километров. При встрече с Куртом Людекке, который посетил его незадолго до полётов и сопровождал на съезд национал-социалистической молодёжи в Потсдаме, куда он ехал, окружённый целым сонмом «мерседесов» и вооружённых до зубов «марсиан», Гитлер развил мысли, в которых надежды и действительность перемешивались самым причудливым образом, а сам он уже выступал как бы в роли канцлера. Однако и он уже был, казалось, на пределе. Во время автомобильной поездки спутнику пришлось рассказывать ему об Америке, чтобы Гитлер не заснул, ибо Америка была страной, известной ему по романам Карла Мая, и истории о Виннету и Олд-Шаттерхенде, по его словам, по-прежнему его волновали. Каждый раз, когда у Гитлера слипались глаза, он вздрагивал и бормотал: «Дальше, дальше, мне нельзя засыпать!» Через два дня, после впечатляющего пропагандистского представления с участием семидесяти тысяч членов «Гитлерюгенд» и многочасовых парадов, Людекке, прощаясь с Гитлером на вокзале, увидел его забившимся в угол купе, совершенно измождённого. Единственное, на что он был способен — вялые бессильные жесты.

Гитлер держался только благодаря экзальтации борьбы, надежде на власть, театральной лихорадке своих выступлений, поклонению и коллективной горячке умов. На съезде командиров отрядов СА в Мюнхене он спустя всего три дня был «в великолепной форме», как отметил Геббельс, и «набросал великолепные контуры развития и состояния нашей борьбы на дальнюю перспективу. Он и в самом деле выше всех нас. Он умеет вызволить партию из любого отчаяния». Трудности партии между тем действительно росли на глазах, казалось даже, что они уже переросли политический вес партии. Её деятельность парализовала прежде всего нехватка денег. Фронтальное противостояние Папену и его «кабинету реакции» с неизбежностью противопоставило НСДАП и капиталистическим кругам национальной оппозиции, их взносы стали ещё скупее: «Достать деньги чрезвычайно сложно. Господа, „обладающие капиталом и образованием“, все стоят на стороне правительства».

Предвыборная борьба велась тоже преимущественно против «аристократической клики», «буржуазных слабаков» и «прогнившего режима „Клуба господ“. Одна из пропагандистских инструкций предписывала распространение устных лозунгов с целью «непосредственно сеять панику относительно Папена и его кабинета». Грегору Штрассеру и его последователям, число которых заметно таяло, было дано ещё раз пережить время больших, хоть и обманчивых надежд. «Против реакции!» — таков был официальный, сформулированный Гитлером предвыборный лозунг. Своё конкретное выражение он нашёл в яростных нападках на экономическую политику правительства, благоприятствующую предпринимателям, в разгоне собраний дойч-националов и организованных нападениях на вождей «Стального шлема». Социализм НСДАП по-прежнему не имел программы и определялся только на уровне заклинаний образного языка донаучного сознания: это были «принцип исполнения долга прусским офицером и неподкупным немецким служащим, стены города, ратуша, собор и больница свободного имперского города, все это вместе»; это было также «превращение класса рабочих в общность рабочих»; но именно эта неприкрытая многозначность и делала его популярным в народе. «Честный заработок за честную работу» — это воспринималось легче, чем уверенность в спасении души, приобретённая в вечерней школе. «Если распределительный аппарат нынешней системы мировой экономики не умеет правильно распределить природные богатства, значит, эта система неправильна, и её нужно заменить»: это было созвучно основному внутреннему ощущению, что всё должно быть изменено. Характерно, что отнюдь не коммунистам, а Грегору Штрассеру удалось придумать самую популярную, тотчас же ставшую девизом формулу, выразившую это широко распространённое настроение того времени, сбитого с толку всякими теоретическими концепциями. В одной из своих речей Штрассер упомянул о «жажде антикапитализма», охватившей общественность и ставшей доказательством великого перелома эпохи.

Всего за несколько дней до выборов, когда предвыборная борьба, ведущаяся с явной натугой и на пределе сил, уже близилась к концу, партии представилась возможность продемонстрировать серьёзность своих левых лозунгов. В начале ноября в Берлине началась забастовка на общественном транспорте. Она была организована коммунистами вопреки сопротивлению профсоюзов, и сверх всяких ожиданий к ней немедленно примкнули и национал-социалисты. Штурмовики и «ротфронтовцы» на пять дней парализовали общественный транспорт, выкапывали трамвайные рельсы, выставляли пикеты, избивали штрейкбрехеров и силой останавливали запасные машины, которые властям удавалось вывести на линию. Единство действий всегда считалось доказательством фатального сходства левого и правого радикализма. Но независимо от этого у НСДАП в тот момент, по сути, не было другого выхода, хотя её буржуазные избиратели были в ужасе, а финансовые поступления почти совсем прекратились. «Вся печать злобно нас ругает, — записывал Геббельс. — Она называет это большевизмом; но нам, собственно, не оставалось ничего иного. Если бы мы стояли в стороне от этой забастовки, в которой речь идёт о самых элементарных жизненных правах трамвайщиков, это поколебало бы наши твёрдые позиции среди трудового народа. В данном же случае нам до выборов ещё раз даётся прекрасная возможность показать общественности, что наш антиреакционный курс действительно идёт изнутри и является нашим искренним намерением». А вот запись от 5 ноября, всего несколькими днями позже: «Последний штурм. Отчаянное сопротивление партии против поражения… В последнюю минуту нам удалось раздобыть 10 тысяч рейхсмарок, и мы их во второй половине субботнего дня целиком всадили в пропаганду. Всё, что можно было сделать, мы сделали. Теперь пусть решает судьба».

Судьба впервые с 1930 года посрамила претензии национал-социалистов на власть: они потеряли два миллиона голосов и 34 мандата. СДПГ тоже потеряла несколько мест в парламенте, в то время как дойч-националы получили дополнительно 11, а коммунисты — 14 мандатов. В целом распад буржуазных центристских партий, продолжавшийся уже несколько лет, казалось, приостановился. В случае с НСДАП бросалось в глаза, что откат избирателей наступил везде почти равномерно. Дело было, следовательно, не в спаде региональной активности; это было отражением общей усталости. НСДАП потеряла большое количество голосов даже в таких преимущественно сельскохозяйственных районах как Шлезвиг-Гольштейн, Нижняя Саксония или Померания, хотя на предыдущих выборах они составляли самое многочисленное и надёжное ядро избирателей и заставили пересмотреть представление о НСДАП как о исходно городской партии мелкой буржуазии. Хотя её функционеры клялись, что будут «работать и бороться, пока эта брешь не будет закрыта», на местных выборах в последующие недели волна продолжала откатываться. Казалось, что победное шествие партии окончено навсегда, и если её ещё можно было считать крупной, то легендарной она уже не была. Но вопрос заключался как раз в том, могла ли она существовать как обычная крупная партия — или только как легенда.

Доволен исходом выборов был прежде всего Папен. Считая, что одержал большую личную победу, он обратился к Гитлеру с предложением забыть старые споры и снова попытаться объединить все национальные силы. Но Гитлер, которому самоуверенный тон канцлера лишний раз напомнил о его собственной слабости, целыми днями не появлялся в Берлине и скрывал своё местонахождение. Ещё вечером в день выборов он в обращении к партии отверг любую мысль о каком-либо соглашении с правительством и провозгласил «дальнейшую беспощадную борьбу до поражения этих частично явных, частично замаскировавшихся противников», чья реакционная политика загоняет-де страну в объятия большевизма. И только когда Папен обратился к нему повторно, уже с официальным письмом, он после хорошо обдуманной паузы в несколько дней дал отрицательный ответ, опять-таки присовокупив к нему целый ряд невыполнимых условий. Резкие отказы канцлер получил и от других партий.

Сопровождаемое выражениями недовольства почти всей страны, правительство неуклонно приближалось к единственной оставшейся альтернативе: либо снова распустить рейхстаг и таким рискованным и дорогостоящим методом выиграть время и простор для политических манёвров — либо наконец открыто предпринять давно обсуждаемый неприкрытый шаг против конституции и, опираясь на президентскую власть и армию, запретить сначала НСДАП, КПГ и, возможно, другие партии, а затем резко ограничить права парламента, ввести новое избирательное право и поставить Гинденбурга как своего рода высший авторитет во главе созванных им представителей старых руководящих слоёв. После потерпевшего явный крах парламентско-демократического «господства неполноценных» некое «Новое государство», концепция которого созрела в окружении Папена, должно было обеспечить «господство лучших» и тем самым перекрыть дорогу неуёмным национал-социалистическим планам диктатуры. Даже если некоторые подробности такого решения вопроса, на которое Папен намекнул в отдельных пассажах своей речи 12-го октября, и были пока неясными и представляли собой лишь заявление о намерениях, в целом они все же далеко выходили за рамки ни к чему не обязывающей игры мысли. Старик Ольденбург-Янушау, сосед и доверенное лицо Гинденбурга, с присущей ему прямотой махрового реакционера сказал в этой связи, что скоро он и его друзья «выжгут на теле немецкого народа такую конституцию, от которой ему не поздоровится».

Папен провозгласил планы создания мощной государственной власти, «которую политические и общественные силы уже не смогут гонять в разные стороны, словно футбольный мяч, ибо она неколебимо будет стоять над ними». Однако неожиданно он натолкнулся на сопротивление Шляйхера. Как известно, кандидатура Папена пришла генералу в голову, так как он надеялся, что Папен будет его послушным и действенным орудием при укрощении гитлеровской партии путём включения её в широкую национальную коалицию. Вместо этого Папен не только ввязался в бесплодный личный спор с Гитлером, но и, опираясь на растущее доверие к нему Гинденбурга, утерял ту управляемость, которая, собственно, и привлекла к нему генерала, не любившего действовать на глазах общественности. «Ну, что вы на это скажете, — насмешливо спросил он как-то одного из своих посетителей, — крошка Франц вдруг решил, что он что-то значит». В отличие от Папена он рассматривал проблемы сотрясаемого кризисом индустриального государства, каким оно было в 1932 году, отнюдь не с «великосветской» точки зрения и был не настолько ограничен, чтобы считать, будто государству не требуется ничего, кроме силы. Поэтому его раздражали авантюристические планы реформы канцлера, и он ни при каких обстоятельствах не согласился бы предоставить для них рейхсвер. А планы Папена неизбежно втянули бы войска в борьбу против национал-социалистов и коммунистов; это уже походило бы скорее на гражданскую войну, так как вместе обе партии вели за собой почти 18 миллионов избирателей, да ещё имели в своём распоряжении насчитывавший свыше миллиона воинственный эскорт. Но всё же решающим для отхода Шляйхера было, вероятно, другое: по его мнению, появился серьёзный шанс, создав новую группировку сил, осуществить задуманный план по укрощению НСДАП и постепенному сведению её на нет.

Поэтому он не без задней мысли посоветовал Папену формально уйти в отставку и предоставить самому Гинденбургу ведение переговоров с руководством партий о создании «кабинета национальной концентрации». Папен 17-го ноября последовал этому совету, втайне все же надеясь, что после провала переговоров его позовут снова. Два дня спустя Гитлер, окружённый наскоро собранными ликующими толпами, проехал те немногие метры, которые отделяли «Кайзерхоф» от дворца президента. Однако ни этот разговор, ни вторая встреча не дали никаких результатов. Гитлер упорно требовал создания президентского правительства с особыми полномочиями, в то время как Гинденбург, направляемый из-за кулис Папеном, как раз в этом не желал уступать. Если страна и дальше будет управляться с помощью чрезвычайных законов, говорил он, то не имеет смысла отстранять Папена; Гитлер может стать канцлером только правительства, имеющего парламентское большинство. Поскольку руководитель НСДАП на это был явно не способен, то статс-секретарь Гинденбурга Майснер сообщил ему в заключительном письме от 24-го ноября:

«Господин рейхспрезидент благодарит Вас, глубокоуважаемый господин Гитлер, за Вашу готовность стать во главе президентского правительства. Однако он придерживается того мнения, что не может взять на себя ответственность перед немецким народом и доверить свои президентские полномочия руководителю партии, многократно подчёркивавшей свою исключительность и настроенной в основном отрицательно как против него лично, так и против тех политических и экономических мер, которые он считает необходимыми. В этих условиях господин рейхспрезидент опасается, что возглавляемый Вами президентский кабинет неизбежно превратился бы в партийную диктатуру со всеми вытекающими отсюда последствиями, то есть чрезвычайным обострением противоречий в немецком народе, а за это он не хотел бы нести ответственность ни перед данной им присягой, ни перед своей совестью» [304] .

Это был ещё один афронт, к тому же очень обидный, и Геббельс зло писал: «Революция снова стоит перед закрытыми дверями». Все же Гитлеру на этот раз удалось публицистически замаскировать своё поражение. В подробном послании он не без проницательности анализировал внутреннюю противоречивость выдвинутых Гинденбургом требований, впервые обрисовав при этом основные черты решения, принятого 30-го января. В президентском дворце было особенно отмечено его предложение заменить предусмотренную в статье 48 правительственную процедуру изданным в соответствии с конституцией законом о предоставлении чрезвычайных полномочий правительству, который освободил бы Гинденбурга от повседневной политической суеты, сняв с него часть невыносимо тяжёлой ответственности. Значение этой инициативы для дальнейшего хода событий трудно переоценить, она определённо в большой степени способствовала тому, что президент, представший в письме Майснера таким неуступчивым, в конечном итоге капитулировал перед притязаниями на власть со стороны человека, которому он ещё незадолго до того готов был в лучшем случае предоставить министерство почты.

Если Папен рассчитывал на возвращение в кресло канцлера после провала всех переговоров, то ему пришлось разочароваться. Ибо Шляйхер тем временем через Грегора Штрассера установил контакты с НСДАП и просчитал возможности участия национал-социалистов в правительстве, которое он сам бы возглавил. Его коварный план исходил из того, что великодушное предложение участвовать в правительстве вызовет в стане гитлеровцев конфликт взрывной силы. Дело в том, что Штрассер, учитывая недавние неудачи партии, неоднократно высказывался за более гибкую тактику, тогда как прежде всего Геббельс и Геринг жёстко выступали против любой «половинчатости» и настаивали на требовании безраздельной власти.

Ещё во время своих попыток зондажа Шляйхер вечером 1-го декабря был вместе с Папеном вызван в президентский дворец. Гинденбург попросил Папена изложить свою точку зрения, и тот обрисовал ему свой план реформы конституции, мало чем отличавшийся от государственного переворота. После многомесячных открытых обсуждений предполагалось, очевидно, что достаточно будет чисто формального согласия президента. Но тут Шляйхер опередил его драматическим возражением. Он назвал намерения Папена излишними и опасными, одновременно подчеркнул опасность возникновения гражданской войны и изложил собственную концепцию: отколоть штрассеровское крыло от НСДАП и объединить все конструктивные силы, начиная со «Стального шлема» и профсоюзов и вплоть до социал-демократии, в надпартийном кабинете под его, Шляйхера, руководством. Однако, не вдаваясь в причины, Гинденбург упрямо отклонил это предложение. Шляйхер подчеркнул, что его план освобождает президента от необходимости нарушать данную им присягу, но даже это не поколебало симпатии старого ворчуна к своему любимцу-канцлеру, давно переросшие все конституционные рамки.

Шляйхер, однако же, не сдавался. Когда Папен после беседы пожелал удостовериться, готов ли рейхсвер к выступлению в пользу насильственного осуществления конституционной реформы, Шляйхер откровенно сказал «нет». И тогда, и на заседании правительства, состоявшемся на следующий день, он указал на проведённое его министерством исследование, которое подвело итоги трехдневных войсковых манёвров. Как выяснилось, армия была бы не в состоянии успешно противостоять совместному выступлению национал-социалистов и коммунистов, которое, по его словам, после забастовки на берлинском общественном транспорте нельзя было исключить, тем более, если учитывать возможность всеобщей забастовки и одновременно провокаций со стороны Польши на восточной границе. Кроме того, Шляйхер дал понять, что сомневается в надобности использовать такой надпартийный инструмент как рейхсвер для поддержки канцлера, имеющего за собой ничтожное меньшинство, и его безумно дерзких планов реставрации. Аргументы Шляйхера произвели на членов кабинета сильное впечатление, поэтому возмущённому Папену, чувствовавшему себя преданным и посрамлённым, не оставалось ничего другого, как немедленно пойти к президенту и проинформировать его о новом положении дел. Папен, казалось, в какой-то момент было решил потребовать увольнения Шляйхера, чтобы все же протолкнуть свои планы уже с новым министром рейхсвера. Но теперь воспротивился и Гинденбург. Папен сам не без наглядности описал последовавшую за этим трогательную сцену:

«Голосом, в котором звучала почти мука, …он обратился ко мне: „Дорогой Папен, вы сами сочтёте меня подлецом, если я теперь изменю своё мнение. Но я слишком стар, чтобы в конце жизни ещё взять на себя ответственность за развязывание гражданской войны. Значит, мы с Божьей помощью должны дать шанс г-ну фон Шляйхеру“.

Две большие слезы скатились по его щекам, когда этот большой сильный человек протянул мне на прощанье обе руки. Наше сотрудничество закончилось. Насколько наши с ним души были родственны, …пожалуй, увидит даже посторонний, прочитав слова, написанные фельдмаршалом под фотографией, которую он несколькими часами позже передал мне в знак прощанья: «У меня был боевой товарищ!» Однако для Папена, который ухитрился завоевать сердце президента так же быстро, как и «утратить последние шансы на разумное преодоление политического кризиса», это был уход не окончательный. Его обида на неожиданное падение смягчалась уверенностью в том, что Шляйхеру теперь придётся выйти из тени, из-за кулис, в которых он до тех пор прятался, и в беспощадном свете рампы выступить на авансцену, в то время как он сам подобно своему преемнику мог играть при президенте почти всемогущую роль «серого кардинала». Не менее важным, чем «родство душ» с Гинденбургом, было то обстоятельство, что Папен, не сомневавшийся в том, что может распоряжаться государством, как своим поместьем, и после отставки с правительственного поста продолжал занимать служебную квартиру, из которой садовая дорожка вела к расположенной рядом жилой резиденции Гинденбурга. Эта почти семейная компания — Папен, Гинденбург, а с ними Оскар фон Гинденбург и Майснер — обиженно и холодно следила за стараниями изворотливого генерала, противодействовала ему и в конце концов привела его к фиаско, хоть и дорогой ценой.

По сути дела момент для планов Шляйхера был необычайно благоприятным: кризис, переживаемый Гитлером, достиг своей кульминации, он был тяжелее любой другой из его прежних неудач. В кругах его сторонников широко выражались нетерпение и обманутые надежды, к тому же моментами казалось, что партия вот-вот рухнет под тяжестью долгов. К этому времени прекратились поступления от богатых покровителей, и теперь забеспокоились кредиторы: люди, печатавшие партийные билеты, шившие форму, поставлявшие оружие, предоставлявшие помещения для работы партии, а также бесчисленные держатели векселей. Позже Гитлер с некоей легкомысленной логикой признавал, что подписывал в те времена бесчисленные долговые обязательства без малейшего беспокойства, так как победа сделала бы их оплату лёгкой, а поражение — излишним. Повсюду на перекрёстках улиц часами стояли штурмовики, протягивавшие прохожим опечатанные кружки для сбора пожертвований, «словно отставные солдаты, которым их полководец вместо пенсии дал разрешение на сбор подаяния»; при этом они насмешливо кричали: «Для злых наци!» Конрад Хайден рассказывает, что многие отчаявшиеся младшие командиры СА переходили на сторону партий-противниц НСДАП и враждебных ей газет и за деньги выдавали им разные «тайны». Одним из признаков распада было и то, что пёстрая армия оппортунистов, шумно и беспорядочно сопровождавшая движение, пока оно было на подъёме, теперь постепенно разбегалась и, хоть пока и неуверенно, начала примыкать к другому лагерю. На выборах в ландтаг Тюрингии, бывшей до тех пор одним из оплотов Гитлера, НСДАП потерпела крупнейшее поражение. 6-го декабря Геббельс записывает в дневник: «Положение в стране катастрофическое. В Тюрингии мы по сравнению с 31-м июля потеряли почти 40 процентов голосов». Впоследствии он публично признавал, что в то время его иногда одолевали сомнения — не погибнет ли движение окончательно. В многочисленных бюро Грегора Штрассера росло число заявлений о выходе из партии.

Скептицизм со всей очевидностью был обращён против концепции Гитлера. Много раз тот неуклонно отвергал половинную власть, однако же полноты власти так и не сумел завоевать. Назначение Шляйхера означало, что его максималистские требования, предусматривавшие либо победу, либо гибель, снова были отклонены. Конечно, в том, что он оставался верен этой дилемме, несмотря на все временные неудачи, разочарования и кризисы, была последовательность, которая может импонировать. И всё же хочется вместе с одним из его современников спросить, не превратилась ли непреклонность Гитлера в глупость. Во всяком случае, значительная группа его сторонников во главе со Штрассером, Фриком и Федером считала, что самый благоприятный момент для прихода к «власти» был почти безвозвратно упущен. Правда, экономический кризис, которому партия была так многим обязана, всё ещё был далёк от преодоления, общее число безработных, включая и их «невидимые» части, в октябре 1932 года составляло по официальным данным 8750 тыс. человек, и страна шла навстречу новой голодной и холодной зиме со всеми её непредсказуемыми деморализующими и радикализирующими последствиями. Но по мнению экспертов впервые появились несколько обнадёживающие признаки перелома, да и во внешней политике затянувшийся процесс достижения компромисса сдвинулся с мёртвой точки. Девиз Гитлера «Все или ничего» был, как правильно указывала группа Штрассера, по сути революционным и потому противоречил тактике легальности. Конкретно опасения касались, в частности, возможности того, что Шляйхер опять распустит парламент и назначит выборы. А к ним партия не была готова ни материально, ни психологически.

Теперь уже с точностью не установить, каким числом приверженцев располагал Штрассер и, прежде всего, насколько они были готовы следовать за возглавлявшим оргработу в партии даже вопреки воле своего фюрера. По одной из версий Гитлер будто бы сначала уступил и хотел уже согласиться с вхождением Штрассера в кабинет, так как подобное решение проблемы ему по крайней мере помогло бы остаться при своих жёстких принципах и в то же время привело бы партию к власти; но, согласно этой версии, Геринг и Геббельс заставили Гитлера вернуться к его прежней неуступчивости, и этого курса он, по свидетельству уже других источников, придерживался «категорически и недвусмысленно». Не выяснено далее, действительно ли Шляйхер на переговорах об образовании своего «кабинета жажды антикапитализма» предложил Штрассеру пост вице-канцлера и министра труда, потребовав взамен обещание раскола партии. Неизвестно даже, хотел ли Штрассер вообще переиграть Гитлера или же вступил в переговоры, опираясь на своё положение второго человека в партии — может быть, подобно Герингу, который, опять-таки по другой версии, будто бы предложил Шляйхеру свою кандидатуру на пост министра воздушных сообщений. От всех этих запутанных секретных сговоров, едва обозначенных обещаний и воображаемых успехов не осталось, пожалуй, ни одного достоверного документа. Единственное, что подтверждается документально, — это сеть интриг, заговоров, подозрений и ожесточённого соперничества. Такова уж была оборотная сторона этой идеологически столь мобильной, построенной на принципах верности и вождизма партии, что перевешивали всегда не деловые, а чисто личные мотивы, а руководящее ядро вокруг Гитлера до самого конца оставалось скопищем враждующих приспешников, в котором каждый в какой-то момент противостоял каждому.

5-го декабря, после принёсших НСДАП чувствительные потери выборов в Тюрингии, на совещании у Гитлера в отеле «Кайзерхоф» произошёл крупный спор, в ходе которого Штрассер понял, что Фрик от него уже откололся, а подавляющее красноречие Гитлера окончательно его изолировало. Два дня спустя он там же снова стоял перед Гитлером, осыпаемый упрёками и обвиняемый в коварстве, предательстве и вероломстве. Возможно, что сама реакция собравшихся на обвинения Гитлера и на его собственные гневные возражения убедила Штрассера в бесперспективности его стремлений. Во всяком случае, когда разразился дикий скандал, он собрал свои вещи и молча, ни с кем не попрощавшись, ушёл. Придя в свой номер, он написал Гитлеру большое письмо, подводившее итог их долголетних отношений. Он критиковал авантюрную политику партии, находившейся под губительным влиянием Геббельса и Геринга, а также непостоянство Гитлера, которому он предсказывал, что он кончит курсом на «применение силы и грудой развалин на немецкой земле». Затем, полный разочарования и отвращения, он заявлял об отставке со всех партийных постов.

Письмо повергло партию в отчаяние и уныние, тем более, что в нём ничего не говорилось о дальнейших планах Штрассера. Какого-то знака от него ожидали не только такие его ближайшие приверженцы, как Эрих Кох, Кубе, Кауфман, граф Ревентлов, Федер, Фрик или Штер. Сам Гитлер, казалось, нервничал и был готов к тому, чтобы уладить разногласия в открытом объяснении. Беспокойство усилилось, поскольку Штрассер нигде не показывался. «Вечером фюрер был у нас дома, — писал Геббельс. — Настроение никак не улучшалось. Мы все весьма подавлены, прежде всего потому, что есть опасность развала всей партии; тогда вся наша работа была впустую. Мы стоим перед решающим испытанием». Позже, уже в своём гостиничном номере, Гитлер внезапно прервал молчание словами: «Если партия когда-нибудь развалится, я тремя минутами позже пущу себе пулю в лоб».

Между тем Штрассер, которого искали и которого боялись, тот Штрассер, который в какой-то исторический момент, казалось, держал в своих руках судьбу движения, провёл вторую половину дня за кружкой пива в обществе одного из друзей. С разочарованием, но и облегчением он излил всю злость, копившуюся в нём годами, ругался, вздыхал и пил, а вечером сел в поезд и уехал, чтобы отдохнуть от изнурительной близости Гитлера. Своё окружение он оставил в состоянии недоумения и беспомощности. Если кто-то захочет найти причины этого срыва, то их следует искать прежде всего в разлагающем влиянии долголетней безусловной преданности: Грегор Штрассер слишком долго хранил верность, чтобы сохранить ещё и самостоятельность. На следующий день, как только уход Штрассера стал известен, Гитлер принялся за разрушение его аппарата. Молниеносно, с какой-то лихорадочной уверенностью, он издал целый ряд указов и призывов. В соответствии с моделью разрешения кризиса в СА, он сам возглавил организационный отдел партии и назначил Роберта Лея, который ещё в ганноверские годы доказал свою слепую преданность, начальником своего штаба. Затем повысил в должности своего личного секретаря Рудольфа Гесса, сделав его руководителем политического Центрального секретариата, задуманного, вероятно, как противовес возможным притязаниям на власть со стороны третьих лиц. Кроме того, самостоятельность получили отделы сельского хозяйства и народного образования. Их начальниками стали соответственно Дарре и Геббельс.

Затем Гитлер собрал функционеров и депутатов от НСДАП во дворце председателя рейхстага — служебной резиденции Германа Геринга, и там прошла волнующая церемония изъявления верности. Он упомянул о том, насколько он всегда хранил верность Штрассеру и насколько тот всегда был вероломен, а вот теперь, на пороге победы, привёл партию и вовсе на край пропасти. Сегодня уже не установить, действительно ли Гитлер, рыдая, опустил голову на стол и разыграл комедию отчаяния; во всяком случае для Геббельса речь была «наполнена таким искренним чувством, что у меня стало горячо на сердце… У старых партийцев, много лет несгибаемо боровшихся и работавших в движении, в глазах стояли слезы ярости, боли и стыда. Этот вечер — огромный успех для единства движения». Гитлер не упустил из-под влияния своего патетического триумфа ни одного из соратников Штрассера, потребовав от них всех акта публичного подчинения его воле: «Все пожали ему руку и пообещали бороться плечом к плечу рядом с ним, что бы ни случилось, и не отступаться от нашего дела, даже если ради этого придётся пожертвовать жизнью. Штрассер совершенно изолирован. Политический труп».

Так Гитлер преодолел один из значительных кризисов в своей карьере и опять-таки доказал удивительную способность превращать разброд и развал в импульс для дальнейшей закалки своих приверженцев. Да, конечно, Штрассер, не навязавший ему ни борьбы, ни компромисса, облегчил ему этот успех и стал очень удобным козлом отпущения, на которого теперь можно было свалить все неудачи прошлых месяцев. Но в истории возвышения Гитлера всякий раз случалось так, что его соперники не умели бороться и, видя его ожесточение, пожимали плечами и отказывались от борьбы. Едва почувствовав немилость Гинденбурга, Брюнинг капитулировал так же быстро, как Зеверинг или Гжезински 20 июля. Теперь пришёл черёд Штрассера и его сторонников, потом Гугенберга и других: при виде его ярости все они отступались и уходили. От Гитлера их отличало то, что у них не было такой страстной жажды власти. Для них какой-либо кризис означал поражение, для него же — исходную точку для борьбы и обретения новой уверенности. Сам Гитлер описал тип своего буржуазного соперника с проницательной презрительностью: «Не будем обманываться — нам вовсе не собираются сопротивляться. Каждое слово, произносимое в том лагере в наш адрес, выдаёт стремление к соглашательству… Это все не те люди, которые жаждут власти или испытывают наслаждение от обладания властью. Они способны только рассуждать о долге и ответственности и были бы просто счастливы, если бы могли спокойно ухаживать за цветами в своём саду, в привычный час ходить на рыбалку, а в остальном проводить жизнь в благочестивом созерцании». Декабрьский кризис 1932 года подтвердил эту высокомерную характеристику; вплоть до военных лет она оставалась стимулирующим примером того, как из поражений и неудач черпать новую уверенность в победе. Сам Гитлер любил, вспоминая прошлое, взбадривать самого себя словами, что ему «приходилось преодолевать ещё и не такие пропасти и не раз стоять перед альтернативой — быть или не быть».

Однако окончание дела Штрассера ещё не означало конца политического кризиса в НСДАП. Дневник Геббельса и в последующие недели изобилует свидетельствами подавленности; упоминается также, что было «очень много склок и недоразумений». Верхушка партии, особенно Гитлер, Геринг, Геббельс и Лей, в конце каждой недели объезжала области, чтобы поднять настроение и повысить доверие своих сторонников. Как во времена крупных кампаний, Гитлер выступал до четырех раз в день, часто в весьма отдалённых друг от друга городах. Не прекращались и финансовые трудности. В берлинской гау пришлось урезать оклады партийных чиновников, а фракция НСДАП в прусском ландтаге даже не смогла выдать парламентским служкам традиционные рождественские чаевые. 23-го декабря Геббельс записывает: «Меня охватывает ужасное одиночество, схожее с тупой безысходностью!» Под новый год «Франкфуртер цайтунг» уже радовалась «развенчанию легенды о НСДАП», а Харолд Ласки, один из ведущих интеллектуалов английских левых сил, уверял: «День, когда национал-социалисты представляли собой смертельную опасность, прошёл… Если отвлечься от случайностей, то не так уж невероятно, что Гитлер окончит свою карьеру стариком в какой-нибудь баварской деревушке, рассказывающим своим друзьям по вечерам в пивной, как он однажды чуть было не устроил переворот в Германском рейхе». Словно продолжая эту мысль, Геббельс недовольно писал: «Год 1932-й был сплошной чередой неудач. Его надо разбить вдребезги… Не осталось никаких перспектив, никаких надежд».

Именно в этот момент неожиданно для всех произошёл быстрый поворот событий. Потому что как ни умно Шляйхер в качестве канцлера начинал свою шахматную партию, он скоро увидел, что ему приходится усаживаться даже не на двух, а сразу на всех стульях. Хоть он и представился в своём правительственном заявлении как «социально ориентированный генерал», его уступки трудящимся не привлекли к нему социал-демократов и в то же время обозлили предпринимателей. Крестьяне были недовольны тем, что им предпочитают рабочих, а крупные землевладельцы выступили против объявленной программы «поселений», сплочённые тем же кастовым духом, который в своё время стал роковым для Брюнинга. К тому же старания генерала по объединению сил явились большой неожиданностью, и генерал, известный своим интриганством, не вызывал доверия в качестве поборника единства. Провозглашённые им идеи плановой экономики, его попытки сближения с профсоюзами, его намерения восстановить парламентские порядки — все это, может быть, было искренне, но натолкнулось на недоверие и сопротивление. Тем не менее Шляйхер не терял оптимизма, считая, что разные его противники не в состоянии объединиться ради борьбы против него. Да, интрига, задуманная им вокруг Грегора Штрассера, пока провалилась; и всё же дело это нанесло тяжёлый ущерб сплочённости глубоко деморализованной, погрязшей в долгах НСДАП и привело к тому, что Гитлер, без участия которого антиправительственный фронт терял ударную силу, перестал считаться политиком, с которым можно заключать союзы.

Не кто иной как Франц фон Папен перепутал все расчёты Шляйхера и неожиданно помог НСДАП обрести новый шанс. В нём соперничающие между собой противники Шляйхера усмотрели наконец фигуру «общего защитника».

Всего две недели спустя после вступления генерала на пост главы правительства Папен высказал кёльнскому банкиру Курту фон Шрёдеру свою заинтересованность во встрече с вождём НСДАП. Случилось так, что контакты совпали по времени с уходом Грегора Штрассера, а это могло быть истолковано кругами покровителей-промышленников в том смысле, что революционные, антикапиталистические настроения в партии если и не преодолены, то во всяком случае лишились своего главного выразителя. Да и постоянный рост голосов, подаваемых за коммунистическую партию, что снова подтвердилось на ноябрьских выборах в рейхстаг, способствовал преодолению предубеждения предпринимателей против Гитлера, тем более что пропаганда НСДАП работала под лозунгом: Если завтра партия распадётся, то послезавтра в Германии прибавится 10 миллионов коммунистов. Будучи главой кёльнского «клуба господ», Шрёдер обладал широкими связями с представителями рейнской тяжёлой промышленности. Он и раньше не раз активно выступал в поддержку Гитлера, набрасывал планы экономической политики национал-социалистов, а в ноябре 1932 года подписал составленную Яльмаром Шахтом петицию, содержавшую неприкрытую поддержку претензий Гитлера на власть. Тогда Папен в резком заявлении отверг это выступление как недопустимое, теперь же он обрадовался и согласился, когда Шрёдер пригласил его на встречу с Гитлером, назначенную на 4-е января.

Разговор, состоявшийся в обстановке строжайшей секретности, начался с горького, полного упрёков монолога Гитлера, вращавшегося в основном вокруг его унижения 13-го августа. Только некоторое время спустя Папену удалось установить согласие, свалив на Шляйхера всю вину за отказ президента назначить Гитлера канцлером. Затем он предложил создать коалицию между дойч-националами и национал-социалистами во главе с неким подобием дуумвирата, состоящего из него самого и Гитлера. В ответ Гитлер снова произнёс «длинную речь», как фон Шрёдер показал на Нюрнбергском процессе, «в которой он утверждал, что будучи назначен канцлером, не сможет отказаться от своего намерения самому в одиночку возглавлять правительство. Но люди Папена, продолжал Гитлер, все же могли бы войти в его правительство в качестве министров, если выкажут готовность участвовать в политике, которая изменит многое. К числу упомянутых им изменений относились удаление социал-демократов, коммунистов и евреев с ключевых позиций в Германии и восстановление порядка в общественной жизни. В принципе Папен и Гитлер пришли к согласию». В ходе дальнейших переговоров Гитлер получил ценную для него информацию о том, что у Шляйхера нет полномочий на роспуск парламента и что НСДАП, следовательно, может не опасаться новых выборов.

Встреча эта с полным на то основанием была названа «часом рождения третьего рейха», ибо от неё идёт прямая причинная связь к тому, что произошло 30-го января под знаком коалиции, впервые наметившейся в Кёльне. Одновременно переговоры снова бросали свет на те предпринимательские круги, которые поддерживали гитлеровские амбиции. Пока, правда, все ещё не выяснено, не коснулся ли разговор в конце и катастрофического финансового положения партии и обсуждались ли конкретные меры по уплате её долгов. Однако уже сами переговоры как таковые без сомнения укрепили кредитоспособность партии и вообще вернули ей статус участника политической жизни. Ещё 2-го января консультант НСДАП по налоговым делам заявил в одном из финансовых учреждений Берлина официально, для занесения в протокол, что партия сможет заплатить налоги только ценой своей независимости; а теперь Геббельс отметил в дневнике, что у партии «снова высокая котировка». Хотя он и не указывал, как часто утверждается, на «внезапное улучшение» её материального положения, но всё же писал, что у него «нет охоты заботиться о скверном финансовом положении организации. Если мы на этот раз добьёмся своего, все это перестанет играть какую-либо роль».

В той же мере, в какой кёльнская встреча восстановила веру национал-социалистов в собственные силы и близкую победу, она нанесла, пожалуй, решающий удар по Шляйхеру и его правительству. Сознавая надвигающуюся опасность, канцлер немедленно информировал прессу, а затем попросил аудиенции у Гинденбурга. Но на просьбу о том, чтобы президент принимал впредь Папена только в его, Шляйхера, присутствии, он получил уклончивый ответ, показавший ему всю слабость своей позиции: Гинденбург больше не собирался предпочитать государственные институты и принципы корректного выполнения служебных обязанностей своему «юному другу» Папену, обладавшему столь лихим шармом и так прекрасно умевшему рассказывать анекдоты.

Окончательно ясно это стало в разговоре, который Папен в свою очередь провёл с Гинденбургом. Вопреки истине он сообщил президенту, что Гитлер наконец-то стал уступчивее и отказался от требования единоличной правительственной власти. Но вместо того, чтобы пожурить Папена за своеволие, Гинденбург ограничился словами, что и сам «сразу же подумал, что это (шляйхеровское) изложение ситуации не может соответствовать действительности», и даже поручил Папену оставаться в контакте с Гитлером лично и строго секретно. Наконец он попросил своего статс-секретаря Майснера ничего не говорить Шляйхеру о поручении, данном Папену. Тем самым президент сам включился в заговор против своего же канцлера.

Формирующийся фронт Папен-Гитлер получил вскоре ощутимое подкрепление. Пока Шляйхер — с нарастающим чувством безнадёжности — старался завоевать расположение Штрассера, профсоюзов и партий, в президентский дворец 11-го января пришла делегация Имперского аграрного союза, энергично жаловавшаяся на бездействие правительства, особенно в области правительственных пошлин. За этим стояли опасения аграриев, что будет осуществлена задуманная ещё Брюнингом переселенческая программа, а также, очевидно, страх, что парламент станет проверять, куда ушла «восточная помощь». А многие собратья Гинденбурга по сословию использовали её не только для неправедного обогащения, но и для того, чтобы эксплуататорскими мерами лишний раз доказать свою принципиальную непримиримость к ненавистной республике. В присутствии приглашённых членов кабинета Гинденбург тотчас же принял сторону представителей интересов крупных аграриев. Поскольку Шляйхер не собирался тут же брать на себя какие-либо обязательства, владелец имения в Нойдеке, по свидетельству одного из очевидцев, грохнул кулаком по столу и в ультимативном тоне заявил: «Я прошу вас, господин рейхсканцлер фон Шляйхер — а как старый солдат вы наверняка знаете, что просьба — это только вежливая форма приказа, — чтобы сегодня же ночью кабинет собрался, принял бы законы в том направлении, о котором здесь говорилось, и положил их мне завтра утром на стол на подпись». Сначала Шляйхер, казалось, готов был уступить нажиму президента. Но всего несколько часов спустя стала известна демагогическая резолюция имперского земельного союза, вынудившая его принять вызов и сразу же прервать переговоры. Когда он двумя днями позже ещё и отказался предоставить реакционеру Гутенбергу пост министра экономики и недвусмысленно подтвердил свою социально-политическую аргументацию, все пошатнулось; теперь против него выступили и правые. Социал-демократия и раньше отказала «дьявольскому генералу» в какой-либо поддержке и даже запретила профсоюзному лидеру Ляйпарту переговоры со Шляйхером. В оценке Гитлера социал-демократы стали пленниками собственных одномерных представлений, самодовольно приукрашенных идеологическими стереотипами и недомыслием. Подобно консервативным деятелям с их особым сознанием, будто они «уполномочены самой историей», социал-демократы в своём самодовольстве, под которое они подводили историко-философскую базу, полагались на автоматическое действие прогресса; поэтому в Гитлере они видели всего лишь отклонение от прямого пути, драматическое обострение ситуации перед окончательным прорывом к свободному общественному строю. Шляйхер, конечно, своими бесчисленными интригами и незаконными махинациями сам почти полностью подорвал доверие к себе, но этого ещё было недостаточно, чтобы не доверять ему больше, чем Гитлеру. В том равнодушии, с каким социал-демократическое руководство позволило свалить генерала, сказалась в известной мере традиционная насторожённость по отношению к самому этому государству, которое никогда полностью не соответствовало их представлениям. Как бы то ни было, во всех этих оговорках, диссонансах и возражениях потерялось понимание того факта, что Шляйхер был последней остававшейся альтернативой Гитлеру, в нетерпении стоявшему перед вратами власти. В годы после краха «большой коалиции» СДПГ не проявила, пожалуй, ни одной значительной инициативы; теперь она снова собралась было с силами — но только для того, чтобы уничтожить последний малый шанс республики на спасение.

Хитроумный канцлер быстрее, чем ожидали, оказался таким образом в безвыходной ситуации: как личность он не дорос до своей же собственной по сути правильной концепции. Его программа создания рабочих мест настроила против него предпринимателей, его переселенческая программа обозлила аграриев, его происхождение — социал-демократов, а его предложения Штрассеру — национал-социалистов. Реформа конституции оказалась настолько же неосуществимой, как правление с парламентом, без парламента или захват власти: казалось, что политика на нём вообще кончилась. Если Шляйхер и оставался какое-то время в своём ведомстве, то только потому, что заговорщики пока не пришли к согласию относительно состава нового кабинета. Именно эти вопросы стали теперь предметом лихорадочной закулисной деятельности.

Что касается Гитлера, то он, чтобы укрепить свои позиции на переговорах и придать большую основательность претензиям НСДАП на власть, сконцентрировал все силы на выборах в ландтаг крохотной земли Липпе, назначенные на 15 января. В ходе этой чрезвычайно дорогостоящей предвыборной борьбы он снова собрал всех известных партийных ораторов в замке барона фон Ойенхаузена, и вечер за вечером они наводняли собой эту землю. В первый день, писал Геббельс, «я выступил трижды, частично в совсем маленьких деревушках»; сам Гитлер за несколько дней выступил на восемнадцати митингах. То точное психологическое чутьё, которое многими так и не было понято или высокомерно презиралось, помогло ему распознать шанс, даваемый этими выборами. С самого начала вся агитация была направлена на то, чтобы представить результаты выборов как решающую репетицию в борьбе за господство, и действительно — общественность поддалась этому внушению: она ожидала результатов этого второстепенного события, голосования каких-то ста тысяч избирателей, так, словно это было нечто вроде суда Божия, определявшего «политическое будущее 68-миллионного народа».

Благодаря предпринятым усилиям Гитлер 15-го января достиг первого успеха со времени июльских выборов. Правда, партия собрала 39, 5 процента голосов, а это было меньше, чем в том же Липпе ранее, к тому же демократические партии, особенно СДПГ, в целом завоевали большее количество голосов, чем гитлеровская партия. Однако общественность во главе с президентской верхушкой увидела в этом успехе не результат непропорционально больших усилий и не совпадение благоприятных обстоятельств, позволивших истощённой и не способной на крупную кампанию НСДАП использовать малые выборы; исход выборов был воспринят как доказательство восстановления нимба неотразимости, окружавшего гитлеровское движение.

Поэтому встретившись 18-го января в Берлине-Далеме у недавно примкнувшего к нему виноторговца Иоахима фон Риббентропа с Францем фон Папеном, Гитлер ещё самоувереннее потребовал для себя пост канцлера. Папен возразил, что для этого его собственного влияния на президента недостаточно, и переговоры грозили окончательно зайти в тупик. Только несколькими днями позже в строжайшей тайне была осуществлена идея подключить Гинденбурга-сына, что позволило продвинуться на переговорах. Гитлер и сопровождавшие его лица под покровом темноты вошли в дом Риббентропа со стороны сада, а в это время Оскар фон Гинденбург и статс-секретарь Майснер демонстративно показались в опере, прежде чем сразу же после антракта тайно покинуть ложу. Что касается Папена, то шофёр привёз его в машине Риббентропа.

Как только все были в сборе, Гитлер попросил сына президента выйти с ним в соседнюю комнату, так что Оскар фон Гинденбург, специально настоявший на участии Майснера, оказался внезапно изолированным. Предмет этого разговора с глазу на глаз, продолжавшегося около двух часов, до сих пор достоверно неизвестен. В соответствии со своими тактическими методами Гитлер, вероятно, попытался обеспечить себе поддержку президентского сына с помощью испытанной комбинации угроз и лести. К угрозам могло относиться обвинение Гинденбурга в попытке совершить государственный переворот в Пруссии, которое национал-социалисты не раз собирались предъявить. Не исключено также, что Гитлер оказал на Оскара нажим, намекнув, что НСДАП разоблачит скандальную неуплату налога семьёй Гинденбургов при передаче прав собственности на имение Нойдек. Конечно, и присущая Гитлеру сила внушения не могла не произвести впечатления на президентского сына, и без того склонного к оппортунизму. Как бы то ни было, Оскар, пришедший в дом Риббентропа с большим предубеждением против Гитлера, на обратном пути сказал Майснеру, что теперь уже нет другой возможности, кроме как сделать Гитлера канцлером, тем более что и Папен между тем якобы согласился на вице-канцлерство.

К тому времени и Шляйхер впервые, пожалуй, осознал всю опасность ситуации. 23-го января он посетил Гинденбурга и откровенно признал, что его план — расколоть НСДАП и придать кабинету парламентскую основу — провалился.

Но когда вслед за этим он испросил у президента полномочий на роспуск рейхстага, объявление чрезвычайного положения и указ об одновременном запрещении НСДАП и КПГ, Гинденбург напомнил ему о споре, состоявшемся 2-го декабря. Тогда Папен предлагал похожее решение вопроса, но вынужден был отступить, натолкнувшись на возражения Шляйхера. Канцлер указал на изменившиеся обстоятельства, но на старика это не возымело действия, и после консультации с Майснером он отклонил предложение Шляйхера.

Как и следовало ожидать, камарилья немедленно известила общественность о намерениях Шляйхера. Все стороны немедленно выразили категорический протест. Национал-социалисты с наигранным возмущением жаловались на планы государственного переворота по типу «Примо де Шляйхерос»; понятно, что возмущены были и коммунисты, а у демократических центристских партий канцлер растерял последние остатки своего престижа. Такая дружная реакция возымела своё действие на Гинденбурга и, вероятно, побудила его более благосклонно отнестись к планам создать кабинет Гитлера. Кроме того, 27-го января Геринг посетил в президентском дворце Майснера и попросил передать «почтеннейшему генерал-фельдмаршалу», что в отличие от Шляйхера Гитлер не намерен отягощать совесть президента, заставляя его нарушать право, и будет неуклонно соблюдать конституцию.

А между тем неутомимый Папен действовал, не покладая рук. На этот раз он старался сделать запланированный кабинет более приемлемым для Гинденбурга путём включения в него дойч-националов и близких к президенту руководителей «Стального шлема». Если Дюстерберг решительно возражал против якобы «настоятельной необходимости» кабинета Гитлера, то Зельдте и Гугенберг были согласны с планами Папена. Ничему не научившись на опыте прошлых лет, Гугенберг заявлял, «что ничего ведь не может случиться», поскольку Гинденбург останется президентом и верховным главнокомандующим рейхсвера, Папен станет вице-канцлером, он сам возьмёт на себя всю экономику, а Зельдте — министерство труда: «Следовательно, мы создадим для Гитлера определённое обрамление».

Сам же Гинденбург, уставший, запутавшийся и способный только моментами как-то разбираться во всех этих хитросплетениях, вероятно, все ещё думал о кабинете фон Папена, в котором Гитлер был бы вице-канцлером. Когда генерал фон Хаммерштайн, начальник управления сухопутных войск, утром 26-го января высказал ему свои сомнения по поводу развития политических событий, Гинденбург «чрезвычайно обидчиво» запретил «оказывать на него какое-либо политическое влияние, но потом — наверное, чтобы меня успокоить, — сказал что „и не подумает сделать австрийского ефрейтора министром обороны или рейхсканцлером“. Однако уже на следующий день у президента появился Папен, заявивший, что в настоящий момент создать кабинет фон Папена не представляется возможным. Теперь Гинденбург остался в одиночестве и один возражал против назначения Гитлера.

Какие именно обстоятельства привели к перелому в ходе следующего дня, сегодня трудно сказать. Конечно, не остались без последствий массированные попытки камарильи повлиять на президента, так же, как и угрозы со стороны НСДАП или вмешательство представителей групп интересов крупных аграриев или дойч-националов. Определённую роль сыграло и то, что Шляйхер уже ни для кого не был подходящей альтернативой; наконец, не могло не повлиять на президента и то обстоятельство, что обещанное избалованным молодцом-Папеном новое правительство должно было состоять исключительно из представителей правых. Дело в том, что уже при отставке Брюнинга одним из решающих мотивов было соображение того рода, что правительству нужно, наконец, поправеть и покончить с порядками, которые усталый дух Гинденбурга понимал как «господство профсоюзных бонз»; теперь тот же мотив обернулся против Шляйхера. Руководители партий, снова привлечённые Гинденбургом для консультации, тоже выступили против канцлера-генерала, но отклонили и возможный новый эксперимент с Папеном. Больше того, они дали понять, что пришло, наконец, время позвать Гитлера, обеспечив себе возможную подстраховку, и связать ему руки возложенной на него ответственностью, чтобы подвергнуть его тому же процессу морального износа, которому сами они так долго платили дань. Республика действительно была при последнем издыхании.

Утром 28-го января Шляйхер предпринял последнюю попытку удержать игру в своих руках, заявив, что будет просить Гинденбурга о полномочиях на роспуск рейхстага — или же откажется от своего поста. Ближе к полудню он отправился в президентский дворец, и тут окончательно выяснилось, до какой степени он потерял влияние, поскольку его вплоть до этого времени явно никто не информировал о планируемом канцлерстве Гитлера. Наоборот, он, кажется, до последнего момента верил, что Гинденбург останется на его стороне и выполнит своё обещание в любое время дать ему полномочия на роспуск парламента. Поэтому когда президент просто отклонил его повторные требования, Шляйхер, вероятно, почувствовав себя ещё и лично оскорблённым, насколько известно, в резком тоне заявил: «Я признаю за вами, г-н рейхспрезидент, право быть недовольным тем, как я исполняю свои обязанности, хоть вы всего четыре недели назад и уверяли меня в обратном. Я признаю за вами также право сместить меня. Но права на то, чтобы за спиной вами же призванного канцлера сговариваться с кем-то другим, я за вами не признаю. Это вероломство». Гинденбург возразил, что и так уж одной ногой стоит в могиле и не уверен, не придётся ли ему на небесах раскаиваться в своём решении, на что Шляйхер холодно и возмущённо ответил: «После того, как вы не оправдали оказанного вам доверия, я не уверен, ваше превосходительство, что вы попадёте на небеса».

Сразу же после ухода Шляйхера Папен вместе с Оскаром фон Гинденбургом и Майснером снова стали уговаривать президента назначить Гитлера канцлером. Все ещё колеблясь и медля, Гинденбург предпринял последнюю попытку уйти от тяжёлого решения. Вопреки обычаям он не сам поручил Гитлеру сформировать новое правительство, а сделал Папена своим homo regius (правой рукой), дав ему поручение «путём переговоров с партиями выяснить политическую обстановку и реальные возможности».

Уже во второй половине того же дня Папену удалось привлечь на свою сторону Гугенберга, пообещав ему два места в кабинете. Затем он послал за вождём НСДАП. На долгих предварительных переговорах уже было достигнуто согласие в том, что люди Гитлера помимо должности канцлера получат министерство внутренних дел, а для Геринга будет специально создано министерство гражданской авиации. Но теперь Гитлер потребовал дополнительно имперский комиссариат по делам Пруссии, а также прусское министерство внутренних дел, которое обеспечило бы ему контроль над прусской полицией. Кроме того, он потребовал проведения новых выборов.

И снова все пошатнулось… Услышав о дополнительных требованиях Гитлера, Гинденбург, казалось, снова охваченный дурными предчувствиями, успокоился только тогда, когда ему передали — правда, двусмысленное — заверение Гитлера, «что это будут последние выборы». Теперь, наконец, он предоставил события их собственному ходу. Все требования Гитлера были выполнены (за исключением предназначавшегося Папену имперского комиссариата по делам Пруссии). Жребий был брошен.

Принятие решения было ускорено ещё и тем, что во второй половине дня 29-го января распространился слух, будто Шляйхер вкупе с Хаммерштайном поднял по тревоге гарнизон Потсдама, чтобы арестовать президента, объявить «государство в опасности» и с помощью рейхсвера захватить власть. Жена Оскара фон Гинденбурга ещё несколько дней спустя возмущённо рассказывала о том, что престарелого президента якобы собирались отвезти в Нойдек в «пломбированном вагоне для скота». Гитлер, узнавший об этом слухе в квартире Геббельса на Рейхсканцлерплац, отреагировал дерзким демагогическим шагом: он не только сразу же поднял по тревоге берлинских штурмовиков, но и приказал — в патетическом предвосхищении ожидаемой власти — держать в боевой готовности шесть ещё даже не существующих полицейских батальонов на случай захвата Вильгельмштрассе.

В отличие от автора этого слуха, так до сих пор и не установленного, фигура того, кому он был выгоден, абсолютно ясна. Не кто иной, как Папен воспользовался грозным призраком военной диктатуры, чтобы продвинуть свои планы. Он вызвал из Женевы генерала фон Бломберга и добился того, чтобы генерал рано утром 30-го января, ещё до всего остального кабинета, был приведён к присяге в качестве министра рейхсвера — очевидно, чтобы предотвратить возможную отчаянную попытку Шляйхера, который между тем установил связь с Гитлером. Одновременно это был нажим на Гугенберга, упрямо отклонявшего требуемые Гитлером новые выборы. Не в последнюю очередь для того, чтобы лишить его всякой возможности выяснить источник таинственных слухов о путче, Папен вызвал Гугенберга к себе в 7 часов утра, чтобы в «сильнейшем волнении» попробовать его переубедить; он воскликнул: «Если до 11 часов не будет сформировано новое правительство, то выступит рейхсвер!» Но Гугенберг лучше Папена разглядел тактику Гитлера, определяемую стремлением к власти, понял, что тот путём мобилизации государственных и неограниченных материальных средств заранее хотел обеспечить себе лучшие шансы, чем на выборах 6-го ноября. Поэтому Гугенберг остался при своём отказе.

Это, казалось, снова поставило все на карту, когда Папен без четверти десять утра повёл членов предполагаемого правительства через заснеженный сад министерства к президенту, и в кабинете Майснера торжественно приветствовал Гитлера как нового рейхсканцлера. Гитлер, поблагодарив, не преминул заявить, что «теперь немецкий народ путём всеобщих выборов должен подтвердить свершившееся образование кабинета». Но тут и он столкнулся с решительным противодействием Гугенберга. В последовавшей за этим резкой перепалке Гитлер в конце концов подошёл к своему противнику и «торжественно дал ему честное слово», что новые выборы ничего не изменят в персональном составе кабинета, что он «никогда не расстанется ни с одним из здесь присутствующих». Озабоченный Папен в свою очередь подал реплику: «Господин тайный советник, неужели вы захотите подвергнуть риску согласие, достигнутое с таким трудом? Вы же не