Соловьиное эхо (сборник)

Фет Афанасий Афанасьевич

Сухова Н. П.

Соловьиное эхо

(Повесть о жизни и творчестве А. А. Фета)

 

 

«…Я наконец познакомился с его книгой – там есть стихотворения, где пахнет душистым горошком и клевером, где запах переходит в цвет перламутра, в сияние светляка, а лунный свет или луч утренней зари переливаются в звук. Фет – поэт единственный в своем роде, не имеющий равного себе ни в одной литературе…» – этот отзыв принадлежит современнику Афанасия Афанасьевича Фета, драматургу, прозаику, лирику Алексею Константиновичу Толстому.

…Звонко, полнозвучно льются восторженные гимны Фета, посвященные родной природе – лесу, высоким ночным звездам, ароматным цветам. Вполголоса, почти шепотом мы читаем его нежные признания в любви, горькие и печальные слова о разлуке. Размашистые, медленные строки чередуются с быстрыми змейками коротких фраз. Поэт то предстает перед нами, исповедуясь в самых сокровенных думах, то вдруг словно исчезает, и тогда в его стихах начинает говорить сама природа. Мир в лирике Фета полон движения, шорохов, голосов. И «у дыханья цветов есть понятный язык».

Еще чуть-чуть – и проснется, потеплеет камень, оживет мраморное изваяние мифологической богини Дианы…

Иным современникам Фета казалось, что поэт витает в облаках, оторван от жизни и лирика его надуманна. У фетовской музы «идеальное солнце» – это выражение Я. П. Полонского, поэта, близко знавшего Фета, его многолетнего друга. В старости они затеяли переписку, пытаясь разобраться, что побуждало обоих к творчеству. «По твоим стихам, – обращался Полонский к Фету, – невозможно написать твоей биографии или даже намекать на события из твоей жизни. Увы! по моим стихам можно проследить всю жизнь мою… Ясно, что мой духовный внутренний мир далеко не играет такой первенствующей роли, как твой, озаренный радужными лучами идеального солнца».

Фету не понравилась такая оценка его лирики. Разве не он постоянно напоминал Полонскому, что придерживается изречения из «Фауста» Гёте:

Старайся почерпать из жизни то людской! Все ей живут, не всем она известна; А где ни оглянись, повсюду интересна.

Фет даже поставил эти слова, в собственном переводе, эпиграфом к своим мемуарам. И он ответил Полонскому: «…Ты напрасно думаешь, что мои песенки приходят ниоткуда: они такие же дары жизни, как и твои…» А в другой раз добавил, что «одно из свойств поэта есть хранение живых впечатлений»: «Поэт есть собственно человек, у которого… изо всех пор сочится жизнь, независимо от его воли».

Не совсем прав был Полонский: по стихам Фета тоже можно «проследить всю жизнь» его.

 

«Эдемский» вечер

В середине 1850-х годов в Петербурге, в доме Ивана Сергеевича Тургенева, Фет познакомился со Львом Николаевичем Толстым. С годами они подружились.

Толстой говорил, что его привлекало в Фете «истинное поэтическое дарование». Обращаясь к Фету, он писал: «…Я вас ужасно, ужасно люблю». А секрет своей привязанности к Фету объяснял так: «…Вы для меня, соды – кислота: как только дотронусь до вас, так и зашиплю – столько хочется вам сказать». Фет, чуткий на всякое искреннее внимание к себе, отзывался столь же признательно: «Дорогой, потому что единственный, и единственный, потому что дорогой, друг Лев Николаевич!»

После женитьбы Толстого Фет стал частым гостем его семьи. Ездить далеко не приходилось: имения друзей – Ясная Поляна и купленная Фетом Степановка – находились рядом, под Тулой и Орлом.

Фет часто посылал на суд в Ясную Поляну новые стихи. Но однажды он и сам получил от Толстого шуточное стихотворное послание, в котором были такие строфы:

Как стыдно луку перед розой, Хотя стыда причины нет, Так стыдно мне ответить прозой На вызов ваш, любезный Фет. Итак, пишу впервой стихами, Но не без робости ответ. Когда? Куда? Решайте сами, Но заезжайте к нам, о Фет! …Сухим доволен буду летом, Пусть погибают рожь, ячмень, Коль побеседовать мне с Фетом Удастся вволю целый день…

Толстой был одним из первых читателей фетовской поэзии, хорошо ее знал, понимал и помнил. Близкие Толстого рассказывали, как часто он с упоением читал стихи Фета вслух. Вот один из эпизодов, который вспоминает сестра жены Толстого Татьяна Андреевна Кузминская:

«…Бывало, мы выйдем в звездную ночь в сад, Лев Николаевич посмотрит на звездное яркое небо и, припоминая Фета, скажет это стихотворение:

Я долго стоял неподвижно, В далекие звезды вглядясь, — Меж теми звездами и мною Какая-то связь родилась.

„Как хорошо это“, – скажет он. „А дальше?“ – спрошу его. „А дальше еще лучше“. – „Ну, скажи!“ И он продолжает:

Я думал… не помню, что думал, Я слушал таинственный хор, И звезды тихонько дрожали, И звезды люблю я с тех пор…

И в голосе его слышится волнение, и это волнение, как художественный ток, заразит и меня и других и поднимет высоко к звездному небу. И за это спасибо Фету».

Переписываясь с поэтом, Толстой сообщал ему новости своей семейной жизни, обсуждал виды на урожай, делился хозяйственными заботами. Но сквозь ворох будничных дел всегда «просвечивал» главный вопрос: «…Что вы делаете мыслью, самой пружиной своей Фетовой, которая только одна и была, и есть, и будет на свете? Жива ли эта пружина? Просится ли наружу? Как выражается? И не разучилась ли выражаться?»

Толстой отмечал наиболее удачные строки в фетовских стихах, особенно часто – в весенних стихотворениях. Уходила зима, оживала природа, и Толстой обращался к Фету: «Верно, написали весну. Пришлите». Он перечитывал старые, написанные в 1840–1850-е годы стихи Фета и снова и снова повторял полюбившиеся строки и строфы:

Уж верба вся пушистая Раскинулась кругом; Опять весна душистая Повеяла крылом.

Или:

Опять незримые усилья, Опять невидимые крылья Приносят северу тепло; Все ярче, ярче дни за днями, Уж солнце черными кругами В лесу деревья обвело.

Когда в 1870 году поэт прислал ему только что написанное стихотворение «Майская ночь», Толстой ответил: «Развернув письмо, я – первое – прочитал стихотворение, и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя: оно живое само и прелестно».

Фет гордился дружбой с талантливейшим из своих современников. Ему не приходилось кривить душой, заискивать в отношениях с Толстым, он не стеснялся высказывать свои мнения, даже когда они не совпадали со взглядами писателя. Толстому это нравилось, он высоко ценил в Фете отсутствие притворства.

В доме у Толстых любили музыку. И Фет, высоко ценивший надежный домашний уют, красоту семейных отношений, стал свидетелем небольших музыкальных вечеров, столь прекрасных, что они затрагивали самые сокровенные струны его души. С молодости его поэтический дар чутко отзывался на музыку и одухотворенную женскую красоту. Фет говорил, что поэзия и музыка не только родственны, но нераздельны. Нет музыкального настроения – нет художественного произведения. Большая часть стихов Фета объединена названием «Мелодии». Некоторые из них он написал под впечатлением женского пения, которому страстно поклонялся.

Петр Ильич Чайковский, часто обращавшийся к фетовской лирике, в одном из своих писем так объяснял ее неизменную притягательность для композиторов: «…Ему дана власть затрагивать… струны нашей души, которые недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами слова. Это не просто поэт, скорее поэт-музыкант, как бы избегающий даже таких тем, которые легко поддаются выражению словом».

И вот музыкальный вечер в кругу людей, близких Льву Толстому, дал толчок для создания одной из самых совершенных стихотворных «мелодий» Фета. Этот вечер вспоминала Татьяна Андреевна Кузминская. В 1866 году она гостила в Черемошне – имении давнишнего приятеля Толстого Дмитрия Алексеевича Дьякова. С женой Дьякова она дружила. В одно из майских воскресений в Черемошне собралось много гостей, в их числе был Фет с супругой Марией Петровной. Татьяну Андреевну попросили спеть.

«В комнате царила тишина. Уже смеркалось, и лунный свет ложился полосами на полутемную гостиную. Огня еще не зажигали, и Долли аккомпанировала мне наизусть.

Я чувствовала, как понемногу голос мой крепнет, делается звучнее, как я овладела им. Я чувствовала, что у меня нет ни страха, ни сомнения, я не боялась уже критики и никого не замечала. Я чувствовала подъем духа, прилив молодого огня и общее поэтическое настроение, охватившее всех.

Подали чай и нас позвали в залу. В освещенной большой зале стоял второй рояль. После чая Долли села аккомпанировать мне, и пение продолжалось.

Афанасий Афанасьевич два раза просил меня спеть романс Булахова на его слова „Крошка“.

Только станет смеркаться немножко, Буду ждать, не дрогнёт ли звонок, Приходи, моя милая крошка, Приходи посидеть вечерок…

Окна в зале были отворены, и соловьи под самыми окнами в саду, залитом лунным светом, перекрикивали меня.

В первый и последний раз в моей жизни я видела и испытала это. Это было так странно, как их громкие трели мешались с моим голосом…

Мария Петровна суетливо подходила ко всем и говорила: „Вот увидите, что этот вечер не пройдет даром голубчику Фету. Он что-нибудь да напишет в эту ночь“.

Мария Петровна оказалась права. Лев Толстой спустя некоторое время сообщал Дьяковым: «Фет мне пишет, что он провел у вас, по его словам, „эдемский“ вечер с гитарой и соловьями и что на этом эдемском вечере Таня пела от восьми до двух часов».

Но произведение, посвященное «эдемскому», то есть райскому, вечеру, Фет написал не «в эту ночь». Оно родилось десять лет спустя – под новым впечатлением от пения Кузминской. В августе 1877 года Фет послал Толстому четыре строфы, озаглавленные словом «Опять». Это был первый вариант стихотворения, которое в печати появилось уже без названия: «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…»

В сентябре того же года Татьяна Андреевна Кузминская рассказывала в письме к мужу:

«Соня посылает мне стихи Фета и пишет: „Отгадай, на чей счет они написаны?“ Нетрудно было отгадать черемошанскую ночь и теперешнее пение…»

Воспоминания Кузминской об «эдемском» вечере и фетовском стихотворении завершились неожиданной шутливой сценкой: «Стихи понравились Льву Николаевичу, и однажды он кому-то читал их при мне вслух. Дойдя до последней строки: „Тебя любить, обнять и плакать над тобой“, он нас всех насмешил: „Эти стихи прекрасные, – сказал он, – но зачем он хочет обнять Таню… человек женатый…“ Мы все засмеялись, так неожиданно у него вышло это замечание».

Такова история создания фетовского стихотворения, сохранившаяся в документах. Но мы вправе предположить, что в его основу легло не только впечатление от пения Татьяны Андреевны Кузминской. Стихотворение обладает удивительной обобщающей силой. Поэт создал психологически яркий образ певицы, беззаветно отдающейся музыке. Этот образ заставляет обратиться к мемуарам самого Фета, написанным на склоне лет. Вспоминая свои наезды в Петербург 1850-х годов, поэт рассказывает о визите с Тургеневым к одной замечательной исполнительнице романсов Глинки. Ее искусство пленило Фета: «Во всю жизнь я не мог забыть этого изящного и вдохновенного пения. Восторг, окрылявший певицу, сообщал обращенному к нам лицу ее духовную красоту, перед которой должна бы померкнуть заурядная, хотя бы и несомненная красота. Душевное волнение Глинки, передаваемое нам певицею, прежде всего потрясало ее самое, и в конце романса она, закрывая лицо нотами, уходила от нас, чтобы некоторое время оправиться от осиливших ее рыданий. Минут через пять она возвращалась снова и без всяких приглашений продолжала петь. Я никогда уже не слыхивал такого исполнения Глинки».

И еще один, может быть, даже более важный музыкальный отголосок жизни поэта можно найти в его стихотворной «мелодии».

В конце 1840-х годов Фет состоял на военной службе и квартировал со своим полком в Херсонской губернии. Глухая южная провинция, скучная, однообразная офицерская среда. Но в одной из тамошних помещичьих семей Фет познакомился с умной, начитанной, обаятельной девушкой Марией Лазич, великолепной музыкантшей. Не будучи красавицей, она, по словам Фета, отличалась «необычайной роскошью черных с сизым отливом волос». Фет с отрадой узнал, что «во время пребывания в Елизаветграде великий венгерский композитор Ференц Лист умел оценить ее виртуозность и поэтическое настроение». Перед отъездом Лист написал в альбом Марии прощальную музыкальную фразу необыкновенной задушевной красоты. Сколько раз потом Фет просил Марию повторить для него на рояле эту удивительную фразу!.. Между молодыми людьми быстро установилось взаимопонимание, в Марии Фет нашел знатока поэзии, тонкую ценительницу его собственных стихов. Пришла любовь… Но Лазич была бедна, Фету не приходилось рассчитывать на обеспеченное будущее.

Влюбленные расстались. Лазич вскоре трагически погибла, но ее образ на всю жизнь вошел в любовные стихи Фета, придав им горестную окраску.

В стихотворении, навеянном пением Кузминской, есть строки об обидах судьбы и жгучей муке сердца, о томительных и скучных годах, о рыдающих звуках музыки. Откуда эти загадочно-печальные образы? Не из времен ли, связанных с Марией Лазич?

История создания стихотворения Фета «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…» не исчерпывается одним жизненным фактом. Как всякое истинное произведение искусства, оно таит в себе заманчивую глубину и потому нетленно.

 

«Ранние годы моей жизни»

Не только со Львом Толстым довелось подружиться Фету. Он знавал и других выдающихся деятелей своей эпохи. Поэтому в старости он стал писать мемуары. Фет читал их в Ясной Поляне и был рад, когда Толстой поощрил его желание начать следующую книгу с самого детства.

«Это будет гораздо интереснее позднейших воспоминаний, – говорил Толстой, – так как поведет в среду малоизвестную и невозвратно исчезнувшую».

Фет послушался автора знаменитой трилогии «Детство», «Отрочество» и «Юность». Свою новую книгу он назвал «Ранние годы моей жизни».

Фет описал свои детские годы суховато и сдержанно. Это неудивительно. Отец, помещик Афанасий Неофитович Шеншин, запомнился ему суровым, скупым на ласку. А именно его характер, его порядки определяли домашнюю атмосферу. Мать поэта, Шарлотта Карловна, была робкой, покорной женщиной, не умеющей противостоять чрезмерной строгости мужа. Шеншин привез ее из Германии, и она не чувствовала себя полновластной хозяйкой в доме.

Фет родился в 1820 году на Орловщине, в имении Новоселки, раскинувшемся на берегу речки Зуши. Отец поэта переименовал в Новоселки бывшее село Козюлькино, заложив в нем новую усадьбу. Афанасий Неофитович, вернувшийся из военных походов и осевший на земле, мечтал построить тут большой господский дом. Семью он временно поместил во флигеле – маленьком отдельном домике. Но из-за «стесненных обстоятельств», то есть из-за отсутствия денег, ему так и не удалось завести настоящего дома. Постоянные затруднения с деньгами, долги раздражали его, и он становился все более замкнутым и недоступным для детей…

Обделенный родительской лаской, мальчик целые часы проводил в общении с дворовыми. Особенно он любил наведываться в девичью. Там стояли тяжелые пузатые сундуки с домашними припасами. Когда мать открывала их, мальчик вырастал рядом, словно из-под земли. Украдкой она насыпала ему в ладошку вкусных изюминок или миндалинок – отец запрещал детям есть сладкое.

Но девичья была замечательна не только соблазнительными сундуками. По вечерам прислуга усаживалась за пряжу, и тут не было конца пересудам да прибауткам, рассказам, сказкам – про жар-птицу, про водяного…

Фета неудержимо тянуло к фантастическому миру сказок – век бы слушал! Ночью он на цыпочках выходил из детской в длинной ночной сорочке и неслышно проскальзывал в девичью. Там он усаживался на скамеечку возле любимой своей мастерицы и рассказчицы и начинал упрашивать: «Прасковья, скажи сказочку!..»

На хорошего учителя для детей у Афанасия Неофитовича средств не хватало. И Фет сначала под руководством матери выучился немецкой грамоте. Необычайно сильное впечатление произвело на него чтение стихов, захотелось перевести немецкие басенки на родной язык. Приходилось делать это устно, ведь писать по-русски он еще не умел. Мальчик не мог уснуть, не одолев перевода, а в случае успеха вскакивал с постели и шел среди ночи в спальню к матери. При свечке, на клочке бумаги, Шарлотта Карловна записывала первые, неловкие стихотворные опыты сына.

Память Фета удержала один из этих детских переводов:

Летела пчелка, пала в речку, Увидя то, голубка с бережечку С беседки сорвала листок И пчелке кинула мосток. Затем голубка наша смело На самый верх беседки села. Стал егерь целиться в голубку, Но пик! Пчела его за губку. Паф! Дробь вся пролетела, Голубка уцелела.

Необходимость следовать немецкому источнику мешала маленькому поэту гармонично строить русские фразы. Зато смысл басенки он сумел донести: как аукнется, так и откликнется!

Русской грамоте Фет выучился у дворового человека – повара Афанасия. Главное достоинство Афанасия заключалось в том, что он превосходно умел ворковать голубем. А Фет обожал птиц! Это обстоятельство помогло ему избавиться от одной неприятной обязанности. Шеншин смотрел неблагосклонно на стихотворные упражнения сына и задумал обучить его игре на скрипке. Но для мальчика занятия музыкой были хуже пытки. И вот однажды ночью он услышал стук упавшей с окна клетки, в которой жил его обожаемый чиж. Мальчик сообразил, что это проказничает кошка, слез с кровати, схватил со стенки смычок и с силой размахнулся. В темноте смычок ударился обо что-то твердое и разлетелся на куски… Ненавистные занятия музыкой прекратились сами собой.

Один за другим сменялись незадачливые учителя Фета. В их число входил даже бывший дедушкин парикмахер, старик Филипп Агафонович, мирно дремавший на занятиях. Когда Фет все-таки выучился читать и писать по-русски, страсть к сочинительству обернулась горячим увлечением русской поэзией – Жуковским и в особенности Пушкиным. В начале 1830-х годов – время отрочества Фета – Пушкин был жив и широко известен. По всей читающей России его стихи переписывались в тетради, в домашние альбомы. Фет познакомился со стихами Пушкина именно в рукописи. В библиотеке владельцев соседнего имения Борисовых его внимание привлекла толстая, как книжка, тетрадь в черном кожаном переплете, начатая еще в XVIII веке. Здесь Фет и нашел поэмы Пушкина 1820-х годов – «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан». Он набросился на них с жадностью и вскоре уже многие строки знал наизусть.

Школьная жизнь началась для Фета в четырнадцать лет. Его отдали в учебное заведение немца Крюммера в маленьком городке Верро, расположенном на территории нынешней Эстонии.

Школа была пансионом, это значит, что дети в ней не только учились, но и жили. Фет попал в окружение детей чопорного прибалтийского дворянства. Русских учеников насчитывалось только пятеро. Говорить Фету приходилось по-немецки, читать и переводить – с латыни и древнегреческого. Его знание языков учитель ставил в пример ученикам-немцам, но это не утешало мальчика, тоскующего по родной речи.

А родная речь жила в его памяти, в мыслях, в творчестве.

Из школьной братии Фета выделял беспокойный дар стихотворства. Этот дар настигал его при самых неподходящих обстоятельствах. Позднее Фет рассказывал: «В тихие минуты полной беззаботности я как будто чувствовал подводное вращение цветочных спиралей, стремящихся вынести цветок на поверхность, но в конце концов оказывалось, что стремились наружу одни спирали стеблей, на которых никаких цветов не было. Я чертил на своей аспидной доске какие-то стихи и снова стирал их, находя их бессодержательными». Так с трудом, но неумолимо прорастал в душе Фета поэтический талант. Воспринять и обогреть этот талант на чужбине было некому.

 

«Вы несомненный поэт!»

Не успел Фет закончить последний год обучения в пансионе, как неожиданно приехал отец и объявил, что увозит его в Москву готовиться в университет. Для юноши эта весть была равнозначна освобождению из плена. Порядки в заведении Крюммера были жесткие: железная дисциплина, в хозяйстве твердая экономия – воспитанники вставали из-за стола полуголодные. Старшие ученики беззастенчиво обижали младших и слабых, «чужак» мог надеяться только на свои силы.

Когда на время летних каникул родители разбирали своих детей по домам, Фет оставался один в громадной школе – его дом был слишком далеко… Город выглядел пустым и малоинтересным, и мальчик слонялся целыми днями бесцельно. Самому себе он напоминал собаку, потерявшую хозяина.

И еще одно обстоятельство омрачало пребывание Фета в школе Крюммера. Начав учиться в пансионе, он носил родовую дворянскую фамилию отца – Шеншин. Но через год Афанасий Неофитович прислал ему письмо, в котором извещал, что отныне мальчик должен носить немецкую фамилию матери – Фет. Это означало, что сын лишался дворянского звания и права быть наследником отца… Вокруг него зашумело злословие, «подобно растроганной колоде пчел». Товарищи по пансиону донимали его каверзными вопросами. Фет молча страдал от насмешек: он не знал причины замены фамилии. Она заключалась в том, что мальчик родился прежде, чем брак его отца с иностранкой Шарлоттой Фет был освящен церковью… Теперь, семнадцатилетним юношей, покидая пансион, Фет оставлял в нем досадных свидетелей своей неожиданно разразившейся беды.

…Зимой 1838 года Фет оказался в Москве. До поступления в университет еще оставалось более полугода. Афанасий Неофитович решил поместить сына в такое заведение, где бы его основательно подготовили к экзаменам. Он обратился к известному историку, университетскому профессору Михаилу Петровичу Погодину. Профессор предложил оставить Фета у себя в пансионе, созданном специально для подготовки молодых людей к университету. И вот Фет поселился в одном из флигелей хорошо известного москвичам погодинского дома, расположенного в старинном районе города – на Девичьем поле. Дом этот пережил пожар во время войны 1812 года. Погодин приобрел его недавно, в 1836 году. Особняк под зеленой крышей, окруженный тенистым садом, служил жилищем для самого историка. Во флигелях размещались пансионеры. Громоздкое, гулкое и неуютное здание пансиона Крюммера сменилось для Фета крохотным домиком в соседстве с садом и прудом, подернутым ряской. Владения Погодина имели вид усадьбы; историк продолжал укрупнять свое «поместье» – ему принадлежало еще несколько домов, протянувшихся далеко, почти до улицы Плющихи (по воле судьбы Фет поселится на Плющихе в конце жизни, но уже в собственном особняке).

В культурных кругах Погодин получил известность как ученый, писатель, издатель журнала 1820-х годов «Московский вестник». Он близко знал Пушкина. Студенты Погодина помнили, как после известия о гибели поэта профессор не мог читать лекцию.

Кабинет Погодина называли Древлехранилищем – его хозяин был страстным собирателем древних рукописей, создал целый музей икон, старинного оружия и других памятников русской истории. Когда Фету доводилось заходить в этот кабинет, он с любопытством разглядывал выставленные в витринах старинные документы, бесчисленные книги, портреты и бюсты… В доме Погодина постоянно собирались видные ученые и литераторы.

Фет старался пореже вспоминать безрадостное житье в городке Верро, но вскоре убедился, что нет худа без добра: школа Крюммера дала свои плоды. В погодинском пансионе Фета освободили от уроков латыни – преподаватель развел руками, когда услышал, как бегло его новый ученик переводит на русский язык латинские тексты. Столь же бессмысленно было присутствовать Фету на уроках математики, в которой он преуспел.

Погодин заглядывал во флигель редко. Иногда профессор внезапно появлялся во время обеда и, хотя славился бережливостью, выходил из себя при виде неизменного картофеля, которым потчевала учеников его мать Аграфена Михайловна, ведавшая хозяйством. Фет, привыкший к строгой экономии у Крюммера, не выдержал чудовищной скупости старухи и разразился по ее адресу злыми сатирическими куплетами.

К осени подошла пора экзаменов. Фет сдал их блестяще, и его приняли на словесное отделение философского факультета. Но он не стал прилежным студентом. Вместо того чтобы сидеть в многолюдной аудитории, он искал уединения, а в заветной тетради его множились стихи.

Для одного из своих приятелей, Иринарха Введенского, Фет написал сатиру (на соперника в любви). Введенский был умным человеком, знающим толк в поэзии. Он пробежал глазами фетовское произведение и не мог удержаться от восклицания:

– Вы несомненный поэт! Вам надо писать стихи!

 

Афоня и Аполлоша

В университете Фет подружился с однокурсником Аполлоном Григорьевым – мечтательным, книжным юношей, ставшим впоследствии известным поэтом и литературным критиком. При каждой встрече друзья с упоением читали друг другу свои стихи. Фет завел особую желтую тетрадку, где у него накопилось около трех десятков стихотворений. В Аполлоше он нашел доброжелательного, внимательного слушателя.

Однажды Григорьев представил приятеля своим родителям, и Фет стал бывать у них. Дом Григорьевых помещался в Замоскворечье, на Малой Полянке, рядом с церковью Спаса Преображения в Наливках. Таких улочек, как Малая Полянка, в Замоскворечье было множество. Местность напоминала тихую провинцию. В праздники она оживала и расцвечивалась яркими красками пышных юбок, атласных рубах, извлекаемых из сундуков по особым случаям. Под перезвон колоколов ручейки нарядных, степенно шествующих жителей растекались по церквам, на праздничные службы. А потом в зеленых дворах одноэтажных домиков начинались обильные чаепития. Любопытному взору представал начищенный до огненного блеска самовар на вышитой скатерти, пузатые расписные чашки, румяные крендели. В Замоскворечье ужинали до отвала, чай пили до седьмого пота. Спать ложились рано, и аппетитные, на зависть прохожим семейные «картинки» быстро меркли.

Домик Григорьевых в один этаж с мезонином стоял к улице боком, вход был со двора. В подвале жила дворня. На первом этаже располагались комнаты господ. Узкая лесенка вела на антресоли, разделенные надвое перегородкой. На эти антресоли в начале 1839 года и перебрался Фет с согласия своего отца и четы Григорьевых. Рядом жил сероглазый Аполлон, по-домашнему Полошенька. Отец его, чиновник, должность имел небольшую, но доходную – стол в доме Григорьевых всегда был обильным. Мать Полошеньки, дочь кучера, едва-едва умела читать. Зато на образование сына родители средств не жалели. Аполлон превосходно знал по-французски, мог блеснуть игрой на рояле. Именно это и покорило старого Шеншина, приезжавшего к Григорьевым знакомиться. От собственного сына успехов в музыке он не дождался.

На Малой Полянке Фет прожил шесть лет. Дом Григорьевых он называл колыбелью своего умственного «я». Антресоли Афони и Аполлоши постепенно превратились в один из центров студенческой жизни. Талантливый, легко увлекающийся Григорьев жадно интересовался новейшими достижениями философии, отечественной и зарубежной литературы. За полгода он выучил немецкий язык, которого прежде не знал, только для того, чтобы свободно в подлиннике читать сочинения немецких мыслителей. Фета их идеи не увлекали, хотя и он присутствовал при нескончаемых студенческих спорах в небольшом, избранном кружке во главе с Аполлоном Григорьевым. По воскресеньям лестница, ведущая на антресоли, скрипела на все лады под ногами студенческой братии. С первого этажа, от родителей, то и дело прибывали подносы с чаем, ломтиками лимона и сливками. Разгоряченные спорщики переходили от науки к поэзии, к чтению стихов. Вот тогда-то оживал и Фет! Особенно когда на антресоли захаживал Яков Полонский, будущий поэт, с которым Фет легко и коротко сошелся.

Ко второму курсу желтая фетовская тетрадка основательно пополнилась стихами. Пришла пора представить ее на суд опытному ценителю. По старой памяти Фет отправился на Девичье поле. «Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, – сказал Погодин. – Он в этом случае лучший судья».

Фет знал, что у историка в это время жил Николай Васильевич Гоголь, недавно вернувшийся из-за границы: однажды, всходя на крыльцо погодинского дома, Фет столкнулся с ним лицом к лицу. Теперь Фет с трепетом ждал приговора.

Через неделю Погодин вернул Фету тетрадку и взглянул на него одобрительно: «Гоголь сказал, это несомненное дарование».

Фет был окрылен. Пожалуй, теперь можно рискнуть – издать поэтический сборник! Пока без подписи – на титульном листе будут обозначены первые буквы имени и фамилии автора – А. Ф. Назвать же сборник следует покрасивее. К примеру, «Лирический пантеон». Пантеоном у древних греков и римлян назывался храм, посвященный богам. К тому же литературные сборники и альманахи часто увенчивало это торжественное слово – пан-те-он!

Еще после первого курса, летом, когда Фет проводил каникулы в Новоселках, он подумывал об издании сборника. В Новоселках он влюбился в молоденькую гувернантку Елену, влюбился счастливо – девушка ответила ему взаимностью. С нею Фет и поделился мечтами о первой книжке. Когда каникулы у Фета кончились, Елена вручила ему свои сбережения – триста рублей – на издание сборника…

И вот, найдя издателя, Фет стал ждать выхода книжки. Имея дело с неопытным, начинающим поэтом, издатель не торопился.

Только в конце 1840 года Фет наконец держал в руках свою первую тоненькую книжку.

Но ко времени выхода «Лирического пантеона» он во многом был уже другим поэтом. В сборнике преобладали подражательные, надуманные стихи, которые впоследствии он даже не решался перепечатывать. А теперь Фет старался писать о самых обычных, но дорогих сердцу предметах и событиях. Аполлошу, его первого слушателя, стихи друга приводили в восхищение. Ведь, в сущности, они рождались у него на глазах. Однажды друзья просидели на своих стареньких антресолях целый вечер, такой по-зимнему долгий. Тишину нарушал только осторожный скрип половиц, доносившийся снизу, с «родительского» этажа да однообразная песенка кота, свернувшегося у теплой печной стенки. Григорьев томился от скуки и вздыхал:

– Помилуй, братец! Чего стоит эта печка, этот стол с нагоревшей свечою, эти замерзлые окна! Ведь это от тоски пропасть надо!..

Спустя некоторое время Фет, уткнувшийся в свою заветную тетрадь, поднял голову. Глаза его блестели. Он протянул через стол тетрадь. Аполлоша схватил ее и стал разбирать торопливые, небрежные каракули товарища: «Не ворчи, мой кот-мурлыка…»

Григорьев забегал по комнате, повторяя стихи и размахивая в такт руками. Словно это он сам написал восемь коротеньких строчек, в которых уместилась вся его неясная юношеская печаль…

В другой раз, таким же зимним вечером, Фет оторвался от надоевшей книги, встал из-за стола, подошел к окну и прижал маленькие, изящные ладони к стеклу, щедро изукрашенному морозом. Когда руки, пылавшие от жары натопленных комнат, охладились, он отнял их от стекла и сквозь оттаявший причудливый отпечаток оглядел привычный григорьевский двор.

Знакомую плакучую березу посеребрил иней, и она оказалась такой трогательно-прекрасной в стихотворении «Печальная береза…».

Фет любил домашний уют, потому что рано познал чувство заброшенности вдали от родного дома, от ласковых женских рук, от доброго человеческого участия. Он дорожил преданностью Аполлона, теплом григорьевского дома и с нежностью вспоминал минуты душевного покоя, слишком редко выпадавшие на его долю в собственном детстве.

Чуткому Аполлону герои стихотворения «Кот поет, глаза прищуря…» казались живыми. Он твердил в упоении: «Боже мой, какой счастливец этот кот и какой несчастный мальчик!..»

 

Случайный гость

Летом 1844 года, распрощавшись навсегда с университетом, молодой выпускник Афанасий Афанасьевич Фет поехал домой, в Новоселки. Свидания с родными редко приносили ему радость; теперь он застал мать неизлечимо больной.

Его ожидало серьезное поручение – поездка в Германию, к родственникам матери.

Очутившись за границей, Фет смотрел вокруг себя спокойно и холодно, лишь мимоходом подмечая подробности европейского быта. Ничто особенно глубоко не западало ему в душу, напротив, в думах своих он неизменно уносился в Россию, погружался в прошлое, гадал о дальнейшей судьбе.

Дома он начал уже приобретать известность как оригинальный поэт. Журналы охотно печатали его стихи, среди знатоков литературы у него появилось много поклонников, влиятельные университетские профессора к нему благоволили… Но они не могли вернуть ему дворянского звания и фамилии Шеншин! А с этим он смириться не мог. И принял твердое решение – пойти на военную службу. По закону чин офицера должен был вернуть ему родовую фамилию и принадлежность к дворянству.

Пока же здесь, в Германии, он чувствовал себя случайным гостем. Приглянувшийся пейзаж обращал его мысли к родине, к оставшейся позади юности. И хотя на дворе стоял август, безмятежное небо над немецким городом Франкфуртом-на-Майне напоминало ему о весне, обо всем таком далеком, но душевно близком.

В стихотворении «Весеннее небо глядится…», кроме названия реки, никаких особых примет чужой страны нет. Поэт поглощен собственными переживаниями, душу ему разбередила музыка – родственница поэтического вдохновения.

Но воздушный рой образов приходит в движение не только под воздействием «силы чудесной» поющих скрипок. В душе поэта живет своя музыка, она может заговорить без всякого толчка извне, выражая себя на тончайшем языке «крылатых звуков» лирики.

Стихотворение «Как мошки зарею…» тоже написано во Франкфурте-на-Майне, мы даже знаем когда: одиннадцатого августа. Но и тихоструйный Майн, и волшебницы скрипки, и золотой след луны на блестящей воде ушли из сознания поэта. Здесь он наедине с собственной душой. Слова кажутся ему бессильными выразить прихотливые чувства, жалобы сердца.

Но все-таки именно в словах он продолжает искать свою неповторимую гармонию. Он сознает себя их творцом и пленником.

 

Одиночество

Возвратившись в Россию, Фет не изменил своего решения стать военным. Полк, в котором ему предстояло служить, стоял далеко от Москвы, на юге, в Херсонской губернии. После жизни в шумном кругу студенчества, после сближения с литературной средой, после знакомства с интереснейшими людьми, увлекательными собеседниками Фет очутился в глухой провинции. Тут никому не было дела до его призвания.

Фамилия Фет не говорила ничего его сослуживцам, разве только то, что она принадлежит стройному, затянутому в узкий мундир унтер-офицеру захудалого кавалерийского полка…

Постоянным спутником Фета стала хандра. Он не любил праздности и в свободные вечера искал серьезных занятий. Пристрастился к токарному ремеслу, внимательно изучал работу по дереву, приглядывался к почерку мастеров. Но и токарничая, он оставался поэтом. Фет прикасался к дереву, рассматривал его слои, внутренние «струи», которые должен учитывать опытный резчик, и… думал о стихотворстве. Тонкая работа с деревом привела его к выводу, важному для поэта: «Выбирая даже самый благодарный материал, необходимо строго, художественным чутьем прозреть ту цельную и красивую фигуру, которую желательно воспроизвести; при этом излишний материал, как бы красиво извилист он ни был, должен быть немилосердно отрезаем».

Фет упорно тянул лямку службы, дожидаясь офицерского чина. Он приобрел отличную военную выправку, легкую поступь, горделивую осанку. За непроницаемой броней внешнего лоска трудно было узнать поэта. Остался в прошлом заботливый, преданный Аполлоша, который чутко улавливал смены настроения у друга. Фет замкнулся в себе, словно отделился стеной от офицеров-однополчан. Он раскрывался лишь в посланиях к другу детства Ивану Борисову, жившему в соседнем с Новоселками имении. Письма к Ване, которому Фет очень доверял, стали своеобразным дневником, давали возможность излить горечь, поделиться тоскливыми раздумьями. Фет писал, что сумел подготовить новый поэтический сборник, но дело с изданием его затягивается. Москва, столь гостеприимная несколько лет назад, теперь словно забыл а о нем…

Мать Фета умерла, помощь от отца стала ничтожной, да и сама память о родительском доме радости не приносила. В одном из писем 1849 года Фет признавался Борисову: «Да, Ваня, с тобой, милый друг, я люблю окунаться душой в ароматный воздух первой юности, только при помощи товарища детства душа моя об руку с твоей любит пробежать по оврагам, заросшим кустарником, по дну лощин с земляникой и клубникой, по крутым тропинкам, с которых спускали нас деревенские лошадки, – но один я никогда не уношусь в это детство – оно представляет мне совсем другие образы – …тупость учителей, суровость отца, беззащитность матери и тренирование в страхе изо дня в день. Бог с ней, с этой… паршивой молодостью».

Отчаяние вплотную подступало к Фету. В том же году, весной, обращаясь к Борисову, он восклицал: «…Друг, посмотри на всю мою ложную, труженическую, безотрадную жизнь и скажи мне, что же это такое, за что? и для чего? Да куда же деваться? Не каркаю тебе ничего. Разве прокаркать песенку, пропетую мною весне:

Когда опять по камням заиграет Алмазами сверкающий ручей И вновь душа невольно вспоминает Невнятный смысл умолкнувших речей, Когда, прогрет приветными лучами, На волю рвется благовонный лист И лик небес, усеянный звездами, Так безмятежно, так лазурно чист, — Не говори: „Я плачу, я страдаю, Что сердцу близко – взору далеко“, Скажи: „Хвала! Я сердцем понимаю, Я чувствую душою глубоко“.

Весеннее стихотворение Фета, словно вздох облегчения, вырвалось из груди. Радостью, которая примиряла его с тусклым казарменным существованием, было творчество.

Именно в это трудное время Фет познакомился с Марией Лазич. Марии довелось читать стихи Фета, и, как выяснилось, она хорошо их понимала. Увлеченность поэзией помогла молодым людям найти общий язык, сблизила их…

Когда же влюбленные расстались, для Фета снова потянулись годы одиночества и томительной скуки. Но из сознания его не уходил образ любимой девушки. В памяти нет-нет да и возникала музыкальная фраза, которую вписал в альбом Марии композитор Лист. Под влиянием этой музыки родилось стихотворение «Какие-то носятся звуки…».

…Фет приуныл, когда вышел указ о том, что потомственное дворянство будет присваиваться только военным в чине майора. Значит, его цель отодвигалась на долгие годы. Но выбора не оставалось. Поэт продолжал служить.

 

Счастливая перемена

В 1853 году Фет перешел в гвардию и перебрался с юга на север, к месту расположения своего нового полка. Оглядываясь назад, поэт как будто новым, просветленным взором увидел покинутую южную природу:

О, как бы я на милый зов ответил Там, где луны встающий лик так светел, Где дышит ночь невыразимой тайной И теплятся над спящею Украйной В лучах лазурных звезды из-за туч, И грезит пруд, и дремлет тополь сонный, Вдоль туч скользя вершиной заостренной…

Лагерные учения фетовского полка проходили под Петербургом, и поэт получил возможность бывать в столице. В 1850 году у него вышел второй сборник стихов, подготовленный уже давно. Новых стихов с конца 40-х годов Фет написал очень мало, не в силах преодолеть гнетущее душевное одиночество. Но теперь, очутившись в Петербурге, он невольно потянулся к литературной среде, явился в редакцию журнала «Современник». Великий русский поэт Николай Алексеевич Некрасов, в ту пору руководивший журналом, был чуток ко всему передовому и сплотил вокруг себя самых талантливых литераторов.

В кругу «Современника» Фет встретился с писателями Иваном Александровичем Гончаровым и Дмитрием Васильевичем Григоровичем, с женой Некрасова – писательницей Авдотьей Яковлевной Панаевой, с критиками Василием Петровичем Боткиным и Александром Васильевичем Дружининым. А по-настоящему сдружился с Иваном Сергеевичем Тургеневым, с которым познакомился прежде, на Орловщине, во время наездов домой из полка.

В редакции «Современника» Фет пришелся ко двору. Поэт почувствовал искреннее внимание к себе и воспрянул духом. Бумага и карандаш опять поманили его, и он уединился в номере петербургской гостиницы. Фет обнаружил, что подробности его жизни на юге, казавшиеся будничными, незначительными, не так уж прозаичны. Дымка воспоминаний придала им очарование невозвратимого.

Взять хотя бы поездки в Кременчуг по Днепру в рыбачьей лодке под парусом. Когда-то они казались удобными и приятными, потому что были дешевы и вносили разнообразие в военный быт. Теперь стало не важно, с какой целью совершались эти поездки. В сознании осталась одна прелесть увиденного в пути. Глаза запомнили днепровский пейзаж с величайшей точностью, и теперь он легко возник в стихотворении «На Днепре в половодье».

Первым слушателем этого стихотворения стал Тургенев, навестивший Фета в гостинице. Чтение привело его в восторг.

– Я боялся, что талант ваш иссяк, но его жила еще могуче бьет в вас. Пишите и пишите!

Стихотворение «На Днепре в половодье» Фет посвятил Панаевой. Оно было напечатано в первом номере «Современника» за 1854 год.

В том же году читатели этого журнала познакомились со стихами Фета, в которых дышало, дремало, нежилось и играло всеми цветами радуги море. Весной полк Фета расположился в Эстонии, на Балтийском побережье. Каждый день любуясь заливом, поэт научился различать малейшие оттенки в настроении грозной и ласковой стихии, жадно прислушивался к усыпляющему шепоту и капризному лепету волн. Он говорил, что его покорила «и красота моря, и море красоты». Талант его живо откликнулся на новые впечатления. Небольшие приморские стихотворения Фета находили радушный отклик у литераторов из тургеневского окружения.

В одном из этих стихов выражены первые ощущения поэта от близости моря. Он окидывает взглядом всю широкую картину воды и неба. Мелкие детали пока не подмечены. Поражает щедрая огромность пространства:

Ночь весенней негой дышит, Ветер взморья не колышет, Весь залив блестит, как сталь, И над морем облаками, Как ползущими горами, Разукрасилася даль.

Постепенно глазу и пониманию поэта становятся доступны и подробности жизни приморской природы. Каждая в своей многозначительности и все вместе они очень полно выражают смену времени дня и настроение морской стихии в стихотворении «Вечер у взморья».

Природа открыла поэту свою невидимую душу, научила его чувствовать взаимосвязь всего живого на земле.

Родственное внимание к природе помогло Фету уловить приметы, по которым он легко предсказывал погоду. Но в стихотворении «Жди ясного на завтра дня…» мало видеть лишь пророчество светлых, радужных дней в природе – поворот на ясный день совершался и в душе поэта.

 

Звездный час

В обзоре литературы за 1842 год В. Г. Белинский писал: «…Прошлый год был небогат стихами, а будущий – это можно сказать смело – будет еще беднее… Лермонтова уже нет, а другого Лермонтова не предвидится… хоть совсем не пиши стихов…»

Невеселые итоги подвел критик в начале 1840-х годов…

Однако в это время набирало силы, хотя по-настоящему еще не заявило о себе, целое поколение молодых поэтов. Читатель следующего десятилетия – 1850-х годов – уже с интересом следил за именами Н. А. Некрасова, Ап. Григорьева, А. А. Фета, Я. П. Полон-ского, А. К. Толстого, А. Н. Майкова, Л. А. Мея, И. С. Никитина и других поэтов, своеобразие которых стало очевидным для всех.

Фет говорил, что именно в середине века критика «настойчиво окружала его похвалами». Его охотно печатали в журналах – не только стихи, но и рассказы, и переводы античных авторов. Фет с головой ушел в литературную работу – у него появилась надежда, что профессиональный труд сочинителя сможет обеспечить его. Наступил звездный час Фета – время наиболее полного признания его таланта.

Готовился к выходу третий сборник фетовских стихов, и петербургские друзья по доброй воле, дружно и бурно обсуждали каждое стихотворение в будущем составе книги. Многие строки Фет менял под влиянием их критических замечаний. Особенно придирчив был Тургенев, вкусу которого Фет тогда очень доверял.

Некрасов дал предуведомление о выходе фетовского сборника в журнале «Современник»: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет».

Трудно найти поэтов столь разных, как Некрасов и Фет, но глава «Современника» был справедлив, он высоко ценил стихи Фета о русской природе; особенно понятен и дорог Некрасову был фетовский интерес к земле во всей полнокровности ее жизни. Об этом говорит дружеская пародия под названием «Лето», в которой Некрасов пытается собрать воедино фетовские земные, природные ощущения:

Умирает весна, умирает, Водворяется жаркое лето, Сердит муха, комар сноровляет Укусить – все роскошно одето! Осязательно зреющий колос Возвышается вровень с кустами. По росе долетающий голос Из лесов словно пахнет грибами… От шмелей ненавистных лошадки Забираются по уши в волны, Вечера соблазнительно сладки И сознательной жаждою полны…

В 1856 году сборник Фета поступил к книгопродавцам. Тогда же Фет взял на службе годовой отпуск и вторично отправился за границу, в Европу.

 

Два царства

«Это было в Риме, в половине пятидесятых годов. На Монте-Пинчио, залитом декабрьским солнцем, прогуливалось двое русских. Один был среднего роста, худощав, с жидкою остроконечною темною бородкою на болезненно-желтом лице, с карими, не без лукавства, глазами. Другой, гораздо выше, плотный, с крупным носом на толстом лице, крошечными светлыми глазками и такими же усиками, держался прямо и выступал твердою военною поступью. На нем было серое офицерское пальто (первой реформы нового царствования), с клапаном позади, только без металлических пуговиц. Первый мне был знаком по Петербургу, второго я в первый раз видел.

Они поравнялись с моею скамьею.

– Да это Ковалевский! – проговорил сиплым голосом знакомый.

– Здравствуйте, Николай Алексеевич!

– Здравствуйте, отец! Вот где встретились! А его знаете?

И Некрасов указал на незнакомого.

– Не имею удовольствия…

– Ну, так имейте: это Фет, Афанасий Афанасьевич, а по-нашему Фетушка. Любите и жалуйте…

С этих пор началось мое знакомство с Фетом и закрепилось с Некрасовым».

Это отрывок из воспоминаний современника Фета литератора П. М. Ковалевского. Воспоминания помогают представить себе жизнь Фета в Риме в 1856 году, где он много времени проводил в общении с Некрасовым, приехавшим в Италию лечиться.

«Его спутник „Фетушка“, – продолжает Ковалевский, – приехал не лечиться, даже не мог заболеть в невозможной темной и холодной квартире, какую он один способен был нанять в совершенно темном и холодном, как погреб, переулке, но сохранил привезенное с собою вожделенное здоровье. На Пинчио он выходил только перед закатом солнца, да и то потому, что там гремела в это время военная музыка. Восход солнца Фет наблюдал из своей спальни.

– Вижу, – рассказывал он, – солнце всходит. Протираю глаза, – а это оно в оконную щель… Котята тоже в щели лазают, ей-богу.

Разумеется, холод в такой спальне был страшный.

По вечерам сходились у Некрасова или у меня.

– А нуте-ка, Фетушка, похвастайте, что вы сочинили сегодня, – обращался к нему за вечерним чаем Некрасов.

И Фет вынимал из бокового кармана свою записную книжечку.

– Должно быть, ерунда! – опасался он.

– Прочитайте, скажем, коли ерунда, не утаим.

Оказывалось удивительное по гармонии и изяществу лирическое стихотворение. Мы хвалим, Фет удивляется, – он ждал, что обругаем».

Во время этого заграничного путешествия одно из самых приятных впечатлений осталось у Фета от Средиземного моря: красные скалы на побережье, зелено-медный вал прибоя, жемчужная пена ласковых волн на отмелях…

Образ родной земли, о чем свидетельствует стихотворение «На корабле», как и в первую заграничную поездку, всюду сопровождал Фета. Во время пребывания в Париже его мечта устремлялась прочь от суетливых, нарядных улиц:

Каким-то чуждым сном весь блеск несется мимо, Под шум ей грезится иной, далекий край…

С юности Фет был поклонником античного искусства, мифологии Древнего Рима. Но современная Италия не увлекла воображение поэта, он и здесь ощущал себя «сыном севера»:

Италия, ты сердцу солгала! Как долго я в душе тебя лелеял, — Но не такой мечта тебя нашла, И не родным мне воздух твой повеял.

Сама по себе природа нигде не оставляла Фета равнодушным. Его околдовало не только Средиземное море, но и величественные горы, об этом стихотворение «Горное ущелье».

Кроме всесильного царства природы, было еще одно царство, мирившее Фета с чужбиной, – искусство. Тут для него, как он говорил, существовал «один закон, одно убеждение, одно слово – красота». Будучи во Франции и попав в Лувр, Фет не просто упивался редчайшими образчиками искусства разных времен и народов. Он обладал взглядом и тонкого художника, и трезвого критика: изнемогая от увиденного за день, торопился излить впечатления на бумаге – сочинял статьи в виде писем из-за границы, которые печатались в России, в «Современнике».

Читатели журнала находили в фетовских статьях великолепные описания древнегреческой скульптуры. Одно из них посвящалось «Вепрю» – изваянному из черного мрамора кабану. Фет не просто искусно передал позу животного. Увлекшись, он набросал целую сценку, помогающую представить себе вепря, как живого, и в то же время почувствовать высокое мастерство скульптора: «Зверь только что лежал и, услыхав шум, встает с логова. Хрюкнув, он поднял голову и насторожил уши. Передние ноги уже крепко стоят, опираясь на лоснящиеся от быстрой ходьбы, спереди несколько сточившиеся ногти, а задние судорожно сжимаются в нижнем суставе, готовясь поднять тяжесть зада, левым боком еще лежащего на земле. Это настоящий кабан. Каменные уши чуть не сходятся на макушке, напрягаясь разгадать услышанный шум. Но в то же время это идеал кабана. Вся поэзия свиной морды воплощена, все изумленно-вопросительное выражение головы животного сосредоточено в этих небольших каменных глазах. Пятачок на конце рыла не только чует, даже говорит: „Что? Кто такой? Эх! Належал было место!“

Больше всего в заметках Фета о сокровищах Лувра запомнились строки о древней статуе богини красоты и любви – Венеры.

В одном и том же 1857 году, только в разные месяцы, журнал «Современник» поместил и прозаический очерк, и стихотворение Фета, посвященные этой скульптуре.

Фет всерьез изучал искусство античности, переводил древнеримских поэтов, создал непревзойденные образцы антологических стихов. Его антологическую поэзию 1840-х годов современники ценили очень высоко. В 1850-е годы стихов такого рода Фет писал немного, но луврские впечатления вновь пробудили его антологическую музу. Описание Венеры Милосской, сделанное в прозе, показало, в каких удивительно простых и зримых образах Фет воспринимал совершенство античных форм: «Из одежд, спустившихся до бедер прелестнейшим изгибом, выцветает нежно, молодой, холодной кожей сдержанное тело богини. Это бархатный, прохладный и упругий завиток раннего цветка, навстречу первому лучу только что разорвавший тесную оболочку. До него не только не касалось ничье дыхание, самая заря не успела уронить на него свою радостную слезу».

Такой же свежестью образов и изяществом выражения отличалось и фетовское стихотворение «Венера Милосская».

Строки этого стихотворения запомнились современникам Фета. Например, Иван Александрович Гончаров спустя несколько лет написал ему:

«…Я в Лувре, стоя перед Венерой Милосской, силился припомнить ваше стихотворение, в котором сжалось и спряталось то, что каждый должен чувствовать перед этой статуей, перед ее всепобедной красотой, смотрящей вдаль».

За границей общение Фета с литераторами не прекращалось – кроме Некрасова. В это время там оказались Тургенев, Полонский, Гончаров, Боткин. Их пути перекрещивались то во Франции, то в Италии. Больше всех Фета по-прежнему привлекал Тургенев – долгими вечерами они вспоминали Россию, вели разговоры о поэзии, часто спорили.

В письмах к друзьям на родину Тургенев делился впечатлениями о пребывании Фета за границей: «Скучает до исступления – ничего не понимает изо всего, что вокруг него происходит, вне своей лирики он плох…»

В Париже произошло важное событие в жизни Фета: в августе 1857 года он отпраздновал свадьбу – женился на Марии Петровне Боткиной, сестре критика В. П. Боткина. Приданое жены помогло Фету обрести то материальное благополучие, о котором он мечтал и которого не имел бы, женившись на Марии Лазич…

Когда Фет вернулся на родину, он отправил послание Тургеневу – звал домой и его. В стихотворении выражалось настроение человека, который дышит полной грудью только под небом милой отчизны и не завидует яркой красоте чужих земель.

 

«Томов премногих тяжелей»

Многолетним отношениям с И. Тургеневым и Л. Толстым в мемуарах престарелого Фета уделено главное место. Но есть еще одно дорогое для русской литературы имя – имя Тютчева, дружбой с которым Фет чрезвычайно гордился, хотя биографически эта связь выглядит гораздо скромнее. Зато в творчестве Фета она оставила след заметный. И не только в стихах.

…В 1859 году в журнале «Русское слово» появилась статья Фета «О стихотворениях Ф. Тютчева». Фету уже приходилось выступать со статьями, но на этот раз он рассуждал о деле особенно близком, в котором был хорошо осведомлен и кровно заинтересован, – о поэзии. Поясняя свою мысль, он прибег к одному из заграничных впечатлений:

«Два года тому назад, в тихую осеннюю ночь, стоял я в темном переходе Колизея и смотрел в одно из оконных отверстий на звездное небо. Крупные звезды пристально и лучезарно глядели мне в глаза, и по мере того, как я всматривался в тонкую синеву, другие звезды выступали передо мною и глядели на меня так же таинственно и так же красноречиво, как и первые. За ними мерцали во глубине еще тончайшие блестки и мало-помалу всплывали в свою очередь. Ограниченные темными массами стен, глаза мои видели только небольшую часть неба, но я чувствовал, что оно необъятно и что нет конца его красоте. С подобными же ощущениями раскрываю стихотворения Ф. Тютчева. Можно ли в такую тесную рамку (я говорю о небольшом объеме книги) вместить столько красоты, глубины, силы, одним словом, поэзии! Если бы я не боялся нарушить права собственности, то снял бы дагерротипически все небо г. Тютчева с его звездами 1-й и 2-й величины, т. е. переписал бы все его стихотворения. Каждое из них – солнце, т. е. самобытный светящий мир, хотя на иных и есть пятна, но думая о солнце, забываешь о пятнах».

Из поэтов-современников Федор Иванович Тютчев был для Фета наипервейшим. Мнением Тютчева Фет необычайно дорожил, дружбу с ним ставил очень высоко, но при этом оговаривался: «Тютчев сладостен мне не столько как человек, более чем дружелюбно ко мне относящийся, но как самое воздушное воплощение поэта, каким его рисует себе романтизм».

А ведь в те годы, когда Фет опубликовал свою статью, провозглашавшую гений Тютчева, лишь небольшой кружок литераторов знал истинную цену тютчевскому таланту.

В аристократических домах его ценили как умнейшего собеседника. И неудивительно: он прожил за границей двадцать два года, отлично знал пружины дипломатии, а главное – природа одарила его умом редкой остроты и глубины. Своим стихам Тютчев долго не придавал серьезного значения, называл их бумагомараньем. Но в последнее время знакомые литераторы твердили, что у него громадный талант. Твердили так упорно, что расшевелили его наконец: он стал все чаще отдавать свои стихи в печать. А ведь по возвращении в Россию из Германии, в 1840-х годах, он вовсе не печатался. И вдруг в 1850-м Некрасов – издатель журнала «Современник» – напечатал двадцать четыре его старых стихотворения с восторженным отзывом! Четыре года спустя Тургенев взял на себя труд издать сборник стихов талантливого поэта Федора Тютчева и тоже написал о нем похвальную статью. В ней было сказано, что русская публика имеет счастье открыть «одного из самых замечательных наших поэтов, как бы завещанного нам приветом и одобрением Пушкина».

Тургенев недаром упомянул это имя. Еще в 1836 году стихи Тютчева были напечатаны в пушкинском «Современнике», но прошли мимо сознания читателя. Возможно, потому, что под ними стояла подпись «Ф. Т.». Да и заглавие «Стихотворения, присланные из Германии» мало что говорило о поэте.

Самого Тютчева в России тогда не было. С восемнадцати лет, после окончания Московского университета, он жил в Мюнхене при русской дипломатической миссии. Служба обрекала его на длительную разлуку с родиной. На чужой стороне он все больше привыкал к чужому говору. Но гармония русского слова сохранилась в его памяти во всей чистоте.

О Север, Север-чародей, Иль я тобою очарован, Иль в самом деле я прикован К гранитной полосе твоей?.. —

эти строки родились у него в 1844 году, при окончательном возвращении в Россию. Теперь он принадлежал только России. И лишь соотечественники могли по-настоящему отозваться на его глубокую по задушевной мысли лирику. Фет в своей статье писал: «До сих пор большинство не отозвалось, да и не могло отозваться на его голос. Но тем больше слава поколению, породившему таких поэтов, как Пушкин, Тютчев и Кольцов, и тем больше чести народу, к которому поэт обращается с такими высокими требованиями. Теперь за нами очередь оправдать его тайные надежды».

Восторженная статья о Тютчеве не просто фетовская дань признательности поэту-другу, а свидетельство прозорливости Фета и, наконец, его чуткости к прекрасным образцам поэзии вообще.

Стихи, которые Фет посвящал Тютчеву, – среди лучших в его поэтических посланиях друзьям, знакомым и литераторам:

Мой обожаемый поэт, К тебе я с просьбой и с поклоном: Пришли в письме мне твой портрет, Что нарисован Аполлоном. Давно мечты твоей полет Меня увлек волшебной силой, Давно в груди моей живет Твое чело, твой облик милый…

Тютчев ответил ему стихами, в которых безошибочно метко определил истинную суть фетовского таланта – природность (природу Тютчев назвал в послании Великой Матерью):

Иным достался от природы Инстинкт пророчески-слепой — Они им чуют, слышат воды И в темной глубине земной… Великой Матерью любимый, Стократ завиден твой удел — Не раз под оболочкой зримой Ты самое ее узрел…

Фет намного пережил Тютчева, но и после смерти «обожаемого поэта» он продолжал ратовать за признание тютчевского гения. Фет написал две проникновенных строфы «На книжке стихотворений Тютчева» – слова из этой своеобразной «надписи» стали для нас, потомков, крылатой формулой, определяющей значение тютчевского наследия:

Но Муза, правду соблюдая, Глядит, а на весах у ней Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей.

 

Орловский помещик

В 1860 году в той же Орловской губернии, где Фет родился, и даже в том же Мценском уезде, он купил землю и выстроил дом. Так произошло, по его выражению, «бегство» в Степановку. Какие же причины подтолкнули его на это бегство после столь, казалось бы, благополучных отношений с литературным миром?

Накануне крестьянской реформы 1861 года время настоятельно потребовало от поэзии гражданского звучания. В прозе вопросы о бедственном положении крестьянина, о талантливости и угнетенности русского народа, о его разорении ставились очень остро. Тревожность атмосферы, необходимость коренных общественных перемен ощущались в скорбных и язвительных поэтических строчках Некрасова, поэзия которого шла вровень с современной, злободневной по проблематике прозой. А лирика Фета сторонилась общественных проблем. Поэт вышел из круга журнала «Современник».

Выйдя как бы в двойную отставку (и по службе, и в литературе), Фет решил сосредоточить усилия на хозяйстве. И все-таки нужно думать, что деревенское новоселье Фета было вызвано не только этими причинами. Вся его поэзия говорила о пристальном внимании к земле, о проникновенной любви к сельской природе, о превосходном знании растений, птиц, животных. Фет обладал чутьем, которое помогало ему из общей подвижной картины природы безошибочно выбирать самые характерные особенности времен года.

После переселения в Степановку он, по замечанию Тургенева, «сделался агрономом-хозяином до отчаянности». Тургенев сокрушался, что Фет «о литературе слышать не хочет». Действительно, положение помещика погружало Фета в заботы, далекие от поэтических.

В борьбе «мелочной» заботы и «вечной» красоты, то есть в борьбе помещика и поэта, верх неизменно одерживал последний. И гордую стать породистой лошади, и черную ленту земли, вывернутую плугом, и веселую мощь «густолистого» леса Фет мог как знаток оценить, а как лирик – обессмертить. Полевые работы, столь напряженные и ответственные для сельского жителя, в сознании поэта преображались в картину счастливого, здорового единения человека и его труда с природой, об этом – стихотворение «Ты видишь, за спиной косцов…».

К этому времени Фет уже имел стойкие привязанности в кругу литераторов и оставался им верен. Тургенев в одном из писем к Фету признавался: «Милый Афанасий Афанасьевич, переписываться с вами для меня потребность, и на меня находит грусть, если я долго не вижу ваш связно-красивый, поэтическо-безалаберный и кидающийся из пятого этажа почерк».

Самые тесные отношения в эти годы связывали Фета с Толстым. Известно более ста пятидесяти писем писателя к поэту, а в яснополянской библиотеке книг Фета сохранилось больше, чем книг других писателей-современников.

Когда в 1860 году Фет решил осесть в деревне и заняться хозяйством, Толстой, уже погруженный в сельские заботы своей Ясной Поляны, от души приветствовал намерения приятеля. «Нашему полку прибудет, и прибудет отличный солдат», – писал он Фету. Теперь у Фета появилось множество хозяйственных проблем, общих с Толстым, и основание для дружеской переписки с ним. Отношения их стали еще теснее, когда в судьбе писателя совершился важный поворот. Фет без особых комментариев воспроизводит в своих мемуарах письмо Толстого от 9 октября 1862 года:

«Фетушка, дяденька, и просто милый друг Афанасий Афанасьевич! Я две недели женат и счастлив, и новый, совсем новый человек. Хотел я сам быть у вас, но не удастся. Когда я вас увижу? Я дорожу вами очень и очень, и между нами слишком много близкого… Заезжайте познакомиться со мной! Прощайте, милый друг. Обнимаю вас от всей души».

Толстой пока еще не утратил забавной, задорно-молодой манеры обращения к Фету: «дяденька Фетинька» или «душенька дяденька Фетинька».

Долгое время лишь взаимное общение вносило разнообразие в их деревенское затворничество. Толстой ощущал потребность в творческой среде и, работая над новыми произведениями, делился своими замыслами с Фетом, внимательно прислушивался к его оценкам и суждениям.

В феврале 1865 года в журнале «Русский вестник» появилась первая часть романа «Война и мир» под названием «1805-й год». За две недели до этого Толстой с душевным трепетом писал Фету:

«Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение… мне дорого… Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера». Летом в Ясной Поляне Толстой читал поэту главы из продолжения романа, и Фет, бывший сам военным, высоко оценил мастерство в изображении батальных сцен. Но мнения его не были однообразно-хвалебными. В одном из писем он дал понять писателю, что лепка характера Андрея Болконского не во всем удачна, вне домашней обстановки герой недостаточно ярок, деятелен, целен, и тут, пишет Фет, «Васька Денисов далеко заткнул его за пояс». О том, с какой серьезностью Толстой отнесся к замечанию Фета, свидетельствует его ответное письмо:

«Милый друг Афанасий Афанасьевич! Я не отвечал на ваше последнее письмо 100 лет тому назад, и виноват за это тем более, что помню, в этом письме вы мне пишете очень интересные вещи о моем романе… Я помню, что порадовался… вашему суждению об одном из моих героев, князе Андрее, и вывел для себя поучительное из вашего суждения. Он однообразен, скучен и только un homme comme faut во всей 1-й части. Это правда, но виноват в этом не он, а я. Кроме замысла характеров и движения их, кроме замысла столкновений характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу… И от этого в 1-й части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется. И это недостаток, который я ясно понял вследствие вашего письма, и надеюсь, что исправил. Пожалуйста, пишите мне, милый друг, все, что вы думаете обо мне, то есть моем писании, – дурного. Мне всегда это в великую пользу, а кроме вас, у меня никого нет. Я вам не пишу по четыре месяца и рискую, что вы проедете в Москву, не заехав ко мне, а все-таки вы человек, которого, не говоря о другом, по уму я ценю выше всех моих знакомых, и который в личном общении дает один мне тот другой хлеб, которым, кроме единого, будет сыт человек».

С глубоким сочувствием следил Фет и за работой Толстого над «Анной Карениной». Далеко не все современники были единодушны в своем отношении к новому творению писателя. Фет же сразу уловил «художественное мастерство целого» и в то же время «простую столярную работу» – так он определил толстовскую манеру письма. Поэт был так переполнен впечатлениями от «Анны Карениной», что написал о ней восторженную статью. Он подписал ее псевдонимом «Бологов» и послал рукопись Толстому. В начале сентября 1877 года Фет получил письмо с толстовским отзывом.

«Как мало на свете настоящих умных людей, дорогой Афанасий Афанасьевич! Появился было г-н Бологов, – и как я обрадовался ему, – но и тот тотчас же обратился в вас. Не могу хвалить вашей статьи, потому что она хвалит меня, но я вполне, вполне согласен с нею, и мне очень радостно было читать анализ своих мыслей, при котором все мои мысли, взгляды, сочувствия, затаенные стремления поняты верно и поставлены все на настоящее место. Мне бы очень хотелось, чтобы она была напечатана…»

К огорчению Фета, статью все-таки не удалось пристроить.

Шли годы. В духовном мире Толстого совершалась важнейшая, не всегда видимая работа, которая привела его к желанию и решению отказаться от помещичьего образа жизни. Толстой – писатель, философ, мудрец – неумолимо шел вперед. Фет же, непоколебимо веровавший в свои особые помещичьи права, не разделял новых для него взглядов писателя, хотя и свято верил в величие его поисков…

Подготавливая к публикации в своих мемуарах письма Толстого, Фет еще раз перечел их и вновь почувствовал в них горячий пульс молодой, напористой жизни. «Это точно вырвавшийся с варка чистокровный годовик, который и косится на вас своим агатовым глазом, и скачет, молниеносно лягаясь, и становится на дыбы, и вот-вот готов, как птица, перенестись через двухаршинный забор», – делится Фет в письме с Софьей Андреевной Толстой. «Боже мой, – восклицал он, – как это молодо, могуче, самобытно и гениально-правдиво!»

 

«Лирическая дерзость»

Многие современники не только не принимали, но и не понимали стихов Фета. Среди читателей и даже почитателей его редко находился человек, который принимал его поэзию безоговорочно. Причиной непонимания, неприятия чаще всего служила сама поэтическая манера, фетовский «почерк». Критики недоумевали и раздражались, когда встречали в его стихах такие выражения, как «Вышла жаба на дорогу», «Можно ль тужить и не жить нам в обаянии», «Теснее и ближе сюда раскрой ненаглядное око!». Но более всего удивляли словосочетания Фета, в которых природа очеловечивалась дотоле неслыханно: «травы в рыдании», «овдовевшая лазурь», «…лес проснулся, / Весь проснулся, веткой каждой, / Каждой птицей встрепенулся…».

Но затянувшееся непонимание современников распространялось в свое время даже на Пушкина, совершившего настоящую революцию в развитии русской поэтической речи. Та же участь ожидала и новатора Некрасова, далеко не у всех собратьев по перу вызывавшего восторженный прием.

Фет тоже был новатором, и он по-своему раскрепощал слово, позволяя ему вступать в соединения, вопреки, казалось, не только здравому смыслу, но и законам грамматики.

И здесь кстати вспомнить строки Льва Толстого по поводу двустишия Фета из стихотворения «Еще майская ночь»:

И в воздухе за песнью соловьиной Разносится тревога и любовь.

«Откуда у этого добродушного толстого офицера, – писал Толстой, – берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?»

Чуткий слух большого художника помог Толстому удивительно метко определить смелость Фета в обращении со словом, непонятную для большинства современников, но проложившую его стихам дорогу в поэзию будущего.

Раскрепощенность слова в лирике Фета выражалась не только в вольных сочетаниях, но и в том, что оно тяготело к музыке и живописи. П. И. Чайковский, например, писал: «…Фет в лучшие минуты свои выходит из пределов, указанных поэзией, и смело делает шаг в нашу область… Его часто не понимают, а есть даже и такие господа, которые смеются над ним или находят, что стихотворения, вроде «Уноси мое сердце в звенящую даль»… есть бессмыслица».

Обратимся к тексту стихотворения, на которое ссылается Чайковский и которое композитор ценил очень высоко. Оно называется «Певице».

Уноси мое сердце в звенящую даль, Где как месяц за рощей печаль; В этих звуках на жаркие слезы твои Кротко светит улыбка любви. О дитя! Как легко средь незримых зыбей Доверяться мне песне твоей: Выше, выше плыву серебристым путем, Будто шаткая тень за крылом. Вдалеке замирает твой голос, горя, Словно за морем ночью заря, — И откуда-то вдруг, я понять не могу, Грянет звонкий прилив жемчугу. Уноси ж мое сердце в звенящую даль, Где кротка, как улыбка, печаль, И все выше помчусь серебристым путем Я, как шаткая тень, за крылом.

Нелегко было первым читателям этого стихотворения сразу принять его.

Ну, откуда в звуках могут быть «жаркие слезы»? И почему на них «кротко светит улыбка любви»? И что это за «незримые зыби»? При чем тут «шаткая тень за крылом»? Но стихотворение действительно создавало удивительный музыкальный эффект.

Покоренные звуки многоголосой стайкой вспархивают со страниц поэтических сборников Фета.

Мы перелистываем эти страницы и слышим то отдаленное эхо рояля, то чистую россыпь скрипки, то вздох виолончели.

Музыкальный поток лирики Фета подобен «звонкому приливу жемчугу». Эти слова поэта можно отнести ко многим его стихам под названием «Мелодии». Одно из них, посвященное Шопену, порывистым росчерком, радостным и светлым звучанием передает стремительную мелодию, легкое скольжение пальцев по клавишам – и вместе с поэтом мы не только видим, но и «слышим трепетные руки».

Замолкают звуки фортепиано, но мелодию по-своему продолжает хор природы. В кустах звенят малиновки, стонет кулик, с полей подает голос стадо, возвещают утро петухи, свистит на огне валежник, скрипит, качаясь под ветром, береза. Но вот на землю вновь спускаются мгла и тишина.

И в нежных переливах ключевых струй сами собой возникают и замирают аккорды гитары:

И меняется звуков отдельный удар, Так ласкательно шепчут струи, Словно робкие струны воркуют гитар, Напевая призывы любви.

Красота ночи, красота возлюбленной рождают в душе поэта песню. Но и случайно услышанный мотив будит воображение, выстраивает образы, навевает воспоминания.

Прозвучит напев скрипки – и побегут узоры строчек, и уже невозможно уловить мгновение, когда кончается музыка и начинается поэзия.

Грусть, тревога, восторг, надежда, сожаление – сколько тончайших оттенков настроений в лирике Фета – царстве «крылатых звуков»! Полутона, едва заметные переходы в душевном состоянии – один из секретов прелести его поэзии. Они и роднят стихи Фета с музыкой. Сам поэт говорил:

«Чайковский как бы подсмотрел художественное направление, по которому меня постоянно тянуло и про которое Тургенев говаривал, что ждет от меня стихотворения, в котором окончательный куплет надо будет передавать безмолвным шевелением губ. Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих».

Но Фет не только поэт-музыкант, он и поэт-живописец. Светотеневые контрасты часто входят у него в описания:

Месяц светом с высоты Обдал нивы. А в овраге блеск воды, Тень да ивы.

Или:

Над озером лебедь в тростник протянул, В воде опрокинулся лес, Зубцами вершин он в заре потонул, Меж двух изгибаясь небес.

Но у Фета немало стихов, в которых своеобразный живописный эффект определяет движение чувства, лирической темы.

Так, в стихотворении «Диана» отражение в воде лика богини, колеблемое ветром, дает жизнь неподвижному мрамору.

Стремясь беспредельно расширить границы поэтического слова и как бы постичь законы живописи и музыки, Фет в то же время сознает неизбежную ограниченность словесного материала и, словно задыхаясь, восклицает:

Как беден наш язык! – Хочу и не могу, — Не передать того ни другу, ни врагу, Что буйствует в груди прозрачною волною.

Об этой жажде Фета «приручить» слово и одновременно его словесном бессилии («муке слова») писал поэт XX века Валерий Брюсов: «Вся… творческая деятельность… Фета была мучительной борьбой с незвучным и упорным стихом, бессильным передать порыв души. Фет не удовлетворялся жизнью в мире „таинственных дум“. Наслаждение мечтой было для него неразрывно слито с жаждой ее воплощения».

Фет был убежден, что именно поэт должен овладеть всеми тончайшими движениями души, познать мудрый и сложный язык природы:

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук Хватает на лету и закрепляет вдруг И темный бред души, и трав неясный запах; Так, для безбрежного покинув скудный дол, Летит за облака Юпитера орел, Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.

 

«Вне моды»

В старости Фет разбогател. «…Я наконец осуществил свой идеал, – рассказывал он в одном из доверительных писем, – жить в прочной каменной усадьбе, совершенно опрятной, над водой, окруженной значительной растительностью». «При этом у меня уединенный кабинет с отличными видами из окон, бильярдом в соседней комнате, а зимой цветущая оранжерея». Усадьба, описанная Фетом, называлась Воробьевка. Он приобрел ее в Курской губернии, а насиженную, более скудную Степановку продал.

Достигнув житейского «счастья», Фет начал хлопотать о возвращении себе дворянской фамилии. Этой цели он тоже достиг, стал Шеншиным «по высочайшему повелению». В старости наконец осуществились желания его молодости. Но в литературе его знали как Фета, к новой фамилии относились иронически. Жизнь уходила вперед и обесценивала то, чего так упорно добивался Фет-военный и Фет-помещик. С собой в будущее она уносила только то, чего он добился как поэт.

Пожилой человек, не любивший выходить из своего воробьевского кабинета и даже за хозяйством наблюдавший из окна, в подзорную трубу, чувствовал себя «вне моды». По привычке к перу и бумаге, он написал небольшой рассказ, да так и назвал его «Вне моды». У рассказа не было сюжета – Фет просто описал поездку с супругой Марией Петровной в соседнюю Орловскую губернию, в родовое имение Шеншиных. Себя он окрестил Афанасием Ивановичем, а жену Пульхерией Ивановной – по имени известных героев Николая Васильевича Гоголя – «старосветских помещиков». Фет намеренно сопоставлял свое настоящее с неспешной жизнью отсталых, ушедших в себя старичков. За этим сопоставлением чувствовался не столько демонстративный протест против передовых идей времени, сколько скрытая обида: новые поколения читателей плохо знали его творчество, не принимали всерьез его взглядов на искусство, считая их устаревшими.

В действительности же Фет вовсе не был ленивым старцем. Все свое время он проводил за чтением философских сочинений или шедевров мировой поэзии, за переводами древних античных авторов. Но главное – он по-прежнему оставался поэтом.

Приходила весна, и лирика Фета молодела, наливалась земными соками, не хотела поддаваться холодным доводам разума.

Фет все чаще довольствовался прогулками по парку – дальние походы утомляли его, вызывали раздражение. Он научился видеть разнообразную, полную высокого значения жизнь прямо под ногами – в каждой травинке и листике, в каждой мошке и росинке. В рассказе «Вне моды» он писал, что, расхаживая по аллеям, «любовно смотрел на елки, как они, развешивая кругом молодые побеги, точно напоказ выставляли стройные руки в светло-зеленых перчатках».

В другой раз ветка напомнила ему «лесной рукав», и он хранил в памяти этот образ, пока наконец стихи не вобрали его в себя:

Ель рукавом мне тропинку завесила. Ветер. В лесу одному Шумно, и жутко, и грустно, и весело, — Я ничего не пойму…

Фет мог долго любоваться парой голубей, усевшихся на заборе: «они, распушившись, представляли два небольших шара на коралловых ножках».

Сидя на скамейке или на корточках у парковой дорожки, он «с любопытством наблюдал хлопотливую работу муравья, тащащего неподсильную ему веточку». А в нежном и теплом трепете крыльев бабочки ему слышался ее тонкий, порхающий голосок (стихотворение «Бабочка»).

18 сентября 1886 года Фет сокрушался в письме к жене Толстого Софье Андреевне: «Вчерашний мороз побил наши георгины». И прибавлял, что «сегодня» он написал по этому поводу стихотворение «Осенняя роза».

Толстого, прочитавшего это стихотворение, поразила строка «Дыханьем ночи обожгло». Он заметил: «Как смело и в трех словах вся картина».

Усадебный фонтан тоже не раз наводил Фета на раздумья. В рассказе «Вне моды», глядя на себя как бы со стороны, он писал: «Иногда, присев у фонтана и следя за алмазным преломлением его луча, он вдруг останавливал свой взор на округлых извоях проплывающего облака, которого с окружающей его синевою не в состоянии произвести никакая скульптура, никакая живопись. „Вот оно, – думалось ему, – вечно новое, которого ты постоянно жаждешь“.

А иногда бессонною ночью Фет открывал дверь на балкон, и ему начинало казаться, что безжалостная немая тьма вот-вот поглотит его навсегда… Но тут вдалеке он различал живой говор фонтана, и тоска постепенно отпускала сердце.

Воспоминания о молодости, о невозвратных свиданиях вспыхивали по-прежнему часто.

Реже память погружала Фета за черту молодости – в детские годы. Но когда это случалось, он видел себя маленьким мальчиком рядом со словоохотливой няней или доброй, нежной матерью. Стихотворение «Мама! глянь-ка из окошка…», посвященное детству, говорило о том, что и в старости он сохранил умение видеть мир во всей новизне и прелести, как видит его первооткрыватель-ребенок.

Фет много размышлял о смысле бытия, о месте и значении человека в мироздании – эти размышления сопутствовали ему всю жизнь.

Когда Фет был молод, он создал маленькое произведение, которое можно было назвать поистине знаменательным не только для его творчества, но вообще для литературы того времени. Стихотворение сначала появилось в печати под вполне традиционным названием «Нептуну». Но в конце жизни, готовя итоговое собрание своих сочинений, Фет сделал к этому названию добавление: «Нептуну Леверрье», разъясняя, что стихотворение посвящено планете, открытой в 1846 году благодаря вычислениям астронома Леверрье. Фет вынужден был уточнить название, потому что иные читатели воспринимали стихотворение в привычной поэтической традиции, как обращенное всего лишь к богу Нептуну! Но в таком случае оно становилось бессмысленным и теряло всю свою прелесть. А ведь нельзя было не оценить созданную Фетом картину бесконечного пространства, в котором

Нет пределов Кверху и нет пределов Книзу

и в котором только что открытый Нептун «промчался, пронесся, мелькнул и сокрылся…». Речь в стихотворении шла о космосе. И восторженное обращение к Нептуну – это приветственное слово к планете-другу от имени человека, землянина, «вышедшего» в открытый космос на крыльях.

Конечно, стиль стихотворения был окрашен романтически, да Фет никогда и не порывал с этим стилем до конца. И все-таки всегда у него за традиционными мотивами одухотворения небесных светил и всей природы, за поэтическим обращением к самому Создателю вселенной проступал ясный, даже беспощадно-ясный взгляд мудреца.

Многие поздние стихи Фета доказывают, что для него главный источник прекрасного – это сама земля, родная природа во всех мельчайших, сокровеннейших проявлениях живой жизни:

И как в росинке чуть заметной Весь солнца лик ты узнаешь, Так слитно в глубине заветной Все мирозданье ты найдешь.

В 1890 году, семидесятилетним стариком, Фет провозгласил:

Покуда на груди земной Хотя с трудом дышать я буду, Весь трепет жизни молодой Мне будет внятен отовсюду.

«Трепет жизни» – вот то, что Фет умел улавливать один из немногих. И вот то, что давало ему силы создавать мужественную позднюю лирику, бесстрашно смотреть на неминуемый свой конец и открыто обращаться к «Смерти».

В росинке Фет сумел увидеть «весь солнца лик», в душевной жизни обнаружил «все мирозданье», более того, в другой раз он заявил, что человек носит в своей груди «Огонь сильней и ярче всей вселенной». Огонь, который «ни времени не знает, ни пространства». Так Фет на своем поэтическом языке говорил о величии человеческого духа, «вечного» и «вездесущего».

Духовное богатство – блеск ума, силу чувства, свежесть восприятия – вот единственное, что было страшно терять Фету в этом мире, и эту потерю он ощущал как трагедию:

…Что жизнь и смерть? А жаль того огня, Что просиял над целым мирозданьем, И в ночь идет, и плачет, уходя.

Красота земли, духовная и душевная красота человека, красота искусства были символами веры Афанасия Фета:

Целый мир от красоты, От велика и до мала, И напрасно ищешь ты Отыскать ее начало. Что такое день иль век Перед тем, что бесконечно? Хоть не вечен человек, То, что вечно – человечно.

 

Под одной крышей

…Фотография 1880-х годов. На парковой скамейке сидят два старика. Один, высокий и худой, с правильными чертами продолговатого лица и редковатой бородкой, зажал под мышкой палку, на которую опирается при ходьбе. Вид у него царственный – прямая спина, свободно протянутые вперед стройные ноги, красивый вопрошающий жест руки. Он о чем-то вдохновенно рассуждает.

Рядом старик пониже ростом, сидящий небрежно и как-то неловко прижавшийся коленями к ноге соседа. Лоб его скрыт за околышем фуражки, густая борода разрослась широко, вольготно, глаза сужены в сосредоточенном раздумье – он не смотрит на собеседника, но слушает внимательно. Он не сторонник театральных жестов и пространных фраз – мыслит сжато и образно. Но многое в собеседнике ему понятно и мило: их связывает полувековая дружба.

Эти старики – Полонский и Фет. К концу жизни они снова сблизились, как в студенческие годы. По-прежнему Фет присваивал приятелю «чин настоящего прирожденного поэта». А Полонский на склоне лет вдвойне дорожил мнением друга и посвятил ему стихотворение, которое начиналось конечно же с воспоминания:

Нет, не забуду я тот ранний огонек, Который мы зажгли на первом перевале В лесу, где соловьи и пели и рыдали, Но миновал наш май – и миновал их срок.

Фета растрогало стихотворение – он откликнулся на него с искренней горячностью: «Если бы ты знал, с какою негою, вдыхая вечернюю прохладу, я присаживаюсь к твоему огоньку на первом перевале, то вместо всяких объяснений прочел бы это прозрачное, воздушное, нелепое и крылатое стихотворение. Я могу засвидетельствовать только одно – что секрет подобных стихотворений волей или неволей ты унесешь с собою…»

Общаться с Полонским было легко, просто – он входил в число немногих людей, которым Фет говорил «ты».

Фет не любил шумных собраний, предпочитал общество немногих друзей. Если перед ним являлся собеседник, мыслящий свежо, оригинально, небольшие карие глаза его светились от удовольствия.

Когда-то Полонский был званым гостем в тургеневском Спасском-Лутовинове, а теперь принял приглашение Фета. Первый раз он посетил Воробьевку в 1889 году. «Как я рад, что побывал у тебя, – писал он потом Фету, – узнал то гнездо, где ты высиживаешь свои крылатые песни, и узнал в тебе прежнего Фета. С уважением отношусь я к твоей родовой фамилии „Шеншин“ но не с ней связаны мои воспоминания, наша не без следа пролетевшая молодость – наша поэзия».

На следующее лето Полонский вновь отправился в Курскую губернию: из Петербурга – в Москву, оттуда – поездом до станции Коренная Пустынь, а там уже гостей поджидала высланная из Воробьевки упряжка.

Фет устроил друга в удобном флигеле, чтобы Полонский чувствовал себя свободно. Хлопоты оправдались: Фет рассказывал в письмах, что его друг наготовил «целую миниатюрную галерею Воробьевских пейзажей!». Действительно, опытный взгляд Полонского легко подмечал живописные уголки – тенистые аллеи парка, открытые солнечные поляны, цветник и тут же, в саду, живой, прохладный фонтан, а на речке – уютную заводь, в кустах – купальню.

На одном этюде, с видом усадебного дома, в крохотной фигурке седобородого старика, стоящего на балконе, без труда угадывался сам владелец Воробьевки…

Рядом с карандашными набросками пышного экзотического цветка Полонский сделал надпись: «У Фета расцветает кактус».

Проснувшись однажды июньским утром в своем флигеле, в комнате, затененной шторами, Полонский мысленно обратился к Фету:

Тщетно сторою оконной Ты ночлег мой занавесил, — Новый день, румян и весел, Заглянул в мой угол сонный. Вижу утреннего блеска Разгоревшиеся краски, — И не спрячет солнца ласки Никакая занавеска… Угол мой для снов не тесен (Если б даже снились боги…) Чу! Меня в свои чертоги Кличет Муза птичьих песен. Но, как раб иной привычки, Жаждущий иного счастья, Вряд ли я приму участье В этой птичьей перекличке!..

Стоя на балконе воробьевского дома, Полонский вдыхал аромат лилий, доносившийся снизу. Отсюда хорошо просматривались нежные, словно изваянные из фарфора чаши цветов, испещренные желтой пыльцой. Сам Фет чаще всего воспевал розы, а мечтательному Полонскому приглянулись томные лилии:

Зной – и все в томительном покое — В пятнах света тени спят в аллее… Только чуткой чудится лилее, Что гроза таится в этом зное. Бледная, поникла у балкона — Ждет грозы, – и грезится ей, бедной, Что далекой бури призрак бледный Стал темнеть в лазури небосклона… Грезы лета кажутся ей былью, — Гроз и бурь она еще не знает, Ждет… зовет… и жутко замирает, Золотой осыпанная пылью…

Уезжая из Воробьевки, Полонский оставил другу своеобразный поэтический автограф. На притолоке флигеля он написал карандашом шутливые строчки:

Полонский здесь не без привета Был встречен Фетом, и пока Старик гостил у старика, Поэт благословлял поэта. И, поправляя каждый стих, Здесь молодые музы их Уютно провели все лето.

Вернувшись домой, Полонский с удовольствием вспоминал свои летние впечатления. «Наше близкое сожительство, – писал он Фету, – хоть мы и не надевали друг перед другом праздничных масок, хоть мы казали друг другу не только наше лицо, но и нашу подкладку, – нисколько не уменьшило нашего взаимного дружеского расположения, скорей, напротив – упростило и упрочило наши отношения». «Спасибо тебе, – отвечал Фет, – что поэзией, музыкой, живописью и скульптурой покурил в нашем захолустье». (Жена Полонского занималась скульптурой и музицировала.)

Больше поэту-петербуржцу не довелось побывать в Воробьевке. Фет сожалел об этом. Через два года, в июне, он сообщал своему бывшему гостю: «Розы в минувшем году предавались неслыханному буйству, а теперь за умолкнувшими соловьями роняют грустные листы. На старом месте около балкона так же пышно распустились лилии, и мы, глядя на них, говорим: „Вот лилии, так дивно воспетые Полонским„.

 

«Чудный дар стихов»

В завершающее десятилетие века ушли из жизни великие поэты одного поколения: в 1892 году – Фет, в 1898-м – Полонский.

Отполыхали «Вечерние огни» – так назвал выпуски своих последних сборников Афанасий Фет.

Отзвенел «Вечерний звон» – так, перекликаясь с Фетом, назвал свою книгу Яков Полонский.

Но сияние этих «огней» широко разлилось по небу русской лирики. А отзвуки дивного музыкального стиха еще долго будут носиться под ее высокими сводами…