Инстинкт и социальное поведение

Фет Абрам Ильич

Глава 5.

ВОЗНИКНОВЕНИЕ НЕРАВЕНСТВА

 

 

1.Родовая знать

Глобализация социального инстинкта, создавшая из первоначальных групп племена, положила начало нашему виду. Перенесение на больший коллектив метки "свой" означало, что общественные отношения зависели уже не от генетически обусловленных связей, а от культурной традиции, и вследствие этого стали способны к быстрому развитию. Но, как уже было сказано, старый социальный инстинкт, связанный с первоначальной группой, был сильнее и прочнее нового, распространившегося на сотни, или даже тысячи людей. Способность к личному знакомству и личным отношениям осталась ограниченной, поскольку она была обусловлена инстинктивным механизмом, "рассчитанным" на несколько десятков особей. Можно предположить, что новые отношения к массе лично не знакомых членов племени не могли вполне удовлетворить социальный инстинкт. У людей оставалась потребность в более тесном общении с коллективом, который мог бы заменить в этом первоначальную группу. Таким коллективом стала семья, превратившаяся затем в род. Возникновение родовой структуры общества было второй великой революцией в истории человека – культурно обусловленной локализацией социального инстинкта[35]Мотивация этого явления была указана Р.Г.Хлебопросом.
.

За членами племени осталось признание в качестве "своих", по отношению к ним сохранялась инстинктивная коррекция внутривидовой агрессии: членов своего племени нельзя было убивать и грабить, и солидарность со своим племенем стала постоянным элементом психики индивида. Но более близкие связи с людьми локализовались на родовой группе, и тем самым, вдобавок к племенной розни, возникло неравенство внутри племен.

Можно представить себе, каким образом культурная наследственность привела к возникновению неравенства между людьми. Как мы уже видели, накопление культурной традиции привело к значительному удлинению детства – неотении. Следствием этого был парный брак – совместное воспитание потомства – а также эмоциональная связь между родителями и детьми, обычно длящаяся всю жизнь. В отличие от всех других животных, у человека забота о детях не прекращается никогда: родители стремятся передать им не только свои знания и навыки, но также и свое социальное положение, приобретенное личными усилиями или уже полученное «по наследству». Эта забота сказывается и после смерти родителей: они «завещают» детям свою одежду, жилище, а впоследствии также иное имущество семьи. С другой стороны, дети учатся у своих родителей – не только трудовым навыкам и военным хитростям, но и «мудрости» в обращении с людьми; дети заботятся о родителях, а в большинстве племен их глубоко почитают. Таким образом возникает родовая связь между людьми, не вызывающая у нас удивления, поскольку у людей она повсеместна, но единственная в своем роде среди живых организмов и несомненно связанная с культурной традицией. При разделе добычи или распределении съедобных растений человек начинает заботиться прежде всего о своих родичах. Род возглавляется обычно его старейшей особью, общим предком. В большинстве известных нам племен это мужчина – патриарх, но в некоторых из самых примитивных это женщина. Римляне, завоевавшие Британию, подавили отчаянное сопротивление кельтов, уже не очень примитивных дикарей, во главе с королевой Боадицеей.

В начале истории мы повсюду встречаем знатные роды, возглавляемые старейшинами. Родоначальником считался обычно какой-нибудь знаменитый воин, поскольку война была важнейшим из всех занятий; самые древние роды возводили свое происхождение к богам. Например, Перикл был из рода Алкмеонидов, а Цезарь – из рода Юлиев, и оба этих рода имели божественных предков. В более поздние времена знатные роды могли возникнуть из разделения труда: особенно способный или удачливый представитель какой-нибудь профессии передавал ее своим потомкам. Медичи долго были купцами, но название рода говорит о происхождении от врачей. Более сложные навыки лучше усваивались у занимающихся этим трудом родителей. Некоторую роль здесь могло играть и наследование способностей: хотя приобретенные способности не наследуются, врожденные, как мы знаем, могут передаваться потомству. Таким образом в некоторых семьях могло утвердиться определенное занятие, а вместе с тем в неразвитом уме первобытного человека утверждалось представление, что это занятие составляет неотъемлемый признак того или иного семейного клана. И в самом деле, вера в «наследственность» человеческих качеств была одной из первых доктрин первобытного мышления. Доктрина эта была не лишена оснований, поскольку многие свойства человека в самом деле наследуются, но, как и все «донаучные» доктрины, она преувеличивала содержавшуюся в ней истину, доводя ее до крайней догматической жесткости. Так, несомненно, возникли некоторые сословия. Другим источником сословного деления было завоевание, когда победители становились высшим сословием, а побежденные – низшим, о чем еще будет речь. Таким образом в древности появились рабы, а в средние века крепостные.

Чем была сословная система в ее полном развитии, можно видеть по сохранившимся до наших дней индийским кастам, отчасти происходящим от завоеваний, а отчасти от жесткого выделения профессий. Традиционно воспитанный индиец считает кастовые различия столь же реальными, как различия между разными видами животных. Точно так же, для средневекового европейца сословная принадлежность была чем-то вроде физического признака человека: крестьянин искренне считал себя существом иного рода, чем дворянин, который тем более придерживался такого мнения. В более поздние времена отсюда возникло уже ироническое выражение «голубая кровь».

В Индии, неоднократно подвергавшейся нашествиям завоевателей, наибольшие последствия имело вторжение индоевропейцев. Эти племена получили такое название уже в научной литературе, поскольку они заселили значительную часть Индии и почти всю Европу. Сами они называли себя «арья», что значит «благородные». Завоеватели составили господствующий класс населения, во всяком случае на севере Индии. Они были белокожи, в отличие от темнокожего коренного населения, и до сих пор «высшие» касты Индии, ведущие свой род от «арийских» завоевателей, отличаются от «низших» более светлой кожей. Со временем память о происхождении забывалась, и теперь различие между сотнями индийских каст представляет собой просто юридическую фикцию: они различаются тем, что их считают различными. Индиец не знает, откуда произошли его предки: он знает лишь, что они принадлежали такой-то касте. Если эти касты не смешиваются, то кастовая принадлежность принимает, в некотором смысле, «объективный» характер: она становится высказыванием о предках. Кастовая принадлежность до сих пор определяет в Индии доступные человеку занятия, которые до недавнего времени считались естественным следствием происхождения. Стремление выйти из этих границ редко возникает у самих членов касты, а попытки законодательного вмешательства вызывают сопротивление во всей традиционной среде.

Индийские касты – яркий пример сословного неравенства, сохранившийся до наших дней. Конечно, в Индии сословные различия существовали задолго до арийского завоевания. Точно так же, в Европе сословия были уже до нашествия германцев, давших европейским странам их средневековую аристократию и их нынешние названия, такие, как Франция, Англия и Россия. Была уже высоко развитая Римская империя, и даже у независимых от нее кельтов и славян была своя племенная знать. Но в Европе «кастовая система» никогда не достигала индийской жесткости, возможно, потому, что европейские племена были ближе друг к другу по происхождению и физическому типу, и еще по той причине, что христианская религия признавала всех людей хотя бы в принципе равными «перед богом». Сословия не были так строго замкнуты: случались смешанные браки, а иногда короли жаловали дворянство простолюдинам. Но все же феодальное неравенство сословий было главной формой неравенства между людьми – вплоть до восемнадцатого века. С ним покончила лишь Великая Французская Революция, выдвинувшая на передний план другую форму неравенства – неравенство богатых и бедных.

Сословия образуют иерархическую структуру, без которой не обходится ни одно государство. Некоторые философы любят ссылаться на биологию, усматривая иерархическую структуру во всех живых системах. Только иерархически устроенная система,– говорят они,– может достаточно эффективно реагировать на внутренние и внешние условия, обеспечивая выживание системы. И в самом деле, живые системы управляются программами, предполагающими взаимную зависимость всех составляющих подсистем, а управление требует координации функций. Можно думать, что чем сложнее система, тем более необходима координация ее работы из «единого центра», распоряжения которого передаются и выполняются подчиненными ему, иерархически упорядоченными инстанциями.

Но в действительности вся эта картина, принимаемая за общий биологический закон, попросту имитирует развитое человеческое общество: это не просто «антропоморфизм», а «социоморфизм». Живые системы очень разнообразны и обладают различной иерархичностью. Растение вообще не имеет «единого центра», вроде головного мозга или правительства. Сложные процессы жизни дерева, с их детальным программированием и тонким приспособлением к среде, по-видимому, не нуждаются в централизации и жестком упорядочении, без которых мы не мыслим себе «иерархию». В дереве все происходит «естественным образом», «по законам природы»: никакая часть дерева, по-видимому, не доминирует над другими, извлекая из этого «несправедливые» выгоды. Любители растительного образа жизни часто приводят это в пример, считая жизнь дерева особенно благородной. Точно так же, в лесу, где все растения взаимодействуют, образуя сложную систему, нет главных и подчиненных деревьев, хотя есть более сильные и более слабые, и есть конкуренция между соседями.

Иерархическое устройство отчетливо выступает в строении животных: уже у червей есть зачаток центральной нервной системы, а у высших животных есть мозг с подчиненными ему нервными путями. Первой предложенной моделью человеческого общества, как мы видели, и было устройство человеческого тела: когда римский плебс возмутился против патрициев, Агриппа успокаивал его этим сравнением. Но объяснительные возможности такой модели невелики: в самом деле, части тела никогда не восстают друг против друга, но и не требуют себе больше, чем нужно для работы всего тела. Уже самое присутствие плебеев на Священной горе демонстрировало недостаточность этой модели.

Как мы уже знаем, гораздо лучшей моделью человеческой культуры служит вид животных. Но у животных иерархия устроена иначе, чем у людей: она существует лишь внутри отдельного стада, то есть группы, определенной социальным инстинктом вида, но никак не связывает между собой разные стада. У человека же процесс глобализации социального инстинкта привел к возникновению племенных культур, а затем и более сложных культур, охватывающих значительные части вида и теперь, по-видимому, сливающихся в единую мировую культуру. Даже в самой простой племенной культуре иерархия несравненно сложнее, чем в стаде приматов. При анализе культур мы не должны забывать лежащие в их основе инстинктивные механизмы; но мы не можем надеяться понять все строение культуры из биологических аналогий.

Как мы видим, рассуждения философов об «иерархическом устройстве всего живого» мало помогают нам понять строение человеческих культур: эти философы, не зная биологии, попросту переносят на всю «живую природу» свои наблюдения над человеческим обществом, а затем возвращают нам ту же мудрость как «общий биологический закон». Люди и в самом деле составляют некоторую систему, но эта система может быть не сословной монархией, а, например, свободной федерацией; ни того, ни другого нет в мире животных.

Сословия до недавнего времени не только фактически, но и формально определяли строение всех культур, вышедших из племенной стадии развития. Это было неравенство между людьми, основанное на юридической фикции. Конечно, положение вождя или жреца в его племени было тоже закреплено обычаем, но это была должность, требовавшая реальных личных достоинств и предполагавшая постоянную проверку этих достоинств на деле. Если сын вождя занимал вслед за отцом его положение, то это происходило не «по праву», не «в установленном порядке», а по решению племени, которое могло быть иным. Мышлению первобытного человека чуждо было представление, будто некоторые люди уже по своему происхождению «лучше», «значительнее» других членов племени, а потому обладают другими правами.

Естественное неравенство людей, обусловленное их врожденными способностями, не вызывало у членов племени морального негодования: геном человека не предусматривал такой реакции. Ощущение "несправедливости" возникло лишь вместе с особыми привилегиями, вытекающими из одного только положения в общественной иерархии. Такие привилегии, чуждые племенному строю, в сословном обществе превращаются в наследственные права и настолько входят в систему воспитания «благородных», что не вызывают у них никаких нравственных сомнений. Иначе говоря, сословные привилегии становятся частью их культурной наследственности. Это относится также и к тем, чье происхождение не доставляет никаких привилегий: их воспитывают в покорности и смирении, так что они тоже приучаются смотреть на общественные классы как на неизбежные явления природы. И это в самом деле явления природы – эффект свойственной человеку второй, культурной системы наследственности. Но у нас есть еще первая, генетическая система наследственности, в которой заложена инстинктивная племенная мораль. В спокойном, благополучном обществе она проявляется лишь как подсознательная неприязнь к асоциальным паразитам. У мыслящих людей – а они неизбежно появляются в любом классе, где есть досуг и образование – эта неприязнь превращается в сознательную враждебность к тем, кто «незаслуженно» занимает в этом мире лучшие места.

Господа, занимавшие лучшие места, столетиями твердили, что сословное устройство общества – единственно возможное, потому что такова воля божья. Сословные привилегии были отменены, и оказалось, что без них можно обойтись. Трудно сказать, что делают теперь потомки графов и баронов. Но их места заняли другие господа, не столь назойливо выставляющие напоказ свои привилегии, и даже предпочитающие оставаться в тени. Эти господа – буржуа.

В течение семи столетий европейская буржуазия боролась против системы сословных привилегий. Токвиль увидел в этой борьбе главное содержание европейской истории. Вот как он резюмирует эту историю во введении к своей знаменитой книге «О демократии в Америке»[36]Alexis de Tocqueville, De la démocratie en Amérique. Я перевожу по изданию Éditions M.-Th. Génin, Paris.
:

«Cреди нас свершается великая демократическая революция; все ее видят, но не все одинаково о ней судят. Одни видят в ней нечто новое и, рассматривая ее как случайность, надеются, что еще смогут ее остановить; другие же считают ее неодолимой, потому что она кажется им самым непрерывным, самым древним и самым постоянным явлением в истории.

Я переношусь мыслью во Францию, какой она была семьсот лет назад; я нахожу ее разделенной между небольшим числом семейств, владеющих землей и управляющих населением; право на власть переходит в ней по наследству из поколения в поколение; у людей есть единственное средство воздействовать друг на друга – сила; и единственным источником могущества оказывается землевладение.

Но вот утверждается и быстро расширяется политическая власть духовенства. Духовенство открывает свои ряды всем, бедному и богатому, простолюдину и сеньеру; через церковь равенство проникает в правящую среду, и тот, кто прежде прозябал бы, как крепостной, в вечном рабстве, восседает как священник среди благородных, и часто поднимается выше королей.

Со временем общество становится более цивилизованным и устойчивым, различные отношения между людьми усложняются и умножаются. Чувствуется насущная потребность в гражданских законах. Появляются юристы; они выходят из своих сумрачных судов и пыльных канцелярий, чтобы заседать при дворе государя, рядом с феодальными баронами, в их горностаевых мантиях и латах.

Короли разоряются в великих предприятиях; аристократы истощают свои силы в частных войнах; простолюдины обогащаются торговлей. Влияние денег начинает ощущаться в государственных делах. Коммерция становится новым источником могущества, и финансисты становятся политической силой, которую презирают и которой льстят.

Постепенно распространяется просвещение; пробуждается вкус к литературе и искусству; ум становится элементом успеха; наука превращается в орудие управления, умственные способности – в общественную силу; образованные люди начинают участвовать в делах.

И по мере того, как открываются новые пути к власти, снижается значение рождения. В XI-ом веке знатность не имела цены; в XIII-ом веке ее уже покупают; первое возведение в дворянство произошло в 1270-ом году, и, наконец, равенство приходит в правящую среду через самую аристократию. …

Можно заметить, что, пробегая страницы нашей истории, мы не встречаем за семьсот лет ни одного великого события, которое не шло бы на пользу равенству.

Крестовые походы и войны с англичанами истребляют аристократию и раздробляют ее земельные владения; учреждение общин вводит демократическую свободу в недра феодальной монархии; изобретение огнестрельного оружия уравнивает простолюдина и аристократа на поле сражения; книгопечатание дает равные возможности их способностям, и почта доставляет просвещение к порогу бедной хижины, так же, как к порогу дворца; протестантизм утверждает, что все люди равным образом способны найти свой путь к небу. Только что открытая Америка доставляет тысячи новых путей, ведущих темного искателя приключений к богатству и власти.

И если, начиная с XI-го века, вы посмотрите, что меняется во Франции через каждые пятьдесят лет, то вы не сможете не заметить, какая двойная революция происходит в состоянии общества. Аристократ опускается все ниже, простолюдин поднимается все выше. Каждые пятьдесят лет их сближают, и скоро они коснутся друг друга.

Все это относится не только к Франции. Куда ни бросим взгляд, повсюду видим ту же революцию, непрерывную во всем христианском мире».

В этой картине европейской истории Токвиль сосредоточивает внимание на буржуазии: для него «простолюдин» (roturier), борющийся против сословного неравенства, – это буржуа. Но Токвиль не был бы великим историком, если бы не видел под этим социальным конфликтом другой, не угасающий в течение всех этих столетий и выходящий на поверхность как раз в то время, когда были написаны эти строки. И вот что он прибавляет к нарисованной им картине:

«Разумно ли предполагать[37]В подлиннике написано “Serait-il sage de croire”, “мудро ли допустить”.
, что общественное движение, идущее из таких далеких времен, может быть задержано усилиями одного поколения? Можно ли думать, что демократия, разрушив феодальный порядок и победив королей, отступит перед буржуа и богатыми? Остановится ли она теперь, когда она стала столь сильной, а ее противники столь слабыми?».

Токвилю пришлось убедиться в правильности этого предсказания: он пережил 1848 год, когда на арену истории вышло «четвертое сословие». И он признается в своем бессилии предвидеть дальнейшее будущее:

«Куда же мы идем? Этого никто не знает; нам недостает для этого даже материала для сравнения: в наши дни равенство положений среди христиан превосходит все, что было в прошлые времена, и что было в любой другой части света: таким образом, величие уже свершившегося препятствует увидеть то, что еще может быть».

Как мы увидим, стремление людей к социальному равенству составляет не только содержание новой истории Европы, которой намеренно ограничился Токвиль. Это стремление проходит через всю историю человечества, и было бы неразумно предполагать, что в наше время этот процесс завершился. Мы должны уяснить себе, чтó могут добавить к нашему вИдению научные знания и исторический опыт полутора прошедших столетий.

 

2. Государство

Как мы видели, первоначальное устройство племени основывалось на принципиальном равенстве всех его членов. Конечно, в племени – как и в первоначальной группе – была уже естественная иерархия, определяемая полом, возрастом и относительной силой индивидов. Поскольку это была инстинктивная иерархия, она не вызывала недовольства. Когда в племени возникло разделение труда и начали выдвигаться более искусные и опытные исполнители отдельных полезных для племени функций, вытекавшие отсюда преимущества были непосредственно связаны с личностью человека; поскольку они были всем видны, такое неравенство тоже не вызывало протеста. Наконец, вожди и жрецы выбирались за личные качества, которые должны были подтверждаться на деле, и в небольшом племени эти качества были столь очевидны, что «выборы» не вызывали особых споров.

С численным ростом племен прямая "племенная демократия" становилась практически неосуществимой, поскольку члены племени лично не знали друг друга, дела усложнялись, и племя нуждалось в руководстве, особенно во время войны. При этом усилилась роль вождей и значение процедуры их выбора. Несомненно, стали возникать спорные ситуации, когда, например, на положение вождя могли притязать несколько примерно «равноценных» кандидатов. Соперничество и борьба за власть должны были весьма ослаблять те племена, где эти явления принимали острый и затяжной характер. Поскольку племена вели между собой войны, групповой отбор, несомненно, отдавал предпочтение тем из них, где вырабатывался закономерный механизм выбора вождей (а в некоторой степени и жрецов). Простейшим механизмом такого выбора была наследственность; это кажется нам естественным, потому что так было всегда, во всех известных нам племенах, а потом и во всех монархических государствах. Но надо заметить, что это культурный механизм, лишь использующий биологическую связь: животные не знают или быстро забывают своих родителей и не наследуют их положение в стаде. Культурная традиция нашего вида породила не только парный брак, необходимый для длительного воспитания потомства, но и прочную связь между детьми и родителями, сохраняющуюся на всю жизнь. Забота о детях естественным образом превратилась в помощь и покровительство, а подражание родителям – в усвоение их навыков и преимуществ. Таким образом, в основе «наследования власти» также лежит неотения.

Однако, преимущества рождения весьма неполны, поскольку генетическая наследственность воспроизводит дарования родителей лишь в среднем: сын может и вовсе не унаследовать качества своего отца, а культурная наследственность ненадежна, потому что воспитание не всегда достигает цели. Таким образом, механизм наследования власти, устраняя конфликты, часто приводит к другим невыгодным для племени результатам, что всегда было сильным доводом против монархии.

Между тем, этот механизм вступает в противоречие с моральными правилами всех племен, всегда осуждающими незаслуженные преимущества. Отдельные роды, пользуясь особыми способностями их родоначальника или случайными условиями, с помощью того же механизма наследственности стремятся получить, в ущерб остальным членам племени, как можно бóльшую долю власти и материальных благ. Но это противоречит инстинктивным стремлениям человека. "Простой человек" начинает ощущать развитие своего общества как неоправданное стеснение его свободы, а условия своей жизни как несправедливость.

Простейшим способом организации государства была монархия, и по этому пути пошли крупные племена, соединявшиеся в союзы. Первые государства сложились в IV тысячелетии до нашей эры в Двуречье (долинах Тигра и Евфрата) и в Египте (долине Нила). Об их возникновении мы мало знаем, потому что письменность была изобретена на тысячу лет позже. В этих долинах, удобных для земледелия, требовались большие ирригационные работы, которые можно было выполнить лишь совместными организованными усилиями многих племен. Историки предполагают, что именно эта потребность стимулировала образование первых государств. Это были государства оседлых земледельцев. Древнейшие известные нам государства возникли в Шумере около 3500 лет до нашей эры. По-видимому, власть племенных вождей превратилась там в наследственную; во всяком случае, в это время шумерская письменность – древнейшая из всех – свидетельствует о существовании городов-государств, возглавляемых царями, часто выполнявшими также функции верховного жреца местной религии. Царь командовал армией с помощью своих офицеров и распоряжался сельским хозяйством и ремеслами с помощью своих чиновников. В числе чиновников были писцы, первые работники умственного труда. Власть царя передавалась обычно от отца к сыну, или к другому члену царской семьи; без сомнения, привилегированное положение офицеров и чиновников тоже сделалось наследственным. Такие же небольшие царства возникли на Крите, примерно на пятьсот лет позже; о них мы знаем из более поздних источников, так как древнейшая критская письменность еще не расшифрована. В Египте до установления власти фараонов тоже существовали малые государства, называемые по-гречески «номами». Вероятно, так же обстояло дело в Китае.

Из небольших независимых царств образовались первые великие державы, централизованные монархии с бюрократической иерархией – египетская, вавилонская и китайская. Это были восточные деспотии с неподвижной традицией, мало способные к культурному развитию.

Иначе обстояло дело у подвижных воинственных племен. Лучше всего мы знаем историю Греции и Рима, в начале которой тоже были небольшие города-государства. Это были государства завоевателей, возникшие из племенных союзов; их возглавляли военные вожди, а стимулом их возникновения несомненно была война. Поэмы Гомера изображают их на более поздней стадии, поскольку греческая письменность появилась значительно позже шумерской; мы можем только строить предположения, каковы были греческие государства, когда эллины пришли на Балканский полуостров, то есть около 2000 лет до н.э. Во всяком случае, в начале истории у греков были цари, точно так же, как у римлян, и цари были окружены аристократией. В греческих государствах, самым архаическим образцом которых была Спарта, сохранились еще народные собрания, но все дела в действительности решала заранее племенная знать, а собрание могло только выразить общее настроение нечленораздельным способом – звуками, извлекаемыми из щитов. Аналогичные явления описаны в «Илиаде», где народное собрание просто слушает речи предводителей или препирательства между ними. Республики возникли позже, вследствие классовой борьбы, начавшейся вместе с историей.

Происхождение государства, с его иерархической структурой и неравенством между людьми, еще в древности привлекало внимание историков и философов. Племена, с которыми обычно сталкивались греки, были уже достаточно развиты, то есть имели уже иерархическую структуру, сравнимую с их собственной. О более примитивных племенах, где не было такой структуры, греки были низкого мнения. Киклопы не знали никакой власти, не знали обычаев гостеприимства, но это были не настоящие люди, а одноглазые чудовища, да к тому же еще людоеды. Греки понимали преимущества организованного общества, но дорожили тем относительным равенством, какое они унаследовали от предков, и противопоставляли свои «свободные» государства монархиям вроде Персии и Египта, где все люди были рабами царя, а царь считался богоподобным, или просто божеством. По-видимому, греческие мыслители не считали такие монархии настоящими государствами: иначе трудно объяснить, почему Аристотель представлял себе государство столь малым, чтобы в нем можно было повсюду слышать голос глашатая! Это было невозможно уже в Афинах, а тем более в государстве, созданном его учеником Александром.

Во всяком случае, пока греческие государства были свободны от власти чужестранцев, они оставались малыми и, как правило, не умели объединять свои усилия даже перед лицом врага, ревниво охраняя свою независимость. Так же обстояло дело с государствами Италии до римского завоевания, а Рим, превратившийся в мировую державу, уже не мог сохранять республиканский строй. Можно понять, почему Монтескье настаивал в своем «Духе законов», что республиканское правление подходит лишь для небольших государств, а большие могут быть только монархиями. Это наблюдение вызвало серьезные опасения у отцов американской республики, высоко ценивших мудрость этого автора. По существу, Монтескье, анализируя исторический опыт, пришел к пониманию «кибернетического» закона, по которому сложные общественные системы не могут быть эффективны без иерархического устройства. Но он толковал этот закон в весьма специальном смысле, полагая, что для управления большими государствами нужна жесткая централизованная власть, находящаяся в руках одного человека, то есть монархия. Впрочем, у Монтескье было важное исключение (в книге 9 "Духа законов"): он объяснял, что большие республики могут успешно существовать при федеративном устройстве. Эту идею развил Медисон, главный автор американской конституции, и она выдержала испытание временем.

Племена, у которых только начали складываться государства, не оставили об этом свидетельств, поскольку у них не было письменности. Но эти племена или племенные союзы попали в поле зрения древних цивилизованных народов и были описаны историками. Это относится прежде всего к галлам и германцам. Значительно позже люди западной цивилизации познакомились с племенами, вовсе не знавшими государства, жившими в Африке и Америке. Это произошло в эпоху великих географических открытий, в 15-17 веках. Вначале первооткрыватели новых стран, сами еще средневековые люди по своим психическим установкам, были заняты только ограблением «дикарей» или обращением их в христианство. Но уже к началу 18-го века европейцы заметили, что эти «дикари» – например, индейцы Северной Америки – не знают ни государства, ни частной собственности, но в своей морали зачастую превосходят «бледнолицых», принесших с собой все пороки Старого мира. В эпоху Просвещения «благородный дикарь» становится популярной фигурой возникшей тогда прогрессивной утопии: достаточно вспомнить философские повести Вольтера. И уже в наше время так называемые «левые радикалы», «хиппи» и «зеленые», обличая западную культуру, снова пытаются возродить образ дикаря, жившего в гармоническом единстве с природой.

Все это воспринимается как поэтическая фантазия, поскольку для здравого смысла среднего человека государство со всеми его атрибутами давно уже стало такой же частью неизбежной реальности, как земное тяготение или времена года. Не так обстояло дело, когда государство начиналось, и не так оно выглядело в глазах мыслителей всех времен.

До нас дошел потрясающий документ о появлении государства у евреев, долго не решавшихся ввести у себя это новшество. До тех пор они полагали, что непосредственно повинуются богу: ими управляли «судьи», то есть жрецы и в то же время вожди. Мы назвали бы это «теократией», то есть «боговластием». Но затем,– рассказывает Библия,– они позавидовали другим народам и пришли просить пророка Самуила, чтобы он поставил им царя. Вот что говорится об этом в главе 8 первой Книги Царств:

И собрались все старейшины Израиля, и пришли к Самуилу в Раму.

И сказали ему: вот, ты состарился, а сыновья твои не ходят путями твоими; итак поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов.

И не понравилось слово сие Самуилу, когда они сказали: дай нам царя, чтобы он судил нас. И молился Самуил Господу.

И сказал Господь Самуилу: послушай г`oлоса народа во всем, что они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтобы Я не царствовал над ними.

Как они поступали с того дня, в который Я вывел их из Египта, и до сего дня, оставляли Меня и служили иным богам: так поступают они с тобою.

Итак послушай г`oлоса их; только представь им и объяви им права царя, который будет царствовать над ними.

И пересказал Самуил все слова Господа народу, просящему у него царя,

И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмет, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его;

И поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками, и чтобы они возделывали поля его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его.

И дочерей ваших возьмет, чтобы они составляли масти, варили кушанья и пекли хлебы.

И поля ваши и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим.

И от посевов ваших и из виноградников ваших возьмет десятую часть, и отдаст евнухам своим и слугам своим.

И рабов ваших, и рабынь ваших, и юношей ваших лучших, и ослов ваших возьмет, и употребит на свои дела.

От мелкого скота вашего возьмет десятую часть, и сами вы будете ему рабами.

И восстанете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда.

Но народ не согласился послушать г`oлоса Самуила, и сказал: нет, пусть царь будет над нами;

И мы будем, как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши.

По-видимому, полезность монархии, возникшей у евреев в одиннадцатом веке до нашей эры, не была очевидна и много столетий спустя, когда были написаны библейские тексты. С точки зрения авторов библейской истории, мрачное предсказание господне вполне оправдалось: чаще всего цари судили неправедно, а войны вели неудачно. Согласно Библии, государственная власть, навязанная Самуилу евреями, была нарушением древнего порядка – справедливой власти божьей.

Мифы и древний эпос сохранили яркие свидетельства ностальгии по племенному строю. Эта ностальгия и была, по-видимому, источником преданий о Золотом Веке, повторявшихся у всех народов. Первая из утопий – описанное в «Одиссее» царство феаков – изображает народ, не знающий войны и не умеющий обращаться с оружием. Двенадцать племен феаков мирно живут под предводительством своих басилеев, а главный начальник, царь Алкиной, скромно называет себя «тринадцатым»; дочь его Навзикая стирает одежду вместе со своими служанками. Это необычное царство находится под прямым покровительством бога Посейдона, чудесным образом ведущего по морям корабли феаков.

Римляне верили, что в начале времен было общество, где не было ни общественных различий, ни частной собственности, и где еще не знали войны. Это время римляне называли «веком Сатурна». Храм Сатурна служил хранилищем государственной казны (aerarium), потому что во время Сатурна всё было общим, и то, что осталось от идеальной общности имуществ - государственная сокровищница - находилось под покровительством этого бога. Праздник Сатурна - сатурналии - имел своим образцом греческие праздники в честь Крона, якобы праздновавшиеся в Афинах. Сатурналии воплощали сатурнийский общественный идеал, по крайней мере в узких пределах праздника - с 17 до 21 (или 24) декабря. В это время не начинали никакой войны, не приводили в исполнение никаких наказаний, и в память Золотого Века господа и слуги сидели вместе за праздничным столом, более того - господа исполняли даже обязанности слуг. Поразительно, что это предание говорит не только о равенстве прав и имуществ, но также о незнании войны, что уже вряд ли было воспоминанием о реальном прошлом. Как мы видим, Золотой Век воплощал и стремление к миру: римляне, должно быть, не всегда были так воинственны, как мы их себе представляем.

В утопической ностальгии по племенному строю особое место занимают фантазии славянофилов. В них отражается отвращение к власти и войне, которое казались им особым свойством русского народа. Славянофилы верили, что древние славяне были мирные земледельцы, жившие в согласии друг с другом и природой. По-видимому, в этом представлении отразился исторический опыт русских, заселивших почти неосвоенную людьми лесную страну и, вероятно, ассимилировавших первоначальное финское население.

Германцы в Исландии были первым населением этой суровой и бедной страны, не вызывавшей интереса завоевателей. Они жили там племенным строем до Нового Времени, собираясь раз в год на общее собрание и не зная никакого государства. Так как в этой стране невозможно было земледелие, они кормились рыбной ловлей и скотоводством. Дания присоединила их без сопротивления, и только в двадцатом веке эта самая архаическая ветвь германцев устроила свое государство. Исландские саги остались несравненным памятником народа, сохранившего свободу ценой бедности.

Особенное отвращение вызывала крайняя форма неравенства – тирания, то есть произвольный захват власти одним человеком. Уже выйдя из племенного строя, греки никогда не могли забыть прежнего порядка, когда все граждане были в принципе равны. Даже Александр Македонский, принимавший божеские почести от своих восточных подданных, для греков был всего лишь человеком, и Цезарь вынужден был отказаться от предложенной ему короны, опасаясь негодования римлян. Даже в поздние времена, когда гражданское равенство стало лишь историческим воспоминанием, излюбленным мотивом скульптуры были тираноубийцы – Гармодий и Аристогитон. Ораторы древности любили обсуждать, почему целые народы повинуются власти одного человека – столь же слабого телом, и часто уступающего в добродетели скромнейшим из людей; а владыки того времени вынуждены были это терпеть, не смея узнать себя в образе тирана.

Эти владыки нуждались в санкции свыше, и христианская церковь пошла им навстречу. Апостол Павел, не удостоенный прямого общения с господом, как пророк Самуил, придумал софизм, оправдывающий любую власть: «нет власти не от Бога». Этим доводом можно оправдать все, что происходит на свете, поскольку ничто не может произойти без воли божьей; и этой жалкой выдумки хватило на полторы тысячи лет.

Возрождение снова раскрыло перед людьми все безобразие государственной власти. Первым, кто осмелился напомнить о древних риторах, был Ла Боэси, в своем «Рассуждении о добровольном рабстве». Вот что он писал в 1548 году, юношей восемнадцати лет:

«Бедные, несчастные люди, неразумные народы, нации, упрямые в своем несчастье и слепые к своему благу, вы, позволяющие отнимать у вас на глазах лучшую, прекраснейшую часть вашего добра, опустошать ваши поля, грабить ваши жилища, уносить из них старинную утварь ваших отцов! Вы живете таким образом, что, можно сказать, не владеете ничем. Можно подумать, что отныне вы будете счастливы сохранить хоть половину вашего достояния, ваших семей и ваших жизней; и все это бедствие, несчастье и разорение причиняют вам не враги, но воистину ваш единый враг, тот, кого вы сами сделали столь великим, за кого вы столь храбро идете на войну, за чье величие вы готовы жертвовать собой. У того, кто так властвует над вами, всего два глаза, две руки, одно тело, как у самых скромных людей, населяющих ваши города; и если есть у него преимущества перед вами, то лишь те, какими вы сами его наделили, чтобы он мог вам вредить. Откуда у него столько глаз, чтобы он мог за вами следить? Вы сами снабдили его этими глазами. Откуда у него столько рук, чтобы вас бить? Он заимствует их у вас самих. Ноги, которыми он топчет ваши города, разве это не ваши ноги? Какую власть имеет он над вами, кроме исходящей от вас? Как посмел бы он войти к вам, если не в сговоре с вами? Что смог бы сделать, не будь вы пособниками своего грабителя? сообщниками своего убийцы, изменниками самим себе? Вы сеете, чтобы он разорял посевы; наполняете ваши дома, чтобы он их опустошал; воспитываете дочерей, чтобы утолить его похоть; воспитываете сыновей, чтобы он повел их на войну, на убой, или, что хуже, сделал бы слугами своей жадности и исполнителями своей мести; вы сокрушаете себя трудом, чтобы он мог нежиться в удовольствиях, предаваться грязным наслаждениям; вы себя ослабляете, чтобы его укрепить, чтобы сократить поводок, на котором он вас водит; и от всех этих унижений, каких не стерпели бы и скоты, вы могли бы освободиться, если бы только попытались – не то, чтобы освободиться, а всего лишь этого захотеть. Решитесь не служить больше, и вы свободны. Я не требую, чтобы вы его согнали или свергли; перестаньте только его поддерживать, и вы увидите, как этот Гигант, потеряв опору, свалится под собственным весом и разобьется»[38]Замечательно, что этот трактат был издан у нас в 1952 году в серии «Литературные памятники» - в последний год жизни нашего безумного тирана! Отдавая должное мужеству издателей, я привожу мой собственный перевод.
.

Конечно, у государственной власти – даже у монархической власти – не было недостатка в защитниках. Философ Гоббс защищал ее как неизбежное зло, предотвращающее худшее зло – анархию. Мы еще встретимся с этим аргументом. В первом издании главного сочинения Гоббса, книги под названием «Левиафан», можно видеть картинку, изображающую государство в виде великана, тело которого составлено из крошечных человеческих тел. Левиафан все еще выполняет свои функции, но потерял уже всякое уважение. Другой популярный образ государства – это муравейник, тоже большая машина, составленная из маленьких живых существ. Но муравьи, должно быть, хорошо себя чувствуют в своей машине; во всяком случае, они никогда не бунтуют против нее и проявляют свойственную им резвость. А Левиафан на картинке кажется склеенным из трупов.

 

3. Частная собственность

Важнейшей сословной привилегией была частная собственность, возникшая во всех достаточно развитых культурах. Частная собственность – это фиктивная (или, как обычно говорят, "юридическая») связь между человеком и вещью, которая считается «принадлежащей» ему, то есть которой он может распоряжаться по своему желанию – в пределах, установленных его культурой. Важные механизмы культуры, усваиваемые в детстве и определяющие поведение человека в течение всей жизни, рационализируются объясняющей и оправдывающей их мифологией. Мифы о «благородном» происхождении феодальных господ придавали респектабельность их притязаниям на власть и их правам на собственность. В действительности они обычно происходили от варваров-завоевателей: средневековые документы откровенно основывают феодальные права на захвате, а потом на «давности владения». «Благородное происхождение», еще в девятнадцатом столетии принимавшееся всерьез, теперь никого не интересует. Но институт собственности по-прежнему считается священным и пользуется уважением, потому что буржуазия одержала верх над аристократией, и поскольку буржуазия основывает свою власть не на происхождении, а на собственности.

Нам говорят, что собственность существовала вечно, но это неправда; верно, что она существовала долго, примерно так же долго, как другое священное установление – сословное неравенство, которого больше нет, и никто даже не замечает, что его нет. Нам говорят, что собственность священна, потому что приобретается трудом. Этот довод прямо противоположен предыдущему, потому что труд меньше всего уважали господа прошлых исторических эпох: они презирали все виды труда и гордились тем, что им не приходится трудиться. Те, кто ссылается на древность института собственности, забывают, что источником такой собственности был не труд, а грабеж.

С точки зрения философии гуманизма, собственность, в самом деле приобретенная личным трудом, действительно заслуживает уважения. Вопрос состоит в том, какие формы собственности преобладают в нынешнем мире, и всегда ли она происходит от собственного труда. Этот важный вопрос мы рассмотрим дальше.

Наконец, в защиту собственности выдвигается еще «биологическая» аргументация, претендующая на некоторую научность. Нам говорят, что привязанность человека к собственности инстинктивна, то есть составляет неотъемлемое свойство нашего вида, и что стремление к собственности – единственный мотив, заставляющий людей работать. Поэтому,– говорят нам,– уничтожение связи между трудом и частной собственностью убивает заинтересованность в труде и ведет к развалу нашей экономической системы.

Так как мы занимаемся в этой главе происхождением собственности, отложим на некоторое время мрачные предсказания, которыми нас запугивают апологеты «рыночной экономики», и займемся прошлым. Привязанность человека к своей собственности чаще всего демонстрируется отношением крестьянина к собственной земле, столь красноречиво описанным в замечательной книге Мишле «Народ». Теперь эта привязанность к собственному участку земли иногда выводят из инстинкта внутривидовой агрессии, причем этот участок отождествляют с «охотничьими участками» хищников, как их понимает Лоренц. Но, прежде всего, приматы, от которых мы происходим, были территориальными животными не в том смысле, как человек, владеющий земельным участком. Из наблюдений над шимпанзе, на которые мы уже ссылались, видно, что их стадо «владеет» довольно обширной территорией, где они бродят в поисках пищи, но владеет ею коллективно, так что отдельная обезьяна не имеет постоянного логова или укрытия. То же справедливо в отношении других приматов, у которых нет, к тому же, постоянного брака, в отличие от большинства территориальных хищников. Историки показали, что старейшая собственность – собственность на землю – вначале была везде общинной. Индивидуальная собственность на землю – довольно позднее культурное явление, а привязанность крестьянина к его земле лишний раз доказывает силу культурной мотивации человеческого поведения, часто не уступающую инстинктивной.

Несомненно, вначале земля принадлежала не отдельным лицам, а племени, и обрабатывалась коллективным трудом. Наиболее известный пример такой древнейшей формы общинного землепользования представляют индейцы пуэбло, до сих пор многочисленные в Мексике и в юго-западной части Соединенных Штатов. В течение тысячелетий они жили племенными общинами, не зная частной собственности и денег: такими их застали испанские завоеватели. Они не заинтересованы в товарном производстве и выращивают столько зерна (кукурузы), сколько им нужно для пропитания. Образ жизни этих племен (испанское название которых означает «народ») привлекал внимание не только этнографов, но и социалистов; их изучал, например, известный психолог и социолог Эрих Фромм. В таком общественном строе социалистов привлекали отсутствие корыстных мотивов и коллективизм психических установок. Но в таких племенах нет побуждений к развитию: индеец пуэбло лишен честолюбия и духа соревнования, у него нет личных целей, а у племени – общественных целей. Это общество статично: оно сохраняет в течение тысячелетий свою племенную культуру, свой религиозный культ и примитивную технику производства.

Такое общинное хозяйство могло сохраниться в чистом виде лишь в пустынях, на обочине мировой истории. В более цивилизованных местах на общинный образ жизни наложилось помещичье землевладение, под покровом которого он сохранял свои особенности до наших дней. Так было в Индии, где после вторжения завоевателей землю разделили между собой феодалы, наложившие на крестьян оброк, но оставившие неизменным весь строй их жизни и хозяйства. В таком виде индийская община оказалась чрезвычайно стойкой: ее разрушает лишь современный капитализм. Еще в девятнадцатом веке Генри Мейн мог изучать в Индии правовые нормы и обычаи индоевропейцев, описанные им в его книге «Древнее право» (H.J.S. Maine, The Ancient Law).

В России общинное землевладение сохранялось до самой революции. История крестьянской общины в России долго вызывала споры. По-видимому, сельские общины славян не успели еще разложиться, когда их взяли под свою власть князья, раздававшие земли вместе с крестьянами своим дружинникам. Это была феодальная система, в принципе та же, что в Европе и в Индии. В России эта система, возлагавшая на деревню все повинности и предоставлявшая крестьянам самим делить их между собой, надолго закрепила крестьянскую общину. Некоторые историки полагали, что общину у нас искусственно создали фискальные меры Ивана Грозного, но это мнение оказалось ошибочным. Не выдержали критики также домыслы русских народников, видевших в крестьянской общине исключительную черту русского народа, делающую его будто бы особенно пригодным для социализма. В действительности таковы были крестьянские общины у всех индоевропейцев; например, немецкие историки обнаружили их в средневековой Германии[39]Сравнение германской и русской общины, с подробным сопоставлением обихода и обычаев, провел в начале двадцатого века Н.П. Павлов-Сильванский (см. сборник его работ «Феодализм в России», 1988).
. Мы уже говорили об индийской общине, и если вспомнить еще индейцев пуэбло, то можно полагать, что мы имеем здесь дело с универсальным явлением мировой истории.

Следующим этапом развития собственности была государственная, или царская собственность. Древнейшие документы писаной истории – глиняные таблички шумеров – изображают первые известные нам города-государства второй половины четвертого тысячелетия до нашей эры. Как мы уже видели, в этих государствах власть была сосредоточена в руках царя, из дворца которого чиновники управляли всем сельским хозяйством и ремеслами. То же было позже на Крите. В Египте мы находим уже более позднюю фазу царского землевладения: фараон считался владельцем всей земли, которой распоряжалась от его имени целая иерархия чиновников. По-видимому, государственное землевладение сменило общинное во всех странах, развивавшихся в относительной безопасности от внешних вторжений, при неизменном племенном составе населения. Несомненно, так было и в Китае, где власть «императора» всегда понималась как право собственности на всю страну, а бюрократическое управление было доведено до мельчайших подробностей.

«Коллективизация» сельского хозяйства в бывшем Советском Союзе вовсе не была восстановлением первобытного племенного коллективизма: это было нечто вроде возвращения к «протомонархическому» землевладению, с резким падением производительности труда и неэффективным «центральным» управлением, как можно предполагать, гораздо худшим, чем в Шумере или на Крите.

Частная собственность на землю появлялась при возникновении монархий и при нашествиях завоевателей. Первый способ ее образования можно видеть на примере Египта. Формально фараон всегда считался там собственником всей земли, даже после греческого завоевания, при Птолемеях. Но через некоторое время должности управителей стали наследственными, и возник класс помещиков, связанных определенными обязательствами перед фараоном. Таким образом, чиновники-управители, хозяйничавшие от имени царя, превратились в наследственных собственников вверенной их управлению земли. Вначале связь между таким помещиком и «его» землей была лишь государственной службой, причем царь мог сменить любого чиновника; но через несколько столетий положение помещика «упрочилось» – не вследствие какого-нибудь юридического акта, а попросту по закону «давности».

Другой способ образования частной собственности на землю был связан с завоеванием; такая собственность обычно называется «феодальной». Когда страны Европы были завоеваны германскими племенами, находившимися в то время на стадии племенных союзов и образования государств, вожди германцев разделили захваченные земли между своими приближенными. Эти земли и раньше имели владельцев: многие из них входили в высоко развитые области Римской империи. Каковы бы ни были права прежних владельцев, феодальное право без стеснения опиралось на захват, то есть на грабеж.

Наконец, в случаях, когда завоеватели были более многочисленны, чем прежнее население, они делили между собой захваченную землю и становились не помещиками, а крестьянами. Так возникло, по-видимому, мелкое крестьянское землевладение в Греции и Италии, куда пришли уже достаточно развитые племена, знавшие частную собственность еще до переселения. Во всяком случае, в этих «классических» странах древности уже в самом начале истории мы не застаем государственной собственности на землю, хотя можно заметить некоторые пережитки общинного строя. Поэмы Гомера, как полагает Р.Ю. Виппер, относятся уже к периоду упадка царской власти: Агамемнон и Одиссей не имели власти восточных царей, их положение – лишь тень того, чем цари были прежде. Наши данные не позволяют нам проследить историю собственности на одном народе, но сопоставление разных стран в разное время дает нам убедительную картину этой истории.

История Европы, гораздо лучше известная нам по письменным источникам, рассказывает, как помещичье землевладение за несколько столетий превратилось в крестьянское. В Англии и Франции этот процесс завершился в девятнадцатом веке, а в более отсталых странах продолжался и в двадцатом. Таким образом, крестьянский участок земли, обрабатываемый собственным трудом, представляет вовсе не первичное, биологически заданное явление, а результат тысячелетнего культурного развития. Стремление крестьянина обзавестись собственной землей объясняется вовсе не его «биологической» связью с землей, а непреодолимым влечением к свободе – потому что в обществе, основанном на частной собственности, только собственность могла доставить ему независимое положение. Мы еще вернемся к этой связи между независимостью и собственностью, почти аксиоматической для современного буржуа.

На примере древнейшей собственности – собственности на землю – мы видели, что одним и тем же словом «собственность» назывались в разное время и в разных местах различные явления. Из всех этих форм землевладения можно выделить фермерское хозяйство, в котором участок земли принадлежит одному собственнику и обрабатывается силами его семьи. Такая форма собственности, прямо связанная с человеком как орудие его труда, встречается во всех земледельческих культурах, и в сельском хозяйстве до сих пор остается самой выгодной.

Но прямая и независимая собственность на землю, которую мы называем «фермерской», встречается в истории относительно редко. В древней Греции и Риме такая собственность, воспетая Гесиодом, существовала в течение нескольких столетий после распада общинного землевладения. Впрочем, уже в эпоху Аристофана – защищавшего крестьянскую собственность с консервативных позиций, против преобладания промышленной и торговой собственности – самый характер сельского хозяйства изменился, вследствие применения рабского труда. Напомним, что на каждую семью афинского гражданина приходилось в среднем два раба. Конечно, это совсем не то, что временное использование наемных рабочих на современной ферме. В Риме «фермерское» хозяйство уступает место латифундиям, а к началу средневековья мы находим и в бывшей Римской, и в Византийской империи только феодальное землевладение.

Нынешнее фермерское землевладение на Западе, результат тысячелетних усилий крестьянства, во многом зависит от банковского и торгового капитала, и его независимость находится под угрозой. Мы часто встречаемся с этим явлением – неустойчивостью непосредственной собственности на землю. И все же, она сыграла важную историческую роль: надо отметить особое значение этой конкретной собственности, прямо связывающей человека с орудиями его труда и создающей условия для его экономической независимости. Европейская философия Нового Времени признала это особое значение трудовой собственности на землю. Локк полагал, что каждый должен иметь столько земли, сколько может обработать, и молчаливо проходил мимо фактического положения вещей, когда почти вся земля принадлежала помещикам. Таким образом, священный характер собственности доказывался крестьянским трудом, а затем распространялся на собственность совсем иного рода.

Другой основной вид собственности – это промышленно-торговая собственность. Она началась с различных видов мастерства, постепенно развившихся в племенном строе, и с обмена между племенами, о чем свидетельствуют уже очень древние археологические находки. В доисторических слоях Европы находят не только янтарь, добывавшийся на берегах Балтийского моря, но также изделия из нефрита, происходившие из Китая и подвергнутые там обработке. Эти драгоценные предметы имели собственников – вероятно, вождей или жрецов – но нас интересует здесь частная собственность на средства производства, начавшаяся гораздо позже. В малых государствах, где все хозяйство управлялось из царского дворца, ремесленники и художники трудились в мастерских при этом же дворце и нередко в нем проживали, как это известно в случаях Шумера и Крита. Без сомнения, обменная торговля с «внешним миром» была делом царских чиновников. В такой экономике не было частной собственности на орудия труда и частной торговли, а была государственная собственность и государственная торговля. Те же методы управления экономикой и торговлей долго сохранялись в Египте и Китае.

Возникновение частной собственности – вместо племенной или общинной – означало новую форму проявления социального инстинкта, не устранившую его действие в отношении членов племени или общины, но усилившую его в отношении членов рода или патриархальной семьи. Как уже было сказано, такая локализация социального инстинкта, обусловленная культурой, означала приближение непосредственного окружения человека к численности первоначальных групп, что соответствовало его инстинктивной способности к общению. Таким образом, частная собственность означала, в психологическом смысле, освобождение социального поведения от чрезмерной нагрузки. Разумеется, это положительное значение частной собственности относится лишь к конкретной частной собственности, о которой была речь.[40]Этим замечанием я обязан Р.Г. Хлебопросу.

Частную промышленность и торговлю мы находим в странах, где не сложилась централизованная монархия – в Греции и Римской республике. В греческих городах-государствах («полисах»), где не хватало пахотной земли, рано развились ремесла, не только обслуживавшие население своего города, но и работавшие на вывоз. Ремесленники, не имевшие земельной собственности, вначале владели только орудиями труда и продавали свои изделия на городских рынках. Затем возникли мастерские, где использовались наемные рабочие, и в особенности рабы. Рабы были особым видом собственности, чрезвычайно важным для древней промышленности. Обработка материалов, добыча полезных ископаемых, вся грубая часть промышленной деятельности требует энергии, а в древности не было машин, производящих и использующих энергию. Источником энергии были тягловые животные – вначале быки, потому что лошади обходились дороже и применялись главным образом в военном деле. Животных удобно было использовать в сельском хозяйстве, но в мастерских, а особенно в шахтах и на кораблях, в качестве гребцов, их заменяли рабы.

Более утонченные виды работы, требовавшие особой квалификации, оставались в руках свободных граждан и достигли в Греции необычайного мастерства. Богатство Афин основывалось именно на экспорте продуктов непревзойденного в древнем мире художественного ремесла, переходившего в подлинное искусство: вывозили керамические изделия, оружие, металлическую посуду, статуи, а также продукты высоко развитого, трудоемкого земледелия: оливковое масло и вино. Греция была богата металлическими рудами и гончарной глиной. Недоставало ей дерева, потому что леса, покрывавшие горы, были здесь сведены еще в архаическую эпоху, до расцвета цивилизации. Скорее всего, это была экологическая катастрофа, произведенная одичавшими домашними козами: они и создали «классический» греческий пейзаж из оголенных скал.

Таким образом, древняя Греция, не способная обеспечить себя хлебом и другими видами продовольствия и сырья, развила промышленность и жила за счет вывоза промышленных изделий. Так возникла собственность на средства производства и торговли: на мастерские, шахты, корабли, и в особенности на обращенных в имущество людей – рабов. Предприятия античного мира насчитывали в некоторых случаях сотни рабочих, а в Риме – даже тысячи. И хотя они отчасти использовали наемный труд – что является главным признаком капитализма – в основе древней промышленности лежало рабство.

Отсутствовал и другой признак капитализма – применение машин и технический прогресс. В течение тысячи лет – с пятисотого года до нашей эры, когда возникли первые предприятия, до пятисотого года после нашей эры, когда угасла всякая промышленная активность – не было сделано никаких принципиальных нововведений. В Римской империи, охватывавшей весь цивилизованный западный мир, производили много товаров, но всегда одними и теми же способами, мускульной энергией человека и животных. Римляне не умели даже выдумать новые виды оружия, а заимствовали их у варваров: мечи – у галлов, дротики – у испанцев. Древний мир, при всех его достижениях, был поразительно статичен. Очень вероятно, что причиной этой технической инертности было именно рабовладение: дешевая рабочая сила, все время пополнявшаяся войнами за счет «варварских» народов, избавляла греков и римлян от необходимости что-нибудь изобретать. Между тем, они были вполне способны ко всякому творчеству, в том числе техническому, которым не пренебрегал Архимед. Историки полагают, что ручной труд считался тогда занятием, недостойным свободного человека; но никакой прогресс не возможен без кропотливой работы в лабораториях и мастерских.

Средние века были возвращением к варварству. То же было и на заре цивилизации, когда крито-микенская культура была уничтожена нашествием примитивных завоевателей; и то же грозит в наши дни остаткам европейской культуры, воспитывающей варваров внутри себя.

Феодальный строй надолго парализовал промышленность и торговлю. Ремесла и торговля сохранились вне Европы – в Византийской империи, где они процветали еще тысячу лет в том же статическом изобилии, как прежде в Римской, и в арабском Халифате, во многом унаследовавшем навыки греков и римлян. Лишь в позднем средневековье ремесла и торговля стали вновь развиваться – вначале все еще на основе ручного труда. Но эта культура зрелого средневековья отличалась от античной культуры преобладанием свободного труда. Рабство в его античной форме начало исчезать уже в позднем Риме: с отказом от завоевательных войн прекратился приток дешевых рабов, которых постепенно заменили колоны – закрепощенные крестьяне. В европейских странах крепостные были из собственного народа. Освобождаясь от крепостной зависимости с помощью выкупа или бегства, они шли в растущие промышленные города, где развились ремесла и мануфактуры – фабрики с разделением труда, но еще без машин. Первыми центрами промышленности и торговли были города Северной Италии и Нидерландов. Возникшая таким образом собственность на предприятия и торговые фирмы называется «буржуазной», от французского слова «буржуа», означающего «горожанин».

Юридическое положение буржуазной собственности, из которой впоследствии развилась капиталистическая собственность, укрепилось благодаря союзу промышленных городов с монархами. Феодальный порядок в Европе был очень долго длившимся беспорядком. Складывавшиеся нации были расколоты на части вечно воевавшими между собой княжествами, не подчинявшимися формальной власти короля или императора. Для развития промышленности и торговли буржуазии нужен был мир и твердый законный порядок, а для этого нужна была сильная государственная власть. Такой властью могла быть тогда только королевская власть, в раннем средневековье еще очень слабая и зависимая от своих крупных вассалов. Конфликт между монархией и феодальной аристократией, обострившийся в конце средних веков, разрешился при участии промышленных городов, ставших естественными союзниками королей. Рассчитывая на поддержку буржуазии, короли признавали права городов, выдавали им привилегии, защищали их от хищников-феодалов. Таким образом буржуазная собственность, стихийно возникшая и укрепившаяся в городах, получала легальную санкцию королевской власти. Складывавшаяся «абсолютная монархия» охраняла права промышленников, купцов и банкиров.

Наконец, буржуазии удалось одержать верх над феодальной знатью и стать господствующим классом в Европе. Прежде всего она одержала победу в самой передовой стране – Англии – где революция и гражданская война завершились в 1688 году компромиссом, так называемой «Славной революцией», обеспечившей английской буржуазии свободу экономической деятельности и тем самым положившей конец безраздельному господству аристократии. Установление в Англии парламентского правления и было, по существу, началом Новой истории. Дальнейшее развитие капитализма на континенте Европы, после трех революций во Франции и двух мировых войн, привело к нынешней форме собственности, которой мы займемся в конце книги. Эта собственность стала, как мы увидим, крайне абстрактной.

Личная крестьянская собственность на землю была вполне конкретной: крестьянин сам обрабатывал свою землю с помощью своей семьи, сам сооружал свое жилище, или рождался в жилище своего отца. Передача этой собственности по наследству представляла тоже очень конкретный, легко обозримый процесс, так что одна семья могла владеть своей землей и обрабатывать ее в течение столетий. В такой ситуации, где не используется наемный труд, не возникает самый вопрос об «эксплуатации», как бы ни понимать этот термин. Разве что кто-нибудь эксплуатировал крестьянина – налогами или просто грабежом. Возвращаясь к главной теме нашей книги, можно быть уверенным, что крестьянин, обрабатывающий свое поле, никогда не воспринимался как асоциальный паразит. Враждебное отношение к крестьянскому землевладению у «коммунистов» было следствием их враждебности ко всякой собственности вообще, и мы в дальнейшем попытаемся выяснить, что стоит за такой психической установкой.

Феодальная и помещичья собственность на землю уже была абстрактной – в том смысле этого слова, что собственником считался человек, не работавший на этой земле, даже зачастую не видевший ее, но связанный с нею «документами на владение», то есть свидетельствами, что уже его предки считались собственниками этой земли. Если же проследить происхождение феодальной собственности, то мы всегда видим в начале ее прямой грабеж – захват земли грубой силой. Так было при завоевании Галлии германскими племенами, при завоевании Англии норманнами. Так же было в России, где князья – первоначально шведского происхождения – захватывали земли к востоку от Днепра, где находили освоивших эти дикие места вольных крестьян и превращали их в своих данников.

Связь феодала с его собственностью закреплялась «хартией» на владение землей, которую выдавал ему король. В раннем средневековье это было просто юридическое оформление грабежа, но со временем аристократы почувствовали, что надо чем-то доказать свою полезность. Они стали уверять, что «защищают» население своей земли, и иногда в самом деле защищали его от таких же грабителей, чтобы затем его обирать. В наши дни занятие этих благородных господ называется американским словом «рэкет». Феодализм и был системой рэкета, закрепленной латинскими хартиями. Слово "рэкет" по-русски переводится как "вымогательство", и Бертран Рассел, сам потомок феодалов, так и называет их практику "джентльменским вымогательством". Девиз феодала мог звучать благородно: Dieu et mon droit.[41] Бог и мое право (фр.).
Но это была гордость насильника, и ограбленные крестьяне не раз напоминали об этом своим господам. Если мне возразят, что я слишком модернизирую историю, я напомню, как они время от времени, при всей своей средневековой темноте, жгли замки своих господ. Дело в том, что у них было все-таки представление о том, что справедливо, и что нет. Иначе говоря, в них жила «племенная мораль». И до нас дошло, что они говорили в таких случаях.

Капиталистическая собственность еще гораздо абстрактнее. Капиталист владеет, в сущности, лишь бумагами на владение «своим» предприятием, без «права давности», придающего собственнику некоторую респектабельность – хотя бы в его собственных глазах. Он никого не обязан защищать, не обязан доказывать свою полезность или доблесть. Он владеет обычно не всем предприятием, а какой-то его частью, по числу имеющихся у него акций; часто ему принадлежат акции нескольких или многих предприятий, или даже акции компаний, некоторым образом контролирующих эти предприятия и потому извлекающих из них доход. Чаще всего он и сам толком не знает, что производят «его» предприятия, потому что их техника слишком сложна и поручена инженерам, а продажа изделий – менеджерам. В общем, его положение «собственника» означает, что у него есть бумаги, юридически за ним закрепленные и приносящие ему доход. Не ясно, какова его действительная роль в экономике, и почему считается, что он необходим.

Я постарался отчетливо определить различие между «конкретной» и «абстрактной» собственностью, примечательным образом смазываемое некритическим употреблением этого слова. Почтенный статус крестьянской или ремесленной собственности, объектом которой являются средства личного труда, незаметно распространяется на юридические фикции, позволяющие извлекать деньги из однажды приобретенных бумаг. Как мы видели, Джон Локк, основоположник философского эмпиризма, сам прибегал к такому злоупотреблению словом, да и не мог поступить иначе, так как придавал собственности (всякой собственности!) священный характер и основывал на собственности свою политическую доктрину. Но Алексис де Токвиль, величайший из историков, испытав в конце своей жизни страшные уроки революции 1848 года, усомнился в святости собственности и готов был допустить, что ее единственное оправдание – неумение без нее обойтись.

Чаще всего собственность обосновывают присущим человеку «личным интересом», понимая под этим интересом денежную выгоду. Но деньги – всего лишь средство для удовлетворения реальных человеческих потребностей, что неизменно подчеркивали мыслители всех направлений, и в частности Лоренц. Здесь мы еще раз встречаемся с вечным заблуждением – подстановкой средства вместо цели. Подлинные интересы человеческой личности, настоящие цели человеческой жизни задаются в общих чертах его инстинктами и формулируются его культурой. Личный интерес человека не сводится к деньгам. Даже современная «западная» цивилизация не смеет сознаться, что у нее нет других целей, кроме наживы.

После безумных экспериментов двадцатого века в России, Китае и других странах, где пытались заменить мотивы личного интереса «чистым энтузиазмом» и тем самым отделить поведение человека от его биологической природы, частная собственность стала у западных экономистов, и даже у некоторых философов, чем-то вроде священной коровы. Но собственность – продукт культурной наследственности, а не генетической. Напомним еще раз, что характерное время генетической наследственности – миллионы лет, а характерное время культурной наследственности – сотни лет. Физическое строение человека вряд ли сколько-нибудь изменилось за двести тысяч лет существования нашего вида; между тем, культура может существенно измениться за двести лет, и мы уже привели разительные примеры таких изменений. Отношение человека к вещам, именуемое «собственностью», уже несколько раз изменило свой характер, при одном и том же, вводящем в заблуждение названии. Магическое мышление всегда цепляется за названия. Двести лет назад главным видом собственности была феодальная собственность. Тогда понятие «дворянин» имело важное культурное значение. Теперь никому нет дела до дворян: собственность от них ушла. Родословные требуются теперь только от собак. Между тем, институты европейской аристократии считались священными в течение полутора тысяч лет, а до этого знатные роды были у всех известных народов. И вот, этого древнейшего учреждения больше нет – до такой степени нет, что никто этому не удивляется!

В наше время господствующий тип собственника – это уже достаточно выродившийся тип буржуа, озабоченный главным образом своей материальной безопасностью и накапливающий «ценные бумаги» с упорством, напоминающим патологию невротического обжорства. Через двести лет «собственник» с его «акциями» будет так же смешон, как в наши дни «дворянин», цепляющийся за феодальные хартии.

Изменится и понятие «государства», даже если сохранится его название. Двести лет назад – или чуть раньше – было очень важное лицо – король Франции. Теперь выражение «нынешний король Франции» встречается только в учебниках логики, как определение, объем которого пуст.