Адольф Гитлер (Том 3)

Фест Иоахим К.

КНИГА СЕДЬМАЯ

ПОБЕДИТЕЛЬ И ПОБЕЖДЕННЫЙ

 

 

Глава I

ПОЛКОВОДЕЦ

Строптивые генералы. – Западная кампания. – Изменение плана операций. – Дюнкерк. – Обрушившееся небо. – Вступление Италии в войну. – Капитуляция Франции. – Гитлер-полководец. – Компьен. – Гитлер в Париже. – Черчилль. – Гитлер предлагает мир. – «Битва за Британию» и операция «Морской лев». – Идея континентального блока – Дипломатическое фиаско. – Новая концепция – блицкриг на Востоке. – Война на Балканах. – Полет Рудольфа Гесса в Англию. – Самоуговоры. – Решение принято.

Еще в течение октября 1939 года Гитлер начал перебрасывать свои победоносные дивизии на запад и заново укомплектовывать их. Как всегда, когда он уже принял какое-то решение, его охватила жажда действовать, во всяком случае, понятие «сидячая война», которым обычно называют последующие месяцы нерешительного выжидания, к его поведению не относится. Еще до того как западные державы прореагировали на его «призыв к миру» от 6 октября, он вызвал к себе главнокомандующих тремя видами вооруженных сил, а также Кейтеля и Гальдера и ознакомил их со своей памятной запиской, касающейся военной обстановки. Эта записка начиналась с псевдоисторической преамбулы о враждебной позиции Франции со времен Вестфальского мира 1648 года, что и служило обоснованием решения о немедленном наступлении на западе. Цель войны определялась как «уничтожение силы и способности западных держав в очередной раз… воспрепятствовать дальнейшему развитию немецкого народа в Европе» – это означало, что война на западном фронте была неизбежным обходным маневром, чтобы избежать угрозы с тыла, прежде чем начинать великий завоевательный поход на Востоке. Гитлер подробно издожил примененный в Польше метод подвижной войны и рекомендовал его и для похода на Западе. Решающим, как он выразился, является массированное применение танков, дабы «обеспечить оперативное продвижение армии вперед и избежать позиционной войны, как в 1914-1918 годах». Такова была концепция, которая увенчается столь триумфальным успехом в мае и июне следующего года.

Как и врученная генералам одновременно «Директива № 6 по ведению войны», эта памятная записка психологически была направлена на преодоление настроений строптивости в высшем офицерском корпусе. «Главное дело – это желание разгромить врага», – с таким заклинанием обращался к присутствующим Гитлер . Действительно, часть генералитета считала план Гитлера «выманить французов и англичан на поле битвы и разгромить их» в одинаковой мере неправильным и рискованным и рекомендовала вместо этого упорной обороной как бы «усыпить» войну. Один из генералов назвал наступление «безумным», а фон Браухич, Гальдер и в первую очередь руководитель ведомства по делам вооружений генерал Томас, а также генерал-квартирмейстер сухопутных войск генерал фон Штюльпнагель приводили конкретные доводы со ссылками на незначительные сырьевые запасы, истощенные резервы боеприпасов, опасность зимней кампании и силу противника, и из этих политических, военных, а в чем-то даже моральных сомнений и формировались новые замыслы противодействия. Обеспокоенный Йодль обратился по этому поводу в начале октября к Гальдеру, ибо интриги офицеров означают «кризис тяжелейшего рода», и Гитлер «рассержен тем, что военные не идут за ним» .

Чем строптивее вели себя генералы, тем нетерпеливее настаивал он на том, чтобы начать наступление на Западе. Первоначально им был установлен срок между 15 и 20 ноября, но потом начало наступления было перенесено на 12 ноября, и это вынуждало офицеров к принятию решения. Как и в сентябре 1938 года, они стояли перед выбором – либо подготавливать войну, которую сами они считали роковой, либо свергнуть Гитлера путем государственного переворота; и, как и тогда, фон Браухич придерживался позиции середина наполовину, а за кулисами действовали все те же актеры: полковник Остер, вышедший к тому времени в отставку генерал-полковник Бек, адмирал Канарис, Карл Герделер, затем бывший посол в Риме Ульрих фон Хассель и другие. Центром их действий была штаб-квартира генштаба в Цоссене, и в начале ноября заговорщики решились на организацию государственного переворота, если Гитлер будет и далее настаивать на своем приказе о наступлении. Фон Браухич заявил о своей готовности предпринять последнюю попытку переубедить Гитлера во время беседы с ним, назначенной на 5 ноября. Это был тот самый день, когда немецкие соединения должны были занять исходные позиции для вторжения в Голландию, Бельгию и Люксембург.

Беседа в берлинской рейхсканцелярии вылилась в драматическое столкновение. Гитлер с показным спокойствием выслушал сначала те сомнения, которые главнокомандующий сухопутными войсками изложил в виде своего рода «памятной записки». Ссылка на плохие погодные условия была отметена Гитлером коротким возражением, что погода одинаково плоха и для противника, опасения же относительно недостаточности боевой выучки войск он отверг замечанием, что дополнительные четыре недели тут мало что изменят. Когда же фон Браухич стал критиковать поведение армии в польской кампании и заговорил о нарушениях дисциплины, Гитлер воспользовался случаем и впал в один из своих припадков неописуемой ярости. Вне себя, как это отмечается в сделанной задним числом записи Гальдера, он потребовал, чтобы были приведены конкретные доказательства, желая точно знать, в каких частях имели место такого рода явления, что было их причиной и были ли вынесены смертные приговоры. Он заявил, что должен лично убедиться, так ли это, в действительности же все дело в том, что командование армии не желает воевать и поэтому давно уже отстают темпы вооружения, но теперь он выкорчует с корнем этот «цоссенский дух». Резким тоном он запретил фон Браухичу продолжать доклад, и главнокомандующий, растерянный, с побелевшим лицом, покинул рейхсканцелярию. «Б(раухич) совершенно подавлен», – так охарактеризовал его состояние один из участников событий . В тот же вечер Гитлер еще раз подтвердил в приказном порядке, что срок нападения – 12 ноября.

Хотя этим, собственно говоря, уже создавалась предпосылка для государственного переворота, заговорщики так ничего и не предприняли; хватило одной угрозы искоренить «цоссенский дух», чтобы выявились их слабость и нерешительность. «Все слишком поздно и совершенно впустую», – записал в своем дневнике один из близких к Остеру людей, подполковник Гроскурт. В предательской спешке Гальдер сжег все компрометирующие материалы и с того же часа прекратил всю текущую подготовку. Когда три дня спустя Гитлер чуть было не стал жертвой покушения в мюнхенской пивной «Бюргербройкеллер», организованного, по всей вероятности, каким-то одиночкой, страх перед крупной сыскной акцией со стороны гестапо окончательно парализовал последние остатки плана государственного переворота . Кроме того, заговорщикам благоприятствовала случайность, устранявшая повод для их намерений, – 7 ноября из-за плохих погодных условий сроки вторжения были отодвинуты. Правда, Гитлер отложил его всего лишь на несколько дней; о том, насколько ему не хотелось идти на значительное оттягивание сроков, как этого требовали офицеры, говорит тот факт, что такая ситуация повторялась в общем и целом двадцать девять раз, прежде чем наступление все же началось в мае 1940 года. Во второй половине ноября главнокомандующих снова вызывали в Берлин для идеологической накачки; с пламенными призывами обращались к ним Геринг и Геббельс, а 23 ноября перед ними выступил с тремя длившимися в общей сложности семь часов речами сам Гитлер, в них он пытался уговорить и запугать офицеров . Напомнив о минувших годах, он упрекнул их в недостатке веры и заявил, что «глубочайшим образом обижен» и не может «вынести, чтобы ему кто-то сказал, что с армией не все в порядке», а затем с угрозой добавил: «Внутренняя революция невозможна – ни с вами, ни без вас». Свою решимость немедленно начать наступление на Западе он назвал неизменной и отозвался о планировавшемся и критиковавшемся некоторыми офицерами нарушении голландского и бельгийского нейтралитета как о пустяке, не имеющем никакого значения («Ни один человек не задаст об этом вопроса, если мы победим») и, наконец, высказал прямую угрозу: «Я не остановлюсь ни перед чем и уничтожу каждого, кто против меня». Свою речь он закончил следующими словами:

«Я полон решимости вести мою жизнь так, чтобы мог держаться достойно, если мне придется умереть. Я хочу уничтожить врага. За мной стоит немецкий народ, чье моральное состояние может стать только хуже… Если мы успешно выдержим борьбу – а мы ее выдержим, – наше время войдет в историю нашего народа. Я выстою либо паду в этой борьбе. Я не переживу поражения моего народа. Никакой капитуляции вовне, никакой революции внутри».

Офицерский кризис осени 1939 года имел далеко идущие последствия. По самой своей природе, постоянно влекшей его навстречу тотальным эмоциям, Гитлер не только не верил впредь в лояльность своих генералов, но и не доверял их деловому совету, и то нетерпение, с которым он взял на себя роль полководца, имело своим истоком именно эти события. В свою очередь, вновь проявившаяся слабость и уступчивость генералитета, особенно главного командования сухопутных войск, способствовала его намерению свести органы военного руководства к уровню всего лишь инструментальных функций. Уже при подготовке сходной с переворотом кампании против Дании и Норвегии, в результате которой он рассчитывал обеспечить себе рудные запасы Швеции и базу для операций в войне с Англией, он полностью исключил из этого главное командование сухопутных войск. Вместо того он поручил планирование операции специально созданному штабу при верховном командовании вермахта (ОКВ) и реализовал тем самым также и в рамках воинской иерархии систему соперничающих инстанций, относившуюся к максимам его практики господства. И его расчеты блистательно подтвердились, когда начатая в апреле 1940 года чрезвычайно рискованная операция, противоречившая всем привычным принципам ведения войны на море и считавшаяся в штабах союзников просто немыслимой, увенчалась полным успехом. Начиная с этого момента, он уже не ожидал больше никакого открытого сопротивления со стороны генералитета; все бессилие офицерского корпуса иллюстрирует тот факт, что Гальдер еще во время осеннего кризиса обратился к статс-секретарю фон Вайцзеккеру с вопросом, нельзя ли повлиять на Гитлера, подкупив одну ясновидящую, – ради этой цели он готов был раздобыть миллион марок; что же касается фон Браухича, то тот произвел на одного из своих посетителей такое впечатление, будто он «вконец добит, изолирован» .

На рассвете 10 мая 1940 года началось, наконец, долгожданное наступление на Западе. Вечером предыдущего дня полковник Остер проинформировал противоположную сторону через голландского военного атташе в Берлине полковника Г. Й. Саса, с которым он был дружен, о предстоявшем наутро нападении. Но когда грохот орудий и вой бомбардировщиков разорвали предрассветную тишину, для скептически настроенных генштабов союзников, подозревавших ловушку, это все равно оказалось полной неожиданностью. Путем ввода крупных британских и французских сил, срочно переброшенных из Северной Франции, им, наконец, удалось где-то восточнее Брюсселя приостановить немецкое вторжение в Бельгию. И у них не вызвало никакого подозрения то обстоятельство, что немецкая авиация почти не препятствовала их ответным акциям, – а вот это-то и оказалось подлинной ловушкой, в которую они попали, и именно тогда эта их бездумность стоила им, по строгому счету, победы.

Первоначальная немецкая концепция этой кампании опиралась на главную идею плана Шлиффена, она предусматривала обход французских укрепленных линий через Бельгию и нанесение удара с северо-западного направления. Конечно, германское командование сознавало, что в таком плане таились свои проблемы, – у него отсутствовал элемент внезапности, поэтому была угроза, что наступление захлебнется еще раньше, чем в первую мировую войну, и перейдет в позиционную борьбу; кроме того, оно требовало применения крупных танковых соединений на территории, изрезанной многочисленными реками и каналами, что, казалось, препятствовало быстрому исходу, хотя именно на этом и был построен весь военный план Гитлера. Но никакой альтернативы не видели. Предложенный в октябре 1939 года начальником штаба группы армий «А» генералом фон Манштейном план был отвергнут Браухичем и Гальдером, в результате чего Манштейн даже лишился своего поста. Он настаивал на том, чтобы главный удар в немецком наступлении был смещен с правого фланга в центр, – это должно было вернуть германской стратегии элемент внезапности, поскольку Арденны не были, по всеобщему мнению, подходящим местом для крупномасштабных танковых операций. По той же причине французское командование держало на этом участке фронта относительно слабые силы, но как раз на том и базировался план Манштейна: если только немецкие танки преодолевали горную и лесистую местность, то они могли затем почти беспрепятственно катиться по равнинам Северной Франции до самого моря, они отрезали армии союзников, введенные в Бельгию, и заставляли занимать боевую позицию спиной к побережью.

И то, что первоначально смутило командование сухопутных войск, – неожиданный, рискованный характер этого плана – как раз и захватило моментально Гитлера. Говорили, что у него в голове уже зрели подобные задумки, когда он узнал о предложении фон Манштейна; поэтому, побеседовав с генералом, он приказал в феврале 1940 года по-новому сформулировать план кампании. Это и оказалось решающим.

Ибо отнюдь не численное превосходство и не превосходство в вооружении и технике были тем, что сделало войну на Западном фронте беспрецедентным, захватывающим дыхание победным походом. Силы, выступившие друг против друга 10 мая, были – при небольшом превосходстве в численности у союзников – примерно равны. 137 дивизиям западных держав, к которым следовало присоединить еще 34 голландские и бельгийские дивизии, противостояли 136 немецких дивизий; авиация союзников насчитывала 2800 машин, а у немцев было почти на 1 000 самолетов больше; против примерно 3 000 танков и самоходных орудий противника немецкая сторона выставила 2500, правда, они были большей частью сосредоточены в самостоятельных танковых дивизиях. Но решающее значение имело превосходство немецкого плана операции, удачно названного Черчиллем «взмахом серпа» и вынудившего противника к «сражению с перевернутыми фронтами».

Под тяжестью немецкого наступления, начатого опять без объявления войны, вероломным налетом на находившуюся на аэродромах авиацию противника, через пять дней пала «крепость Голландия». Решающей для быстроты успеха явилась выдвинутая самим Гитлером идея выброски небольших, натренированных спецподразделений парашютистов в стратегически важных местах за линией фронта. Это решило судьбу господствовавшего над льежским укрепрайоном форта Эбен-Эмаэль, когда прямо на территорию крепости было высажено с грузовых планеров такое подразделение. А в это время последовал совершенно не ожидавшийся противником быстрый прорыв через Люксембург и Арденны, и уже 13 мая танковые соединения сумели у Динана и Седана форсировать Маас, 16 мая пал Лан, 20 мая – Амьен, и в ту же ночь передовые соединения вышли к Ла-Маншу. Какое-то время продвижение вперед шло такими быстрыми темпами, что части второго эшелона потеряли связь с авангардом, и мнительный, как всегда, Гитлер уже не верил в свой триумф: «Фюрер ужасно нервничает, – записывает Гальдер в дневнике 17 мая, – он боится собственного успеха, не хотел бы рисковать и поэтому охотнее всего задержал бы нас». И из записи следующего дня: «Фюрер, непонятно почему, боится за южный фланг. Он бушует и кричит, что таким образом можно загубить всю операцию и оказаться перед угрозой поражения» .

На деле же такой угрозы не было. Когда новый британский премьер-министр Уинстон Черчилль, обеспокоенный положением на фронте, прибыл в те дни в Париж, главнокомандующий сухопутными силами союзников генерал Гамелен признался ему, что большинство его моторизованных соединений оказалось в расставленной немцами ловушке. В своем приказе по войскам 17 мая Гамелен взывал к славным воспоминаниям и дословно повторял призыв генерала Жоффра к солдатам перед Марнским сражением – не уступать ни пяди земли. Однако командованию союзников так и не удалось собрать свои отступавшие армии, построить новые линии и организовать контрнаступление. И если бы передовые части танкового корпуса Гудериана, находившиеся всего в нескольких километрах южнее Дюнкерка, не получили приказа остановиться на достигнутом рубеже и не вступать в столкновение с противником, то поражение союзников было бы полным; промедление же в течение сорока восьми часов оставило в их руках гавань и дало им шанс на эвакуацию.

Примерно в течение восьми дней благодаря одной из самых авантюрных импровизаций этой войны – при помощи приблизительно девятисот преимущественно небольших судов, в том числе и рыбацких баркасов, прогулочных пароходов и частных яхт, – подавляющая часть войск, в количестве около трехсот сорока тысяч человек, была переправлена в Англию.

Ответственность за «стоп-приказ» под Дюнкерком до сего времени остается предметом дискуссий, причем иногда выдвигается мнение, будто бы сам Гитлер намеренно позволил эвакуироваться большей части английского экспедиционного корпуса, чтобы не заблокировать все еще вожделенный для него путь примирения с Англией. Однако такое решение противоречило бы не только сформулированным им в его памятной записке целям войны, но и «Директиве № 13» от 24 мая, которая начиналась следующими словами: «Ближайшей задачей операций является уничтожение окруженных в Артуа и во Фландрии франко-англо-бельгийских сил путем концентрического удара нашего северного крыла… Задача авиации заключается здесь в том, чтобы сломить всякое сопротивление окруженных частей противника(и) воспрепятствовать эвакуации английских сил через Ла-Манш» . Скорее всего, «стоп-приказ» Гитлера, хотя и встреченный в штыки командованием сухопутных войск, но тем не менее одобренный командующим группой армий «А» фон Рундштедтом, был продиктован стремлением поберечь уставшие в четырнадцатидневных боях танковые соединения для предстоящей битвы за Францию. Утвердили же Гитлера в его решении самоуверенные, высокопарные заявления Геринга, что он и его люфтваффе превратят гавань Дюнкерка в море огня и потопят каждое причаливающее судно. Когда же город, еще за десять дней до того лежавший перед Гудерианом незащищенным, оказался наконец 4 июня в немецких руках, Гальдер скупо отметил: «Дюнкерк занят, побережье достигнуто.(Даже) французы убрались вон» .

Но не одним лишь великолепно задуманным планом операции объясняются немецкие успехи. Когда армии Гитлера после охватывающего маневра у побережья Ла-Манша повернули затем на юг, они повсюду встречали уже потерявшего мужество, сломленного противника, чья обреченность еще больше усугублялась творившейся на севере неразберихой. Французское верховное командование оперировало соединениями, которые давно уже были разбиты, дивизиями, которые были рассеяны, дезертировали либо просто развалились сами собой, Уже в конце мая один британский генерал назвал французскую армию «скопищем черни» без малейшего намека на дисциплину . Миллионы беженцев, тащивших за собой тележки с нагроможденными в них пожитками, заполонили все дороги, они бесцельно брели просто куда глаза глядят, задерживали движение своих воинских частей, втягивали их в сумятицу, оказывались в тылу немецких танков, метались в панике под бомбами и воем сирен пикирующих бомбардировщиков, и в этом неописуемом хаосе тонула любая попытка организованного военного сопротивления – страна была готова к обороне, но не была готова к гибели. У французской ставки в Бриаре для связи с войсками и внешним миром имелся один-единственный телефонный аппарат, да и тот не функционировал с двенадцати до четырнадцати часов, потому что телефонистка на почте уходила в это время обедать. Когда же командующий британским экспедиционным корпусом генерал Брук спросил о дивизиях, которые якобы должны были защищать «крепость Бретань», то новый французский главнокомандующий генерал Вейган только удрученно пожал плечами: «Я знаю, что все это чистая галлюцинация». Подобно генералу Бланшару, многие военачальники тупо глядели на оперативные карты как на белую стену – было такое впечатление, что на Францию и впрямь обрушились небеса .

Хотя немецкие планы битвы за Францию едва ли предусматривали какую-либо активность со стороны противника, и директивы походили скорее на указания по проведению многодневного учебного марш-броска, а не военного похода, Гитлер был, тем не менее, смущен такой скоростью продвижения собственных армий вперед. 14 июня его войска вошли через ворота Майо в Париж и сорвали с Эйфелевой башни трехцветный французский флаг; три дня спустя в течение одного дня Роммель совершил бросок на двести сорок километров, а когда в тот же день Гудериан сообщил, что он со своими танками дошел до Понтарлье, Гитлер запросил телеграфом, не ошибка ли это, «вероятно, имеется в виду Понтайе-сюр-Сон», Гудериан протелеграфировал: «Никакой ошибки. Лично нахожусь в Понтарлье на швейцарской границе» . Оттуда он двинулся на северо-восток и вклинился с тыла в линию Мажино. Оборонительный вал, бывший не только основой стратегии Франции, но и всего ее мышления, пал почти без боя.

И тут как бы на помощь победе Германии, ставшей уже осязаемой, пришла Италия. Хотя Муссолини, как он любил говорить, ненавидел репутацию ненадежности, приставшую к его стране, и хотел путем «политики, прямой, как клинок шпаги», заставить забыть о ней, обстоятельства не благоприятствовали этим его намерениям. Его первоначальное решение не ввязываться в войну было поколеблено уже в октябре в результате немецких побед в Польше, в ноябре мысль, что Гитлер может выиграть войну, он воспринимал как «совершенно невыносимую», в декабре в разговоре с Чиано «открыто пожелал немцам поражения» и выдавал голландцам и бельгийцам сроки немецкого наступления, а в начале января направил Гитлеру письмо, в котором, пользуясь своим правом «декана диктаторов», самоуверенно растекался в советах и пытался нацелить Гитлера на Восток .

«Никто не знает лучше меня, поскольку я обладаю вот уже сорокалетним политическим опытом, что политика выдвигает тактические требования… Поэтому я понимаю, что Вы… избегали второго фронта. Россия тем самым, не шевельнув и пальцем, получила в Польше и Прибалтике большой выигрыш от этой войны. Но я, будучи революционером от рождения и никогда не меняя своих взглядов, говорю Вам, что Вы не можете постоянно жертвовать принципами Вашей революции в угоду тактическим требованиям определенного политического момента. Я придерживаюсь убеждения, что Вы не можете допустить, чтобы упало антисемитское и антибольшевистское знамя, которое Вы высоко несли на протяжении двадцати лет… и я безусловно исполню свой долг, если добавлю, что один-единственный дальнейший шаг по расширению Ваших отношений с Москвой имел бы в Италии опустошительные последствия…» [396]

Однако при встрече на перевале Бреннер 18 марта 1940 года Гитлеру без особого труда удалось устранить отрицательные эмоции Муссолини и вновь разжечь в партнере старые комплексы, связанные с жаждой добычи и восхищения. «Нельзя закрывать глаза на то, что дуче очарован Гитлером, – писал Чиано, – и к тому же эта очарованность совпадает с устремлениями его собственной натуры, толкающей его к действию». Начиная с этого момента, у Муссолини растет решимость участвовать в войне. Просто недостойно, считает он, «сидеть сложа руки, когда другие делают историю. Дело не в том, кто победит. Чтобы сделать народ великим, надо послать его в бой – если потребуют обстоятельства, даже пинками в задницу. Этого я и буду придерживаться» . В ослеплении от успехов своего товарища по судьбе, вопреки воле короля, промышленников, армии, даже вопреки воле части своих влиятельных соратников по Большому совету, он взял теперь курс на вступление Италии в войну. Когда в первые же дни июня в ответ на приказ начать наступление маршал Бадольо, возражая, заметил, что у его солдат «нет даже достаточного количества рубах», Муссолини, отвергая его возражения, сказал: «Я уверяю вас, что в сентябре все кончится, и мне нужно несколько тысяч мертвецов, чтобы как участнику войны сесть за стол мирных переговоров. 10 июня итальянские соединения начали наступление, однако застряли уже на подступах к пограничному населенному пункту Мантон. Возмущенный итальянский диктатор реагировал на это так: „Мне нужен материал. И Микеланджело нужен был мрамор, чтобы создать свои статуи. Если бы у него была одна глина, он стал бы всего лишь горшечником“ . А неделю спустя события обогнали его честолюбие – президент Франции Лебрен поручил формирование правительства маршалу Петену. Первое, что тот сделал на своем новом посту, было обращение к германскому верховному командованию через правительство Испании с просьбой о перемирии.

Гитлер получил сообщение об этом в маленькой бельгийской деревушке Брюли-ле-Пеш близ французской границы, где находилась его ставка. Кинопленка запечатлела взрыв его чувств – некую стилизованную в соответствии с сознанием собственной роли пляску радости с притопыванием правой ноги, улыбкой во все лицо, покачиванием застывшей в оцепенении головой и похлопыванием себя по бедру. И тут, не остыв еще от восторженного экстаза, Кейтель впервые провозгласил здравицу в честь «Величайшего полководца всех времен» .

Успехи же и впрямь были беспримерными. Всего три недели понадобились вермахту, чтобы разгромить Польшу, немногим более двух месяцев, чтобы победить Норвегию, Данию, Голландию, Бельгию, Люксембург и Францию, заставить Англию отступить на свой остров и бросить достаточно эффективный вызов британскому флоту. И все это сопровождалось относительно совсем небольшими потерями – западная кампания стоила немецкой стороне 27 000 убитых, в то время как потери противника составили почти 135 000 только убитыми. Разумеется, успехи этой кампании не являются одной лишь личной заслугой Гитлера как полководца, но ни в коем случае не были они и только результатом везения или же умения тех, кто ему советовал, либо полнейшего безволия противника. Значение танковых соединений осознали в 30-х годах и во Франции, и в других странах, но только Гитлер сделал из этого нужный вывод и несмотря на встреченное им сопротивление вооружил вермахт десятью танковыми дивизиями; куда зорче, чем его погрязший в устаревших представлениях генералитет, разглядел он слабость Франции и ее деморализующее бессилие, и сколь бы скромен ни был его личный вклад в манштейновский план кампании, он сразу же оценил его значение и изменил в соответствии с ним немецкую концепцию этой операции. И вообще он доказывал – во всяком случае, в ту пору – свое умение увидеть нетрадиционные возможности, которое к тому же обострялось благодаря той его непосредственности, что присуща самоучке. Он долго и интенсивно занимался изучением специальной военной литературы, на протяжении почти всей войны читал на сон грядущий военно-морские календари и военно-научные справочники. Благодаря поразительной памяти на военно-исторические теории и военно-технические детали он придавал своим выступлениям убедительный вид – уверенность, с которой он мог по памяти говорить о тоннажах, калибрах, дальности действия или оснащенности самых различных систем вооружения, достаточно часто повергала его окружение в изумление и замешательство. Но одновременно он умел и с богатейшей фантазией применять эти свои знания, у него было удивительное чутье на возможности эффективного применения современного оружия, что соединялось с высокой степенью умения вживаться в психологию противника, и все эти способности находили свое выражение в проводившихся уверенной рукой мерах по одурачиванию противника, в точном предвидении его ответных тактических шагов, а также в молниеносном улавливании предоставляющегося благоприятного случая – дерзкая идея захвата форта Эбен-Эмаэль принадлежала именно ему, равно как и мысль об оснащении пикирующих бомбардировщиков устрашающе воющими сиренами , а танков – вопреки мнению многочисленных экспертов – длинноствольными орудиями. Так что не совсем уж без оснований его называли одним из «наиболее знающих и разносторонних военно-технических специалистов своего времени» , и, конечно же, не был он «командирствующим капралом», как будут его после представлять высокомерные апологеты какой-то части германского генералитета.

В то время, во всяком случае, пока в руках у него была инициатива, он таковым не был – момент перелома, когда его слабости начнут затмевать бесспорно имевшиеся у него сильные стороны, и оперативная смелость превратится просто в абсурдную самонадеянность, энергия – в упрямство, а дерзость – в азарт игрока, наступит значительно позже. Именно генералитет, и не в последнюю очередь та часть, что долго противилась ему, под воздействием блестящей победы над всегда внушавшим страх врагом – Францией – уверовал в итоге в его «гений» и согласился с тем, что анализ ситуации Гитлером превзошел их собственные оценки, потому что его анализ совершенно очевидно учитывал не только военные факторы, но и включал в себя то, что лежало за пределами узкого горизонта экспертов, – и именно в этом состояла одна из причин того, порою необъяснимого доверия, с которым встречали как всю его ни на чем не основанную уверенность в победе в последующие годы, так и непрерывно воздвигавшиеся им вновь и вновь карточные домики обманчивых надежд. Самому Гитлеру триумфальное завершение французской кампании принесло и без того уже не знавшее удержу чувство самоуверенности и дало его сознанию призванности мощнейшую из всех мыслимых опор – победу на поле битвы.

21 июня начались германо-французские переговоры о перемирии. За три дня до того Гитлер съездил в Мюнхен, чтобы увидеться с Муссолини и постараться погасить непомерные притязания своего итальянского союзника. Ибо за свою роль статиста на поле битвы дуче потребовал ни много ни мало как Ниццу, Корсику, Тунис и Джибути, а затем Сирию, базы в Алжире, оккупацию итальянцами Франции до самой Роны, выдачу ему всего французского флота и, если возможно, то и Мальты, а также передачу английских прав в Египте и Судане. Однако Гитлер, занятый в мыслях уже следующим этапом войны, сумел доказать ему, что честолюбивые притязания Италии затянут победу над Англией. И дело было не только в том, что форма и условия перемирия могли бы оказать значительное психологическое воздействие на решимость Англии продолжать борьбу, – куда больше Гитлер опасался того, что наисовременнейший французский флот, будучи недоступным для него, поскольку корабли находились в гаванях Северной Фрицаована результатом этих переговоров, поведение Гитлера и его аргументы возымели свое действие. Ироничный Чиано так характеризовал его в своем дневнике: «Он говорит сегодня со сдержанностью и осмотрительностью, которые после такой победы, как у него, действительно поражают. Меня нельзя подозревать в слишком нежных чувствах к нему, но в этот момент я им действительно восхищаюсь» .

Правда, куда менее великодушным показал себя Гитлер в аранжировке церемонии подписания соглашения о прекращении огня. В своей тяге к оскорбительной символике он устроил ее в Компьенском лесу северо-восточнее Парижа, где 11 ноября 1918 года немецкой делегации были предъявлены условия перемирия. Теперь сюда был специально доставлен из музея салон-вагон, в котором состоялась та историческая встреча, и его установили на той самой лужайке, где он находился в 1918 году, а памятник с поверженным немецким орлом был задрапирован полотнищем. Французский текст проекта договора готовился в предыдущую ночь при свечах в маленькой церкви деревни Брюли-ле-Пеш, Гитлер время от времени наведывался туда и спрашивал у переводчиков, как продвигается работа.

А сама встреча подчеркнула приметы символического восстановления справедливости. Когда Гитлер около 15 часов в сопровождении большой свиты вышел из своего автомобиля, он направился сперва к гранитному монументу в центре площадки (надпись на монументе гласила о «преступной гордыне германского рейха», рухнувшей на этом месте) и остановился перед ним, широко расставив ноги и подбоченившись, – это был триумфальный жест наперекор, презрения к этому месту и всему, что было связано с ним . Отдав приказ снести памятник, он вошел после этого в вагон и сел на тот стул, на котором сидел в 1918 году маршал Фош. Преамбула договора, зачитанная вслух Кейтелем прибывшей вскоре французской делегации, еще раз обращалась к истории: в ней говорилось о нарушении торжественно данных обещаний, о «поре страданий немецкого народа», его «обесчещении и унижении», которые брали свое начало отсюда, – и вот теперь, на том же самом месте, снимается «глубочайший позор всех времен». Еще до того как дело дошло до текста самого договора, Гитлер поднялся, отсалютовал вытянутой рукой и покинул вагон. Снаружи военный оркестр играл германский национальный гимн и «Хорст Вессель».

В этот день 21 июня 1940 года, идя к своему автомобилю по одной из звездообразно расходившихся от той поляны буковых аллей, он был в апогее своей карьеры. Когда-то, в дни самого ее начала, он поклялся себе не знать покоя, пока не будет восстановлено то, что было попрано в ноябре 1918 года, и это нашло тогда отклик и дало ему сторонников. И вот теперь он достиг цели. Чувство старой обиды в очередной раз доказало тут свою силу» Ибо сами немцы, даже если сначала они считали войну бессмысленной, увидели в этой сцене в Компьене акт прямо-таки метаполитической справедливости и праздновали не без внутреннего восторга мгновение «восстановленного права» . И многие сомнения потеряли в те дни свой вес, либо превратились в благоговение и преданность, ненависть же осталась в одиночестве; редко когда в предыдущие годы нация столь безоговорочно отдавала свои симпатии режиму, и сам Фридрих Майнеке писал: «Я хочу… переучиться многому, но не всему». В донесениях СД во второй половине июня говорилось о невиданной доселе внутренней сплоченности немецкого народа, даже враги-коммунисты почти полностью прекратили свою подпольную деятельность, и только церковные круги еще выражали «пораженческие настроения» . Что-то от этой своеобразной эмоциональной торжественности, окружавшей те события, нашло свое выражение и в поведении Гитлера. В ночь с 24 на 25 июня, незадолго до перемирия, он попросил погасить свет в его крестьянском домике в Брюли-ле-Пеш и открыть настежь окна и несколько минут смотрел в ночную темноту.

Три дня спустя Гитлер вылетел в Париж. В свою свиту он включил людей, разбирающихся в искусстве, в том числе Альберта Шпеера, Арно Брекера и архитектора Германа Гислера. Прямо с аэродрома он направился в «Гранд-Опера» и, гордый своими познаниями, сам был гидом в этой экскурсии по зданию театра, потом колонна автомобилей проехала по Елисейским полям, задержалась у Эйфелевой башни, затем Гитлер долго простоял перед гробницей Наполеона в Доме инвалидов, повосхищался ансамблем площади Согласия и поехал вверх на Монмартр, где назвал уродливой церковь Сакре-Кер. Поездка заняла всего три часа, но он назвал ее «сбывшейся мечтой моей жизни». Сразу же после этого он вместе с двумя бывшими однополчанами отправился в занявшее несколько дней путешествие по полям сражений первой мировой войны и посетил Эльзас. В начале июля Берлин приветствовал его бурей восторга, морем цветов и колокольным звоном – это было последнее в его жизни триумфальное шествие, в последний раз насладился он опием великой овации, в котором он так нуждался и которого ему с этих пор, с распадом явления, так будет не хватать.

Правда, большой парад войск, которым он хотел как бы формально вступить во владение французской столицей, был отменен – частью, чтобы пощадить чувства французов, частью потому, что Геринг был не в состоянии гарантировать безопасность от английских воздушных налетов. Но главное было в том, что Гитлер, как и прежде, не знал, как будут реагировать англичане, и внимательно следил за каждым их шагом. В германо-французское соглашение о прекращении огня он включил статью, содержавшую в скрытом виде обращение к Лондону , а когда в начале июля на встрече в Берлине Чиано вновь изложил итальянские требования, Гитлер отклонил их, сославшись на то, что нужно избегать всего, что побуждало бы к сопротивлению по ту сторону Ла-Манша; и в то время как министерство иностранных дел уже разрабатывало детальные предложения по мирному договору, сам он готовился к своему выступлению в рейхстаге, в котором собирался выдвинуть «щедрые предложения». Но одновременно он говорил и о своей решимости, в случае отказа, «обрушить на англичан бурю огня и металла» .

Однако ожидавшегося знака снова не последовало. 10 мая, когда вермахт начал свое наступление на Западе, премьер-министра Великобритании Чемберлена сменил на этом посту его давний непримиримый оппонент Черчилль. И хотя, как заявил новый глава правительства в своем первом же выступлении, он не может «предложить стране ничего кроме крови, забот, слез и пота» , все же оказалось, что втянутая в сложные соглашательские отношения с Гитлером и глубоко охваченная пораженческими настроениями Европа вновь обрела в лице этого человека свои нормы, свой язык и свою волю к самоутверждению. Поверх всех политических интересов он придавал противоборству великий моральный стимул и простой, понятный всякому смысл. Если правильно утверждение, что Гитлер-политик превосходил в тридцатые годы всех своих противников, то столь же верно и то, что нужно видеть масштаб этих противников, чтобы судить о масштабе того, кто их превзошел. В лице Черчилля Гитлер встретил не просто противника. Охваченной паникой Европе германский диктатор представлялся олицетворением самой непреодолимой судьбы, Черчилль же вновь свел его до масштаба силы, которую можно обуздать.

Еще 18 июня, через день после того как французское правительство приняло свое, по выражению Черчилля, «меланхолическое решение» о капитуляции, английский премьер выступил в Палате общин и подтвердил свою твердую решимость продолжать борьбу несмотря ни на что: «Если Британская империя и ее Содружество будут существовать и спустя тысячу лет, то люди скажут: «Это был их звездный час». И он лихорадочно занимается войной и организацией защиты Британских островов от грозящего вторжения. 3 июля, когда Гитлер еще ждет знака о смягчении позиции, Черчилль, в качестве доказательства своей непримиримости, отдает своему флоту приказ открыть огонь по вчерашнему союзнику – военно-морскому флоту Франции, находившемуся в гавани Орана. Удивленный и разочарованный, Гитлер переносит свое объявленное на 8 июля выступление в рейхстаге на неопределенное время. Охваченный победной эйфорией, он твердо полагал, что англичане прекратят бесперспективную борьбу, тем более что он, как и раньше, отнюдь не собирался покушаться на их мировую империю. Но Черчилль своим демонстративным жестом вновь дает понять, что никаких попыток сторговаться не будет:

«Здесь, в этой мощной твердыне, хранящей свидетельства человеческого прогресса, – заявил он 14 июня по лондонскому радио, – здесь, опоясанные морями и океанами, где господствует наш флот, … здесь ожидаем мы без страха грозящее нападение. Может быть, оно состоится сегодня. Может быть, оно не состоится никогда… Но будут ли наши муки жестокими или долгими, либо и теми, и другими, мы не пойдем на мировую, не допустим парламентеров; может быть, мы проявим милость – но просить о милости мы не будем» [410] .

В ответ на это Гитлер созвал заседание рейхстага на 19 часов 19 июля в помещении Оперы Кролля. В своей многочасовой речи он так возражает Черчиллю и британскому правительству:

Меня почти охватывает боль из-за того, что судьба избрала меня, чтобы толкнуть то, что уже подготовленно на слом этими людьми; ведь я не собирался вести войну, а хотел построить свое социальное государство высочайшей культуры. Каждый год войны отвлекает меня от этой работы. И причинами этого отвлечения служат смехотворные нули, которых в лучшем случае можно назвать политическим фабричным товаром природы. Мистер Черчилль только что вновь заявил, что хочет войны. Пусть он… на этот раз, может быть, в порядке исключения поверит мне, если я напророчествую следующее:

результатом будет, что распадется великая мировая империя. Та империя, уничтожить которую, даже причинять ущерб которой никогда не входило в мое намерение. Но я отлично понимаю, что эта продолжающаяся борьба завершится только полным разгромом одного из двух ее участников. Мистер Черчилль, вероятно, думает, что это будет Германия. Я же знаю, что это будет Англия» [411] .

Вопреки распространившимся ожиданиям речь Гитлера не содержала широкомасштабных предложений о мире, а ограничивалась лишь сформулированным в общих чертах «призывом к разуму», и эта перемена явилась первым документальным свидетельством пессимизма, вызванного отсутствием перспективы на заключение мира с Англией ввиду непримиримости позиции Черчилля. Дабы не показать никакого признака слабости, Гитлер соединит это выступление в рейхстаге с показной демонстрацией своей военной мощи, произведя Геринга в рейхсмаршалы и двенадцать генералов в фельдмаршалы, а также объявив о большом количестве других повышений. Но о том, как улетучились его надежды, говорит тот факт, что еще за три дня до этого выступления он издает «Директиву № 16 о подготовке десантной операции против Англии» под кодовым названием «Морской лев».

Примечательно, что до этого у него не было никаких представлений о том, как продолжать войну с Англией, поскольку такая война не вписывалась в его концепцию, и даже изменившаяся ситуация не смогла побудить его кардинально пересмотреть свои соображения. Избалованный собственным везением и слабостью своих прежних противников, он верит в свой гений, в фортуну, в те шансы момента, которые научился использовать с такой молниеносной быстротой. Потому и «Директива № 16» была скорее свидетельством злобной растерянности, а не выражением конкретных оперативных планов, и на это указывает уже первая вступительная фраза: «Поскольку Англия, несмотря на свое бесперспективное в военном отношении положение, все еще (!) не проявляет никаких признаков готовности к взаимопониманию, я принял решение подготовить и, если будет необходимо (!), провести десантную операцию против Англии» Следовательно, тут нельзя исключать и того, что Гитлер никогда не думал всерьез о высадке в Англии, а использовал это намерение только как оружие в войне нервов. Еще осенью 1939 года военные инстанции, в частности, главнокомандующий военно-морским флотом адмирал Редер, неоднократно и безуспешно пытались заинтересовать его проблемами десантной операции, и, едва дав свое согласие, Гитлер сразу же стал высказывать сомнения и говорить о трудностях, чего раньше с ним никогда не было. Уже через пять дней после одобрения им операции «Морской лев» он весьма пессимистически говорит о трудностях, связанных с ней. Он выдвигает требование о сорока пехотных дивизиях, о решении проблемы со снабжением, об абсолютном господстве в воздухе, о создании на берегу Ла-Манша обширной системы тяжелой артиллерии, а также о крупнейшей акции по минированию – и на все это отводит только шесть недель: «Если приготовления не будут со всей определенностью завершены до начала сентября, нам придется подумать о других планах» .

Колебания Гитлера объяснялись не только его обусловленным комплексами отношением к Англии; скорее, его смущала тут и главная идея мобилизованного Черчиллем сопротивления, а именно, что мировая держава с далекими заморскими базами обладает богатыми возможностями самоутверждения, а поэтому и вторжение в метрополию, и даже захват ее еще не означает поражения. Англия могла, используя, например, в качестве базы Канаду, все глубже втягивать его в противоборство в как бы перевернутом пространстве и, наконец, втравить в войну с США, чего он очень опасался. И даже если бы удался разгром Британской империи, то выгоду от этого получила бы не Германия, а – как выразился он на совещании 13 июля 1940 года – «только Япония, Америка и другие» . Поэтому любое обострение войны с Англией подрывало как раз его собственную позицию, так что не только сентиментальные, но и политические доводы говорили за то, чтобы искать, не поражения Англии, а поддержки с ее стороны. Исходя из этих соображений, Гитлер и формулирует – не без признаков определенного замешательства – стратегию последующих месяцев: постепенно, щадящими ударами и политическими маневрами вынудить Англию к миру, чтобы в итоге, не беспокоясь за тылы, предпринять все-таки поход на Восток – это было исстари его idee fixe, той идеальной расстановкой сил, добиться которой он стремился до сих пор политическим путем и которую даже сейчас, при открытом противоборстве, все еще искал, не поддаваясь угрозе потерять присутствие духа.

Ее осуществлению служила в военном плане «Осада» Британских островов немецкими подводными лодками, а также – и в первую очередь – воздушная война против Англии. Парадоксы этой концепции проявлялись в том на удивление половинчатом вовлечении сил, на основе которого Гитлер вел это противоборство: несмотря на все усилия военных инстанций он так и не решился перейти к концепции «тотальной» войны в воздухе или на море . «Битву за Британию» – ставшее легендарным воздушное сражение над Англией, начавшееся 13 августа 1940 года («День Орла») первыми массированными налетами на расположенные в Южной Англии аэродромы и радарные станции, – 16 сентября пришлось прервать после тяжелых потерь вследствие плохих погодных условий, причем люфтваффе так и не добились ни одной из поставленных целей: не последовало ни ощутимого снижения британского промышленного потенциала, ни психологического подавления населения, ни даже завоевания господства в воздухе. И хотя адмирал Редер за несколько дней до того отрапортовал, что военно-морской флот готов к операции по десантированию, Гитлер отложил ее «на потом». Директива ОКВ от 12 октября предписывала, «чтобы приготовления к высадке в Англии с настоящего времени и до весны сохранялись лишь как средство политического и военного давления на Англию» Операция «Морской лев» была похоронена.

Военные действия сопровождались попыткой принудить Англию к уступчивости политическим путем – – созданием охватывающего всю Европу «континентального блока». Предпосылки для достижения этой цели были достаточно благоприятными. Часть Европы была уже фашистской, другую часть связывали с рейхом симпатии либо договоры, а еще какая-то часть была оккупирована либо побеждена, и эти поражения вынесли наверх имитаторский фашизм, едва ли имевший до того достойное упоминания количество приверженцев, но, тем не менее, обладавший теперь властью и возможностями для кристаллизации ее воздействий. Военные триумфы не только сделали Гитлера внушавшим страх диктатором всего континента, но и умножили магическую ауру, исходившую от него и его режима. Казалось, что он олицетворял мощь, момент истории и будущее, тогда как поражение Франции – в первую очередь – воспринималось как доказательство бессилия и конца демократической системы: эта страна «была нравственно загублена политикой» – так сформулировал в часы краха своей страны подавляющее недовольство демократией Петен . На Венском арбитраже 30 августа, попытавшемся решить вновь обострившиеся пограничные распри в Юго-Восточной Европе, Гитлер выступал в роли Верховного арбитра, чьего совета ждали народы и в чьих руках находилась судьба этой части света.

Великая континентальная коалиция должна была охватить всю Европу и включить в себя Советский Союз, Испанию, Португалию, а также то, что осталось от Франции и управлялось из Виши. Параллельно вынашивались планы нападения на периферию Британской империи и развязывания противоборства на Средиземноморье, что должно было завершиться захватом двух его ворот – Гибралтара и Суэцкого канала и тем самым подрывом имперской позиции Англии в Северной Африке и Передней Азии. Другие, разрабатывавшиеся одновременно с теми планы, нацеливались на захват принадлежавших Португалии островов Зеленого Мыса, Канарских и Азорских островов, Мадейры, контакты с правительством в Дублине имели своей целью союз с Ирландией, чтобы заполучить дополнительные базы для налетов германской авиации на Англию.

В то лето 1940 года помимо военных возможностей перед Гитлером в очередной раз открывалась огромная политическая перспектива, и никогда еще идея создания фашистской Европы не была столь близкой, а немецкая гегемония – столь ощутимой. Какое-то время уже могло казаться, что он осознает предоставляющийся ему шанс. Во всяком случае, осенью того года Гитлер, словно заклиная прошлые победы своей политики, вновь развивает большую внешнеполитическую активность. Он несколько раз встречается с испанским министром иностранных дел, а во второй половине октября едет на встречу с Франко в Андай и прямо оттуда – на встречу с Петеном и его заместителем Лавалем в Монтуар. Но, кроме заключения 27 сентября Тройственного пакта с Японией и Италией, все его дипломатические усилия остаются безуспешными, в частности, неудачной оказывается предпринятая во время визита Молотова в Берлин попытка вовлечь в Тройственный пакт Советский Союз и, переключив внимание СССР на британские владения на побережье Индийского океана, сделать его партнером по новому переделу мира. Конечно, этот прова объясняется наступившим у Гитлера периодом пренебрежения политическими действиями, которое умножается ощущением новых триумфов. Его искусство переговоров, как свидетельствует большинство сохранившихся протоколов, уступает теперь место властному мессианскому самомнению, прежнее осторожное прощупывание сменяется неуклюжей неискренностью, и вместо тонко сплетенных аргументов прежних лет с подсовываемыми в них полуправдами его новые партнеры по переговорам все больше и больше встречаются с откровенным эгоизмом человека, знающего один лишь аргумент – свою превосходящую силу. Но здесь, как и в случае с параллельно разрабатываемыми военными планами – операциями «Феликс» (Гибралтар), «Аттила» (превентивная Оккупация вишистской Франции) и другими, – постоянно создается такое впечатление, будто занимается он этими акциями как-то на удивление несобранно и незаинтересованно. Иной раз просто казалось, что его вообще тянет свести до минимума военную активность против Великобритании и довольствоваться химерическим эффектом идеи великого континентального блока. Ибо таким образом можно было, вероятно, легче всего предотвратить то, что куда больше беспокоило его ввиду конечной цели, к которой он стремился, – экспансии на Восток, а именно, угрожающе возраставшую опасность вступления в войну США, что сделало бы напрасным все его труды, жертвы и замыслы .

Начиная с лета 1940 года боязнь американского вмешательства придает всем соображениям новую, угрожающую окраску и в первую очередь усиливает у Гитлера его страх перед фактором времени. После разгрома Франции он тратит свою энергию на скорее побочные дипломатические и военные акции. Немецкие войска стоят от Нарвика до Сицилии, а с начала 1941 года, позванные на помощь незадачливым итальянским партнером, уже и в Северной Фрицаление, что он в настоящий момент не знает, как быть дальше» .

Уже осенью, когда война грозила вырваться таким образом из-под контроля, Гитлер начал вновь концентрировать на ней свои мысли и возвращать ей концептуальность. У него было две возможности: или продолжать сколачивать-мощный блок государств – это было, правда, связано со значительными уступками ряду сторон, – который благодаря включению в него Советского Союза и Японии заставил бы США в последнюю минуту повернуть на 180 градусов (но и отодвинул бы на годы запланированную экспансию на Восток), либо же, улучив первый удобный момент, обрушиться на Восток, разгромить в ходе блицкрига Советский Союз и образовать блок уже не с партнером, а покорным сателлитом. С принятием окончательного решения Гитлер колебался в течение нескольких месяцев. Летом 1940 года он был полон нетерпения поскорее покончить с этой бессмысленной и обременительной войной на Западе. Еще 2 июня, в дни наступления на Дюнкерк, он выражает надежду, что теперь уж Англия будет готова пойти на «заключение разумного мира» и тогда у него будут развязаны руки для выполнения своей «великой и непосредственной задачи – противоборства с большевизмом» . Несколькими неделями позже, 21 июля, он потребовал от фон Браухича начать «приготовления» к войне с Россией и в победном угаре тех дней даже подумывал о проведении этой кампании уже осенью 1940 года, и только памятная записка ОКВ и штаба оперативного руководства вермахта убеждают его в невыполнимости такого намерения. Но, так или иначе, с этого момента он оставляет свою первоначальную идею о разграничении двух противоборств во времени, и сочетание войны на Западе с экспансией на Восток выливается у него в представление о единой мировой войне. 31 июля он обосновывает эту свою идею перед Гальдером :

«Надежда Англии – это Россия и Америка. Если отпадает надежда на Россию, то отпадает и Америка, потому что падение России будет иметь своим следствием невероятное усиление роли Японии в Восточной Азии… Скажи только Россия Англии, что она не хочет, чтобы Германия была великой, и тогда Англия хватается, как утопающий за соломинку, за надежду, что через шесть – восемь месяцев дело полностью переменится. Но если разбита Россия, то улетучивается и последняя надежда Англии. И тогда хозяин в Европе и на Балканах – Германия.

Вывод: В соответствии с этим рассуждением Россия должна быть ликвидирована. Срок – весна 1941 года» [422] .

Однако в сентябре, а потом и еще раз в начале ноября казалось, что Гитлер опять заколебался и предпочитает все же идею союза. «Фюрер надеется, что сумеет втянуть Россию в единый антианглийский фронт», – записывает Гальдер 1 ноября, но другая запись, всего три дня спустя, уже обозначает альтернативу: Россия, фиксирует он слова Гитлера, остается «главной проблемой Европы.(Следует) сделать все, чтобы быть готовым к полному расчету с ней» . Кажется, это соображение окончательно взяло верх в течение декабря, и Гитлер принял решение, отвечавшее всей его сути, нетерпеливо преследовавшей его центральной идее, равно как и его тогдашней непомерной переоценке самого себя, – начать войну против Советского Союза так скоро, как это только возможно. Переизбрание Ф. Д. Рузвельта президентом Соединенных Штатов, а также переговоры с Молотовым, по всей видимости, подстегнули принятие им этого решения; во всяком случае, уже на другой день после отъезда советского министра иностранных дел он сказал, что это «не останется даже браком по расчету», и дал поручение отыскать на востоке местность для ставки фюрера, а также для трех командных пунктов – на севере, в центре и на юге – и «построить их в самом спешном порядке» . 17 декабря он изложил Йодлю свои оперативные соображения относительно этой кампании, завершив их замечанием, «что нам следовало бы в 1941 году решить все проблемы на европейском континенте, поскольку уже в 1942 году США будут в состоянии вмешаться» .

Решение напасть на Советский Союз еще до того, как решилась судьба войны на Западе, часто называют одним из «слепых», «загадочных» и «с трудом поддающихся логике» решений Гитлера, однако в нем было больше рациональности и в то же время отчаяния, чем это представляется на первый взгляд. Сам Гитлер укажет на все возникавшие отсюда проблемы, назвав приказ об этом нападении одним из тех многих «труднейших решений», которые ему приходилось принимать. Оглядываясь назад, он продиктует Мартину Борману в начале 1945 года в бункере под рейхсканцелярией следующий текст:

«За время войны мне не приходилось принимать более трудного решения, чем о наступлении на Россию. Я всегда заявлял, что нам следует любой ценой избегать войны на два фронта, и, кроме того, никто не усомнится в том, что я больше, чем кто-либо другой, размышлял над судьбой Наполеона в России. Так почему же эта война с Россией, и почему мной был избран именно этот момент?

Мы потеряли надежду окончить войну успешным вторжением на английскую землю. Ибо эта страна, которой правили тупые вожди, не соглашалась допустить нашего господства в Европе и заключить с нами мир без победы, пока на континенте еще была держава, принципиально враждебно противостоявшая нашему рейху. Следовательно, война затягивалась на веки вечные и была чревата опасностью, что вслед за англичанами будет возрастать активное участие американцев. Значение американского потенциала, непрерывная гонка вооружений… близость английских берегов – все это говорило за то, что мы, если мы в своем уме, не можем допустить, чтобы нас втянули в затяжную войну. Ибо время – всякий раз это время! – будет все более неумолимо работать против нас. Чтобы побудить англичан сдаться, чтобы заставить их заключить мир, нужно было, следовательно, отнять у них надежду противопоставить нам на континенте противника нашего ранга, то есть Красную Армию. У нас не было выбора, это было для нас непреложной необходимостью – удалить русскую фигуру с европейской шахматной доски. Но тут была еще и вторая, столь же весомая причина, которой хватило бы и самой по себе: та колоссальная опасность, которую представляла для нас Россия уже самим фактом своего существования. Она стала бы нашей гибелью, если бы вздумала однажды напасть на нас.

Наш единственный шанс победить Россию состоял в том, чтобы упредить ее… Мы не имели права дать Красной Армии использовать преимущества на местности, предоставить ей в распоряжение наши автострады для продвижения ее моторизованных соединений, нашу сеть железных дорог для транспортировки людей и материалов. Мы могли разгромить ее только в ее собственной стране, взяв инициативу действий в свои руки, в ее болотах и трясинах, но никак не на земле такого цивилизованного государства, как наше. Это дало бы ей трамплин для нападения на Европу.

Почему в 1941 году? Потому что никак нельзя было тянуть, тем более, что наши враги на Западе неуклонно наращивали свою боевую мощь. Кроме того, ведь и сам Сталин отнюдь не бездействовал. Следовательно, на обоих фронтах время работало против нас. Поэтому вопрос должен звучать не так: «Почему же уже 22 июня 1941 года?», а так: «Почему же не раньше?»… В течение последних недель мне не давала покоя мысль, что Сталин может меня опередить» [426] .

Тем же, что сводило воедино соображения Гитлера летом и осенью 1940 года, была его тайная надежда изменить ход войны, затормозившийся и сбившийся не в то русло, с помощью внезапного, неожиданного маневра-выпада, что так часто удавалось ему в пору неудач в его жизни, и осуществить одновременно таким путем Великую завоевательную идею. В своей буйной фантазии он уже видел кампанию против России нечаянным и устранявшим, как по мановению волшебной палочки, все трудности переломом и предпосылкой для прорыва к мировому господству. Выступая 9 января 1941 года перед высшими чинами ОКВ и ОКХ, он скажет, что Германия «будет неуязвимой. Огромные пространства России таят в себе неисчислимые богатства. Германии следовало бы установить над этим пространствами свою политическую и экономическую власть, но не присоединять их к себе. Тем самым она получила бы все возможности, чтобы в будущем вести борьбу и с континентами, и тогда уже никто не был бы в силах ее победить» . Быстрый крах Советского Союза, – представлял он себе, – подаст знак Японии для давно запланированной, но оттягивавшейся главным образом из-за советской угрозы в тылу «экспансии в южном направлении», которая, в свою очередь, привяжет США к тихоокеанскому региону и, следовательно, отвлечет их от Европы, так что Великобритании не останется ничего другого, как пойти на уступки. Путем широкомасштабного, тройного охвата – через Северную Африку, Переднюю Азию и Кавказ – он рассчитывает после завоевания России прорваться в Афганистан, чтобы оттуда поразить, наконец, самую сердцевину неуступчивой Британской импррии – Индию. До господства над миром, как ему казалось, было рукой подать.

Слабые стороны этой концепции были необозримы. До того Гитлер всегда выдвигал в качестве предпосылки для наступления на Советский Союз безопасность на Западе и видел в избежании конфликта на два фронта прямо-таки своего рода основной закон немецкой внешней политики ; теперь же он пытается добиться этой безопасности путем нанесения превентивного удара, то есть пускается в авантюру войны на два фронта, дабы упредить войну на два фронта. И в той же мере, как переоцениваются им собственные силы, недооценивает он и силы противника. «Через три недели мы будем в Петербурге», – заявляет он в начале декабря и уверяет болгарского посланника Драганова, что советская армия – это «всего-навсего пустяк» : но что проступает здесь особенно рельефно, так это снова его неспособность додумать мысль до конца в ее тесной связи с действительностью: всегда, как только были намечены первые шаги, он через какое-то время уже отрывался от реальной почвы и доводил свои соображения до конца не рационально, а как видения. Показательно в этом плане, насколько спустя рукава относится он к размышлению над тем, что же должно последовать после ожидаемой победы на Востоке. Это была та же ошибка, которую он допустил при нападении на Польшу, а затем во время французской кампании. Если бы даже ему удалось в ходе новой молниеносной кампании прорваться до наступления зимы к Москве или того дальше к Уралу, то ведь это, как он должен был бы сказать себе, еще не означало окончания войны, ибо за Москвой, за Уралом лежали огромные пространства, которые могли служить местом сбора и организации оставшихся сил. В любом случае, к той более или менее открытой границе, на которой он собирался остановиться, были бы прикованы столь крупные немецкие силы, что это неминуемо придало бы перспективу Англии и США и укрепило бы их волю на продолжение войны. Но Гитлер никогда не задумывался над такими конкретными возможностями – он упивался и довольствовался неясными формулами типа «крах» или «разгром». Когда фельдмаршал фон Бок, которого прочили на пост командующего группы армий «Центр», в начале февраля сказал, что хотя он и считает военную победу над Красной Армией возможной, но не представляет, «как можно принудить Советы к миру», Гитлер неопределенно ответил, что «после захвата Украины, Москвы и Ленинграда… Советам наверняка придется пойти на мировую» . Эти слова выдают всю незавершенность его мыслей.

А между тем теперь он уже не желает слушать никаких возражений и вопреки всем аргументам и противодействиям неуклонно готовит нападение. В октябре 1940 года, в ночь его встречи с Петеном, он получает письмо от Муссолини, где тот сообщает о своем намерении напасть на Грецию. Отчетливо представляя, какие осложнения принесет этот непредвиденный шаг немецкому флангу на Балканах, Гитлер вынужден изменить маршрут своего путешествия и отправиться на спешно организованную встречу во Флоренцию. В свою очередь Муссолини, желая отплатить немцам за многочисленные сюрпризы такого же рода, коими они его потчевали, а также за их многочисленные победы, всего за несколько часов до приезда Гитлера начинает, сломя голову, свою операцию. Но и необходимость послать в Грецию немецкие соединения, когда итальянский союзник, как и ожидалось, попал в затруднительное положение, не помешала Гитлеру продолжать планирование и развертывание войск для похода на Восток. Не изменил он своих планов и тогда, когда Муссолини попал в передрягу и в Албании, и даже когда в начале декабря 1940 года рухнул итальянский фронт в Северной Африке, – все эти неприятности принимаются им равнодушно, он отдает необходимые указания и направляет туда, где возникает угроза, все новые дивизии, даже на мгновение не отвлекаясь от своей главной цели. 28 февраля ему приходится, используя территорию своего союзника Румынии, упредить Советы в Болгарии, примерно месяц спустя он оккупирует Югославию, после того как группа офицеров-путчистов предприняла попытку вырвать свою страну из-под немецкого влияния, но, несмотря на все эти требовавшие все новых реакций события, он не выпускает из поля зрения кампанию против Советского Союза, а лишь откладывает ее на ставшие потом, правда, роковыми четыре недели. 17 апреля он принимает капитуляцию югославской армии, через шесть дней сдаются греки, так долго и успешно оказывавшие сопротивление солдатам Муссолини, а в это время отправленный в Северную Африку корпус под командованием генерала Роммеля за двенадцать дней отвоевывает всю потерянную итальянцами Киренаику. Вскоре вслед за тем, между 20 и 27 мая 1941 года, части немецких парашютистов захватывают остров Крит, и на какое-то мгновение даже покажется, что крах всей британской мощи в восточном Средиземноморье теперь уже неминуем. Редер и командование военно-морского флота все с большей настойчивостью требуют начать осенью 1941 года крупное наступление на английские позиции на Ближнем Востоке, которое «было бы для Британской империи более страшным ударом, нежели взятие Лондона»; и ставшие позднее известными суждения противника во многом подтвердили это предположение. Однако Гитлер опять не проявляет готовности расстаться со всепоглощающей идеей экспансии на Востоке, и все старания части его окружения переубедить его оказываются безуспешными . Не останавливает его и весьма обострившаяся ситуация на Западе, где все более ощутимо проявляет себя материальная мощь США, и где после поражения в воздушной войне грозит уже и поражение в подводной войне.

Не приходится сомневаться в том, что Гитлер видел и учитывал все многочисленные слабые места своей новой концепции войны: риск борьбы на два фронта, опыт Наполеона, связанный с непреодолимо глубокими пространствами, выход из игры итальянского союзника, а также распыление собственных сил, резко противоречившее самой идее блицкрига. Но то упорство, с которым он не хочет замечать все это, объяснялось не только и не столько его сконцентрированностью на центральной мысли – скорее, он сам все отчетливее сознавал, что то начинающееся лето 1941 года давало ему последний шанс для осуществления его идеи. Он был, как он сам потом скажет, в ситуации человека, у которого остался в ружье только один патрон , и особенность тут заключалась в том, что эффективность заряда как бы неуклонно снижалась. Ибо войну, как он знал, нельзя было выиграть, если бы она приняла характер битвы ресурсов и борьбы на истощение, что поставило бы Германию во все возрастающую зависимость от Советского Союза, а в конечном итоге все кончилось бы все равно гегемонией Соединенных Штатов. Можно полагать, что где-то в глубине его мысли о нападении на СССР еще тлела, неотчетливо и расплывчато, надежда на то, чтобы ударом по Советскому Союзу вернуть себе нейтралитет консервативных держав, чье содействие он имел, да упустил, но вот теперь, мол, вновь осознал в качестве противника их общего врага. Во всяком случае, именно эта надежда побудила его старого обожателя Рудольфа Гесса 10 мая 1941 года на свой страх и риск вылететь в Англию, чтобы положить конец этой «перевернутой войне». Но встреченное им там отсутствие интереса к его миссии отчетливо показало, что и этот шанс упущен, и у Гитлера действительно нет выбора. Его решение начать войну на Востоке именно в этот момент походило на акт отчаяния – это был единственный путь, оставшийся для него еще открытым, но этот путь вел к гибели.

Насколько ясно представлял себе Гитлер эту дилемму, свидетельствуют его многочисленные высказывания начиная с осени 1940 года. Его беседы с дипломатами, генералами, политиками, помимо их значимости как таковых, являются документом процесса непрерывного самоубеждения. Недооценка и умаление силы противника играли при этом такую же важную роль, как и изображение его страшным чудовищем; с одной стороны, Советский Союз был «глиняным колоссом без головы», а с другой – «большевизированной пустыней», «просто ужасным», «мощным натиском народов и идей, угрожающим всей Европе», и заключенный когда-то договор стал ощущаться теперь «очень болезненно» . А потом он снова уговаривал себя, что это не война на два фронта: «Теперь есть возможность, – заявил он перед генералитетом 30 марта 1941 года, – нанести удар по России, имея позади свободный тыл. Снова такая возможность так скоро не предоставится. С моей стороны было бы преступлением перед будущим немецкого народа, если бы я не ухватился за нее!» Откровенное отсутствие поддержки со стороны общественности, приветствовавшей «ревизионистские» кампании начального этапа объединения всех немцев, а в итоге и французскую кампанию, его не смущало, он не разделял озабоченности одного агентурного донесения о настроениях тем фактом, что «частично обозначившаяся в пропаганде грядущая роль Германии как ведущего государства Европы и непосредственное присоединение восточных территорий… пока еще едва ли доступны большей части народа» .

Его заклинания подкреплял становящийся все более нетерпеливым дух уверенности в том, что все принимаемые им решения одобрены и узаконены Провидением, и это усиливающееся стремление иррационально обосновать собственные намерения наиболее наглядным образом отражало то состояние обеспокоенности, в котором он находился. Нередко акты магического самоуспокоения представляли собой непосредственные вкрапления в сугубо деловые разговоры. Например, в марте 1941 года в беседе с одним венгерским дипломатом, он после сравнения уровня вооружений Германии и Соединенных Штатов, заявил: «Осмысливая свои способы действия и предложения в прошлом, он приходит к убежденности, что все это так сотворено Провидением; ибо то, к чему он изначально стремился, было бы, если бы он достигал этого мирным путем, всякий раз только половинчатым решением, которое вызвало бы со временем новую борьбу. У него лишь одно особое пожелание – чтобы улучшить наши отношения с Турцией» .

Начиная с лета 1940 года между Германией и Советским Союзом наблюдается целый ряд дипломатических неурядиц, которые не в последнюю очередь следует объяснить решительными попытками Москвы защитить собственное предполье от возросшей до внушавших большие опасения размеров мощи рейха; Москва делает это путем аннексии прибалтийских государств и части Румынии, а также упорно сопротивляясь расширению немецкого влияния на Балканах. Правда, британский посол в Москве сэр Стаффорд Криппс полагал весной 1941 года, что Советский Союз будет, «с абсолютной твердостью», противодействовать всем стараниям втянуть его в войну с Германией, даже если Гитлер сам решится напасть на СССР, но он опасается, что Гитлер не преподнесет своим врагам такого подарка .

И все же он его преподнес. Несмотря на весь напор фатальных обстоятельств, решение Гитлера напасть на Советский Союз еще раз показало сущность его поведения, когда надо было на что-то решаться: оно явилось последним и наиболее рельефным из тех его самоубийственных решений, что были характерны для него с самых ранних лет и разоблачали его обыкновение в ситуациях отчаяния еще раз удваивать и без того завышенную ставку. Интересно однако, что его расчеты все равно оборачивались в итоге негативной стороной: если он проигрывал кампанию против Советского Союза, то в результате проигрывал и всю войну, но если даже он и одерживал победу на Востоке, то это еще отнюдь не означало, что выиграна и вся война в целом, как бы ни старался он убеждать себя в обратном.

В решении Гитлера напасть на СССР еще в одном отношении проявилась некая характерная для него последовательность. Московский договор был заключен еще на том «политическом» этапе его жизни, который за это время остался у него позади. Этот договор представлял собой продиктованную тактическими соображениями измену его собственным идейным принципам и, следовательно, стал анахронизмом. «Честным этот пакт никогда не был, – сказал он одному из своих адъютантов, – потому что слишком глубока пропасть между мировоззрениями». Теперь же на передний план вышла честность в смысле приверженности радикализму.

В ночь с 21 на 22 июня 1941 года, чуть позже трех часов, Муссолини был разбужен – поступило послание Гитлера. «По ночам я даже своих слуг не тревожу, но эти немцы просто безжалостно заставляют меня вскакивать с кровати», – недовольно пожаловался он . Письмо начиналось с фразы о «месяцах тревожных раздумий» и информировало далее Муссолини о предстоящем наступлении. «Я чувствую себя, – заверял Гитлер в этом документе, неизменно и энергично возвращаясь в нем то и дело к собственной персоне, – с тех пор как заставил себя принять это решение, снова внутренне свободным. При всей искренности стремления добиться окончательной разрядки, сотрудничество с Советским Союзом все же часто сильно обременяло меня; ибо в чем-то оно казалось мне разрывом со всем моим происхождением, моими взглядами и моими прежними обязательствами. Я счастлив, что избавился от этих душевных мук.»

В этом чувстве облегчения проскальзывала все же нотка озабоченности. Правда, ближайшее окружение Гитлера, особенно высшее военное командование, было настроено чрезвычайно оптимистично. «Для немецкого солдата нет невозможного», – такими словами заканчивалась сводка вермахта от 11 июня 1941 года, где подводились итоги боевых действий на Балканах и в Северной Африке. Только вот сам Гитлер, как сообщают очевидцы, казался подавленным и обеспокоенным. Но он был не тем человеком, который отказался бы от мечты своей жизни, когда от нее его отделяла лишь кампания продолжительностью всего в несколько недель, – и тогда будет завоевано огромное пространство на Востоке, покорится Англия и пойдет на уступки Америка, и его станет славить весь мир. Риск только повышал притягательность цели. Когда в ночь перед нападением вокруг него царило деловое предпоходное настроение, он сказал: «У меня такое чувство, словно я распахиваю дверь в темное, никогда не виденное мной помещение и не знаю, что находится за этой дверью»

 

Глава II

«ТРЕТЬЯ» МИРОВАЯ ВОЙНА

Двойственный характер войны. – Приказ о комиссарах и «айнзатц-группы». – Уверенность в победе. – На пределе сил. – Москва или Украина? – Зимняя катастрофа. – Контрнаступление Красной Армии. – План войны рушится. – «Пи слезинки немецкому народу». – Перл-Харбор. – Объявление войны Соединенным Штатам Америки. – «Европейская солидарность». – Новые наступления. – Раздоры с генералитетом. – Переломный момент войны. – Концепция как выстоять. – Сталинград. – Концепция гибели.

153 дивизии, 600 000 моторизованных единиц, 3580 танков, 7184 орудие и 2740 самолетов – с такими силами Гитлер на рассвете 22 июня 1941 года, около трех часов пятнадцати минут, начал наступление на Советский Союз. Это была самая огромная сосредоточенная на одном театре военных действий вооруженная мощь, которую когда-либо знала история. Наряду с немецкими соединениями стояли двенадцать дивизий и десять бригад Румынии, восемнадцать финских дивизий, три венгерские бригады и две с половиной словацкие бригады, позднее к ним присоединились три итальянские дивизии и испанская «Голубая дивизия». По примеру большинства предыдущих кампаний нападение последовало без объявления войны, и опять оно было начато внезапным массированным налетом люфтваффе, одним ударом уничтожившим половину из почти десяти тысяч самолетов Советской России; как это уже имело место в Польше и на Западе, наступающие войска всей мощью своих массированных танковых формирований глубоко вклинились во вражескую территорию и, быстрыми операциями взяв противника в клещи и загнав в «котлы», громили его там. В предыдущие годы Гитлер не раз заверял, что он не планирует «похода аргонавтов» в Россию или чего-то в этом роде , и вот теперь он двинулся в такой поход.

За военными соединениями следовали, как вторая волна, специальные подразделения, «айнзацгруппы», перед которыми Гитлер еще 3 марта поставил задание истреблять «еврейско-большевистскую интеллигенцию» по возможности уже в районе операций . Эти спецкоманды и придали войне с самого начала беспримерный, не имеющий аналогов характер, и если в стратегическом плане эта кампания и была тесно связана с войной в целом, то по своей сути и морали она представляла собой нечто совершенно новое – она была как бы третьей мировой войной.

В любом случае она не соответствовала понятию «нормальной европейской войны», правилами которой определялось до сих пор все противоборство, хотя уже в Польше проявились признаки новой, более радикальной практики. И как раз тот опыт сопротивления войсковых командиров режиму террора СС в оккупированных польских областях побуждает теперь Гитлера взяться за имевшую идеологическую окраску борьбу на уничтожение уже в оперативной зоне. Ибо это была – после стольких осложнений, окольных путей и перевернутых фронтов – его война, и в ней он не допускает никаких компромиссов. Он ведет ее безжалостно, одержимо, все больше пренебрегая всеми другими театрами боевых действий. Он не принимает во внимание никаких тактических соображений и отказывается, в частности, от того, чтобы При помощи каких-то привлекательных лозунгов об освобождении добиться сперва военной победы, а потом уже начинать дело порабощения и уничтожения; более того, теперь он ищет только окончательных решений – и это тоже было симптомом его решительного отказа от политического пути. 30 марта 1941 года он созвал в рейхсканцелярии в Берлине примерно двести пятьдесят высших офицеров всех родов войск и объяснил им в своей длившейся два с половиной часа речи новый характер предстоящей войны. Дневник Гальдера зафиксировал следующие положения этой речи:

«Наши задачи в отношении России: вооруженные силы разгромить, государство ликвидировать… Борьба двух мировоззрений. Уничтожающая оценка большевизма: это все равно что антиобщественное преступление. Коммунизм – чудовищная опасность для будущего. Нам не следует придерживаться тут законов солдатского товарищества. Коммунист не был товарищем и не будет Речь идет о борьбе на уничтожение.

Нужно бороться с ядом разложения. Это не вопрос военных судов. Войсковые начальники должны знать, о чем тут идет речь. Они обязаны руководить этой борьбой… Комиссары и люди из ГПУ – это преступники, так с ними и следует обращаться… Эта война будет резко отличаться от войны на Западе. На Востоке же жесткость – это благо для будущего.

От командиров требуется жертва – преодолевать все сомнения» [444] .

И хотя никто из присутствовавших не возразил этому призыву к сообщничеству, Гитлер все же не доверял своим связанным традиционными сословными нормами генералам и потому не довольствовался одними лишь призывами быть жестокими. В куда большей степени все его устремления нацеливаются на то, чтобы не было водораздела между ведением войны в привычном смысле и действиями «зондеркоманд», и чтобы все элементы соединились в общую картину единой войны на уничтожение, делающей всех ее участников уголовными преступниками. Серией подготовительных директив из ведения вермахта изымается административное управление тылами, оно передается специально назначаемым рейхскомиссарам, одновременно рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру поручается организовать силами четырех спецгрупп из состава полиции безопасности и СД общей численностью в три тысячи человек выполнение в районе операций «специальных задач», «вытекающих из борьбы двух противоположных политических систем, которая будет вестись до полной победы». На совещании в Прецше в мае 1941 года Гейдрих устно довел до командиров этих групп приказ об уничтожении всех евреев, всех «неполноценных азиатов», всех коммунистических функционеров и цыган . Подписанный в это же время «указ фюрера» фактически освобождал военнослужащих вермахта от преследования за уголовные деяния в отношении советских гражданских лиц, другое распоряжение, так называемый «приказ о комиссарах» от 6 июня 1941 года, предусматривал, что все политкомиссары Красной Армии, поскольку они являются «зачинщиками по-варварски азиатских методов борьбы, в случае их захвата на поле боя или при сопротивлении немедленно и безоговорочно уничтожаются с помощью оружия», и, наконец, «руководящие указания» ОКВ, доведенные до сведения более чем трех миллионов солдат восточной армии непосредственно перед началом нападения, требовали принятия «беспощадных и энергичных мер против большевистских подстрекателей, партизан, саботажников, евреев и полного искоренения любого активного и пассивного сопротивления» . Эти меры дополнялись шумной кампанией против «славянских недочеловеков», которая воскрешала картины «монгольского нашествия» и называла большевизм современным выражением вызванного к жизни еще Аттилой и Чингисханом азиатского стремления к разрушению.

Все эти элементы придавали войне на Востоке необычайный, двойственный характер. С одной стороны, это была мировоззренческая война против коммунизма, и само наступление несло на себе в какой-то степени черты крестового похода; с другой же – она была, конечно, не в меньшей мере и колониальной захватнической войной в стиле XIX века, правда, войной, направленной против одной из традиционных европейских великих держав и руководствовавшейся целью уничтожить эту державу. Идеологические обоснования, коими определялась главным образом внешняя пропагандистская шумиха, были дезавуированы самим Гитлером, который в середине июля в самом узком кругу руководства раздраженно отверг формулу о «войне Европы против большевизма» и пояснил: «В принципе, таким образом, речь идет о том, чтобы умело разрезать на куски этот гигантский пирог, дабы мы, во-первых, могли его покорить, во-вторых, им управлять и, в-третьих, его эксплуатировать». Однако замыслы насчет аннексии обнародовать пока не следует. «Все необходимые меры – расстрелы, выселения и т. п. – мы, несмотря на это, проводим и сможем, несмотря на это, проводить»

В то время как вермахт неудержимо продвигался вперед, чуть ли не за две недели вышел к Днепру, а неделю спустя был уже под Смоленском, «айнзацгруппы» устанавливали на захваченных территориях свой порядок террора, прочесывали города и села, сгоняли вместе евреев, партработников, интеллигенцию и вообще всех, кто потенциально мог относиться к руководящим слоям общества, и уничтожали их. Отто Олендорф, командир одной такой группы, в своих показаниях на Нюрнбергском процессе расскажет, что его подразделение только за первый год ликвидировало около девяноста тысяч мужчин, женщин и детей; по осторожным оценкам, за тот же период были убиты – правда, речь тут идет об особенно пострадавшем еврейском населении Западной России – примерно полмиллиона человек . А Гитлер безжалостно наращивал акции по истреблению. В его высказываниях этого периода, помимо всех устремлений к захвату и эксплуатации, то и дело проглядывает с в конечном счете заставляющей вспомнить о его молодых годах радикальностью его глубоко идеологический эффект ненависти: «Евреи – исчадие человечества, – заявил он 21 июля хорватскому министру иностранных дел Славко Кватернику, – если бы евреям была открыта такая зеленая улица, как в советском раю, то они осуществили бы самые безумные планы. Так Россия стала бы очагом чумы для человечества… Если даже всего одно государство по каким-то причинам будет терпеть одну еврейскую семью, то она станет очагом бацилл для нового разложения. Если бы больше не было евреев в Европе, то уже ничто не мешало бы единству европейских государств» .

Несмотря на свое быстрое продвижение немецкие войска смогли прибегнуть к тем гигантским операциям по окружению, что составляли оперативный план похода на Россию, первоначально только на центральном участке ; на остальных же фронтах им удавалось лишь более или менее успешно заставлять основную массу противника отступать; впереди нас нет врага, а позади нас нет тыла – такой формулой выражалась вся особенность проблематики этой кампании. Но как бы то ни было, к 11 июля в немецких руках было около шестисот тысяч советских военнопленных, в том числе свыше семидесяти тысяч перебежчиков, и как Гитлер, так и командование сухопутных сил полагали, что крах Красной Армии близок. Уже 3 июля Гальдер записывает в своем дневнике: «Пожалуй, я не преувеличу, если скажу, что кампания против России выиграна за четырнадцать дней», и только упорное, обусловленное большим пространством сопротивление, считает он, отнимет у немецких сил еще много недель. Сам Гитлер скажет несколько дней спустя, что «он не думает, что сопротивление в европейской части России продлится более шести недель. Куда потом отправятся русские, он не знает. Может быть, к Уралу или за Урал. Но мы будем их преследовать, и он, фюрер, не остановится перед тем, чтобы прорваться через Урал… Он будет преследовать Сталина, куда бы тот ни бежал… Он не думает, что ему придется продолжать бои до середины сентября: за шесть недель он как-нибудь справится» . С середины июля главный упор в программе производства вооружений делается уже на подводные лодки и авиацию, а при планировании учитывается ожидаемое через четырнадцать дней возвращение немецких дивизий. Когда последний немецкий военный атташе в Москве генерал Кестринг был с докладом в ставке фюрера, Гитлер подвел его к карте операций, очертил движением руки захваченные территории и заявил: «Отсюда меня теперь никакая свинья не выгонит» .

Такому рецидиву неприкрытой вульгарности ранних лет соответствовало и удовлетворение, которое Гитлер явно испытывал при сообщениях о жестоких сражениях. Испанскому послу Эспиносе он говорил, что бои на Востоке – это сплошная «человеческая бойня», иногда противник предпринимает глубоко эшелонированные атаки в двенадцать-тринадцать порядков, и все они успешно отбиваются, «людей косят ряд за рядом»; русские солдаты «кто в состоянии летаргии, а кто вздыхает и стонет. Комиссары – это дьяволы, (и) … их всех расстреливают» . Одновременно его охватывают продолжительные человеконенавистнические фантазии. Он планирует удушить Москву и Ленинград голодом, что вызовет «народную катастрофу», которая лишит центров не только большевизм, но и всю Московию». Затем он решает сравнять оба эти города с землей и на том месте, где когда-то стояла Москва, устроить гигантское водохранилище, чтобы истребить всю память об этом городе и о том, чем он был. Он предусмотрительно отдает приказ отклонять все ожидаемые предложения о капитуляции и так объясняет его в своем кругу: «Наверное, какие-то люди схватятся обеими руками за голову и спросят: Как мог фюрер разрушить такой город как Санкт-Петербург? По своей сути я ведь отношусь к иному виду. Мне было бы приятней не причинять никому зла. Но если я вижу, что биологический вид в опасности, то меня покидает чувство холодной рассудочности»

В течение августа, после прорыва «линии Сталина», немецким войскам все же удается провести крупные операции по окружению на всех участках фронта, но в то же время становится очевидным, что оптимистические ожидания предыдущего месяца были обманчивыми: как ни велико было количество пленных, масса вводимых все вновь и вновь со стороны противника резервов оказывалась еще больше. К тому же он оборонялся куда более ожесточенно, нежели польская армия или войска западных держав, и его воля к сопротивлению, поколебленная начальными кризисами, намного возросла, когда он осознал уничтожающий характер ведущейся Гитлером войны. Износ матчасти в пыли и грязи русских равнин тоже оказался выше, чем ожидалось, и каждая победа затягивала преследователя все глубже в бескрайнее пространство. Помимо всего, обнаружилось, что немецкая военная машина впервые дошла до предела своих возможностей. Промышленность, например, производила вместо шестисот танков в месяц только около трети требуемого количества, пехота в условиях кампании, превзошедшей все предыдущие представления о расстояниях, оказалась недостаточно моторизованной, авиация не справилась с войной на два фронта, а запасы горючего, сократились до уровня месячной потребности в нем. Ввиду всех этих обстоятельств решающее значение приобрел вопрос, на каком участке фронта могут быть наиболее эффективно введены оставшиеся резервы для нанесения удара, который решил бы судьбу войны.

Главное командование сухопутных войск и командование группы армий «Центр» единодушно потребовали перейти в концентрическое наступление на Москву Как они ожидали, противник выставит для решающего сражения у ворот своей столицы все имеющиеся в его распоряжении силы и тем самым вовремя будет завершена эта кампания и обеспечен триумф идеи блицкрига. Гитлер, напротив, требовал наступления на севере, чтобы отрезать Советы от выхода к Балтийскому морю, а также настаивал на широкомасштабном продвижении на юге с целью захвата сельскохозяйственных и промышленных областей Украины и путей подвоза нефти с Кавказа: в этом плане прямо-таки показательным образом смешались и его заносчивость, и его стесненное положение, ибо Гитлер, создавая видимость человека, столь уверенного в своей победе, что может игнорировать столицу, на самом деле пытался предупредить становящееся ощутимым перенапряжение экономики. «Мои генералы ничего не понимают в военной экономике», – не раз повторял он. Это упорное противоборство, вновь выявившее шаткие отношения между Гитлером и генералитетом, завершилось в конечном итоге директивой, которая содержала приказ группе армий «Центр» передать свои моторизованные соединения группам армий на севере и юге. «Невыносимо», «неслыханно», – записал Гальдер в дневник и предложил фон Браухичу вместе подать в отставку, однако командующий это предложение отклонил .

Большая победа в битве за Киев, принесшая немецкой стороне около 665 000 пленных и огромное количество трофеев, казалось, вновь подтвердила военный гений Гитлера, тем более, что этот успех устранил одновременно и фланговую угрозу для центрального участка фронта, да и вообще только сейчас, благодаря этой победе, открывалась свободная дорога на Москву. И, действительно, теперь Гитлер согласился с наступлением на советскую столицу; однако, будучи ослеплен непрекращающейся чередой своих триумфов и избалован воинским счастьем, он полагал, что сможет одновременно добиваться и далеко идущих целей на севере и в первую очередь на юге. Этими целями было – перерезать железную дорогу на Мурманск, захватить город Ростов и майкопские месторождения нефти и прорваться к находящемуся на расстоянии более шестисот километров Сталинграду. Он словно позабыл о своем старом главном правиле – всякий раз концентрировать все силы на одном участке и разводил войска все дальше друг от друга. Наконец, с задержкой почти на два месяца, 2 октября 1941 года фельдмаршал фон Бок начал наступление на Москву. На следующий день, в своей речи в берлинском Дворце спорта, которая была уникальным документом заурядного хвастовства, Гитлер, обругав противников «демократическими нулями», «олухами», «зверями и бестиями», объявил, «что этот противник уже сломлен и никогда больше не поднимется» .

Четыре дня спустя зарядили осенние дожди. Правда, два крупных «котла» под Вязьмой и Брянском, устроенных немецкими войсками превосходящим силам противника, еще давали им возможность успешного наступления на Москву, но затем все более глубокая грязь сковала все операции, снабжение стало функционировать с перебоями, и все больше машин и орудий застревало в грязи. Только когда в середине ноября ударил легкий морозец, застрявшее наступление возобновилось. Танковые соединения, предназначенные для охвата Москвы с северного направления, приблизились, наконец, под Красной Поляной к советской столице на расстояние тридцати километров, а части, наступавшие с запада, были уже в пятидесяти километрах от центра города. Вот тут-то и грянула русская зима, когда термометр опускался до тридцати, а иногда и до пятидесяти градусов.

Немецкие войска встретили такое резкое похолодание полностью неподготовленными. Будучи уверенным, что кампания не продлится дольше трех-четырех месяцев, Гитлер применил один из характерных для его решений приемов – опять уперся спиной в стену и не подготовил для армии зимнего оснащения: «Потому что зимней кампании не будет», – наставлял он генерала Паулюса, когда тот предложил принять предупредительные меры на случай зимы . На фронте тысячи солдат гибли от холода, машины и автоматическое оружие отказывали, в лазаретах замерзали раненые, и вскоре потери от холодов превысили потери в боях. «Здесь началась паника», – докладывал Гудериан, а в конце ноября он сообщил, что его войска «дошли до ручки». Несколько дней спустя находившиеся у самой Москвы соединения предприняли при тридцати градусах мороза последнюю попытку прорвать линии русских, несколько частей прорвались к пригородам столицы, в полевые бинокли были уже видны башни Кремля и то, что творилось на улицах. И тут наступление захлебнулось.

И совершенно неожиданно началось советское контрнаступление силами прибывших отборных сибирских дивизий, которое отбросило немецкие войска с тяжелыми потерями от города. На протяжении нескольких дней фронт, казалось, колебался и разрушался в русском снегу. Все призывы генералитета избежать катастрофы путем тактического отходного маневра Гитлер непоколебимо отвергал. Он боялся потери оружия и снаряжения, боялся необозримых психологических последствий, которые неминуемо повлекли бы за собой разрушение нимба его личной непобедимости, короче говоря, боялся той картины разгромленного Наполеона, что так часто была ранее предметом его презрения . 16 декабря он приказом потребовал от каждого солдата «фанатичного сопротивления» на каждой позиции, «невзирая на прорыв противника с фланга и тыла». Когда Гудериан высказал мнение о бессмысленных жертвах, которые вызовет этот приказ, Гитлер ответил ему вопросом: не думает ли генерал, что гренадеры Фридриха Великого умирали с охотой? «Вы стоите слишком близко к событиям, – упрекнул он его, – вы чересчур сочувствуете солдатам. Вам следовало бы быть на дистанции.» До сего дня распространено убеждение, будто бы «приказ выстоять» под Москвой и ожесточенная воля Гитлера к сопротивлению стабилизировали трещавший по швам фронт, однако материальные потери войск, отказ от выигрыша пространства, а также от более коротких путей снабжения вновь свели на нет все мыслимые выгоды . Кроме того, это решение указывало и на все рельефнее проступавшую неспособность Гитлера к гибкому применению своей воли. Процесс самомонументализации, которому он так много лет подчинял себя, явно сказался теперь на его внутренней сути и придал ей свойство патетической неподвижности памятника. И какие бы решения ни принял он перед лицом кризиса, неоспоримым было, что у ворот советской столицы потерпел крах не только ориентированный на блицкриг план «Барбаросса», но и весь его план войны в целом.

Если не обманывает впечатление, осознание этого, как и при всех других серьезных, отрезвляющих ударах в его жизни, явилось для него тягчайшим шоком. Это был первый тяжелый провал после почти двадцати лет неизменных успехов, политических и военных триумфов. И в отчаянно отстаивавшемся им вопреки всем противоположным мнениям решении любой ценой удерживать позиции под Москвой было что-то от заклинания этого переломного момента, ибо он сам слишком хорошо сознавал, что его чересчур азартная игра с первым поражением потерпит фиаско по всем статьям. Во всяком случае, уже в середине ноября он казался преисполненным пессимистических предчувствий, когда, словно цепляясь за воздух, говорил в узком кругу об идее «мира путем переговоров» и в очередной раз выражал смутные надежды на влиятельные консервативные круги Англии , словно полностью забыв, что давно стал неверен тайне своих побед и что никогда уже больше не будет в состоянии свалить одного эпохального противника с помощью другого. Десять дней спустя, когда наступила катастрофа с холодами, он, кажется, впервые понял, что ему грозит нечто большее, нежели просто неудача. Генерал-полковник Йодль скажет во время одного обсуждения положения на фронте уже в конце войны, что ему, как и Гитлеру, на том этапе, когда разразилась катастрофа русской зимы, стало ясно, что «добиться победы уже не удастся» . 27 ноября генерал-квартирмейстер Вагнер сделал в ставке фюрера доклад о ситуации, вывод из которого Гальдер сформулировал в следующем предложении: «Мы на пределе наших людских и материальных сил». А вечером того же дня, находясь в угрюмом, мизантропическом настроении, какое так часто наблюдалось у него в кризисных ситуациях жизни, Гитлер скажет одному иноземному визитеру: «Если немецкий народ когда-нибудь будет недостаточно сильным и жертвенным, чтобы платить кровью за свое собственное существование, то ему придется исчезнуть и быть уничтоженным другой, более сильной державой». Во втором разговоре – в тот же вечер и снова с зарубежным гостем – он к той же мысли добавил еще такое замечание: «Он бы тогда по немецкому народу и слезинки не проронил»

Осознанием, что план войны в общем провалился, было продиктовано и решение Гитлера 11 декабря объявить Соединенным Штатам войну, которой он долго опасался. За четыре дня до того 350 японских бомбардировщиков подвергли мощному бомбовому удару американский флот в Перл-Харборе и аэродромы в Оаху и этим неожиданным нападением начали войну на Дальнем Востоке. В Берлине посол Осима настаивает на немедленном вступлении рейха в войну на стороне Японии; и хотя Гитлер все время торопил своего дальневосточного союзника с наступлением на Советский Союз или на владения Британской империи в Юго-Восточной Азии, но, во всяком случае, давал понять, насколько несвоевременной была бы для Германии война с США, он моментально поддался японским настояниям. Он даже не поставил в вину японцам, что те скрывали от него свои планы, – в принципе, он позволял такое только себе, – и без раздумий отклонил доводы Риббентропа насчет того, что, мол, Германия, если исходить из буквы Тройственного пакта, вовсе не обязана выступать на стороне союзника. Скандальный характер самого акта неожиданного нападения, которым начала это противоборство Япония, глубоко подействовал на него, он уже был готов к тому времени вдохновляться подобными эффектами: «У него стало радостно на сердце, когда он услышал о первых операциях японцев», – так сказал он Осиме . Но еще больше повлияло на решение объявить войну США понимание им того, что вся стратегическая концепция потерпела фиаско.

В его распоряжении оставались только две одинаково фатальные альтернативы. Он должен был до того либо быть готовым к примирению между Японией и США, что снимало бы с американского президента беспокойство за тихоокеанские тылы и тем самым делало бы возможным активное выступление против Германии, к чему Рузвельт с его политикой ведения войны «на грани войны» (short of war) энергично вел дело уже в течение продолжительного времени, либо между Японией и Соединенными Штатами возникал конфликт, в результате чего дальневосточный партнер по союзу явно становился бы неспособным включиться в войну против Советского Союза на стороне рейха. Естественно, Гитлер предпочитал вторую альтернативу, даже если она ранее нежели первая втягивала его в открытое противоборство с США. Ведь конфликт был в любом случае неизбежен, говорил он, вероятно, самому себе, но коль скоро он неизбежен, то его незамедлительное начало, так или иначе, давало некоторые выгоды: оно не только облегчало ведение немцами войны на море, поскольку им до этого приходилось мириться со всеми провокациями с американской стороны, – еще более важным было и то, что эффектные в психологическом плане успехи японцев последовали в нужный момент, ибо необходимо было как-то замаскировать кризис в России; и, наконец, при принятии Гитлером этого решения сыграли свою роль и его упрямство, и лопнувшее терпение, а также огорчение из-за того, что война пошла не тем путем, что она, вопреки всем планам, не стала серией молниеносных побед и, следовательно, требовала напряжения сил для судьбоносной борьбы в масштабах всего земного шара, чтобы не обернуться тем, в чем не было ни смысла, ни эффекта, ни шанса, – войной ресурсов, войной на истощение, где решающими для исхода являются большие запасы сырья, индексы производства и численность населения.

Однако все эти аргументы обладали лишь небольшой убедительной силой и не могли скрыть того факта, что Гитлер шел на это противоборство, не имея большого стимула. Каким же слабым, думал он, обращаясь мыслями к прошлому, стал фундамент! Менее чем за два года он проиграл доминирующую, гарантируемую силой внушения политическую позицию и заставил самые могучие державы мира, вопреки всей их прежней смертельной вражде друг к другу, объединиться в какой-то «неестественный союз». Решение начать войну с Соединенными Штатами было еще более несвободным, еще более вынужденным нежели решение о нападении на Советский Союз и являлось, собственно говоря, уже не актом решимости, а жестом, продиктованным сознанием внезапно наступившего бессилия. Это была последняя значительная инициатива Гитлера, после нее таковых уже не будет.

Участие США в войне сразу же сказалось в упорядочении и одновременном расширении всех действий союзников. Уинстон Черчилль в своем выступлении по радио в день немецкого нападения на Советский Союз заявил, что он не отказывается ни от одного из своих слов, сказанных им на протяжении двадцати пяти лет в адрес коммунизма, но перед лицом той драмы, что начинает разыгрываться на Востоке, меркнет «прошлое с его преступлениями, его безумиями и трагедиями» [Цит. по: Gruchmann L. Der Zweite Weltkrieg, S.

141.]. Однако, если в целом он все же, казалось, сохранял в себе чувство той дистанции, которая отделяла его от нового партнера по союзу, то американский президент Рузвельт на деле демонстрировал тут непоколебимую моральную решимость в той мере, как этого требовали и момент, и противник.» Еще за некоторое время до вступления в войну он включил в программу материальной поддержки со стороны США наряду с Великобританией и Советский Союз, теперь же он мобилизовал весь потенциал страны. В течение одного года производство танков увеличилось до 24 000, самолетов – до 48 000, к 1943 году он дважды удваивает численный состав американской армии, доведя его в общей сложности до семи миллионов человек, и уже к концу первого военного года поднимает военное производство США на уровень трех держав «оси», вместе взятых; к 1944 году он удваивает его еще раз [Статистические данные о производстве вооружений в США см.: Jacobsen Н.-А. 1939-1945, S. 561 ff.].

По американской инициативе союзники начали теперь согласовывать свою стратегию друг с другом. В противоположность державам Тройственного пакта, так и не сумевшим наладить единое военное планирование, незамедлительно организованные комиссии и штабы западных союзников на регулярно проводившихся более чем 200 совещаниях координировали совместные шаги. Им способствовало то обстоятельство, что руководствовались они согласованным, поддававшимся определению намерением, а именно – разгромить врага, тогда как Германия, Италия и Япония, всяк сам по себе, преследовали чрезвычайно туманные и одновременно чрезмерные цели в различных регионах мира. Этот ненасытный территориальный аппетит трех всемирно-политических «голодранцев», столь же восхищенных собственным динамизмом, сколь им же и подталкиваемых, прокомментировал в конце августа 1941 года Муссолини, когда он вместе с Гитлером осматривал развалины Брестской крепости, и когда немецкий диктатор стал буйно фантазировать, захваченный одним из своих планов передела мира, воспользовавшись паузой в его излияниях, Муссолини, как рассказывают, с ироничным простодушием бросил, что в итоге для их жажды покорять не останется «уже ничего, кроме Луны» .

Эта встреча, кстати, была задумана в первую очередь как демонстрация противовеса эскизно очерчивавшемуся альянсу противной стороны. Ведь примерно за две недели до этого Рузвельт и Черчилль сформулировали в результате встречи у побережья острова Ньюфаундленд в так называемой Атлантической хартии свои военные цели, которым партнеры по «оси» противопоставляли теперь провозглашаемые Гитлером лозунги о «новом порядке в Европе» и о «европейской солидарности». Ссылаясь на лозунг «крестового похода всей Европы против большевизма», они стремились оживить тот самый интернационализм, который в качестве никогда не продумывавшегося до конца внутреннего противоречия был присущ всем фашистским движениям. Но вскоре и здесь опять проявились последствия практиковавшегося Гитлером отказа от политики. Как будто это и не он являлся тем, кто всеми своими крупнейшими успехами был обязан принципу двойной тактической игры, тому неуклонно комбинировавшемуся из запугивания и обещаний заигрыванию, а вот тут для европейских народов у него не нашлось ничего, кроме примитивных отношений господства и подчинения: «Когда я покоряю свободную страну, только чтобы вернуть ей свободу, то к чему это? – задаст он такой вопрос в начале 1942 года. – Тот, кто пролил кровь, имеет право осуществлять свое господство», и ему просто смешно, когда «великие болтуны думают, что содружество создается словами… Содружество создается и сохраняется как раз только силой» Даже и потом, уже под гнетом продолжающихся поражений, он будет отвергать все предложения, исходившие от его собственного окружения об оживлении тупой, охватившей Европу схемы подчинения идеями партнерства. В конце концов он заявит, что его охватывает «бешенство», когда ему все время напоминают о какой-то чести этих маленьких «дерьмовых государств», которые и существуют-то только потому, что «пара европейских держав не сумели договориться, кто их сожрет» ; он знал только всю ту же вечную, неизменную, лишенную фантазии концепцию – урвать и всеми силами удерживать.

Та же самая, да еще усиленная паническими настроениями из-за положения на фронте склонность привела его к первому серьезному конфликту с генералитетом. Пока немецкие армии были победоносными, все расхождения во взглядах как-то затушевывались, а то и дело дававшее новые ростки недоверие заглушалось звучными тостами в честь побед. Но когда ситуация начинает изменяться, эти долго подавлявшиеся негативные чувства проявляются с удвоенной силой. Все чаще Гитлер вмешивается теперь в ход операций, отдает распоряжения непосредственно группам армий и армейским штабам, а нередко включается даже в тактические решения на уровне дивизий и полков. Главнокомандующий сухопутными войсками отныне превратился «в простого письмоносца», отмечает в своем дневнике Гальдер 7 декабря 1941 года . Двенадцать дней спустя, в результате споров по поводу «приказа выстоять», фон Браухич попадает в немилость, просит об отставке и получает ее. Как это отвечало модели решения во всех предыдущих кризисах руководства, Гитлер берет командование сухопутными войсками на себя, и только лишним доказательством царившей на всех уровнях руководства неразберихи явилось то, что тем самым он оказался в двойном подчинении у самого себя: в 1934 году, после смерти Гинденбурга, он взял на себя должность (преимущественно репрезентативную) верховного главнокомандующего вермахта, а в 1938 году, после отставки фон Бломберга, уже и командование (фактическое) вермахтом. Теперь же он обосновывает свое решение замечанием, в котором, помимо его недовольства, примечательно проявляется и его стремление к усилению идеологизации: «Немножко командовать операциями может всякий, – заявляет он. – Задачей главнокомандующего сухопутными войсками является воспитание войск в духе национал-социализма. Я не знаю в армии ни одного генерала, который мог бы выполнить эту задачу в моем смысле. Поэтому я решил взять верховное командование армией на себя» .

В один день с фон Браухичем был смещен и командующий группой армий «Центр» фон Бок и на его место поставлен фон Клюге, а командующий группой армий «Юг» фон Рундштедт заменен фельдмаршалом фон Райхенау. За нарушение «приказа выстоять» был снят со своего поста генерал Гудериан, а генерал Хепнер даже уволен из вермахта, генерал фон Шпонек приговорен к смерти, в то время как фельдмаршал фон Лееб, командующий группой армий «Север», подал в отставку сам. Лишились своих постов многие другие генералы и командиры дивизий. «Выражения презрения», которыми Гитлер награждал фон Браухича с конца 1941 года, отразили в принципе его новую оценку высшего офицерского корпуса в целом: «тщеславный, трусливый сброд, который… своими постоянными замечаниями и своим постоянным непослушанием полностью опошлил и загубил весь план кампании на Востоке». А еще за полгода до того, в дни эйфории от сражения за Смоленск, он говорил, что у него «маршалы исторического масштаба, а офицерский корпус уникален» .

В первые месяцы 1942 года идут тяжелые оборонительные бои на всех участках фронта. Военные дневники то и дело отмечают «нежелательное развитие», «большое свинство», «день диких боев», «глубокие прорывы» и «драматическую сцену у фюрера». В конце февраля Москва была за более чем сто километров от линии фронта, суммарные немецкие потери составили свыше миллиона человек или 31, 4 процента численного состава войск на восточном фронте , и только весной, с началом оттепели, тяжелые бои улеглись, обе стороны были на пределе своих сил. Явно под влиянием этих событий Гитлер признался своему ближайшему окружению, что зимняя катастрофа на какой-то момент его просто оглушила, никто и представить себе не может, каких сил стоили ему эти три месяца и как страшно истрепали они ему нервы. На Геббельса, посетившего его в ставке, он произвел «удручающее впечатление»; тот нашел фюрера «сильно постаревшим» и не мог вспомнить, чтобы когда-либо видел его «таким замкнутым». Гитлер жаловался на приступы головокружения и сказал, что один вид снега доставляет ему физические муки. Когда в конце апреля он на несколько дней поехал в Берхтесгаден и там неожиданно выпал запоздалый снег, Гитлер сломя голову бежал оттуда; «это, так сказать, бегство от снега», – отметил Геббельс .

Когда же «эта зима тревоги нашей» прошла, и с наступлением весны вновь началось немецкое продвижение вперед, к Гитлеру возвратилась его уверенность, и, находясь в окрыленном настроении, он даже высказывает свое недовольство тем, что судьбой ему, мол, предназначено вести войну только со второстепенными противниками. Но какой хрупкой была эта его вера в себя и какими издерганными были его нервы, видно из одной записи в дневнике начальника генштаба сухопутных войск: «Уже всегда имевшая место недооценка возможностей врага принимает постепенно гротескные формы, – пишет тот, – о серьезной работе уже не может быть и речи. Болезненное реагирование на впечатления момента и полная несостоятельность в оценках командного аппарата и его возможностей – вот что характерно для этого т. н. „командования“ . Правда, план операций на лето 1942 года создавал впечатление, что опыт минувшего года Гитлера чему-то научил. Вместо того, чтобы вести наступление, как раньше, тремя клиньями, теперь вся наступательная мощь сосредотачивается на юге, чтобы «окончательно уничтожить оставшиеся еще в распоряжении Советов силы и в максимальной степени лишить их важнейших военно-экономических центров». Планировались также своевременное прекращение операций, подготовка зимних квартир и, в случае необходимости, сооружение по аналогии с «Западным валом» оборонительной линии («Восточный вал»), которая позволила бы вести хоть в течение ста лет такую войну, «какая не доставляла бы уже нам тогда особенных хлопот» . Но когда во второй половине июля 1942 года немецкие войска вышли к Дону, не загнав., как планировалось, противника в большой «котел». Гитлер вновь пошел на поводу у своего нетерпения и своих нервов и забыл все уроки прошлого лета. 23 июля он отдал приказ разделить наступление на две одновременные наступательные операции по сходящимся направлениям: группа армий «Б» должна была через Сталинград прорваться к Астрахани на Каспийском море, а группа армий «А» – уничтожить вражеские войска под Ростовом, а затем выйти к восточному побережью Черного моря и двигаться на Баку: силам, державшим до начала наступления фронт протяженностью в восемьсот километров, к концу операции предстояло прикрывать линию длиной более чем в четыре тысячи километров, к тому же еще не вынудив противника вступить в сражение и уж тем более не разгромив его.

Гитлеровская эйфория в оценке собственных возможностей была, вероятно, продиктована обманчиво выглядевшей географической картой: к концу лета 1942 года его власть по своей протяженности достигла апогея. Немецкие войска стояли вдоль всего побережья Атлантического океана от мыса Нордкап до испанской границы, в Финляндии, повсюду на Балканах, а также в Северной Африке, где уже разгромленный, по мнению союзников, генералРоммелюи непривычного облика бормотали на загадочных языках приветственные слова, по бескрайней степи, где не было и намека на тень, войска, поднимая тучи пыли, катились вперед. В конце августа они вышли на южном направлении к охваченным огнем, разрушенным нефтеперегонным заводам Майкопа; от нефти, служившей в длинных, ожесточенных дискуссиях прошедших недель оправданием этого наступления, Гитлеру не досталось почти ничего. 21 августа немецкие солдаты подняли знамя со свастикой над Эльбрусом, самой высокой горой Кавказа. Два дня спустя части 6-й армии вышли к Волге у Сталинграда.

Однако внешность была обманчивой. Для ведения быстро разраставшейся войны на трех континентах, на морях и в воздухе, не хватало людей, вооружения, транспортных средств, сырья, а также командных кадров. Находясь в зените, Гитлер давно уже был побежденным человеком. Разражавшиеся подобно ударам кризисы и неудачи, чьи последствия еще больше усугублялись его упрямством, демонстрировали весь ирреальный характер этой гигантски растянувшейся в географическом пространстве власти.

Первые симптомы кризиса проявились на Востоке. С началом летнего наступления 1942 года Гитлер перенес свою ставку из Растенбурга в Винницу на Украине и здесь, на ежедневных обсуждениях положения, защищал со все возрастающим упорством свое решение овладеть как кавказским регионом, так и Сталинградом, хотя захват этого города на Волге уже не имел никакого значения, разве что только срывал судоходство на реке. Но Гитлер теперь уже не допускал никаких возражений своим планам. 21 августа произошла ожесточенная перепалка, когда Гальдер выразил мнение, что наличных сил для двух столь выматывающих наступлений у немцев недостаточно. Начальник генерального штаба дал понять, что полководческие решения Гитлера игнорируют пределы возможного и, как это он сформулировал впоследствии, делают «мечты законом действий». Когда же в ходе этих дебатов он указал на то, что русские ежемесячно производят тысячу двести танков, взбешенный Гитлер запретил ему продолжать «такую идиотскую болтовню» .

Спустя примерно еще две недели в ставке фюрера произошла новая стычка, на этот раз из-за задержки продвижения на кавказском фронте. Теперь уже преданнейший Йодль стал тем человеком, который не только рискнул открыто защищать командующего группой армий «А» фельдмаршала Листа, но и, в дополнение ко всему, процитировал собственные слова Гитлера, чтобы доказать, что Лист лишь придерживался полученных им указаний. Вне себя от ярости, Гитлер прервал разговор. 9 сентября он потребовал от фельдмаршала, чтобы тот подал в отставку, и вечером того же дня взял командование этой группой армий на себя. Раздосадованный до глубины души, он отныне почти полностью откажется от контактов с генералитетом своей ставки, в течение нескольких месяцев не будет даже подавать руки Йодлю и не переступит порога кабинета, где делались доклады о положении на фронте, – впредь обсуждения будут проходить в его маленьком бревенчатом домике в самом узком кругу и неизменно ледяной обстановке и станут пунктуально фиксироваться в стенограммах. Свое убежище Гитлер теперь покидает только с наступлением темноты и прогуливается по уединенным дорожкам. И обедает он отныне в одиночестве, компанию ему составляет только его овчарка, гостей приглашает редко: точно так же отпало и вечернее застолье, а с ним и вся мелкобуржуазная общительность и доверительная непринужденность в ставке. В конце сентября Гитлер, наконец, убрал и Гальдера. Еще за какое-то время до того он обратил внимание на доклады начальника штаба при главнокомандующем Западным фронтом генерала Цайтцлера. Они отличались богатством тактических идей и постоянным оптимизмом. Теперь ему хочется видеть близ себя «человека, как этот Цайтцлер», заявил он и назначил того начальником генштаба сухопутных войск.

А в это время все большая часть 6-й армии и со все более возраставшими потерями вступала в Сталинград и закрепилась на северных и южных окраинах города. По всей видимости, на этот раз русские были полны решимости не отступать, а принять бой. В руки немецких войск попал приказ Сталина, в котором тот тоном озабоченного отца отчизны возвещал своему народу, что отныне Советский Союз не может больше уступать свою территорию. За каждую пядь земли следует биться до последнего. Словно чувствуя в этом личный вызов себе, Гитлер требует теперь, вопреки совету как Цайтцлера, так и командующего 6-й армией генерала Паулюса, захватить Сталинград – этот город стал фантомом престижа, его взятие «настоятельно необходимо по психологическим причинам», как заявил Гитлер 2 октября. А восемь дней спустя он добавил, что у коммунизма надо «отнять его святыню» . Когда-то он сказал, что с 6-й армией он может штурмовать небеса. Теперь он вступил в кровавый бой за дома, жилые кварталы и заводские здания, в бой, обернувшийся для обеих сторон огромными потерями. Численный состав немецких войск постепенно сократился до своей четверти. Но весь мир с часу на час ожидал известия о падении Сталинграда.

Начиная с зимней катастрофы, когда ему впервые явился призрак поражения, Гитлер посвящает всю свою энергию – больше, чем до того, – кампании в России и все явственнее пренебрегает из-за нее всеми другими театрами военных действий. Разумеется, он любил думать широкомасштабными категориями – веками и континентами – но Северная Африка, к примеру, все равно находилась от него на очень большом расстоянии. Во всяком случае, он так никогда и не осознал стратегического значения Средиземноморья и тем самым в очередной раз показал, насколько аполитичной и абстрактной, насколько «литературной» была, собственно говоря, его широкая мысленная жестикуляция. Из-за неустойчивости его интереса, нехватки поставок и резервов наступательная сила Африканского корпуса оказалась утраченной, да и подводный флот пострадал из-за сангвинической стратегии Гитлера: к концу 1941 года в боевом состоянии находилось не более шестидесяти подводных лодок, а когда год спустя было, наконец, введено в битву при близительно сто единиц, вскоре противником была налажена стимулированная серией крупных немецких успехов система заградительных мер, что и привело к перелому.

Изменилась теперь и картина войны в воздухе. В начале января 1941 года британский кабинет принял стратегический план воздушной войны, направленный на то, чтобы серией целенаправленных бомбардировок вывести из строя промышленность Германии, производившую синтетическое горючее, и, парализовав таким образом «становой хребет», парализовать все военные действия рейха. Однако этот план, немедленное претворение в жизнь которого наверняка придало бы иной ход военным событиям, был осуществлен лишь через три с лишним года . В промежутке же на передний план выдвинулись другие намерения, в первую очередь идея сплошной бомбежки по площадям, представлявшая собой воздушный террор против гражданского населения. Этот новый этап начался ночью 28 марта 1942 г. крупным налетом королевских военно-воздушных сил на Любек, и старый, богатый традициями бюргерский город заполыхал, как говорилось в официальной сводке, «как сухие дрова». В ответ на это Гитлер отозвал с Сицилии две эскадры бомбардировщиков числом около ста машин, которые в последующие недели предприняли «налеты возмездия», так называемые «рейды по Бедекеру», на достопримечательности старинных английских городов. Все размеры наступившей за это время перемены в соотношении сил проявились, когда англичане уже в ночь с 30 на 31 мая 1942 года ответили первым с начала войны «налетом тысячи бомбардировщиков». Во второй половине года к ним присоединились и американцы, и начиная с 1943 года Германия подвергается уже непрерывным атакам с воздуха в виде круглосуточных бомбежек. Имея в виду заметно изменившееся положение, Черчилль сказал в речи в резиденции лорд-мэра Лондона: «Это еще не конец. Это даже не начало конца. Но это, может быть, конец начала» .

События на фронтах подтвердили эту оценку. 2 ноября, после десятидневной массированной огневой подготовки, генерал Монтгомери, имея многократное преимущество в силах, прорвал немецко-итальянские позиции у Эль-Аламейна; вскоре после этого, в ночь с 7 на 8 ноября, английские и американские войска высадились на берегах Марокко и Алжира и захватили Французскую Северную Африку до самой тунисской границы; еще через десять дней с небольшим, 19 ноября, две советские группы армий в круговерти пурги начали контрнаступление и после удавшегося прорыва на румынском участке фронта окружили между Волгой и Доном около 220 000 солдат, 100 танков, 1800 орудий и 10 000 машин. Когда генерал Паулюс доложил, что он окружен, Гитлер приказал ему перенести свой командный пункт в город и занять круговую оборону: «Я не уйду с Волги!» Еще за несколько дней до того он в ответ на просьбу Роммеля дать ему разрешение отступить телеграфировал: «В том положении, в каком Вы находитесь, не может быть иной мысли, как выстоять, не отступать ни на шаг и бросать в сражение любое оружие и каждого бойца, которые еще могут найтись… В истории был не один случай, когда более сильная воля брала верх над более сильными батальонами врага. Но своим войскам Вы не можете указать никакого другого пути, кроме пути к победе или смерти» .

Три ноябрьских наступательных операции стали вехами перелома в войне – инициатива окончательно перешла на сторону противника. Словно желая еще раз доказать самому себе свою способность принимать достойные полководца решения, Гитлер 11 ноября отдает приказ о вступлении в неоккупированную часть Франции, а в речи, посвященной очередной годовщине ноябрьского путча 1923 года, торжественно заявляет, как будто стремясь зафиксировать публично и тем самым лишить себя свободы принятия какого-либо оперативного решения, о взятии Сталинграда как о выдающейся победе. Одновременно он застывает на позиции той особенной неустойчивости, какая возникает только на почве рухнувших ожиданий. «От нас больше не будет предложения о мире», – восклицает он. Ибо в отличие от кайзеровской Германии во главе рейха стоит теперь человек, который «всегда знал только борьбу, а вместе с нею всегда только один принцип: бить, бить и снова бить!» Решает тот, «кто нанесет последний тумак». Он говорит:

«В моем лице они … имеют против себя такого противника, который вообще не помышляет о слове «капитулировать»! Моей привычкой всегда было, еще когда я был ребенком, – тогда, может быть, невоспитанность, а по большому счету, может быть, все же и добродетель, – оставлять последнее слово за собой. И все наши противники могут быть уверены: та Германия сложила оружие без четверти двенадцать, я же принципиально всегда останавливаюсь только в пять минут первого!» [483] .

Отныне это становится его новой стратегией, заменившей все прошлые концепции: Держаться! До последнего патрона! Когда поражение Фрицатья, «распознали международное еврейство во всей его дьявольской опасности» .

Явления интеллектуального разложения сопровождаются повсеместно ощущаемым процессом распада в технике руководства. Вечером после начала высадки союзников в Северной Африке Гитлер произнес упомянутую речь в Мюнхене и отправился затем, в сопровождении своих адъютантов и лично близких ему лиц, в «Бергхоф» в Берхтесгадене, Кейтель и Йодль поселились там в здании на окраине, штаб оперативного руководства вермахта находился в спецпоезде на станции Зальцбург, тогда как генеральный штаб сухопутных войск, практически занимавшийся операциями, располагался далеко отсюда, в мазурской штаб-квартире близ Ангербурга в Восточной Пруссии. И в течение последующих дней Гитлер оставался в Берхтесгадене и вместо того, чтобы обсуждать и организовывать меры по обороне, он испытывал чуть лине эстетическое удовлетворение от того, что именно против него была мобилизована эта гигантская армада; он опьянял себя возможностью – между тем уже упущенной – развернуть далеко идущие операции и критиковал осторожные действия противника: сам он, но его словам, высадился бы непосредственно у Рима, что было бы короче и психологически эффективней, и таким манером блокировал бы войска «оси» и в Северной Африке, и в Южной Италии и уничтожил бы их .

А в это время кольцо вокруг Сталинграда все сужалось. Только вечером 23 ноября Гитлер возвратился в Растенбург, и так и остается неясным, то ли он недооценивал серьезность положения, то ли хотел своим демонстративным спокойствием скрыть это от себя и своего окружения. Во всяком случае, он попытался отказать Цайтцлеру, когда тот попросил о встрече, ссылаясь на необходимость принятия ряда срочных решений, и уговаривал его перенести их разговор на следующий день. Когда же начальник генерального штаба этому не поддался и предложил незамедлительнейшим образом дать приказ 6-й армии вырываться из «котла», произошла одна из тех стычек, которые будут потом вновь и вновь повторяться до первых дней февраля, когда гитлеровская стратегия выстоять обернется сокрушительным поражением. Около двух часов ночи Цайтцлеру еще хотелось верить, что он убедил Гитлера, во всяком случае, он сообщил штабу группы армий «Б» о своем ожидании получить ранним утром подпись под приказом вырываться из окружения. На деле же Гитлер, вероятнее всего, пообещал это лишь для видимости и тем самым положил начало многовариантным разногласиям последующих недель. Привлекая на помощь все свое искусство убеждения, то путем долгого успокаивающего молчания, то безудержными излияниями по второстепенным вопросам, то уступками в другой области, то отупляющим воздействием своего огромного цифрового репертуара, и притом со все более возрастающим упорством, Гитлер продолжал настаивать на своем решении. Вопреки своему обыкновению, он пытался порой даже подкрепить его мнением третьих лиц. Умело действуя психологически, он заставил Геринга, чей престиж весьма пошатнулся, и который, казалось, только и ждал случая выделиться своим оптимизмом, подтвердить, что его люфтваффе в состоянии обеспечить снабжение окруженных войск ; в ходе дебатов с Цайтцлером он вызвал Кейтеля и Йодля и, стоя, с торжественным выражением на лице, задал вопрос о точках зрения руководства ОКБ, штаба оперативного руководства вермахта и генштаба: «Я должен принять очень трудное решение. Прежде чем я это сделаю, я хотел бы слышать ваше мнение. Должен я отдать Сталинград или нет?» Как всегда, злополучный Кейтель подтвердил его позицию, «сверкая очами: „Мой фюрер! Оставайтесь на Волге!“ Йодль порекомендовал обождать, и только Цайтцлер вновь ратовал за то, чтобы вырываться, так что Гитлер смог резюмировать: „Вы видите, господин генерал, не я один придерживаюсь этого мнения. Его разделяют оба эти офицера, которые выше вас по званию. Итак, я остаюсь при моем прежнем решении“ . Порой напрашивается впечатление, что Гитлер искал под Сталинградом, после столь многих половинчатых, неполноценных успехов, наконец, окончательного расчета – не только со Сталиным, не только с противниками этой ставшей почти необузданной войны на всех фронтах, но и с самой судьбой. Кризис, становившийся все более очевидным, его не пугал, более того, каким-то непостижимым образом он даже верил в него. Ибо исстари, начиная с партийных дискуссий летом 1921 года, это было его постоянно триумфально подтверждавшимся рецептом успеха – прямо-таки искать кризисы, чтобы их преодолением обрести новую динамику и уверенность в победе. Если битва за Сталинград и не была выдающимся кульминационным пунктом боев в общем ходе войны, то она была таковым для Гитлера: «Если мы поступимся им – Сталинградом – то поступимся, собственно, всем смыслом этой кампании», – заявил он . В своей тяге к мифологизации он наверняка воспринимал как некий знак то, что в этом городе он наносил удар по имени одного из своих противников-символов, – здесь хотел он победить или погибнуть.

В конце января положение стало безвыходным. Но когда генерал Паулюс попросил разрешения на капитуляцию своих совершенно измотанных холодом, эпидемиями и голодом и деморализованных солдат, поскольку крах был неизбежен, Гитлер протелеграфировал ему: «Запрещаю капитуляцию. Армия удержит свои позиции до последнего солдата и до последнего патрона и своей героической стойкостью внесет незабываемый вклад в построение фронта обороны и спасение Запада» . В беседе с итальянским послом он сравнил 6-ю армию с тремя сотнями греков у Фермопил, нечто подобное сказал и Геринг в речи 30 января, когда в руинах Сталинграда сопротивление уже погасло и только какие-то небольшие, отчаявшиеся и разрозненные остатки еще продолжали отбиваться: он заявил, что «после о героической битве на Волге скажут: Вернешься в Германию, расскажи, что видел нас лежащими в Сталинграде, как это повелел для Германии закон чести и войны».

Три дня спустя, 2 февраля, капитулировали последние осколки армии, уже после того как Гитлер за несколько дней до этого произвел Паулюса в генерал-фельдмаршалы и присвоил 117 другим офицерам очередные воинские звания. Около пятнадцати часов с летавшего еще над Сталинградом немецкого самолета-разведчика сообщили по радио, что «боевых действий больше не наблюдается». 91 000 немецких солдат попали в плен; 5 000 из них годы спустя вернулись домой.

Возмущение Гитлера поведением Паулюса, которому, считал он, гибель оказалась не по плечу и который потому досрочно капитулировал, вылилось в такой пассаж при последующем обсуждении положения в ставке фюрера:

«Какую легкую жизнь он себе устроил!.. Настоящий мужчина должен застрелиться, подобно тому как раньше полководцы бросались на меч, если видели, что дело проиграно. Это же само собой разумеется. Даже такой, как Вар [490] приказал рабу: Теперь убей меня!.. Что это значит – «жить»? Жизнь – это народ, а отдельный человек смертен, он и должен умирать. То, что после него остается жить, это – народ. Но какой же страх может испытывать отдельный человек перед этим, перед этой секундой, когда он уже может освободиться от этой печали, когда долг не задерживает его больше в этой юдоли! Да уж! Паулюс… выступит в ближайшее время по радио – вот увидите. И эти Зейдлиц и Шмидт будут выступать по радио. Их запрут в подвал с крысами, и двух дней не пройдет, как они сломаются и тут же заговорят… Как можно быть такими трусами. Я этого не понимаю… Что тут поделаешь? Лично меня больше всего огорчает то, что я успел произвести его в фельдмаршалы. Я хотел доставить ему последнюю радость. Это был последний фельдмаршал, которого я произвел в эту войну. Нельзя хвалить день, пока не наступит вечер… Просто смешнее не придумаешь. Так многим людям приходится умирать, и вот появляется такой человек и в последнюю минуту оскверняет героизм столь многих. Он мог избавиться от всех печалей и войти в вечность, в бессмертие нации, а он предпочел отправиться в Москву. Какой тут еще может быть выбор. Это какая-то дикость» [491] .

Если не в военном, то в психологическом плане Сталинград явился, конечно, одним из великих переломных пунктов войны. Как в Советском Союзе, так и у его союзников эта победа принесла заметнейшую перемену в настроении и оживила многие так часто уже представлявшиеся обманутыми надежды, тогда как среди союзников Германии и в нейтральных странах вере в превосходство Гитлера был нанесен весьма ощутимый удар. И в самой Германии быстро таяло и без того уже ставшее критическим доверие к искусству Гитлера-полководца. Геббельс, ежедневно проводивший совещания со своими сотрудниками, дал указание использовать поражение, чтобы «психологически укрепить наш народ»: «Каждое слово об этом героическом сражении, – вызвал он, – войдет в историю». Особое же внимание придавалось тому, как будет выглядеть сводка вермахта, – надо, чтобы это была «формулировка…. которая и через столетия будет волновать сердца». В качестве образца Геббельс предлагал обращения Цезаря к воинам, воззвание Фридриха Великого к своим генералам в канун Лейтенского сражения и призывы Наполеона к гвардии. «Может быть, мы только сейчас, – говорилось в спецвыпуске руководства пропагандой рейха, – вступили во фридриховскую эпоху этого гигантского решения. Колин, Хохкирх, Кунерсдроф – все эти три названия означают тяжелые поражения Фридриха Великого, подлинные катастрофы, по своим последствиям куда худшие, нежели все, что случилось в последние недели на Восточном фронте. Но после Колина был Лейтен, после Хохкирха и Кунерсдорфа были Лигниц, Торгау и Буркерсдорф – последняя завершающая победа…» Однако несмотря на все ободряющие параллели, которые начиная с этого времени и до самого конца войны станут цитатами-заклинаниями, в сводке службы безопасности говорилось: «Имеет место общее убеждение, что Сталинград означает перелом в войне… Неустойчивые соотечественники склонны видеть в падении Сталинграда начало конца.»

Для самого Гитлера проигрыш этого сражения стал как бы новым мифологическим толчком. С этого момента мир его фантазий все в большей степени определяется картинами инсценировок катастрофического краха. Совещание в Касабланке, на котором Черчилль и Рузвельт провозгласили в конце января принцип «безоговорочной капитуляции» и тем самым сожгли за собой все мосты, еще более укрепило это его представление. Исходя из стратегии «безоговорочного удержания», которая определила весь 1943 год, Гитлер вместе с приближающимся концом все категоричнее развивает стратегию «грандиозного крушения».

 

Глава III

УТРАЧЕННАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

Изоляция от мира. – Застольные беседы. – Явления редукции. – Медикаменты и болезни. – «Кризис фюрера» – Пет тотальной войне. – Мартин Борман. – Уход от реальности. – Подлинная действительность. – «Поистине золотой век». – Окончательное решение. – Мечты о жизненном пространстве. – Новое законодательство о браке. – Аннексии. – Коренное противоречие национал-социализма. – «Mussolini defunto» («Муссолини – покойник»). – У Гитлера растет решимость.

С самого начала русской кампании Гитлер ведет замкнутую жизнь. Его ставка, служившая одновременно и ставкой Верховного командования вермахта, после возвращения из Винницы опять располагается в обширном лесном массиве за Растенбургом в Восточной Пруссии. Густая сеть стен, колючей проволоки и минных полей надежно окружает систему разбросанных бункеров и наземных зданий, порождающую своеобразное настроение уныния и монотонности. Современные наблюдатели метко окрестили ее смесью монастыря и концлагеря. Узкие, лишенные каких-либо украшений помещения со скромной деревянной мебелью резко контрастируют с помпезностью прошлых лет – со всеми этими просторными залами, широкими перспективами и рассчитанным на эффект расточительством в Берлине, Мюнхене или Берхтесгадене. Иной раз создавалось впечатление, что Гитлер ушел в пещеру. Итальянский министр иностранных дел Чиано и сравнивал обитателей ставки с троглодитами и называл тамошнюю атмосферу удушающей: «Не видишь ни единого цветного пятна, ни единого живого оттенка. Приемные наполнены курящими, жующими, болтающими людьми. Пахнет кухней, военной формой, тяжелыми сапогами» .

В начальные месяцы войны Гитлер еще выезжал на фронт, бывал на полях сражений, в штабах или лазаретах. Но уже после первых неудач он стал избегать встреч с действительностью, отступая в абстрактный мир столов с военными картами и обсуждений фронтовой обстановки; начиная с этого времени, он воспринимает войну почти исключительно в линейно-числовом выражении на бумажных ландшафтах. И его появления на публике становятся все реже, он испытывает боязнь перед такими парадными выступлениями, как прежде, поражения разрушили вместе с его нимбом и силы, поддерживавшие стиль его поведения; а когда он впервые освободился от манеры держаться с монументальностью памятника, то почти без какого бы то ни было перехода проявилась и та перемена, что произошла с ним, – усталый, с опущенными плечами, подволакивая одну ногу, передвигается он по помещениям ставки, тупо взирают лишенные блеска глаза на безжалостном, одутловатом лице, подрагивает левая рука – это заметно сдавший физически, ожесточившийся и, по его собственным словам, измученный меланхолией человек , все глубже увязающий в комплексах и ненавистях времен своей молодости. И какой бы сильный отпечаток ни наложили на облик Гитлера его застылые, статичные черты, все же при взгляде на эту фазу невольно думаешь, что являешься свидетелем быстро прогрессирующего процесса редукции, но в то же время кажется, что именно в редукции и проступает как раз его неискаженная, истинная сущность.

Изоляция, на которую обрек себя Гитлер после конфликта с генералитетом, еще более усилилась после Сталинграда. Он часто сидит в одиночестве, предавшись своим мыслям, погруженный в глубокую депрессию или с отрешенным взором предпринимает короткие бесцельные прогулки в сопровождении своей овчарки по территории ставки. Над всеми отношениями здесь царит какая-то напряженная подавленность: «Лица застыли в маски, мы часто стояли вместе молча», – будет вспоминать потом один из участников, а Геббельс напишет: «… трагично, что фюрер так отгораживается от жизни и ведет такую несоразмерно нездоровую жизнь. Он не бывает больше на свежем воздухе, не находит никакой разрядки, сидит в своем бункере, действует и размышляет… Одиночество в ставке фюрера и весь стиль работы там, разумеется, оказывают угнетающее влияние на фюрера» .

Гитлер и впрямь начал все более ощутимо страдать от своей добровольной изоляции, в противоположность годам своей молодости, жалуется он, ему «уже совершенно невмоготу быть одному». Стиль его жизни, принявший с первых лет войны спартанские черты, стал еще невзыскательнее, обеды за фюрерским столом характеризовались пресловутой простотой. Лишь один-единственный раз побывал он на представлении «Гибели богов» в Байрейте, а после второй русской зимы даже не желал больше слушать музыку. Начиная с 1941 года, скажет он потом, его задачей было «при всех обстоятельствах владеть нервами и, если где-то наступает крах, постоянно искать выходы и вспомогательные средства, чтобы как-нибудь поправить историю… Я уже пять лет, как отрешился от другого мира: не бываю в театре, не посещаю концертов, не смотрю фильмов. Я живу одной-единственной задачей – вести эту борьбу, потому что я знаю: если за ней не стоит натура с железной волей, то выиграна эта борьба быть не может» . Однако остается вопрос, а не эти ли тиски, которым подчинил себя этот маньяк воли, не эта ли отчаянная сконцентрированность на военных событиях так сузили его сознание и полностью лишили его внутренней свободы?

Угнетавшее его напряжение выливалось теперь сильнее, чем когда бы то ни было, в неутолимую жажду говорить. Новую аудиторию он обрел в лице своих секретарш и пытался – хоть и тщетно – с помощью пирожных и огня в камине создавать им «уютную атмосферу», иногда он вовлекал в эту компанию своих адъютантов, врачей, Бормана или того случайного гостя, кому он доверял. С тех пор как у него стали усиливаться приступы бессонницы, его монологи становятся все протяженнее, и, наконец, в 1944 году застольной компании уже приходится, отчаянно тараща глаза, чтобы не задремать, держаться до самого рассвета. Только тогда, как засвидетельствует Гудериан, Гитлер «ложился, чтобы забыться в коротком сне, из которого его часто поднимало еще до девяти часов шарканье веников уборщиц у двери его спальни» .

Как прежде, он сохранял верность темам, которые составляли его постоянный репертуар с ранних дней и перешли в «Застольные беседы»: его юность в Вене, мировая война и годы борьбы, история, доисторические времена, питание, женщины, искусство и борьба за жизнь. Он возмущался «пляской» танцовщицы Греты Палукки, «уродливой мазней» искусства модерна, фортиссимо Кнаппертсбуша, вынуждавшего оперных певцов срываться на крик, так что они «выглядели как головастики»; говорил о своем отвращении к «тупому мещанству», к «свинарнику» в Ватикане и к «тусклым христианским небесам», и рядом с мыслями об имперской расовой державе, о ловких браконьерах, слонах Ганнибала, катастрофах ледникового периода, «жене Цезаря» или «сброде юристов» соседствовали рекомендации насчет вегетарианского стола, популярной воскресной газеты «с массой картинок» и романом, «из которого девицам есть что почерпнуть» . Оглушенный таким нескончаемым потоком слов, итальянский министр иностранных дел предположил, что Гитлер, вероятно, прежде всего потому так счастлив быть Гитлером, что это дает ему возможность безостановочно говорить .

Правда, куда больше, чем неисчерпаемость его бесконечных монологов, бросалась в глаза – во всяком случае, это следует из воспоминаний о тех разговорах – вульгарность его выражений, в чем, несомненно, отражалось его происхождение. Не только сами мысли, не только страхи, чаяния и цели оставались неизменными, судя по его излияниям о прошлом; более того, теперь он отбрасывает и весь камуфляж и замашки государственного мужа и во все большей степени возвращается к яростным и заурядным штампам демагога в пивной, а то и обитателя мужского общежития. Не без удовольствия обсуждает он каннибализм среди партизан или в осажденном Ленинграде, называет Рузвельта «душевнобольным идиотом», а речи Черчилля – «вздором беспробудного пьянчуги» и со злостью ругает фон Манштейна «обмочившимся стратегом»; в системе Советской России он хвалит отказ от всякого рода «прекраснодушной гуманности», расписывает, как бы он, случись мятеж в Германии, ответил на него «расстрелом «отребья» в несколько сот тысяч человек», и делает своей излюбленной, «постоянно повторяемой» максимой фразу: «Если кто-то мертв, то сопротивляться уже не может» .

К явлениям редукции относилось и наблюдаемое у него сужение интеллектуального горизонта, отбросившее его вновь на уровень представлений партийного руководителя местного масштаба. С конца 1942 – начала 1943 года он смотрел на войну не иначе как под углом зрения увеличенного до глобальных размеров «захвата власти» и уж, во всяком случае, был не в состоянии следить за ее расширением, достигшим масштабов всемирного противоборства. Ведь и во «время борьбы» – так утешал он себя, – он противостоял подавляющему превосходству, был «одним-единственным человеком с маленькой кучкой сторонников»; война – это всего лишь «гигантское повторение» прежнего опыта: «За обедом… шеф указал на то, – говорится в записи одной из «Застольных бесед», – что эта война – точное подобие ситуации из «времен борьбы». То, что происходило тогда как борьба партий на внутреннем фронте, идет сейчас как борьба наций – на внешнем» .

Как это и соответствует процессу стремительного старения, он жалуется порой на то, что годы отняли у него страсть игрока и настроение азарта . И в мыслях он все больше живет воспоминаниями, многословные возвраты к давнему прошлому, наполнявшие его ночные монологи, имели, несомненно, характер старческой ностальгии. Точно так же при принятии военных решений он часто ссылается на опыт первой мировой войны, и его интересы в области техники вооружений совершенно определенно и все одностороннее ограничиваются системами традиционного оружия. Он не понял ни решающего значения радарной техники и расщепления атома, ни ценности ракеты типа «земля – воздух» с тепловым наведением, ни торпеды с акустической системой самонаведения, а также запретил серийное производство первого реактивного самолета «Ме-262». Со старческим упрямством прибегает он тут ко все новым, нередко не относящимся к делу возражениям, отказывается от принятия решений либо меняет их, изводит свое окружение лихорадочно воспроизводимым цифровым материалом или уходит в дебри психологических аргументов. Когда вырезка из газеты, рассказывавшая о британских опытах с реактивными самолетами, все же вынудила его в начале 1944 года разрешить, наконец, строительство «Ме-262», он, чтобы хотя бы в чем-то оставить последнее слово за собой, приказал вопреки советам специалистов конструировать этот самолет не как истребитель для борьбы с совершавшими налеты воздушными армадами союзников, а как скоростной бомбардировщик. При этом он безапелляционно сослался на слишком большие физические нагрузки на летчиков, а также заявил, что как раз более быстрые машины оказываются в воздушном бою более неповоротливыми, – к этому и свелась вся его аргументация, и в то время как города Германии превращались в руины, он не только не разрешил даже опытного использования самолета в роли истребителя, но и в конце концов вообще запретил обсуждать эту тему .

Естественно, дискуссии, в которые ему приходилось вступать, умножили его и без того чрезмерную недоверчивость. Нередко он через голову своих ближайших военных сотрудников запрашивает сведения у нижестоящих штабов и иной раз даже посылает своего армейского адъютанта майора Энгеля самолетом на фронт для перепроверки обстановки. Офицеры, прибывшие из района боевых действий, не должны были до приема в бункере фюрера ни с кем разговаривать на военные темы, в том числе и с начальником генерального штаба . Будучи одержим манией контроля, Гитлер восхвалял в своей организации дела то, что было как раз одним из ее основных недостатков, – он заявлял, что и на Восточном фронте, несмотря на его гигантскую протяженность, «нет ни одного полка и ни одного батальона, за позицией которого не прослеживали бы трижды в день здесь, в ставке фюрера». И не в последнюю очередь эта парализующая, подтачивающая все отношения подозрительность была причиной крушения столь многих офицеров: всех главнокомандующих сухопутными войсками, всех начальников генерального штаба сухопутных войск, одиннадцати из восемнадцати фельдмаршалов, двадцати одного из примерно сорока генерал-полковников и почти всех командующих участками фронта на Восточном театре военных действий. Пространство вокруг него все больше пустело. Когда Гитлер находится в ставке, заметил Геббельс, его собака Блонди стоит к нему ближе, чем какое-нибудь человеческое существо.

После Сталинграда явно сдали и его нервы. До этого Гитлер лишь изредка утрачивал свой стоицизм, который, как он полагал, был непременным атрибутом великих полководцев; даже в критических ситуациях он сохранял демонстративное спокойствие. Теперь же, напротив, эта манера начинает утомлять его, и сильнейшие приступы ярости раскрывают ту цену, которой стоило ему это перенапряжение сил в течение многих лет. Выслушивая доклады офицеров генштаба, он обзывает их «идиотами», «трусами», «лжецами», а Гудериан, впервые увидевший его вновь в эти недели, с изумлением констатирует «вспыльчивость» Гитлера, а также непредсказуемость его слов и решений . Нападают на него и непривычные приступы сентиментальности. Когда Борман рассказывал ему о родах своей жены, Гитлер реагировал на это со слезами на глазах, и чаще, чем раньше, говорит он теперь о своем желании ухода в идиллию раздумий о культуре, чтения и музейных забот. Кое-что говорит за то, что начиная с конца 1942 года он переживает крушение всей своей системы нервной устойчивости, что не проявляется открыто только благодаря его колоссальной, отчаянной самодисциплине. Генералитет в ставке фюрера чувствует симптомы этого кризиса, хотя более поздние описания непрерывно бушующего, подверженного всем непогодам безудержного темперамента Гитлера относятся к области апологетических преувеличений. Частично сохранившиеся стенограммы обсуждений положения на фронтах скорее явственно свидетельствуют о том, сколько энергии приходилось ему затрачивать, чтобы соответствовать тому образу, который отвечал его парадному представлению о самом себе. В большинстве случаев ему это, несомненно, удается, хотя и стоит неимоверных усилий. Уже сам распорядок дня в ставке с изучением сводок сразу же после пробуждения, главным совещанием около полудня, а затем частными совещаниями, диктовками, приемами и рабочими обсуждениями до самого вечера, когда вновь проходило расширенное совещание, большей частью уже в ночное время, – вся эта отрегулированная механика обязанностей была актом перманентного насилия над самим собой, с помощью которого он противился глубоко коренящемуся у него внутри стремлению к пассивности и безучастному ничегонеделанию. В декабре 1944 года он одним случайным замечанием набрасывает картину гениальности, гарантированной постоянством, коей он с немалым трудом и не без проявлявшихся отклонений так старается соответствовать: «Гениальность, – так сказал он тогда, – это нечто подобное блуждающему огню, когда она не подкреплена настойчивостью и фанатичным упорством. Это самое главное, что есть в человеческой жизни. Люди, имеющие только озарения, мысли и т. п., но не обладающие твердостью характера, упорством и настойчивостью, так ничего и не добьются, несмотря ни на что. Это – рыцари удачи. Если повезет, дела у них идут в гору, а если не повезет, то они сразу же пойдут на попятную и сразу же снова все бросят. Но так всемирную историю не делают» .

По своей строгости относительно исполнения обязанностей и по своей угрюмости у ставки фюрера было что-то от той «государственной клетки», куда хотел поместить его когда-то его отец и где, по наблюдению юного Гитлера, люди «сидели друг на друге так же плотно, как обезьяны». Противоестественная механика, в которую он втискивал свою жизнь, станет скоро поддерживаться лишь искусственным путем. Способным соответствовать непривычным требованиям его делает теперь система лекарств и близких к наркотикам препаратов. До конца 1940 года эти лекарственные дары, по всей видимости, почти не сказывались на состоянии его здоровья. Правда, Риббентроп свидетельствует об одной якобы бурной дискуссии летом того же года, когда Гитлер упал на стул и разразился стонами, говоря, что он чувствует себя на пределе сил и что его вот-вот хватит удар ; однако эту сцену следует – и ее описание в целом побуждает к такому выводу – все же отнести к тем его выходкам, которые, будучи наполовину порождены истерикой, а наполовину сознательно разыгранными спектаклями, являлись для Гитлера одним из средств его убеждающей аргументации. Тщательное врачебное обследование, проведенное в начале и в конце года, выявило лишь несколько повышенное кровяное давление, а также те нарушения в желудке и кишечнике, которыми он страдал издавна .

С ипохондрической педантичностью отмечал Гитлер любое отклонение в своих анализах. Он непрерывно следил за своим состоянием, щупал пульс, обращался к книгам по медицине и «прямо-таки горами» принимал лекарства: таблетки снотворного и уколы, препараты для улучшения пищеварения, средства от гриппа, капсулы с витаминами и даже постоянно находившиеся у него под рукой эвкалиптовые леденцы давали ему ощущение заботы о своем здоровье. Если какое-то лекарство прописывалось ему без точного указания, когда его принимать, то он глотал его с утра до вечера почти беспрерывно. Профессор Морелль – модный берлинский врач по кожным и венерическим болезням, ставший по рекомендации Генриха Хоффмана его лейб-доктором и при всем своем врачебном старании не лишенный черт мракобесия и шарлатанства, – потчевал его, помимо всего прочего, почти ежедневно уколами: сульфанамиды, вытяжки из щитовидной железы, глюкоза или гормоны должны были улучшать или регенерировать кровообращение, кишечную флору, а также укреплять его нервы, недаром Геринг саркастически называл врача «рейхсмастером по уколам» . Естественно, чтобы поддерживать трудоспособность Гитлера, Мореллю приходится с течением времени прибегать ко все более сильным средствам и значительно сокращать паузы между их применением, а затем снова прописывать противодействующие средства седативного характера для успокоения перевозбужденных нервов, так что Гитлер подвергался перманентному раздирающему его процессу. Последствия этих продолжительных медицинских интервенций – иногда до двадцати восьми различных средств – стали заметны только во время войны, когда напряжение происходящего, короткий сон, монотонность вегетарианской пищи, а также лемурное существование в бункерном мире еще более усилили воздействие препаратов. В августе 1941 года Гитлер жалуется на приступы слабости, тошноту и озноб, у него отекают голени, и не исключено, что в этом проявилась первая противодействующая реакция годами насильственно управляемого тела. Во всяком случае, начиная с этого времени, состояние изнеможения наблюдается у него значительно чаще. После Сталинграда он через день принимает средство, которое должно снимать депрессивное настроение , теперь он не переносит яркого света и по этой причине велит сшить себе для пребывания вне помещения фуражку с большим козырьком, порою жалуется, что теряет равновесие: «У меня все время такое чувство, будто я заваливаюсь в правую сторону» .

Несмотря на видимые изменения во внешности, ссутулившуюся спину, быстро седеющие волосы и становившиеся все более изможденными черты лица, выпученные глаза, он до самого конца сохраняет поразительную работоспособность. Правильно считая, что его несломленная энергия – это заслуга усилий Морелля, он при этом все же упускает из виду, в какой степени его сегодняшнее здоровье жило за счет будущего. Профессор Карл Брандт, также принадлежавший к узкому врачебному персоналу Гитлера, заявил уже после войны, что лечение Морелля привело к тому, «что, так сказать, жизненный эликсир был заимствован и израсходован на годы вперед» и Гитлер как бы «ежегодно старел не на год, а на четыре – пять лет» . Это и было причиной его словно бы внезапно наступившего раннего одряхления, превращения в развалину, что выглядело так странно и нелепо на фоне тех лекарственных эйфорий, что он себе создавал.

Поэтому было бы также неверно сводить очевидные явления упадка, кризисы и подобные припадкам приступы Гитлера к структурным изменениям его натуры. Скорее, хищническая эксплуатация возможностей и резервов собственной психики частью перекрывала наличествовавшие элементы, частью усиливала их, но, конечно же, не послужила причиной, как это иногда утверждалось, разрушения его до того совершенно здоровой личности . Спор относительно воздействия содержащегося в некоторых из прописывавшихся Мореллем лекарств стрихнина на этом оканчивается. То же самое можно сказать и по поводу неразрешимого вследствие ситуации с источниками вопроса о том, не страдал ли Гитлер болезнью Паркинсона (Paralysis agitans), или объясняются ли дрожь в левой руке, сутулость, а также нарушения движений психогенными причинами, – все это представляет собой вторичный, а отнюдь не по-настоящему исторический интерес, ибо это сходное по своему внешнему виду с тенью явление когда-то было мужчиной, теперь же оно бродило с застывшим, подобно маске, выражением на лице по ставке, опираясь на палку, и вовсе не эти изменения придают ему в его последние годы такой захватывающий дух характер, а та его производящая впечатление застылости последовательность, с которой он держался за свои прежние навязчивые идеи и воплощал их в жизнь.

Он был человеком, нуждавшимся во все новых искусственных разрядках; можно сказать, что в определенной степени наркотики и лекарства Морелля заменяли ему старый стимулятор, которым была овация масс. После Сталинграда Гитлер чурается публики и произнесет в последующее время, в общем-то, всего лишь две большие речи. Уже вскоре после начала войны он заметно отступает на задний план, и все пропагандистские старания облечь в миф это его отшельничество не могут все же заменить столь укоренившееся чувство его постоянного присутствия всегда и во всем, то чувство, с помощью которого режим снимал и ставил себе на службу латентный избыток энергии, стихийности и готовности к жертвам. И вот теперь это представление рушится. Насколько редко Гитлер, заботясь о своем ореоле непреклонности, бывает в разрушенных городах, настолько же редко выступает он после поражений, обозначивших перелом в войне, и перед массами, хотя, вероятно, чувствует, что эта боязнь не только отнимает у него власть над душами, но и – в удивительной обратной связи – энергию у него самого. «Все, чем я есть, это только благодаря вам», – бросил он как-то в массы и выразил этим, поверх всех аспектов, касавшихся техники власти, соотношение имеющей силу закона, чуть ли не физической взаимозависимости. Потому что риторические эксцессы, сопровождавшие его жизнь, начиная с первых, еще неуверенных выступлений в пивных залах Мюнхена и кончая тяжелыми, вымученными попытками двух последних лет, всегда служили не только тому, чтобы разбудить чужие силы, но и чтобы оживить свои собственные, и были для него – помимо всех политических поводов и целей – средством самосохранения. В одной из своих последних больших речей он как бы уже заранее объяснит свое бросавшееся в глаза молчание на заключительном этапе величием событий на фронте: «Разве тут требуется от меня много слов?» Но после он будет жаловаться в узком кругу, что не рискует уже выступать перед десятками тысяч, и скажет, что, наверное, не сможет больше в своей жизни произнести длинную речь. Представление же о конце своей карьеры оратора ассоциировалось у него с понятием конца вообще .

С уходом с публичной сцены впервые проявилась и своеобразная слабость Гитлера-руководителя. С первых дней своего восхождения он постоянно утверждал свое превосходство с помощью харизмы демагога и богатства тактических идей, но на этой стадии войны ему нужно было быть на высоте и других требований, предъявляемых к руководителю. Принцип соперничающих инстанций, внутренней борьбы за власть и интриг – весь этот ориентированный на собственную персону и ее господство административный хаос, который инсценировался им вокруг себя в прошедшие годы с такой макиавеллистской ловкостью, теперь, в борьбе с полным решимости противником, оказался неподходящим и явился одной из слабостей режима, ибо расходовал энергию, необходимую для внешней борьбы, в борьбе внутренней и влек за собой, в конечном счете, состояние почти полнейшей анархии. В одной только военной сфере соседствовали друг с другом театры военных действий, находившиеся в компетенции верховного командования вермахта и главного командования сухопутных войск, неупорядоченность особого положения Геринга, перекрывающие все иные компетенции полномочия Гиммлера и СС, неразбериха между дивизиями всех родов сухопутных войск, частями «народных гренадеров», авиапехотными соединениями, войсками СС, а на заключительном этапе еще и частями народного ополчения – фольксштурма – тоже со своими собственными отношениями команды и подчинения – и, наконец, ко всему этому добавлялась подтачиваемая взаимным недоверием связь с войсками государств-партнеров. Столь же запутанной была и управленческая система в оккупированной Европе, рождавшая всякий раз новые формы подчинения – от прямой аннексии через протекторат и генерал-губернаторство до самых разнообразных типов военной и гражданской администрации: едва ли когда-нибудь еще попытка концентрации всей власти в руках одной личности оборачивалась в итоге столь явственно полнейшей дезорганизованностью.

И тем не менее, нет никакой уверенности в том, что Гитлер когда-либо действительно осознавал все пагубные последствия своего стиля руководства: рациональные порядки, структурные целесообразности, вообще любого рода беззатратный авторитет были чужды ему в принципе, и буквально до самых последних дней войны он продолжает вновь и вновь разжигать свары в своем окружении – из-за ведомств, сфер полномочий и невероятно запутанных вопросов о рангах и званиях. Кое-что говорит за то, что в жажду власти и тщеславие, которые проявлялись в такого рода противоборствах, он верил больше, чем в бескорыстное поведение, потому что они занимали свое прочное место в его картине мира. И прежде всего здесь коренилось его недоверие к специалистам, вот и пытается он вести войну, в максимальной степени отказываясь от сотрудничества с ними – от их совета, от деловых материалов и точных расчетов, – в анахронистическом стиле чуть ли не античного полководца-одиночки. Пытается – и проигрывает.

Особенно наглядно проявилась слабость Гитлера-руководителя в ходе кампании 1943 года, когда у него еще не было стратегического представления об огромных масштабах противоборства. По единодушному свидетельству его окружения, Гитлер чувствовал себя неуверенно, был нерешителен, колебался, а Геббельс прямо говорил о «кризисе фюрера» . Он неоднократно требовал от терзаемого сомнениями Гитлера вернуть утерянную в лишенной какой-либо концепции, раздробившейся войне инициативу путем решительнейшей мобилизации всех резервов. Вместе с назначенным в прошлом году министром вооружений Альбертом Шпеером, Робертом Леем и Вальтером Функом Геббельс разработал планы по значительному упрощению управления, беспощадному снижению личного потребления среди привилегированных слоев, по дополнительному производству вооружений, а также и другие меры, но ему пришлось убедиться в том, что корпус гауляйтеров, высших чинов СА и партийных руководителей давно уже утратил всю свою готовность к самопожертвованию прошлых лет, заменив ее паразитарными барскими замашками. Его речь 18 февраля 1943 года во Дворце спорта, в которой он поставил перед приглашенными сторонниками свои знаменитые десять вопросов, не требовавших ответов и получивших, как он сам писал, «в кавардаке неистовства» общее согласие на тотальную войну, была в первую очередь рассчитана на то, чтобы путем радикализированного призыва к массам сломить сопротивление со стороны озадаченного корпуса высших функционеров, а в то же время и нерешительность Гитлера .

Нежелание Гитлера согласиться на дополнительные лишения в обществе в ходе тотального ведения войны в чем-то определялось его реминисценциями, шоковым опытом революционного ноября 1918 года, но в чем-то – и его глубоко укоренившимся недоверием по отношению к инертным, ненадежным массам, в известной мере кажется, будто в таких реакциях проявляется его догадка, насколько же хрупко и мимолетно его господство и как труден его замысел, по его собственному выражению, «принудить к величию» страшащийся этого немецкий народ. Во всяком случае, Англия смогла вследствие своих военных усилий куда более резко, если сравнивать с рейхом, ограничить комфорт в частной жизни, равно как и привлечь в военную промышленность намного больше женской рабочей силы .

Однако колебания Гитлера в вопросе о переходе к тотальной войне следует объяснять также и интригами Мартина Бормана, почувствовавшего в прорыве, предпринятом Геббельсом и Шпеером, не сразу ощутимые угрозы своему собственному положению. Путем приспособленчества, усердия и неутомимо плетущихся интриг он сумел за эти годы выбиться в «секретари фюрера» и, опираясь на эту, казалось бы, непритязательную должность, создать в рамках режима одну из сильнейших властных позиций. Его короткая, приземистая фигура в плохо сидевшей на нем коричневой форме управленца, его всегда внимательное, оценивающее либо даже настороженное выражение крестьянского лица являются постоянным атрибутом картины ставки фюрера. Неясно очерченный круг его полномочий, который он неуклонно расширял, ссылаясь на якобы волю фюрера, обеспечил ему права, действительно сделавшие его «тайным руководителем Германии» , в то время как Гитлер выказывал свое удовлетворение тем, что его незаметный секретарь снял с него груз рутинной административно-технической работы. Вскоре Борман стал тем человеком, от кого зависели и уровень полномочий, и благожелательное отношение со стороны фюрера, и назначения и повышения в любой сфере, он хвалил людей, изводил их придирками либо устранял и при всем этом вечно держался молча на заднем плане и постоянно внушал подозрение, что у него наготове всегда на одну лесть больше, чем даже у его самых могущественных антагонистов. Он ревниво контролировал список посетителей, а через него и все контакты Гитлера с внешним миром и, по свидетельству одного наблюдателя, воздвиг вокруг того «настоящую великую китайскую стену» .

Его изоляционистские старания не требовали большого труда, поскольку отвечали и возраставшей одновременно потребности в этом самого Гитлера. Как обитатель мужского общежития неизменно жил когда-то во дворцах своей фантазии, так и вынуждаемый ныне к отступлению на всех фронтах полководец создает теперь свои призрачные миры и с упоением квартирует в них. Тяга Гитлера к уходу от реальности обретает с переломом в ходе войны все более невротические черты, и это ощущается на многочисленных примерах его поведения порою просто с рельефной наглядностью: скажем, в привычке ездить по стране в плотно зашторенном салон-вагоне и преимущественно по ночам, словно спасаясь бегством, или даже при ясной погоде держать окна помещения в ставке, где проходили обсуждения на фронте, закрытыми, а то и плотно зашторенными. Примечательно, что день он начинал с доклада-обзора печати и только потом переходил к ознакомлению с новейшей информацией, а его окружение свидетельствует, что само событие он воспринимал более спокойно, нежели отклик на него, и что реальность воздействовала на него не так сильно, как ее отражение . И выливавшийся все в большей степени в монологи стиль бесед Гитлера, его неспособность выслушивать или воспринимать возражения, а также все сильнее проявлявшаяся потребность в чрезмерно нараставших колонках цифр, его rage du mombre, тоже занимают свое место в этом ряду. Еще в конце 1943 года он с презрительной насмешкой отзывается о записке генерала Томаса, где потенциал советских сил по-прежнему оценивается как серьезная опасность, и, не долго думая, запрещает обращаться к нему впредь с записками такого рода . Одновременно он отказывается от поездок на фронт или посещения штабов действующей армии, его последнее пребывание в штабе одной из групп армий датировано 8 сентября 1943 года . И многие вызывающе ошибочные решения вытекали именно из незнания действительности, потому что значки, обозначавшие на карте армии и дивизии, не несли никаких сведений о климате, степени измотанности или психических резервах, и в удивительно странной атмосфере зала, где проходили обсуждения обстановки на фронте, лишь изредка могли звучать реалистические данные о состоянии вооружения войск или тыловом обеспечении. Сохранившиеся стенограммы свидетельствуют, помимо того, и о некритической готовности высших чинов к приспособленчеству, о том беззастенчивом угодничестве, которое, особенно после ухода Гальдера, определяло климат этих встреч, так что в конечном счете все обсуждения положения могли теперь именоваться «показушными положениями», как на жаргоне ставки фюрера назывались приукрашенные доклады об обстановке, делавшиеся в присутствии государственных деятелей из стран-союзниц. Попытка Шпеера как-то свести Гитлера с более молодыми офицерами-фронтовиками не увенчалась успехом, равно как и намерение побудить его посетить города, подвергшиеся интенсивной бомбежке; напрасными оказались в этом плане и усилия Геббельса, апеллировавшего к положительному примеру Черчилля. Когда однажды спецпоезд фюрера по пути в Мюнхен по недосмотру остановился с поднятыми жалюзи рядом с эшелоном, где находились раненые, Гитлер в возбуждении вскочил и приказал персоналу немедленно зашторить все окна .

Несомненно, презрение к действительности было в минувшие годы его сильной стороной, оно вознесло его из небытия, равно как и обеспечило ему цепь государственных триумфов и, пожалуй, какую-то часть военных успехов. Но теперь, когда страница перевернулась, неуважение к реальности возводило в степень последствия каждого его поражения. И после случавшихся и неизбежных столкновений с действительностью вновь стали звучать старые сетования, что политиком он стал вопреки своему желанию и что ему тяжело носить серый мундир, который держит его на расстоянии от планов самоувековечивания в области культуры. «Жаль, – говорил он тогда, – что из-за этого пьянчуги(Черчилля) приходится вести войну, вместо того, чтобы служить мирным делам, скажем, искусству», а ему так хотелось бы побывать в театре или в «Винтергартене» в Берлине «и снова быть человеком среди людей». Порой он говорил с горечью, что вокруг один обман и предательство и что генералитет все время вводит его в заблуждение, и все безудержнее звучал непривычный тон плаксивой мизантропии: «только и делают, что обманывают» 942/43, S. 336.].

Один из тех, кто знал его раньше, пришел, внимательно наблюдая за ним еще в двадцатые годы, к выводу, что Гитлеру необходимо самообольщение, чтобы он вообще был в состоянии действовать . Недостаток решимости и полная летаргия требовали от него конструирования грандиозных призрачных миров, на фоне которых все препятствия становились незначительными, а все проблемы – тривиальными; способен действовать он был только благодаря своего рода мании мистификации. Черта фантастического перенапряжения, окружающая его личность, имеет своим истоком именно эту нарушенную связь с реальностью; только ирреальное содержание делало его реалистом. В своих высказываниях в рамках своего окружения, даже в усталых, бесцветных выступлениях на последнем этапе войны его голос постоянно оживал тогда, когда он говорил об «огромных задачах», «гигантских замыслах» будущего – они и были его реальной действительностью .

Чудовищная перспектива открывалась ночной компании за столом, когда он позволял ей «заглянуть через боковые двери в рай», – гибель и преображение целого континента путем массовых уничтожений, широкомасштабных акций по переселению, процессов ассимиляции и нового передела опустевших пространств; речь шла о сознательном разрушении прошлого этой части света и ее переделке по лишенным исторической почвы чертежам. Верный склонности своего интеллекта, Гитлер вращался в не имевшей измерений обстановке, перед его устремленным в вечность взором съеживались столетия, мир становился маленьким, и от Средиземного моря оставался, как он как-то сказал, один «рассол» . Наивный век на этом кончался – наступало тысячелетие нового, заверенного наукой и художественным озарением познания. Его центральной идеей было избавление мира от многовековой болезни в эсхатологическом противоборстве чистой и неполноценной крови.

Свою миссию он видел в том, чтобы создать для чистой крови имперский базис – великий рейх во главе с Германией, охватывающий подавляющую часть Европы, а также обширные районы Азии, рейх, который через сто лет станет «самым сплоченным и самым колоссальным блоком мощи», какого еще не бывало . В противоположность Гиммлеру и СС Гитлер был свободен от каких-либо псевдоромантических представлений о Востоке; «лучше я пойду пешком во Фландрию», – заявлял он и сетовал на судьбу за то, что она вынудила его в целях завоевания пространства пойти в восточном направлении. Россия – это «ужасная страна… конец света»; мысленно он ассоциировал ее с дантовским адом. «Только рассудок заставляет нас идти на Восток» .

Покорялся же и создавался этот блок мощи, представлявший собой бастион агрессивной мессианской идеи избавления, народом господ, в подавляющей степени единым в расовом отношении, народом, который Гиммлер эмфатически называл «человечеством ариев-творцов атлантическо-арийско-нордического рода» . Оно возникало из панорамы борьбы за жизнь, культа крови и расового угара, его появление было надеждой смертельно зараженного мира, а его господство возвещало наступление «истинно золотого века». Строгая социальная иерархия, которую оно осуществляло, предусматривала наличие трех слоев: выпестованную борьбой национал-социалистическую «знать», широкую элиту членов партии, образующую как бы «новое среднее сословие», и позади них – «огромную массу безымянных… коллектив прислуживающих, вечно несовершеннолетних», как следовало из объяснений Гитлера, но все эти три слоя были призваны властвовать «над слоем покоренных чужеплеменников… мы сможем спокойно назвать их слоем современных рабов» . И сколь бы ничтожной ни была убедительность этого проекта в интеллектуальном отношении, он имел – по меньшей мере, в глазах идеологов и пропагандистов национал-социализма – очарование некоего идеального строя. Как коммунизм провозглашал утопию последовательного равенства в обществе, так и здесь имела место утопия последовательной иерархии общества; только историческое предназначение господства одного класса заменялось тут «естественным» предназначением господства одной расы.

Согласно каталогу масштабных мер по восстановлению нарушенного естественного порядка, начало которому было положено еще в предвоенные годы приказом по СС о браках и системой пунктов отбора Главного управления СС по делам расы и переселений, в захваченных восточных областях осуществлялся теперь ряд новых, более широких и более радикальных начинаний. Гитлер и экзекуторы нового порядка вновь исходили из сочетания позитивных и негативных мер и связывали отбор хорошей крови с искоренением тех, кто был расово неполноценным. «Они посыплются, как мошкара», – говорилось в одной широко распространенной агитационной брошюре СС, а из монологов Гитлера встала картина, как он сам говорил, биологического «процесса очищения от навоза», от всего инородческого «отребья», с последующей германизацией .

Как и обычно, его энергия проявляется с наибольшей силой в разрушении. 7 октября 1939 года он секретным указом назначил рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера «рейхскомиссаром по укреплению немецкой народности» (РФК) и поручил ему, наряду с «очищением почвы», подготовить восточные территории к осуществлению широкомасштабной программы их нового заселения. Правда, вскоре и в этой сфере наступила та неразбериха полномочий и планов, которую режим порождал повсюду, за что бы он ни брался. Покоренные восточные территории так и не поднялись выше уровня экспериментальных полигонов для преисполненной дилетантских починов идеи расового отбора, и далее нескольких неудавшихся наметок нового строя дело тут и не пошло.

Что же касается уничтожения, то здесь режим развернул невиданную динамику. Уже сам многозначительный лексикон, описывавший то, что происходило, показывает, насколько эта активность отвечала самой сути и назначению режима, ибо именовалась она «всемирно-исторической задачей», «славной страницей нашей истории», «высшим испытанием», благодаря которому исполнители воспитывались в духе нового героизма и душевной черствости: «Во многих случаях куда легче, – заявлял Гиммлер, – идти с ротой в бой, чем подавлять с той же ротой в каком-нибудь районе сопротивляющееся население с низким уровнем культуры, производить экзекуции, вывозить людей, убирать воющих и плачущих женщин… (осуществлять же) это «так надо», эту деятельность, быть форпостами мировоззрения, быть последовательными, быть бескомпромиссными – вот это в некоторых случаях много, много трудней» . Речь идет, так определял он свое задание, в первую очередь о «совершенно ясном решении» еврейского вопроса, решении о «полном исчезновении этого народа с лица Земли». Но поскольку большинство немецкого населения еще не обладало расово просвещенным сознанием, то СС «решали это за наш народ, (мы) взяли ответственность на себя… и унесем потом тайну с собой в могилу» .

До сего дня так и остается невыясненным, когда же было принято Гитлером «окончательное решение», поскольку соответствующих документов не существует. Но по всей видимости, он раньше, чем даже его ближайшее окружение, понял такие слова как «устранение» или «искоренение» не только как метафоры, но и как акт физического уничтожения, потому что мысли не пробуждали у него страхов: «И здесь, – писал Геббельс, не скрывая своего восхищения, – фюрер тоже непоколебимый поборник и сторонник радикального решения». Еще в начале тридцатых годов Гитлер в узком кругу выдвигал требование о выработке «техники депопуляции» и подчеркивал при этом, что имеет в виду ликвидацию целых народов: «Природа жестока, поэтому мы должны быть такими же. Если я пошлю цвет немецкой нации в стальную грозу грядущей войны, не испытывая даже малейшего сожаления о проливающейся драгоценной немецкой крови, то разве не будет у меня права ликвидировать миллионы представителей неполноценной, размножающейся подобно насекомым расы» . Даже примененный впервые в декабре 1941 года в старом уединенном замке в лесу под Кульмхофом метод уничтожения жертв отравляющим газом следует отнести на счет собственного опыта Гитлера в первую мировую войну; во всяком случае, в «Майн кампф» есть пассаж с его сетованиями насчет того, что хорошо было бы тогда «двенадцать или пятнадцать тысяч этих еврейских совратителей народа подержать вот так под отравляющими газами», как это испытали на фронте сотни тысяч немецких солдат . Но в любом случае «окончательное решение», когда бы ни было оно принято, не имело ничего общего с обострением военной обстановки. И значило бы грубейшим образом исказить всю суть целеустремлений Гитлера, интерпретируя бойню на Востоке как выражение его возраставшей злости на ход войны, как акт мести старому символическому врагу; скорее, она объяснялась неумолимой последовательностью гитлеровского мышления и была с этой точки зрения просто неизбежной. Обсуждавшийся одно время в Главном управлении СС по делам расы и переселений, а также в Министерстве иностранных дел план по превращению острова Мадагаскар в своего рода гетто для примерно пятнадцати миллионов евреев противоречил намерениям Гитлера в самом решающем пункте. Ибо коль скоро еврейство действительно, как он постоянно заявлял и писал, было главным носителем инфекции великой болезни мира, то не имело смысла создавать для него какую-то резервацию, а следовало уничтожить его как биологическую субстанцию.

Уже в конце 1939 года прошли первые депортации в гетто генерал-губернаторства, но конкретное решение Гитлера о массовых истреблениях было принято, очевидно, в период активной подготовки к походу на Россию. Речь 31 марта 1941 года, познакомившая широкий круг высших офицерских чинов со «спецзадачами» Гиммлера в прифронтовом тылу, представляет собой первое наглядное доказательство наличия плана массовых умерщвлений. Два дня спустя Альфред Розенберг после двухчасовой беседы с Гитлером не без оттенка ужаса поверяет своему дневнику: «То, что я не хочу сегодня записывать, но никогда не забуду». Наконец, 31 июля 1941 года Геринг даст шефу СД Рейнхарду Гейдриху указание о «желательно окончательном решении еврейского вопроса» .

Для всех этих событий с самого начала характерно то, что их стремились засекретить. Бесконечные эшелоны, везшие с начала 1942 года систематически учитываемое и сгоняемое вместе еврейское население, шли без указания станций назначения, в сознательно распространявшихся слухах говорилось о вновь построенных, чудесных городах на завоеванном Востоке. Самим «командам смерти» постоянно давались по поводу их действий самые разные оправдательные объяснения, и евреи изображались то инициаторами сопротивления, то носителями эпидемий – кажется, даже идеологическим гвардейцам национал-социализма были не по плечу практические выводы из их собственного мировоззрения. Бросающееся в глаза молчание самого Гитлера только подтверждает это предположение. Потому что за все эти годы не встречаешь – ни в «Застольных беседах», ни в речах, ни в документах или воспоминаниях очевидцев – ни единого конкретного указания на практику истребления; Никто не может сказать, как реагировал Гитлер на донесения «айнзацгрупп», затребовал ли он или видел ли фильмы и фотографии и вмешивался ли в события своими инициативами, похвалой или порицанием. Тому же, кто помнит, что вообще все, что его занимало, он имел обыкновение превращать в громогласные речи и никогда не делал секрета из своего радикализма, своей вульгарности и своей готовности идти на самые крайние меры, такое молчание о главном деле его жизни – спасении мира – покажется еще более странным. Можно строить какие-то предположения по поводу мотивов, которыми он тут руководствовался, – его мания засекречивания всего и вся, остатки буржуазной морали, стремление толковать события абстрактно и не ослаблять аффект наглядностью происходящего, – но все равно смущает сама картина спасителя, скрывающего свое деяние по спасению где-то глубоко в тайниках своего сердца. Из всей руководящей верхушки режима только Генрих Гиммлер присутствовал однажды в конце августа 1942 года при одной массовой экзекуции, да и то почти потерял при этом сознание, а потом бился в истерике . Бюрократия СС изобрела в конечном счете свой собственный эрзац-язык, где фигурировали «выселение», «спецобращение», «чистка», «перемена местожительства» и «естественное сокращение». А в реальности это выглядело так:

«Менникес и я пошли прямо к ямам. Нам никто не мешал. Теперь я слышал звучавшие один за другим в быстрой последовательности выстрелы из-за земляного холма. Сошедшие с грузовиков люди – мужчины, женщины и дети всех возрастов – должны были по требованию эсэсовца, державшего в руке плетку для лошадей или собак, раздеться догола и сложить свою одежду, обувь, верхнее и нижнее белье – все раздельно – в определенных местах. Я видел гору обуви – примерно восемьсот или тысячу пар – , огромные груды белья и одежды. Эти люди раздевались без крика и плача, стояли семейными группами, целовались, прощаясь друг с другом и ожидая знака другого эсэсовца, который стоял у ямы и тоже держал в руке плетку. На протяжении четверти часа, что я стоял у ям, я не слышал никаких стенаний или просьб о пощаде. Я наблюдал за одной семьей, их было человек восемь… Старая женщина с седыми волосами держала на руках годовалого ребенка, что-то ему напевала и щекотала его. Ребенок закатывался от удовольствия. Супружеская пара со слезами на глазах смотрела на него. Отец держал за руку мальчика лет десяти и что-то тихо говорил ему. Мальчик изо всех сил старался сдержать слезы. Отец указывал пальцем на небо, гладил его по голове и, кажется, что-то ему объяснял. Тут эсэсовец у ямы крикнул что-то своему товарищу Тот отделил человек двадцать и велел им идти за холм Семья, о которой я говорил, тоже была в их числе. Я еще отлично помню, как одна девушка, черноволосая и стройная, проходя мимо меня, показала на себя рукой и сказала: «Двадцать три года!» Я обошел холм и оказался перед огромной ямой. В ней вплотную друг к другу лежали люди, так что видны были только их головы. Почти со всех голов на плечи стекала кровь. Часть расстрелянных еще шевелилась. Некоторые поднимали руки и крутили головой, чтобы сказать, что они еще живы… Я оглянулся на того, кто стрелял. Этот человек, эсэсовец, сидел на краю ямы на вынутом грунте, опустив ноги в яму и положив автомат на колени, и курил сигарету. Совершенно нагие люди спускались по земляным ступенькам, вырытым по склону ямы, вниз, перелезали через головы лежащих к тому месту, которое было им указано эсэсовцем. Они ложились впереди убитых или раненых людей, некоторые гладили еще живых и что-то тихо говорили им. Потом я услышал автоматную очередь. Я посмотрел в яму и увидел, как еще вздрагивают тела или уже недвижно лежат головы на лежащих перед ними телах. Из затылков струилась кровь» [544] .

Такой была действительность. Но благодаря цепи высокоорганизованных фабрик смерти работа по уничтожению постепенно стала в значительной степени укрываться от глаз населения, рационализироваться и переводиться на использование отравляющих газов. 17 марта 1942 года начал функционировать лагерь Бельжец с «мощностью умерщвления» в 15 000 человек в день, в апреле – Собибор на границе с Украиной (20 000 человек), затем Треблинка и Майданек (примерно 25 000), а также вершина всего – Освенцим (Аушвиц), ставший «крупнейшим во все времена сооружением для уничтожения людей», как сказал о нем не без налета идиотской гордости уже во время следствия его комендант Рудольф Хесс; весь процесс умерщвления, начиная с селекции поступивших людей и их отравления газом и до уничтожения трупов и оценки оставшихся вещей, был здесь отработан до безукоризненной системы последовательных, взаимодополняющих операций. Уничтожение проводилось спешно, с возрастающим ускорением, «чтобы не получилось, что в один из дней все застопорится», как заявил фюрер СС и начальник полиции Люблина Одило Глобочник . Многочисленные очевидцы опишут ту обреченность, с которой шли на смерть люди: в Кульмхофе свыше 152 000 евреев, в Бельжеце – 600 000, в Собиборе – 250 000, в Треблинке – 700 000, в Майданеке – 200 000, а в Освенциме – свыше 1 000 000 человек. Помимо этого, продолжались и расстрелы. По оценкам Главного управления имперской безопасности, уничтожению подлежали примерно одиннадцать миллионов евреев , убиты были свыше пяти миллионов.

Гитлер и его комиссары по «жизненному пространству» рассматривали ВостокЕвропыпойдет теперь уже не в Америку, а на Восток, и «самое позднее через десять лет он желал бы получить известие о том, что в… восточных областях живут по меньшей мере двадцать миллионов немцев» .

«Огромный пирог» будет разделен на четыре «рейхскомиссариата» (Остландия, Украина, Кавказ, Московия). Бывший когда-то ведущим идеологом партии Альфред Розенберг, постоянно переигрываемый другими и болтавшийся без дела в минувшие годы, прежде чем стать теперь «рейхсминистром по делам оккупированных восточных территорий» и вернуть себе былое признание, безуспешно ратовал за разделение Советского Союза на политические автономии народностей, но Гитлер уже видел в этом опасные зачатки новой, легитимированной этнически или исторически государственности, а вся задача как раз и заключается в том, считал он, чтобы «избегать любой государственной организации и держать представителей этих народностей на максимально низком культурном уровне»; он даже готов, как он заявлял, предоставить этим народам определенную индивидуальную свободу, потому что всякая свобода отбрасывает назад, поскольку она отрицает высшую форму организации людей – государство . С неизменным увлечением он то и дело рисует себе детали своей имперской мечты наяву: как германские господа и славянские народы-рабы совместно наполнят гигантское восточное пространство деловой активностью, не забывая при этом всемерно сохранять расово обусловленную классовую дистанцию между собой. Перед его взором возникают немецкие города со сверкающими губернаторскими дворцами, вздымающимися ввысь храмами культуры и административными строениями, тогда как поселения туземцев должны будут выглядеть непритязательно и ни в коем случае не иметь «каких-либо удобств или тем более украшений»; даже «глиняная штукатурка» или соломенные крыши не должны быть одинаковыми, считал он. Славянскому населению не следует давать хорошего образования, в лучшем случае, пусть они знают значение дорожных знаков, название столицы рейха да несколько слов по-немецки, а вот, скажем, учить арифметике их не нужно; совершенно правильно, сказал он как-то, генерал Йодль высказал свое недовольство плакатом, запрещавшим на украинском языке выход на проезжую часть улицы, – ведь «задавят одним местным жителем меньше или больше, это нас волновать не должно» . В своих макиавеллистских потугах на остроумие, чему он охотно предавался в минуты разрядки, он бросил как-то раз замечание, что лучше всего было бы научить славянские народности «только языку жестов», а по радио передавать для них только то, «что им доступно: музыку без конца… (Потому что веселая музыка стимулирует работоспособность)». Любую заботу о здоровье, любую гигиену он считает «чистейшим бредом» и рекомендует распространять суеверие, «что прививки и все такое прочее – весьма опасная вещь». Когда в одной памятной записке он встретил предложение запретить в оккупированных областях распространение и употребление средств по прерыванию беременности, то возмутился до готовности «лично расстрелять… этого идиота». Напротив, ему кажется, что необходимо стимулировать «широчайшую торговлю противозачаточными средствами», и, снова шутя, добавил: «Только сперва, пожалуй, придется позвать на помощь еврея, чтобы быстро наладить это дело» .

Система широких дорог и подъездных путей («начало начал всякой цивилизации») – вот что сделает страну управляемой и поможет эксплуатировать ее природные богатства. Среди любимых идей Гитлера было строительство железной дороги на Донбасс с шириной колеи в четыре метра, по которой будут мчаться в том и другом направлении двухэтажные поезда со скоростью двести километров в час. Узловые пункты главных магистралей станут центрами кристаллизации городов, выполняющих роль опорных пунктов для крупных подразделений мобильных войск и находящихся в середине окружности радиусом в тридцать-сорок километров, которая образуется «кольцом прекрасных деревень» с по-настоящему сельским населением. В своем меморандуме от 26 ноября 1940 года Гиммлер уже изложил директивы по сельскому строительству на захваченных польских территориях и установил при этом иерархию среди немецких поселенцев – от простого сельскохозяйственного рабочего до представителя «местного руководства» – так же педантично, как и обустройство сел и дворов («о толщине стен… менее 38 см не может быть и речи»), равно как и прежде всего их «озеленение», которое должно будет способствовать выражению унаследованной любви немецких племен к деревьям, кустам и цветам и придаст ландшафту в целом немецкий облик: посадка деревенских дубов и деревенских лип является поэтому столь же необходимой, как и подведение «к строениям линий электропередач… в максимально незаметной форме» . Та же романтическая идиллия планировалась и в предназначенных для военных поселенцев областях России: небольшие боевые поселенческие формирования должны будут жить во враждебном окружении и утверждать себя в этой первобытной ситуации перманентной борьбы за жизнь.

А между тем вскоре стало оЕвропыи из-за океана, а также увешанные наградами участники войны и эсэсовцы: Восток принадлежит охранным отрядам, – заявил начальник Главного ведомства по делам расы и поселений (РУСХА) Отто Хофман. Однако, по расчетам плановиков, из них не набиралось даже пяти миллионов новых поселенцев; и если даже предположить чрезвычайно благополучные обстоятельства, говорилось в памятной записке от 27 апреля 1942 года, то «можно будет рассчитывать на количество в восемь миллионов немцев в этих районах примерно через тридцать лет» . Кажется, тут впервые и начала распространяться определенная агорафобия.

Решить неожиданно возникшую дилемму был призван целый набор различных мер. Так, была идея «вновь пробудить в немецком народе тягу к поселению на Востоке» и разрешить полноценным в расовом отношении народам-соседям участвовать в колонизации Востока. В меморандуме Розенберга рассматривалось его заселение не только датчанами, норвежцами и голландцами, но и «после победного окончания войны также англичанами». Все они станут «звеньями рейха», заверил Гитлер и выражал мнение, что этот процесс будет иметь такое же значение, как и объединение сто лет назад нескольких немецких государств в единый Таможенный союз. Одновременно, как это представлялось в памятной записке министерства по делам восточных территорий Розенберга, из сорока пяти миллионов жителей российского Запада тридцать один миллион должен будет принудительно переселен в другую страну либо уничтожен, затем были также идеи о введении соперничающих сект, а если и этого будет недостаточно, то, как считал Гитлер, нужно будет из служащих опорными пунктами городов-хозяев «бросить тогда парочку бомб на их города – и вопрос решен» .

Главнейшие же надежды связывались с мерами, которые должны были восстановить хорошую кровь. Сам Гитлер не раз сравнивал свою деятельность в период так называемого времени борьбы с действием магнита, который вытягивал из немецкого народа «всякий металлический, содержащий железо элемент». «Так же должны мы поступать и теперь, сооружая новый рейх, – заявил он в ставке в начале февраля 1942 года. – Где бы в мире ни находилась германская кровь, мы берем то, что хорошо, себе. С тем, что останется после этого у других, против германского рейха они не выступят» . Уже в Польше так называемые «расовые комиссии» проверяли многих отобранных лиц на их «немецкий дух» и, если он соответствовал требованиям, переселяли их, чтобы окончательно онемечить, в Германию, причем без всяких церемоний отбирались – даже главным образом – и несовершеннолетние. В будущем, как заявил однажды за ужином в Растенбурге Гиммлер, во Франции будет ежегодно организовываться «ловля крови неводом», он же предлагал отсылать захваченных таким путем детей в немецкие интернаты, где они должны будут узнать, что их принадлежность к французской нации случайна, и где им помогут осознать их германскую кровь. «Потому что мы получим хорошую кровь, которую сможем использовать, и введем ее в наш обиход, или же – вы, господа, можете назвать это жестокостью, но ведь природа жестока, – мы уничтожим эту кровь» .

И за этими соображениями о «расширении базиса крови» тоже виден был старый страх перед вымиранием арийца, перед тем вторым «изгнанием из рая», о котором писал Гитлер в «Майн кампф» . Но, мечтал он, если удастся сохранить рейх «в расовом отношении на высоте и в чистоте», то он обретет твердость кристалла и будет неуязвим. Тогда вновь вступят в свои права сила сильного, отвага и варварское насилие, падут все эти лжерелигии, проповедующие разум и гуманизм, и восторжествует нарушенный природный порядок. Будучи «самым прожорливым хищником мировой истории» , национал-социализм имеет на своей стороне и ее самое, и ее предзнаменования, считал он. А в своем на удивление исковерканном осознании реальности, когда собственные видения представлялись ему явью, он видел, как в восточных «рассадниках германской крови» уже через несколько лет вырастет столь желанный тип нового человека, вырастут «натуры истинных господ», «вице-короли», как восторженно говорил он .

Одновременно он поощряет предпринимавшиеся главным образом Гиммлером и Борманом усилия по созданию нового законодательства о браке. Те в своих рассуждениях исходили из того, что после войны нужда в приросте населения, скорее всего, еще более возрастет, поскольку три-четыре миллиона женщин останутся незамужними, а этого, заметил Гитлер, если пересчитать на дивизии, «наш народ просто не вынесет». Чтобы дать этим женщинам возможность иметь детей, а «порядочным, волевым, физически и психически здоровым мужчинам» предоставить одновременно удобный случай усиленно размножаться, был специально разработан порядок ходатайств и отбора, который имел своей целью обеспечить возможность «вступления в прочные брачные отношения не только с одной женщиной, но и еще с одной». Эти изложенные Борманом в его меморандуме представления были дополнены Гиммлером, который, к примеру, предлагал закреплять привилегированное положение первой жены ее титулом «Domina» (настоятельница), а право вступления во второй брак предоставлять сначала «как высокую награду героям войны, кавалерам золотого «германского креста», а также «рыцарского креста». Позднее можно будет распространить это право «на кавалеров «железного креста» первой степени, а также на тех, кто имеет серебряный или золотой знак участника рукопашных боев», потому что, как любил говорить Гитлер, «лучшему воину достается самая красивая женщина… Если немецкий мужчина-солдат готов безоговорочно умирать, то он должен тогда иметь и свободу безоговорочно любить. Борьба и любовь ведь всегда были связаны друг с другом. Пусть обыватель радуется, получив то, что ему останется» . Особенно же эти соображения обсуждались и совершенствовались в рамках руководства СС, так, например, там обдумывали возможности рационального использования половой потенции; брак, в котором свыше пяти лет не было детей, государству придется расторгнуть, а, кроме того, «все незамужние и замужние женщины, если у них нет четверых детей, обязаны до достижения возраста в тридцать пять лет, произвести с безупречными в расовом отношении немецкими мужчинами четверых детей. Являются ли эти мужчины женатыми или нет, не играет при этом никакой роли. Каждая семья, уже имеющая четверых детей, должна отпускать мужа для этой акции» .

Но заселение Востока задумывалось еще и как решение спорных национальных и этнических вопросов в Европе. Крым, например, считавшийся для планов заселения предпочтительным объектом, должен был быть, как однажды заявил Гитлер, «полностью очищен» и стать под старым греческим названием «Таврия» либо «Готенланд» составной частью территории рейха, Симферополь будет именоваться Готенбургом, а Севастополь – Теодерихсхафеном. Один из планов предусматривал превращение этого благодатного полуострова, притягивавшего к себе в течение столетий скифов и гуннов, готов и татар, в «огромный немецкий курорт», а по другим соображениям – в «немецкий Гибралтар» для владычества на Черном море. В качестве поселенцев тут рассматривались живущие в румынском Заднестровье 140 000 «фольксдойче», одно время в памятных и деловых бумагах фигурировали и 2 000 немцев из Палестины, но главным образом в фантазиях об установлении нового порядка в этом регионе речь шла о населении Южного Тироля. Гитлер считал предложение гауляйтера Фрауенфельда, назначенного генеральным комиссаром Крыма, о том, чтобы переселить всех жителей Южного Тироля на этот полуостров, «чрезвычайно удачным»; «он полагает также, что в климатическом и ландшафтном отношении Крым вполне подходит для людей из Южного Тироля. Кроме того, этот полуостров – по сравнению с нынешним районом расселения южных тирольцев – это земля с молочными реками и кисельными берегами. Переселение южных тирольцев в Крым не представит особых трудностей ни в физическом, ни в психологическом плане. Им нужно будет всего-навсего спуститься вниз по немецкой реке Дунаю – и вот они уже тут» . У Фрауенфельда было еще и намерение построить на плато Яйла новую крымскую столицу.

Однако, хотя в начале июля 1942 года уже вышла директива фюрера об эвакуации русского населения Крыма, все планы по его новому заселению заблудились в неразберихе компетенций и военных событий. Только в расположенной между Чудским и Онежским озерами Ингрии (Ингерманландии), которая рассматривалась как первая территория для заселения, поскольку, по мнению специалистов по «жизненному пространству», тут сохранился еще относительно сильный элемент германского населения, дело дошло до крупной переселенческой акции. В начале 1942 года финскому правительству было сообщено, что оно может получить назад «своих «ингерийцев», и, действительно, до весны 1944 года, когда эта область была вновь утрачена, отсюда было выселено около 65 000 человек. И тут на примере единичного случая был продемонстрирован весь порочный характер химер нового порядка в целом: решалась несуществовавшая на самом деле проблема меньшинств, а в Финляндии создавалась новая .

Экспансионистская воля Гитлера устремилась, однако, не только на Восток. Хотя он не раз, вплоть до самой войны, уверял, что у него нет целей для завоеваний на Западе, тем не менее, это его благое намерение столкнулось вскоре с его неспособностью возвращать назад то, что уже попало в его руки. Никто не поставит ему в укор, полагал он, если он «встанет на такую точку зрения: Кто имеет – имеет! Ибо тот, кто отдаст назад то, что у него есть, совершает прегрешение, поскольку возвращает с трудом завоеванное, будучи более сильным на этой земле. Ведь Земля – это переходящий кубок, и поэтому она всегда стремится попасть в руки более сильного. На протяжении тысячелетий все на этой земле тянут туда-сюда» .

Его замыслы вышли вскоре за рамки всех военных целей, как те формулировались в требованиях «фелькише» или пангерманцев, видевших в своих мечтах «Великогерманский рейх немецкой нации». Теперь этот рейх охватывал почти весь европейский континент, образуя унифицированно организованную, тоталитарную и автаркическую в экономическом отношении империю, чьи отдельные звенья держались в разных формах зависимости и служили собственным амбициям мирового господства: «Старая Европа изжила себя», – заявил Гитлер в беседе со словацким президентом Тисо, он видел Германию в ситуации Рима непосредственно перед его победой над государствами латинян, говорил он и о «хламе мелких государств», который собирался устранить . Наряду с Америкой, Британской империей и основанной Японией Великой Восточной Азией Европа с рейхом во главе станет четвертой из тех экономических империй, которые, по его мысли, разделят между собой мир в будущем. В течение столетий, говорил он, проблемы перенаселенности Старого света удавалось решать или хотя бы затушевывать с помощью заморских владений, но с предстоящим концом колониальной эпохи выходом тут может быть только слабо заселенный Восток: «Если Украиной управлять европейскими методами, – уверял Гитлер, – то из нее можно будет выжать в три раза больше. Мы могли бы неограниченно обеспечивать Европу тем, что там производится. Восток имеет все в беспредельных количествах: железо, уголь, нефть и землю, на которой можно выращивать все, в чем нуждается Европа: зерно, подсолнечник, каучук, хлопок и т. д.»

Еще в своей так называемой «Второй книге» Гитлер в 1928 году выразил мнение, что этаЕвропы как они были, например, выражены в апреле 1941 года французской стороной, он воспринимал как дерзость и не удостаивал даже ответа. Правда, иной раз он охотно отклонял идею нации во имя «более высокого понятия расы»: «Оно (понятие расы) растворяет старое и дает возможность новых соединений, – заявлял он. – С понятием нации Франция несла свою великую революцию через границы. С понятием расы национал-социализм пронесет свою революцию до установления нового порядка в мире» . На деле же он оставался узким националистом XIX века, так никогда и не сумевшим преодолеть свою прежнюю зашоренность и неотрывно прикованным к связанным с идеологией «фелькише» аффектам самоутверждения поры своей молодости. Даже после первых крупных поражений на всех фронтах, когда хотя бы из тактических соображений следовало противопоставить Атлантической хартии противника «Европейскую хартию держав оси» , он остался на той же жесткой позиции национализма народа-господина и, боясь, как бы его не заподозрили в проявлении слабости, отвергал тут любые уступки. Ведь будущая Европа виделась ему не чем иным, как расширившимся в результате крупных аннексий рейхом, стоящим в центре венка послушных государств-карликов и преследующим вместе с осуществлением своей исторической миссии и дело собственной выгоды. Сразу же вслед за кампанией во Франции был при его личном участии выработан проект урегулирования границ на Западе, согласно которому территория рейха включала в себя Голландию, Бельгию и Люксембург и простиралась до берегов Фландрии: «Ничто на свете не заставит нас отказаться от завоеванной в Западной кампании… позиции у Ла-Манша», – заявил он., Оттуда новая граница проходила «примерно от устья Соммы, на восток вдоль Парижского бассейна и Шампани до Аргонн, затем поворачивала на юг и шла далее через Бургундию и западнее франш-Конте до Женевского озера» . Детальные экспертизы и меры по онемечиванию должны были оправдать эти приобретения исторически, для Нанси было предусмотрено имя Нанциг, Безансон должен был именоваться Бизанцем.

И из Норвегии, как полагал Гитлер, он тоже «уже никогда не уйдет»; он собирался сделать Тронхейм немецким городом с 250 000 жителей и крупной военной гаванью и дал уже в начале 1941 года соответствующие задания Альберту Шпееру и командованию военно-морского флота. Создание такого рода опорных баз для обеспечения безопасности морских путей планировалось вдоль атлантического побережья Франции, а также в Северо-Западной Африке, тогда как Роттердаму предусматривалась роль «крупнейшей гавани германского региона» . Были мысли и о том, чтобы организовать экономику побежденных стран по образцу немецкой промышленности и с учетом ее интересов, сравнять заработную плату и прожиточный минимум с условиями в Германии, урегулировать проблемы трудоустройства и производства в масштабах континента и перераспределить рынки. Внутренние границы Европы скоро утратят свое значение, писал один из идеологов нового порядка, «за исключением альпийской границы, где встречаются Германская империя Севера и Римская империя Юга» .

Над этой гегемонистской панорамой поднимались помпезные декорации, чьи гигантские пропорции служили напоминанием о величии режима и наполняли его самого трепетом. В центре панорамы возвышалась столица мира Германиа, с которой, по замыслу Гитлера, могли равняться разве что метрополии античных империй, «древний Египет, Вавилон или Рим… а что такое Лондон, что такое Париж по сравнению с ними?» И вокруг этого центра, от мыса Нордкап и до Черного моря, простиралась плотная система гарнизонов, партийных замков, храмов искусства, лагерей и сторожевых башен, под сенью которых племя людей-господ отправляло культ арийской крови и выращивало нового богочеловека. В области с неполноценной кровью, например, в Баварский лес или в Эльзас и Лотарингию, Гитлер собирался перевести формирования СС и «с их помощью позаботиться об освежении крови местного населения» . Следуя своим старым, укоренившимся пристрастиям, он связывал видение Новой Европы с мифом смерти. Страсбурский собор, когда закончится война и наступит час великой расплаты с церквями, а Папа в своей тиаре и во всем прочем облачении будет повешен на площади Святого Петра, превратится в памятник Неизвестному солдату, а на границах империи, от скалистых мысов на берегах Атлантики и до равнин России, будет сооружен венок из величественных «тотенбургов», крепостей в честь мертвых .

Все это было лишенной каких-либо предпосылок и равнодушной к жизненным запросам и правам других народов манией планирования, находившей для себя выход в проектах такого рода и распоряжавшейся судьбами, попирая ногами «народы-выродки», переселяя целые этнические группы или же, как это говорилось в уже упоминавшейся памятной записке министерства по делам восточных территорий, просто «пуская их в расход». Сам же Гитлер воспринимал конструкцию нового порядка как «нечто необыкновенно прекрасное» . Ибо широкие пространства покоренных земель, безбрежные равнины, куда он проецировал свои видения, должны будут избавить людей от индустриального порабощения, от расового и нравственного упадка атмосферы больших городов и вернут их к самым истокам, к утраченной ими жизни предков. Такого рода представления выявляли, опять же, своеобразнейшее коренное противоречие национал-социализма, связь интеллектуального прагматизма с иррациональностью, «ледяной холодности» с приверженностью магии, новых веяний со средневековьем. По асфальтовому миру грядущей империи маршировал мировоззренческий авангард, задерживаясь то для возрождения «искусства вязания кимвров», то для культивирования корней кок-сагыза, и получая рекомендации насчет того, как при помощи воздержания, пеших маршей и хорошего питания гарантировать производство детей мужского пола. Вся рациональность власти была пронизана неожиданным элементом тривиального фантазирования, углублявшегося со «священной серьезностью» в проблемы, связанные с овсяной кашей и компостными ямами, многолетней рожью и «жировыми отложениями на ягодицах» у женщин примитивных народов или с какой-то служившей разносчиком эпидемий мушкой , и изобретавшего, к примеру, некоего «спецуполномоченного рейхсфюрера СС по обеспечению поголовья собак» или «унтерфюрера по борьбе с комарами и насекомыми». И как бы ни издевался Гитлер над всякого рода буколическими взглядами, сам он, странным образом, так и остался подверженным им навсегда. Он верил в такие немыслимые теории как крушение небес, воздействие Луны и «великое обжорство народов», обнаруживал у вислоусых чехов их монгольское происхождение и планировал запретить в будущем Великом рейхе курение и ввести там вегетарианский образ жизни .

Сходные противоречия были характерны и для его великой мечты о двухстах миллионах человек, полноценных в расовом отношении хозЕвропыв подчинении по установленному ранжиру, так что те могут «по ту сторону добра и зла вести свое скромное и самодостаточное существование», тогда как избранный народ следует своей исторической миссии и танцует у костра в ночь на Иванов день, почитает законы природы, искусство, равно как и идею величия, и в общедоступных гостиницах движения «Сила через радость» на Британских островах, у фиордов Норвегии или в Крыму находит в веселии фольклорных праздников и музыке оперетт разрядку от тягот своего исторического призвания. Скрепя сердце говорил Гитлер о том, как еще далеко до осуществления этих его видений – понадобится сто или двести лет – и что он, «подобно Моисею, лишь издали увидит эту Обетованную землю» .

Череда постоянных поражений начиная с лета 1943 года отодвинула его мечту еще дальше. После неудачного крупного наступления под Курском Советы неожиданно перешли в контрнаступление и, вводя в бой казавшиеся неисчерпаемыми резервы, опрокинули отчаянно сопротивлявшиеся немецкие соединения. На южном участке фронта соотношение сил было один к семи, а на участках групп армий «Север» и «Центр» – приблизительно один к четырем. К этому прибавилось еще и партизанское войско, поддержавшее по точно согласованным планам советское наступление и разрушившее, например, только в течение августа железнодорожные пути в немецком тылу на двадцати тысячах участков. В начале августа Красная Армия захватила Орел, примерно три недели спустя – Харьков, 25 сентября – Смоленск, а затем и Донбасс. В середине октября она уже была под Киевом.

Не менее фатально развивались в это время события и в Средиземноморье. Несмотря на все увещевания и уступки с немецкой стороны, с началом весны появились неопровержимые признаки того, что Италия находится накануне краха. Муссолини, усталый и больной человек, все в большей степени утрачивал свою власть и превратился в неубедительно жестикулирующую марионетку дергавших его со всех сторон партий. В середине апреля он встретился с Гитлером в Зальцбурге и под давлением своего окружения выразил готовность назвать партнеру по «оси» те условия, на которых Италия будет продолжать войну, в частности, он повторил и требование о заключении мира на Востоке, которое безуспешно выдвигал еще за несколько недель до этого. Но и тут он оказался не в состоянии противостоять гипнотизирующему потоку слов Гитлера; как тот потом резюмировал, дуче по прибытии выглядел «сломленным старцем», а уезжая четыре дня спустя, производил впечатление «воспрянувшего, готового действовать человека» .

И уже через три месяца, 19 июля 1943 года, обострившееся положение вновь свело обоих в Фельтре в Северной Италии. За это время союзники захватили Тунис и Бизерту, взяли в плен пополненные – вопреки совету Роммеля – до 250 000 человек войска в Фрица. Никто не может сказать, будет ли грядущее поколение поколением гигантов. Германии понадобилось тридцать лет, чтобы прийти в себя, Рим так и не поднялся. Таков язык истории» . Однако Муссолини и тут промолчал. Манящий зов истории, сохранявший для него такое очарование на протяжении всей его жизни, казалось, уже был столь же не в силах вырвать его из состояния подавленности, как и пробудить в нем простую волю к самоутверждению. И в последующие дни, когда он вернется в Рим, он останется таким же застывшим в своей пассивности, хотя, как и все, он чувствовал, что его вот-вот свергнут. И будучи в курсе намерения заговорщиков лишить его власти и заменить триумвиратом из высшего фашистского эшелона, он тем не менее не воспрепятствовал созыву Большого совета в ночь с 24 на 25 июля. Одного из близких ему людей, посоветовавшему ему в последнюю минуту разгромить заговор, он попросил помолчать: Молча и словно в изумлении, высидел он и тот пылкий, продолжавшийся в течение десяти часов суд над собой. На следующий вечер его арестовали. Ни один человек за него не вступился. Безмолвно, после столь долгого пароксизма и театрального возбуждения, он и фашизм исчезли из общественной жизни. Назначенный главой правительства маршал Бадольо распустил партию и снял ее функционеров со своих постов.

Хотя нельзя сказать, что Гитлер был не готов к этому, но свержение Муссолини все же глубоко потрясло его; итальянский диктатор был единственным государственным деятелем, к кому он питал определенную личную привязанность. Правда, куда больше его беспокоили политические последствия этого события, особенно же слишком явные «параллели с Германией», которые, как следовало из донесений политической полиции, невольно возникали у общественности: «Simul stabant, simul cadent» (то же стойло – тот же навоз) – так охарактеризовал Чиано еще за годы до того идентичность обеих систем . Примечательно, что Гитлер отказался выступить с речью, но приказал принять обширные меры для предотвращения беспорядков. Затем он – быстро и не без осмотрительности – разработал план по освобождению Муссолини (операция «Дуб»), по военной оккупации Италии (операция «Шварц»), а также по захвату Бадольо и короля с целью восстановления фашистского режима (операция «Штудент»). На вечернем обсуждении обстановки 25 июля он отверг предложение Йодля дождаться сначала более подробной информации:

«В одном можно не сомневаться: совершив предательство, они, разумеется, заявят, что будут продолжать борьбу, – это же совершенно ясно. Но это – предательство, и борьбу они продолжать как раз не будут… Правда, этот тип(Бадольо) сразу же заявил: война продолжается, тут ничего не изменилось. – Им приходится так делать, потому что это – предательство. Но и с нашей стороны будет вестись точно такая же игра, будет готовиться все, чтобы молниеносно захватить весь этот сброд, убрать эту шайку. Я завтра же пошлю человека, который передаст командиру 3-й моторизованной дивизии приказ немедленно двинуться со специальной группой на Рим, арестовать все правительство, короля, всю эту братию, а в первую очередь сразу же арестовать кронпринца и захватить это отребье, прежде всего Бадольо и весь этот сброд. Тогда вы увидите, как у них поджилки затрясутся, и через два-три дня будет еще один переворот» [587] .

Поздно вечером, перегруппировывая находившиеся на итальянской территории соединения и выделяя дополнительные силы, Гитлер почувствовал позыв к тому, чтобы оккупировать и Ватикан: «Там ведь торчит главным образом весь этот дипломатический корпус», а все возражения он отмел лапидарным замечанием: «Все это чепуха. Тут весь сброд, вот этот сброд свинячий и вытащим…» А потом, добавил он, можно будет и извиниться. Правда, в конечном счете он отказался от этой мысли. И все же ему удалось так усилить свои войска в Италии, что, когда Бадольо заключил вскоре с союзниками соглашение о прекращении огня, немцы смогли за несколько часов справиться с численно превосходившими их итальянскими войсками и занять все ключевые позиции в стране.

Муссолини же после его ареста перевозили в течение нескольких дней из одного места в другое, пока он не был вызволен командой немецких десантников из горного отеля на Гран-Сассо. Свое возвращение к власти он воспринял безучастно, так как видел, что изменился только антураж его заключения. В октябре ему пришлось уступить Германии Триест, Истрию, Южный Тироль, Триент (Тренто) и Лайбах (Любляну), что он и сделал все с тем же безразличием. У него было, собственно, единственное желание – вернуться назад в Романью, откуда он был родом. Мысленно он уже ждал конца. Одной из почитательниц, попросившей у него еще в дни ареста автограф, он написал на своей фотографии: «Mussolini defunto» Муссолини – мертвец (итал. ) – Примеч. пер. .

Однако эти события не только не убивали решительности Гитлера, а, скорее, укрепили ее: человеческие слабости, половинчатость и предательство, встречавшиеся ему на его пути, лишь обостряли его чувство дистанции и придавали ему то ощущение великой трагической ауры, которая ассоциировалась у него с представлением об историческом масштабе. Как и в годы своего восхождения, когда он именно и утверждал свою убежденность в кризисные по сути дела периоды, так и теперь с каждым новым поражением у него возрастала вера в себя; составной частью его базисного чувства пессимизма было то, что свою силу и опору он черпал именно в катастрофах: «До сих пор любое осложнение обстановки оборачивалось для нас в конечном счете ее улучшением», – сказал он как-то в кругу своих генералов . Часть того воздействия, которое он по-прежнему оказывал на свое окружение, на скептически настроенных офицеров и ставших неуверенными функционеров, шла, несомненно, от той силы убеждения, коей награждали его удары судьбы. Очевидцы описывают, как, начиная с осени 1943 года, бродил он по мрачным помещениям бункеров ставки, окруженный стеной молчания и презрения к людям, и многим невольно приходила на ум мысль о «постепенно угасающем человеке» . Но все подчеркивают неизменное гипнотическое воздействие, которым он по-прежнему обладал и которое находилось в удивительнейшем противоречии с его внешним обликом. Конечно, эта оценка может быть не свободна от оппортунизма, от интеллектуальной коррумпированности, а кое в чем и от потребности в самооправдании, и все же сама личность остается примечательным феноменом энергии, умножающейся как раз в катастрофах.

Ведь все аргументы, на которые он мог еще опираться, были сравнительно слабыми. Он любил напоминать о времени борьбы, поднимая его на щит как великую параболу триумфа воли и упорства, говорил о «чудо-оружии», с помощью которого он подвергнет союзников возмездию за их террор в небе над Германией, и связывал немало замыслов с ожиданием предстоящего раздора в рядах «неестественной коалиции» противника. Но весьма характерным было то, что он не был готов даже взвесить возможности сепаратного мира с той или другой стороной. В декабре 1942 года, а потом еще раз летом 1943 года, Советский Союз через свое представительство в Стокгольме давал понять о своей готовности вести переговоры с Гитлером о заключении сепаратного мира. Все более опасаясь, что западные державы ориентируются в своей политике на войну на истощение между Германией и Советской Россией, последняя, наконец, в осторожной форме конкретизировала в сентябре 1943 года свои предложения: восстановление германо-советских границ 1941 года, свобода действий в спорных вопросах о проливах, а также широкомасштабные экономические отношения. Заместитель министра иностранных дел и бывший посол в Берлине Владимир Деканозов был готов приступить к обмену мнениями в Стокгольме с 12 по 16 сентября. Но Гитлер отклонил все переговоры. Он усматривал в этом советском зондировании тактический маневр, и, действительно, по сей день остается неясным, насколько серьезными были намерения Москвы. Что же касается Гитлера, то его соображения оставались маниакальными и застывшими, они определялись все тем же одним, раз и навсегда принятым решением. Своему министру иностранных дел, выступавшему за контакты с Москвой на предмет мира, Гитлер заявил, пожимая плечами: «Знаете, Риббентроп, если я сегодня замирюсь с Россией, то завтра я начну все снова, – я просто не смогу иначе». Риббентроп справедливо выразил мнение, что Гитлер, вероятно, уже совсем не понимает смысл и возможности политики, для него существуют только «победа или смерть». Геббельсу Гитлер в середине сентября тоже сказал, что момент для политических контактов «максимально неподходящий», он сможет вести персговоры только после решающего военного успеха

Однако до сих пор решающие военные успехи всегда лишь разжигали его жажду еще более решающих военных успехов, а теперь о переломе уже нечего было и думать – бог войны, как заметил Йодль, давно уже отвернулся от немецкой стороны и подался в другой лагерь. В 1938 году, в пору великих архитектурных проектов, Альберт Шпеер завел счет для финансирования строительства исполинских зданий в столице мира городе Германца. А вот теперь, в конце 1943 года, он, не уведомляя Гитлера, молча прикрыл этот счет .