Адольф Гитлер (Том 2)

Фест Иоахим К.

КНИГА ПЯТАЯ

ЗАХВАТ ВЛАСТИ

 

 

Глава I

ЛЕГАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Первые шаги. — Перед генералами. — Преемственность целей. — Концепция захвата власти. — Первые чрезвычайные распоряжения. — И опять предвыборная борьба. — Перед предпринимателями. — Пожар рейхстага. — Основной закон «третьего рейха». — Выборы 5 марта. — Революция, устроенная СА. — «Национальное восстание». — День Потсдама. — Закон о чрезвычайных полномочиях. — Самоотречение Гинденбурга. — Революция на открытой сцене. — Бесславные закаты. — Внутреннее расставание с Веймарской республикой.

В ходе продолжавшегося всего лишь несколько месяцев бурного процесса Гитлер не только завоевал власть, но и добился осуществления части своих далеко идущих революционных планов. Комментарии, касающиеся его прихода к власти, носили сплошь пренебрежительный характер: Гитлера если и не называли «пленником» Гугенберга — по своеобразному совпадению такие иллюзии разделял целый спектр сил — от центра до СДПГ и коммунистов, то оценивали его шансы невысоко, полагая, что продержится он недолго. Однако все скептические прогнозы, которые предрекали крушение Гитлера в силу мощи консервативных партнёров по коалиции, Гинденбурга и рейхсвера, сопротивления масс, в особенности левых партий и профсоюзов, многочисленности и тяжести экономических проблем, вмешательства заграницы или же, наконец, его собственного, ставшего очевидным дилетантства — все они были опровергнуты впечатляющим процессом захвата власти, который вряд ли имеет себе аналог в истории. Да, ход событий отнюдь не был так тонко рассчитан в деталях, как это порой представляется в исторической ретроспективе, но тем не менее каждый момент Гитлер имел перед глазами одну цель: взять всю власть в свои руки до ожидавшейся смерти восьмидесятипятилетнего президента страны, и он знал, какая тактика необходима для этого: модифицированная страхом и чувством неуверенности практика легальных действий, которую он так успешно опробовал в предшествующие годы. Средством ему служил атакующий динамизм, который удар за ударом прорывал одну за другой позиции противника, не давая возможности обескураженным силам последнего, пытавшимся оказать сопротивление, сформироваться; в то время как ему на руку играли случайности, появлявшиеся возможности и всякий раз краешек плаща Провидения, орудием которого он себя провозглашал, и этот уголок плаща он учился схватывать все более уверенно.

Уже 2 февраля Гитлер посвятил заседание кабинета главным образом подготовке новых выборов, согласие на которые он выжал незадолго до приведения к присяге 30 января из сопротивлявшегося Гугенберга и необходимость которых он затем лицемерно оправдывал быстрым провалом проводившихся для видимости переговоров с партией Центра. Доступ ко всем государственным средствам давал не только возможность выправить положение, сложившееся после поражения в ноябре, но и с первых же шагов выйти из-под контроля партнёра — Немецкой национальной народной партии. Хотя предложение Фрика предоставить правительству миллион марок на предвыборную борьбу было отклонено после возражения министра финансов Шверина фон Крозига, чтобы совершить тот «шедевр агитации», который предсказывал Геббельс в одной из своих дневниковых записей, без таких подпорок можно было и обойтись, имея за спиной государственную власть.

Как это отвечало склонности Гитлера фиксировать внимание на одном вопросе, с этого момента все мысли, каждый тактический ход были поставлены на службу широкой кампании подготовки к назначенным 5 марта выборам. Он сам дал сигнал её начала «Воззванием к немецкому народу», с которым выступил по радио поздно вечером 1 февраля. Гитлер как нельзя быстро вжился в свою новую роль и ту манеру поведения, которой она требовала. Хотя присутствовавший при зачтении воззвания Яльмар Шахт мог наблюдать возбуждение Гитлера и то, как он в отдельные моменты «дрожал и дёргался всем телом», сам документ, предварительно представленный на одобрение всем членам кабинета, был выдержан в ровном тоне заявления государственного мужа. Он соединял в себе критику прошлого и разрыв с ним с патетическими заверениями в преданности национальным, консервативным и христианским ценностям: с дней предательства в ноябре 1918 года, начал Гитлер выступление: «Всевышний лишил наш народ своего благословения». Грызня между кучей партий, ненависть и хаос подменили единство нации «клубком политико-эгоистических противоречий», Германия являет собой «картину разобщённости, при виде которой сердце обливается кровью». Вынося обобщающие вердикты прошлому, он клеймил внутренний разлад, а также нищету, голод, утрату собственного достоинства и катастрофы последних лет и рисовал страшную картину конца двухтысячелетней культуры под широким натиском штурма опирающегося на «волю и насилие» коммунизма:

«Эта способная лишь на отрицание, всеразрушающая идея не пощадила ничего — начиная с семьи и всех понятий чести и верности, народа и Отечества, культуры и хозяйства вплоть до вечных основ нашей морали и нашей веры. 14 лет марксизма разорили Германию. Один год большевизма Германию бы уничтожил. Районы, относящиеся сегодня к самым богатым и прекрасным культурным областям мира, были бы повергнуты в хаос и превратились бы в руины. Даже страдания последних полутора десятилетий нельзя было бы сравнить с бедствиями Европы, в центре которой взвился бы красный флаг уничтожения».

В качестве задачи нового правительства Гитлер назвал восстановление «единства духа и воли нашего народа», он обещал взять под защиту «христианство как основу всей нашей морали, семью как основную ячейку нашего народного и государственного организма», преодолеть классовую борьбу и вернуть традициям подобающее им почётное место. Восстановление экономики должно было быть обеспечено при помощи двух широкомасштабных четырехлетних планов, принцип которых он вновь заимствовал у своих противников — марксистов, загранице было твёрдо указано на жизненные права Германии, но в тоже время её успокаивали смягчающими тон фразами о наличии воли к примирению. За четыре года, — завершал Гитлер своё обращение, — его правительство постарается «загладить вину 14 лет», правда, при этом, прежде чем благоговейно просить благословения у Бога, он ясно дал понять, что правительство отбросит в сторону все конституционные контрольные механизмы: «Оно не может просить одобрения на восстановительный труд у тех, кто виновен в развале. У партий, приверженных марксизму, и их попутчиков было 14 лет, чтобы доказать на что они способны. Результат налицо — груда развалин…»

Тактическую сдержанность, которую несмотря на все угрожающие революционные нотки всё-таки в целом сохраняло это воззвание, Гитлер отбросил, когда он всего лишь двумя днями позже имел беседу в служебной квартире командующего сухопутными войсками генерала фон Хаммерштайна с верхушкой рейхсвера. Примечательная быстрота, с которой он стремился провести эту встречу, несмотря на множество требовавших его неотложного участия дел, была связана не только с ключевой позицией военных в его концепции завоевания власти — в упоении и на волне подъёма тех дней ему, несмотря на всю скрытность, не терпелось посвятить в свои грандиозные планы новых людей. Вряд ли что-либо так ясно подчёркивает это нетерпение, как тот факт, что Гитлер раскрыл перед командующими свою самую сокровенную, центральную идею.

Хаммерштайн, как описывает один из участников встречи, «несколько покровительственно», свысока, представил «господина рейхсканцлера», фаланга генералов с холодной вежливостью поприветствовала его, Гитлер скромно, угловато со всеми раскланялся и пребывал в состоянии смущения до тех пор, пока после трапезы он не получил за столом возможность для продолжительного выступления. Гитлер обещал вермахту как единственному носителю оружия в стране главное развитие, а в начале своей почти двухчасовой речи он, как и в дюссельдорфском клубе промышленников коснулся мысли о примате внутренней политики: самая первоочередная цель нового правительства — вновь сосредоточить власть в своих руках посредством «полного преобразования нынешних внутриполитических условий», не останавливающегося ни перед чем искоренения марксизма и пацифизма, а также создания широкой готовности к борьбе и обороне за счёт «жёсткого авторитарного государственного руководства»; только последнее даёт гарантию возможности сперва начать борьбу с Версалем при помощи осторожно действующей внешней политики, чтобы затем, собрав силы, перейти к «завоеванию нового жизненного пространства на Востоке и его беспощадной германизации». Непреложную необходимость экспансии, он между тем, обосновывал не только геостратегическими аргументами и требованием обеспечить страну продовольствием, но и ссылкой на экономический кризис: и его причина, и его решение заключаются-де в «жизненном пространстве». При анализе положения ему представляются проблематичными только годы скрытого военно-политического восстановления, в этот период станет видно, имеются ли во Франции государственные деятели: «Если да, она не даст нам времени, а нападёт на нас, вероятно, с восточными сателлитами», — записал один из участников встречи.

В этом выступлении примечательно не только то, что оно с новой стороны высветило построенную на идее насилия структуру мышления Гитлера: буквально каждое явление он воспринимал лишь как дополнительное подтверждение уже давно закрепившихся в уме идей, хотя и при этом настолько неверно оценивал сущность явлений — как в случае с экономическим кризисом, что это напоминало прямо-таки гротеск; и, по-прежнему, единственным решением, вообще понятным ему, было насилие. Рассуждения в этой речи одновременно свидетельствуют о преемственности мира идей Гитлера и опровергают все теории, согласно которым влияние лёгшей на его плечи ответственности сделало его более умеренным, а позже (обычно называют 1938 год), когда он впал в старые агрессивные комплексы ненависти или же, как утверждает другая версия, оказался под воздействием новой системы маниакальных идей, его сущность изменилась.

Гитлеровская концепция завоевания власти, которая несмотря на все заимствования из апробированной практики большевистских и прежде всего фашистских государственных переворотов относится к числу действительно самостоятельно разработанных, оригинальных элементов его взлёта, все ещё остаётся по своему сценарию классической моделью тоталитарного преодоления демократических институтов изнутри, т. е. при помощи государственной власти, а не в схватке с ней. Он с незаурядной находчивостью, не стеснённой в выборе средств, пускал в ход методы последних месяцев, приспосабливая их к новому положению. В продуманном взаимодействии с коричневыми вспомогательными формированиями все новые дерзкие революционные акции так сочетались с юридически санкционированными актами, что возникала, если брать каждый отдельный случай, хотя часто сомнительная, но в целом убедительная кулиса легальности, прикрывавшая противозаконность режима. В ту же линию вписывалось и то, что во многом сохранялись старые институциональные фасады: тем беспрепятственнее можно было в их тени осуществлять глубинное преобразование всех отношений — пока люди безнадёжно запутывались в своих оценках законности или незаконности системы, необходимости лояльности или сопротивления; парадоксальное понятие легальной революции — это было нечто гораздо «большее, чем пропагандистский приём», его значение для успеха процесса захвата власти невозможно переоценить. Гитлер сам объяснял позже, что Германия в то время хотела порядка, в силу чего ему пришлось отказаться от открытого применения силы; в один из последних дней жизни, когда его охватывали настроения отчаяния, он, подводя итог ошибок и упущений прошлого, возлагал на любовь немцев к порядку, их манию законопослушания и глубокое неприятие хаоса, которые придали нерешительный характер уже революции 1918 года, сорвали и его акцию у «Фельдхеррнхалле», ответственность за всю половинчатость, компромиссы и роковой отказ от внезапной кровавой расправы: «Иначе тогда были бы ликвидированы тысячи… Только потом начинаешь жалеть, что был таким добрым».

В тот же момент тактика лавинообразно развёртывающейся революции, прикрытой атрибутами легальности, представлялась, однако, чрезвычайно успешной. По сути дела, всё было предопределено уже в течение февраля тремя декретами, законность которых, как казалось, в равной степени обеспечивали буржуазные авторитеты, находившиеся рядом с Гитлером, подпись Гинденбурга и сопровождавший все это туман национальных лозунгов. Уже 4 февраля вышел декрет «О защите немецкого народа», который предоставлял правительству права запрещать политические мероприятия, газеты и печатные издания конкурирующих партий на самых неопределённых основаниях. Тут же последовали драконовские меры, направленные против отличающихся политических воззрений любого направления, был прерван даже вскоре после его начала конгресс левых интеллектуалов и деятелей искусств в опере Кролля из-за якобы атеистических высказываний. Двумя днями позже, следующим чрезвычайным декретом, своего рода вторым государственным переворотом, был распущен прусский ландтаг, после того, как соответствующая попытка добиться этого парламентским путём потерпела провал. Спустя ещё два дня Гитлер обосновал перед ведущими немецкими журналистами чрезвычайный декрет от 4 февраля, обратив при этом их внимание на ошибочные суждения газет о Рихарде Вагнере и заявив, что «хочет уберечь нынешнюю печать от подобных промахов». Одновременно он пригрозил самыми решительными мерами тем, «кто сознательно хочет вредить Германии». В комплексе маловразумительных сообщений, эффектно скомпонованных с угрозами и актами насилия, скупо поступали сведения о Гитлере как о человеке. 5 февраля бюро НСДАП по связям с печатью известило, что Адольф Гитлер, «который очень привязан к Мюнхену», сохраняет там свою квартиру и что он, между прочим, отказался от оклада рейхсканцлера.

Тем временем национал-социалисты глубоко проникают в управленческий аппарат. При распределении ролей актёров легальной революции Герингу, чья дородность придавала ей столь жизнелюбивый оттенок, досталась задача не знающего удержу неистового преобразователя. Хотя новый чрезвычайный декрет передавал все правительственные полномочия в Пруссии Папену, реальная власть была у Геринга. Пока вице-канцлер надеялся на свою «воспитательную работу внутри кабинета», соратник Гитлера направил в прусское МВД несколько так называемых почётных комиссаров, таких, как оберфюрер СС Курт Далюге, которые тут же закрепились в крупнейшем управленческом ведомстве Германии и стали, проводя обширную перетряску кадров, отдавать распоряжения об увольнениях и назначениях новых людей, так что, как говорилось в свидетельстве очевидца, «чинуши старой системы вылетали штабелями. Эта беспощадная чистка затронула всех — от оберпрезидента до вахмистра».

Особое внимание Геринга было направлено на управления полиции, руководство которых он за короткое время укомплектовал командирами СА высокого ранга. 17 февраля он обязал полицию своим приказом «установить отношения наилучшего взаимодействия с национальными формированиями (СА, СС, „Стальной шлем“), а в отношении же левых „применять в случае необходимости оружие без малейших колебаний“: „Каждая пуля, — так предельно откровенно он подтвердил это распоряжение в произнесённой позже речи, — которая будет выпущена из ствола полицейского пистолета, выпущена мной. Если это называть убийством, то считайте, что это убийство совершил я, все это приказано мною, это я беру на себя“. Из невзрачного второразрядного ведомства в берлинском управлении полиции, которое занималось надзором за антиконституционными действиями, начало формироваться гестапо (государственная тайная полиция), аппарат которого уже четырьмя годами позже имел бюджет в сорок раз больше прежнего и располагал только в Берлине четырьмя тысячами чиновников. 22 февраля «для разгрузки линейных подразделений полиции при особых ситуациях» Геринг отдал распоряжение об образовании насчитывающей около 50 тысяч вспомогательной полиции, прежде всего за счёт личного состава СА и СС, открыто покончив с фикцией нейтральной полиции и заменив её выполнением функций террора в интересах одной партии. Белая повязка на рукаве, резиновая дубинка и пистолет отныне делали законными дикие аресты и произвол партийной армии, возводя их в ранг правомочных действий на службе государству. «Мои меры, — заверял Геринг в одном из своих заявлений тех дней, в которых витает дух упоения насилием, — не будут страдать боязнью нарушить в чём-то юридические нормы. Мои меры не будут страдать болезнью какой-либо бюрократии. Моё дело здесь — не блюсти справедливость, а уничтожать и истреблять — и баста».

Тем самым объявлялась война прежде всего коммунистам, которые были не только принципиальными противниками, но и определяли формирование большинства в будущем рейхстаге. Уже спустя три дня после создания правительства Геринг запретил в Пруссии все митинги коммунистов, после того как КПГ призвала к всеобщей забастовке и демонстрациям. Тихая гражданская война тем не менее продолжалась, только в первые дни февраля в результате столкновений пятнадцать человек погибло и примерно в десять раз больше было ранено. 24 февраля полиция в ходе рассчитанной на внешний эффект акции захватила здание ЦК КПГ, дом Карла Либкнехта на Бюловплац в Берлине, которое, правда, руководство компартии давно покинуло. И уже на следующий день печать и радио сообщали о сенсационной находке «многих сотен центнеров материала, свидетельствовавшего о замышлявшейся государственной измене», что позволило снабдить национал-социалистических агитаторов написанными леденящими душу красками жуткими картинами коммунистической революции. Сам материал, правда никогда не был опубликован: «террористические акты против отдельных вождей народа и руководителей государства, выведение из строя жизненно важных предприятий и публичных зданий, отравление целых групп лиц, которых они особенно боялись, захват заложников, жён и детей выдающихся деятелей должны были запугать народ, приведя его в ужас», — говорилось в докладе полиции. Тем не менее КПГ не запрещали, чтобы не толкнуть её избирателей в объятия СДПГ.

Тем временем национал-социалисты взвинтили свои пропагандистские мероприятия до самой шумной и безудержной предвыборной борьбы тех лет. Гитлер, который опять был самым мощным фактором воздействия на людей, лично открыл кампанию большой речью в берлинском Дворце спорта, которая в обильном потоке слов повторяла старые проклятья четырнадцати годам позора и нищеты, старые идеи непримиримости к ноябрьским преступникам и партиям прежней системы, равно как и старые формулы спасения страны и заканчивалась пламенной парафразой «Отче наш»: он, кричал Гитлер, «непоколебимо убеждён в том, что настанет час, когда миллионы тех, кто нас ненавидит, встанут за нами и вместе с нами будут приветствовать сообща созданный, завоёванный в тяжелейшей борьбе, выстраданный нами новый германский рейх Величия и Чести, Мощи, Великолепия и Справедливости. Аминь!» Опять в ход были пущены все технические средства, на это раз уже с опорой на престиж государства и его поддержку, страну захватил пароксизм воззваний, опять Гитлер летал по всей Германии; разработанный Геббельсом план предусматривал как можно более широкое использование радио, «которое наши противники не умели применить с толком, — писал шеф пропаганды, — тем лучше должны освоить работу с ним мы». Выступления Гитлера во всех городах должны были транслироваться передвижными радиостанциями: «Мы будем осуществлять трансляцию непосредственно из толщи народа, давая слушателю яркую картину происходящего на наших собраниях. Я сам буду предварять каждую речь фюрера вступлением, в котором я постараюсь донести до слушателя магию и атмосферу наших массовых митингов».

Значительная часть средств для предвыборной кампании была собрана благодаря мероприятию, на которое Геринг пригласил 20 февраля во дворец рейхспрезидента ведущих промышленников. Среди участников встречи — их было около двадцати пяти — находились Яльмар Шахт, Крупп фон Болен, Альберт Феглер из «Ферайнигте Штальверке», Георг фон Шницлер из концерна «ИГ Фарбениндустри», Курт фон Шрёдер, представители тяжёлой, горной промышленности и банков. В своей речи Гитлер опять подробно проанализировал антагонизм между авторитарной предпринимательской идеологией и тем демократическим строем, который он с издёвкой назвал политической организацией слабости и упадка, он превозносил жёстко организованное идеологизированное государство как единственную возможность устоять перед лицом коммунистической угрозы и превозносил право отдельной великой личности. Он более не желает, продолжал Гитлер, зависеть от терпимости партии Центра, от поддержки Гугенберга и дойч-националов, и он должен сперва завоевать всю власть, чтобы окончательно раздавить противника. Словами, в которых не было и тени стремления оставаться в рамках легальности, он призвал своих слушателей к финансовым пожертвованиям: «Сейчас мы стоим накануне последних выборов. Каким бы ни был их итог, назад пути больше нет… Так или иначе, если положение не разрешится при помощи выборов, то развязка произойдёт другим путём». В заключение Геринг заявил, что запрашиваемые финансовые пожертвования «будут даны промышленностью тем легче, чем скорее она осознает, что выборы 5 марта наверняка будут последними в ближайшие десять лет, а возможно и на ближайшие сто лет». Затем Шахт обратился к собравшимся с возгласом «А теперь, господа, пора раскошеливаться!» и предложил создать «предвыборную кассу», в которую он за короткое время собрал среди ведущих промышленных компаний по меньшей мере три миллиона марок, а может быть и больше.

Гитлер в значительной степени отошёл от прежней сдержанности и в предвыборных речах. «Время интернационалистской болтовни и обещаний примирения народов кончилось, на смену ему пришло время немецкого народного сообщества», — воскликнул он в Касселе; в Штутгарте он обещал «выжечь калёным железом явления разложения и обезвредить яд»; он преисполнен решимости «ни в коем случае не допустить возврата Германии к прежним порядкам». Он тщательно избегал изложения каких бы то ни было программных позиций («мы не хотим лгать и мы не хотим жульничать… раздавая дешёвые обещания»), конкретно он формулировал только одно намерение — «никогда, никогда… не отступать от задачи истребить в Германии марксизм и сопутствующие ему явления»; «первый пункт» его программы — призыв к противникам «Похороните все иллюзии!» Через четыре года он будет держать ответ перед немецким народом, а не перед партиями, развалившими страну; вот тогда пусть будет судьёй народ — и никто иной, воскликнул он богохульно с надрывом, на который его в те дни часто толкала самооценка себя как мессии, «по мне, пусть народ меня распнёт, если он решит, что я не выполнил своего долга».

Концепция легальной революции предусматривала расправу с противником не посредством открытого террора и мер запрета, а постоянной провокацией его на акты применения насилия, чтобы он сам создавал предлоги для законных мер подавления и их оправдания. Геббельс описал этот тактический метод уже в дневниковой записи от 31 января: «Пока мы хотим не прибегать к прямым контрмерам (против коммунистов). Пусть сперва вспыхнет пламя большевистской попытки осуществить революцию. А потом мы в подходящий момент нанесём удар». Это была старая гитлеровская идеальная революционная схема расстановки сил: его призывают на помощь как последнюю кандидатуру спасителя, к которой люди отчаянно рвутся всей душой, в кульминационный момент попытки коммунистического переворота, чтобы в драматической схватке уничтожить мощного врага, покончить с хаосом и обрести легитимность и уважение среди масс в качестве вызывающей ликование силы порядка. Поэтому уже на первом заседании кабинета 30 января он отклонил требование Гугенберга, не долго думая запретить компартию, забрать себе её депутатские мандаты и обеспечить таким образом себе большинство в рейхстаге, в силу чего новые выборы стали бы излишними.

Однако его мучило опасение, что коммунисты вообще не способны на широкомасштабную, энергичную акцию восстания. Он уже и до того порой высказывал сомнения в их революционной силе, такой же позиции, кстати, придерживался и Геббельс, который в начале 1932 года не видел в них опасности. Действительно, потребовались известные пропагандистские усилия, чтобы стилизовать их образ под тот призрак, как это им самим хотелось бы в соответствии с их свидетельством о рождении. Намёки на найденные в здании ЦК центнеры революционного материала служили этой установке, так же как и ходившие с середины февраля многочисленные, явно инспирированные самими национал-социалистами слухи о предстоящем покушении на Гитлера. Повисший в воздухе в 1918 году вопрос Розы Люксембург «Германский пролетариат — ну где же ты?» — остался и на этот раз без ответа. Хотя в первые недели февраля дело в ряде случаев доходило до уличных побоищ, они все же носили характер стычек явно местного характера, а никаких хотя бы самых призрачных свидетельств крупномасштабной, централизованно управляемой попытки восстания, благодаря которой можно было бы насаждать стимулирующие комплексы страха, не было. Причиной тому были не только депрессия и истощение энергии рабочих вообще, что, естественно, сильнее всего сказалось на коммунистах, но и доходившее прямо-таки до гротеска заблуждение их руководства в оценке исторической ситуации. Не обращая никакого внимания на преследования и мучения, на бегство многочисленных товарищей и массовый отток своих сторонников, коммунисты продолжали считать, что их основной противник — социал-демократия, что нет разницы между фашизмом и парламентской демократией, что Гитлер всего-навсего марионетка, что если он придёт к власти, то тем самым только приблизит власть коммунизма, а на нынешней стадии высшая революционная добродетель — терпение.

Эти тактические просчёты были, очевидно, отражением глубинного процесса смещения центров власти. Один из необычных моментов захвата власти состоял в том, что враг, существование которого было так долго в психологическом плане стимулом жизни национал-социализма, в решающей степени вдохновляло его и позволило вырасти в могучую силу, в момент решающей схватки не вышел на арену. Ещё недавно представлявший собой мощно действующую угрозу, наводивший ужас на буржуазию многомиллионный отряд сторонников коммунистов вдруг испарился — без какого-либо признака сопротивления, действия, сигнала. Если верно, что о фашизме нельзя говорить, не рассуждая как о капитализме, так и о коммунизме, то теперь после окончания одной связи исторически перестала существовать и другая: с этого момента фашизм уже не был ни инструментом, ни отрицанием, ни зеркальным отражением; в дни захвата власти он пережил как бы вступление во власть на основании своих собственных прав. В Германии коммунизм так больше и не появился на сцене в качестве провоцирующей контрсилы до самого конца фашизма.

На этом фоне надо рассматривать драматический, по сути дела уже закрепивший захват власти Гитлером пожар рейхстага 27 февраля 1933 года, этот фон определяет и многолетнюю дискуссию об ответственности за него. Коммунисты постоянно горячо отрицали какую-либо причастность к поджогу, и действительно, у них для этого не было никакого мотива; партия со сломленной волей к самоутверждению не могла подать такой грандиозный сигнал к переходу в наступление. Ответственность национал-социалистов можно было убедительно обосновать как раз потому, что пожар так превосходно вписывался в картину революционного нетерпения Гитлера. Долго считался потом бесспорным тезис об их вине, хотя отдельные вопросы оставались невыясненными, и было видно, что спор ведётся с подставными свидетелями и сфабрикованными документами. Сопровождавшие эти события обстоятельства из криминальной сферы также давали благодатную почву для воображения честолюбивых летописцев, так что происшедшее оказалось покрытым мощным слоем отчасти поверхностной, отчасти дерзкой сознательной лжи и стало представляться искажённым даже в его самоочевидных аспектах.

Значение и заслуга известного исследования, опубликованного Фрицем Тобиасом в начале 60-х годов, заключались прежде всего в том, что оно детально и предметно вскрывало многочисленные грубые измышления, продиктованные партийными интересами или же только живой фантазией авторов легенд. Выходящий за рамки упоминавшихся предположений тезис, что не национал-социалисты, а схваченный в горящем рейхстаге потный, полуголый и восклицавший заплетающимся языком «Протест! Протест!» голландец Маринус ван дер Люббе был ни с кем не связанным преступником-одиночкой, обоснована точнее и убедительнее, чем какая-либо другая версия события, но всё же оставались немалые сомнения, которые поддерживали огонь горячо шедших много лет споров. Приводившиеся при этом доводы «за» и «против», весомость аргументов в нашем контексте к делу отношения не имеет, ибо вопрос о том, кто устроил поджог, — это вопрос криминалистики и имеет для исторического понимания процесса захвата власти второстепенное значение. Мгновенно использовав данное событие для реализации планов установления своей диктатуры, национал-социалисты так или иначе взяли это преступление на свою совесть, обнаружили своё соучастие в том смысле, который не в силах затронуть споры о признаках состава преступления и вопрос о виновном в нём. В Нюрнберге Геринг признался, что аресты и преследования были бы проведены в любом случае, пожар рейхстага их только ускорил.

Решения о первых шагах в сложившейся обстановке были приняты уже на месте события. Гитлер проводил вечер на квартире Геббельса на Рейхсканцлерплац, когда позвонил Ханфштенгль и доложил, что рейхстаг охвачен пламенем. Полагая, что эта информация является «несуразным плодом чьей-то буйной фантазии», Геббельс сперва не стал информировать об этом Гитлера. И только когда вскоре поступило подтверждение известия, он передал его. Спонтанное восклицание Гитлера «Теперь они у меня не выкрутятся!» уже предвещало, как он собирался использовать случившееся в тактическом и агитационном плане. Оба тут же «помчались на скорости 100 км в час по Шарлоттенбургскому шоссе к рейхстагу» и добрались, перешагивая через толстые пожарные рукава, до большой крытой галереи. Здесь они встретили Геринга, который прибыл туда первым и «в сильном возбуждении» уже объявил происшедшее организованной политической акцией коммунистов, эта установка с данного момента и предопределяла формирование политического, журналистского и криминалистического мнения. Один из тогдашних сотрудников Геринга, который позже стал первым руководителем гестапо, Рудольф Дильс, рассказывает, что происходило на месте преступления:

«Когда я вошёл, ко мне приблизился Геринг. В его голосе звучал весь судьбоносный пафос этого драматического часа: „Это начало коммунистического восстания, они пошли в бой! Нельзя терять ни минуты!“

Геринг не смог продолжить дальше. К собравшимся повернулся Гитлер. Тут я увидел, что его лицо было багрово-красным от возбуждения и от жара в зале под куполом. Он закричал с такой неистовостью, какой я у него до того никогда не наблюдал, казалось, он вот-вот лопнет от натуги: «Теперь не будет никакой пощады! Раздавим всякого, кто встанет у нас на пути! Немецкий народ не поймёт мягкотелости. Каждого коммунистического функционера расстреливать на месте. Депутатов-коммунистов повесить этой же ночью. Социал-демократам и „Рейхсбаннеру“ теперь тоже никакой милости не будет!» [405]

Тем временем Геринг приказал привести всю полицию в состояние наивысшей готовности. Уже этой ночью было арестовано четыре тысячи функционеров, прежде всего КПГ, и заодно некоторые неугодные режиму писатели, врачи и адвокаты, в том числе Карл фон Осецкий, Людвиг Ренн, Эрих Мюзам и Эгон Эрвин Киш. Были заняты многие партийные дома и газетные издательства социал-демократов, «если будут сопротивляться, — грозил Геббельс, — пускайте в дело штурмовиков». И хотя большинство арестованных пришлось брать из постелей, а лидер парламентской фракции КПГ Эрнст Торглер, которого поначалу обвинили в причастности к этому делу, сам явился в полицию, чтобы продемонстрировать несостоятельность обвинений, первое официальное сообщение, датированное ещё 27 февраля (!), гласило:

«Пожар рейхстага должен был стать грандиозным сигналом к кровавому бунту и гражданской войне. Уже на вторник, на 4 часа утра, в Берлине намечались широкомасштабные грабежи. Установлено, что с сегодняшнего дня по всей Германии должны были начаться террористические акты против отдельных деятелей, против частной собственности, против мирного населения, и должна была быть развязана всеобщая гражданская война…

Подписаны ордера на арест двух виднейших коммунистических депутатов рейхстага ввиду наличия весомых оснований подозревать их в причастности к совершенному преступлению. Остальные депутаты и функционеры компартии взяты под арест. Коммунистические газеты, журналы, листовки и плакаты на четыре недели были запрещены по всей Пруссии. На четырнадцать дней запрещались все газеты, журналы, листовки и плакаты социал-демократической партии…» [407]

Уже в первой половине следующего дня Гитлер вместе с Папеном явился к рейхспрезиденту. После выдержанного в драматических красках рассказа о происшедших событиях он представил Гинденбургу проект чрезвычайного декрета. Последний поистине максимально использовал предоставившийся случай, отменяя все основные права, значительно расширяя сферу применения смертной казни и кроме того создавая многочисленные механизмы давления на земли. «Люди были как оглушены», — вспоминает один из очевидцев, — никогда серьёзность коммунистической угрозы не была столь осязаемой, жильцы домов организовывали дежурства из страха перед предстоящими грабежами, крестьяне выставляли охрану у колодцев и родников, боясь, что их отравят. Мгновенно сыграв при помощи всех пропагандистских средств на страхе людей, Гитлер получил возможность на короткий, искусно использованный период делать почти все, что угодно; да, это было так, как бы непостижимо ни было для нас одобрение декрета со стороны Папена и его консервативных «соконтролеров» — он выбивал у них из рук любое средство реального влияния и сносил преграды на пути потока национал-социалистической революции. Решающим моментом, однако, было то, что отсутствовало упоминание прав, обеспечивающих неприкосновенность личности. Эта «страшная недомолвка» привела к тому, что с этого момента снимались все пределы государственному произволу. Полиция могла произвольно «арестовывать и без каких-либо ограничений продлевать срок задержания. Она могла держать родственников в полном неведении о причинах ареста и дальнейшей судьбе арестованного. Она могла не давать адвокату или другим лицам посетить его или же ознакомиться с материалами дела… изнурять заключённого непосильной работой, кормить и размещать его в камере кое-как, заставлять повторять ненавистные ему лозунги или петь песни, пытать его… Никакой суд не получил бы материалы дела. Ни один суд не был правомочен вмешаться, даже если бы какой-нибудь судья неофициально узнал бы об обстоятельствах дела».

Чрезвычайный декрет «О защите народа и государства», который в тот же день был дополнен и ещё одним — «Против измены Немецкому народу и действий, представляющих собой государственную измену», был главной правовой основой системы господства национал-социалистов и вне всяких сомнений важнейшим законом «третьего рейха», он заменял правовое государство перманентным чрезвычайным положением. Справедливо указывалось на то, что именно в нём, а не в принятом несколькими неделями позже законе о чрезвычайных полномочиях, следует искать главную правовую основу режима; вплоть до 1945 года декрет действовал без каких-либо изменений, обеспечивая псевдоправовое прикрытие преследованиям, тоталитарному террору, подавлению немецкого сопротивления вплоть до 20 июля 1944 года. Одновременно чрезвычайный декрет имел и тот эффект, что национал-социалисты больше не могли отступиться от тезиса о поджоге рейхстага коммунистами и восприняли состоявшийся позже процесс, который мог доказать вину только ван дер Люббе, как тяжкое поражение. В этих аспектах, а не в криминалистических деталях, надо видеть решающее историческое значение пожара рейхстага. Когда Сефтон Делмер, корреспондент «Дейли экспресс», спросил в то время Гитлера, верны ли слухи о предстоящей резне внутриполитической оппозиции, Гитлер мог насмешливо ответить ему: «Мой дорогой Делмер, я не нуждаюсь в Варфоломеевской ночи. Чрезвычайным декретом „О защите народа и государства“ мы создали особые суды, которые законным путём выдвинут обвинения против всех врагов государства и осудят их». Число арестованных до середины марта только в Пруссии на основании декрета от 28 февраля оценивали в более чем десять тысяч, Геббельс с чувством необыкновенного счастья комментировал успехи захвата власти: «Жизнь опять упоительна!»

На этом запугивающем фоне в последнюю неделю перед выборами снова форсировали свою работу, постоянно наращивая обороты, все средства национал-социалистической агитации. Геббельс объявил 5 марта «днём пробуждения нации», и на проведение этого дня были направлены теперь все массовые митинги и шумные парады, все акции вывешивания флагов, акты насилия, сцены ликования и гитлеровские «шедевры ораторского искусства». Безудержный ошеломляющий пыл этих мероприятий почти полностью вытеснил со сцены партнёров, прежде всего ДНФП, в то время как другим партиям чинились многочисленные помехи, на которые полиция взирала молча и безучастно; до дня выборов среди противников национал-социалистов был убит 51 человек и несколько сотен ранено, а среди национал-социалистов погибло 18 человек; «Фелькишер беобахтер» не без основания сравнивала агитацию НСДАП с «сокрушительными ударами молота». День накануне выборов был отмечен помпезным спектаклем в Кенигсберге. Когда Гитлер закончил речь экзальтированным призывом к немецкому народу: «Теперь опять высоко и гордо держи свою голову! Больше ты не порабощён и не закабалён, теперь ты опять волен… милостивой помощью Божией», зазвучала «Нидерландская благодарственная молитва», последняя строфа которой была перекрыта колокольным звоном кенигсбергского собора. Все радиостанции получили указание передавать митинг в прямой трансляции, согласно партийной директиве каждый, «у кого есть для этого возможность, должен сделать все, чтобы на улице был слышен голос канцлера». После окончания передачи повсюду начался марш колонн СА, в то время как на горах и вдоль границы были зажжены так называемые костры свободы: «Нас ждёт великая победа», — ликовали организаторы.

Тем больше было их разочарование, когда вечером 5 марта стали известны результаты. В выборах приняло участие примерно 89 процентов избирателей, НСДАП получила 288 мест, а её партнёр по коалиции, Черно-бело-красный боевой фронт — 52 мандата. Партия Центра удержала свои позиции, набрав 73 места, равно как и СДПГ — 120 депутатов, и даже коммунисты потеряли из прежних 100 мандатов только 19. Настоящего успеха национал-социалистам удалось добиться только в южногерманских землях Вюртемберге и Баварии, где они были до того представлены ниже средних показателей. Но желанного большинства они все же не получили: они набрали 43, 9 процента голосов, и для большинства им не хватало около 40 мест. Вследствие этого Гитлер по меньшей мере формально продолжал зависеть от поддержки со стороны Папена и Гугенберга, вместе с мандатами их партии у Гитлера получалось весьма хрупкое большинство — 51, 9 процента. На квартире у Геринга, где стало известно о результатах выборов, он раздражённо заявил, что пока жив Гинденбург, от «шайки» — он имел в виду партнёра по коалиции, ДНФП, — не избавиться. Геббельс возразил: «Да что значат теперь все эти цифры? Мы хозяева в рейхе и Пруссии». В своём листке «Дер Ангрифф» он обратился к рейхстагу с поразительным требованием «не создавать трудностей правительству… и дать событиям пойти своим ходом».

Одной из черт не дающего людям прийти в себя стиля захвата власти и национал-социалистической психологии вообще является мышление исключительно торжествующими категориями и манера превозносить как победы даже тяжелейшие поражения — вопреки всей очевидности. Поэтому и результаты выборов национал-социалисты, несмотря на своё разочарование, выдали за грандиозный успех и вывели из него свою историческую задачу «привести в исполнение приговор, вынесенный народом марксизму». Когда партия Центра запротестовала непосредственно после выборов против вывешивания флагов со свастикой на общественных зданиях, Геринг высокомерно ответил, что 5 марта «подавляющее большинство немецкого населения» выразило свою поддержку флагу со свастикой: «Я отвечаю за то, чтобы выполнялась воля большинства немецкого народа, а не желания группы людей, которые, похоже, ещё не поняли смысла происходящего ныне». На заседании кабинета 7 марта Гитлер без обиняков охарактеризовал результаты выборов как «революцию».

При помощи акций, напоминающих путч, он уже в первые четыре дня после выборов захватил власть в землях. СА повсюду сыграли давно известную в истории проходную роль уже не владеющего собой народного гнева, проводя демонстрации на улицах, окружая административные здания и требуя смещения бургомистров, полицай-президентов и, в конечном счёте, и правительств. В Гамбурге, Бремене и Любеке, в Гессене, Бадене, Вюртемберге или, скажем, Саксонии каждый раз по одной и той же схеме правительство земли заставляли уходить в отставку, расчищая тем самым дорогу для прихода «национального» кабинета. Порой, правда, тщательно сооружённые фасады законности рушились и становились очевидными незаконные, революционные притязания на власть: «Правительство со всей жёсткостью раздавит всякого, кто выступит против него», — заявил вюртембергский гауляйтер Вильгельм Мурр после того, как его при помощи подтасовок избрали новым президентом земли. «Мы не говорим: око за око, зуб за зуб — нет, тому, кто выбьет нам глаз, мы оторвём голову, а тому, кто выбьет нам зуб, размозжим всю челюсть». В Баварии гауляйтер Адольф Вагнер вместе с Эрнстом Ремом и Генрихом Гиммлером вынудил премьер-министра Хельда уйти в отставку 9 марта и приказал затем своим силам занять здание правительства. За несколько дней до того в Мюнхене размышляли, не восстановить ли для отражения угрозы унификации монархию, призвав на трон кронпринца Рупрехта, и грозили арестовать на границе любого рейхскомиссара, который попытается пересечь линию Майна; а теперь выяснилось, что рейхскомиссар давно находился в пределах земли Бавария и по части близости к народу превзошёл всех её министров: вечером 9 марта правительственные полномочия были переданы тому самому генералу фон Эппу, который в 1919 году разгромил власть Советов в Баварии. Всего тремя днями позже в Мюнхен направился Гитлер. В первой половине дня, в выступлении по радио по случаю общенационального дня скорби он объявил, что черно-красно-жёлтые государственные цвета Веймарской республики отменяются, и отныне государственным флагом являются стяги черно-бело-красного цвета и полотнища со свастикой; одновременно он дал указание вывесить «в знак празднования победы» на три дня флаги. Он объявил «первый этап» борьбы завершённым и добавил: «Унификация политической воли земель и воли нации свершилась».

На самом же деле унификация была той своеобразной формой, в которой осуществлялась национал-социалистическая революция. В предшествующие годы Гитлер постоянно выступал против старомодных и сентиментальных революционеров, которые видели в революции «спектакль для масс», заявляя: «Мы не балаганные революционеры, рассчитывающие на люмпен-пролетариат». Революция, по его представлениям, была не бунтом, а управляемым беспорядком, не произволом и не беззаконной анархией, а триумфом упорядоченного насилия. Поэтому он с явным неудовольствием воспринимал террористические акции СА, развернувшиеся непосредственно после выборов, дополнительно подогретые шумными лозунгами победы, — не потому, что это было насилие, а потому, что они были необузданными. Противники, ренегаты или посвящённые в сокровенные тайны становились жертвами безудержной жажды мести. В округе Хемниц в течение двух дней было убито пять коммунистов и застрелен издатель социал-демократической газеты, в Гляйвице депутату от партии Центра бросили в окно ручную гранату, вооружённые штурмовики ворвались на заседание обербургомистра Дюссельдорфа д-ра Лера и избили кожаной плёткой одного из присутствующих. В Дрездене СА сорвали концерт дирижёра Фрица Буша, в Киле убили адвоката, который был членом СДПГ. СА бойкотировали еврейские магазины и освобождали из тюрем своих товарищей по партии, занимали банки и заставляли увольнять политически неугодных им чиновников. Параллельно с этим шла волна взламывания квартир, грабежей и разбоя, в отдельных случаях отряды СА занимались дикой торговлей людьми, отпуская политических противников на свободу за высокий выкуп. Учитывая все подобные обстоятельства, число убитых в течение первых месяцев оценивали в 500-600, а количество отправленных в лагеря, о которых Фрик говорил уже 8 марта, — в 50 тысяч и более. Как всегда, при анализе комплексных моделей поведения национал-социалистов обнаруживается почти не распутываемый клубок политических мотивов, удовлетворения личных инстинктов и холодного расчёта: о таком положении вещей свидетельствует перечень имён некоторых жертв этого периода: наряду с поэтом-анархистом Эрихом Мюзамом среди убитых были директор театра Роттер и его жена, бывший национал-социалистический депутат Шефер, передавший властям «боксхаймские документы», ясновидец Хануссен и баварский майор полиции Хунглингер, который 9 ноября 1923 года усмирял Гитлера в пивной «Бюргерброй»; далее бывший командир СС Эрхард Хайден и, наконец, убивший Хорста Весселя Али Хелер. Все жалобы своих буржуазных партнёров на растущее господство улицы Гитлер резко и оскорблённо отметал; Папену он заявил, что просто восхищён «небывалой дисциплиной» своих штурмовиков и эсэсовцев, он опасается, что «история однажды упрекнёт нас, что мы, может быть, сами уже заразились слабостью и трусостью нашего буржуазного мира, в исторический час действовали в белых перчатках вместо того, чтобы пустить в ход стальные кулаки»; он никому не позволит увести себя в сторону от выполнения своей миссии истребления марксизма и «поэтому самым настоятельным образом просит в будущем не обращаться к нему с подобными жалобами». Тем не менее уже 10 марта он предупредил СА и СС о необходимости «вести себя так, чтобы в истории нельзя было сравнивать национальную революцию 1933 года с революцией спартаковского сброда в 1918 году».

Естественно, СА были глубоко разочарованы такими предупреждениями. Они всегда понимали под захватом власти открытое применение насилия, за которое ни перед кем отвечать не приходится, они гонялись за людьми, пытали и убивали их не в последнюю очередь ради того, чтобы придать революции её подлинный темперамент. И они не хотели, чтобы многолетние обещания, согласно которым Германия после победы будет принадлежать им, теперь вдруг обернулись ни к чему не обязывающими метафорами, они связывали с былыми посулами совершенно конкретные притязания на офицерские патенты, должности руководителей окружных управлений, «тёпленькие местечки», социальную обеспеченность, в то время как гитлеровская концепция захвата власти предусматривала, по крайней мере на первом этапе, замены лишь на ключевых постах в процессе хорошо дозированного нажима; массу специалистов второго эшелона надо было заставить сотрудничать при помощи обманных манёвров и угроз. Поэтому Гитлер старался успокоить своих штурмовиков обтекаемыми заявлениями: «Час разгрома коммунизма придёт!» — заклинал он их уже в начале февраля.

Разочарования СА были, однако, надеждами бюргерства. Оно ожидало восстановления порядка, а не произвола, убийств или создания диких концлагерей коричневыми преторианцами. Тем с большим удовлетворением взирало оно теперь, как СА призывались к порядку, как их революционный порыв к действию все больше глушили заданиями собирать пожертвования, расхаживая с кружкой, или даже посещением церкви по воскресеньям, куда их вели строем. Сбивающее с толку, но работающее на повышение престижа представление о Гитлере как умеренном деятеле, который, блюдя законность, постоянно ведёт изматывающие схватки со своими радикально настроенными соратниками, порождено впечатлениями этого времени.

Но по-настоящему целостной и высокоэффективной тактика «легальной революции» становилась благодаря второму «волшебному слову», которым оперировал Гитлер — «национальное возрождение». Оно служило революционным оправданием не только многочисленным, отчасти неконтролируемым, а отчасти управляемым актам насилия, но и давало все ещё оскорблённой в своём национальном самосознании стране завораживающий лозунг, за мишурой которого можно было спрятать все далеко идущие властные цели режима. Начиная от консервативных «укротителей» Гитлера в кабинете вплоть до широких кругов буржуазной общественности — на всех их сочетание запугивающего насилия и национальной фразеологии, которая сопровождала все акты произвола потоками патетических словоизлияний, придавая им некое возвышенное значение, оказывало исключительно сильное парализующее действие и приводило к тому, что беззастенчивое утверждение национал-социалистов у власти не только не встречало никакого сопротивления, но ещё и горячо приветствовалось как надпартийный «национальный подъем».

Такова была схема мыслей и чувств, которая теперь единообразно вбивалась в голову нации, ориентируя её в нужном направлении. В центре её стояла в бесчисленных и порой доходящих до гротеска вариантах фигура «народного канцлера», который, высоко вознесшись над спором партий и мелкими интересами, радеет только о законности и благе нации. Теперь Геббельс сам взялся за разработку этого образа во всё более оглушительной пропаганде, используя все давление государственных рычагов. 13 марта Гинденбург подписал декрет о назначении его главой «имперского министерства народного просвещения и пропаганды», создание которого планировалось с самого начала, но откладывалось из-за партнёров по коалиции. Тем самым Гитлер впервые нарушил все прежние обещания сохранять состав кабинета неизменным. Новый министр урвал себе из сферы компетенции своих коллег обширные полномочия, но вёл себя, однако, с непринуждённой корректностью, которая выгодно отличалась от разухабистых манер большинства упивавшихся победой коричневых вождей. В своей первой программной речи перед представителями печати он заявил: «Создавая новое министерство, правительство преследует цель не предоставлять народ самому себе. Нынешнее правительство — это народное правительство… Новое министерство будет информировать народ о намерениях правительства, чтобы достичь политического единства народа и правительства».

Создание нового министерства Гитлер не без иронии обосновал на заседании правительственного кабинета перечнем предельно общих задач, выделив при этом, например, необходимость подготовить население к решению вопроса о растительном масле и жирах. Но никто из министров не задавал уточняющих вопросов и не требовал объяснений, за считанные недели вся решимость консерваторов не дать ему развернуться испарилась, что свидетельствует не только о тонко продуманной сдержанности в использовании директивных компетенций, но и о гипнотической энергии. Папен только услужливо поддакивал, Бломберг был полностью очарован Гитлером, виртуозом по этой части, Гугенберг позволял себе от случая к случаю пробормотать под нос выражения недовольства, а остальные были фактически не в счёт. Задача, за которую на самом деле без промедления взялся Геббельс, заключалась в подготовке первого мероприятия, которым новое государство должно было заявить о своём характере и одновременно расчистить путь в психологическом плане для запланированного закона о чрезвычайных полномочиях. Хотя для принятия этого закона, задуманного как «смертельный удар» по системе парламентаризма, Гитлер мог, ссылаясь на принятые после пожара рейхстага декреты, опять прибегнуть к силе и арестовать столько депутатов от левых партий, сколько было бы нужно для достижения необходимого большинства в две трети; такой вариант со всеми расчётами действительно был доложен кабинету Фриком и обсуждался участниками заседания, но Гитлер имел возможность избрать и формально корректный путь: попытаться заручиться поддержкой центристских партий. Гитлер пошёл одновременно и по первому, и по второму пути, что было отнюдь не случайным моментом, а характерной чертой тактического стиля захвата власти в целом.

В то время как депутаты КПГ и СДПГ подвергались массивным запугиваниям, а часть их была просто арестована, Гитлер откровенно обхаживал буржуазные партии, напоминая, впрочем, и им в виде угрозы о неограниченных полномочиях, которыми он располагал согласно принятому после пожара рейхстага декрету от 28 февраля. Этим стремлением были продиктованы в тот период и выпячивание своей верности интересам нации, обращение к христианской морали, торжественное преклонение перед традициями, да и вообще стиль сугубо гражданского, солидного государственного деятеля. Ухаживание Гитлера за буржуазией достигло своей кульминации, полной помпезности и беспримерного магического воздействия на настроения людей, в День Потсдама.

Это было одновременно первой, мастерски удавшейся пробой сил нового министра пропаганды. Если 5 марта Геббельс провозгласил «днём пробуждения нации», то 21 марта, дату первого заседания рейхстага «третьего рейха», он объявил «днём национального возрождения». Открыть его должен был торжественный государственный акт в потсдамской гарнизонной церкви, над могилой Фридриха Великого. Резиденция прусских королей с её строгой красотой вызывала разнообразные ассоциации, созвучные потребности в национальном возрождении, равно как и дата торжества: 21 марта было не только началом весны, но и тем днём, когда Бисмарк в 1871 году открыл первый германский рейхстаг и окончательно закрепил тем самым исторический поворот в развитии страны. Каждая фаза, каждое действие церемонии были расписаны Геббельсом в «сценарии», который санкционировал Гитлер. То, что так впечатляло и трогало душу: строгий порядок марширующих колонн, ребёнок у дороги, протягивающий букет цветов, выстрелы из лёгких мортир, вид белобородых ветеранов войн 1864, 1866 и 1871 годов, парад и звучание органа — вся эта неотразимо действующая комбинация точного ритма и уносящей с собой эмоциональности была плодом холодного и уверенно распределяющего эффектные акценты планирования: «На таких крупных государственных торжествах, — сделал себе пометку Геббельс после предварительной инспекции „прямо на местности“, — важна мельчайшая деталь».

День открыли — весьма примечательный момент! — праздничные богослужения. Вскоре после десяти часов из Берлина стали прибывать первые вереницы лимузинов, прокладывая себе дорогу через запруженные народом улицы: Гинденбург, Геринг, Папен, Фрик, депутаты рейхстага, руководство СА, генералы — старая и новая Германия. На фасадах домов висели гирлянды и яркие ковры, множество гирлянд, перемежающихся черно-бело-красных флажков и флажков со свастикой, приветственно машущих пышному празднику примирения. В старом фельдмаршальском мундире, который он все чаще предпочитал гражданскому чёрному сюртуку, демонстрируя примечательный возврат к своему прошлому, Гинденбург вошёл в протестантскую церковь Николаикирхе, затем он проехал по городу. На католическое богослужение в храме св. Петра и Павла депутатов партии Центра, проявив иронию, пустили через боковой вход. Гитлер и Геббельс ввиду «враждебной позиции католического епископата» на службе не присутствовали… На этом «народном празднике национального единения» отсутствовали также не приглашённые на него коммунисты и социал-демократы, некоторой части которых, как публично заявил Фрик 14 марта, помешала сделать это «неотложная и более полезная работа… в концлагерях». Незадолго до двенадцати часов Гинденбург и Гитлер встретились на ступенях гарнизонной церкви и обменялись рукопожатием, которое было увековечено на миллионах почтовых открыток и плакатов, символизируя всю тягу нации к внутреннему примирению: «Старик», без которого Гитлер, по собственным его словам, не смог бы прийти к власти, дал своё благословение. Хор и галерея церкви были заполнены генералами кайзеровской армии и рейхсвера, дипломатами и различными высокопоставленными лицами, за ними национал-социалистические депутаты в коричневых рубашках, по бокам — парламентские представители центристских партий. Традиционное место кайзера осталось не занятым, но за ним сидел в парадном мундире кронпринц. Шагая негнущимися ногами к своему месту во внутреннем помещении церкви, Гинденбург на мгновение замер у ложи кайзера и поднял в приветствии фельдмаршальский жезл. Исполненный респектабельности, в чёрной визитке, со скованностью новичка Гитлер следовал за производившим печальное впечатление старцем. За ними колыхание мундиров, затем органная музыка и лейтенский хорал «Восславим дружно Бога…»

Выступление Гинденбурга было кратким. Он отметил то доверие, которое он, а теперь и народ оказывают новому правительству, благодаря чему имеется «конституционная основа для его работы», призвал депутатов поддержать правительство в решении его тяжких задач и заклинал «древним духом этого места» преодолеть «эгоизм и партийные дрязги… ради блага сплочённой, свободной, гордой Германии». На ту же волну торжественных чувств, свободную от резких выпадов, была настроена и речь Гитлера. Обрисовав периоды величия и упадка нации, он заявил о своей приверженности «вечным основам» её жизни, традициям её истории и культуры. После проникновенных слов благодарности Гинденбургу, «великодушное решение» которого позволило заключить союз «между символами величия прошлого и молодыми силами», он просил Провидение укрепить «то мужество и упорство, которыми веет в этом святом для каждого немца храме на нас — людей, борющихся за свободу и величие нашего народа, здесь, у могилы его величайшего короля».

«К концу все потрясены до глубины души, — отмечает Геббельс. — Я сижу близко от Гинденбурга и вижу, как к его глазам подступают слезы. Все встают с мест, славя престарелого фельдмаршала, который протягивает руку молодому канцлеру. Исторический момент. Щит немецкой чести вновь очищен от скверны. Вверх взлетают штандарты с нашими орлами. Гинденбург возлагает лавровые венки на могилы великих прусских королей. Гремят орудия. Звучат трубы, рейхспрезидент стоит на трибуне с фельдмаршальским жезлом в руке и приветствует рейхсвер, СА, СС и „Стальной шлем“, проходящие церемониальным парадом у трибуны. Стоит и приветствует…» [427]

Эти картины оказали необыкновенное воздействие на депутатов, военных, дипломатов, иностранных наблюдателей и на широкую общественность и сделали День Потсдама действительно поворотным. Хотя заносчивые слова Папена о том, что он в несколько месяцев так зажмёт Гитлера в угол, что «тот запищит», были уже давно и однозначно опровергнуты жизнью, «душещипательная потсдамская комедия», казалось, продемонстрировала, что своенравный нацистский фюрер наконец все же попал в сети того национального консерватизма, который имел в резиденции прусских королей свой идейный, взывавший к возвращению былого величия центр, а в Гинденбурге — своего верного хранителя; казалось, что молодой, преисполненный веры и благоговения Гитлер подчинился этой традиции. Лишь меньшинство было в состоянии не поддаться гипнотическому воздействию этого спектакля, и многие из тех, кто ещё 5 марта голосовал против Гитлера, теперь явно заколебались в своих суждениях. До сих пор ещё горько осознавать, что многие чиновники, офицеры, юристы из преданного национальным интересам бюргерства, которые, пока они руководствовались рациональными аргументами, вели себя весьма сдержанно, распрощались с недоверием в тот момент, когда режим привёл их в состояние экстаза, сыграв на их национальных чувствах. «Шквал чувств национального восторга, — писала одна из газет правой буржуазии, — пронёсся вчера над Германией», «снеся, как хотелось бы нам надеяться (!), завалы, которыми от них отгораживались некоторые партии, и распахнув двери, которые им до того упорно не хотели открывать». Огромные факельные шествия по улицам Берлина и обставленное с особой торжественностью представление «Майстерзингеров» завершили программу празднества.

Двумя днями позже режим и сам Гитлер предстали в иной ипостаси. 23 марта, примерно в 14 часов, во временно переоборудованной для этого опере Кролля собрался рейхстаг на то заседание, театральным прологом которого был День Потсдама. Уже во внешнем оформлении однозначно господствовали цвета и символы НСДАП. Оцепление здания было поручено частям СС, которые в этот день впервые предстали столь массированно, а внутри здания длинными угрожающими шеренгами стояли штурмовики в коричневой форме. Сзади на сцене, где заняли место правительство и президиум рейхстага, висело огромное знамя со свастикой. В открывшей заседание речи Геринга грубо игнорировался надпартийный характер парламента; обращаясь к «камерадам», он без всякого основания посвятил её памяти Дитриха Эккарта.

Затем, чтобы произнести свою первую речь в рейхстаге; на трибуну вышел Гитлер, тоже в коричневой рубашке. Примечательно, что перед этим он несколько недель выступал преимущественно в обычном костюме. По своей неизменной риторической схеме он опять начал с мрачной панорамы происшедшего с ноября 1918 года, бед и угроз гибели, нависших над рейхом, а затем дал широкую картину намерений и задач правительства, используя преимущественно обтекаемые формулировки, более или менее совпадавшие с высказываниями последних недель. Потом он заявил:

«Чтобы получить возможность выполнить задачи в пределах обрисованных выше общих рамок, правительство выносит на рассмотрение рейхстага от имени двух партий — Национал-социалистической и Немецкой национальной — проект закона о чрезвычайных полномочиях… Духу национального возрождения и поставленной цели не отвечал бы такой порядок, при котором правительство просило бы одобрения своим мерам у рейхстага от случая к случаю, торгуясь и выпрашивая. У правительства нет намерения упразднить рейхстаг как таковой. Напротив, оно и в будущем будет время от времени информировать его о своих мероприятиях… Правительство собирается использовать этот закон лишь настолько, насколько это необходимо для осуществления жизненно необходимых мер. Никакой угрозы существованию рейхстага и рейхсрата не возникает. Позиция и права господина рейхспрезидента остаются неприкосновенными… Существование земель не упраздняется…».

Вопреки этим успокаивающим заверениям каждая из пяти статей закона разбивала один за другим «основополагающие компоненты немецкой конституции». Согласно первой статье законодательная функция переходила от рейхстага к имперскому правительству, статья вторая расширяла полномочия правительства до возможности изменения конституции, статья третья передавала право подготовки законов от рейхспрезидента рейхсканцлеру, четвёртая распространяла сферу применения закона на определённые договоры с иностранными государствами, в то время как заключительная статья ограничивала срок действия закона четырьмя годами и связывала его с существованием нынешнего правительства. С опять же характерным для него изменением тона Гитлер завершил речь вызовом своим противникам:

«Поскольку правительство располагает явным большинством, число случаев, когда в силу внутренней необходимости потребуется использовать закон, будет само по себе ограниченным. Ввиду этого правительство национального возрождения тем более настаивает на принятии закона. Оно предпочитает в любом случае чёткое решение. Оно предоставляет партиям рейхстага возможность спокойного развития Германии и намечающегося на этой основе в будущем взаимопонимания, но оно столь же исполнено решимости и готово ответить на выражение неприятия и тем самым на предупреждение о сопротивлении. Теперь решайте сами, господа депутаты, быть миру или войне» [431] .

Овации, зал стоя поёт «Германия, Германия превыше всего» — на этой ноте оканчивается речь Гитлера, что символически предвещало, какими станут будущие функции парламента. В атмосфере, которая благодаря расставленным повсюду караулам СА и СС напоминала скорее осадное положение, фракции удалились на трехчасовой перерыв совещаться. Перед зданием молодчики Гитлера в форме начали скандировать хором: «Мы требуем закона о чрезвычайных полномочиях — иначе клочья полетят!»

Теперь все зависело от поведения партии Центра, её согласие должно было обеспечить правительству необходимое для изменения конституции большинство. На состоявшихся до того переговорах с лидером партии д-ром Каасом Гитлер сделал различные заверения, которые касались прежде всего конкордата и в конце концов «в качестве благодарности за благоприятное голосование партии Центра» подготовить письмо, «касающееся отмены тех частей принятого после пожара рейхстага декрета, которые нарушали гражданские и политические свободы граждан»; оно должно было также содержать заявление о том, что закон будет применяться только при определённых условиях. Кроме того, Гугенберг и Брюнинг во время беседы вечером 21 марта договорились о том, что согласие партии Центра будет зависеть от принятия статьи, гарантирующей гражданские и политические свободы. Было условлено, что фракция ДНФП должна будет внести сформулированное Брюнингом предложение.

Во время перерыва на совещании Брюнингу, однако, сообщили, что в рядах фракции Немецкой национальной народной партии возникло серьёзное сопротивление плану внесения дополнительной резолюции; внести её проект, как о том договорились, будет невозможно. Фракция партии Центра заколебалась и стала вновь обсуждать свою позицию. В то время как большинство выступало за одобрение предложения правительства, часть членов фракции, прежде всего Брюнинг, страстно выступала против всякой уступчивости, лучше, — крикнул он, — погибнуть со славой, чем опуститься до позорного конца. В конце концов договорились всей фракцией последовать за мнением большинства. Решающую роль сыграли при этом не только традиционное приспособленчество партии и разлагающее воздействие Дня Потсдама, но и отражавшее настрой павших духом людей мнение, что партия не в состоянии воспрепятствовать принятию закона и даже что этот последний, в сочетании с обещанным письмом, ещё действеннее заставит Гитлера соблюдать законность, чем существующие ныне положения.

Правда, письмо Гитлера к концу перерыва для консультаций так ещё и не поступило. По настоянию Брюнинга Каас отправился к Гитлеру и вернулся с заявлением, что письмо якобы уже подписано и направлено министру внутренних дел для передачи дальше и поступит ещё во время голосования; Каас добавил: «Если бы я когда-либо поверил Гитлеру, то именно в этот раз, судя по его самому убедительному тону».

Тем временем на трибуну в глубоком молчании, в котором издали доносилось угрожающее скандирование СА и СС, поднялся председатель СДПГ Отто Вельс. В своём последнем публичном выступлении, выразившем верность демократии, он обосновал отрицательную позицию своей фракции. И социал-демократия постоянно выступала за внешнеполитическое равноправие Германии и против любой попытки противников принизить её честь. Быть беззащитным, заявил он, не значит быть бесчестным. Это справедливо в отношении как внешней, так и внутренней политики. Выборы дали правительственным партиям большинство и тем самым возможность управлять в соответствии с конституцией, когда существует такая возможность, то именно так и полагается действовать. Критика, говорил он, обладает целительной силой, её преследование ничего не даёт. Он завершил свою речь обращением к правовому сознанию народа и приветствием преследуемым и друзьям.

Этот соблюдающий чувство меры, по форме вполне достойный отказ привёл Гитлера в состояние крайнего раздражения. Резко оттолкнув в сторону Папена, который напрасно пытался удержать его, он во второй раз поднялся на трибуну. Показывая рукой на только что выступившего оратора, он начал: «Поздно вы спохватились! Прекрасные теории, которые вы, господин депутат, только что изложили здесь, сообщены мировой истории немного позже, чем надо». С нарастающим возбуждением он отрицал какое-либо право социал-демократии считать себя частью единого национального целого в вопросах внешней политики, существование у неё чувства национальной чести, чувства законности и продолжил свою тираду, накал которой возрастал с каждой волной бурных аплодисментов:

«Вы говорите о преследованиях. Я думаю, лишь немногие из наших представителей здесь не испытали на себе преследований с вашей стороны, не побывав в тюрьме… Вы, кажется, совсем забыли, как с нас годами срывали рубашки, потому что вам не подходил их цвет… Мы выросли на ваших преследованиях!

Вы говорите далее, что критика оказывает целительное воздействие. Конечно, кто любит Германию, пусть критикует нас, но тот, кто поклоняется Интернационалу, нас критиковать не вправе! И в этих вещах истина доходит до вас, господин депутат, с изрядным опозданием. Целительность критики вам следовало бы осознать в то время, когда мы были в оппозиции… Тогда запреты нашей печати шли один за другим, годами запрещались наши собрания! А теперь вы говорите: критика исцеляет!»

Когда в этом месте зазвучали громкие протесты социал-демократов, зазвенел колокольчик председателя, и Геринг прокричал через стихающий гам: «Нечего шуметь — слушайте, что вам говорят!» Гитлер продолжил:

«Вы говорите: „Вы хотите теперь лишить рейхстаг реального влияния, чтобы продолжить революцию“. Господа, в таком случае нам незачем было бы вносить здесь наш законопроект. У нас, видит Бог, хватило бы мужества схватиться с вами и по-другому!

Вы говорите, что и мы не можем не считаться с социал-демократией, потому что она первой завоевала места здесь для народа, людей труда, а не только для баронов и графов. Во всём вы, господин депутат, опоздали! Что же вы не растолковали эти ваши убеждения своему другу Гжезинскому и другим вашим приятелям — Брауну и Зеверингу, которые годами попрекали меня тем, что я подмастерье маляра! Вы годами утверждали это на своих плакатах. (Реплика Геринга: «Ну, теперь канцлер даст жару!») И, наконец, меня грозили выгнать из Германии плёткой для собак.

Отныне мы, национал-социалисты, откроем немецкому рабочему дорогу к тому, что он вправе требовать. Мы, национал-социалисты, будем выразителями его интересов. Вы, мои господа, больше не нужны… И не путайте нас с буржуазным миром. Вы считаете, что ваша звезда опять может взойти! Взойдёт, господа, звезда Германии, а ваша закатится… Прогнившее, старое и дряхлое в народной жизни исчезнет и больше никогда не вернётся».

Раскрывая свои подлинные мысли, он заметил, что только ради «соблюдения законности» и по психологическим соображениям призывает «германский рейхстаг дать нам разрешение на то, что мы могли бы взять и так», его выступление подходило к концу, обращаясь к социал-демократам, он прокричал:

«Я думаю, что вы не голосуете за этот закон потому, что вам в силу вашего склада ума не понять стремления, которое воодушевляет нас… Могу сказать вам только одно: да я совсем и не хочу, чтобы вы голосовали за него! Германия должна стать свободной, но только не благодаря вам!»

В протоколе после этих слов записано: «Длительные бурные крики „Хайль!“ и выражения одобрения среди национал-социалистов и на трибунах. Аплодисменты представителей ДНФП. Все вновь и вновь вспыхивающие овации и крики „Хайль!“ Действительно, эти слова считаются самым ярким примером находчивости Гитлера как оратора, но надо, однако, напомнить, что прозвучавшая перед этим речь Отто Вельса уже накануне попала в руки прессы и, очевидно, стала известна Гитлеру. Геббельс считал, что от противника «только клочья летят» и ликовал: «никогда ещё так не разбивали в пух и прах и не растаптывали, как здесь». По бесшабашной грубости, по упоению чувством расправы эта речь Гитлера напоминает то выступление сентября 1919 года, когда профессиональный оратор-полемист впервые так открыл шлюзы гитлеровского красноречия, что простодушный Антон Дрекслер был поражён и восхищён; теперь же на заседании правительства, состоявшемся на следующий день, Гугенберг поблагодарил «от имени остальных членов кабинета за блестящий разгром марксистского лидера Вельса».

После того, как улеглась буря оваций по завершении речи Гитлера, на трибуну стали выходить представители других партий. Один за другим они обосновывали своё одобрение законопроекта; Каас, правда, не без смущения и только после того, как Фрик в ответ на повторный запрос «торжественно заверил его, что курьер уже доставил письмо Гитлера в его бюро в опере Кролля». Три чтения закона прошли в течение нескольких минут. Результат голосования — 441 «за», 94 «против», на своей позиции неприятия законопроекта остались только социал-демократы. 441 — это было гораздо больше необходимого большинства в две трети, этих голосов было бы достаточно даже в том случае, если бы проголосовали против 81 депутат от коммунистов и 26 депутатов СДПГ, которые в силу ареста, бегства или болезни отсутствовали. Едва только Геринг сообщил результат, как национал-социалисты ринулись вперёд и, выстроившись у того ряда, где сидело правительство, с поднятыми в партийном приветствии руками стали петь «Хорста Весселя». Ещё в тот же вечер закон единогласно прошёл через унифицированный имперский совет. Обещанное письмо Гитлера так и не попало в руки партии Центра.

Принятием «Закона об устранении бедственного положения народа и государства» — так официально назывался закон о чрезвычайных полномочиях — рейхстаг был исключён из политики, а правительству была предоставлена неограниченная свобода действий. Воспоминания о том дне столь тягостны не потому, что центристские партии капитулировали перед более сильным противником и отбросившей в сторону все ограничители волей, а потому, что они сами малодушно подыгрывали своему собственному устранению из политики. Хотя буржуазные политики не без оснований указывали на то, что уже принятый после пожара рейхстага декрет от 28 февраля открыл решивший дело переход к диктатуре, в то время как закон о чрезвычайных полномочиях имел в процессе захвата власти формальное значение. Но как раз в этом случае голосование давало им возможность выразить своё сопротивление актом, который бы запомнился людям, вместо того, чтобы прикрывать революционные события тех недель вдобавок ко всему ещё и видимостью преемственности в законодательной сфере. Если декрет от 28 февраля был фактическим концом веймарской многопартийной республики, то закон о чрезвычайных полномочиях был её моральным концом: он подвёл окончательную черту под процессом саморазрушения партий, истоки которого восходят ещё к 1930 году, когда распалась «большая коалиция».

Закон о чрезвычайных полномочиях завершил первую фазу захвата власти: он сделал Гитлера независимым не только от президентских декретов, но и от союза с консервативным партнёром. Уже одним этим устранялась всякая возможность организованной борьбы за власть против нового режима. «Фелькишер беобахтер» не без оснований писала: «Исторический день. Парламентская система капитулирует перед новой Германией. На протяжении четырех лет Гитлер сможет делать все, что сочтёт нужным: в плане отрицания — истреблять все пагубные силы марксизма, а в плане созидания — создавать новую народную общность. Начинается великое дело! Настал день третьего рейха!»

Действительно, Гитлеру потребовалось менее трех месяцев для того, чтобы обвести вокруг пальца своих союзников и поставить мат почти всем противостоявшим ему силам. Чтобы верно представить себе быстроту этого процесса, надо вспомнить, что Муссолини в Италии для завоевания власти в примерно таком же объёме потребовалось семь лет. Целеустремлённость Гитлера и его умение подать себя как серьёзного государственного деятеля с самого начала подействовали на Гинденбурга и быстро заставили президента забыть о былых предубеждениях; теперь однозначная победа правительства при голосовании укрепила его в новых чувствах. Преследования, которым не в последнюю очередь подвергались его бывшие избиратели, холодный, эгоистичный старик игнорировал, наконец он опять осознавал себя в верном строю, а то, что Гитлер покончил с отвратительным, неуправляемым бесчинством партий, «он скорее ставил ему в заслугу». Уже спустя два дня после назначения Гитлера канцлером Людендорф упрекал Гинденбурга в письме, что он «отдал страну во власть самого большого демагога всех времён»: «Я торжественно предрекаю Вам, что этот злосчастный человек столкнёт наш рейх в пропасть и принесёт нашей нации невообразимое горе. Будущие поколения проклянут Вас за этот поступок в Вашей могиле». Но несмотря на это, Гинденбург был доволен, что «разрубил узел и теперь надолго обретёт покой». Самоустраняясь от дел, он поручил статс-секретарю Майснеру заявить на заседании кабинета, касающемся закона о чрезвычайных полномочиях, что в участии президента в подготовке принимаемых на его основе законов «нет необходимости»; Гинденбург был счастлив, что освободился от давно давившей на него ответственности. Вскоре и Папен перестал претендовать на участие во всех встречах между президентом и Гитлером. Гинденбург сам попросил его, как он выразился, «не обижать Гитлера», а когда премьер-министр Баварии Хельд прибыл во дворец президента жаловаться на террор и нарушения конституции со стороны национал-социалистов, впадающий в маразм старик попросил его обратиться к самому Гитлеру.

И в кабинете, как отмечал Геббельс, «авторитет фюрера теперь полностью утвердился. Никаких голосований больше не бывает. Решает фюрер. Все идёт гораздо быстрее, чем мы смели надеяться». Лозунги и открытое объявление войны национал-социалисты направляли почти исключительно против марксистов, но удар в равной мере был нацелен и против партнёра — ДНФП. Ухищрённая система этой партии по сдерживанию и укрощению нацистов была не более чем паутиной, в которую, как говорится в народе, недалёкие надеются поймать орла. В своём близоруком пылу борьбы с левыми Папен, Гугенберг и их сторонники полностью упустили из виду, что устранение левых должно было создать Гитлеру тот инструментарий, при помощи которого он ликвидирует и их самих; казалось, они были просто неспособны понять опасность этого союза хотя бы в отдалённой степени, они даже не догадывались, что, садясь за один стол с Гитлером, надо было крепко держаться за карманы. Карл Герделер с ничего не подозревающей заносчивостью консерватора заверил, что Гитлера они зажмут и дадут ему заниматься только архитектурными выкрутасами, а политику будут делать беспрепятственно сами. Гитлер же в одном из высказываний того времени, вновь отразившем старую неприязнь, назвал своих буржуазных партнёров по коалиции «призраками», заявив: «Реакция считает, что посадила меня на цепь. Они будут ставить мне максимум ловушек. Но мы не будем дожидаться их действий… Мы не будем миндальничать. Я не знаю буржуазных предрассудков! Они считают меня необразованным, варваром. Да! Мы варвары. Мы хотим ими быть. Это почётный титул. Мы, и никто другой, хотим омолодить мир. Старому миру конец…»

Но инструментарий против левых и правых — это был ещё не весь выигрыш Гитлера, который принёс ему закон о чрезвычайных полномочиях. Тактика захвата неограниченной власти не в качестве революционного узурпатора, а в тоге законодателя, какой бы дырявый и залатанный вид у неё ни был, одновременно не дала возникнуть вакууму законности, который обычно бывает следствием насильственных переворотов. Благодаря закону о чрезвычайных полномочиях в распоряжении Гитлера оказался аппарат государственной бюрократии, включая юстицию, без которой он не мог обойтись при осуществлении своих далеко идущих планов: закон предоставлял основу, которая удовлетворяла как совесть, так и потребности жить в ладу с властью. Не без удовлетворения большинство чиновников констатировало законный характер данной революции, которая тем самым несмотря на все отдельные эксцессы столь выгодно отличалась от «вакханалии» 1918 года: это ещё сильнее, чем антидемократические традиции сословия пробуждало готовность к сотрудничеству. А тот, кто все ещё артачился, испытывал на себе лично не только силу преследований в соответствии с принятым специальным законом — против него была и видимость законности.

Конечно, это была всего лишь видимость; вопреки по-прежнему распространённому тезису о неразрывном, плавном переходе от парламентской республики к тоталитарному унифицированному государству, надо признать, учитывая все обстоятельства, что в процессе легальной революции революционные элементы явно перевешивали легальные. Ничто не ввело общественность в заблуждение относительно подлинной природы происходящего больше, чем блестящая «находка» провести смену декораций прямо на открытой сцене. То, что закрепил закон о чрезвычайных полномочиях, было актом революционного захвата власти, хотя он и продлевался в 1937, 1941 и затем вновь в 1943 годах, как того требовали его положения, он всё равно оставался законом о чрезвычайном положении, принятым в своего рода чрезвычайных обстоятельствах.

Строго соблюдавшийся лексикон режима также подчёркивал революционный характер процесса захвата власти. Конечно, поначалу неукоснительно следили за тем, чтобы происшедшее именовалось «национальным возрождением», и действительно, этим понятием была дана богатая пища разнообразным иллюзиям, реставрационным чаяниям, желанию отдать себя, возникшим у наивных попутчиков. Но уже в своей речи, посвящённой закону о чрезвычайных полномочиях, Гитлер говорил не о «национальном возрождении», а о «национальной революции», а ещё двумя неделями позже Геринг демонстративно заменил эту формулу на понятие «национал-социалистической революции».

То, что произошло дальше, было всего лишь делом техники, округлением уже завоёванных властных позиций. В течение немногих недель была доведена до конца нейтралистская унификация земель и параллельно с этим произведён полный разгром всех политических групп и союзов. Разделавшись с коммунистами, крушение которых происходило молча, в атмосфере беззвучного террора, ухода в подполье и перехода приспособленцев на сторону победителей, национал-социалисты взялись за профсоюзы, которые уже в первые мартовские дни колебаниями, имевшими фатальные последствия, обнажили свою растерянность и слабость; их роковой ошибкой было предположение, что им удастся откупиться и сохранить себя рядом примирительных жестов. Хотя по всему рейху множились аресты и притеснения профсоюзных руководителей, а СА провели ряд налётов на их местные отделения, федеральное правление направило 20 марта Гитлеру своего рода адрес с выражением лояльности, в котором указывалось на чисто социальные задачи профсоюзов «независимо от характера государственного режима» (!). Когда Гитлер взял на вооружение старое требование рабочего движения, которое оставалось невыполненным и во времена республики, и объявил 1 мая национальным праздником, руководство профсоюзов призвало рабочих к участию в демонстрациях. Повсюду организованные в профсоюзах рабочие и служащие маршировали под чужими знамёнами в гигантских праздничных колоннах, с горечью выслушивали речи национал-социалистических функционеров, но всё же аплодировали им — ситуация вынуждала — оказавшись внезапно в том лагере, которому они ещё только что противостояли как противники: ничто не парализовало волю к сопротивлению многомиллионного движения в такой степени, как этот приведший его в замешательство опыт. В то время как профсоюзная газета «Геверкшафтсцайтунг» в соответствии с приспособленческой тактикой руководства превозносила 1 Мая как «День победы», СА и СС уже 2 мая захватили по всей Германии профсоюзные здания, принадлежащие объединению хозяйственные предприятия и рабочие банки, руководители профсоюзов были арестованы, часть их была отправлена в концлагеря. Это был бесславный закат.

В таком же недраматическом ключе пришёл конец и Социал-демократической партии. Отдельные призывы к сопротивлению одних руководителей вызывали в большинстве случаев лишь парализующие опровержения других и обнажали бессилие застывшей в своих традиционных формах массовой партии. С 30 января СДПГ, что было характерно, всё время ссылалась на ту конституцию, которую безудержно демонтировали изголодавшиеся по власти национал-социалисты, и ограничилась совершенно невыразительным тезисом, что партия не покинет первой почву законности. Оставаясь все ещё верующими в букву своего учения марксистами, считавшими национал-социализм «последней картой реакции», которая по законам исторического детерминизма никогда не сможет выиграть, представители социал-демократической верхушки оправдывали своё бездействие тактическим девизом: «Быть наготове — это сейчас все!», их пассивность оказывала глубокое деморализующее влияние на низовые организации, которые часто рвались к действиям. Уже 10 мая без какого-либо сопротивления были конфискованы по указанию Геринга все здания партии, газеты, а также имущество СДПГ и «Рейхсбаннера». После острых споров в руководстве верх в конце концов взяли представители курса на умиротворение, которые хотели заставить режим вести себя сдержанно, идя в тактическом плане ему навстречу. Те же самые соображения лежали и в основе решения фракции в рейхстаге при определённых обстоятельствах одобрить большое внешнеполитическое заявление Гитлера от 17 мая; её намерения выразить одобрение особым заявлением были слишком тонкой вязью для обуха гитлеровской воли к уничтожению. Когда Фрик шантажистски пригрозил расправиться с заключёнными в концлагерях сторонниками СДПГ, партия решила проголосовать в рейхстаге за заявление правительства. Не без издевательского взгляда в левую сторону Геринг мог заявить в конце заседания рейхстага, что «мир увидел, как един немецкий народ, когда решается его судьба». От измотанной, униженной партии никто больше, собственно говоря, и не ожидал жеста сопротивления, когда её наконец 22 июня запретили, а её места в парламенте присвоили себе другие.

В водовороте унификации исчезали теперь и все остальные политические группировки, газеты почти ежедневно давали сообщения об их ликвидации или самороспуске: начало этому положили Немецкие национальные боевые союзы и «Стальной шлем» (21 июня), за ними настал черёд всех ещё оставшихся организаций наёмных рабочих и работодателей (22 июня), а потом и Немецкой национальной народной партии, которая как соратница по делу национального возрождения напрасно кричала о своём праве на жизнь; она так и не могла понять, почему это она должна теперь бежать среди зайцев, после того как она долго была в стае гончих псов; потом наступил конец Государственной партии (28 июня), Немецкого национального фронта (28 июня), объединений Центра (1 июля), Младогерманского ордена (3 июля), Баварской народной партии (4 июля), Немецкой народной партии (4 июля), и, наконец, самой партии Центра, которая была тактически парализована одновременными переговорами по конкордату и была вынуждена оборвать их (5 июля), параллельно с этим шла унификация союзов, представляющих интересы промышленности, торговли, ремёсел и сельского хозяйства, и нигде ни одного акта сопротивления, почти ни одного инцидента, выходившего за локальные рамки. 27 июня Гугенберга, который фигурировал на жаргоне нацистов под кличкой «старая корыстная свинья», заставили уйти в отставку, никто из его консервативных друзей и пальцем не пошевелил. Только накануне этого он ещё раз попытался превзойти в демагогии национал-социалистов, предъявляя на Всемирной экономической конференции в Лондоне безудержные требования создания колониального рейха и немецкой экономической экспансии вплоть до Украины, на самом же деле он предоставил Гитлеру лёгкую возможность защитить разум и мир между народами от пангерманского возмутителя спокойствия. На четыре министерских поста, которые освободились после этого в рейхе и в Пруссии, Гитлер назначил двумя днями позже генерального директора объединения страховых обществ Курта Шмитта (экономика) и Вальтера Дарре (продовольствие и сельское хозяйство). Одновременно он распорядился, чтобы в заседаниях кабинета постоянно участвовал «заместитель фюрера» Рудольф Гесс. После того как уже в апреле в НСДАП перешёл Франц Зельдте, соотношение между национал-социалистами и ДНФП в кабинете стало почти противоположным по сравнению с прежним (восемь к пяти), поскольку за спиной у министров от ДНФП не было больше опоры в виде своей партии, они деградировали в не имеющих какого-либо веса специалистов. Пакетом законов, важнейший из которых объявлял НСДАП монополистом, режим обеспечил 14 июля 1933 года закрепление достигнутого.

Этот прошедший без сопротивления быстрый распад всех политических сил от левых до правых характеризует самым ярким образом процесс захвата власти национал-социалистами; нет более наглядного свидетельства истощения жизненных сил Веймарской республики, чем та лёгкость, с какой формировавшие её фундамент институты позволили разрушить себя. Даже Гитлер был поражён: «Такое жалкое крушение никто не считал возможным», — заявил он в начале июля в Дортмунде. Акты произвола и запреты, которые ещё недавно бесспорно могли бы развязать схватки, подобные гражданской войне, люди теперь покорно сносили, пожимая плечами; капитуляцию тех месяцев в таких огромных масштабах не понять, если принимать во внимание только политические её причины, оставляя вне поля зрения духовные и психологические. Вопреки всем нарушениям закона и актам насилия тех недель из этого следует известное историческое оправдание Гитлера, и в ощущении Брюнинга, шагавшего в группе депутатов в День Потсдама к гарнизонной церкви, что его ведут «на плаху», было, пожалуй, больше истины, чем он сам думал. Один из проницательных наблюдателей эпохи отмечал в то же время в обстановке постоянных безответных ударов «в лицо правде, свободе», устранения партий и парламентского строя растущее чувство, «что все упразднявшиеся здесь вещи людей уже особо не волновали».

И на самом деле, закон о чрезвычайных полномочиях, предшествующий ему День Потсдама и бесславный конец старых структур, последовавший за ним, ознаменовали поворот: нация внутренне окончательно распрощалась с Веймарской республикой. С этого момента политический строй прошлого перестал быть альтернативой, под знаком которой могла бы зародиться надежда или тем более воля к сопротивлению. Ощущение, что происходит смена времён, которое в расплывчатом виде, в виде эйфорического ожидания возникло уже в момент прихода Гитлера к власти, охватывало теперь все более широкие круги. Понятие «мартовских павших» характеризует с презрительным оттенком массовый переход на сторону победителей. Какие бы сомнительные моменты не отыскивал более острый взгляд в законности перемены власти, Гитлер быстро завоевал легитимность, авторитет вызывающего к себе уважение, управляющего страной на законных основаниях государственного деятеля, который заслуживает большего, чем пренебрежительного определения «демагог». На глазах таявшее меньшинство тех, кто сопротивлялся распространявшемуся наподобие массового психоза соблазну влиться в общую массу, оказывалось в очевидной изоляции и прятало свою горечь, своё одинокое омерзение перед лицом поражения, которое явно было нанесено «самой историей». Старое было мертво. Будущее, как казалось, принадлежало режиму, который приобретал все больше сторонников, ликующей поддержки и откуда ни возьмись и доводов в пользу своего существования. «Впечатление решительного неприятия, хотя они и молчат, производят одни только домработницы», — иронично отмечал в марте 1933 года Роберт Музиль, но и он признавал, что ему не хватает альтернативы, чтобы сопротивляться, он не может представить себе, чтобы возникающий революционный порядок можно было заменить возвращением старого или ещё более старого состояния: «Это чувство следует истолковывать, вероятно, именно так: у национал-социализма есть своё предназначение и час, это не сотрясение воздуха, а ступень истории». То же самое имел в виду представитель левых Курт Тухольский со свойственным ему чувством парадокса: «Не освистывать же океан».

Такие настроения фатализма, культурного отчаяния форсировали успех национал-социализма. Триумф дела новых хозяев жизни оказывал притягательное воздействие, устоять перед которым могли лишь очень немногие. Террор и акты беззакония не оставались незамеченными, но, испытывая старую европейскую раздвоенность «быть не в ладах с совестью или с требованиями века», все больше людей переходило на сторону тех, кто, казалось, имел за собой историю.

В этой благоприятной обстановке режим приступил к тому, чтобы завоевать после власти и людей.

 

Глава II

НА ПУТИ К ФЮРЕРСКОМУ ГОСУДАРСТВУ

Гитлер и власть. — «Я не диктатор!» — Революция на тормозах. — Ориентация нации. — Антиеврейский бойкот 1 апреля. — Национальное братание. — Культурная унификация. — Интеллигенты. — Социальная мобилизация. — Прагматический отказ от программы. — Преодоление экономического кризиса. — Рабочие. — Первые внешнеполитические шаги. — Удар по Лиге наций. — «Справедливость на стороне Германии!» — Договор с Польшей. — Умение Гитлера вести переговоры. — Никчёмность и гениальность. — Вынужденное примирение.

Переход от первой фазы процесса завоевания власти ко второй прошёл без каких-либо заминок, без колебаний и без проявлений тактической нерешительности. Едва только летом 1933 года завершилось разрушение демократического правового государства, как началась переплавка осколков в управляемое единство тоталитарного фюрерского государства. «Власть у нас. Сегодня никто не может оказать нам сопротивление. Но мы должны воспитать немца для этого государства. Предстоит гигантская работа», — заявил Гитлер 9 июля на встрече с СА, характеризуя задачи на будущее.

Дело в том, что Гитлер никогда не хотел утверждения одного только господства насилия. Суть и мотивы его феномена не объяснить только одной жаждой власти, и как объект изучения современных форм тирании его трудно постичь. Конечно, власть, её почти неограниченное, неподотчетное использование значили для него много, но он никогда не довольствовался этим. Ни на миг не ослабевавшее упорство, с которым он завоёвывал её, расширял, использовал и в конце концов израсходовал, — весомое свидетельство того, что он был рождён быть не просто тираном. Он был зациклен на своей миссии отразить смертельную угрозу Европе и арийской расе и хотел создать с этой целью «непоколебимую мировую империю». Анализ истории, в особенности современной эпохи, показал ему, что для этого требуются не только материальные средства власти — лишь великая «революция, сопоставимая с русской» может развить огромную динамику, отвечающую этой цели.

Как всегда, он и эту задачу осмысливал прежде всего в категориях психологии и пропаганды. Только в этот период — позже мы с такой ситуацией никогда не встретимся — он чувствовал свою зависимость от толпы и следил за каждой её реакцией с прямо-таки боязливой озабоченностью. Он боялся непостоянства настроений не только как сын и выразитель демократической эпохи, но и в силу своей индивидуальной потребности в восторженном одобрении. «Я не диктатор и никогда не буду диктатором», — сказал он как-то, пренебрежительно добавив, что «став диктатором, может править любой фигляр». Хотя он отменил принцип голосования, но от этого отнюдь не стал свободным; если внимательно вдуматься, то господства по произволу лидера вообще нет, а есть лишь различные способы формирования «общей воли»: «Национал-социализм всерьёз реализует демократию, которая выродилась в условиях парламентаризма, — заявил он. — Мы выбросили на помойку устаревшие институты именно потому, что они больше не служили поддержанию плодотворных отношений с нацией в её совокупности, а приводили к болтовне, к наглому обману». То же самое имел в виду и Геббельс, который заметил, что в век политизации масс народами нельзя править, «вводя чрезвычайное положение и комендантский час с девяти часов вечера»: или даёшь им идеал, предмет для их фантазии и привязанности, или они пойдут своей дорогой. Наука того времени говорила о «демократическом цезаризме».

Этой политической практике соответствовала установка на то, чтобы не оставлять психологическую обработку и мобилизацию нации на волю случая или каприза и уж тем более не ставить в зависимость от суждений критически настроенных людей, а превратить её в результат последовательного, тоталитарного пронизывания всех общественных структур плотной системой надзора, регламентации и управления, которая, с одной стороны, нацелена на то, чтобы «обрабатывать людей до тех пор, тока они не окажутся в полной нашей власти», а, с другой, охватывать каждую социальную область, проникая и в частную сферу: «Необходимо создать структуры, в которых будет проходить вся жизнь индивида. Любая деятельность и потребность каждого отдельного человека будет регулироваться партией, представляющей всю общность. Не будет больше никакой „самодеятельности“, не будет никаких свободных пространств, где индивидуум принадлежал бы сам себе… Время личного счастья кончилось».

Правда, свои представления о тотальном господстве Гитлер осуществил не «в один заход». Его тактическое умение состояло не в последнюю очередь в уверенном чутьё необходимого темпа, в бурный период начала 1933 года он не раз опасался, что контроль за развитием событий выскользнет у него из рук: «Довольно многие революции удавались на первых этапах, в момент первого натиска, но было меньше таких, которые, удачно начавшись, не позволяли себя заглушить и остановить», — заявил он в одной из речей тех дней, сдерживая нетерпение своих приверженцев. В отличие от своих сторонников он не поддавался головокружению от успехов и не утрачивал ни на: мгновение способности подчинять сиюминутные аффекты далеко идущим целям власти. Он энергично сопротивлялся попыткам продолжить революционный захват госаппарата после фактического завоевания власти. Его сильно развитое чувство успеха подсказывало ему проявить сдержанность.

Руководители ведомств теневого государства, которое создала партия в годы ожидания, поэтому не сразу получили государственные посты. На этом этапе это удалось только Геббельсу, Дарре и отчасти Гиммлеру, в то время как Розенберг, например, тщеславие которого было направлено на МИД, и Эрнст Рем потерпели неудачу.

Отказ Гитлера отдать государство партии как бы в виде добычи был обоснован двумя моментами. С одной стороны, только таким способом можно было пробудить то чувство примирения внутри нации, которое имело решающее значение для построения полностью) сплочённого государства. Летом 1933 года Гитлер все вновь и вновь предупреждал своих сторонников о необходимости «настроиться на работу в течение многих лет и оперировать большими отрезками времени»; не будет никакого толка, если по-доктринерски суетливо «искать, что бы ещё революционизировать», теории ничего не значат — надо быть «умным и осторожным».

С другой стороны, он был достаточно осмотрителен, чтобы расценивать государство как инструмент для удержания в повиновении той партии, вождём которой он был. Точно так же, как он постоянно создавал конкурирующие институты и подогревал соперничество в НСДАП, чтобы стоя над спорами и ссорами, ещё надёжнее утвердить своё всемогущество, он использовал теперь государственные инстанции, чтобы сделать ещё более запутанной и многообразной макиавеллистскую игру обеспечения господства, со временем даже увеличив число этих звеньев.

Например, только в его личном распоряжении находились две, а после смерти Гинденбурга даже три канцелярии: имперская канцелярия во главе с доктором Ламмерсом, канцелярия фюрера и наконец президентская канцелярия во главе со статс-секретарём Майснером, работавшим там ещё со времён Эберта и Гинденбурга. Внешняя политика, воспитание, печать, искусство, экономика — все они были полем битвы за влияние трех или четырех конкурирующих инстанций, эта малая война за полномочия, отзвуки которой были слышны ещё в последние дни режима, распространялась и вниз — вплоть до самых нижних уровней: один руководитель жаловался как-то на бои за делёж полномочий даже при организации праздника солнцестояния. В 1942 году в рейхе существовало целых 58 высших властных инстанций, которые командовали вдоль и поперёк, дрались за права и лидерство, предъявляли свои полномочия; есть некоторые основания для того, чтобы охарактеризовать третий рейх как авторитарно управляемую анархию. Министры, комиссары, чрезвычайные уполномоченные, руководители администраций, наместники, губернаторы и т. д. с зачастую сознательно неясно сформулированными задачами создавали клубок полномочий, распутать который было невозможно, единственно только сам Гитлер с как бы габсбургским искусством управления разбирался в нём, поддерживал баланс и заправлял им.

В этом ведомственном хаосе следует также искать причину того, что режим столь экстремально был «завязан» на персоне Гитлера и до конца войны знавал схватки не по идеологическим вопросам, а только борьбу за проявления благосклонности фюрера, которая, правда, по своей ожесточённости и разрушительности была похлеще споров ортодоксов. Вступая самым резким образом в противоречие с популярным воззрением, согласно которому авторитарные системы выгодно отличаются решительностью и энергичностью в реализации принятых решений, надо отметить, что от других форм государственной организации их отличает как раз большая предрасположенность к хаосу; все рассуждения о строжайшем порядке представляли собой не в последнюю очередь попытку скрыть путаницу, мотивированную соображениями техники господства, за грандиозными фасадами. Когда один из руководителей СС Вальтер Шелленберг во время войны пожаловался на практику дублирующих друг друга приказов и бессмысленное соперничество ведомств, Гитлер одёрнул его, напомнив о теории борьбы за жизнь: «Надо сделать так, чтобы люди тёрлись друг о друга, от трения возникает тепло, а тепло — это энергия». Гитлер, однако, умолчал о том, что та энергия, о которой он говорил, тратилась впустую, что она была с точки зрения господства нейтрализующей силой, не представлявшей собой угрозы. Начиная с 1933 года он перестал проводить заседания кабинета, конечно, и по той причине, что их коллегиальный дух противоречил принципу борьбы между собой. Когда Ламмерс захотел время от времени приглашать коллег-министров к себе по вечерам, выпить пива, Гитлер запретил ему это. Не без оснований этот стиль руководства характеризовали как «институциональный дарвинизм», а распространённое представление о его более высокой эффективности — жизненно необходимой для их существования «ложью во спасение» всех авторитарных систем.

Тот факт, что Гитлер не отдал государство просто как добычу, вызвал большое недовольство среди его сторонников. Несмотря на наличие всех идеологических стимулов нельзя упускать из виду ту элементарную ударную материальную силу, которая лежала в основе захвата власти. Свыше шести миллионов безработных создавали источник огромной социальной энергии — неудовлетворённой тяги к работе, к добыче и ожидания карьеры. Революционная волна вынесла в парламенты и ратуши, а затем и за чиновничьи столы слой функционеров; теперь те, кому ничего не досталось, рвались под воздействием антикапиталистических настроений прошлых лет в более обширную и богатую сферу торговли и промышленности, «старые борцы» хотели стать директорами, президентами палат, членами наблюдательных советов или просто — при помощи насилия и шантажа — совладельцами.

Их мощная воля к завоеванию придавала событиям, в которых всё остальное заглушалось воплями об единении, однозначно революционные черты. Курт В. Людекке рассказывает о тех временах, как один из таких изголодавшихся по власти и начальственному креслу партийных функционеров приветствовал его в только что занятом служебном кабинете: «Привет, Людекке! Ух, как здорово! Я — начальник!». На другом конце этого социального спектра описанный Германом Раушнингом взрыв отчаяния одного партийца, который в страхе от того, что его опять обойдут, кричал ему: «Я не хочу назад на дно! Это вы, наверное, можете ждать. Над вами не капает! А я без работы! Пока появится новая такая возможность выбиться, я стану преступником. Я выйду в люди, чего бы это не стоило. Другого такого случая у нас не будет!»

Но предпосылкой для второй стадии захвата власти было укрощение этой радикальной, неконтролируемой энергии. В трех больших речах-предупреждениях, с которыми он выступил в начале июля, Гитлер, как уже в марте, во время «восстания СА», продемонстрировал стремление притормозить революционный порыв, теперь-де всё зависит от того, удастся ли «перевести вырвавшийся на свободу поток революции в надёжное русло эволюции»; в то же время он старался придавать ему все новые и новые поступательные импульсы. Ибо столь же опасным как авантюристическая безудержность было превращение сложившихся отношений в неподвижную массу, будь то по причине преувеличенной боязни революции, будь то из-за естественной малоподвижности многомиллионной партии, задыхающейся под наплывом все новых толп вступающих в неё. Призывая своих сторонников к дисциплине, Гитлер в то же время был озабочен тенденцией к «обуржуазиванию»; он дал указание остановить с 1 мая 1933 года приём новых членов после того, как более полутора миллионов влившихся в партию за три месяца оттеснили 850 тысяч старых партийцев на позицию меньшинства. Считаясь с внешним окружением, он приказывал с треском выгонять из партии и отправлять в концлагеря партийцев, позволявших себе неправомочное вмешательство в торговых палатах и на промышленных предприятиях; но в тесном кругу своих приближённых он оправдывал рвачество как революционный стимул и говорил о «преднамеренной коррупции». Буржуазные круги упрекали-де его в том, что он устраивает сфабрикованные процессы против прежних властителей, обвиняя их в коррупции, в то время как его собственные люди набивают карманы: «Я отвечал этим простакам, — возмущался он по свидетельству очевидца, — не могут ли они сказать мне, как мне ещё выполнить оправданные желания моих товарищей по партии получить возмещение за нечеловеческие годы их борьбы. Я спросил их, будет ли им приятнее, если я выпущу на улицу моих штурмовиков. Я ещё могу сделать это. Меня бы это устроило. Да и для всего народа было бы здоровее, если бы пару недель подряд была по-настоящему кровавая революция. Жалея и их буржуазное спокойствие, я отказался от такого варианта. Но я ещё могу это наверстать!… Когда мы делаем Германию великой, у нас есть право подумать и о себе».

Преследуя эту двойную тактическую цель: и сохранить динамизм революции и стабилизировать её, и обуздать, и продвинуть её вперёд, Гитлер придерживался и на этой фазе своих испытанных максим психологии власти. Только взбудораженное, находящееся в постоянном волнении сознание можно было подчинить себе, взять под свой контроль: «Я могу вести массу, только вырвав её из состояния апатии. Управлению поддаётся только фанатизированная масса. Апатичная, тупая масса — величайшая опасность для всякого общества», — заявил он.

Это стремление пробудить массы, чтобы «получить возможность превратить их в своё орудие», теперь вышло на самый передний план. Уже нагнетание страха, марши, митинги и сбор средств, формулы пробуждения и воскрешения, культ фюрера, короче говоря, изобретательно скомпонованное сочетание обманных трюков и террора были началом обработки нации в духе единой схемы мыслей и чувств. Характерно, что вместе с успехом опять стали проявляться давно оттеснённые на задний план основные идеологические постулаты; с яростью, напоминавшей ранние годы борьбы, вновь набросились на долгое время почти забытую фигуру еврея, как воплощение зла и демагогическое средство отвлечения внимания, ощущений недовольства.

Уже в марте имели место первые антисемитские бесчинства отрядов СА. Но они вызвали за границей столь резкий протест, что Геббельс и Юлиус Штрайхер настойчиво просили Гитлера открыто усилить давление и заставить критику замолчать. Гитлер не принял первоначальное предложение выпустить своих сторонников на карнавал террора против всех еврейских предприятий, предпринимателей, адвокатов и чиновников, но его удалось уговорить дать добро на однодневный бойкот.

В субботу 1 апреля, у дверей еврейских магазинов и контор стояли группы вооружённых эсэсовцев и призывали посетителей или клиентов не входить в них. На витрины были приклеены плакаты с призывами к бойкоту или ругательствами: «Немцы, не покупайте у евреев!» или «Евреев вон!» Но тут осуждаемая любовь нации к порядку единственный раз обратилась против режима. Акция, продемонстрировавшая столько произвола и противозаконного самоуправства, не дала ожидаемого эффекта: население, как говорилось в более позднем докладе о его настроениях на западе Германии, «часто проявляет склонность к тому, чтобы жалеть евреев… оборот еврейских магазинов, особенно в сельской местности, нисколько не сократился». Вопреки угрозам бойкот больше не возобновлялся. В своей отразившей чувства разочарования речи Штрайхер дал понять, что режим отступил перед мировым еврейством, в то время как Геббельс приоткрыл на миг дверь в будущее, предвещая новый удар, причём такой, «что он уничтожит немецкое еврейство… Пусть никто не сомневается в нашей решимости».

Законодательные меры, первые из которых были приняты уже несколько дней спустя, без особого шума вытеснили евреев из общественной жизни, с их социальных, а вскоре и деловых позиций. Уже примерно годом позже были удалены со своих прежних мест несколько сотен евреев — преподавателей вузов, около 10 тысяч врачей, адвокатов, чиновников и почти 2 тысячи музыкантов и работников театра; примерно 60 тысяч человек искали под воздействием первой волны притеснений убежище в странах Европы, большинство из которых не очень охотно принимало их.

То, что на самовосхваляющем жаргоне режима превозносилось как «чудо немецкого единения», означало не только постоянное размежевание между подлинной нацией и как бы нежелательной нацией марксистов и евреев, но «в гораздо большей степени непрерывную тягу к аплодирующей нации». Как раз неудача с бойкотом показала Гитлеру, как ещё далека общественность от его взглядов на то, в ком надо видеть корень зла. Если 1 апреля должно было сплотить весь народ в порыве отрицания, то 1 мая, когда чествовали рабочих, или 1 октября, когда славили крестьян, должны были быть днями сплочения на позитивной основе:

«Когда стало темнеть, — так описывает один из почётных гостей-дипломатов французский посол Андре Франсуа-Понсе вечернее завершающее мероприятие 1 мая на Темпельхоферфельд в столице, — по улицам Берлина потянулись шагающие в ногу плотные колонны, красивым строем с транспарантами впереди, играют дудочники, оркестры, так колонны идут к месту общего сбора; ну просто выход на сцену корпораций в „Майстерзингерах“! Все занимают отведённые им места на огромном поле… Отливающее красным море знамён завершает второй план картины. Словно нос корабля впереди возвышается трибуна, на которой установлено множество микрофонов, внизу её колышется людское море: шеренги частей рейхсвера, за ними миллион мужчин СА и СС наблюдают за строгим порядком на этом огромном мероприятии. Один за другим появляются нацистские вожди, которых толпа живо приветствует. На трибуну поднимаются баварские крестьяне, горняки, рыбаки в своём профессиональном одеянии, австрийские делегации, делегации из Саара и Данцига. Они — почётные гости рейха. Все дышит хорошим, весёлым настроением, всеобщей радостью, ничто не напоминает о принуждении…

В восемь часов оживление: приехал Гитлер, он стоит в своей машине с вытянутой вверх рукой, лицо застывшее, несколько судорожно напряжённое.

Его приветствуют продолжительными криками, вырывающимися из тысяч глоток. Тем временем опустилась ночь. Вспыхивают прожекторы, расставленные с большим интервалом, так что между их голубоватыми лучами лежит темнота. Море людей, из которого луч прожектора то тут, то там выхватывает движущиеся группы; своеобразная картина — эта движущаяся толпа, которую видишь в свете прожекторов и угадываешь в темноте.

После нескольких вступительных слов Геббельса на трибуну поднимается Гитлер. Прожекторы гаснут — за исключением тех, которые высвечивают фюрера, кажется, что он стоит над колыханием масс как в сказочном корабле. Воцаряется тишина, как в церкви. Говорит Гитлер» [464] .

Гениальность режима по части массовых мероприятий, ночная феерия мундиров, игры света и музыкальных ритмов, знамён и разноцветных рассыпающихся фейерверков производили впечатление «действительно прекрасного, чудесного праздника» не только на иностранных гостей на трибуне, которые ощущали «дуновение примирения и единения над третьим рейхом», гораздо сильнее такие картины потрясали, естественно, самих немцев, Уже в первой половине дня в Берлине прошли манифестации, на которых в одних рядах шло полтора миллиона человек, представителей всех слоёв: рабочие, чиновники, ремесленники, профессора, звезды кино, служащие. На эту картину ссылался Гитлер, провозглашая вечером программный тезис о конце всяческих классовых различий и возникновении народной общности всех, «кто трудится руками и головой»; закончил он опять, как это часто бывало в то время, На выспренно-набожной ноте: «Мы хотим трудиться, по-братски ладить друг с другом, сообща бороться, чтобы настал час, когда мы сможем предстать перед ним и попросить: Господи, ты видишь, мы изменились, немецкий народ перестал быть народом бесчестия, позора, самобичевания, малодушия и маловерия, нет, Господи, немецкий народ опять окреп духом, стал силён волей, упорством, умением приносить все жертвы, Господи, мы не свернём с твоей стези, благослови теперь нашу борьбу».

Эти религиозные обращения и призывы к единству, вообще литургическое волшебство празднеств не могли не оказать своего воздействия и вернули многим утраченное чувство сплочения и коллективного товарищества; сочетание церковной службы и народного увеселения было как раз в силу казалось бы неполитического характера достаточно обширным «общим знаменателем» для большинства. Тот, кто делит людей весны 1933 на победителей и побеждённых, совершает бесспорно ошибку интеллектуального упрощения, к которому толкают более поздние чудовищные черты режима; во многих, как верно заметил Голо Манн, чувство победы и поражения, триумфа, неуверенности, страха и стыда жили друг рядом с другом и боролись между собой, но в дни, как этот, в состоянии грандиозного опьянения массовых праздников люди чувствовали, что на их глазах вершится история, их охватывали воспоминания о далёком, но незабытом чувстве единства в августовские дни 1914 года: люди словно преобразились под воздействием внезапного чувства — галлюцинации братства. Позднее в памяти нации этим месяцам суждено жить как трудноуловимой смеси ощущений возбуждения, реющих знамён, весны, преображения и начала взлёта к новому величию, однозначного мотива которого никто бы назвать тогда не смог. Скорее всего, тут ещё трудно поддающаяся анализу способность Гитлера создавать приподнятое историческое настроение заставила многих отречься от своих прежних убеждений. Его выступление по случаю 1 мая не содержало ни конкретной программы создания рабочих мест, ни ожидавшихся принципиальных заявлений о национальном социализме или экономическом восстановлении, и всё же оно внушало сознание величия и исторической значимости. В этом контексте своё место было и у сопутствующих актов террора; Они придавали событиям характер исключительной, судьбоносной серьёзности, и многие воспринимали свои укоры совести как нечто мелочное, не подобающее рангу происходящего.

Поэтому, когда один из представителей интеллектуальной элиты страны писал, вспоминая майский праздник, что труд стал, наконец, освободившись от печати пролетарских страданий, основой нового восприятия себя как части общности и что была «заново провозглашена часть прав человека», то это было не единичным проявлением восторга, а вполне определённым выражением преобладавшего тогда ощущения судьбоносности момента. Днём позже, правда, вероломная акция против профсоюзов опять продемонстрировала другую сторону испытанной двойной тактики. Аналогичным образом 10 мая, в то время, как возглавляемый «человеком искусства-политиком» Адольфом Гитлером режим подогревал надежды на «золотой век» искусств, был сделан грубый жест открытой вражды к духовности: под звуки «патриотических мелодий», исполняемых оркестрами СА и СС, на площадях университетских городов было сожжено около двадцати тысяч «ненемецких книг», обрамлением этой акции служили факельные шествия и так называемые скандирования-заклинания огня.

По части тактики захват власти неизменно проводился с почти механически бездушной, но тем не менее безотказно действовавшей последовательностью средств одурманивания и нажима, а именно эта комбинация расчистила после 12 лет парламентского «междуцарствия» путь тому ощущению, что в Германии наконец появилось руководство и праздники: это был хорошо знакомый политический стиль государства с всевластными правителями наверху и исполнителями внизу, его традициями смог воспользоваться новый режим.

Поначалу часто случайные мероприятия по психологической обработке нации в нужном направлении были скоро приведены в систему, произошло твёрдое разграничение компетенций.

Наибольшее влияние в скрыто протекавшей борьбе завоевал на этой фазе Йозеф Геббельс, министерство которого с семью управлениями (пропаганда, радио, печать, кино, театр, музыка и изобразительное искусство) наиболее действенно осуществило притязания режима на тотальную регламентацию духовной и культурной сферы. Структуре министерства соответствовало незамедлительно начавшееся формирование имперской палаты культуры, которая в свою очередь, семью отдельными палатами охватывала всех занятых в сфере искусства и публицистики: архитектора равно как и торговца предметами искусства, художников, театральных декораторов, а также и осветителя, и продавца газет; всех их, открыто заявил Геббельс, новое государство хочет избавить от «чувства безутешной пустоты», отказ в приёме или исключение из этой организации надзора за культурой и её политизацией были равнозначны запрету заниматься своей профессией. И уже скоро полиция стала разбирать многочисленные доносы, выслеживать работы запрещённых деятелей искусства и контролировать соблюдение вынесенных постановлений о запрете на работу. В декабре 1933 года свыше тысячи книг или произведений искусства вообще подверглось запрету, не менее чем двадцать одной, отчасти конкурирующей инстанцией, годом позже эта судьба постигла уже свыше 4 тысяч публикаций. Революция нигде не останавливается, заявил Геббельс в одной из своих «основополагающих речей», посвящённых культуре, главное дело — чтобы «на место отдельного человека и его обожествления теперь встал народ и его обожествление. В центре всего стоит народ… У работника искусства есть, пожалуй, право считать себя вне политики в то время, когда политика сводится лишь к крикливым схваткам диадохов между парламентскими партиями. Но в тот момент, когда политика пишет народную драму, когда крушат прежний мир, когда исчезают старые ценности и возникают новые — в этот момент деятель искусства не может сказать: «Меня это не касается». Это его ещё как касается» Будучи имперским руководителем пропаганды НСДАП, Геббельс одновременно покрыл страну плотной сетью системы имперских управлений пропаганды, число которых было в конце концов доведено до 41, несколькими годами позже они были повышены до статуса имперских ведомств.

Уже весной 1933 года была в основном завершена унификация радио как в кадровом, так и организационном отношении. Из насчитывавшихся в Германии примерно трех тысяч газет большое число прежде всего местных изданий было устранено при помощи экономического давления или борьбы за подписчиков, в которой были пущены в ход все средства государства; другие были конфискованы, лишь некоторые из крупных газет, использование престижа которых сулило определённую выгоду, продолжали выходить и продержались, как например, «Франкфуртер цайтунг», до периода войны; но рамки, в пределах которых им дозволялось писать, были резко сужены уже в начальной фазе захвата власти, железный принцип жёстких указаний свыше, навязывания официальных формулировок, которые, как правило, устанавливались на ежедневной имперской пресс-конференции, обеспечивал политическую регламентацию и сводил свободу печати к намёкам между строк. Вместе с тем одновременно Геббельс поощрял все различия в формальном и стилистическом отношении и вообще старался смягчить и скрыть государственную монополию на мнения журналистским многообразием. Печать, как и вообще культура, в соответствии с выданным им девизом, должна была быть «едина в воле и многообразна по выражениям воли».

В целом можно отметить, что и в культурной сфере унификация проходила без протестов, без признаков действенного сопротивления. Только протестантская церковь смогла, хотя и ценой раскола, дать отпор открытому захвату власти, в то время как воля к отпору у католической церкви, епископы которой поначалу нападали на национал-социализм в резких заявлениях о борьбе с ним и официально осуждали его, потеряла почву под ногами в результате начатых Гитлером переговоров о конкордате со всеми их обещаниями и мнимыми уступками, прежде чем она нашла в себе силы выступить с запоздалым сопротивлением, которое тормозилось слишком многими тактическими ограничениями. При этом псевдохристианское святошество режима оказало воздействие на представителей обеих конфессий, и сам Гитлер умел, постоянно взывая к Всевышнему или «провидению», создать впечатление человека с богобоязненным складом ума.

Готовность к сопротивлению ослаблялась ещё и тем, что часть национал-социалистических постулатов, начиная от борьбы с «безбожным марксизмом», «вольнодумством» и «упадком нравов» и вплоть до вердикта «искусству вырождения», была вполне знакома многим верующим, поскольку пёстрая национал-социалистическая идеология в известном плане была «сама производным христианских убеждений и частью настроений и идеологий, которые сформулировались в христианской общинной жизни в противостоянии с непонятным или вызывающим неприятие окружающим миром и современным развитием».

И в университетах проявилась лишь слабая воля к самоутверждению, которая вскоре погасла в результате апробированного взаимодействия «спонтанных» выражений воли низов с последующим административным актом сверху, но в целом режим так быстро и легко «скрутил» интеллектуалов, профессоров, деятелей искусства и писателей, что возникают сомнения в справедливости распространённого тезиса, согласно которому самыми слабыми звеньями перед лицом натиска национал-социализма оказались высший офицерский корпус или крупная промышленность. В течение нескольких месяцев на добившийся признания и обхаживающий обладателей звучных имён режим изливался непрестанный дождь заверений в лояльности без всяких на то усилий со стороны новой власти.

Уже в начале марта и затем в мае несколько сотен вузовских преподавателей всех специальностей публично заявили о поддержке Гитлера и нового правительства, под «клятвой верности немецких поэтов народному канцлеру Адольфу Гитлеру» стояли такие имена, как Биндинг, Хальбе, фон Мало, Понтен и фон Шольц, другое обращение было подписано такими авторитетнейшими учёными, как Пиндер, Зауэрбрух и Хайдеггер.

Параллельно с этим было множество индивидуальных выражений одобрения. Герхард Гауптман, которого Геббельс целые годы издевательски титуловал «профсоюзным Гёте», выступил со статьёй, заголовок которой был придуман редакцией, но тем не менее отражал его позицию: «Я говорю „Да!“ Ханс Фридрих Блунк свёл ожидания, связанные с началом новой эры, к формуле: „Смирение перед богом, честь рейху, расцвет искусств“, в то время как историк литературы Эрнст Бертрам сочинил „заклинание огня“ для того акта сожжения книг, где нашли свой конец произведения его друга Томаса Манна: „Отбросьте, что вас смущает /Прокляните, что вас соблазняет, /Что возникло без чистой воли!/ В огонь то, что вам угрожает!“ Даже Теодор В. Адорно находил в положенном на музыку цикле стихов Бальдура фон Шираха „сильнейшее воздействие“, провозглашённого Геббельсом „романтического реализма“.

А тем временем только за первые недели новой власти страну покинули 250 известных учёных, другие подвергались частым притеснениям, запретам на профессию или издевательским административным придиркам. Представителям питавшего амбиции в области культуры режима скоро пришлось признать, что первое «лето искусств» в Германии являет собой скорее картину поля битвы, чем зреющего урожая.

Начиная с августа 1933 года серией уведомлений сообщалось, что имперский министр внутренних дел лишил гражданства многих деятелей искусства, писателей и учёных, в том числе Лиона Фейхтвангера, Альфреда Керра, Генриха и Томаса Маннов, Анну Зегерс, Теодора Пливье и Альберта Эйнштейна. Но оставшиеся, «не ломаясь», заняли освободившиеся места в академиях и на праздничных банкетах, стыдливо делая вид, что не замечают трагедию изгнанных и запрещённых. К кому бы режим не обращался — все шли служить ему: Рихард Штраус, Вильгельм Фуртвенглер, Вернер Краус, Густав Грюндгенс — конечно, не все из слабости или приспособленчества, может быть, их увлекли за собой порыв захвата власти, чувство национального подъёма, которое пробуждало почти непреодолимую потребность встать в строй со всеми, самому «унифицировать» себя. Другими руководило намерение укрепить позитивные силы в «великом народном движении, устремлённом к возвышенным идеалам» национал-социализма, взять под свою мудрую опеку честных, но примитивных нацистских драчунов, сублимировать их первобытную энергию, придать утончённость «преследующим самые добрые намерения, но ещё сырым идеалам „человека из народа“ Адольфа Гитлера» и таким способом «показать впервые самим национал-социалистам», что действительно кроется в их тёмном порыве, и тем самым создать возможность возникновения «более совершенного» национал-социализма». Часто встречающаяся в революционную эпоху надежда, что удастся предотвратить худший вариант, причудливо сочеталась с представлением, согласно которому великая сцена национального братания даёт неповторимый шанс внести духовность в «грязную политику». Гораздо вероятнее, что именно в таких интеллектуальных иллюзиях, а не в трусости и приспособленчестве, которые тоже были распространены, заключается специфическая немецкая преемственность национал-социализма.

Но наше понимание происшедшего будет не полным, если мы не примем во внимание доминирующее ощущение эпохального поворота. Никогда не закрывавшийся вопрос о корнях успеха откровенно антидуховного гитлеровского движения находит ответ в среде писателей, профессоров и интеллектуалов не в последнюю очередь в антидуховной тенденции самой эпохи.

Над временем властвовало широкое антирационалистическое настроение, которое противопоставляло духу как «самой неплодотворной из всех иллюзий» «исконные силы жизни» и предвещало конец господству разума. В Германии его прежде всего порождала реальная действительность республики, которая своей трезвостью и эмоциональной скудостью, казалось, с предельной ясностью подтверждала несостоятельность рациональных принципов. Даже Макс Шелер истолковал в докладе 20-х годов иррациональные движения времени как процесс «оздоровления», «систематичный бунт инстинктов в человеке нового века против утрированной интеллектуальности наших отцов», отмежевавшись, правда, от тех, кто пренебрежительно относится к духу; как политический прорыв в ходе этого процесса и понимали в основном победу гитлеровского движения — как самое последовательное осуществление в политическом пространстве склонностей к бегству в псевдорелигию, ненависти к цивилизации и «отвращения к мудрствованиям познания». Именно этим национал-социализм оказывал соблазнительное воздействие на многих интеллектуалов в изолированности своего книжного мира, жаждавших братания с массами, приобщения к их жизненной силе, целостности и исторической действенности.

Слабостью было также антипросвещенческое настроение времени, а склонность к нему — общеевропейским явлением. В то время, как обладавший сильным национальным чувством консервативный писатель Эдгар Юнг заявил о своём «уважении к примитивности народного движения, к боевой силе победивших гауляйтеров и штурмфюреров», не кто иной, как Поль Валери находил «очаровательным, что нацисты так беспредельно презирают духовность». В наиболее впечатляющем виде весь набор мотивов — заблуждений, надежд, самоискушений — предстаёт в знаменитом письме поэта Готфрида Бенна, адресованном эмигрировавшему Клаусу Манну:

«Я по сокровенно личным мотивам за новое государство, ибо это мой народ прокладывает здесь себе путь вперёд. Да кто я такой, чтобы держаться особняком, разве я знаю, как можно было бы сделать лучше? — Нет! Я могу пытаться направить его в меру своих сил туда, куда бы мне хотелось, чтобы он шёл, но если мне это не удастся — он останется моим народом. Народ — это так много! Моим духовным и экономическим существованием, моим языком, моей жизнью, моими человеческими связями, всей суммой отложившегося в моём мозгу я обязан в первую очередь этому народу. Этому народу принадлежали предки, в этот народ вольются дети. Поскольку я вырос в деревне, среди стад, я ещё знаю, что такое Родина.

Большой город, индустриализм, интеллектуализм, все тени, которые бросает век на мои мысли, все силы столетия, которым я даю отпор моим творчеством — бывают моменты, когда вся эта мучительная жизнь исчезает и остаются только равнина, простор, времена года, земля, простое слово — народ» [477] .

Такие высказывания показывают, сколь слабо отражает суть национал-социализма и его специфической и соблазнительной силы критика его идеологической бедности: тот факт, что по сравнению с абстрактными системами левых он мог не слишком много — лишь тепло коллектива: толпы народа, разгорячённые лица, крики одобрения; поднятые в приветствии руки, делал национал-социализм привлекательным для интеллектуальности, которая давно была в отчаянии от себя самой и из всех теоретических споров эпохи вынесла то убеждение, что при помощи «мыслей уже больше не приблизиться к пониманию вещей»: именно потребность в бегстве от идей, понятий и систем к какой-нибудь простой, несложной принадлежности дала национал-социализму так много перебежчиков.

Эту потребность в принадлежности национал-социализм стремился удовлетворить при помощи множества все новых и новых социальных форм общения: одна из основных идей Гитлера, усвоенных им в социальной заброшенности его молодости, состояла в том, что человек хочет быть частицей чего-то целого. Было бы заблуждением видеть только элемент принуждения в многочисленных партийных структурах, в политизированных профессиональных объединениях, палатах, ведомствах, союзах, которые теперь заполонили всю страну.

Практика, при которой каждый отдельный человек в любом возрасте, при любом занятии, даже в часы досуга и развлечения был «охвачен», и его личным делом оставался только сон, как это порой заявлял Роберт Лей, отвечала распространённой тяге к социальному участию. Когда Гитлер регулярно заверял, что он всегда требовал от своих сторонников только жертв, он не преувеличивал; он действительно открыл забытую истину, что люди испытывают потребность быть встроенными в общую систему, что есть желание «слиться» и что возможность самопожертвования для сознания широкой массы часто больше значит, чем интеллектуальное пространство свободы.

Одно из самых примечательных свершений Гитлера — это то, что он сумел преобразовать в целенаправленную общественную энергию все пробуждённые той весной смутные порывы. Тон, который он избрал: «Бросим вызов самим себе!», вызывал энтузиазм народа, замученного безработицей, нуждой и голодом, и почти идеалистическое стремление отдать себя общему делу. Никто не смог бы так убедительно сказать народу: «Замечательно жить в такое время, которое ставит перед людьми великие задачи». Его ненасытная жажда контакта с общественностью вылилась в беспрерывную вереницу поездок и речей, и хотя по сути дела ничего не происходило, все тем не менее преображалось. «Слова, — сказал Эрнст Рем, неверяще и удивлённо глядя на Гитлера, — ничего кроме слов, и всё же миллионы сердец за него — просто фантастика».

Бесконечными церемониями заложения Первого камня и Первой лопаты вырытой земли на развернувшихся стройках он создал своего рода сознание мобилизации, сотнями речей, призывающих взяться за дело, он открывал работы по строительству объектов, которые вскоре, используя военный жаргон режима, разрослись до целых трудовых битв, с триумфом завершаясь победами у конвейера или прорывами на полях.

Поддерживаемый такими штампами как бы военный настрой подхлёстывал волю к жертвам, которая ещё больше подогревалась стимулирующими, порой, правда, доходившими до гротеска лозунгами: вроде такого, например, как «Немецкая женщина опять вяжет!».

Равно как государственные праздники, торжества и парады, эти стилизованные средства были нацелены на то, чтобы сделать новый режим популярным за счёт наглядности.

Артистический темперамент редко где ещё проявлялся с такой ясностью, как в способности переводить абстрактный характер современных политических и общественных взаимосвязей на язык простых образов. Конечно, массы были в политическом отношении в положении младенцев, которых водят на помочах, их права были урезаны или ликвидированы. Но их былая зрелость мало что дала им, они вспоминали о ней с пренебрежением, в то время как непрерывная самореклама Гитлера, его страсть к выпячиванию своего «я» вызывали явное чувство причастности к делам государства. После годов спада многим казалось, что их деятельность опять обретает смысл; труд, каким бы он ни был скромным, возвышался до уровня доблести; и даже можно сказать, что Гитлер, действительно, в какой-то степени распространил то сознание, которого он добивался, говоря о «чести быть гражданином этого рейха, будучи хоть подметальщиком улиц».

Эта способность пробуждать инициативу и веру в свои силы были тем более удивительна, что Гитлер не располагал никакой конкретной программой. На заседании кабинета 15 марта он впервые признал свою дилемму, заявив, что надо направить внимание народа митингами, пышными зрелищами, акциями «на чисто политические дела, потому что с экономическими решениями надо пока подождать», уже в сентябре на открытии работ по строительству участка автострады Франкфурт-Гейдельберг в его речь вкралась обмолвка: теперь необходимо «сперва запустить где-нибудь (!) маховик немецкой экономики большими, монументальными работами».

Вся концепция, — заверял Герман Раушнинг, — «с которой Гитлер взял власть, состояла в безграничной вере в свою способность уж как-нибудь справиться с делами по примитивному, но действенному принципу: надо приказать — и дело пойдёт. Может быть, не очень блестяще, но какое-то время все же продержимся, а там увидим, как быть дальше».

При данных обстоятельствах эта концепция оказалась своего рода волшебной формулой, поскольку она годилась для преодоления господствующего чувства безысходности. И хотя улучшение материального положения стало ощущаться только с 1934 года, концепция производила почти с первых же дней огромное «суггестивное консолидирующее воздействие».

Одновременно она обеспечила Гитлеру значительное поле манёвра, которое позволяло ему приспосабливать свои намерения к меняющимся требованиям, стиль его правления по праву характеризовали как «перманентную импровизацию».

Сколь решительно он настаивал на неизменности партийной программы, столь же велика была его постоянная боязнь тактика «привязать» себя к какой бы то ни было линии. Чтобы полностью развязать себе руки, он сразу же в первые месяцы запретил печати самостоятельно публиковать цитаты из «Майн Кампф». Обосновывалось это тем, что мысли вождя оппозиционной партии могут не совпадать с соображениями главы правительства. Даже воспроизведение одного из 25 пунктов партийной программы было не разрешено по той причине, что в будущем дело не за программами, а за практической работой. «Новый рейхсканцлер пока отказывается дать развёрнутую программу, — отмечалось в одной публикации, отражавшей позицию национал-социалистов, — что вполне понятно с его точки зрения (как говорится в одном берлинском анекдоте: „Партайгеноссе номер один не отвечает“)». Один из бывших партийных функционеров сделал, опираясь на эти наблюдения, вывод о том, что у Гитлера никогда не было точно определённой цели и тем более стратегического плана, и действительно, кажется, что у него были только видения и необычайная способность ориентироваться в изменяющихся ситуациях, и, благодаря быстрой мощной хватке использовать возникающие из них возможности.

Грандиозные фантасмагории, расплывшиеся в эсхатологическом тумане гибели мира и заката рас были в такой же степени его стихией, как упорно, хитроумно, хладнокровно инсценируемые действия в конкретной сиюминутной обстановке — выходило странное сочетание ясновидца и тактика. Промежуточная область всесторонне спланированной и терпеливо проводимой в жизнь политики, пространство истории, оставались ему чужды.

И действительно не в программах было дело. Он вытеснил «реакционного» Гугенберга из кабинета и одновременно заставил Готфрида Федера, который стал тем временем его статс-секретарём в Министерстве экономики, смягчить свою великую идею об уничтожении «процентного рабства», сведя её на нет: от идеи, которая в своё время в миг озарения осенила его в бытность агентом войсковой команды рейхсвера, он теперь отмахивался как от «одобренных прежним партаппаратом фантазий». Мелкие лавочники, первоначальная масса сторонников партии, уже ходили по универсальным магазинам, присматривая себе места, где они согласно пункту 16 программы партии вскоре откроют свою торговлю, и ещё в начале июля Гитлер устами Рудольфа Гесса заявил, что позиция партии в том, что касается универмагов, остаётся «в принципиальных вопросах неизменной» — в действительности же он теперь окончательно отбросил этот пункт программы, ибо стремился сделать сильной Германию, а не обогатить маленьких людей.

Подобная участь постигла и других многочисленных старых соратников, которые, оказавшись в идеологическом одиночестве, все более открыто становились предметом насмешек и вытеснялись в политическое небытие: в период своего восхождения НСДАП как партия всех недовольных и обделённых впитала в себя большое количество мелких утопистов, людей, которые носились со своей одной идеей, своей новой концепцией порядка, и полагали, что активнее всего их волю к реформе выражает динамичная гитлеровская партия. Теперь же, в двух шагах от осуществления, проявилась иррациональность и зачастую гротескная ограниченность их прожектов, в то время как другие схемы не давали возможности укрепить власть и поэтому не привлекали интереса Гитлера. «Сословная структура» и планы реформы конституции и рейха, идея германского права, огосударствления трестов, земельной реформы или идея ленного права государства в отношении средств производства не пошли дальше отдельных шагов, не имевших никакого резонанса. Эти взгляды часто противоречили друг другу, вследствие чего их авторы с пылом выступали друг против друга, в то время как Гитлер мог оставлять все в подвешенном состоянии, жалобы на «неотрегулированность состояния» его не волновали; напротив, именно благодаря этому его воля становилась ничем не ограниченной и по сути дела — основным законом режима.

Однако, хотя те силы, которые национал-социализм пробудил или направил наряду с прочими, также неспособны были установить новый порядок и ограничивались только робкими попытками, вместе с тем они все же были достаточно сильны, чтобы подорвать или же низвергнуть старые отношения. Уже на этой фазе проявилась своеобразная слабость конструкции режима, который прежде со столь необыкновенной уверенностью изобличал анахронические структуры и неоправданные претензии; он никогда не мог легитимировать свой разрушительный дар посредством созидательной силы, по большому историческому счёту он выполнил только функции расчистки. По сути, он не смог даже разработать для замыслов своей политики силы рациональных, целесообразных форм, и даже в построении тоталитарного государства он не пошёл дальше первых набросков: получился в гораздо большей степени Бегемот, чем Левиафан, как это сформулировал Франц Нойман, не-государство, манипулируемый хаос, а не террористическое государство насилия, которое всё-таки остаётся государством.

Все импровизировалось ради быстрого достижения цели — великого завоевательного похода, который владел фантазией Гитлера с такой исключающей всё остальное силой, что рядом с ним ничего другого в расчёт не принималось. Как упорядочить социальные и политические структуры и обеспечить устойчивость после своего ухода со сцены — это его не интересовало; он размышлял расплывчато и по-литераторски, только категориями тысячелетий. Вследствие этого «третий рейх» пришёл к своеобразному незавершённому, временному состоянию, груде развалин по вкривь и вкось набросанным намёткам, где фасады прошлого скрывали вновь уложенные фундаменты, в свою очередь включившие в себя кое-что из начатой кладки, разрушенных и незавершённых элементов, приобретавших смысл и последовательность только под одним-единственным углом зрения: чудовищной воли Гитлера к власти и действию.

Склонность Гитлера ориентировать каждое решение на укрепление своей власти наиболее ярко проявилось на примере планов социализации, которые были все ещё живы в виде «одиночных настроений» — реликтовой штрассеровской фазы.

Как вождь движения, которое возникло на основе страхов буржуазии перед революцией и панических настроений, он должен был избегать всяких шагов режима, напоминающих традиционные представления о революции, в особенности стремления к огосударствлению или открыто плановому хозяйству. Но, поскольку он, по сути дела, намеревался добиться именно этого, он провозгласил под лозунгом «национального социализма» безусловное сотрудничество с государством всех и на всех уровнях, а так как всякая компетенция в какой-то момент замыкалась на нём, это означало не что иное, как отмену всякого частного экономического права при поддержании фикции его сохранения. В виде компенсации неограниченного права государства на вмешательство предприниматели получали установленный приказным порядком мир в трудовых отношениях, гарантии производства и сбыта, а позже и некоторые неопределённые надежды на насильственную экспансию национальной экономической базы. Гитлер не без цинизма и проницательности обосновал в кругу приближённых эту продиктованную краткосрочными целями концепцию, при помощи которой он обеспечил себе поддержку знающих себе цену пособников: он совсем не собирается, заявил он, истребить, как в России, слой собственников — он заставит их всеми мыслимыми средствами отдать свои способности строительству экономики.

Предприниматели, бесспорно, будут рады, что щадят их жизнь и собственность, и окажутся тем самым в подлинной зависимости. Так что ему делать — менять этот выгодный расклад, только чтобы потом отбиваться от «старых борцов» и сверхгорячих товарищей по партии, которые непрерывно напоминают о своих заслугах? Формальное обладание средствами производства всего лишь второстепенное дело:

«Да что это значит, если я твёрдо охватил людей дисциплиной, из которой они не могут вырваться? Пусть владеют землёй и фабриками сколько им угодно. Решающий момент — то, что государство через партию распоряжается ими независимо от того, собственники они или рабочие. Понимаете, все это уже ничего не значит. Наш социализм затрагивает гораздо более глубокий уровень. Он изменяет не внешний порядок вещей, а регулирует только отношение человека к государству. Собственность и доходы — экая важность, очень нужна нам социализация банков и фабрик. Мы социализируем людей».

Не в последнюю очередь благодаря неидеологизированному прагматизму Гитлера была с поразительной быстротой преодолена безработица. Он не сомневался в том, что как судьба режима, так и его личный престиж в высокой степени зависят от того, удастся ли улучшить положение бедствующего населения: решение этой проблемы имеет «просто кардинальное значение для успеха нашей революции», заявил он.

В пропагандистском плане его положение напоминало действия акробата на высоко подвешенном канате: свои обещания он мог выполнить не иначе, как преодолев кризис; одновременно только таким способом можно было приглушить недовольство «старых борцов» многочисленными компромиссами и оппортунистическими действиями, их обиду перед лицом «предательства революции».

Решающее значение имел тот момент, что Гитлер как ни один другой политик Веймарской республики уловил психологическую сторону кризиса. Конечно, ему помог медленно начавшийся подъем мировой экономической конъюнктуры, но ещё важнее, по меньшей мере, для темпа преобразований, было понимание того, что депрессия, угнетённость и апатия обусловлены глубоко сидящими в сознании пессимистическими сомнениями в устройстве мира и что массы поэтому, как и экономика, требуют прежде всего импульсов, которые возвращают смысл происходящему. Многочисленные успокоительные высказывания в адрес предпринимателей и неизменное стремление оградить экономику от революционных встрясок начальной фазы были нацелены на то, чтобы создать сперва всеобщее настроение доверия. Большинство инициатив развёртывалось в первые месяцы не столько в силу их экономической разумности, сколько потому, что позволяло сделать энергичный жест.

Во многих случаях Гитлер брал и разработанные раньше планы, как, например, принятую правительством Шляйхера программу «неотложных мер» по созданию рабочих мест, разворачивающиеся теперь с помпой проекты были вытащены из дальних ящиков, где они пылились при Веймарской республике, тогда им не дали осуществиться тормозящая дело демократическая процедура прохождения через инстанции, боязнь серьёзных решений и упадок духа тех лет: так, например, проект автострад, столь престижных для режима, уже обсуждался, но его никак не могли начать осуществлять.

Когда президент Рейхсбанка Ханс Лютер стал настаивать на дефляционистской политике эмиссионного банка и отказался предоставить крупные средства на создание рабочих мест, Гитлер заставил его уйти в отставку и заменил его, опять к недовольству многочисленных сторонников, «капиталистом» и «масоном высокой степени» Яльмаром Шахтом, который обеспечил ему при помощи так называемых «мефо-векселей» финансирование общественных работ, а позже — прежде всего программ роста военного производства без ощутимой инфляции.

Беззастенчивее своих предшественников, но и более решительный, чем они, Гитлер множеством крупномасштабных мер раскрутил маховик производства. Уже в речи по случаю 1 мая он, обращаясь ко «всему немецкому народу», заявлял, что «каждый в отдельности… каждый предприниматель, каждый владелец дома, каждый деловой человек, каждое частное лицо обязаны в рамках постоянных усилий всего сообщества заботиться об обеспечении занятости»; государство включается в это дело при помощи программы, которую Гитлер охарактеризовал своим любимым словом — «гигантская»: «Мы сломим все сопротивление и широким фронтом возьмёмся за эту задачу», — заверил он. Государственные заказы в связи с планом строительства поселений и дорог, система стимулирования государственных и частных инвестиций, кредиты, налоговые льготы и субсидии способствовали подъёму конъюнктуры. И вместе с тем непрерывный поток слов, лозунгов. Они были одной из основ успеха, придавая поразительный смысл иронической формуле Гитлера: «Великие лгуны — это также и великие волшебники».

Компонентом психологии стимулов, разработанной Гитлером в те недели, было также расширение поначалу добровольной трудовой службы. Последняя была не только резервуаром для трудоустройства молодых безработных, но и наглядным выражением созидательного оптимизма режима: в освоении заболоченных и заливных участков, лесопосадках, строительстве автострад или же регулировании потока рек проявлялась заразительная воля к созиданию и будущему. Одновременно эта организация, прежде всего после её превращения в систему обязательной трудовой повинности в 1935 году, служила преодолению классовых барьеров и пред-армейской военной подготовке. Все эти инициативы и элементы взаимодействовали друг с другом, и уже в 1934 году ещё при наличии трех миллионов безработных отмечалась нехватка квалифицированных рабочих. Двумя годами позже была достигнута полная занятость.

Начавшийся подъем позволил развернуть значительную активность в социально-политической области, которая дала немалый эффект. Чтобы не прослыть реакционным, режим старался уравновесить реализацию своих строгих представлений о порядке, которые выразились, например, в отмене права на забастовку или создании единых государственных профсоюзов, — «Германского трудового фронта», примирительными проявлениями своего хорошего отношения к рабочим. Были созданы многочисленные учреждения, которые организовывали поездки во время отпуска, спортивные праздники, художественные выставки, дни народных танцев, различные курсы, организовывая людей, и наряду со своими очевидными задачами давать «силу через радость» или утверждать «красоту труда», выполняя также функции контроля и успокоения. Из найденных разрозненных сводок о результатах выборов в апреле 1935 года следует, что на отдельных заводах в то время за единый национал-социалистический список и тем самым за новый порядок часто голосовало не более 30-40 процентов работавших, но в 1932 году национал-социалистические производственные организации набирали в среднем лишь четыре процента голосов, и даже такой марксистский историк, как Артур Розенберг должен был признать, что национал-социализм претворил в жизнь некоторые невыполненные постулаты демократической революции. В любом случае, со временем упорная, разноплановая обработка рабочих со стороны режима дала эффект, тем более что многие из них видели отличие от прошлого «сне столько в утрате прав, сколько во вновь обретённой работе».

Это же было решающей предпосылкой успеха жёсткой социальной политики «третьего рейха». Утрата свободы и социальной самостоятельности, контроль на каждом шагу, заметное сокращение приходящейся на них доли в растущем валовом национальном продукте — все это мало волновало рабочих; а идеологическими лозунгами их можно было завоевать ещё меньше, чем буржуазию. Главным было чувство восстановленной социальной уверенности после травмирующих лет страха и депрессии. Это чувство перекрывало все; оно заглушало распространённую поначалу весьма широко склонность к сопротивлению, мобилизовало волю трудиться с высокой отдачей и существенным образом создавало ту картину социального умиротворения, на которую с окрепшей самоуверенностью ссылались новые властители: классовая борьба была не только табу и под запретом, от неё в значительной мере отказались сами её участники. Вместе с тем режим умел продемонстрировать, что он не был господством одного социального слоя над всеми остальными, в тех шансах для роста, которые он давал каждому, он на самом деле проявлял внеклассовый характер. А то, что все же оставалось от сознания социальной дистанции, сглаживалось политическим давлением, которому подвергались все: предприниматели, рабочие, служащие, крестьяне.

Во всех этих мерах, которые не только взламывали старые, окостеневшие социальные структуры, но в действительности ощутимо улучшали и материальной положение широких слоёв, не было, однако, видно подлинно нового общественно-политического «проекта». Характерно, что Гитлер обладал только концепциями завоевания власти — как внутри страны, так и за её пределами, но не завораживающим проектом нового общества. По сути дела он и не хотел изменять общество — он хотел только получить его в свои руки. Уже в 1925 году один из его собеседников отметил «его идеал — Германия, где народ организован примерно так, как армия», а позже, ближе к концу процесса захвата власти, он сам сказал, что строй Германии «отныне — это порядок в укреплённом полевом лагере».

Как ему послужила орудием завоевания власти партия, так и Германия должна была стать теперь ему инструментом для того, чтобы «открыть дверь к прочному господству над миром». Внутреннюю политику Гитлера следует безусловно рассматривать в теснейшей взаимосвязи с его внешней политикой.

Для мобилизации масс он использовал не только имевшуюся социальную энергию, но и динамику национального мотива. Хотя бывшие державы-победительницы тем временем в принципе признали равноправие Германии в действительности, она ещё оставалась парией международного сообщества: в первую очередь Франция, более чем когда-либо обеспокоенная приходом Гитлера к власти, сопротивлялась фактическому равноправию, в то время как Англия проявляла известный дискомфорт из-за противоречий, в которые её втянули бывшие союзники. Теперь Гитлер использовал страхи Франции, щепетильность Англии и обиды Германии в первые полтора года своего правления для тактического шедевра — перекройки всей европейской системы союзов, ещё большего сплочения нации, подготовки стартовой «площадки» для своей политики завоевания «жизненного пространства».

Исходное положение было для его честолюбивых намерений отнюдь не благоприятным. Террористические эксцессы, сопровождавшие захват власти, бесчинства и случаи безобразного обращения с людьми, прежде всего преследование людей исключительно на основании их расовой принадлежности, противоречили всем цивилизованным представлениям о политической борьбе и создавали раздражённое, неприязненное настроение, которое нашло самое яркое отражение в знаменитых дебатах нижней палаты английского парламента в страстный четверг, когда бывший министр иностранных дел сэр Остин Чемберлен заявил, что события в Германии делают чрезвычайно неуместными размышления о пересмотре Версальского договора. Он говорил о грубости, о расовом высокомерии в политике, решающей проблемы пинком сапога, и только теперь лозунг «Гитлер — это война!», к которому так долго относились со снисходительной улыбкой как выражению дикой эмигрантской истерии, казалось начинал приобретать известное оправдание. Дело неоднократно доходило до антигерманских выступлений, польское правительство даже запросило Париж, не готова ли Франция пойти на превентивную войну для устранения гитлеровского режима. Летом 1933 года Германия во внешнеполитическом плане была почти полностью изолирована.

В этих условиях Гитлер стал сперва проводить курс успокоительных жестов и подчинил все задаче подчеркнуть преемственность с веймарской политикой ревизий. Хотя он презирал сотрудников министерства иностранных дел и порой говорил о «дедах Морозах с Вильгельмштрассе», он оставил почти в неприкосновенности корпус чиновников в центральном аппарате и на зарубежной дипломатической службе. Минимум шесть лет, сказал он в разговоре с одним из своих сторонников, придётся поддерживать состояние своего рода «гражданского мира» с европейскими державами, все бряцание оружием националистических кругов сейчас неуместно. Кульминацией его политики добросердечных предложений была большая «речь мира» от 17 мая 1933 года, хотя он и протестовал против бессрочного деления стран на победителей и побеждённых и даже пригрозил уйти с конференции по разоружению и вообще из Лиги наций, если Германии будут и далее фактически отказывать в равноправии.

Но перед лицом явного стремления отодвинуть Германию на второй план он всё же почти без особых усилий взял на себя роль поборника разума и взаимопонимания между народами, ловя на слове европейские державы, оперировавшие лозунгами о «самоопределении» и «справедливом мире». Всеобщее удовлетворение умеренностью Гитлера было столь велико, что никто не заметил содержавшихся в ней предостережений. Как и лондонская «Таймс», многочисленные голоса во всём мире поддержали требования Гитлера о предоставлении равноправия, а американский президент Рузвельт был даже «в восторге» от выступления Гитлера:

Самым наглядным успехом этой политики был пакт четырех держав — Англии, Франции, Германии и Италии, который хотя и никогда не был ратифицирован, но означал в моральном плане как бы приём новой Германии в сообщество великих держав.

Правда, на международной арене первым признал режим Советский Союз, который теперь нашёл в себе наконец готовность пролонгировать истёкший уже в 1931 году Берлинский договор, вскоре за ним последовал Ватикан, который завершил в июле переговоры с рейхом по конкордату. Но несмотря на все эти успехи осенью Гитлер внезапным движением, как будто под воздействием слепого аффекта, повернул руль и немногими ударами, вызвавшими замешательство его партнёров, добился решающего улучшения позиций.

Полем манёвра была заседавшая в Женеве с начала 1932 года конференция по разоружению, на которой рейх ввиду своей военной слабости имел особенно сильную позицию. Принцип равноправия заставлял другие державы либо разоружаться самим, либо терпеть рост вооружений Германии. Гитлер мог в многочисленных речах и заявлениях все вновь и вновь подчёркивал готовность Германии к разоружению и при этом аргументировать её тем простодушнее, чем все явственнее становилась озабоченность других — прежде всего Франции.

Последняя с глубокой обеспокоенностью следила за событиями в Германии и считала, что есть серьёзные причины придавать большой вес им, а не шитым белыми нитками заверениям Гитлера, хотя это ставило её в силу постоянной, блокирующей все переговоры недоверчивости в трудное положение. Но благодаря напоминаниям о системе подавления в соседней стране, росте милитаризации, постоянных маршировках, знамёнах, униформах и парадах, лексиконе организации со всеми его «штурмовыми отрядами», «бригадами», «штабными караулами» или о боевых песнях, предвещавших, что весь род человеческий содрогнётся или что мир будет принадлежать Германии, ей все же в конце концов удалось переубедить другие державы. Признанное в принципе за Германией равноправие теперь ставилось ещё в зависимость от четырехлетнего испытательного срока, который должен был показать, готова ли она искренне к взаимопониманию и действительно отказалась от всех реваншистских намерений.

Гитлер отреагировал на это взрывом возмущения.

14 октября, вскоре после того как британский министр иностранный дел сэр Джон Саймон изложил новые позиции союзников, и стала очевидной их решимость в случае необходимости навязать Германии испытательный срок за столом конференции, Гитлер объявил о своём намерении покинуть конференцию по разоружению. Одновременно он сообщил о выходе Германии из Лиги наций. О его решимости свидетельствует ставшее известным лишь в Нюрнберге указание вермахту оказать вооружённое сопротивление в, случае санкций.

Потрясение от этого первого удара, которым Гитлер брал в собственные руки всю внешнюю политику режима, было огромным. Это решение он принял, вопреки распространённому мнению, не единолично — его поддерживали и другие, прежде всего министр иностранных дел фон Нойрат, который, что было характерно, ратовал за обострение внешнеполитического курса, выражавшего рост самосознания; но пафос жеста, тот тон бурного негодования, с которым обосновывался данный шаг — тут авторство однозначно принадлежит Гитлеру; именно он свёл альтернативу к резкой формуле «разрыв или бесчестье». В речи по радио вечером этого дня он впервые направил свою апробированную во внутренней политике двойную тактику на заграницу: он смягчал и затуманивал свой афронт потоком вербальных уступок и даже выражений сердечной симпатии, назвал Францию «нашим старым, но славным противником» и заклеймил как «сумасшедших» тех, кто может представить войну между нашими двумя странами».

Эта тактика окончательно парализовала и без того незначительную склонность европейских держав к созданию фронта противодействия: никто из лидеров не знал, как быть.

То презрение, с которым Гитлер бросил к их ногам ту честь, которую долго и упорно выпрашивала Веймарская республика, прямо-таки опрокидывала их образ мира. Одни — таких были единицы — скрывали своё смущение, поздравляя друг друга с избавлением от неудобного партнёра, другие требовали военной интервенции, в женевских кулуарах раздавались взбешённые хотя и не воспринимавшиеся всерьёз восклицания «C'est la guerre!» — но сквозь этот шум впервые до сознания стало доходить, что Гитлер заставит старую Европу заявить о своей чёткой позиции, а это ей не по силам, и что он уже нанёс смертельный удар по хлипкому, подорванному страхом, недоверием и эгоизмом принципу Лиги наций. Правда, одновременно умерла и идея разоружения, и если завоевание власти Гитлером действительно, как отмечали, было своего рода объявлением войны Версальской мирной системе, то оно было сформулировано в тот день 14 октября; но его никто не принял. Распространённое раздражение бесконечной женевской говорильней, парадоксами и актами лицемерия проявилось прежде всего в английской печати; консервативная «Морнинг пост» заявила, что она не прольёт «ни одной слезы из-за кончины Лиги наций и конференции по разоружению», скорее следует испытывать чувство облегчения от того, что «подобный балаган» подошёл к концу. Когда в одном лондонском кинотеатре в киножурнале хроники недели на экране появился Гитлер, посетители зааплодировали.

Опасаясь, что полный успех тактики ошеломляющих акций укрепит манеру Гитлера идти напролом, прибывший из Женевы Герман Раушнинг посетил его в берлинской рейхсканцелярии. Он нашёл его «в блестящем настроении, все в нём было заряжено энергией и жаждой действий». От предупреждений относительно царящего в Женеве возмущения и требования военных демаршей он отмахнулся пренебрежительным жестом руки: «Эти деятели хотят войны? — спросил он. — Да они о ней и не думают…

Там собралась всякая шваль. Они не действуют. Они только протестуют. Они всегда будут опаздывать… Эти люди не остановят возвышения Германии».

Какое-то время, говорится далее в воспоминаниях Раушнинга, Гитлер молча расхаживал. Похоже, он осознавал, что впервые после 30 января вступил в зону риска, через которую ему теперь придётся пройти, что его силовая акция может неожиданно загнать страну в изоляцию. Не поднимая глаз, рассказывает очевидец, Гитлер стал оправдывать решение, как бы ведя разговор с самим собой, что открывало примечательный вид на структуру мотивов его решения:

«Я должен был это сделать. Было необходимо великое, общепонятное освободительное действие. Я должен был вырвать немецкий народ из всей этой плотной сети зависимости, фраз и ложных идей и вернуть нам свободу действий. Для меня это не вопрос сиюминутной политики. Ну и пусть трудности в данный момент возросли, это уравновешивается тем доверием, которое я приобретаю благодаря этому шагу среди немецкого народа. Никто бы не понял, если бы мы продолжали, пустившись в дебаты, то, что десять лет делали веймарские партии… Народ увидит, что что-то делается, что не продолжается прежнее жульничество. Нужно не то, что считает целесообразным рефлексирующий интеллект, а увлекающее за собой действие,… выражающее решительную волю по-новому взяться за дело. Умно мы поступили или нет — во всяком случае, народ понимает только такие действия, а не бесплодные торги и переговоры, из которых никогда и ничего не выйдет. Народ сыт по горло тем, что его водят за нос» [503] .

Жизнь скоро показала, насколько верны были эти соображения. Гитлер, что было характерно, тут же связал выход из Лиги наций с другим шагом, который далеко выходил за рамки первоначального повода: он вынес своё решение на первый плебисцит единства, который подготавливался с огромным привлечением средств пропаганды, соединив с этим новые выборы в рейхстаг, избранный 5 марта состав которого, определившийся ещё отчасти веймарским многопартийным спектром, был теперь анахронизмом.

В исходе плебисцита можно было не сомневаться.

Накапливавшееся годами чувство унижения, глубокой обиды за бесчисленные притеснения, с помощью которых Германию дискриминировали и держали в положении побеждённой страны, вырвалось теперь на свободу и даже критически настроенные люди, которые скоро перешли к активному сопротивлению, превозносили исполненный самосознания жест Гитлера: их объединила потребность, как докладывал британский посол в Лондон, отомстить Лиге наций за её никчёмность, которую она часто демонстрировала. Поскольку Гитлер увязал голосование по вопросу выхода с оценкой своей политики в целом, соединив эти два элемента в один, сформулированный в общем виде вопрос, люди лишены были возможности одобрить решение о выходе, но осудить политику внутри страны. Вследствие этого плебисцит стал одним из самых эффективных шахматных ходов в процессе внутреннего укрепления власти.

24 октября Гитлер сам открыл кампанию большой речью в берлинском Дворце спорта, плебисцит был назначен на 12 ноября, на следующий день после 15-й годовщины перемирия в 1918 году. Поставленный перед вызовом плебисцита, Гитлере взвинтился до пароксизма типа транса: «Я заявляю, — кричал он массам, — что я в любой момент лучше умру, чем подпишу какой-нибудь документ, который, по моему глубочайшему убеждению, ничего не даёт немецкому народу», он также просил нацию, «если я когда-либо допущу такую ошибку или если народ сочтёт мои действия не заслуживающим его поддержки, казнить меня: я твёрдо приму заслуженное!» И как всегда, в тех случаях, когда он чувствовал себя обиженным или задетым, он демагогически упивался стенаниями из-за совершенной по отношению к нему несправедливости. Рабочим заводов «Сименс-Шукерт-Верке» он — в сапогах, брюках от мундира и тёмном цивильном пиджаке — кричал с гигантской сборочной установки: «Мы готовы с удовольствием принять участие в работе над любым международным договором — но только как равноправные партнёры. В своей личной жизни я никогда не навязывал себя благородному обществу, которое не хотело моего присутствия или не считало ровней себе. Мне оно не нужно и у немецкого народа столько же характера. Мы нигде не играем роль чистильщика сапог, людей второго сорта.

Нет, или дайте нам равные права, или мир больше не увидит нас ни на одной конференции».

Опять, как в прошлые годы была развязана «плакатная война»: «Мы хотим чести и равноправия!» В Берлине, в Мюнхене и Франкфурте по улицам ездили в своих инвалидных колясках искалеченные фронтовики с плакатами «Павшие за Германию требуют твоего голоса!». Примечательно, что часто использовались и цитаты из выступлений британского премьер-министра периода войны Ллойд Джорджа: «Справедливость на стороне Германии!» «А стала бы Англия долго терпеть такое унижение?» Опять по стране прокатилась волна гигантских маршей, акций протеста и массовых манифестаций. За несколько дней до принятия решения страна замерла в полном молчании на две минуты в память о героях, настраиваясь на соответствующий лад. Гитлер с обезоруживающим простодушием заверял, что жизнь в Германии не потому налажена столь похоже на армейский образец, чтобы проводить демонстрации против Франции, «а чтобы выразить формирование своей политической воли, необходимой для ликвидации коммунизма. Весь остальной мир, окопавшийся в неприступных крепостях, создающий огромные авианосцы, конструирующий гигантские танки и отливающий исполинские пушки, не может говорить об угрозе в связи с тем, что немецкие национал-социалисты маршируют без оружия в колоннах по четыре и тем самым наглядно выражают сплочённость немецкого народа, действенно защищая её… Германия имеет не меньше прав на безопасность, чем другие нации». На результатах голосования отразились не только все обиды народа, который долго ощущал себя в положении деклассированного, но и усилившееся запугивание: 95 процентов принявших участие в плебисците одобрили решение правительства; хотя этот результат был подтасован и получен в результате террористического принуждения, он тем не менее отражал тенденцию в настроениях общественности. На одновременных выборах в рейхстаг из 45 млн., имевших право голосовать, свыше 39 млн. отдали свои голоса кандидатам единого списка национал-социалистов. Этот день восторженно праздновался как «чудо воскрешения немецкого народа», британский посол сэр Эрик Фиппс докладывал своему правительству: «Одно бесспорно: позиция господина Гитлера неуязвима. Даже в кругах, которые совершенно не одобряют национал-социализм, он резко усилил свой авторитет выборами или, скорее, речами в ходе предвыборной борьбы… Во всех прежних предвыборных кампаниях он, естественно, сражался за свою партию и поносил врагов. В ходе нынешней… немцы увидели нового канцлера, человека из крови и железа, и его выступления звучал совсем не так, как речи бушевавшего на трибуне оратора двенадцать месяцев тому назад, речи нациста, расправляющегося с марксистами».

Теперь Гитлер применил тактику последовательных нападений на международной арене, которая столь успешно зарекомендовала себя при завоевании власти внутри страны. Ещё не прошло замешательство из-за разрыва с женевским форумом и ещё ощущалось раздражение его вызывающим шагом — обратить демократический принцип плебисцита против самих демократий, как он уже опять захватил инициативу, чтобы вступить в диалог с только что оскорблёнными на новых, более благоприятных позициях. В середине декабря он отверг в своём меморандуме идею разоружения, но заявил о готовности ограничиться оборонительными видами оружия, если Германия получит право создать трехсоттысячную армию на основании воинской повинности. Это было первым из тех сбалансированных с поразительным чутьём предложений, которые целые годы до начала войны создавали основу для его внешнеполитических успехов: они ещё были приемлемы в качестве основы переговоров и рассчитаны всякий раз таким образом, чтобы на них не пошли французы; и пока обе стороны в ходе выматывающих, мучительно затягивающихся из-за французской недоверчивости дискуссий пытались договориться о своей степени готовности к уступкам, Гитлер мог использовать спор представителей и состояние, когда не было соглашений, для реализации своих намерений без каких-либо помех.

Опять примерно месяц спустя, 26 января 1934 года, Гитлер сделал новый ход, резко меняющий расклад на международной арене: он заключил пакт о ненападении с Польшей сроком на 10 лет. Чтобы понять поразительный эффект этого поворота курса, надо вспомнить традиционно напряжённые отношения между этими странами, явно безнадёжно нарушенные разнообразными обидами. Если не считать моральных вердиктов, пожалуй, ни одно другое положение Версальского договора не воспринималось в Германии с такой горечью, как утраты областей, перешедших к новому польскому государству, создание коридора, который отделил Восточную Пруссию от остальной страны или возникновение свободного города Данцига: это являлось причиной непосредственной ссоры между обоими народами и очагом постоянной опасности, мало что оскорбляло так, как акты самоуправства Польши на границе и правонарушения с её стороны в ранние годы Веймарской республики, поскольку это не только показывало рейху его слабость, но и задевало традиционное сознание немцев как господ над вассальными славянскими народами. Поэтому каждый предполагал, что стремление Гитлера к политике ревизий обратится первым делом против Польши, которая, будучи союзником Франции, к тому же подпитывала немецкий комплекс окружения недругами. Веймарская внешняя политика, включая Густава Штреземана, всякий раз упорно сопротивлялась любым намерениям закрепить гарантиями польские территориальные владения. Теперь Гитлер без долгих раздумий отбросил в сторону эти чувства, которые владели прежде всего дружественно настроенными к России дипломатическими, военными, а также традиционными прусскими кругами. Такую же решимость продемонстрировал на другой стороне маршал Пилсудский, который ввиду нервозной и половинчатой политики Франции опрокинул прежнюю концепцию союзов Польши и, что примечательно, связывал свои надежды с тем, что Гитлер как южный немец, католик и «габсбуржец», далёк от той политической традиции, которой опасалась Польша. Широко распространённое неверное представление о Гитлере как об эмоциональном политике, который был марионеткой своих капризов и маний, с редкой силой опровергается как раз этим примером. Конечно, он разделял национальную ненависть к Польше, но его политику это не затрагивало. Хотя в концепции великой экспансии на Восток вопрос о роли соседней страны странным образом оказался открытым, можно все же предположить, что в оперировавших целыми континентами видениях Гитлера для независимого маленького польского государства места не было: уже в апреле 1933 года Гитлер дал понять Франсуа-Понсе, что никто не может ожидать от Германии сохранения нынешнего состояния на восточной границе, и примерно в то же время министр иностранных дел фон Нойрат назвал взаимопонимание с Польшей «невозможным и нежелательным», чтобы «не исчезла заинтересованность мира к ревизии германо-польской границы». Но пока Польша была самостоятельной, сильной в военном плане и защищённой союзами, Гитлер исходил из ситуации, которую он не мог изменить, и пытался, не поддаваясь эмоциям, повернуть её в свою пользу. «Немцы и поляки — заявил он в своём отчётном докладе перед рейхстагом 30 января 1934 года, — должны будут обоюдно смириться с фактом их существования. Поэтому целесообразно так оформить то состояние, которое невозможно было устранить на протяжении прошедшей тысячи лет и которое не будет устранено тысячу лет спустя, чтобы обе нации могли извлечь из него максимальную пользу».

Выгода, которую получил Гитлер от этого договора, была действительно огромной. Хотя пакт в самой Германии был и оставался малопопулярным, Гитлер мог предъявить его миру все вновь и вновь как убедительное свидетельство своей воли к взаимопониманию даже с извечными противниками, и на самом деле, как сэр Эрик Фиппс отмечал в своём докладе в Лондон вскоре после этого события, германский канцлер доказал, что он настоящий государственный деятель, принеся известную долю своей популярности в жертву внешнеполитическому здравому смыслу. Одновременно Гитлеру удалось дискредитировать систему Лиги наций, которой все прошлые годы не посчастливилось решить опасную и таившую в себе большой заряд напряжённости проблему германо-польского соседства, в результате чего, как убедительно жаловался Гитлер, раздражение, казалось, приняло «характер обоюдного наследственного политического порока». Без видимых усилий, в ходе нескольких двусторонних переговоров он теперь устранил эту проблему.

Наконец, договор доказывал также и хрупкость барьеров, возведённых вокруг Германии. «В лице Польши падёт один из сильнейших столпов Версальского мира», — сформулировал генерал фон Сект в своё время одну из внешнеполитических максим Веймарской республики, явно при этом имея ввиду устранение соседнего государства при помощи военной акции; теперь Гитлер продемонстрировал, что при наличии воображения политическими средствами можно добиться гораздо большего эффекта. Союз освобождал Германию не только от угрозы войны на два фронта — со стороны Польши и Франции, но и безвозвратно выламывал крупный блок из системы коллективного обеспечения мира. Женевский эксперимент, по сути дела, уже в тот момент потерпел крушение, Гитлер перечеркнул его «с первого же захода», прежде всего надо отметить, что он заставил играть роль нарушителя спокойствия Францию, о чью мощь и неуступчивость набила себе шишки веймарская внешняя политика. Отныне он мог пустить в ход ту политику двусторонних переговоров, союзов и интриг, без которой не могло быть его внешнеполитической стратегии; его шанс на успех состоял в том, что ему противостоял не сплочённый фронт, а всего лишь изолированные друг от друга противники. Вновь началась игра, которую он так виртуозно инсценировал и довёл до успешного финала на внутриполитической сцене. Игроки противоположной стороны уже поджимали. Первым был, уже в феврале 1934 года, британский лорд-хранитель печати Антони Иден.

К числу наиболее эффективных приёмов воздействия на ход переговоров относилось то чувство изумления, которое вызывал сам Гитлер своим поведением. Он вступил на пост без какого-либо опыта ведения правительственных дел, не был депутатом, не знал ни дипломатического этикета, ни официального стиля и, очевидно, не имел никаких представлений о мире. Как в своё время Гугенберг, Шляйхер, Папен и масса других деятелей, Идеи, Саймон, Франсуа-Понсе или Муссолини также полагали, что имеют дело с капризным, ограниченным партийным вождём, обладающим, правда, некоторым демагогическим талантом. Человек заурядной внешности, который явно должен был создавать запоминающийся образ при помощи усиков, чёлки и мундира и производил в гражданской одежде впечатление скорее имитации того деятеля, за которого он себя выдавал, был некоторое время излюбленным предметом насмешек в Европе, где он фигурировал как своего рода «Ганди в прусских сапогах» или слабоумный Чарли Чаплин на слишком высоком для него канцлерском троне: во всяком случае, как в высшей степени «экзотическое» явление — так иронично писал один британский наблюдатель, как один из тех «чокнутых мулл», которые в своей полной причуд частной жизни не курят, не пьют, придерживаются вегетарианства, не ездят на лошадях и осуждают охоту».

Тем больше бывали поражены партнёры Гитлера по переговорам и посетители при личной встрече с ним. В течение многих лет он всякий раз приводил их в замешательство рассчитанным до тонкостей поведением государственного деятеля — это амплуа давалось ему легко — и добивался тем самым часто решающего психологического перевеса на переговорах. Иден был удивлён «светскими, почти элегантными» манерами Гитлера, он был изумлён, встретив владеющего собой и приветливого человека, «который с пониманием прислушивался ко всем возражениям и отнюдь не был мелодраматическим актёром на проходных ролях», каким его представляли: Гитлер разбирался в том, что говорил, вспоминает Иден, его тогдашнее безграничное удивление ещё чувствуется в замечании, что немецкий канцлер полностью владел предметом переговоров и ни разу, даже по частным вопросам, не был вынужден советоваться со своими экспертами. Сэр Джон Саймон сказал как-то позже фон Нойрату, что Гитлер был в беседе «превосходен и очень убедителен», что его прежнее представление о нём было совершенно неверным. Гитлер поражал своей находчивостью. На многозначительный намёк британского министра иностранных дел, что англичанам нравится, когда договоры соблюдают, он изобразил полное иронии удивление и ответил: «Так было не всегда. В 1813 году договоры запрещали немцам иметь армию. Но я что-то не припомню, чтобы Веллингтон сказал при Ватерлоо Блюхеру: „Ваша армия незаконна, извольте удалиться с поля битвы!“ Когда он встречался в июне 1934 года с Муссолини, он умело сочетал, по свидетельству одного из дипломатов, „достоинство с приветливостью и открытостью“ и произвёл „сильное впечатление“ на поначалу скептически настроенных итальянцев; Арнольда Тойнби поразил экскурс относительно роли Германии как стража на востоке Европы, который, по его воспоминаниям, отличался необыкновенной логикой и ясностью: Гитлер неизменно демонстрировал собранность, подготовленность, нередко — любезность и умел, как отметил после одной встречи Франсуа-Понсе, создать видимость „самой полной откровенности“.

Большое число иностранных посетителей в свою очередь значительно отразилось на престиже Гитлера. Подобно немцам, которые приходили посмотреть и подивиться на него как на цирковой номер, они теснились растущей толпой, расширяя ауру величия и восхищения, которая окружала его.

Они с жадностью ловили его слова о том, как жаждет народ порядка и работы, о его воле к миру, которую он любил связывать со своим личным опытом фронтовика, слова, которые демонстрировали понимание его повышенного чувства чести. Уже в то время стало обычным делом не в последнюю очередь в самой Германии проводить различие между фанатичным партийным политиком прошлого и осознавшим свою ответственность реалистом настоящего; и впервые с кайзеровских времён у большинства опять было чувство, что оно может идентифицировать себя с собственным государством, не испытывая сожаления, озабоченности и тем более стыда.

С этими успехами фигура вождя и спасителя стала беспрецедентной силой оглушительной, пронизанной метафизическими тонами пропаганды. На утренней манифестации 1 мая Геббельс затягивал свою речь до тех пор, пока борющееся с облаками солнце не пробилось сквозь них лучами — и тут в сияющем свете перед массами появился Гитлер: только такая тщательно обдуманная символика придавала образу вождя ранг сверхъестественного принципа. Вплоть до уровня мельчайших ячеек общества все социальные отношения группировались вокруг этого типа: ректор считался «вождём университета», предприниматель — «вождём предприятия», наряду с этим существовало огромное количество партийных вождей: в 1935 году — около 300 тысяч, в 1937 году уже свыше 700 тысяч, а во время войны со всеми побочными подразделениями и подчинёнными организациями почти два миллиона. В Гитлере все эти всеохватные отношения «вождь-ведомые», в которые был встроен каждый человек, находили своё псевдорелигиозное и возвышенное надо всем земным завершение, один экзальтированный член церковного совета из Тюрингии заверил даже: «В образе Адольфа Гитлера к нам пришёл Христос». Личность и судьба великого, одинокого, избранного мужа, который поборол беду и взял её тяготы на себя, стали предметом многочисленных стихов или драм о вожде. В пьесе Рихарда Ойрингера «Немецкие страсти господни», которая была с большим успехом поставлена летом 1935 года и превозносилась как образец национал-социалистической драматургии, он явился как воскресший Неизвестный солдат, с терновым венком из колючей проволоки на главе, в мир спекулянтов, акционеров, интеллектуалов и пролетариев, представителей «ноябрьского государства», потому что ему, как было там сказано на фоне постоянных ассоциаций с христианскими мотивами, стало «жалко народ». Когда бешеная толпа хочет исхлестать и распять его, он останавливает её, явив чудо, и ведёт нацию к «винтовке и станку», примиряет живых с павшими на войне в народном сообществе «третьего рейха», а затем его раны «засияли лучезарным светом», и он вознёсся на небо со словами: «Свершилось!» В указании режиссуре говорится: «С небес звучит, как в храме, орган, выражающий печаль расставания. По ритму и гармоническому ладу созвучие с маршевой песней».

В близком родстве с подобными литературными «шедеврами» возникла обширная культура китча, которая надеялась поживиться на моменте и благоприятной конъюнктуре: предлагались подставки для метёлочек под названием «Добрый Адольф», копилки принимали форму фуражек штурмовиков, изображения Гитлера появились на галстуках, а свастика — на пепельницах и круглых картонках под пивные кружки.

Национал-социалисты предостерегающе указывали на то, что изображение фюрера используется и профанируется толпой «дельцов от искусства».

Такое безудержное восхваление явно подействовало, несмотря на такие возражения, и на самого Гитлера. Хотя он рассматривал искусно созданный вокруг него вихрь преклонения не в последнюю очередь как средство психологической тактики:

«Массе нужен идол», — заявил он, в нём все яснее стали проступать гибридные черты «вождя-папы римского», которые в начале захвата власти отошли на задний план. Уже 25 февраля 1934 года Рудольф Гесс с королевской площади в Мюнхене под грохот орудийной канонады привёл к присяге примерно миллион политических руководителей, вожатых «Гитлерюгенда» и руководителей службы трудовой повинности, по радио звучала клятва: «Адольф Гитлер — это Германия, а Германия — это Адольф Гитлер. Кто присягает Гитлеру, присягает и Германии».

Получая соответствующий настрой от своего фанатичного окружения, он все больше вживался в эту формулу, которая была к тому времени теоретически обоснована обширной литературой по государству и праву: «Новый и решительный момент в фюрерском государстве состоит в том, что оно преодолевает присущее демократии деление на правителей и управляемых в единстве, в котором сливаются фюрер и его приверженцы». Все интересы и общественные антагонизмы в его особе устранялись, фюрер обладал властью обязывать и освобождать от обязательств, он знал путь, миссию, закон истории. Полностью в духе этого представления Гитлер в своих речах демонстративно вёл счёт на столетия и порой намекал на своё особое отношение к провидению: он дезавуировал ожидание реализации программы со стороны многочисленных «старых борцов», таким же образом он, например, заставил своих данцигских сторонников, как слепое дисциплинированное орудие, резко развернувшись, выполнить столь же резкий поворот в политике по отношению к Польше, не считаясь с местными интересами. «Все с Германии начинается с этого человека и замыкается на нём!», — писал его адъютант Вильгельм Брюкнер.

Чем увереннее и неуязвимей чувствовал себя Гитлер в обладании властью, тем явственнее проступали старые черты человека богемы, состояния апатии и перепады настроения.

Пока он ещё придерживался распорядка работы, ровно в десять часов утра входил в свой рабочий кабинет и не без удовлетворения показывал вечерним посетителям на горы отработанных дел. Но всё же он всегда ненавидел дисциплинирующий груз регулярной работы, «одна-единственная гениальная идея, — имел он обыкновение уверять, — ценнее целой жизни добросовестного бюрократического труда».

Поэтому как только прошло первое увлечение работой канцлера, то окрыляющее вдохновение, которое исходило от исторической обстановки, письменного стола и рабочих принадлежностей Бисмарка, он стал забрасывать и эти дела — как в годы юношества игру на пианино, школу, рисование и, собственно говоря, рано или поздно все, в конце и саму политическую игру — но только не основные установки, определявшиеся в равной степени страхом и честолюбием.

Примечательно, что его образ жизни вскоре снова приобрёл нечто от швабингского кондотьерского стиля 20-х годов. Всегда в пёстрой компании сомнительных деятелей искусства, драчунов и адъютантов, тянувшихся за ним наподобие караван-сарая, Гитлер начал череду непрестанных поездок по стране, он как будто метался между рейхсканцелярией, Коричневым домом, Оберзальцбергом, Байрейтом, площадями манифестаций и залами собраний, может быть, тут был ещё и замысел распространять чувство своей вездесущности. Например, 26 июля 1933 года он выступил с речью перед делегацией 470 молодых итальянских фашистов, в 14 часов принимал участие в похоронах адмирала фон Шрёдера, а в 17 часов был уже в вагнеровском театре в Байрейте, 29 июля, все ещё в Байрейте, он был почётным гостем на приёме у Винифред Вагнер, а на следующий день возложил венок на могилу композитора. Во второй половине дня он выступил на Германском спортивном празднике в Штутгарте, затем направился в Берлин, потом на встречу с рейхс— и гауляйтерами в Оберзальцберг, а 12 августа участвовал в торжестве памяти Рихарда Вагнера, в Нойшванштайне, где он назвал себя в речи человеком, завершившим планы Людвига II.

Отсюда он на одну неделю вернулся Оберзальцберг, 18 августа выехал на подготовку предстоящего партийного съезда в Нюрнберг, а днём позже на совещание с командованием СА и СС в Бад-Годесберг. По единодушным свидетельствам очевидцев, уже теперь, когда появилась уверенность в прочности успеха, стали проявляться наблюдавшиеся в ранние годы резкие изменения в желаниях и интересах в течение дня, часто он как бы долго плыл по течению, не принимая решений, чтобы внезапно развить взрывную энергию, прежде всего в вопросах, касающихся власти. Он скоро стал, не скрывая этого, уклоняться от выполнения многочисленных обременительных, рутинных, связанных с его постом обязанностей и ходить вместо этого в оперу и кино, в те месяцы он перечитал все тома Карла Мая (примерно 70 книг), о которых он позже, в кульминационный момент войны, сказал, что они открыли ему глаза на мир, именно этот стиль открытой праздности вызвал саркастическое замечание Освальда Шпенглера, что «третий рейх» представлял собой «организацию безработных посредством уклонения от работы». Розенберг, например, тоже расстроился, когда Гитлер предпочёл устроенному им митингу балет на льду. Уже в прежние годы Готфрид Федер хотел приставить к Гитлеру офицера, который следил бы за порядком и выполнением программы дня, теперь же Геббельс заверял с характерной для него любовью к выспренним формулировкам: «То, что мы постоянно стремимся… осуществить, стало у него в мировых масштабах системой. Его способ творчества — способ подлинного деятеля искусства, независимо от того, в какой бы области он ни действовал».

В исторической ретроспективе можно сказать, что за первый год канцлерства Гитлер добился удивительно многого: устранил Веймарскую республику, осуществил важнейшие шаги по созданию замкнутого на него лично фюрерского государства, централизовал, политически унифицировал нацию и довёл её до первых стадий превращения в послушное орудие, в качестве которого он её рассматривал, как и все другое; он положил начало перелому в экономике, освободился от пут Лиги наций и завоевал уважение заграницы. За короткое время многообразное свободное общество с его множеством центров власти и влияния превратилось в «чистую, ровную, послушную золу»: как формулировал он сам, «был устранён целый мир воззрений и институтов и на его место поставлен другой». Все сопротивление было распылено по лишённым руководства, дезорганизованным группам и не имело политического веса.

Правда, то, что Геббельс называл «процессом переплавки народа», происходило не без применения насилия, тем не менее роль грубых средств в захвате власти была невелика, гитлеровская формула о «самой бескровной революции мировой истории», которая скоро вошла в основной риторический лексикон режима, имела вполне реальную основу, хотя сооружение концентрационных лагерей, число политических заключённых (по официальным данным на 31 июля 1933 года их было 27 тысяч) или даже вышедший 22 июня 1933 года указ о «борьбе с очернительством», который объявлял наказуемым простое выражение недовольства как «продолжение марксистского подстрекательства», наглядно демонстрировали, какими средствами поддерживали температуру в ковше переплавки.

Изучая «чудо» народного сообщества, нельзя также не обратить внимание на то, что на место партий прошлого пришла всего-навсего одна партийная система особого рода и произошла лишь замена одних соперничающих групп другими: за влияние дрались функционеры-выразители тоталитарного интереса, главари банд со своими сторонниками, партийные сатрапы, демократическую борьбу за власть они заменили скрытой войной в джунглях без каких-либо правил игры и вне контроля общественности. В действительности, унификация и вся пропаганда никогда не могли заставить забыть иллюзорный, фиктивный характер народного сообщества: последнее было эффектным фасадом, оно не устраняло, а в основном камуфлировало общественные конфликты. Один эпизод, относящийся к первым дням режима, демонстрирует осуществлённое принуждением и обманом примирение нации с самое собой столь же гротескно, сколь и образно: по приказу Гитлера имевшему дурную репутацию командиру так называемого «тридцать третьего штурмового истребительного отряда» Хансу Майковскому («Красному петуху») который был убит, возвращаясь 30 января 1933 года с исторического факельного шествия, были возданы почести вместе с погибшим в ту же ночь сотрудником полиции Цаурицем — их похороны стали государственным актом. От имени народного сообщества гробы с телами полицейского который был католиком и левым, и штурмфюрера, нарушителя закона и безбожника, бесцеремонно были установлены вопреки протестам церковного руководства в Лютеровском соборе, а не кто иной, как бывший кронпринц — в принудительном примирении недоставало его фигуры — возложил к гробам венки.

Но несмотря на все накладки и вторая фаза захвата власти прошла быстрее и с меньшими трениями, чем ожидалось. При помощи игры в законность, которая всякий раз санкционировала уже осуществлённые меры и одновременно подготавливала новые, были осуществлены необходимые шаги к фюрерскому государству теперь также и в организации государства и партии. В землях давно уже правили имперские наместники в качестве надсмотрщиков партии, они смещали министров, назначали чиновников, участвовали в заседаниях кабинета и осуществляли почти неограниченную власть над нижестоящими структурами, после того как верховная власть земель законодательно перешла к рейху и имперский совет был устранён. Рейх забрал себе и юридические компетенции земель. Новая схема организации партии делила страну на 32 округа (гау), округа на районы, местные организации, ячейки и группы. Хотя закон от 1 декабря 1933 года провозглашал единство партии и государства, фактически же Гитлер проводил курс на их разделение. Не без тактических задних мыслей он оставил центральное руководство НСДАП в Мюнхене и вообще явно демонстрировал своё намерение держать партию в стороне от воздействия на правительственные дела: в том же направление должно было сработать назначение «заместителя фюрера», слабого, преданного и не имевшего собственной опоры в партии Рудольфа Гесса, во всяком случае, НСДАП не обладала политическим приматом перед государством; единство реализовалось лишь в личности Гитлера, который и далее в значительной степени удерживал в своих руках нити зачастую раздроблённых компетенций и позволял партии лишь в отдельных случаях завоёвывать государственные функции и реализовать её тоталитарные притязания.

Почти все институты власти были покорены. Гинденбург был больше не в счёт, он, по меткому замечанию его друга и соседа по поместью фон Ольденбург-Янушау, был рейхспрезидентом, «которого, собственно говоря, уже больше нет», примечательно, что руководящий состав партии во время массовой присяги 25 февраля клялся в верности Гитлеру, а не президенту, как того бы требовал закон о единстве партии и государства. Хотя в некоторых концепциях с престарелым президентом связывались надежды на законность и традиции, он тем временем не только сдался Гитлеру, но и позволил коррумпировать себя, его готовность поддерживать национал-социалистический курс на захват власти своим моральным авторитетом находилась во всяком случае в примечательном контрасте с ворчливой холодностью, с которой он предоставил своей участи республику. В годовщину битвы под Танненбергом он принял в подарок от новых властителей соседний с поместьем Нойдек земельные участки Лангенау и выкупленный из-под залога Пройсенвальд, отблагодарив за эту щедрость весьма необычным в немецкой военной истории жестом: он присвоил отставному капитану Герману Герингу «в знак признания его выдающихся заслуг на войне и в мирное время» звание генерала пехоты.

Единственным институтом, избегавшим унификации, оставался рейхсвер. Именно на него направлялось с явно растущим нетерпением революционное честолюбие СА. «Коричневый поток должен залить серую скалу», — любил говорить Эрнст Рем, и его опасение, что Гитлер может отказаться от революции по тактическим причинам и из-за оппортунизма, было решающим мотивом надвигающего теперь конфликта. С точки зрения Гитлера, рейхсвер и СА были единственными ещё независимыми факторами власти с несломленным самосознанием. То, как он сломал хребет одному из них руками другого, а другому руками первого, решило проблему существования любого революционного вождя: бросить на съедение революции как раз самых верных её сынов, чтобы опять-таки акт предательства зачёлся как историческая заслуга — в этом вновь проявилась его тактическая виртуозность.

Пока он, как это постоянно бывало в критических ситуациях его жизни, ещё колебался и отговаривался от наседавших на него контрагентов тем, что «делу надо дать вызреть», с весны 1934 года в игру вступили силы, которые на разных путях ускорили развитие. 30 июня 1934 года многочисленные интересы и мотивы собрались воедино и встретились перед дулами расстрельных команд.

 

Глава III

«ДЕЛО РЕМА»

Революция без врагов. — Лозунг «Второй революции». — «Адольф предаёт всех нас!» — Гитлер и рейхсвер. — Приговор Рему вынесен. — Выступление перед гауляйтерами. — Облава начинается. — Последний разговор с Ремом. — Речь Папена в Марбурге. — Инспирированный путч СА. — «Рем, ты арестован!» — Круг заданий расширяется. — Пикник в саду 1-го июля. — Гитлер в рейхстаге. — Les institutions perissent par leurs victoires (Учреждения погибают в результате своих побед). — Возвышение СС. — Смерть Гинденбурга. — Вся полнота власти. — Начало тихой революции.

Разработанная Гитлером тактика легальной революции обеспечивала захват власти с относительно незначительным применением насилия и пролитием крови и позволяла избежать того глубокого раскола, который поражает каждую нацию после революционных времён. Однако она имела тот недостаток, что старые элитарные слои, приспособившись к революции, остались целыми и невредимыми и по меньшей мере гипотетически в любой момент могли поставить под вопрос существование нового режима; они были ошеломлены, временами увлечены общим потоком событий, но отнюдь не устранены и не лишены дееспособности. Одновременно тактика Гитлера неизбежно должна была посеять семена гнева в боевом авангарде СА, который с боями проложил движению путь к власти и чувствовал себя теперь обманутым.

С кривой усмешкой и не без горечи коричневые преторианцы наблюдали, как «реакция»: капиталисты, генералы, юнкеры, консервативные политики и прочие «трусливые обыватели» поднимались в дни праздников победы Национальной революции на почётные трибуны, и чёрные фраки торопились занять места рядом с коричневыми мундирами.

Революция без разбора вербовала своих приверженцев, что лишало её противника.

Недовольство старомодного честного «рубаки» Рема ходом захвата власти стало довольно скоро выражаться в неоднократных публичных выступлениях. Уже в мае 1933 года он счёл необходимым предостеречь СА в своём распоряжении насчёт всех фальшивых друзей и ложных праздников, а также напомнить своим штурмовым отрядам о не достигнутых пока целях: «Хватит праздников. Я хочу, чтобы СА и СС теперь явно отошли в сторону от вереницы торжеств… Перед нами ещё стоит задача завершить национал-социалистическую революцию и создать национал-социалистическое государство».

В то время как Гитлер, более хитрый и изощрённый, чем простоватый Рем, видел в революции псевдолегальный процесс выхолащивания захваченных структур, при котором на первый план выдвигались средства демагогии, изматывания противника или обмана, а насилие использовалось лишь как вспомогательное средство для запугивания, Рем, исходя из самого понятия революции, связывал с ней фазу восстания с громом битв, клубами порохового дыма и штурмом цитаделей старой власти, прежде чем в «ночь длинных ножей», когда дело дойдёт до кровавой кульминации революции, вместе с ненавистными представителями этой власти падёт и отживший своё мир и восторжествует новый порядок. Но ничего подобного не произошло, и Рем был глубоко разочарован.

После короткого периода неуверенности он попытался оградить штурмовые отряды от процесса великой национальной переплавки. Рем подчёркивал противоречия со всеми другими сторонами и восхвалял особое сознание СА: «Только они добьются чистого, неискажённого национализма и социализма и сохранят их». Своих командиров он предостерегал от занятия постов и почётных мест в новом государстве.

Если его соперники Геринг, Геббельс, Гиммлер, Лей и многочисленные люди из третьего ряда свиты Гитлера расширяли своё влияние, завоёвывая положение, дающее власть, Рем пытался идти противоположным путём: готовить при помощи последовательного роста своих формирований, которые вскоре увеличились до 3, 5 — 4 млн. человек, государство СА, которое в один прекрасный день будет «надето» на существующий строй.

Естественно, что при таких обстоятельствах вновь стали давать о себе знать старые противоречия с политической организацией — неприязнь воинствующих революционеров к толстошеим эгоистам из среднего сословия, заполнявшим ПО, которые, пыхтя в жмущих вицмундирах, в большинстве случаев однозначно превосходили их в мелкотравчатой борьбе за «тёплые местечки» и позиции. Недовольство ещё больше выросло, когда Гитлер со все большим нажимом стал требовать прекращения революционного разгула. Уже в июне 1933 года началась ликвидация многочисленных «диких» лагерей СА для содержащихся под арестом, вскоре после этого были распущены первые части вспомогательной полиции. Сторонники Рема напрасно напоминали о жертвах, которые они принесли, о боях, которые они выдержали, они чувствовали себя обделёнными как забытые революционеры упущенной революции: Рем уже в июне 1933 года резко выступил против все чаще звучащего заявления, что захват власти закончен и задача СА выполнена. Тот, кто требует усмирить революцию, предаёт её, — заявил он, — рабочие, крестьяне и солдаты, которые маршировали под его штурмовыми стягами, завершат свою задачу, не обращая внимания на приспособившихся «обывателей и нытиков»:

«Устраивает это вас или нет, — мы продолжим нашу борьбу.

Если вы наконец-то поймёте, о чём идёт речь, — вместе с вами! Если вы не хотите — без вас! А если надо будет — против вас!»

В этом состояло значение лозунга «Второй революции», который с того момента курсировал в казармах и штабах СА: она должна была помочь подняться на ноги погрязшему в тысячах жалких половинчатостей и компромиссах или даже преданному захвату власти весной 1933 года и привести к полной революции, завоеванию всего государства. Этот клич часто расценивался как доказательство существования среди коричневых соединений хотя бы расплывчатого проекта нового общественного устройства. Но из тумана фраз о «священной социалистической воле» никогда не вырисовывалась поддающаяся определению концепция, и никто не был в состоянии описать, каким все же будет государство СА.

Этот социализм никогда не выходил за рамки грубого, не прошедшего стадии рефлексии милитаризированного коммунизма, который у самого Рема и его ближайшего окружения принимал ещё более резкие формы под воздействием социального сознания кучки гомосексуалистов, окружённой враждебным внешним миром; государство СА, если характеризовать его некой формулой, было не чем иным, как государством, которое должно было решить действительно отчаянную социальную проблему многочисленных безработных штурмовиков. Наряду с этим речь шла и об обманутых устремлениях политического авантюризма, прятавшего свой нигилизм под политической маской идеологии национал-социалистического движения и не желавшего понять, почему это он после одержанной наконец победы должен распрощаться с приключениями, борьбой и «живым делом».

Как раз бесцельность революционного аффекта СА стала тем временем пробуждать озабоченность широкой общественности. Никто не знал, против кого обернёт Рем ту могучую силу, о которой он угрожающе напоминал нервозной чередой парадов, инспекций и помпезных митингов по всей Германии. Он демонстративно взялся за возрождение в СА старых боевых стремлений, но вместе с тем искал связей и финансовой поддержки среди промышленников, создал в лице полевой полиции СА собственный исполнительный орган и одновременно приступил к формированию собственной системы подсудности СА, которая вводила жесточайшие наказания за бесчинства, грабёж, кражу или разграбление со стороны СА, но в то же время предусматривала, что «соответствующий командир СА имеет право судить за убийство члена СА до 12 человек вражеской организации, подготовившей убийство», одновременно Рем старался закрепиться в администрации земель, в академической и журналистской сферах, а также демонстрировать всесторонний характер особых притязаний СА. Его недовольство выплёскивалось в многочисленных критических суждениях об антисемитизме, внешней политике, устранении профсоюзов или подавлении свободы мнений.

Он ожесточённо выступал против Геббельса, Геринга, Гиммлера и Гесса и, кроме того, своими планами включить массовую коричневую рать в гораздо меньший по численности рейхсвер и создать национал-социалистическую милицию спровоцировал враждебность ревниво защищавшего свои традиции и привилегии генералитета. Глубоко оскорблённый многочисленными тактическими соображениями Гитлера, он откровенно выражал своё раздражение среди друзей:

«Адольф — подлец, — ругался он. — Он предаёт всех нас. Только с реакционерами и якшается. Старые товарищи ему слишком плохи. Набрал себе генералов из Восточной Пруссии. Они теперь его доверенные люди… Адольф точно знает, чего я хочу. Я это ему достаточно часто говорил. Не надо копии кайзеровской армии. Сделали мы революцию или нет?.. Нужно что-то новое, понимаете меня? Новая дисциплина. Новый принцип организации. Генералы — старые рутинёры. У них никогда новой идеи не появится.

А Адольф остаётся штафиркой, «художником», витает в облаках. Думает о том, чтоб его оставили в покое. Будь его воля, сидел бы себе в горах разыгрывал Всевышнего. А мы стой без дела, хотя руки чешутся… Сейчас у нас есть уникальная возможность совершить новое, великое, перевернуть весь мир. А Гитлер меня кормит обещаниями. Хочет, чтобы всё шло своим чередом. Надеется, что потом произойдёт чудо небесное. Это подлинное «я» Адольфа. Хочет унаследовать готовую армию, чтоб ему её сформировали «спецы». Когда я слышу это слово, хочется рвать и метать. А потом, говорит он, сделает её национал-социалистической. Но сперва отдаст её под начало прусским генералам. Откуда там потом взяться революционному духу? На своих местах остаются старые козлы, которым новую войну не выиграть. Как вы все ни старайтесь, очки вы мне не вотрёте. Тут вы губите душу нашего движения» [531] .

Судя по всему, Гитлер никогда не думал всерьёз о том, чтобы следовать идеям Рема. В давнем спорном вопросе о задачах СА он и после завоевания власти считал, что коричневые соединения должны выполнять не военную, а политическую функцию, что они составляют «ударную команду Гитлера», а не кадры революционной армии. Тем не менее внешне он вёл себя поначалу нерешительно, явно надеясь найти среднюю линию, соединяющую амбиции Рема и притязания рейхсвера. Бесспорно, он испытывал глубокую, подкреплённую опытом 1923 года неприязнь к заносчивым, негнущимся «старым рутинёрам» с моноклями, Гиммлер как-то слышал, как он сказал о генералах: «Они будут ещё раз стрелять в меня!» Но без их поддержки было немыслимо завершить захват власти. Старые чувства обиды не могли вычеркнуть из памяти основные уроки ноябрьского путча: никогда больше не вступать в открытый конфликт с вооружёнными силами. Своё тогдашнее поражение он объяснял враждебностью армии, как и успех 1933 года поддержкой или благосклонным нейтралитетом руководства рейхсвера. Кроме того, их профессиональные знания представлялись ему безусловно необходимыми для начавшегося уже ранним летом 1933 года перевооружения, от которого в свою очередь зависело своевременное осуществление его планов экспансии.

Далее, только регулярная армия располагала той наступательной мощью, которая отвечала его намерениям, в то время как милиция в том общем виде, в каком её представлял себе Рем, была в строгом смысле инструментом обороны.

Кроме того, первый опыт личного общения с верхушкой рейхсвера явно ослабил недоверие Гитлера. Как в министре фон Бломберге, так и в новом руководителе аппарата министра полковнике фон Райхенау он нашёл двух партнёров, которые почти безоговорочно следовали его курсу, правда, по разным мотивам. Один в силу лабильности темперамента, которому нечего было противопоставить целеустремлённому искусству Гитлера подчинять себе других, кроме мечтательной податливости; фон Бломберг, что характерно, был поочерёдно сторонником демократических убеждений, антропософии, идеи прусского социализма, после поездки в Россию — «почти коммунизма», и, наконец, все большим поклонником авторитарных идей, пока не стал со всем энтузиазмом поклоняться новому идолу — Гитлеру. В 1933 году в одно мгновение, заверял позже Бломберг, он неожиданно обрёл вещи, которых больше никогда не ожидал: веру, преклонение перед одним человеком и полную преданность одной идее. От одного дружеского слова Гитлера у него к глазам, по свидетельству современника, подступали слезы, порой он даже говорил, что сердечное рукопожатие фюрера иногда излечивало его от простуды. Другой же, Райхенау, человек трезвого макиавеллистского склада ума, который в своих честолюбивых устремлениях не поддавался эмоциям и видел в национал-социализме не предмет убеждений или увлечений, а идеологию массового движения, революционный порыв которого он хотел использовать как для личной карьеры, так и для укрепления позиций армии в структурах власти, в данный же момент он хотел его приручить. Холодный и интеллигентный, волевой в принятии решений, хотя и не без признаков легкомыслия, он почти в совершенстве воплощал тип современного, получившего хорошую техническую подготовку и непредвзятого в социальном отношении офицера, отсутствие предрассудков у него распространилось, правда, и на моральные категории. На совещании командующих в феврале 1933 года он заявил, что прогнившие порядки в государстве можно устранить только при помощи террора, вермахт не должен вмешиваться в эти дела, но быть в «полной готовности».

Этот девиз так отвечал тактическим установкам Гитлера, что он, наверно, спрашивал себя, с какой стати ему отвергать предложенную лояльность военных специалистов и вставать на сторону путающего все карты Рема, в тесном кругу приближённых он с издёвкой говорил о «колченогих штурмовиках», вообразивших себя «материалом для военной элиты».

Вопреки своей обычной манере сбивать противников с толку при помощи двойной игры, натравливать их друг против друга и заставлять пожирать друг друга Гитлер на этот раз недолго скрывал от внешнего мира свои намерения. Правда, он все подогревал воинственную активность СА и, например, обращался к ним с такими словами: «Вся ваша жизнь будет борьбой. Вы родились в горниле схваток, не надейтесь сегодня или завтра на мир». Включение Рема в состав кабинета 1 декабря или сердечнейшее письмо начальнику штаба СА по случаю Нового года расценивалось в СА зачастую как подтверждение их амбиций; несмотря на это Гитлер неоднократно заверял рейхсвер, что тот был и остаётся единственным носителем оружия нации, и уже принятое в конце года решение вновь ввести воинскую повинность в рамках рейхсвера разбивало все далеко идущие планы Рема по созданию милиции.

Все ещё веря в то, что Гитлер как всегда ведёт тактическую игру и втайне по-прежнему разделяет его взгляды, Рем самое большее предполагал наличие своих врагов среди советчиков фюрера. Привыкнув преодолевать все трудности лобовой атакой, Рем реагировал на происходившее крикливыми выпадами и демонстративным изложением своих требований. Он назвал Гитлера «слабаком», который находится в руках «глупых и опасных субъектов», но он, Рем, освободит его «из этих пут». В то время как СА начали выставлять вооружённую охрану штабов, он направил в министерство рейхсвера записку, в которой оборона страны объявлялась «сферой СА», а армии отводилась только задача военной подготовки. Непрерывными речами и шумными акциями он постепенно сам подготовил ту сцену, на которой суждено было решиться его судьбе. Уже в начале января, несколько дней спустя после благодарственного письма начальнику штаба СА и другу, с которым он был на «ты», Гитлер дал задание руководителю ведомства тайной государственной полиции Рудольфу Дильсу собирать компромат насчёт «господина Рема и его дружеских связей», а также о террористических действиях СА. «Это самая важная задача из всех, которые когда-либо ставились перед Вами», — объяснял он Дильсу.

Тем временем и рейхсвер не оставался в бездействии. Памятная записка Рема ясно показала, что все усилия по объединению потерпели крах и теперь решение должен принять Гитлер. Демонстративно идя ему навстречу, Бломберг в начале февраля распорядился о применении «критериев арийского происхождения» к офицерскому корпусу и возвёл так называемый символ НСДАП, свастику, в официальный символ вооружённых сил. Начальник управления сухопутных войск генерал фон Фрич обосновал такое решение, заметив, что это придаст «канцлеру необходимую силу удара по СА».

Гитлер на самом деле теперь чувствовал, что жизнь заставляет занять недвусмысленную позицию. 2 февраля он выступил перед собравшимися в Берлине гауляйтерами с речью, которая отражала его тогдашние тревоги и, кроме того, носила характер примечательного принципиального заявления. В протоколе встречи говорилось:

«Фюрер подчеркнул…, те, кто утверждает, что революция не окончена — дураки, далее он сказал, что у нас в движении есть люди, которые понимают под революцией не что иное, как постоянное состояние хаоса…

Как острейшую главную задачу фюрер охарактеризовал подбор людей, с одной стороны, способных, а с другой — со слепым повиновением претворяющих в жизнь меры правительства. Партия, являясь своего рода орденом, должна обеспечить необходимую стабильность всего немецкого будущего… Первый фюрер был избран судьбой; второй должен с самого начала иметь за собой верное, скреплённое клятвой сообщество. Нельзя избирать такого, кто обладает опорой в виде обособленной силы!

Фюрер может быть всегда только один… Подобная организация с такой внутренней жёсткостью и силой будет держаться вечно, её ничто не сможет свергнуть. Сплочённость внутри движения должна быть небывало крепкой. Мы не имеем право вести борьбу между собой; никогда посторонние не должны узнавать о наличии разных мнений! Народ не может нам слепо верить, если мы сами будем разрушать это доверие. Даже последствия неверных решений должны сглаживаться безусловной сплочённостью. Никогда один авторитет не должен использоваться против другого…

Поэтому никаких ненужных дискуссий! Проблемы, относительно которых в отдельных руководящих органах ещё нет ясности, ни в коем случае не должны обсуждаться публично, ибо в противном случае решение ложится на народные массы. В этом было безумие демократии, это сводит к нулю ценность всякого руководства…

Мы имеем право в каждый определённый момент вести только одну битв, одну схватку за другой. Собственно говоря, верна не поговорка — «много врагов — много чести», а «много врагов — много глупости». Кроме того, народ не может одновременно вести и понимать двенадцать битв. Соответственно мы можем давать народу на один период только одну идею, сосредоточивая его на ней. Как раз во внешнеполитических вопросах необходимо иметь за собой весь народ как загипнотизированный, вся нация в этой борьбе должна быть прямо-таки по-спортивному охвачена страстью игрока; это необходимо. Если в борьбе участвует вся нация, то она вся в проигравших. Если она не проявляет интереса, то в проигравших только руководство. В первом случае возникает гнев народа по отношению к врагу, во втором — к вождю» [539] .

Практические выводы из этих высказываний, программная суть которых оставалась в силе вплоть до военных лет, не заставили долго ждать. Уже 21 февраля Гитлер доверительно сообщил своему гостю Антони Идену, что он сократит СА на две трети и поставит дело так, чтобы оставшиеся соединения не имели оружия и не получали военной подготовки. Восьмью днями позже он вызвал командование рейхсвера, а также руководство СА и СС во главе с Ремом и Гиммлером в министерство на Бендлерштрассе. В речи, которая была воспринята офицерами с удовлетворением, а командирами СА — с ужасом, он обрисовал основные черты соглашения между рейхсвером и СА, которое ограничивало компетенцию коричневых штурмовых отрядов некоторыми второстепенными военными функциями, а в остальном возлагало на них в качестве главной задачи политическое воспитание нации. Он при этом заклинал руководство СА не оказывать ему сопротивления в столь серьёзное время и грозил раздавить всякого, кто будет ему мешать.

Однако Рем не внял этим предостережениям. Поначалу он сохранял самообладание и даже пригласил присутствующих на «завтрак примирения». Но едва только генералы ушли, он излил своё недовольство. По рассказам, он назвал Гитлера «невежественным ефрейтором», и без обиняков заявил, «что и не думает соблюдать соглашение. Гитлер вероломный человек, его надо как минимум отправить в отпуск».

И как того требует бульварный сюжет, по которому развивались теперь события, не стало дело и за предателем; обергруппенфюрер СА Лутце посетил Гитлера в Оберзальцберге и донёс ему в ходе многочасового разговора об этих выпадах и мрачном бахвальстве Рема.

Однако Ремом руководило не только упрямство и не только высокомерие человека, который самоуверенно заявлял, что под его началом стоит тридцать дивизий; скорее дело было в другом: он прекрасно понимал, что Гитлер поставил его перед неприемлемой альтернативой. Предложение или заняться воспитанием нации, или сойти со сцены уже было само по себе удалением в небытие, хотя и облечённым в формулировку выбора; ибо никто не мог предположить всерьёз, что штурмовики, которых Гитлер называл «колченогими», были подходящим преподавательским составом для осуществления его педагогической утопии воспитания арийского человека-господина. Будучи убеждённым в безысходности своего положения, Рем, похоже, посетил Гитлера в начале марта и предложил ему «малое решение»: включение нескольких тысяч командиров штурмовых отрядов в рейхсвер, благодаря чему он надеялся выполнить по меньшей мере самые неотложные социальные обязательства перед своими сторонниками. Но ввиду опасности проникновения СА в рейхсвер Гинденбург и руководство рейхсвера воспротивились этому, и Рем почувствовал, что опять придётся встать на путь бунта — под натиском разгневанных сторонников, нетерпение которых явно росло, и под воздействием собственного честолюбия.

Действительно, с весны 1934 года вновь стали курсировать лозунги «Второй революции», но хотя при этом речь шла и о путче и о восстании, свидетельств существования конкретных планов действий нет. Как это и соответствовало натуре этой дикой, хваставшейся своей силой своры, она довольствовалась кровожадными фразами, в то время как сам Рем страдал приступами упадка духа, порой прикидывая, не стоит ли ему вернуться в Боливию, а при встрече с французским послом сказал, что болен. Тем не менее он старался прорвать смыкавшееся все плотнее кольцо изоляции и установить контакты с Шляйхером и, вероятно, также с другими оппозиционными кругами. Он организовал новую мощную волну маршей и вообще старался демонстрировать несломленную силу СА беспрерывными триумфальными парадами. Одновременно он достал, отчасти путём закупок за границей, крупные партии оружия и распорядился усилить программу военной подготовки своих подразделений.

Конечно, нельзя исключить, что тем самым он действительно только хотел занять разочарованных и раздражённых, шатающихся без дела штурмовиков, но эти шаги должны были действовать на Гитлера и руководство рейхсвера как вызов, а бунтовщическое бахвальство придавать тому тревожный тон.

Похоже, что самое позднее к этому времени Гитлер прекратил свои старания уладить дело с Ремом по-хорошему и взял курс на силовое решение. 17 апреля, на весеннем концерте СС в берлинском Дворце спорта, он в последний раз показался вместе с ним на публике. В дополнение к данному ранее Дильсу заданию он, согласно своим более поздним утверждениям, поручил отдельным партийным инстанциям разобраться со слухами о «Второй революции» и найти их источники. Напрашивается предположение, что с этим было связано одновременное создание службы безопасности (СА) и назначение Генриха Гиммлера руководителем прусского гестапо; с этим явно связано и то обстоятельство, что теперь впервые органы юстиции смогли добиться некоторого успеха в плане наказания за преступления, совершенные СА. Комендант концлагеря Дахау Теодор Айкке также в апреле получил, по слухам, задание составить «общеимперский список» «нежелательных лиц».

Тем самым в нервозной атмосфере слухов и интриг началась настоящая охота с облавой, которая не оставила Рему никаких сомнений относительно того, что почти со всех сторон дело последовательно ведётся к его свержению.

Главными действующими лицами при этом были функционеры ПО, и прежде всего Геринг и Гесс, все они недолюбливали начальника штаба СА за то, что у него мощная домашняя армия и он в силу этого занимал позицию человека номер два; к ним скоро присоединился и Геббельс, который в силу своего радикального склада поначалу был на стороне Рема, а также Генрих Гиммлер, который как руководитель СС подчинялся СА и надеялся подняться за счёт падения Рема. Осторожно оперируя из-за кулис, стало все ощутимее заявлять о себе и руководство рейхсвера, которое умело подброшенной информацией о Реме и частичным отказом от собственной независимости надеялось перетянуть Гитлера на свою сторону.

Уже в феврале 1934 года оно добровольно устранило один из традиционных столпов офицерского корпуса, принцип социальной замкнутости, и дало указание, что впредь решающим критерием в военной карьере должно быть не происхождение из старой офицерской касты, а «понимание сути нового государства». Вскоре после этого рейхсвер ввёл политическую учёбу в войсках, в то время как Бломберг опубликовал ко дню рождения Гитлера, 20 апреля, изобилующую славословием статью и одновременно переименовал мюнхенские казармы известного своими традициями полка Листа в «казармы имени Адольфа Гитлера». Намерения его и Райхенау были направлены на постепенное разжигание противоречий между Ремом и Гитлером до открытого столкновения, из которого они сами собирались выйти смеющимися победителями; недостаток проницательности внушал им надежду, что Гитлер не осознает: лишая власти Рема, он лишается власти сам и отдаёт себя на милость рейхсвера.

Растущая напряжённость заметно передавалась и общественному сознанию. Страной овладело беспокойство, от которого голова шла кругом, оно соединялось со своеобразным чувством парализованности и подавленности. В течение года Гитлеру удавалось фейерверком речей, призывов, переворотов и театральных эффектов-»находок» держать население в каком-то угаре — теперь и публика и режиссёр казались в равной степени измотанными. Возникла пауза, которая дала первую возможность задуматься над своим подлинным состоянием. Ещё не полностью раздавленное гнётом пропаганды население отмечало принуждение и регламентацию, преследование меньшинств, которые были сделаны беззащитными, существование концлагерей, конфликты с церквями, призрак надвигающейся из-за безудержных расходов инфляции, террор и угрозы СА и, наконец, растущее недоверие во всём мире, и сознание этих фактов порождало перелом в настроениях, с которым не смог справиться инсценированный Геббельсом шумный «поход против очернителей и критиканов». Подавленное настроение весной 1934 года не было массовым, и бесспорно не пробуждало сколько-нибудь широкой воли к отпору; но явно распространялись чувство скепсиса, недовольство, угнетённость и при всём этом ощущение того, что со страной творится что-то неладное, и от этого чувства было не уйти.

Распространяющееся отрезвление наводило на мысль ещё раз обратить взоры на консервативных организаторов давно минувшего января 1933 года. И, действительно, они, хотя и исключённые из реального процесса и низведённые до роли бессловесных статистов, казалось, почувствовали призыв, который обращала к ним ситуация. Слишком долго Папен и его единомышленники стояли на коленях перед Гитлером и жили былыми мечтами обмануть дьявола, сыграв роль Вельзевула. Когда Гинденбург уезжал в начале июня в отпуск в Нойдек, он высказался в разговоре с вице-канцлером пессимистически: «Положение скверное, Папен. Попытайтесь привести дела в порядок». Поскольку сам президент вследствие явно прогрессирующего упадка сил не мог совершить действенных контрходов, разочаровавшиеся консерваторы с растущим интересом обдумывали идею реставрации монархии. Хотя Гитлер однозначно отверг эту мысль, в последний раз в речи перед рейхстагом 30 января 1934 года, теперь Гинденбург, по настоянию Папена, изъявлял готовность включить в своё завещание рекомендацию восстановить монархию. В остальном её поборники надеялись, что Гитлер под давлением обстоятельств рано или поздно вынужден будет пойти на некоторые нежелательные для себя уступки.

Участившиеся сообщения о близкой кончине Гинденбурга все острее требовали от Гитлера быстрого решения, ибо не сопряжённый с какими бы то ни было осложнениями переход поста президента к нему самому одновременно обеспечивал ему командование рейхсвером и представлял в его тактической концепции заключительный акт захвата власти. Поэтому 4 июня он ещё раз встретился с Ремом, чтобы, как это было сказано позднее в его оправдательной речи, «уберечь движение и мои СА от позора столкновения и устранить негативные моменты без тяжёлых стычек». В ходе пятичасовой беседы он заклинал его «добровольно выступить против этого сумасшествия Второй революции». Но от растерзанного Рема, который не мог и не хотел соглашаться с полной утратой всех своих позиций, он, очевидно, получил всего-навсего ставшие обычными бессодержательные заверения. В то время как развёрнутая пропагандистская кампания против господствовавших комплексов недовольства была ещё усилена и направлена не только против СА, но и консервативных позиций старой буржуазии, дворянства, церквей и прежде всего монархии, явно ничего не подозревающий Рем отправился в отпуск. В приказе он уведомлял своих последователей, что должен для лечения ревматизма выехать в Бад-Висзее и отправляет, чтобы несколько снять напряжённость положения, основную массу штурмовиков в отпуск на весь июль, однако послание предостерегало «врагов СА» питать «обманчивые надежды», что штурмовые отряды из отпуска не вернутся или возвратятся в сокращённом составе, и грозило им со зловещей многозначительностью дать «должный ответ». Примечательно, что имя Гитлера в приказе не упоминалось.

Вопреки всем позднейшим заверениям Гитлер, похоже, не расставался с Ремом в убеждении, что начальник штаба СА и его соратники провели подготовку к тому, чтобы занять столицу, захватить правительственную власть и после «многодневных боев самого кровавого характера» устранить его самого, ибо девятью днями позже он отправился в свою первую поездку в Венецию. Правда, шагая в светлом дождевике навстречу украшенному орденами итальянскому диктатору, который, как утверждал политический анекдот, ходивший тогда в Германии, пробормотал ему навстречу «Аве, имитатор!», он производил впечатление нервозного, несобранного человека в плохом настроении, и начало этих странных отношений, исполненных взаимного восхищения и, пожалуй, слепоты, в которых Гитлер стал однозначно доминировать и подчинил их своему жёсткому пониманию дружбы, было исключительно неблагоприятным. Однако тот факт, что он в условиях якобы непосредственно угрожающего путча, который мог предотвратить только он с его престижем, демагогической и политической ловкостью, отбыл за пределы страны, можно расценивать как дополнительное доказательство того, что он по меньшей мере не верил в мятеж Рема.

Зато теперь взялись за дело другие. Опасаясь, что явно приближающаяся смерть Гинденбурга уничтожит последний шанс направить режим по более умеренному пути, закулисные консервативные круги нажали на Франца фон Папена, чтобы он немедленно дал знак к выступлению. 17 июня, когда Гитлер был в Гере на встрече с руководством партии, вице-канцлер произнёс в Марбургском университете речь, подготовленную для него консервативным писателем Эдгаром Юнгом и имевшую эффект разорвавшейся бомбы. Он критиковал режим насилия и необузданный радикализм национал-социалистической революции, резко выступил против недостойного пресмыкательства и практики нивелирующей унификации, «противоестественного притязания на тоталитарность», а также плебейского неуважения к духовному труду. Далее он продолжал:

«Ни один народ не может себе позволить вечное восстание снизу, если он хочет устоять перед судом истории. В какой-то момент движение должно подойти к концу, однажды должна возникнуть прочная социальная структура, удерживаемая воедино скрепами не подвластного посторонним влияниям правосудия и пользующейся бесспорным авторитетом государственной власти. Из вечной динамики ничего не построить. Германия не должна лететь вверх ногами в неизвестность…

Правительство хорошо знает, сколько корысти, бесхарактерности, нечестности, нерыцарственности и дутых притязаний хотело бы развернуться под прикрытием немецкой революции. Оно не закрывает глаза на то, что богатое сокровище доверия, которым одарил его немецкий народ, находится под угрозой. Если хочешь быть близким к народу и связанным с ним, то нельзя недооценивать народный ум, надо отвечать на его доверие, а не обращаться с ним как с неразумным ребёнком… Уверенность и желание отдать силы общему делу можно укрепить не подстрекательством людей, в особенности молодёжи, не угрозами беспомощным группам народа, а только доверительным диалогом с народом.,., если каждое критическое высказывание не будет тут же истолковываться как злонамеренность, а на приходящих в отчаяние патриотов не будут вешать ярлык врагов государства» [548] .

Речь произвела чрезвычайный эффект, хотя точный текст её был почти неизвестен, так как Геббельс в последнюю минуту отменил намеченную на вечер её трансляцию и запретил какую-либо публикацию её в печати. Сам Гитлер явно воспринял выступление Папена как брошенный ему лично вызов и разразился перед гвардией своих партийных руководителей яростными угрозами. Он возбуждённо клеймил «всех этих карликов» и грозил, что мощь «нашей общей идеи сметёт их с дороги… Раньше у них были силы предотвратить возвышение национал-социализма; пробудившийся народ отправит их в усыпальницу… Пока они брюзжат, они нам безразличны. Но, если они когда-нибудь попытаются перейти от критики к делу и совершить хоть малейший шаг вероломства, они могут быть уверены, что будут иметь сегодня дело не с трусливой и коррумпированной буржуазией 1918 года, а с кулаком всего народа». Когда после этого Папен потребовал своей отставки, Гитлер оттянул решение, предложив вместе посетить Гинденбурга в Нойдеке.

Действительно, складывается впечатление, что на какой-то момент Гитлер утратил ориентацию и не знал, с каким раскладом он имеет дело. Бесспорно, до него доходили выражения недовольства со стороны президента, он также знал и об озабоченности верхушки рейхсвера. Он мог не без основания подозревать, что неосмотрительный, вечно лезущий на передний план господин фон Папен раскрыл в Марбурге тайно установленные связи и что за ним стоит вся мощь и нетерпение армейского руководства, президента и все ещё влиятельных консервативных кругов. 21 июня он отправился в Нойдек и вновь спровоцировал Папена, не пригласив его туда, как это было условлено двумя днями раньше. Но ведь целью визита и было подорвать опасную связь между Гинденбургом и Папеном, а также проверить настроение и решимость президента, в этих делах вице-канцлер был бы лишь помехой. Ещё до визита к президенту находящийся в Нойдеке руководитель имперского ведомства по делам печати Вальтер Функ проинформировал его о типично солдатской реакции фельдмаршала: «Если Папен не может соблюдать дисциплину, то пусть делает выводы».

И сам Гинденбург, похоже, успокоил Гитлера, но инцидент в целом показал ему, что время терять нельзя. Сразу после возвращения он замкнулся на три дня в Оберзальцберге, чтобы обдумать ситуацию, и, судя по всему, было принято решение перейти в наступление и также намечен срок начала акции. 26 июня, вернувшись в Берлин, Гитлер тут же приказал арестовать Эдгара Юнга, а когда Папен снова захотел пожаловаться, Гитлер, недолго думая, велел сказать, что его нет на месте. Погрозив соседнему зданию, где работал вице-канцлер, он сказал Альфреду Розенбергу, который был как раз в саду имперской канцелярии: «Да, вон откуда все идёт, дайте только время и я разнесу всю эту контору». До и во время этих событий произошли инциденты, которые ещё больше повысили напряжённость. Уже в начале июня СС и СД получили указание пристально наблюдать за СА и стали готовиться к операции. Комендант лагеря Дахау эсэсовец Айкке провёл со своими командирами штабные учения по планируемой операции в районе Мюнхена, Лехвельда и Бад-Висзее. Ходили слухи о связях Рема с Шляйхером. Бывшему канцлеру Брюнингу тайком намекнули, что его жизнь в опасности, и он тайно покинул Германию; Шляйхер, который получил многочисленные аналогичные сигналы, хотя и удалился на некоторое время из Берлина, однако скоро вернулся и отказался от приглашения своего друга полковника Отта съездить в Японию, он не хотел стать «беглым». Между Гиммлером, его впервые явно рвущимся на передний план помощником Райнхардом Гейдрихом, Герингом и Бломбергом циркулировал так называемый общеимперский список с именами людей, которых в известный момент намечалось арестовать или расстрелять. Гейдрих и руководитель СД Вернер Бест не смогли при этом договориться, как быть с мюнхенским обергруппенфюрером СА Шнайдхубером, которого один считал «приличным и верным», а другой — «таким же опасным», как и остальные, в то время как Лутце обсуждал с Гитлером, ликвидировать ли самую верхушку или же более широкий круг «главных виновников» и позже жаловался на гнусность СС, которые первоначальный список из семи жертв по субъективным причинам и соображениям мести расширили до семнадцати, а в конце концов и до более чем восьмидесяти человек. 23 июня на стол отдела контрразведки в министерстве рейхсвера при таинственных обстоятельствах попал сфабрикованный секретный приказ Рема, который призывал штурмовые отряды браться за оружие, но этот документ был разоблачён как фальшивка уже по той причине, что в перечне его рассылки были указаны заклятые враги Рема — Гиммлер и Гейдрих. Примерно в тот же день Эдмунд Хайнес, группенфюрер СА из Силезии, получил сообщение, что рейхсвер готовится к действиям против СА, в то время как до начальника военного округа Бреслау генерала фон Кляйста дошли известия, из которых складывалась «картина лихорадочных приготовлений СА». Почти каждый день в речах по радио или на митингах звучали предупреждения в адрес поборников «Второй революции» и консервативной оппозиции. 21 июня Геббельс заявил на празднике солнцестояния на Берлинском стадионе: «Этому сорту людей импонирует только сила, самоуверенность и сила. Они это увидят!.. Им не остановить поступь века. Мы перешагнём через них». Четырьмя днями позже Гесс обратился по радио к «играющим в революцию», которые не доверяют «великому стратегу революции» Адольфу Гитлеру: «горе нарушающим долг верности!» 26 июня на собрании в Гамбурге Геринг отверг все планы восстановления монархии: «У нас, живых, есть Адольф Гитлер!», он пригрозил «реакционной своре»: «Когда чаша терпения переполнится, я нанесу удар! Мы работали, как никто ещё не работал, потому что за нами стоит народ, который доверяет нам… Кто согрешит против этого доверия, лишит себя головы». Ещё одно высказывание, на этот раз Гесса, в пророческом ключе: «уход национал-социализма с политической сцены немецкого народа» вызовет «европейский хаос». Будто управляемые уверенною рукой, события с этого момента устремились к кульминационной точке. Пока СА, где никто ничего не подозревал, готовились к своему отпуску, Рем и его ближайшее окружение разместились в гостинице «Хансльбауэр» в Висзее. 25 июня Имперский союз немецких офицеров исключил его из своих рядов и тем самым, если смотреть строго с точки зрения чести союза, как бы дал добро на его ликвидацию. На следующий день Гиммлер уведомил всех окружных руководителей СС и СД о «предстоящем бунте СА во главе с Ремом», в котором, по его словам, примут участие и другие оппозиционные группы. Ещё днём позже группенфюрер СС Зепп Дитрих, командир охранного батальона СС в Берлине, обратился к начальнику организационного отдела сухопутных войск с просьбой о выделении дополнительного вооружения для выполнения секретного задания фюрера. Чтобы придать заявке большую убедительность, Дитрих представил составленный СА список подлежащих ликвидации, в котором было имя самого начальника отдела. Чтобы устранить все возникающие сомнения, Райхенау, точно так же как Гиммлер, вводил людей в заблуждение, обманывал и прибегал к многочисленным запугивающим выдумкам. Скоро стали ходить слухи, что СА грозили «прикончить» всех старших офицеров.

Тем временем о якобы предстоящем путче СА были уведомлены и более широкие круги командования рейхсвера, которому было сообщено, что СС находится на стороне армии и поэтому им в случае необходимости следует выдать оружие. Согласно приказу генерал-лейтенанта Бека от 29 июня все офицеры на Беендлерштрассе должны были иметь при себе пистолеты. В тот же день «Фелькишер беобахтер» опубликовала статью Бломберга, которая в форме заявления от имени рейхсвера о безусловной верности одновременно и уполномочивала и просила Гитлера выступить против СА.

Теперь было готово все: СА держали в неведении, СС и СД с рейхсвером за спиной готовы начать действовать, консерваторы запуганы, а больной, с признаками старческого слабоумия президент в далёком Нойдеке. Последняя попытка некоторых сотрудников Папена проникнуть к Гинденбургу и добиться введения чрезвычайного положения сорвалась из-за трусости и тупости Оскара фон Гинденбурга. Сам Гитлер покинул Берлин ранним утром 28 июня, чтобы как он заявил позже «создать полное впечатление (siс!) абсолютного спокойствия и не встревожить предателей». Несколькими часами позже он был свидетелем на свадьбе гауляйтера Тербовена, но теперь вокруг него разворачивалась бурная активность, в то время как он сам все вновь и вновь впадал в угрюмую задумчивость, как бы отключаясь от происходящего. Вечером он позвонил Рему и приказал вызвать всех старших командиров в субботу, 30 июня, для откровенного разговора. Телефонный разговор проходил явно в примирительном духе, ибо у Рема, вернувшегося к своему застольному кругу в Висзее, был, по рассказам, «весьма довольный» вид.

Закулисным режиссёрам не хватало лишь одного — мятежа, против которого якобы были направлены все их обширные приготовления. В действительности СА по-прежнему вели себя спокойно, часть их уже ушла в отпуск, продолжавшаяся неделями слежка СД не дала никаких результатов, которые могли бы оправдать кровавую расправу. В то время, как Гитлер поехал 29 июня в Бад-Годесберг, а Геринг приказал своим берлинским подразделениям находиться в боевой готовности, Гиммлер сам разыграл предусмотренный сценарием, но так пока и не состоявшийся «мятеж» СА. Получив написанные от руки анонимные записки, на улицы внезапно вышли части мюнхенских СА и стали бесцельно маршировать, и хотя вскоре вызванные, сбитые с толку командиры тут же вернули своих людей на обычные места, мюнхенский гауляйтер Вагнер теперь имел возможность доложить в Бад-Годесберг о выступлении якобы начавших путч СА. Гитлер присутствовал при построении службы трудовой повинности на обращённой к Рейну площади перед гостиницей «Дрезден» и наблюдал, как на противоположном склоне горы 600 мобилизованных с факелами в руках образуют горящую свастику, когда ему вскоре после полуночи передали это известие. Одновременно поступило сообщение Гиммлера, что берлинские СА запланировали захватить в ходе налёта во второй половине дня правительственный квартал. «При таких обстоятельствах я мог принять только одно решение, — заявил Гитлер, — только беспощадная и кровавая акция была ещё способна подавить распространение бунта… «

Правда, можно себе представить, что оба сообщения действительно пробудили опасения Гитлера, что Рем раскусил игру и готовит контрудар. До сегодняшнего дня не ясно, до какой степени его держали в заблуждении и неверно ориентировали другие, в особенности Гиммлер, который упорно и беззастенчиво устранял верхушку СА, обеспечивая своё собственное возвышение. Во всяком случае, он отменил свой прежний план лететь в Мюнхен утром и решил отправиться туда немедленно. Примерно в четыре часа, когда стало светать, он прибыл в город в сопровождении Геббельса, Отто Дитриха и Виктора Лутце. Операция началась. В баварском министерстве внутренних дел он в приступе истерики набросился на приведённых туда, якобы бунтовавших прошлым вечером обергруппенфюрера Шнайдхубера и группенфюрера Шмидта, сорвал с них погоны и приказал отправить в Штадельхаймскую тюрьму.

Сразу после этого в сопровождении длинной вереницы автомашин он отправился в Бад-Висзее. «С плёткой в руке, — как описывал этот эпизод его водитель Эрих Кемпка, — Гитлер вошёл в спальню Рема, за ним два инспектора уголовной полиции с пистолетами, снятыми с предохранителя. Он выдавил из себя слова: „Рем, ты арестован!“ Рем заспанно выглянул из подушек своей постели и пробормотал: „Хайль, мой фюрер!“ „Ты арестован!“ — проревел Гитлер второй раз, повернулся и вышел из комнаты». То же самое произошло и с другими, уже приехавшими вождями СА, только один-единственный Эдмунд Хайнес из Силезии, которого застали в постели с гомосексуалистом, оказал сопротивление; прибывших Гитлер перехватывал на обратном пути и тоже отправлял в Штадельхайм, всего набралось около двухсот старших командиров СА со всех частей страны. Примерно в десять часов Геббельс позвонил в Берлин и передал пароль «Колибри». После этого Геринг, Гиммлер и Гейдрих и там пустили в дело свои отряды. Указанных в «общеимперском списке» командиров СА хватали, доставляли в лихтерфельдский кадетский корпус и там — в отличие от мюнхенских камрадов, без церемоний — шеренгами расстреливали у стены.

Тем временем Гитлер прибыл в Коричневый дом и после короткой речи перед наспех собранными партийными бонзами тут же начал пропагандистское управление процессом. Он несколько часов подряд диктовал в защищённом сильными отрядами здании распоряжения, приказы, а также официальные заявления, в которых он сам фигурировал в третьем лице, как «фюрер», но в спешке маскировки и подтасовок он допустил примечательную оплошность: вопреки более поздней, официальной версии событий, которая широко сохранилась в современном словоупотреблении, ни в одном из многочисленных заявлений 30 июня не идёт речь о путче или попытке путча Рема — вместо этого упоминаются «тяжелейшие оплошности», «противоречия», «болезненные предрасположения» и хотя порой появляется формулировка «заговор», преобладает всё-таки впечатление, что акция имела в своей основе моральные мотивы: «Фюрер дал приказ беспощадно удалить эту чумную язву, — описывал Гитлер свои действия при помощи неудачного образа, — он не потерпит больше в будущем, чтобы репутация миллионов приличных людей страдала и компрометировалась отдельными лицами с болезненными наклонностями».

Понятно, что прежде всего многие руководители СА до последнего момента не могли постичь, что происходит; они не планировали ни путча, ни заговора, а их мораль никогда не была предметом обсуждения и тем более критики со стороны Гитлера. Например, берлинский группенфюрер СА. Эрнст, который, согласно донесениям Гиммлера, планировал на вторую половину дня нападение на правительственный квартал, на самом деле находился в Бремене и собирался в свадебное путешествие. Незадолго до отплытия судна его арестовали и он, полагая, что это грубая шутка его товарищей, смеялся над ней от всей души. Самолётом его доставили в Берлин, после посадки он, смеясь, показывая наручники и перебрасываясь шутками с командой эсэсовцев, сел в подкатившую полицейскую машину. Специальные номера газет, которые продавались перед зданием аэропорта, уже сообщали о его смерти, но Эрнст все ещё ничего не подозревал. Через полчаса он упал мёртвым у стены в Лихтерфельде, не веря до последнего мгновения в случившееся, с недоуменным «Хайль Гитлер!» на устах.

Вечером Гитлер вылетел назад в Берлин. Предварительно он поручил Зеппу Дитриху потребовать в Штадельхайме выдачи лиц, чьи имена были помечены на сопроводительном списке крестом, и немедленно казнить их. Благодаря вмешательству баварского министра юстиции Ханса Франка удалось, если верить его свидетельствам, сократить число жертв, в то время как имперский наместник фон Эпп, в штабе которого Рем вырос в заметную фигуру в качестве друга рвущегося наверх демагога Гитлера, безуспешно пытался отговорить Гитлера от кровавого решения. Вероятно, его заступничеством объясняется тот факт, что Гитлер опять засомневался и отложил решение судьбы Рема.

В Берлине Гитлера в перекрытом аэропорту Темпельхоф, встречала большая делегация. Один из участников события записал по свежим следам свои впечатления от прибытия: «Звучат команды. Рота почётного караула берет винтовки „на караул“. Геринг, Гиммлер, Кёрнер, Фрик, Далюге и около двадцати офицеров полиции идут к самолёту. И вот уже открывается дверь и первым выходит Адольф Гитлер. Он являет собой „уникальное“ зрелище. Коричневая рубашка, чёрный галстук, темно-коричневое кожаное пальто, высокие чёрные армейские сапоги, все в тёмных тонах. Непокрытая голова, бледное, как мел, лицо, по которому видно, что эти ночи он не спал, небритый, лицо кажется одновременно и осунувшимся и опухшим… Гитлер молча подаёт руку каждому стоящему поблизости. В полной тишине — кажется, все затаили дыхание — слышно только щёлканье каблуков».

Полный нетерпения и возмущения, Гитлер прямо в аэропорту затребовал список ликвидированных. «Раз уж подвернулась такая „уникальная возможность“, как показал позже один из участников событий, Геринг и Гиммлер расширили круг убийств далеко за пределы «ремовских путчистов». Папен ушёл от смерти только благодаря своим личным связям с Гинденбургом, тем не менее он был взят под домашний арест, невзирая на его пост вице-канцлера и все протесты. Два его ближайших сотрудника, личный секретарь фон Бозе и Эдгар Юнг, были застрелены. За своим рабочим столом в министерстве транспорта был убит министериаль-директор Эрих Клаузенер, руководитель объединения «Католическое действие», другая группа отыскала Грегора Штрассера на фармацевтической фабрике, препроводила его в центральное здание гестапо на Принц-Альбрехт-Штрассе и убила в подвале дома. В обед группа убийц проникла на виллу Шляйхера в Ной-Бабельсберге, спросила сидящего за письменным столом, он ли генерал фон Шляйхер и сразу, не дожидаясь ответа, открыла огонь, была застрелена и фрау фон Шляйхер. В списке убитых были далее сотрудник экс-канцлера генерал фон Бредов, бывший генеральный государственный комиссар фон Кар, о «предательстве» которого 9 ноября 1923 года Гитлер никогда не забывал, и патер Штемпфле, который был одним из редакторов «Майн Кампф», но потом отошёл от партии; затем инженер Отто Баллерштедт, который перешёл дорогу партии Гитлера в период его восхождения, и, наконец, не имевший ровным счётом никакого отношения к этим делам музыкальный критик доктор Вилли Шмид, которого спутали с группенфюрером СА Вильгельмом Шмидтом. Свирепее всего волна убийств бесчинствовала, похоже, в Силезии, где руководитель СС Удо фон Войрш потерял контроль над своими частями. Примечательно, что людей часто убивали прямо на месте, в конторах, частных квартирах, на улице, со звериной небрежностью, многие трупы обнаруживались лишь спустя несколько недель в лесах или водоёмах. 30 июня сторонникам Рема были поставлены в вину даже антисемитские выходки: три штурмовика, которые случайно как раз в этот день осквернили еврейское кладбище, были исключены из партийной армии и приговорены к одному году тюрьмы.

До сегодняшнего дня неясно, был ли согласен Гитлер в каждом отдельном случае с самоуправным расширением задания, которым похвалялся Геринг уже на пресс-конференции в тот же день. По сути дела, эта акция по убийству противников означала нарушение его тактического императива строгой законности, и каждая дополнительная жертва делала его ещё более чувствительным. Целые годы он изощрялся во всех способах перевоплощения, отучился от старых диких манер и с терпеливой тщательностью создал бутафорский антураж, на фоне которого он выступал в роли хотя бы и властного, но знающего меру политика; теперь, когда до цели тотальной полноты власти и постов остался лишь один маленький шаг, он рисковал лишиться с таким трудом приобретённого кредита одним актом саморазоблачения, показав себя вместе с другими актёрами легальной революции без какой-либо маскировки, во всей непреклонности своих притязаний на власть. Не в последнюю очередь в этих соображениях следует, вероятно, искать прежде всего причину того, что Гитлер, согласно некоторым намёкам, пытался внести скорее умеренность, и число жертв, если принять во внимание продиктованную техникой власти цель 30 июня, осталось, во всяком случае, относительно низким.

Тем не менее Гитлер без каких-либо серьёзных возражений одобрял расширение масштабов расправы, и наверняка линия на то, чтобы стрелять во все стороны, отвечала его замыслу, чтобы ни одна сторона не надеялась выиграть от этого кризиса. Это объясняет варварскую неразборчивость убийств направо и налево, манеру оставлять трупы на месте расправы, демонстративное наличие следов убийц, ровно как полный отказ от всякой видимости законности. Не было никаких процессов, никакого определения вины, никакого приговора, а было только атавистическое бешенство, неразборчивость которого Рудольф Гесс пытался позже оправдать следующим образом: «В часы, когда речь идёт о том, быть или не быть немецкому народу, нельзя было определить вину отдельного человека судом. При всей жестокости был глубокий смысл в том, что до сих пор за мятежи среди солдат казнили каждого десятого, не спрашивая, виноват он или нет».

Стало быть, и здесь Гитлер ориентировался полностью на цели укрепления своей власти. Безусловно неправы были современники, считавшие его кровожадным садистом, который придавал своей одержимости убийствами некий эстетический привкус ссылками на не знавших никаких ограничителей государей эпохи Возрождения; явно ошибаются и те, кто видят его духовно безучастным, с холодностью эмоционального импотента устраняющим долголетних товарищей, приверженцев и друзей, с которыми был на «ты». На самом деле первая характеристика скорее подходит Герингу, а вторая — Гиммлеру, они оба выполняли своё кровавое дело в едином ключе полного отсутствия этики. В отличие от них Гитлер испытывал значительное внутреннее давление. Все, кто встречался с ним в эти дни, отмечали его исключительную возбуждённость, сквозившую в каждом движении взвинченность. Он сам в оправдательной речи перед рейхстагом говорил о «тяжелейших решениях» своей жизни, и, судя по всему, ещё и спустя несколько месяцев, например, на овеянной таинственностью конференции 3 января 1935 года, призывая в драматическом выступлении срочно собранную верхушку партии и вермахта к единству, видел перед собой призраки мёртвых, по меньшей мере убитых друзей и сторонников. Здесь, как и во многих других случаях, стало заметно, что его нервы не столь холодны, как моральное сознание. Соответственно его часто провозглашавшемуся девизу — всегда бить быстрее и жёстче, чем противник — прошедшая без единого сбоя акция 30 июня также основывалась на принципе серии наступательных ударов и его неизменной механике; тем примечательнее колебания Гитлера, прежде чем он отдал приказ о первой казни семи руководителей СА, и его вновь проявившиеся колебания перед убийством Рема. И в том и другом случае его поведение можно удовлетворительно объяснить только эмоциональными мотивами, проявлениями эмоциональной привязанности, которые по меньшей мере на несколько часов оказались сильнее требований укрепления власти.

В воскресенье, 1 июля, Гитлер, однако, преодолел неуверенность предшествующего дня и опять твёрдо владел собой. Он все вновь и вновь появлялся около полудня в историческом окне имперской канцелярии перед собранной Геббельсом толпой и даже дал во второй половине дня приём в саду для партийной верхушки и членов кабинета, на который он пригласил также жён и детей гостей. Не трудно предположить, что он хотел продемонстрировать подобным образом не только вновь обретённую уверенность и возвращение в будничную колею жизни, но и сам хотел укрыться за кулисой самой непринуждённой нормальности от реальности убийств. В то время как в Лихтерфельде, в нескольких километрах от приёма, все ещё трудились команды палачей, он расхаживал в приподнятом настроении среди своих гостей, болтал о том, о сём, пил чай, ласкал детишек, но при всём этом он словно затаил дыхание, убегая от реальности; в этой сцене момент глубинной психологии, в памяти без труда всплывает лик кого-нибудь из отрицательных шекспировских героев, которым не по. силам вызванное ими к жизни зло; в этом искусственном, иллюзорном мире, который он наспех создал, он, очевидно, и отдал приказ убить Эрнста Рема, все ещё ожидавшего своей участи в Штадельхаймской камере. Незадолго до 18 часов в камеру вошли Теодор Айкке и гауптштурмфюрер СС Михаэль Липперт, это было после того, как Рудольф Гесс безуспешно пытался получить это задание на ликвидацию. Вместе с самым свежим номером «Фелькишер беобахтер», которая в самом броском оформлении сообщала о событиях прошлого дня, они положили Рему на стол пистолет и дали десять минут времени. Поскольку все оставалось спокойно, тюремному надзирателю приказали вынести оружие из камеры. Когда наконец Айкке и Липперт шагнули в камеру, Рем стоял посередине её с патетически разорванной на груди рубашкой.

Как бы отвратительны ни были обстоятельства, определяющие характер этого убийства друга, надо все же задаться вопросом, а был ли у Гитлера другой выбор? Как бы далеко ни хотел пойти Рем в построении государства СА, его подлинной целью, вне всякой идеологической мишуры, был примат солдата определённого мировоззрения. Со своим несокрушимым сознанием теснившейся за ним многомиллионной армии приверженцев он был не в состоянии понять, что его честолюбие метило слишком высоко, он должен был наткнуться на ожесточённое сопротивление как партийных организаций, так и рейхсвера и вызвать по меньшей мере пассивное сопротивление широкой общественности. Хотя он считал себя ещё лояльным Гитлеру, превращение объективного противоречия в личное было лишь вопросом времени. Своим проницательным умом тактика Гитлер мгновенно уловил, что намерения Рема угрожают его собственной позиции. После ухода Грегора Штрассера начальник штаба СА был единственным человеком, который сохранил свою личную независимость от него и не поддавался магии его воли: он был единственным серьёзным противником Гитлера, и было бы нарушением всех принципов тактики дать ему столько власти, сколько он требовал. Конечно, Рем никакого путча не планировал. Но со своим особым самосознанием и огромной силой за спиной он воплощал в глазах недоверчивого Гитлера постоянную потенциальную угрозу путча.

С другой стороны, Рема нельзя было просто сместить или отстранить от дел. Он был не каким-нибудь младшим командиром, и тот мятеж, которым Гитлер позднее оправдывал проведённую акцию, был бы, вероятно, на самом деле вызван попыткой лишить начальника штаба СА власти. И даже если бы удалось убрать Рема из реальной политики, он всё равно представлял бы постоянную угрозу: он располагал связями и влиятельными друзьями. Судебный процесс тоже мало подходил как вариант — не только потому, что Гитлер после исхода процесса, связанного с пожаром рейхстага, не особенно доверял юстиции, но в связи с тем, что для него была нестерпима мысль предоставить близкому и наверняка решившемуся не останавливаться ни перед чем другу возможность публичной самозащиты. Именно долголетняя дружба придавала Рему такую силу, но и не оставляла Гитлеру другого выхода. Уже примерно тремя годами позже он заявил, что ему пришлось «с болью уничтожить этого человека и его сторонников», а по другому случаю, в кругу высокопоставленных партийных руководителей, он отметил весомейший вклад этого высокоодарённого организатора в восхождение НСДАП и завоевание ею власти: если когда-нибудь будет написана история национал-социалистического движения, надо будет постоянно вспоминать о Реме как о человеке номер два рядом с ним.

Следовательно, по законам этой партии оставалась только «широкомасштабная расправа по приговору тайного судилища». Тот, кто примет в расчёт, что Рем не мог просто так оставить свои позиции — он должен был принимать во внимание динамику и жажду миллионов своих сторонников получить положенное им, тот, кто учитывает объективно необходимые факторы, которым были подчинены оба контрагента, не может не увидеть налёта трагизма в кровавом деле лета 1934 года, — кстати, единственный раз в жизни Гитлера, к которой это определение не подходит по отнюдь не случайным причинам.

Внутренние и внешние последствия превратили 30 июня 1934 года в решающую веху захвата власти национал-социалистами после 30 января, хотя Гитлер стал немедленно камуфлировать значение события картинами восстановленной нормальной жизни. Уже 2 июля Геринг приказал всем полицейским управлением «сжечь… все дела, связанные с акциями двух последних дней». Распоряжением министерства пропаганды в прессе запрещалось публиковать объявления о смерти убитых или «застреленных при попытке к бегству», а на заседании 3 июля Гитлер как бы между делом добился санкционирования преступления, внеся на рассмотрение среди более чем двадцати законов скорее второстепенного свойства один, состоявший из одного единственного параграфа: «Меры, принятые для подавления нападений 30 июня, 1 и 2 июля 1934 года, представлявших собой государственную измену и измену Родине, считать законными как принятые для необходимой обороны государства».

Однако Гитлер, похоже, быстро уловил, что все рвение по камуфлированию было напрасным. Некоторое время он производил растерянное впечатление и ему, наверное, стоило немалых усилий забыть убийство Рема и Штрассера. Иначе вряд ли объяснить его десятидневное молчание, которое противоречило всем правилам психологии и пропаганды; многочасовая оправдательная речь, с которой он, наконец, выступил 13 июля перед рейхстагом, также обращала на себя внимание прежде всего многочисленными несуразностями, пропусками звеньев в цепочке объяснений, а так же властной жестикуляцией; она принадлежала к числу наиболее слабых достижений его риторики. После пространного вступления, в котором резюмировались его заботы и его заслуги, Гитлер снова прибег к самому надёжному средству своей риторики, заклинаниям насчёт коммунистической опасности, не преминув объявить ей столетнюю войну на истребление, он свалил всю вину на Рема, который постоянно ставил его перед неприемлемыми альтернативами, а также допускал и поощрял в своём окружении коррупцию, гомосексуализм и извращения. Он говорил о деструктивных, лишённых корней элементах, которые «утратили всякую внутреннюю связь с упорядоченным человеческим обществом», и «стали революционерами, которые хотели революции ради революции, видя в ней хроническое состояние». Но революция, продолжал Гитлер, «не является для нас перманентным состоянием. Если естественному развитию народа насильно создаётся смертельно опасное препятствие, то искусственно прерванная эволюция может актом насилия опять открыть себе русло свободного естественного развития. Не может быть… благоприятного развития при помощи периодически повторяющихся бунтов». Он ещё раз осудил ремовскую концепцию национал-социалистической армии и заверил рейхсвер, ссылаясь на данное рейхспрезиденту обещание: «В государстве есть только один носитель оружия — вермахт, и только один носитель политической воли — это национал-социалистическая партия».

Лишь приближаясь к концу речи, Гитлер после пространных оправданий начал переходить в наступление:

«Бунты подавляются по извечно одинаковым железным законам. Если кто-нибудь упрекнёт меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу сказать ему только одно: в этот час я нёс ответственность за судьбу немецкой нации и был в силу этого высшим судьёй немецкого народа!.. Я приказал расстрелять главных виновников этого предательства, и я приказал выжечь язвы… внутренней заразы до здоровой ткани… Нация должна знать, что никто не смеет безнаказанно угрожать её существованию, а оно гарантируется её внутренним порядком и безопасностью! И каждый должен навсегда запомнить, что если он поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть».

Необычная неуверенность Гитлера, которая все ещё ощущается даже в таких пассажах, отражала не в последнюю очередь кое-что от глубокого ужаса общественности, вызванного событиями 30 июня. Казалось, что она инстинктивно уловила, что с этого дня началась новая фаза и что ей предстоят сомнительные авантюры, опасности и тревоги. До сих пор заблуждения относительно природы режима были вполне понятны; разнообразные иллюзии, исходившие из того, что беззаконие и террор представляли собой лишь неизбежные и ограниченные временем сопутствовавшие обстоятельства революции, которая в целом была однозначно нацелена на установление порядка, могли опираться на многочисленные причины. И только теперь было развеяно право на политическую ошибку: убийство как средство государственной политики разрушало возможность безоглядной веры, тем более что и Гитлер в своей речи не делал секрета из своих злодейств и заявил о своей претензии на роль «верховного судьи», беспрепятственно распоряжающегося жизнью и смертью. С этого момента не существовало ни правовых, ни моральных механизмов защиты от радикализирующейся воли Гитлера и режима. Явным подтверждением этих тенденций стало то, что все сообщники от Гиммлера и Зеппа Дитриха до эсэсовских палачей низшего звена получили вознаграждения или поощрения, а 4 июля были награждены в Берлине на специальной церемонии «почётным кинжалом». Констатация непосредственной взаимосвязи между убийствами 30 июня и более поздней практикой массовых убийств в лагерях на Востоке не надуманная искусственная схема — Гиммлер сам в своей знаменитой речи в Позене 4 октября 1943 года связал эти два процесса и тем самым подтвердил «преемственность преступления», которое не допускает никаких различий между конструктивной, определявшейся идеалистической страстью начальной фазой национал-социалистического господства и более поздним периодом саморазрушительного вырождения.

Распространённое среди общественности чувство обеспокоенности сменилось, правда, уже скоро известным облегчением в связи с тем, что революционным проискам СА, которые вновь оживили столько опасений перед беспорядками, произволом и властью черни, в конце концов все же был положен конец. Хотя в стране отнюдь не царило «небывалое восхищение», которое пыталась изобразить пропаганда режима, и часто звучащий упрёк Гитлера в адрес буржуазии, что она одержима своим правовым государством и всегда поднимает громкий вой, «когда государство обезвреживает явного вредителя, например, убивает его», становится понятным в контексте отсутствия восторга от его беззастенчивых действий. Однако общественность истолковала два дня убийств в духе своей традиционной антиреволюционной аффектации как преодоление «переходного возраста» движения и триумф умеренных, осознающих важность порядка сил, сгруппированных вокруг Гитлера, над хаотической энергией национал-социализма. Это представление подкрепляло то обстоятельство, что среди ликвидированных были не в последнюю очередь широко известные убийцы и головорезы; акция против Рема как раз моделировала трюк Гитлера, заключавшийся в том, чтобы наносить каждый раз удар, раздваивая сознание, так что возмущённые свершившимся вроде бы имели основание ещё и благодарить его: он любил совершать свои преступления, выступая в роли спасителя. В том же успокоительном направлении действовала и телеграмма, в которой опять введённый в заблуждение рейхспрезидент выразил свою «глубокую признательность»: «Вы, — писал он Гитлеру, — спасли немецкий народ от серьёзной опасности». Гинденбург был также автором той оправдательной формулы, которая бросала на решение Гитлера, продиктованное тактикой борьбы за власть, свет грандиозной мифологической значимости: «Тот, кто хочет делать историю, должен уметь и проливать кровь».

Ещё более важной для вытеснения сомнения и тяжёлых предчувствий была, может быть, реакция рейхсвера. Чувствуя себя главным победителем этих дней, он, не скрываясь, выражал своё удовлетворение устранением «коричневого дерьма». 1 июля, когда убийства ещё продолжались с прежним размахом, берлинская комендантская рота, под звуки особо любимого Гитлером «Баденвайлеровского марша», специально промаршировала парадным шагом по Вильгельмштрассе, мимо имперской канцелярии, и именно Бломберг поздравил Гитлера двумя днями позднее от имени кабинета с успешным завершением очистительной акции. В отличие от прежних лет, когда Гитлер часто упивался своими успехами и тем самым ставил их под угрозу, на этот раз он прямо-таки укрепил рейхсвер в его ощущении триумфа. В речи перед рейхстагом он со всей решимостью не только подтвердил его статус единственного носителя оружия в государстве, но даже объявил, что сохранит «армию как неполитический инструмент»: он не может требовать от офицеров и. солдат, «чтобы они каждый в отдельности определили свою позицию по отношению к нашему движению».

Такой необычной, больше никогда не повторяющейся уступкой Гитлер отблагодарил руководство армии за то, что оно в истёкшие критические часы, когда его судьба была в их руках, осталось лояльным. Вновь, теперь уже в последний раз, все висело на волоске, когда эсэсовцы убили генерала фон Шляйхера, его жену и генерала фон Бредова. Если бы рейхсвер стал бы настаивать на судебном расследовании, то теория «заговора» рухнула бы как карточный домик и тем самым удар по консерваторам был бы разоблачён как убийства, обусловленные тактическими соображениями укрепления власти, чем он и был в действительности; целое буржуазное правое крыло не было бы навсегда парализовано, а, возможно, вышло бы из испытаний с окрепшим самосознанием, и сколь бы незначительными ни были они для хода событий в целом, в истории были бы акты самоутверждения и моральной верности; во всяком случае, не произошло бы того, что Геринг без возражений смог завершить заседание рейхстага 13 июля заявлением, что весь немецкий народ «каждый мужчина и каждая женщина» соединяются в одном единственном возгласе: «Все мы всегда одобряем то, что делает наш фюрер».

Ибо Гитлер уловил своим чутьём соотношение сил: если рейхсвер позволил безнаказанно убивать своих людей, то он добился прорыва к неограниченному господству, институт, который молча снёс такие удары, никогда больше не сможет эффективно противодействовать ему, хотя руководство армии ещё ликовало, а Райхенау самодовольно считал, что было совсем не легко представить дело чисто партийным конфликтом. Но тактическая концепция Гитлера как раз в том и состояла, чтобы не вовлекать так сильно рейхсвер в устранение Рема, чтобы не быть ему обязанным, но вместе с тем втянуть его в такой степени, чтобы он должен был поддаться коррупции. Играющие в политику дилетанты в мундирах, честь которых по незабываемому высказыванию Бломберга отныне была в «изворотливости», заключили с Гитлером «неравный союз»; и справедливо отмечалось, что ими руководила не «Немезида власти», как утверждал английский историк Джон У. Уилер-Беннетт, а политическая бездарность и неполитическое высокомерие. Если общественному порядку, как позже утверждал фон Бломберг, действительно угрожали бунтовщики и заговорщики, то долгом рейхсвера, было, наверное, вмешаться; если это было не так, то он должен был пресечь продолжавшиеся несколько дней убийства. Вместо этого он оставался в бездеятельном ожидании, выдавал оружие и в конце поздравлял себя с проницательностью, которая позволила сохранить руки чистыми и всё же оказаться в победителях, не подозревая, сколь недолговечной может быть эта победа.

Когда в кульминационный момент убийств бывший статс-секретарь Планк требовал от генерала фон Фрича вмешаться в события, начальник управления сухопутных войск сослался на отсутствие приказов. Планк предостерёг: «Если Вы, господин генерал, будете бездеятельно наблюдать, то Вас рано или поздно постигнет та же судьба». Тремя с половиной годами позже фон Фрич вместе с фон Бломбергом был отправлен в отставку при задевающих их честь обстоятельствах; обвинение основывалось, как и в случае фон Шляйхера и фон Бредова, на сфабрикованных документах, и в рядах СА пошли злорадные разговоры о «мести за 30 июня»: Les institutions perissent par leurs victoires.

Развитие дел точь-в-точь подтвердило это правило. Да, 30 июня нанесло смертельный удар по СА. Их былой бунтарский, самоуверенный характер заметно обрастал мелкобуржуазными чертами, и на смену кастету, «пушке» и дубинке приходили кружки для сбора пожертвований. Но на место СА не встал рейхсвер. Проявившуюся очевидную слабость армейского руководства Гитлер использовал спустя уже три недели. 20 июля 1934 года он вывел СС из подчинения СА «ввиду больших заслуг… , особенно в связи с событиями 30 июня», повысил их до статуса самостоятельной, ответственной непосредственно перед ним организации, которая наряду с вермахтом получила разрешение создать вооружённые силы, сначала численностью в одну дивизию. Мало что так открывает сокровенную суть тактического темперамента Гитлера, как решение поощрять сразу после устранения СА создание новой равнозначной фигуры, чтобы без потерь продолжить игру обеспечения власти. Все участвовавшие в этих событиях ближе или дальше от эпицентра наивно исходили из того, что 30 июня разрешило вопрос о власти; однако Гитлер как раз тем и обеспечивал собственную власть, что никогда не решал властные конфликты в своём окружении. Он просто перемещал эти конфликты на другие уровни и продолжал разыгрывать их с новыми фигурами при изменённой конфигурации конфронтаций.

Однако СС взяли на себя не только тактические, но и многие политические функции СА. Они отказались только от притязаний на самостоятельность, которые так шумно подчёркивали сторонники Рема. Ибо СА никогда не подчинялись полностью принципу слепого повиновения и в своём самосознании всегда демонстрировали также и намерение дистанцироваться от презираемого ими партийного корпуса. В противоположность им СС воспринимали себя как полностью лояльную элиту, служившую стражей, авангардом и пионером национал-социалистической идеи и дисциплинированно выполнявшую чисто инструментальную роль придатка воли фюрера. В этом ключе они начали с 30 июня неудержимый, развёртывающийся по всем азимутам процесс расширения своего влияния, в мощной тени которого после СА скоро исчезла и партия, так что больше не было пути к власти, который проходил бы мимо них.

Восхождение СС, которое весьма существенно определило историю и лицо «третьего рейха» и далеко не завершилось с гибелью режима, продемонстрировало, кстати, небезосновательность убеждения Рема, что его воззрения в конечном счёте совпадают со взглядами Гитлера. Ибо то, что создал Генрих Гиммлер — в этом деле его подпитывал новыми импульсами и подталкивал вперёд неустанно действовавший за кулисами, Райнхард Гейдрих — огромный и разветвлённый аппарат имперского руководства СС, расширенный им до подлинного параллельного государства, которое проникло во все существенные институты, выхолостило их в политико-силовом отношении и в конце концов стало заменять их, было не чем иным, как оставшейся расплывчатой целью Рема, которой он нетерпеливо добивался; если его тщеславные младшие командиры мечтали о государстве СА, то теперь, по меньшей мере в начальной стадии, стало реальностью государство СС. Рема ликвидировали за то, что он непосредственной акцией хотел осуществить то, что Гитлер стремился реализовать, как он объяснил в тесном кругу приближённых, «медленно и целенаправленно», «малюсенькими шагами».

В этом смысле 30 июня означает устранение того типа деятеля, без которого история восхождения Гитлера дочти не могла обойтись: грубого рубаки, как правило, из числа уволенных офицеров, который сперва как боец «добровольческих отрядов», а потом гитлеровский герой улицы, пытался сохранить в гражданской действительности военные переживания и неожиданно, когда цель была достигнута, не имел перед собой какой-либо задачи. По знаменитому высказыванию Макиавелли, власть утверждают не с теми сторонниками, с которыми её завоевали, и, по слухам, Муссолини на встрече с Гитлером в Венеции сделал аналогичное замечание. Устранением руководящей верхушки СА была одновременно также остановлена допущенная в ходе завоевания власти в ограниченных масштабах революция снизу, и в том, и в другом пришёл конец анахронизму: «дело Рема» завершило так называемое «время борьбы». Оно ознаменовало точку поворота от неопределённой, утопической фазы движения к трезвой, свободной от мечтаний реальности государства порядка. Тем самым романтических баррикадных бойцов XIX века, в которых Рем и его окружение охотно узнавали самих себя, сменил тип современного революционера, порождённого СС: те бесстрастно функционирующие и в главных управлениях и ведомствах ниспровергатели, которые в качестве тоталитарных менеджеров и чиновников-исполнителей осуществляли беспрецедентную революцию и закладывали свои детонаторы глубже, чем, пожалуй, когда-либо революционеры до них, ибо мыслили категориями не улицы, а структур.

Но вряд ли Рему суждено было погибнуть из-за своего нетерпения, если бы Гитлер не преследовал более далеко идущих намерений, чем напрямую связанные с его ликвидацией. Мы ещё и сегодня поддаёмся воздействию вводящих в заблуждение языковых клише режима, когда рассматриваем события 30 июня исключительно как столкновение с Ремом и устранение СА. Как давала понять пропагандистская кампания в последние недели перед акцией, удар был нацелен против всякой оппозиционности или независимости вообще, и действительно, опыт этих дней содействовал тому, что с этого времени на многие годы больше не было никакого более или менее серьёзно организованного сопротивления. Двойная направленность операции чётко выразилась в одном высказывании Гитлера того времени; упрекая вождей СА только в торопливости и глупости, он излил безграничную, подпитываемую старыми обидами ненависть к тем консерваторам, которые мнили, что «заарканили» и перехитрили его:

«Все они ошибаются. Они недооценивают меня, потому что я вышел из низов, из „гущи народной“, потому что у меня нет образования, потому что я не умею вести себя так, как их воробьиные мозги считают правильным. Если бы я был одним из них, то я был бы в их глазах великим деятелем — уже сегодня. Но мне не нужно подтверждения моего исторического величия с их стороны. Строптивость СА лишила меня многих козырей, но у меня в руке ещё есть другие. Я недолго ищу выход, если у меня что-то срывается…

Я спутал им карты. Они думали, у меня не хватит для этого смелости, что я трус. Они уже видели, как я бьюсь на их аркане. Они уже считали меня своим орудием, шутили за моей спиной, что у меня больше нет власти. Моя партия-де кончена. Я уже давно раскусил все это. Я так им врезал по пальцам, что они ещё долго будут чувствовать удар. То, что я утратил из-за суда над штурмовиками, мне возместил суд над этими поместными игроками и профессиональными авантюристами, Шляйхером и его присными.

Если я сегодня обращаюсь с призывом к народу, он идёт за мной. Когда я обращаюсь к партии, то она стоит на своём месте, сплочённая как никогда. Выходите, господа Папен и Гугенберг, я готов начать следующий раунд» [584] .

На самом деле он знал, что никакого следующего раунда с этими противниками не будет.

Если свести все воедино, то та тактическая задача, перед которой стоял Гитлер накануне 30 июня, требовала в целом одновременного решения пяти проблем: он должен был раз и навсегда лишить власти Рема и гвардию строптивых буйных революционеров СА, удовлетворить претензии рейхсвера, устранить недовольство населения, вызванное господством улицы и явным террором, а также расстроить планы консервативных противников, — и сделать это так, чтобы не стать пленником той или иной стороны. И он действительно достиг всех этих целей за счёт одной-единственной непродолжительной акции с относительно небольшим числом жертв. Благодаря этому ничего больше не мешало реализации его основного замысла, который должен был завершить захват власти — стать преемником Гинденбурга.

С середины июня состояние президента стало заметно ухудшаться, и посвящённые скоро стали считаться с тем, что его кончина может произойти в любой день. 31 июля правительство впервые издало официальный бюллетень о состоянии его здоровья, и хотя днём позже тон известий был гораздо более обнадёживающий, Гитлер, отбросив в сторону всякий пиетет, заранее представил кабинету закон о преемственности, который должен был вступить в силу после смерти Гинденбурга и объединить пост рейхспрезидента с постом «фюрера и рейхсканцлера». Формальным основание для этой меры служил закон от 30 января 1934 года, который наделял имперское правительство полномочиями изменять конституцию; но поскольку эти полномочия проистекали из закона о чрезвычайных полномочиях, каждый основанный на них правовой акт должен был бы исходить из чётко установленных в этом законе гарантий, одной из которых было существование поста рейхспрезидента. Однако «Закон о главе государства» беззастенчиво пренебрёг этим положением, вновь нарушая принцип законности, и устранил тем самым последнее ограничение на пути исключительного господства Гитлера. Сколь бесцеремонно и нетерпеливо действовал Гитлер, видно из того, что он поставил под законом подпись Папена, которого вообще не было на этом заседании.

В тот же день Гитлер отправился к смертному одру в Нойдек, но Гинденбург приходил в сознание только на мгновения и обратился к нему «Ваше императорское Величество»; несмотря на всю свою внушительность, словно созданную для того, чтобы притягивать к себе взоры и порождать легенды, он всегда чувствовал себя зависимым, вассальным существом. Когда на следующий день, утром 2 августа, он умер, сообщение имперского правительства в последний раз заставило его сыграть роль могучего, словно высеченного из камня колосса, этому амплуа он обязан и своей славой и упрёками в том, что не справился с возложенными задачами. Куча эпитетов славила его «как верного слугу немецкого народа», «монументальную фигуру из далёкого прошлого», его высшей заслугой стало то, что 30 января 1933 года он открыл юному «национал-социалистическому движению ворота государства», достиг «глубокого примирения» между Германией вчерашней и завтрашней, став в мирное время тем, кем он был на войне: «национальной легендой немецкого народа».

Смерть Гинденбурга не вызвала какого-либо заметного перелома. Растаяли некоторые надежды, некоторые иллюзии. В потоке некрологов и выражений скорби со всех сторон остались почти незамеченными законодательные меры, которые, будучи тщательно заготовленными, юридически закрепляли новую ситуацию. Декрет имперского правительства поручал министерству внутренних дел подготовить плебисцит, который был призван «однозначно санкционировать со стороны немецкого народа» уже закреплённое конституционным правом объединение постов канцлера и президента, ибо, как заявил уверенный в успехе Гитлер, он «проникнут твёрдым убеждением, что всякая государственная власть исходит от народа и должна подтверждаться им при помощи свободного и тайного выбора». Для камуфлирования теперь объединённой в его лице абсолютной институциональной власти он заверил, что «величие скончавшегося» не позволяет ему претендовать на титул президента; поэтому он выражает желание, чтобы в «официальном и неофициальном обращении к нему обращались только как к фюреру и рейхсканцлеру».

Уже в день смерти Гинденбурга руководство рейхсвера продемонстрировало безусловную лояльность Гитлеру, превосходившую привязанность к скончавшемуся фельдмаршалу. В приспособленческом сверхусердии, одним только приказом, законная основа для которого была создана лишь тремя неделями позже, министр рейхсвера фон Бломберг распорядился привести к присяге на верность новому главнокомандующему во всех гарнизонах офицеров и рядовых вермахта. Отменялся старый текст, в котором говорилось о верности «народу и Отечеству», теперь присягающие клялись «богом» в безусловном повиновении Гитлеру лично, и позднее, когда ожидания и самоочевидные иллюзии лета 1934 года давно улетучились, эта присяга сыграла историческую роль. Во-первых, она укрепила тоталитарное фюрерское государство Гитлера, которое безусловно не могло быть построено без постоянно гарантированной поддержки вооружённых сил. Вскоре после этого личной клятвы верности стали требовать и от чиновников, включая имперских министров, реставрировав тем самым «фрагмент монархии».

Почести скончавшемуся рейхспрезиденту, которые воздавались со всей мыслимой помпой в течение нескольких дней, дали Гитлеру не только возможность для грандиозного театрализованного представления почитания смерти, в которых режим так охотно черпал эмоциональную поддержку, но и позволили ему также продемонстрировать возросшую уверенность в своей власти. После траурного заседания рейхстага 6 августа, в центре внимания которого была речь Гитлера, воздававшая почести покойному, и музыка из вагнеровских «Сумерек богов», рейхсвер впервые прошёл торжественным маршем у оперы Кролля перед новым главнокомандующим, но за «единственным носителем оружия нации» прошли тем же парадным шагом, в таких же стальных касках и частично с примкнутыми штыками почётный отряд лейбштандарта СС «Адольф Гитлер», отряд особого назначения земельной полиции «Герман Геринг», почётный отряд СА и другие военизированные формирования, не входившие в рейхсвер. На следующий день Гинденбург был похоронен на месте победы 1914 года, на внутренней площади танненбергского памятника в Восточной Пруссии. Речь Гитлера чествовала усопшего, чьё имя останется бессмертным, пусть даже «исчезнет самая последняя частичка этого тела», заключением было: «Покойный полководец, войди теперь в Валхаллу».

Тем же целям, что и затянувшаяся церемония похорон, служил и назначенный на 19 августа плебисцит. Хотя в эти дни Гитлер заявил в интервью британскому журналисту Уорду Прайсу, что общественность страны получит таким образом возможность поддержать или отвергнуть политику своего руководства, он не без злобной иронии добавил: «Мы, дикие немцы, лучшие демократы, чем другие нации». В действительности референдум, который был шумно инсценирован всеми апробированными средствами пропаганды, опять служил мобилизации неполитических чувств для политических целей. Массированная череда агитационных мероприятий должна была вытеснить из памяти ощутимое беспокойство решением «дела Рема» по восточному образцу, укрепить заметно ослабевшие симпатии к режиму. Уже в траурной речи перед рейхстагом Гитлер заклинал общественность оставить случившееся в прошлом и «теперь смотреть в будущее, не замыкаясь на преходящем мгновении». Однако необыкновенно высокое число голосов «против» продемонстрировало все трудности привития такого подхода и серьёзно пострадавший престиж новых властителей. Далёкий от стопроцентных показателей тоталитарных режимов, показатель референдума ограничился 84,6 процента, в отдельных районах Берлина, а также в Ахене и Везермюнде он не дошёл даже до 70 процентов, в Гамбурге, Билефельде, Любеке, Лейпциге и Бреслау почти треть населения проголосовала «против». В последний раз проявилась воля к сопротивлению прежде всего социалистических и католических групп электората.

Разочарование Гитлера результатом референдума явно отражается в заявлении, которое появилось на следующий день. Оно провозглашало завершение пятнадцатилетней борьбы за власть, поскольку «начиная от высшего государственного уровня, все управление Германского рейха вплоть до администрации самого малого населённого пункта… находится в руках национал-социалистической партии; но борьба за „наш дорогой народ“ продолжается с неослабевающей силой, пока „и последний немец не будет носить в своём сердце как выражение своей приверженности символ рейха“. В схожем тоне, хотя теперь ещё и с угрозой всем недовольным, позиция Гитлера была выражена двумя неделями позже торжественным заявлением, которым открылся шестой партийный съезд в нюрнбергском Дворце съездов. Мюнхенский гауляйтер Вагнер, как голос Гитлера, по его указке заявил: „Мы все знаем, кому нация поручила руководство! Горе тому, кто этого не знает или забыл это! У немецкого народа революция всегда была редкостью. Наш нервный XIX век завершился. В следующую тысячу лет — больше никаких революций не будет!“.

В тот же момент в Германии и началась, собственно говоря, революция, хотя добившиеся насильственного переворота силы движения были отброшены на обочину и их динамичное беспокойство отныне преимущественно направлялось на задачи пропаганды и надзора. Поскольку Гитлер «приручил» их, считаясь с Гинденбургом и рейхсвером, в этом можно увидеть последний поздний триумф «концепции укрощения» весны 1933 года, хотя консервативные укротители в конце концов сами были брошены под нож. Вместе с тем, смелое заверение Гитлера в Нюрнберге, что он теперь «обладает в Германии властью над всем», сопровождалось его решимостью и желать всего. Варварские стороны режима постоянно приковывали внимание к скрывавшимся за ним идеологическим и политическим движущим силам — антисемитизму, неудовлетворённым немецким гегемонистским интересам или сознанию особой национальной миссии. Но не менее сильными или даже более сильными были социальные импульсы, которые питали национал-социализм и на которых он держался. Как раз широкие обывательские слои связывали с его приходом к власти расчёты на то, что он путём упорядоченного преобразования взломает косные структуры государства с жёстким социальным делением и устранит социальные авторитарные путы, из-за которых не в последнюю очередь потерпела крушение ещё революция 1918 года; для них Гитлер означал прежде всего шанс довести до конца немецкую революцию, они уже не верили в способность демократических сил выполнить эту задачу, потому что так многие их попытки окончились неудачей, а коммунистам они никогда не хотели доверить это дело.

Новые разнообразные заявления о конце революции были совершенно очевидно нацелены прежде всего на успокоение по-прежнему встревоженной общественности. Действительно, осенью 1934 года стали появляться первые признаки возврата к упорядоченным отношениям, правда, дальние цели, курс на которые оставался неизменным для Гитлера, не изменились. Наряду со всеми успокоительными лозунговыми формулами он напрямую предупреждал в заключительной речи в Нюрнберге не питать иллюзий, что партия утратила свою революционную ударную силу и отказалась от своей радикальной программы: «неизмененная в своём учении, крепкая как сталь в своей организации, гибкая и умело перестраивающаяся в своей тактике, но выступающая в целом как орден», партия обращена в будущее. Аналогичное высказывание было сделано в кругу приближённых: он завершает революцию лишь внешне и переносит её отныне вовнутрь.

Этими, глубоко заложенными в сущности Гитлера приёмами камуфляжа объясняется то обстоятельство, что революционная природа режима так трудно уловима. Осуществлённый режимом переворот происходил в необычных формах, и среди наиболее примечательных свершений Гитлера, обеспечивающих ему место в истории великих государственных переворотов, — понимание безвозвратного конца революции в виде восстания. Из сформулированного уже в 1895 году Фридрихом Энгельсом положения о том, что революционер старого типа неизбежно проиграет в противостоянии с утвердившейся властью, он извлёк выводы гораздо решительнее Муссолини и в современном ключе осмыслил понятие революции. В классическом представлении господствовали картины восставшей силы, как их любил Рем, а идеологический и социальный аспекты процесса, изменения в правящей элите или в отношениях собственности из-за склонности к детским книжкам с картинками отодвигались на задний план: революция всегда была бунтом и осуществлялась на улице. Напротив, современная революция, как знал Гитлер, не завоёвывает власть, а прибирает её к, рукам и пользуется не столько силовыми, сколько бюрократическими средствами; она была тихим процессом, выстрелы, здесь можно было бы распространить слова Малапарте и на Гитлера, вызывали у него боль в ушах.

В связи с этим воздействие революции было не менее глубоким, и оно не оставило без внимания ни одну сферу. Революция охватила и изменила политические институты, разбила классовые структуры в армии, бюрократии и отчасти в экономике, разлагала, коррумпировала и лишала власти все ещё задававшее тон дворянство и старые верхние слои и установила в Германии, которая была обязана и своим очарованием и косностью все тому же запоздалому развитию, ту степень социальной мобильности и равенства, без которых невозможно современное индустриальное общество. Нельзя сказать, что эта модернизация была лишь попутным процессом или тем более шла вразрез с декларированной волей коричневых революционеров. Восхищение Гитлера техникой его зачарованность цивилизаторскими процессами были очевидны, и в том, что касается средств, он мыслил весьма современно, тем более что ему для достижения далеко идущих целей его господства было нужно рациональное, отлаженно работающее индустриальное государство.

Структурная революция, которую предпринял режим была, однако, закамуфлирована декорациями, подчёркнутым почитанием старинного фольклора и наследия предков немецкое небо оставалось романтически затемнённым. I этом плане национал-социализм лишь довёл до предельной последовательности проявившуюся уже в XIX веке склонность маскировать напористую и чуждую традициям практику прогресса романтическими идеологиями ухода в духовность. В то время как, например, крестьянство было предметом мечтательного поклонения, его экономическое положение на глазах ухудшалось, и бегство деревенских жителей в город достигло, согласно статистики, новой кульминации в период между 1933 и 1938 годом. Аналогично режим содействовал программам индустриализации (прежде всего в центральной Германии с её важными в военном плане химическими предприятиями), урбанизации, которую он одновременно полемически проклинал, он впервые вовлёк женщин в качестве рабочей силы в производственный процесс, выступая при этом длинно и многословно против всех либеральных и марксистских тенденций «омужичивания» женщины. В противоположность исповедуемому культу традиций «Доверительный доклад», относившийся к началу 1936 года, формулировал: «Надо полностью разрушить взаимосвязь с происхождением. Новые, полностью небывалые формы. Никакого права личности…».

Чтобы охватить обе ипостаси явления, говорили о «двойной революции»: одной революции во имя буржуазных норм против буржуазного порядка, другой — во имя традиции против традиции. «Греющие патриотические души» романтические декоративные атрибуты были не только цинично используемыми призраками и мишурой, но и нередко попыткой удержать в мысли или символе то, что в действительности было безвозвратно утрачено. Во всяком случае, масса попутчиков именно так принимала идиллическое обрамление идеологии национал-социализма; суровые экономические и социальные реалии, которые все дальше удаляли страну от доиндустриального рая, очевидно, не в последнюю очередь укрепляли самого Гитлера в намерении вновь обрести утраченное на незатронутых восточных равнинах. В своей секретной речи перед высшими офицерами в январе 1939 года он говорил о муках, о вызывающих боль конфликтах, порождаемых политическим и общественным прогрессом, как только он сталкивается с теми «святыми традициями», которые имели право на верность и привязанность людей: «это всегда были катастрофы, …людям всегда приходилось мучиться… Всегда приходилось отказываться от дорогих воспоминаний, всегда просто отбрасывалось в сторону наследие. Уже прошлый век причинил многим сильную боль. Говорят так легко о мирах, говорят так легко, скажем мы, о других немцах, которых тогда изгнали. Это было необходимо! Без этого нельзя было обойтись… А потом пришёл восемнадцатый год и причинил новую сильную боль, и это было необходимо, наконец наступила наша революция, они сделали все выводы до конца, и это было необходимо. Иначе не бывает».

Двойственная суть, характеризовавшая национал-социалистическую революцию, в высокой степени определяла облик режима в целом, придавая ему своеобразную внешность Януса. Иностранные гости, прибывавшие во все большем числе, привлечённые «фашистским экспериментом», обнаружили мирную Германию, в которой поезда ходили, как и прежде, точно по расписанию, страну буржуазной нормальности, законопослушания и административной справедливости, они были в такой же мере правы, как и эмигранты, которые горько жаловались на несчастья собственные и беды их преследуемых и притесняемых друзей.

Насильственное удаление СА со сцены бесспорно установило предел незаконному применению силы и положило начало фазе стабилизации, при которой силы авторитарные, воплощающие государство порядка, стали тормозить динамику тоталитарной революции. Некоторое время положение казалось таким, как будто вернулась почти упорядоченная жизнь, норма как бы опять вытеснила чрезвычайное положение, во всяком случае, пока кончилось то время, когда, как говорилось в одном докладе баварскому премьер-министру от 1 июля 1933 года, все подряд арестовывали друг друга и угрожали друг другу Дахау. Мало что так точно характеризует Германию с 1934 по 1938 год, как наблюдение, что посреди государства беззакония можно было встретить идиллию — её действительно искали и культивировали, как никогда прежде. И в то время как эмиграция за пределы страны заметно сократилась и даже выезд еврейских граждан последовательно уменьшался, многое уходило во внутреннюю эмиграцию, в «cachettes du coeur». Старая немецкая подозрительность в отношении политики, отвращение к её притязаниям и навязчивости редко так ярко подтверждались и ощущали свою правоту, как в те годы.

«Двойному государству» соответствовало двойное сознание — однако лишь в той мере, в которой политическая апатия сочеталась со взрывами ликующего одобрения. Гитлер все вновь и вновь создавал поводы для разжигания энтузиазма нации: внешнеполитическими демаршами и сенсациями, волшебством митингов, монументальными строительными программами, каких ещё не видел мир, или даже социальными мерами, все это предназначалось для того, чтобы занять фантазию, укрепить самосознание или успокоить бездумные интересы — суть его искусства правления в значительной степени основывалось на знании двойственных стимулов настроения. Они порождали странно невротическую, весьма искусственную диаграмму популярности, на которой резкие взлёты перемежались фазами дискомфорта и отчуждения. Базой психологической власти Гитлера была, однако, его харизма и уважение, обусловленное тем, что ему удалось восстановить порядок. И на самом деле: кто сравнивал ужасы минувших лет, беспорядки, бесчинства, безработицу, произвол СА и унижения во внешней политике с впечатляющей контрастирующей картиной уверенного в своей мощи порядка, которая развёртывалась теперь на парадах или партийных съездах, лишь с большим трудом обнаруживал свои заблуждения. К тому же режим поначалу стремился подчеркнуть авторитарно-консервативные черты и представить себя как своего рода более жёстко организованное правление воинственных дойч-националов; папеновская концепция «Нового государства» была, вероятно, задумана аналогичным образом. Наряду с этим он при всей строгости и полицейской «стерильности» предоставлял разнообразные романтические шансы и в высокой степени удовлетворял склонности к приключениям, героической самоотдаче, а также отмеченному Гитлером азарту игрока, которому современные социальные государства дают так мало простора.

За этой оболочкой порядка действовала, однако, радикальная энергия, которую вряд ли кто из современников адекватно представлял себе, Гитлер взял верх над Ремом не как консервативная, антиреволюционная сила, — так внушала себе испуганная буржуазия, — а как более радикальный революционер над просто радикальным революционером — в соответствии с законом революции. «Готовилась вторая революция, — верно заявил Геринг уже во второй половине дня 30 июня, — но она была нами осуществлена против тех, кто вызвал её». От более пристального взгляда тогда не ушло бы, что государство порядка, полной занятости, международного равноправия ни в один момент не могло удовлетворить тщеславия Гитлера. Хотя он в ноябре 1934 года и заверял одного французского гостя, что думает не о завоеваниях, а о построении нового социального строя, благодаря которому надеется завоевать благодарность своего народа и следовательно поставить себе более прочный памятник, чем получал когда-нибудь славный полководец после многочисленных побед. Но это были только жесты. Свою внутреннюю динамику, свои импульсы он никогда не черпал из идеальной картины тоталитарного государства благосостояния со всем его презренным счастьем мелкого обывателя, а из фантастически утрированного, мегаломанического видения, уходящего далеко за горизонт и длящегося по меньшей мере тысячу лет.