Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство

Фет Афанасий Афанасьевич

Из деревни (1863)

 

 

I. Кому следует гласно обсуждать возникающие вопросы новой земледельческой деятельности

Вот и еще земледельческий год, канувший в вечность. Он отошел в нее, тихий, безмолвный, бессловесный, преданный своей тяжелой, земляной, кротовой работе. Даже и этот последний эпитет не вполне выражает ее бесследность. Работа крота, быть может, на много лет обозначается рядом насыпей, а труд земледельца с концом сезона исчезает бесследно. Как весной было голое поле — так и осенью осталась та же голая степь. Какая разница тот же год на литературном, политическом или социальном поприще? Тут диковинок не перечтешь, и все они на виду, на глазах у всех! Но все эти дикие явления остаются чужды нашей смиренно земной деятельности.

— Что же у них там? — скажете вы. — Застой, неподвижность, равнодушие?

Не беспокойтесь. Крестьянское дело, затронув всех, всех тронуло с места. Все говорит, действует, мечется, лезет из кожи. Работа — общий и едва ли не исключительный помысел. Рабочий — единственно модный человек. Он — герой нашего времени и знает это хорошо. За ним скачут во все стороны, и его стараются завербовать всеми средствами: кто паром под скотинку, кто земелькой под яровое, кто четвертью ржи до новины, кто водкой и, наконец, чистыми деньгами. Ясно, что при подобной деятельности землевладельческое дело становится постоянным предметом разговоров, соображений, планов и т. д. Что у кого болит, тот про то и говорит. Откуда же то странное явление, что землевладельческое дело, за некоторыми исключениями, не заявляет себя в печати, в которой между тем подняты все другие вопросы? Я не говорю здесь о каком-либо вопросе сословном, как, например, дворянском, в противоположность крестьянскому. Речь идет о чисто землевладельческой или, пожалуй, земледельческой деятельности. Подумаешь, что первостепенный вопрос о рабочей силе у нас — никого не интересует? Согласитесь, этого быть не может. Не потому только, что это было бы позорно, а просто потому, что неестественно. Почему же молчат землевладельцы?

Говоря о землевладельцах, я имею в виду общие интересы обеих, пока еще недоумевающих, сторон: дворян и крестьян. Те и другие пока единственные землевладельцы в России, и последние, с каждою, можно сказать, минутой, яснее и яснее понимая все благо совершившегося преобразования, все более и более зреют для нравственной солидарности с другим классом землевладельцев. Но, говоря о печатном обсуждении землевладельческих интересов, поневоле должно под землевладельцами почти исключительно разуметь дворян. Стало быть, дело стало не за уменьем писать, а также и не за отвагою. Откуда же препятствия? Со стороны журналов? Но неужели лично заинтересованная сторона не нашла бы у себя средств для особого органа? Допустить этого нельзя, а между тем таинственное молчание продолжается.

Дело в том, что большинство крупных землевладельцев служит и потому поставлено в невозможность не только писать о собственном деле, но и разуметь его основательно. Нельзя требовать, чтобы человек и служил где-нибудь в Мадриде, и основательно следил за своим делом в Самаре. А если нельзя утверждать, что все крупные землевладельцы непременно на службе, то от этого не легче: они все-таки не живут по деревням и волей-неволей плохие судьи в собственном деле. Кому же писать? Остаются средние и мелкие землевладельцы. Что касается до крупных, то кроме замеченного нами явления в этой среде, как и везде, наша русская жизнь любит подчас необъяснимое. Известно воспитательное влияние среды на человека. Понятно, почему итальянец знает толк в статуях, а черкес в лошадях. А у нас не диво землевладелец первой величины, который в течение одного часа, на одном конце кабинетного стола, приходит в негодование над деревенскими счетами, отражающими в себе неизбежные последствия общих экономических реформ, и углубляется затем, на другом конце того же стола, в выбор и сортировку журнальных статей с социалистическим оттенком. У нас бывают еще социалисты, воспитанные в преданиях откупа. Не наше дело порицать или оправдывать подобных господ, но невольно обращаешься к ним мысленно с вопросом: господа! если вы действительно так далеко отошли нравственно от своей среды, почему не разрываете вы окончательно всех материяльных с нею связей? Подобный акт с вашей стороны был бы натурален, а теперь вы только плохие деятели и самые некомпетентные судьи собственного дела.

О мелких землевладельцах в деле публичного обсуждения земледельческих вопросов нечего много распространяться. К несчастию, не многим из них, остающимся в первобытной среде, удалось воспользоваться необходимою степенью общего образования, и, кроме того, самая деятельность их, по тесноте своего круга, исключает все нововведения, сопряженные с материяльными пожертвованиями. Остается сравнительно самый многочисленный круг средних землевладельцев, и здесь-то людям с общим образованием следовало бы не отказываться от гласного обсуждения землевладельческих вопросов, более или менее удовлетворительное разъяснение и решение которых так тесно связано с общим благосостоянием.

У средневековых немцев человек, поставленный вне покровительства закона, назывался vogelfrei. Это не римский capite minor и не русский опальный. Над подобным человеком всякий мог тешиться, как ему угодно. Было время, когда присяжный русский литератор тешился подобным образом над помещиком. Но и в то время нельзя было смотреть на это иначе как на детскую забаву, уже по одному тому, что большая часть производительной почвы находится в руках этого класса, и нельзя никакими риторскими воркованиями зашептать эту жизненную силу, как невозможно заклинаниями заставить самую мелкую звезду опоздать хотя на миг против календаря. А как ведет себя присяжный русский литератор в настоящее время, об этом мы поговорим в следующей главе.

 

II. Литератор

Казалось бы, в минуту благодетельных преобразований и на заре новых, не менее живительных, когда каждая русская грудь вздыхает свободнее и каждая десная в народе поднимается для крестного знамения, литератор станет уяснять темному человеку его грядущий путь. Ничуть не бывало! Вот вы, например, на отдаленном конце России, отклонились от всех партий и предались какому-либо специальному занятию — положим, земледелию. Всякое нововведение имеет для вас прямое и важное значение только в приложении к вашему делу. Вы спасены, вы укрыты от волнения мелких страстей и самолюбия? Вы спокойны? Ничуть не бывало! Приходит почта — вы вскрываете периодические издания и бросаете беглый взгляд на их страницы. Кончено! Вы непременно наткнетесь на такие диковинки, что вам сделается вдруг и грустно, и смешно, и стыдно, и противно. Перед вами выступает ваш собеседник, русский литератор, во всей красоте своего безобразия.

Было бы странно от органа общественного самосознания требовать пассивного безмолвия перед тем или другим нововведением. Но обсуживать и судачить свысока — два дела разные. Литератор (слава Богу, нет правила без исключения) считает своим присяжным долгом отвечать на всякий вопрос: veto. Вас коробит это детское veto, и вы только благодарите Провидение, что дела идут своим прямым ходом. Как выражение сознательной косности, veto литератора еще не оскорбляло бы нравственного чувства; но оно возмутительно своим притоком — струею демократизма, в самом циническом значении этого слова. Надобно сказать, в нашем простом народе нет ни малейших признаков этой струи. Это тот мотив, который в парижском театре для черни заставляет блузников выгонять чисто одетого человека из партера огрызками яблок. Только этою струей можно иногда объяснять в литераторе то упорное непонимание самых простых вещей, о котором резонерство ребенка еще не может дать надлежащего понятия. Например, в отношениях между нанимаемыми и нанимающими, рекомендуется ли первым точность в исполнении договора и уважение к хозяевам, а последним снисходительность и человеколюбие к первым, — кажется, чего бы яснее и проще? Но литератор (какой бы он был литератор, если б он понимал такие простые вещи?) разом становится в ораторскую позу и восклицает: «А еще стремятся к уравнению сословных прав! Отчего же не рекомендовать того же тем и другим?» Литератор обязан видеть, что тут дело идет не о сословиях, а о положениях, из которых вытекают отношения лиц. А между тем известный вопрос: «Почему курица на улице, а не улица на курице?», — без сомнения, придуман остроумным мальчиком на смех, — и не нашлось достаточно тупоумного, чтобы задать такой вопрос сериозно.

Дорожают ли квартиры, литератор тотчас хватает крупного домовладельца и целые годы хлопочет только о том, под каким бы соусом почернее подать его читателям. О том же, что по законам естественным ни одной вещи нельзя продать по произвольной цене и что на повышение и понижение цен влияют тысячи причин, литератор и знать не хочет: он литератор. Фантазия древних недаром избрала эмблемой мудрости сову, которая только тогда поднимается на своих беззвучных крыльях для ночных поисков, когда смолкает и замирает день с его жизненным блеском и шумом.

Глаза науки, как и глаза совы, не созданы для того, чтобы видеть днем, а для того, чтобы в ночи, мрачной для всех, отыскивать свою добычу. Витая в своем безмолвном мире, наука, по существу своему, не может заботиться о том, какое приложение получит ее открытие в жизни общей. Наука существует для науки, как благо для блага, истина для истины. Но какое до этого дело литератору? Ему не нравится известный вывод науки, он с размаху прибавляет к ней эпитет скаредна и радостно плещет в своем шумном ручейке.

Возникает ли вследствие распространяющегося круга вольнонаемной деятельности вопрос об изменении паспортной системы, во избежание разных неурядиц, вместо того чтобы обсудить дело со всех сторон, литератор восклицает: «Помилуйте! к чему это? это вздор! это все пустяки!» Заходит ли речь о штрафах за порубки и потравы, без чего земледелие было бы окончательно невозможно при новом порядке вещей, у литератора уже готова фраза: «Эх господа! laissez passer, laissez faire!» Это напоминает тех мужиков, которые говорят помещику: «Помилуйте, батюшка! на что нам новое положение! Мы вашей милости будем работать, как работали. Какие нам уроки?» Как? По-старому? Стало быть, и число дней, и подводы по-старому? «Нет, кормилец! Какие подводы и дни? Это по-новому, а уж работа — по-старому». Зайдет ли речь о важности изучения древних изящных произведений, и тут раздается голос: «По чистоте форм и новые не уступят старым (тут и Пушкин пригодится), а по ширине идей новые создания превосходят старые. Что касается гибкости и стройности мышления, то этого результата можно с меньшим усилием достичь и другими путями». Что уж тут значит ширина идей, одному Богу известно, а на деле это выходит мочальный хвост, который, для назидания, прицепляют к произведению. Этот мочальный хвост литературы потянулся у нас по всем отраслям искусства и даже жизни. Мы ничего знать не хотим. Нам давай поучительную музыку, таковую же поэзию, живопись, скульптуру — словом, все поучительное. Одна хореография отстала. Не думаю, чтобы новейший канкан был особенно поучителен… Виноват, виноват! Вот непростительный промах. К канкану-то, напротив, и сводятся все современные искусства, с тою разницей, что все остальные обязаны говорить о том, что не следует делать, а канкан в очию показывает, что именно требуется. Гоньба за мочальным хвостом производится до того усердно и добросовестно, что в драме, в статуе, в картине нет уже ни драмы, ни статуи, ни картины, а торжествует один мочальный хвост с кислым запахом рогожи.

Недавно посчастливилось мне выиграть в художественной лотерее масляную картину. Подписано: Шервуд. Картины тут положительно никакой нет, а есть только гиероглифы, которыми художник хотел выразить известную тенденцию. В гиероглифическом лесу стоит гиероглиф дровень с запряженною в него лошадью. Надо догадаться, что произошла порубка. Это уясняется гиероглифическими фигурами на первом плане. Мужики на коленях, и их бьет какой-то отвлеченный охотник с ружьем за плечами. По другую их сторону размахивающая руками крестьянская фигура, тоже, должно быть, бьет одного из мужиков, хотя ни по движению корпуса, ни по лицу нельзя истолковать, что собственно делает фигура? Задачей художника, очевидно, не было создать картину, требующую, как всякое произведение свободного искусства, уловления момента, самобытно играющего собственною жизнию. Все это трудно; для этого нужен талант и чувство красоты. Кроме того, необходимо все выразить в соответственной форме; новый, подчас тяжкий труд. Это делали Теньеры, Остады, Вуверманы и подобные им пошляки. Теперь ничего подобного не нужно. Надо только гиероглифически изображать воров да каторжных, ставя их по возможности в романтически интересное положение, и задача искусства разрешена. До какой степени творцу купленной мною картины дорого было исключительно гиероглифическое изображение мысли, можно видеть из ничтожного обстоятельства. Чтобы бить воров, надо сперва захватить их врасплох. Кто же мог это сделать? Алексей-сторож? Но самому ему бить или вязать воров, как это всегда бывает на деле, если сторож еще не обжился и не привык продавать лес за водку, было бы ненародно; сторож сам мужик. Нужно, чтобы бьющий был главным образом барин или управляющий — словом, человек в немецком платье. Как же он зашел зимой в лес? Ходил на охоту. Значит, требуется надеть на него сумку и ружье. Что же он кладет зимой в сумку? Мало ли что? Однако что? Рябчиков. Да они идут на пищак только в конце февраля. Тут и изображен конец февраля, а если хотите — начало марта. Из чего же это видно? А шифервейсу-то сколько! Это снег — значит, зима; месяцы же, кто их разберет? Стало быть, у охотника за плечами обыкновенное егерское ружье. Подобно всем желчным людям, как видите, он на картине худощав, и потому его фигура с ружьем, надетым почти поперек, должна представлять перекосившийся крест. Отчего же над левым плечом виден ствол ружья, а под правою рукой нет и признака приклада? В том-то и дело: в картине, воссоздающей действительность, нужно все необходимое в действительности. Есть ствол, давай и приклад. А в гиероглифе ничего этого не нужно: ведь ружье только объяснительный знак. По стволу можно догадаться, что этому господину быть тут следует, и довольно. Картины нет; зато мочальный хвост тут целиком, и я могу у себя в комнате повесить картинный гиероглиф с следующей сентенцией: «Не должно драться в лесу». Или, быть может, такой: «Ворам, одетым в дубленки, не должно мешать в их ремесле». Правда, я мог бы эти сентенции изобразить хорошим почерком на бумаге, но тогда они никого не приводили бы в негодование, как профанация искусства; а профанация-то именно и требуется.

Нет, в какой микроскоп ни рассматривай Гомера, Рафаэля, Бетховена, Гете, Пушкина, ни хвоста, ни мочалы не отыщешь. А нам нужен хвост и нужно оправдать его. Как же быть? Очень просто: долой авторитеты! Все эти гении ничего в своем деле не смыслили.

Однако подумайте! Сколько было варваров и с чубами, и с хвостами, которые, волна за волной, проносились над образованным миром и ломали не по-вашему. То была сила, о которой свидетельствуют целые области, засыпанные обломками. А вы? Какая вы сила? Кто вам это сказал? И что же, однако? Эта грубая разрушительная сила рассыпалась прахом,

Свалилась ветхой чешуей. Творенье гения пред нами Выходит с прежней красотой.

Это ужасно! Через каких-нибудь двести лет ваши более или менее задорные статейки будут забыты, а тот же мужик, которому вы тщетно старались привязать мочальный хвост, будет знать своего Пушкина, и «народная тропа» к его памятнику не зарастет.

Но, желая как можно скорее перейти к специальным вопросам статьи, я, кстати или некстати, решаюсь обратиться к вам, г. литератор, с следующею речью. Если положение помещиков, дававшее им еще в недавнее время возможность притеснять подчиненное им сословие, служило объяснением всех Оксан, вырываемых из семей, и Ванек, колотимых барами, завладевших нашею литературой; то теперь — против кого направлены все подобные выходки? Браните и помещика, если он вам попадется под руку, но браните его как человека, потому что бранить его как помещика в настоящее время не только бессмысленно, но и невыносимо скучно. Долго ли еще пережевывать эту жвачку? Если нелепо признавать талант в человеке во имя его сиятельного титула, то не менее смешно возносить на пьедестал бездарность только в честь ее происхождения из дворовых. Дело землевладельцев было всегда и везде делом великим. А теперь оно более чем когда-либо важно и значительно для всего государственного организма. Пора и нашей отсталой литературе вспомнить это и отнестись к нему без задора бессмысленной и нелепой вражды.

 

III. Равенство перед законом

Мы только что имели случай коснуться вопроса об уравнении, к которому очевидно стремится наше законодательство. Но никакое уравнение не в силах сгладить естественного различия общественных отношений между отдельными лицами. Идеал равенства именно и заключается в соблюдении полной справедливости среди возможного колебания отношений. Сегодня я нанимаю, завтра меня нанимают, и справедливость требует, чтоб я удовлетворял требованиям закона и в том, и в другом положении.

В уяснение вопроса приведу два факта из собственного опыта. Для не читавших моих прошлогодних статей о вольнонаемном труде скажу, что на хуторе моем ни один рабочий не нанимается, не представив увольнительного вида от своего начальства и не дав руки на подпись печатного условия с моею конторой, где он получает двойную бирку для отметы забираемых денег. В конце ноября 1861 года явился дюжий, краснощекий и прекрасно одетый рабочий Василий, изъявляя согласие наняться на год за 40 р., с условием получить при наемке 20 р. задатку.

— Ну, Василий! ты знаешь, что я не нанимаю без увольнений от местного начальства.

— Эфто, батюшка, нам не важность.

— Так принеси свидетельство, тогда подпишем контракт и получишь задаток.

Через два дня Василий явился со свидетельством, за подписью старшины, с приложением волостной печати. Условие с конторой тотчас было написано, и оставалось вручить 20 р. Отъезжая в Москву, я спросил Василия, не может ли он обождать задатка несколько дней, и, получив согласие, поручил прикащику выдать ему деньги. В Москве получаю уведомление, что Василий на третий день по моем отъезде взят у нас со двора земскою полицией за то, что, нанявшись уже к подрядчику на железную дорогу, он получил от него 20 р. сер. задатку. К счастию, от нас задаток не был ему выдан. Контракт с моей конторой и свидетельство волостного старшины, за казенною печатью, еще по сей день у меня. При свидании с знакомым членом губернского присутствия я показывал ему документы, настаивая на принятии каких-либо мер для предотвращения на будущее время подобного беззаконного лжесвидетельства со стороны старшины (случайно не нашего мирового участка). Из заявления моего ничего не вышло.

Этот факт невольно приводит мне на память другой. В пятидесятых годах, в должности полкового адъютанта, я был на высочайшем смотру. Многосложная бумажная отчетность, продолжительные конные учения, осмотр ординарцев и уборных унтер-офицеров во дворец, церковные парады и репетиции занимали почти все часы суток, так что спать доставалось с час после обеда да с 12 до 2-х ночи. Тут приносилось из дивизионного штаба так называемое словесное приказание в несколько листов, которое тотчас же нужно было диктовать циркулярно эскадронным писарям, украсив и значительно дополнив подробными распоряжениями полкового командира. Можно себе представить, как зато дороги были два ночные часа сна. Но судьба и в них мне отказала. В полку у нас служил юнкером сын значительного и богатого польского помещика. Юнкера этого, по просьбе отца, на днях перевели в другой, одного с нашим оружия, полк. В первую же ночь по приезде государя, когда я, сбросив мундир, упал на кровать, слуга доложил о каком-то барине, и в комнату вошел полный, почтенный господин в черном фраке и белом галстуке. По фамилии я узнал отца юнкера. Господин не позволил мне встать с постели, извинился в позднем посещении и, взяв стул, сел у моей кровати. После долгих прелюдий он стал убедительно просить, чтоб я сыну его выдал билет на Волынь.

— Извините, милостивый государь, этого и полковой командир в настоящее время сделать не вправе. К тому же сын ваш теперь не нашего полка.

— Знаю, господин адъютант. Но войдите в наше положение: сыну необходимо побывать дома, а новый полковой командир еще не знает его со стороны его нравственности; но я надеюсь, что сын мой успел зарекомендовать себя в ваших глазах.

— Если бы требовалось моего частного доверия, я бы ни на минуту не задумался. Но нужна моя официальная подпись с приложением казенной печати, и на это, как я уже объяснял вам, я никакого права не имею. Ну, если с сыном вашим что-нибудь случится, окажется официальная прикосновенность к следственному делу?

— Помилуйте, мы дворяне, люди чести!

— В этом я вполне уверен, но…

Но тут вошел слуга со словами: «Словесное приказание из дивизии».

— Извините! Надо на службу. Давай одеваться!

На следующую ночь повторилось то же; на третью буквально то же. Не знаю, как бы я теперь постарался избавиться от любезного гостя, но тогда я ни за что не решался оскорбить его невниманием. Между тем он пытал меня лютою пыткой и все-таки не получил незаконной бумаги. Попадись юнкер с моею незаконною подписью, никакая сила не избавила бы меня от суда и приговора, вследствие которого меня навек лишили бы возможности делать подлоги. Я бы пропал за одно превышение власти, а вот с волостного старшины подлог как с гуся вода. Где же тут равенство перед законом?

Тою же осенью, перед отъездом моим, соседний крестьянин привел в контору восьмнадцатилетнего, женатого малого Семена, в годовые рабочие за 38 р. и получил задатку 20. На другой же день я увидал Семена на работе. Он как-то беспокойно ворочался, и черные глазки его бегали как зверки. Было ясно по всему, что экономия не приобрела в нем капитального рабочего. Что ж? — подумал я. Где же набирать все молодцов? Год как-нибудь дотянет. Между тем через неделю прикащик донес мне, что рабочие обижаются работой нового товарища. И лошадь ему запряги, и воз утяни веревкой; словом сказать, ему надо дядек. Это действительно неприятно для исправных рабочих. Но чем помочь беде? Я проворчал что-то и вскорости уехал в Москву.

В феврале первое, что я услыхал по возвращении, были жалобы на Семена: мало того, что ничего не делает, но, как ни попросится домой, прогуляет три, четыре дня и даже неделю. Таких прогулов за ним в конторе насчитался целый месяц, и в настоящую минуту не было его на хуторе уже с неделю. «Нет, — подумал я, — так невозможно этому делу продолжаться», — и тотчас поехал к мировому посреднику объяснить все обстоятельства. Посредник принял самое живое участие в моей просьбе, записал ее в книгу и стал рассчитывать, сколько следует Семену за прожитое время. «Я сам нанимаю по восьми рублей в зиму, — заметил он, — а так как Семен прогулял целый месяц, то ему следует получить семь, а вам из задатка приходится обратно тринадцать». Зная, как трудно получать в подобном случае деньги обратно, и настаивая на взыскании, главным образом для примера, я просил посредника взыскать только одиннадцать рублей; а вернувшись домой, велел объявить Семену, что он мне более не нужен и что посредник требует его. Семен исчез. Прошло более месяца, а денег я не получал. Между тем Семен, нанявшийся (вероятно ли это?) за восемь рублей серебром на лето у соседнего мужика, попался хозяину с украденными у него же хомутами. Поблагодарив судьбу, избавившую меня от дальнейшей практики Семена, я тем не менее решился во что бы то ни стало добиться следующих мне в возврат денег и часто обращался за этим к посреднику. Передаю один из наших разговоров.

— Когда же я получу эти несчастные деньги?

— Я давно сделал должное распоряжение. Сами знаете, какая затруднительная с этим возня. Вероятно, он уже и на новом месте забрал деньги, следовательно, и нового хозяина поставил в подобное вашему положение. Я приказал сельскому старосте отдать его в третье место и полученным задатком удовлетворить прежних нанимателей.

— Это легче приказать, чем выполнить. Если до вас дошел слух о новых проделках Семена, то, вероятно, и все наниматели в округе знают про них. Кто же согласится нанять его теперь, да еще и денег дать вперед? Скажите откровенно, какую цену дадите вы рабочему с подобною рекомендацией?

— Откровенно признаюсь, не только не дам, не возьму ничего, чтобы принять его в имение. Однако же вы понимаете необходимость как-нибудь уладить это дело?

— Совершенно понимаю, и мы постараемся как-нибудь его уладить. Позвольте сделать вам один вопрос. Предположим, что я отказался бы уплатить рабочему заслуженные им по договору деньги, и он пошел бы к вам на меня жаловаться, как бы вы поступили?

— Очень просто. Распорядился бы, чтобы деньги эти непременно были с вас взысканы в пользу рабочего.

— Но могло бы случиться, что у меня не нашлось бы наличных денег?

— Все равно. Земская полиция продала бы вашу лошадь, корову, овцу и все-таки удовлетворила бы законное требование рабочего.

— Все это совершенно законно и справедливо, но позвольте мне сделать последнее замечание. Вы наш общий судья. Рабочий и я в двух данных случаях предстоим перед судом вашим в совершенно одинаковом положении. Считаете ли вы нас равноправными? Если считаете, то откуда являются две меры и двое весов?

На этом разговор наш прекратился. Справедливость требует добавить, во-первых, что посредник через два месяца препроводил ко мне 11 р. сер. и, следовательно, как-нибудь уладил дело. Во-вторых, разговор наш происходил весной, а летом обнародован циркуляр, возлагающий на начальников губерний заботу о неуклонном исполнении рабочими договоров. Циркуляр этот принес уже пользу делу и подает надежду, что законодательство определит хотя главные отношения между нанимателями и нанимаемыми и что положительный закон избавит всех от тяжкой необходимости улаживать эти дела — как-нибудь.

 

IV. Гуси с гусенятами

Когда Колумб поставил свое яйцо, все присутствовавшие нашли, что это слишком просто, хотя за минуту находили, что это было бы слишком хитро. Притча эта будет повторяться вечно, и преимущественно между людьми, не привыкшими близко подходить к делу. Такие люди не хотят понять, что самые простые вещи вместе и самые трудные. Мы уже имели случай говорить о модном в наше время вопросе касательно народности или ненародности той или другой меры, того или другого закона. Признаемся откровенно, вопрос этот, понятный в отношении к прошедшему и настоящему, решительно непонятен в отношении к будущему. Если меня спросят, народны ли в Орловской губернии квас, кичка и полушубок, я не запнусь отвечать положительно; но если спросят: народны ли кохинхинка, петух-брамапутра и присяжные, я решительно стану в тупик. Спросите мужика на косьбе, давно ли он косит рожь и овес с помощью тех грабель, которые привязывают к ручке косы и называют крюком, и давно ли ему бабы выносят на работу картофель? Он посмотрит на вас, как на шутника, и ответит: «Испокон веку». Он скажет, что нельзя косить рослого хлеба без крюка, и будет совершенно прав. А вы знаете, что и крюк, и картофель введены очень недавно. Нам становой рассказывал, что лет восемь тому назад в одном имении поставили первую в округе молотильную машину. По неопытности рабочих случились два-три членовреждения, и барщина наотрез отказалась работать при машине. А вот теперь молотильные машины сделались не только общим достоянием, но необходимым помощником молотьбы, и становому приходилось усмирять барщину, которая отказывалась молотить за неимением в хозяйстве молотильной машины.

В настоящее время все земледельческое население России занято приложением к практике новых постановлений о потравах. И этот вопрос не ушел от точки зрения народности. Не решаясь на резкий приговор в деле грядущего, постараемся по крайнему разумению разъяснить себе этот вопрос. Порядок должен быть сохранен во что бы то ни стало. Но можно сохранять его и новыми, и старыми мерами: либо штрафом, либо палкой. Верит ли народ в действительность первой меры? Верит и выражает эту веру пословицей: «Не бей дубиной, а бей полтиной». Мало того, народ до такой степени убежден в радикальности новой меры против зла, с которым он сроднился и которым дорожит, что вы каждый день можете слышать возгласы: да после этого нам и жить нельзя, после этого надо умирать. Итак, в настоящее время понятие о действительности штрафов народно, а только самая мера ненародна. Вот один из тысячи примеров. Прошлою весной я нанял двух пастухов. Старого отставного солдата и так называемого подпаска, малого лет тринадцати или четырнадцати, приведенного отцом. Старик оказался совершенно хилым, а малый отъявленным лентяем, нерадивцем и сквернословом, нередко смущавшим спокойствие остальных рабочих. Значительные задатки были с самой весны, по грустным условиям нашего дела, выданы тому и другому, и худо ли, хорошо ли, приходилось до поздней осени перебиваться с такими хранителями скота. Замечу мимоходом: старшему пастуху платится в лето рублей 25. Один из наших соседей, вздумав отказать среди лета неисправному пастуху, послал разыскивать нового по всей округе и нашел только одного, который за вторую половину лета запросил 50 р. Ясно, что этот последний был уже не пастух, а человек зажиточный, который сказал себе: «Уж если дадут 50 р., то я свое дело брошу и наймусь».

Вот красноречивое доказательство тому, что рабочие руки у нас бывают разбираемы нарасхват, без остатка! Не упустим из вида, что все рабочие, отправившиеся в прошлом году из наших краев на заработки в южные губернии, вернулись домой по случаю тамошней засухи и неурожаев.

Но возвращаюсь к пастухам. Вследствие неожиданной вражды коров к лошадям, вражды, кончившейся значительными жертвами, я отделил табун от рогатого скота, и оба пастуха, по взаимному условию, стали чередоваться у отдельных стад. Не говорю о старике: он делал, что мог, и осенью я вынужден был за совершенною негодностью переменить его; но здоровый и сильный малый все лето отличался такими выходками, которые и самого хладнокровного хозяина вывели бы из терпения. То лошадьми, то коровами он перепутал и стравил несколько десятин лучшего моего овса, несмотря ни на какие увещания вытравил до земли осеннюю отаву клевера (вследствие чего, может быть, к весне он совершенно вымерзнет) и, наконец, расщипал, обезобразил и стравил значительное количество сена, сложенного скирдами. Вследствие жалоб моих на подпаска сделано было с него взыскание мировым посредником в виде пяти ударов розгами; но это не помогло. Еще до общего Положения о потравах в нашем округе установлен был штраф, одинаковый за всякое пришлое животное, от птицы до свиньи. Штраф этот был неизменные 20 к. серебром с головы. Потравы, причиненные мне подпаском, очевидно, не могли подходить под этот штраф, а требовали бы, по своей значительности, особой оценки. Но в этом, как и в большей части подобных случаев, доходить, по выражению крестьян, до большого — слишком тяжело; а потому по вопросу о штрафах более прилагается теория устрашения, чем теория возмездия. Как бы то ни было, к концу осени отцу малого приходилось дополучить рублей пять, и посредник уполномочил меня недодавать ему одного рубля в виде штрафа.

Не могу умолчать об одном довольно характеристическом эпизоде с тем же подпаском. Рискуя более или менее потерпеть потраву собственных хлебов, я, во избежание еще неприятнейших столкновений с соседями, при наемке полагаю непременным условием: ни под каким видом не выпускать моего скота за чужой рубеж и сторожу лично быть в ответе за причиненные там убытки. В один прекрасный осенний вечер слышу, что подпасок распустил наш табун по ржаному соседскому полю, покрытому копнами, стравил и растерзал три копны и пойман сторожем на месте преступления. Улика была налицо, поэтому сторож не задержал ни одной лошади, а на следующее утро отец подпаска явился ко мне:

— Что тебе надо?

— Да вот мальчишка мой вчера грешным делом стравил у О-ва три копны ржи.

— Так что ж? Какое мне до этого дело? Вы травили, вы и разделывайтесь.

— Вестимо, кормилец, наш грех. То-то я к вашей милости! Пожалуйте деньжонок. Ведь сторож, того, говорит, привези-поставь новые копны, а эти себе возьми. С малого-то что взять? Оттаскал его за виски, да что ты поделаешь? Виски-то понадрал, а колосьев-то не вставишь. Да где их теперь разваживать копны-то? Надобеть деньги отдать.

«Экой исправный сторож! — подумал я. — Видно, у них там большой порядок, когда за семь верст от усадьбы копна не пропадай».

— Да ведь, любезный друг, твой малый еще не зажил и того, что уже забрано тобой.

— Явите Божескую милость! (И на колени.) Мы вашей милости заслужим…

Ну как тут не дать? Дал. Вечером того же дня спрашиваю:

— Что? кончили наши-то со сторожем?

— Кончили.

— Как?

— Да старик купил два штофа водки; оба пьяны напились, и только.

— У О-ва, стало быть, от этой водки копны-то обрастут, что ли?

— Стало быть, обрастут.

Тем дело и кончилось. Перед самым отъездом в Москву мне пришлось снова философствовать с отцом подпаска. Накануне отъезда докладывают о его приходе. Выхожу в переднюю. Он бух на колени.

— Что тебе надо? Да встань ты сперва, а то и говорить с тобой не стану. Что тебе надо?

— Не встану, отец мой… Не встану, кормилец.

— Да что такое?

— Да вот, батюшка! Сынишка-то, потрава-то… Так сделай Божескую милость! Ведь завтра едешь в Москву.

Я было в суете и забыл о рубле штрафа, который был назначен посредником. Да и что было помнить-то? Какое может быть удовлетворение в рубле серебром при убытке на сотню рублей?

— Послушай, любезный! Ты ставил своего сына ко мне с тем, чтобы беречь мое добро, а ты сам знаешь, сколько он мне наделал убытку. Чья же это вина? Если б я тебе неисправно платил или не давал твоему парню чего-нибудь по условию, а то теперь что ж я могу сделать? Ты знаешь, я и тебе говорил, и посреднику жаловался. Что ж проку-то?

— Да ты бы его, батюшка, за виски, да вот как! А мало того, кнутом бы его. Я б тебе в ножки поклонился. Я на этом не ищу. Спасибо доброму человеку, что поучил.

— Да я с тебя денег не возьму, чтобы бить твоего сына. Это твое дело его учить, а не мое. Ведь вам же с ним хуже будет. Вот на будущий год кто его, такого негодяя, возьмет в работники?

— Вестимо, батюшка, что так. Да ты уже яви божескую милость, не вели прикащику вычитать целкового.

Надобно было избавиться от гнусных валяний в ногах, надобно было согласиться и на эту уступку. Вот вам и народный взгляд на денежные штрафы! Взгляд далеко не частный, а общий, для объяснения которого не нужно особенной философии. Дело просто. Всем нам необходимо получить веру в неподкупность и неумолимость закона. Коль скоро человек, наделавший вам оскорблений или убытков, у вас в руках, то вы можете на месте с ним расправиться, а если вы передаете дело возмездия в другие руки, то с той уже минуты страдальцем делается не виновный, а обвинитель. Что же, однако, делать? Что должно следовать в жизни из такого воззрения?

Впрочем, посмотрим, не бывают ли случаи, когда штрафы встречают большую симпатию в нашем крестьянине?

Содержатели постоялых дворов на Крестах (в версте по прямому направлению от моей усадьбы), как все русские дворники, большие охотники водить домашних животных, не соображаясь с пастбищами. Земли у них только под усадьбами и огородами. Отсюда прямое следствие: скот и птица их вечно таскаются по чужим дачам, которыми окружены их дворы. Надо заметить, что этих дворов немало, и содержатели люди очень достаточные, имеющие возможность сообща держать исправного пастуха; но им кажется удобнее пускать скот на волю Божию, а что из того выйдет, до того им нет дела. Так, по крайней мере, было до нового порядка вещей. Прошлого весной работал у меня подрядчик Алексей с плотничьего артелью. В условии нашем не было обозначено окончательного срока работам-, что и вынуждало меня частенько наведываться, каково-то они подвигаются. Сам Алексей — малый, что называется, себе на уме и, как большая часть подобных типов, не последний балагур. От него-то, между прочим, узнал я, что он нанял десятин десять прекрасного лугу, примыкающего к нашему леску и находящегося, как и наша дача, в ближайшем соседстве с Крестами. Сенокос был нанят действительно очень выгодно; тем не менее я не мог не высказать Алексею сомнения насчет безопасности нанятого им клока.

— Что будешь делать, батюшка? Хошь и далеко от нас, а я уж посажу на лето своего старика.

Действительно, после Вешнего Николы я нередко видал его отца у опушки леса и невольно присматривался к этому оригинальному типу. В околотке он успел, заслуженно или незаслуженно, приобресть репутацию знахаря, умеющего расчистить колодец, укрепить плотину и т. п. (кажется, гораздо более на словах, чем на деле). Тем не менее в своей странной сборной одежде, с внушительным выражением лица и с длинной дубинкой в руках он казался созданным в степные сторожа и напоминал собою стариков-сторожей по степным малороссийским баштанам (огородам).

Однажды утром, выйдя в молодой сад, где садовник хлопотал около прививков, я увидел на прилегающей к саду пшеничной зелени шесть гусей с целою вереницей гусенят, весело пощипывавших пшеницу и направлявших шествие от Крестов к нам. Надобно было всячески избавиться от подобных посетителей, и садовник, по указанию моему, направил их в восточную канаву, руслом которой все стадо в самое короткое время добралось до пруда в саду. Кликнув мальчика, я поручил ему не выпускать гусей на берег, а садовника послал на Кресты сказать хозяевам гусей, чтоб они немедленно явились за своею собственностию. Отдать гусей даром было невозможно. К чему же была бы вся эта ловля? Надо было взять штраф. Но какой? В настоящее время, как мы уже заметили выше, мера штрафных взысканий — очередной земледельческий вопрос. В теории разрешить его весьма легко. Следует возвести штраф до чувствительных размеров для нарушителей порядка, а с другой — надобно, чтобы штраф был сподручен для взыскания. Мы говорим здесь только о появлении животных на чужой даче, независимо от побоев и отрав, оценка которых, равно как и следующее за них взыскание, идет своим особым порядком. Итак, в теории, стоит только найти среднюю пропорциональную цифру возможно большей и возможно меньшей пени, и дело сделано. Нормою той и другой величины может служить самая ценность животного. Но на практике такой вопрос, как это в настоящее время и делается, может быть разрешен только на основании местных данных, ибо нередко то, что дорого в одном уезде, нипочем в другом: двадцать копеек, произвольно назначенные нашим посредником, были в большей части случаев мерой спасительною. Но мера эта, очевидно, не могла бы стать положительным законом. Возможно ли и справедливо ли, чтобы почти безвредная утка, стоящая вся в нашей стороне 15 к. серебром, оплачивалась двадцатью копейками, заодно с свиньей, стоящей 5 р. серебром, или прожорливою и неуловимою крестьянскою лошадью, стоящей 60 р. серебром? Все эти вопросы, о которых в настоящее время идут прения между специалистами, приходилось мне разрешать в первый раз на практике в приложении к гусям. Прежде всего, я твердо решился во что бы то ни стало не отдавать гусей даром, хотя бы пришлось отправлять их на подводе за пятнадцать верст к посреднику, которому тоже от них радости мало, потому что надо было их до времени кормить и беречь. Словом сказать, я решился уязвить дворников так же больно, как они неоднократно уязвляли меня своими животами. По букве посредничьего положения, мне следовало получить за 20 гусенят и 6 гусынь по 20 к. серебром за голову: всего 5 р. 20 к. серебром. Возможно ли это, когда все стадо не стоило и половины этой суммы, к тому же и не успело причинить почти никакого вреда зелени? Я сделался адвокатом дворников и вспомнил классическое: partus sequitur ventrem (плод следует за утробой). Тотчас же гусенята превратились на суде моем в простые атрибуты гусыни. Итак, следовало только получить за 6 голов 1 р. 20 к.; но и тут адвокат воскликнул, что весной гусыня едва стоит 20 к. серебром и что дело этим путем, пожалуй, дойдет до комического посылания подвод к посреднику. Как же быть? Назначу по гривеннику. Всего за 6 голов — 60 к. серебром. И дешево и сердито! И действительно, все еще сердито. Столичные жители, привыкшие считать деньги значительными кушами, не поверят, что в настоящем случае и 60 к. сердито. Тут вдруг, уже у моего адвоката, мелькнула мысль: весной во всяком дворе несутся куры, и хотя в продаже свежие яйца ходят по гривеннику десяток, однако всякий хозяин гораздо легче расстанется с этим десятком, чем с гривенником.

— Скажи им, чтобы за шесть гусей несли шестьдесят яиц и что без этого нечего им и ходить.

Через полчаса двое малых в красных рубахах, как-то переминаясь, стали приближаться к садовой канаве.

— Что вам надо?

— Да вот гуси-то.

— А шестьдесят яиц принесли? (У ребят ничего не было в руках.) Нечего с вами и толковать.

— Да это, батюшка, и гуси-то не наши.

— Не ваши? Так нечего разговаривать. Ты пройди-ка к пруду, — обратился я к старшему, — да взгляни, может, и твой гусь найдется. Через час их тут не будет: так и скажи своим.

Мы подошли к пруду.

— А гуси-то все наши-и-и! — запел старший. — Сделайте милость, — и пр.

— Я тебе сказал, через час их тут не будет. Да, может быть, они вам не нужны, а то бы ты сейчас принес шестьдесят яиц.

— Побегу.

Немного времени спустя повар принял счетом шестьдесят яиц; мальчик погнал гусей домой, а я вышел из саду на постройку. Алексей тесал бревно. Отец его, опершись на дубинку, стоял над ним с обычным внушительным выражением лица; другие плотники Алексеевой артели неподалеку тоже готовили лес.

— Вишь мошенники, елёси! — заметил Алексей, когда я наступил ногой на обделываемую им балку. — Какими сиротами прикидываются, как с них приходится! Уж дай вам Бог доброго здоровья, что хоть вы их проучили, а то ведь за лето-то они бы нас разорили.

— Разорили бы, разорили! — добавил внушительно старик отец, еще ниже опуская седые брови.

Итак, вот новая народная точка зрения, к которой мы будем иметь случай подойти поближе.

 

V. Железные вилы

Если Алексей-плотник — тип говоруна-философа, то Семен Скочкин — тип говоруна добродетельно-сиротливого. Это весьма распространенный тип русского мужика, и надо отдать ему должную справедливость — самый несносный. Первого можно еще чем-нибудь унять, ну хоть отвернуться и уйти, а добродетельно-сиротливый говорун сумеет проникнуть к вам в кабинет, в гостиную, в спальню и даже залезть своим кисло-сладеньким голоском под череп. Какой резон ему ни представляйте, хоть на смех скажите: «Надо тебя повесить», он клянется, что устами вашими сама мудрость вещает, и вслед за тем снова затягивает свою однообразную ноту. Добродетельного Семена я знаю уже два года. Два года он отдает сына своего Филиппа к нам в работники, и признаюсь, каждый раз, когда вижу во дворе черную свитку, подвязанную новым красным кушаком, не могу не почувствовать тайного трепета. В первый еще год мне пришлось познакомиться с его неотразимым красноречием, буквально a propos de bottes. Сын его, Филипп, отвозя мою рожь на мельницу, поменялся сапогами с сыном мельника. Тот и другой надели выменянные сапоги, и, казалось бы, дело с концом… Нет, Семен нашел, что мельник обманул его сына, и стал сверлить мне уши тоненьким голоском, настаивая, чтоб я через владельца мельницы подействовал на мельника с целию нового размена сапогами. Может быть, промен был действительно невыгоден для его сына, но легко понять всю неловкость и даже незаконность моего вмешательства в подобное дело. Не стану приводить всех моих доводов и всех «явите Божескую милость», пропетых на все возможные солодково-сиротливые тона. Кончилось тем, что я вынужден был выручать эти сапоги, как жар-птицу.

Филипп действительно смирный и добродушный, хотя и не отличный работник. Время подходило под исход первого срочного найма. Является черная свитка, подвязанная красным кушаком, отец Филиппа, Семен Скочкин.

— Что тебе надо?

— К вашей милости.

— Что же?

— Да вот, батюшка, парнишка срок доживает, так я того…

— Что?

— Так как мы худа не делали, жили по честности, как долг велит…

— Я Филиппом доволен. Да к чему ты все это говоришь? Если б он что сделал, я бы жаловался.

— Как же, батюшка! Кто себе худо сготовит, тот должен за то и в ответе быть. А мы, кажется, вашей милости, как отцу родному, старались и худа никакого не сделали.

— Ну да говори, в чем дело? Мне некогда.

— А вот прошу у вашей милости отпустить парнишку-то. Теперь мясоед, так я ему невесту обыскал. Как мы вашей милости честно отслужили, так, может, и на будущий год Бог приведет.

— Очень рад. Но ведь Филипп еще не зажил забранных за этот год денег?

— То-то я у вашей милости хотел деньжонок попросить. Ведь надо парнишка-то женить.

Не буду в подробности рассказывать дальнейшего хода этого дела. Кончилось, разумеется, тем, что он деньги взял, а сына не женил, хотя я и распорядился так, чтобы деньги мои не пропали добродетельным образом. Эта тема развивается почти без вариаций каждый год, месяца за два до отживы Филиппа. Кроме томительной жалости, она замечательна как образчик известного крестьянского красноречия, столь знакомого деревенским старожилам, главный прием которого заключается в просьбе дегтю при желании получить овса. Волей-неволей я имел возможность с известных сторон познакомиться с личностью Семена, но одно обстоятельство дорисовало его прошлым летом окончательно.

В продолжение нескольких дней меня не было дома. По возвращении моем приказчик объявил следующее.

Дней пять тому назад рабочие возили с конного двора удобрение. У молодого малого, Ивана, за отлучкой одного из рабочих, были две подводы, из которых одна с молодою лошадью. Эту подводу, для уравнения труда, рабочим приходилось накладывать сообща. После завтрака, когда они снова принялись за дело и очередь дошла до общей подводы, общими усилиями накидали ее верхом. Иван нашел нужным сказать: «Довольно». Игривая молодежь, отвечая со смехом, что желает испробовать силу и досужество лошади, продолжала подкидывать вилку за вилкой. Иван настоятельно требовал, чтобы они отстали, говоря, что за лошадь отвечает он. Смех пуще — и вилка за вилкой! Иван принялся гоняться за проказниками, перевернув вилы железными зубцами к себе и стараясь хватить обидчиков деревянною рукояткой. Одни убегают, другие в это время подбавляют клади на воз. Иван вышел из себя. На этот раз убегающим оказался Филипп. Иван не вытерпел и верхом пустил в него рукояткой. Тяжесть железных зубцов заставила вилы описать на воздухе параболу, и, втыкаясь в землю, один из зубцов случайно вонзился убегавшему Филиппу в правую ступню, немного ниже подъема.

Совершенно потерявшийся Иван побежал и выхватил вилу, а не менее испуганный Филипп, при виде крови, брызнувшей ключом, крикнул: «Что ты со мной сделал, разбойник? Ты меня зарезал», — и ударом кулака в лицо сшиб с ног своего противника.

— Где же теперь Филипп?

— Лежит в рабочей избе.

Я тотчас же отправился в рабочую и нашел Филиппа сидевшим на лавке.

— Покажи ногу.

Рана, по-видимому, была неопасна; острие не повредило кости. Кровотечение уняли тотчас же примочкой арники с холодною водой; тем не менее рана не заживала, и ступня кругом имела раздраженный, стеклянный вид. С первого же дня отец Филиппа соглашался на мировую с отцом Ивана, требуя 20 р. серебром. Далеко не зажиточный ответчик не в силах был заплатить таких денег. С весны он получил 15 р. задатку на покупку овса, а вслед за тем, как милости, вымолил еще 15 на покупку лошади, взамен последней, только что украденной у него в губернском городе. Ивану оставалось получить 8 р. Все это было объяснено приказчиком Семену еще до моего приезда, но он и слушать ничего не хотел и, желая настоять на сочиненном им самим штрафе, ежедневно давал сыну прикладывать к ране какую-то растравляющую дрянь. Так, по крайней мере, говорили, и это обстоятельство объясняло мне раздраженный вид ступни. Я был убежден, что Семен непременно явится ко мне с жалобой. Быть судьею в этом деле я не мог. Убеждать Семена значило тратить время понапрасну. Что же делать? Надо было дать делу какой-нибудь толчок, тем более что Иван, как мне сказали, третий день почти хлеба не ест, продолжая исправно ходить на работу. Предвидя нападение со стороны Семена, я велел собрать в обеденное время всех рабочих и вышел к ним. Никогда не забуду несчастного выражения лица и всей фигуры Ивана. Он имел вид осужденного и примирившегося с своею участью человека. Только зная богатырский аппетит русского крестьянина во время работ, можно составить себе понятие о явном упадке сил работника, трудившегося трое суток почти без пищи. Не будь он в таком нервном состоянии, он, верно, на первый же день был бы не в силах шевельнуться. Признаюсь, мне стало искренне жаль бедняка и захотелось как-нибудь выручить его из беды. Рабочие, присутствовавшие при происшествии, буквально передали мне все, как я рассказал выше, и прибавили, что Иван не имел никакого намерения ранить Филиппа железом.

Через полчаса по отпуске рабочих предчувствие сбылось. Явился Семен с слезливым рассказом происшествия, которому он старался придать важный уголовный характер.

— Все это хорошо, но чего же ты наконец хочешь?

— Я, батюшка, ничего не хочу. Как мы вашей милости служили и худа никакого не делали, а кто худо сделает, тому и в ответе состоять, я им сам, по простоте, говорил: вы, мол, лучше до большого не доводите; не доводите, мол, лучше до большого, а помиритесь. Так нет. Он мне ничего. Я хоть бы их речи послушал. Так ничего.

— Да ведь это потому, что ты с них требуешь двадцать рублей. Сам подумай, где же им (ты знаешь, у них недавно лошадь украли) взять столько денег?

— А зачем было до этого доводить? Мы тут не причиной. Мы как худа никакого не делали, так поделом вору и мука.

— Да ведь ты же знаешь сам, что это вышло не с сердцов, а нечаянно?

— Нечаянно, точно нечаянно. Я и говорю им: эх, не доводите, мол, до большого, а то ведь он вон куда пойдет! Может, парень-то век не работник. Я уж вашу милость трудить хотел, отпустите Фильку-то ко двору. Что же ему тут лежать без дела?

— Нет, ты об этом не проси. У тебя его лечить не будут, а тут лечить будут. Пусть полежит здесь, а ты лучше помирись с Ивановым отцом, да только не проси, чего он дать не может.

— Мы, значит, как никакого худа не делали, no-Божьи жили, то, значит, всяк должен по худым делам в ответе быть.

— Ну, брат, я думал, ты ко мне за делом, а ты пришел лясы точить. Мне некогда. Ступай, ищи себе расправы помимо меня. Я хотел тебе доброе слово сказать, а ты все свое. Ступай.

— Мы к вашей милости. Вот что: как вы нас рассудите, так тому делу и быть.

— Вот это хорошо. Ну, слушай. К кому ты пойдешь? К посреднику? Мне кажется, он в это дело не войдет. Это не его часть. К становому? Ну как ему вас рассудить? Штраф — это мы с тобой выдумали; а какой в законе за это денежный штраф? Надо наказать Ивана, ну, накажут, да ты гнешь с него деньги получить, а тебе какая корысть, что ему дадут двадцать пять розог. Так или нет?

— Так, батюшка, истинная правда. Так как мы худа никакого…

— Но этим не кончится. Если становой по правде рассудит, то надо и твоего Фильку наказать. Он первый начал на работе дурачиться, да потом и сам хватил Ивана в ухо. Вот и суд весь. А впрочем, попробуй.

— Как ваша милость рассудит, так не замай и будет.

— Прекрасно. Я рассуждаю так. Пусть Иванов отец тебе заплатит три рубля. Хоть и это ему тяжело, но что ж делать, когда грех случился?

— Как же можно, батюшка? Значит, мое дело так за три рубли и пропасть должно?

С тем он от меня и ушел. Признаюсь, меня мучила неопределенность положения Ивана. Думал я помочь ему собственными деньгами, но мысль скомпрометировать себя в глазах всех удержала меня. Часа в три мне пришли сказать, что они кончили. Отец Ивана пришел просить 6 р. С него взяли 3 р. деньгами, да полштофа водки — 2 р. 50 к. Итак, главным наказанным остался я; мне предстояло иметь до поздней осени дело с рабочим, которому следует всего на все 2 р. серебром. Вечером, при закате солнца, выйдя на пруд, я увидел две фигуры отцов-соперников, стоявших рядом в интереснейших позах. У обоих руки были сложены крестом по-наполеоновски, а лица с выражением римских сенаторов обращались к закату. Видно было, что оба уже вкусили от даров Вакха и находились в самых дружеских отношениях.

 

VI. Значение средних землевладельцев в деле общего прогресса

В майской книжке «Отечественных записок» на стр. 71-й, в статье г. Павла Небольсина читаем следующее:

«Выше сказано, что крестьянам нечему было научиться от помещиков. Действительно, сам управитель, со слов которого написана у меня эта страница, подтверждает, что помещичьи усадьбы не имели никакого дельного, хозяйственного преимущества перед крестьянскими. Вот его слова, как итог долголетних наблюдений. Помещики, вместо того, чтобы хозяйственно хозяйничать, заводят конопляники, огороды, воздушные сады, приносящие общую пользу, или по крайней мере, чтобы умненько хлеб сеять и возделывать землю, утучнив ее приличным образом, ограничивались тем, что ширили, во все стороны, пашни. Они не заботились о навозе, не верили в землеудобрительность других средств, не старались об улучшении скота и увеличении его численности, а главнейшею задачей поставляли ни к чему не ведущие и вовсе не сообразные со средствами и потребностями прихоти и роскошь. Бывало, у помещика скот с голоду крыши у мужиков обдирает, а землевладелец сгоняет крестьян строить в саду храм славы да триумфальные ворота! У иного хорошенькой лошаденки нет, чтобы на работу выехать или обоз в город отправить, а целый мир день-деньской пыхтит у него на усадьбе за очисткою дорожек в его на английский манер разведенном саду. Вся дворня чуть не с голоду умирает и бьет баклуши в совершенном бездействии, а тут рядом с нею и теплицы, и оранжереи, и грунтовые сараи. И часто-пречасто сырой, водянистый, но выращенный у себя дрянной арбузик куда как дороже обходился того, который можно бы выписать по почте, прямо из Милютиных лавок. Но теперь прошла пора азиатского барства; мы это осенью же увидим, прибавил управитель. А примета простая! Барыни наши, помяните мое слово, меньше варенья в нынешнем году наварят».

Сколько капитальных обвинений в этих немногих строках! И все они несправедливы и неосновательны. Тем не менее спасибо и за них. Такими обвинениями дело подвигается вперед. Оно выходит на жизненную арену из-за неприступных окопов литературных отвлеченностей. Это уже не те неопределенные фразы, против которых возражать нельзя, а если можно, то такими же пустыми общими местами. Господин Небольсин, как писатель сериозный, чувствует бесплодность общих мест и прямо указывает на то, чего не делают и что должны бы делать помещики. Рассмотрим же, хотя поверхностно, эти обвинения. Сам управитель, со слов которого Небольсин исписывает страницу, подтверждает, что крестьянам нечему хорошему было научиться от помещиков. Капитальная фраза эта, хотя тоже совершенно общая, совершенно несправедлива. Была бы только охота да возможность, крестьянину всегда было, есть и, вероятно, еще больше будет впоследствии чему поучиться у помещика. Что касается до меня лично, то при въезде в усадьбу небогатого, но мало-мальски образованного помещика, материяльным средствам которого не позавидует и самый скромный горожанин, — при въезде в подобную усадьбу я каждый раз не могу подавить в себе невольно чувства недоверия к действительности. Мне все кажется, что я все это во сне вижу. Наш брат, ружейный охотник, которому приходится за лето изъездить до 1000 верст по всем возможным проселкам и закоулкам, останавливаясь где попало, поймет это лучше всякого. Куда бы вас, кроме помещичьего дома, ни закинула судьба на ночлег, вы везде мученик. Всюду одно и то же. Духота, зловоние самое разнообразное и убийственное, мухи, блохи, клопы, комары, ни признака человеческой постели, нечистота, доходящая до величия, ни за какие деньги чистого куска чего бы то ни было. Всюду дует и течет, и ни малейшей попытки принять против этого меры. Страшный зной, и никакой потребности посадить под окном деревцо. Совершенное отсутствие чувства красоты, ни одного цветка, и если на огороде красуются подсолнухи, то единственно затем, чтобы осенью можно было щелкать его семечки. Вы скажете, бедность. Но почему же в уездных городах, у зажиточных людей, осушающих по нескольку самоваров в день, — то же самое? Тот же разительный запах прогорклого деревянного масла и невычищенной квашни, та же невозможность достать чистой посуды или пищи, за исключением вечных яиц. Проездив неделю таким образом, вы и сами убеждаетесь в невозможности достать здесь или завести что-либо порядочное. Нет, думаете вы, нужна еще тысяча лет, — и с этими мыслями вдруг въезжаете в помещичью, хотя и соломой крытую, усадьбу. Все зелено и приветливо. Видно, что здесь на степи дорожат каждою веткой. Там старые ивы нагнулись над прудом, здесь молодые тополи вперегонку тянутся вверх, а в сторонке где-нибудь виден древесный питомничек. Перед балкончиком пестрый партер, и всюду чистые дорожки, по которым ежедневная утренняя роса не мочит ног и не портит обуви. Вы входите в дом, насекомых нет, зловония нет; все чисто, все прибрано к месту. Вас встречает небогато, но мило одетая хозяйка; фортепиано и ноты показывают, что она худо ли, хорошо ли играет. Между тем хозяин, загорелый и усталый, возвращается с работы. Стол накрывают чистейшею скатертью — гордость домовитой хозяйки. Суп без всяких убийственных запахов и — о роскошь! — кусок сочного ростбифа со стаканом хорошего вина. Может быть, этого вина и небольшой запас, но оно есть и радушно предлагается гостю. Вечером вы засыпаете на мягкой свежей постели. Разве это не волшебство? Утром вам предлагают до подставы хотя старомодный, но все-таки покойный экипаж; хомуты целы и смазаны. Мы берем в пример небогатых помещиков. Правда, все виденное вами стоило хозяевам неимоверных хлопот и усилий. Хозяйка, быть может, не только не в состоянии выписывать арбузов из Милютиных лавок, а даже купить цветочных семян для своего партера. Но у нее есть добрые соседки, и она им скажет: «Берите у меня сколько угодно семян резеды и корней георгин, я в нынешнем году отвела множество отводков, а мне одолжите астр». Одним словом, вы слышите тут присутствие чувства красоты, без которого жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной псарне. И все-таки господин управитель думает, что крестьянам нечему поучиться у помещиков. Но кто же подвинул наше сельское хозяйство и на ту невысокую ступень, на которой оно, по разным обстоятельствам, находится в настоящее время? Кто развел высокие породы коров, овец, лошадей и всевозможных растений? Спросите у хлебных торговцев, чьим хлебом они торгуют, чья шерсть идет на фабрику и в продажу? Из чьих садов фрукты поступают в лавки? Крестьяне даже и не умеют ходить за садом и не чувствуют в этом потребности. Помещики, по мнению г. управителя, не разводят воздушных садов. Кто же их разводит когда, кроме помещичьих, за ничтожными исключениями, нет садов?

Покончив с этим общим положением, рассмотрим более определенные и прямые обвинения. Что значат слова: «умненько сеять хлеб»? Значит ли это в известных случаях возделывать землю, утучняя ее приличным образом, или ширить во все стороны пашни? Ширить пашни — значит, распахивать девственную землю, новь. До сих пор никакая искусственно удобренная почва не может состязаться с новою. Уже по одному этому всякий хозяин, желающий «умненько» хозяйничать, при выборе из двух десятин оставит навозную и возьмет новь. «Умненько» значит в хозяйстве «выгодно». Наше сельское хозяйство продолжает двигаться на прежних основаниях, с тою разницей, что прежде было трудно с точностию определить ценность труда, а теперь он сам ежедневно выражается мерилом ценности, деньгами. Только по этой причине возьмем пример из вольнонаемного хозяйства. В нашей стороне, если можно купить навозу (часто этого сделать нельзя ни за какие деньги), то не дешевле 15 р. серебром за 360 возов — количество, не доставляющее еще сильного удобрения. Да вывесть его на десятину стоит те же 15 р. серебром; да раскидать и запахать его — около 2 р. серебром; итого удобрение стоит 32 р. серебром. А распахать луг, на котором нет пней, стоит не дороже 10 р. серебром. Спрашивается: кто бы поступил умненько, тот ли, кто, как обвиняемый помещик, расширил бы пашни, или тот, кто, по совету г. управителя, стал бы тратить непроизводительно 22 р. серебром на удобрение каждой десятины. Вот таковы-то большею частью все ораторские возгласы перед судом самих фактов.

Не менее практична следующая за тем фраза в устах г. управителя. «Бывало, у помещика скот с голоду крыши у мужиков обдирает, а землевладелец сгоняет крестьян строить в саду храм славы да триумфальные ворота!» Фраза, как видите, оканчивается знаком восклицания. Подумаешь, в самом деле, какие злодеи эти неразумные помещики! А вот я на своем веку много видывал помещичьих садов, с беседками, воротами и калитками, но не встретил ни одного храма славы и никаких триумфальных ворот. Допустим, однако же, что г. управитель был в этом отношении счастливее меня: пусть он, как знаток сельского хозяйства, объяснит, какая связь между положениями: «скот крыши обдирает» и «владелец строит храм славы»? По нашему простому, нелитературному пониманию вещей, фраза эта вяжется не более следующей: у человека все женщины в доме чулки вяжут, а он все книги читает да яичницу с перцем ест. Если бы фраза была составлена так: «скот прошлую зиму крышу обдирал, а он нынешнею осенью не дает времени убрать хлеб с полей и погноил его под дождем», — мы поняли бы ее; а то, воля ваша, она звучит литературно. Какой вред может причинить мифологическая постройка храма славы скоту, который, ободрав зимою крыши, давно уже поправился на подножном корму? Так же логична и практична частица а, противопоставляющая, с одной стороны, неимение хорошенькой лошаденки целому миру, Пыхтящему за очисткой дорожек, а с другой — голодающую и бьющую ваклуши дворню оранжереям. Дорожки чистятся в мае, когда у доброго хозяина весенние работы кончены, и там, где мир пыхтит более одного дня над дорожками, не дворня бьет баклуши, а г. управляющий, заведующий работами, хотя чем долее пеший мир будет в это время на работе, тем более будут отгуливаться на досуге, на пару и по выгонам, всякие лошадки, и хорошенькие, и плохенькие. Об арбузе из Милютиных лавок по почте почти и говорить не стоит. Парник, в котором должно родиться от 25 до 50 хороших арбузов, может стоить, считая все издержки, рублей 15. Следовательно, 37 арбузов обойдутся по 40 к. за штуку, а в Милютиных лавках надо дать за них около 40 р. серебром. Но практический г. управитель упустил из вида два обстоятельства. Нередко помещик живет в 200 верстах от ближайшей почтовой конторы, которая по закону не принимает никаких жидкостей, и, верно, ни у одного из них не хватило бы охоты лакомиться арбузами, ехавшими месяц или два на перекладных. Вот и суждения г. управителя, оглашенные печатью. Неудивительно, что хозяйства иных отсутствующих владельцев не подвигаются вперед, если надзор за ними поручен управителям, имеющим такие превратные понятия о самых элементарных основаниях хозяйства. Нет, не таким бессмысленно-бездушным существом вижу я, особенно в настоящее время, среднего землевладельца. Я вижу его напрягающим последние умственные и физические силы, чтобы на заколебавшейся почве устоять во имя просвещения, которое он желает сделать достоянием своих детей и наконец во имя любви к своему Делу. Вижу его устанавливающим и улаживающим новые машины и орудия почти без всяких к тому средств; вижу его по целым дням перебегающим от барометра к спешным полевым работам, с лопатой в руках в саду и даже на скирде непосредственно наблюдающим за прочною и добросовестною кладкой его, а в минуты отдыха за книгой или журналом. Все это не выдумка праздной фантазии, а дело, на которое я могу вокруг себя указывать пальцами. Как бы ни был скуден у него годовой прибыток, у хозяйки дома всегда найдется и добрый совет, и даровое лекарство для пришедшего больного. Конечно, есть и между помещиками немало людей, которым дики и машины, и новые отношения; но мы говорим про общий поток, а не про лежащие на дне русла камни. Косность бывает и в литературе, и в науке; такова воля судеб.

Честной деятельности землевладельцев с каждым шагом открывается обширное и благодатное поле. Надобно только, чтоб они все более и более проникались сознанием важности своей задачи. Невозможно поверить, чтобы добросовестный и сознательный труд не принес наконец своих плодов и чтобы добрый пример остался без влияния на массу народонаселения. Можно порицать дурные дела злых и неразвитых людей, сожалеть об ошибках заблуждающихся; но слепо враждовать в настоящее время против землевладельцев — значит желать косности, безысходного мрака, отсутствия всякого идеала в жизни. А это тяжкое проклятие. Не дай того Бог свободному народу!

 

VII. Ферма, пробы и клевер

В записках моих, изображающих первоначальное устройство моей фермы, в самую, можно сказать, минуту хаотического брожения двух разнородных элементов земледельческого труда: крепостного и вольнонаемного, я решился ограничиться фотографическою передачей фактов, предоставляя им говорить за себя. С тех пор как все это происходило у меня, прошло два года. В это время многое изменилось в понятиях и на деле. Теперь уже не слыхать фраз вроде следующей: вольный труд для производства гораздо выгоднее крепостного и т. п. Теперь всякий понимает, что фермерское хозяйство такое же чисто коммерческое предприятие, как фабрика, завод и т. д.; но не для всякого, быть может, ясно, до какой степени подобное заведение (я готов сказать моральное лицо) чувствительно ко всем экономико-социальным переменам. Чем меньше ферма, чем менее у нее средств прибегать к разделению труда, тем чувствительнее она к таким переменам. Если и в больших городах, этих центрах разделения занятий, подобные перемены ощутительны для жителей, на которых они влияют из третьих, четвертых рук, то легко представить себе, как они действуют на изолированную ферму, где надобно иметь все, что есть в городе, только — при содействии самого ограниченного числа рук, во многих случаях не более как двух рук для десяти и более самых разнообразных занятий. Мне кажется, что самая чувствительность элементов нового дела интересна как признак известной кристаллизации его. Великий законодатель и хозяин фермы стоят на двух противоположных концах гальванической цепи. Гениальное соображение всех разнородных последствий нового закона, необходимое первому, совершенно не нужно последнему. Только вообразите отмену дельного или введение нелепого закона, и вы легко поймете, что ежедневный, можно сказать, ежечасный опыт немедленно укажет фермеру на неизбежные для него последствия предстоящей перемены.

За два года вся задача состояла в прекращении крепостного труда. Эта задача разрешена и в некотором отношении отступила на второй план; теперь вопрос в том как и чем заменить этот труд на деле, а не на словах. По этому поводу возникает целый ряд новых вопросов, и вот почему я не мог и не хотел на этот раз пройти молчанием те из них, которые казались мне главными по влиянию на фермерскую (в настоящее время, вернее сказать, земледельческую) деятельность. Что касается до приводимых мною фактов, я стараюсь и на этот раз относиться к ним фотографически, предоставляя им, по возможности, говорить самим за себя.

Будь я на столько же способен ослепляться собственною деятельностью, как известная молочница с горшком на голове, читатель, быть мажет, не без удовольствия нашел бы на этих страницах много отрадных диковинок, а иной, начинающий хозяин, не зная, как и что ему делать, воскликнул бы: «Нашел! нашел!» Но увы! я не могу видеть того, чего еще нет, да, быть может, и не будет, а два года слишком незначительный срок для нового, во всех отношениях, хозяйства. В прошлом году я обещал поопределеннее поговорить о принятой мною хозяйственной системе и постараюсь теперь в возможно сжатом виде исполнить обещание без всяких самообольстительных прикрас.

Как известно прошлогоднему читателю, я получал в управление двести десятин, которые обрабатывались на все манеры: крепостным и вольным трудом, исполу и отдачей в наем. Мы видели плачевный результат такого образа действий. Разумеется, пахотная земля разделена была по-барщинскому на три поля. Самая поверхностная выкладка покажет, до какой степени барщина была права в отношении к своей вековой рутине.

Из двухсот десятин примерно шестьдесят находились в пользовании крестьян, и, полагая кругом по 4 рубля за десятину, владелец имел ежегодного, но единственного расходу 240 руб. Затем ему оставалось в трех полях по тридцати по три десятины пашни и двадцать с чем-нибудь десятин сенокосу, не считая выгона, да четырех десятин лесу. Как ни был бы дурен урожай на пресной земле, владелец мог делать такой расчет:

За домашн[им] расходом Денег С 33 десятин ржи по 4 четверти — 132 четверти 100 четвертей 300 руб. С 33 десятин овса по 6 четвертей — 198 четвертей 150 четвертей 300 руб. С 20 десятин лугу сена по 100 пудов — 2000 пудов 1000 пудов 150 руб. Итого чистого доходу 750 руб.

При этом он мог держать четырех лошадей, четырех коров и штук двадцать овец для собственной надобности, что вполне достаточно при таком миниатюрном хозяйстве. Итак, хозяйничая спустя рукава, невозможно было при старой рутине получить на этом клочке, кроме собственного продовольствия, менее 750 руб. Посмотрим, сколько даст тот же клочок при новом затруднительном и хлопотливом хозяйстве? Принимая урожай прошлого 1862 года за норму (лишь бы никогда от нее не отступать!), мы должны выставить следующие цифры: С 40 десятин озимого:

Продано 35 четвертей пшеницы по 7 руб … 245 руб.

Ржи 280 четвертей по 3 руб … 540 руб.

Полагая, что со временем можно будет продавать по 100 четвертей овса и по 2 руб … 200 руб.

Итого валового доходу … 985 руб.

Надо иметь в виду, что вместо 8 или 10 штук крупного скота мне необходимо держать до 120. Взглянем на неизбежный годовой расход.

Десяти рабочим, считая кругом годовым и летним жалованья по 30 руб … 300 руб.

Двум скотникам … 55 руб.

Расход на приварок … 100 руб.

Наем посторонних рабочих … 100 руб.

Ремонт орудий и сбруи … 100 руб.

Прикащику … 100 руб.

Получим расходу … 755 руб.

Затем остается чистого доходу … 230 руб.

Не забудьте, исчисленный мною расход относится к четырем полям, из которых в каждом только по 40 десятин. А если б оставить трехпольную запашку, то есть обрабатывать по-прежнему в каждом поле 53 десятины вместо сорока, то, за исключением неизменного расхода на прикащика и скотников, пришлось бы остальной расход в 600 руб. увеличить на 1/3, то есть на 200 руб., что составило бы вместе уже не 755, а 955 руб. Ясно, что удержать, при подобных условиях, трехпольную систему — верх неразумия. Нужно было выбрать такую, которая была бы немногосложна, удобопонятна самому бесхитростному уму и давала бы возможность сосредоточить большие силы на меньшем пространстве. Кажется, проще моей системы быть не может. Разделив 160 десятин пашни на четыре поля, я забросил одно из четырех, а с остальными поступаю по старой трехпольной системе. На бумаге забросить поле весьма легко, а на практике я забрасывал свое два года и только прошлою осенью окончательно забросил. По некоторым данным, я предполагаю, что в нашей полосе шестилетняя залежь успеет превратиться в новь или, по крайней мере, дойти до возможности поднять пшеницу. Если это правда, то одно это отчасти вознаградит за прогулянные шесть лет. Кроме того, поле не перестает и во время отдыха служить экономии, вначале в виде пара, а под конец, можно надеяться, и в виде сенокоса.

Если меня спросят, на чем основаны такие блестящие надежды, то вместо ответа представлю краткую историю моего четвертого клина. 20 десятин этого поля я в 1860 году застал уже под паром, а остальные 20 вспаханными под рожь. Рожь снял в 1861 году, а 20 десятин двухгодовалого пару уже довольно густо покрылись всякого рода сорными и кислыми травами, между которыми местами стали показываться луговая травка и белый клевер. За что же, подумал я, одна половина поля будет уже зеленеть, а другая лежать черною Сахарой, да еще не дав мне ярового? Не лучше ли засеять эти 20 десятин овсом с тимофеем и клевером, хоть для пробы? В таком случае, при удаче, через год все четвертое поле представит сплошную массу трав. Так я и сделал, а пока прекрасный овес мой выспевал, скотина все лето ходила по 16 десятинам отличного подножного корму, да с заказанных, для пробы, четырех десятин того же трехлетнего пару сложено до 100 пудов сена невысокого достоинства.

Зная по опыту, какие тонкие и нежные ростки пускают клевер и Тимофеева трава, я принял за правило сеять их не с яровым, а после так называемой ломки овса, отдельно, и не под соху, а только под борону. Это мне напоминает прошлогодний анекдот, рассказанный не без иронии моим прикащиком об одном значительном (обязательном) соседнем хозяйстве. Прибывший из Москвы управляющий тоже принялся за травосеяние, и, разумеется, в значительных размерах. «Вот и рассеяли они, — говорит прикащик, — десятинах на 100 выписных Семен, рублей на 700. А управляющий кричит пахарям: „Паши глубже! По положению на 2 1/2 вершка“. — „Да глубоко, батюшка, будет“. — „Не твое дело. Паши по Положению“. И запахали эти семена. Что же? Хоть бы одно перышко брызнуло! Так черная пахота и осталась».

На нашей ферме проба травосеяния была мною сделана еще с весны 1861 года. Я высеял пять пудов выписанных от К.Я. Мейера семен: четыре пуда по четырем десятинам бывшего коноплянику, а один на десятину двухгодовалого пара, попавшего под сад. Последнюю можно считать обыкновенною пресною землей. Тем не менее, несмотря на отвратительную распашку и такой же сев, тимофей и клевер вышли и дозрели до семян прекрасно. Клевер даже повалился. Но сколько сена дала бы эта десятина — судить не могу, запустив траву на семена. Что касается до первых четырех десятин, то хотя они и не могут служить примером обыкновенному полевому травосеянию, однако не могу не сказать несколько слов о родившемся на них клевере. Я назвал эти четыре десятины громким именем конопляника, но конопля, которую я на них застал в 1860 году, была до того плоха, что во избежание возни я продал все четыре десятины на корню за 35 рублей.

Весной 1861 года я по той же земле рассеял яровую пшеницу с тимофеем и клевером, на свой риск. Я знал, что эти травы сеют и за границей с овсом, но до сих пор не знаю, делают ли то же с яровою пшеницей. Теперь положительно могу сказать, что это можно. Пшеница родилась хорошо, и под нею оказался прекрасный всход трав. По неопытности я дозволил целую осень гонять по молодому всходу лошадей. Этого, очевидно, делать не следует, и меня уверяли, что травы погибнут. В какой мере сбылись предсказания, видно по прошлогоднему урожаю. Клевер, которого сеялось только 1/4 на 3/4 тимофею, почти исключительно завладел почвой и дал в первый укос около 1200, а во второй около 600 пудов превосходного сена; итого около 1800 пудов с четырех казенных десятин. По 450 пудов с десятины!

Желательно бы знать, родится ли он где-либо в более громадном количестве. Вот минута, когда можно бы пуститься в постройку воздушных замков. Помилуйте! на пресной, чуть-чуть расцарапанной земле клевер повалился, на истощенном коноплянике дал по 450 пудов с десятины. Ну, если он в нынешнем году даст на 20 десятинах только по 200 пудов, да 20 десятин залежи даст хотя по 50 пудов простого сена? Ведь это представит количество 5000 пудов лишнего в экономии сена, то есть около 1000 рублей нового дохода. Куда же после того годится прежнее трехлетнее хозяйство, если взять еще в соображение, что при новом плодородие полей должно возрастать, а при старом оно падало с каждым годом? Но мы будем пробовать, а не мечтать, тем более что прошлою осенью под прекрасным овсом оказался — увы! — самый чахлый всход сеяных трав. Остается одно: ждать, припоминая народную поговорку: «Осень говорит: раскущу, а весна говорит: как я захочу».

 

VIII. В какой мере возможно у нас требовать нововведений

В одном из петербургских журналов случилось нам когда-то прочесть следующие строки: «Гибельное влияние на наше земледелие имели следующие причины: 1) отсутствие умственного развития в народе, 2) упадок его энергии, 3) крепостное состояние, 4) недостаток оборотного капитала, 5) неразвитость торговли и промышленности, 6) плохое состояние путей сообщения, 7) слабое развитие городов, 8) незначительная степень населенности и т. д.».

По нашему простому пониманию, вся эта тирада — образец преднамеренного или невольного смешения понятий, где в виде причин выставлены последствия, а главная и, быть может, единственная причина зла попала только в восьмой нумер, именно: «незначительная степень населенности», против которой только два средства — или вековое терпение, или немедленная иммиграция. Народонаселения искусственно не выгонишь, как спаржу на пару. Неужели нужно повторять tritum per tritum, что в природе нет богатства, в экономическом смысле, без содействия человеческого труда; что огромный золотой остров, у полюса, куда не может забраться человек, совершенно бесполезен, и все равно, существует он или нет; что где нет рук, там нет и богатства, нет не только оборотного, но никакого капитала, нет торговли и промышленности, не может быть ни путей сообщения, ни сильных городов, ни хорошей администрации, ни высших потребностей, ни энергии, ни умственного развития, а есть одна непроходимая бедность, беспомощность и перебивание изо дня в день, как у первобытных кочевников. Стоит наступить неурожайному году, и люди валятся, как мухи, на свою хлебороднейшую землю. Нам все толковали о пролетариате, точно будто мы страдаем под бременем этого зла. Да, господа! где же этот пролетариат, ищущий на Руси работы и не находящий ее? Покажите хоть один экземпляр этого класса. Вот третьего дня к соседу моему заезжал становой и жаловался, что, живя в огромном селе и имея под руками всеведающих сотских, ни за какие деньги не может достать бабу в кухарки. «Слава Богу, что у меня жена (прибавил он) умеет сама стряпать, а то хоть с голоду умирай. Да и точно (продолжал становой), что за неволя бабе идти теперь в чужие люди, когда она целую зиму прядет, тчет да денежки у печки зарабатывает? Холстина-то с 1 1/2 да 2 копеек за аршин стала 6 да 7 копеек. А тут к весне свой же мужик наймет ее пеньку мять, а там сажать, полоть, гресть да вязать, так она около дому сыта и за лишним рублем в месяц не погонится». Вот это факт. Вы нам суете развитие, а вы нам кухарку-то дайте! Нет рук! Нет рук! Вот наш постоянный припев.

А вот вам другой факт. Прошлым летом вдруг, ни с того ни с сего, почти вся наша округа поднялась переселяться в Тобольскую губернию, и первые загадали идти на вольную степь крестьяне огромного села С., получившие в надел всю барскую землю, без остатка в пользу владельца. Тем не менее они от нее отказывались, лишь бы пустили их на вольную степь. Слух об их переселении облетел округу, и все крестьяне решили идти на вольную степь, не зная, разумеется, что это такое.

Естественные условия жизни — лучшая школа. Вот пусть-ка крестьянин, и в 250 лет не забывший шатаний Юрьева дня, повладеет девять лет собственным полем лично, а не на безобразном общинном основании, да вложит в родимую землю свой пот и труд, тогда посмотрим, возьмет ли он втрое больший клок на вольной степи! Пусть он заведет свой сад, своих пчел да свяжется возрастающими потребностями с ближайшими рынками и торговыми путями: тогда отдайте ему Юрьев день и будьте уверены, он так же мало им воспользуется, как богатый столичный домовладелец. Община понятна и разумна как общество, но как владение — она не более как книжничество, если не фарисейство. Россию не раз упрекали в до-геродотовской методе строиться из бревен на живую нитку. Хороша бы она теперь была, обстроившись из камня до окончательного размежевания!

О других будто бы причинах, а в сущности, последствиях низкого уровня земледелия и говорить не стоит, например о дорогах и полицейском надзоре. Мало ли есть хорошего в странах с густым населением? Да это хорошее нам пока недоступно. В Германии вы протянули руку за пыльною придорожною сливой, а сторож уже кричит «halt» и хватает ослушника за ворот. Вы ломаете в лесу ветку или подымаете еловую шишку, а лесничий уже кричит «Halt!», целясь в ослушника из нарезного штуцера. У нас утром целая волость мучилась, достраивая на степи несчастный осиновый мостишко, а к вечеру около него, в тине, завязнул мужик с возом и ось в грязи сломалась. На двадцать верст кругом пособить некому, а топор про случай припасен в возу. Удивительно ли, что погибающий начнет ломать первое перило или мостовину, не размышляя о том, что следующий за ним путник уже окончательно погибнет? Да какой консерватор поступит в подобном случае иначе? Признаюсь, если бы меня в подобном положении окружали обе английские палаты, увещевая не нарушать общественного порядка, я бы под их красноречие еще с большим ожесточением рубил нужную мне балку. Будь мост вечный, каменный, с хорошими взъездами и будкой со сторожем, тогда другое дело! И незачем рубить, и не позволят. А у нас, даже без надобности, руби сплеча, благо до Бога высоко, а до Царя далеко. Немцы все делают и берегут руками да капиталом, а мы достигай того же нравственным уровнем.

В прошлогодних «Московских ведомостях» выставляли на вид факт конкуренции волов с железною дорогой. За границей это действительно немыслимо. Но у нас, где иной торговый капитал не оборачивается и разу в год, разница нескольких дней и недель в доставке не может идти в соображение. Если это правда и волы требуют с меня за извоз дешевле чугунки, за что же я заплачу лишнее в пользу того или другого способа перевозки? Разве в виде премии за искусство? Но торговля и благотворительность два дела разные. Вечный опыт показывает, что никакая регламентация не может соперничать результатами с конкуренцией. Доказательство наши почты. Давно ли почтовое ведомство само просило о заметках насчет неисправностей? Что же? Его закидали заметками, а толку нет по очевидной причине: кто бы ни взялся гонять почту, несмотря ни на какие льготы со стороны правительства, не сведет концов. Нельзя человеку, дошедшему до нуля, сказать: лезь в минус.

Должно согласиться, что во всяком жизненном явлении выражается не одна какая-либо причина; но в хаотическом беспорядке кричат все факторы вместе, как настоящие евреи-факторы у офицерского порога в Польше или Малороссии. Тут и причины, и следствия равно дают себя чувствовать.

Два брата Ш — вы, один в Москве, другой во Мценске, содержат постоялые дворы и подряжаются доставлять вещи через извощиков туда и обратно. Нынешний год за неделю до отъезда из Москвы я отправил через московского Ш — ва ко мценскому на свое имя два экипажа и вещи. Приезжаю во Мценск — экипажей нет, хотя они должны прийти на шестой день, иначе извощик в убытке. Зато мне говорят: не оставляйте экипажей у Ш — ва. Он запил, и у него такой беспорядок, что заезжие извощики возами обломают экипажи и вы ни с кого не получите. Справедливость последнего замечания я испытал над экипажем, доставленным мне из Москвы в прошлом году, и потому по приезде в деревню, со вторника масленицы до чистого понедельника, меня беспокоила мысль, что я опоздаю послать к Ш — ву и не успею принять мер против крушения. Наконец блины кончились, рабочие сползлись в понедельник утром, и прикащик с двумя из них отправился на двух парах в город. В среду вечером, в сильную метель, посланные вернулись. «Что? цело?» — «Ничего нет. Не приходили». — «Может ли это быть? С лишком две недели!» — «Там был извощик из Москвы, так говорит: знать, не скоро ваши экипажи будут. Он видел у Ш-ва на дворе: так зашитые в рогожах и стоят. Московский-то Ш — в запил». Порядок! один запил на одном конце, другой — на другом, а люди проездили даром 120 верст и потратили деньги и корм понапрасну.

Мы говорили о нашей общей бедности. Иной метафизик в яме спросит: что такое бедность? Отец на это отвечает: неимение того, что есть у всех добрых людей. Метафизик недоволен и говорит: «Бедность есть неимение необходимого. С этой точки зрения, Диоген богаче Александра и Россия богаче расчесанной, разукрашенной и упорядоченной Европы, с ее полями, мостами, садами и училищами».

На такое определение богатства и бедности мы только спросим метафизика: не фразы ли это? И возможно ли, чтобы человек голодал, тонул в грязи, мучился и между тем не чувствовал тягости своего положения? «Не сознает, так не чувствует». Должно сознаться, результат почти оправдывает cercle vicieux метафизика. В неразвитом народе можно рассчитывать только на его слабости, а не на человечески законные потребности. Раз из неудавшегося квасу мои рабочие подняли шум, а дайте им дурного качества мясо или сало, они докажут, что отличают хорошее от дурного. Что же едят они в своей семье — это дело другое. Кабаки растут не по дням, а по часам; суммы за дешевку сбираются громадные. Мяса в нашей стороне нельзя поставить дешевле трех копеек за фунт. Неугодно ли кому открыть вместо кабаков мясные лавки с говядиной по одной копейке за фунт? Много ли будет покупателей? Да! Это низкая степень развития, но она все-таки результат, а не причина бедности. Не оттого я беден, что у меня нет кареты, а наоборот. Но не по метафизическому понятию, а по простому будничному сравнению многие называют Россию богатою. Неудивительно, что иностранцы, видавшие одних бар, въезжавших в их столицы шестернею в собственных экипажах, кричали о баснословном богатстве русских. Неудивительно, что французские журналы по поводу распродажи картин Анатолия Демидова и теперь кричат, завидуя огромным суммам. Но ведь подобные отдельные явления — не Россия, тем более не двигатели земледельческого прогресса. Пусть не считают нас непоследовательными. Говоря о главном земледельческом факторе (извините!), мы не отстаем от нашего тезиса. Для правильного, предусмотрительного хозяйства у нас ни на что не хватает рук. Это не дает права высшей правительственной или частной интеллигенции сидеть сложа руки. Она обязана предусмотрительно и ревниво наблюдать, чтобы хотя наличные силы не пропадали даром. В этом смысле, если только дело пойдет разумно, эманципация труда, между неисчислимыми последствиями, должна заставить города поменяться ролью с деревнями. При старом порядке город был единственною целию всякой интеллигенции, а деревня не более как гнусным средством. В деревне скупились, терзались, дрались и подвергали себя строгой лозе иностранных наставников, лишь бы приобресть возможность более шансов для городской деятельности. Деревня была училищем, чистилищем для вшествия в городской рай. Наступила иная пора, и меньшинство городов должно занять настоящее место в отношении к большинству деревень. Гостиная и зала пусть будут в деревне, а город может и должен быть классного, кладовою колониальных и панских товаров, базарного площадью, архивом, сторожкой и т. д.

Прежде и в отношении социальном делали то же, что в земледельческом. Распахивали нови. Теперь, господа, новей нет, а надо по старым бороздам пускаться с новыми усилиями. Надо приложить к делу умственную гимнастику.

Надо недостаток рук заменять машинами.

Разве это не делается? Посмотрите по большим дорогам! Сколько везут машин из Москвы и из-за границы! В губернских городах появились магазины земледельческих машин и орудий. Но зато сколько с ними и бед! Кому за ними смотреть? Кому их ладить? Сколько капиталу, в виде этих машин, пропадает и еще будет пропадать на Руси даром! Опять стена безрукости и бедности. Не будем говорить о недостатке специального образования. Предположим, что есть у нас механики, ветеринары, счетоводы, пчеловоды и т. п. Возьмем чистый доход с моей фермы и спросим, что она может уделить всем этим господам, даже при решении не получать ни копейки с основного капитала? И какой образованный специалист может довольствоваться приходящимся ему дивидендом? Опять роковая стена. На основании одних этих данных видна несостоятельность надежд наших кабинетных агрономов на так называемые образцовые фермы. Хорошо этим фермам быть образцовыми, имея за собой капитал Общества. Отчего не произвести отличного овса, которого десятина выручит 60 рублей, если на нее потрачено 120. Такой образец не маяк, а фалшфейер, заманивающий на кораблекрушение. Даже при подобных условиях ферма Московского земледельческого общества не удержалась и сдана из профессорских рук в частные. На что нам эти фермы? А наши-то хозяйства разве не образцовые пробные фермы, на которых каждый пробует ворочать дело на все стороны? Один метит в немца, другой в американца, а третий присматривается к приемам русского мужика, коли заметил, что у мужика известная отрасль хозяйства идет исправнее, чем у него. На днях по поводу одного коннозаводского вопроса я был у соседа К. Я попал к нему в полдень, то есть в час окончания утренних работ.

«Дома барин?» — «Никак нет». — «Где же он?» — «На гумне». В это время мимо меня с гумна возвращались три работника, верхом на трех лошадях, каких я еще не видывал между барскими разгонными: огромные, сильные, здоровые и как бочки сытые. Я ничего не понимал в подобном явлении и только про себя пробормотал: «Волшебство!» Барина побежали искать, а я отправился в его кабинет.

«Ну, батюшка! — воскликнул я невольно, когда К. показался в дверях. — Рабочие лошадки у вас прелесть! Как вы это делаете?» — «Овсом». — «Да разве можно кормить рабочих лошадей своим овсом, не разорившись вконец?» — «Нельзя». — «Стало быть, вы сознательно хотите разориться?» — «Нет. Я всю зиму делал то же, что мужики. Я извозничал и даже брал с посторонних полкопейкой на пуд хлеба дешевле мужиков. Работал, правда, немного себе в убыток; зато видите, в каком состоянии лошади и в каком виде я сам». К. показал на полушубок и валенки: «Без этого нельзя, — прибавил он. — В ночь, в полночь не ленюсь, бегу ощупывать вернувшихся лошадей: что холка? что плеча? что спина?»

Если это не химерическое пересыпание денег из правого кармана в левый, так хорошо. Главное, хорошо то, что всякий пробует все возможное. Один поступает по расчету, другой по рутине: посмотришь — результат тот же. Рядом с моими полями — поля О. У меня четыре поля, у него еще три. У меня бурьян по залежи, и у него тоже. Только я забросил четвертую часть пашни, вследствие арифметического расчета, а он забросил свое за невозможностию управиться. Я предвидел стену и не пошел, а он не захотел на нее взглянуть и уперся в нее. Тем не менее бурьян и у него растет точно так же, как будто входил в арифметические вычисления.

Однако к какому окончательному выводу придем мы с вопросом о мере, в какой у нас можно требовать нововведений! Вспомним не раз «Водолазов» дедушки Крылова. В глубь моря полезем, утонем; по берегу будем таскаться, обнищаем; а держась середины, авось поправимся и хоть немного наловим жемчугу. Впрочем, человечество так устроено, что всегда и без нас найдутся охотники, не спросясь броду, нырнуть в воду. Вспомним судьбы всевозможных акций и акционеров. Нельзя отрицать великой заслуги подобных водолазов. Над их нравственными или материяльными могилами история пишет: «Сюда не надо ходить». Но целый народ без остатка не может и не должен нырять подобным образом, очертя голову, на авось. Странно спрашивать: нужны или не нужны нововведения, когда все, кто волей, кто неволей, несутся по самой их быстрине и когда сама нужда заставляет им сочувствовать. Только не будем искать таких нововведений, которые неминуемо припрут нас к стене. Вот хоть бы моей экономии необходима зерносушилка, а я настроил дешевых крестьянских овинов, да и пачкаюсь с ними. Что же делать? Не строить же барщинскую, дорогую и несостоятельную ригу? А мало-мальски удовлетворительной зерносушилки нет. Вся Россия кричит: дайте зерносушилку! — а ее все нет. Другие орудия нужны не одним нам, вот они и изобретаются и усовершенствуются иностранцами. Зерносушилка нужна только нам. Гнилой Запад в это дело не вмешивается, а гноим-то свой хлеб — мы. Вот тут всякое поощрение со стороны ревнителей земледелия будет уместно. Назначьте хоть миллион премии за практическую, всем доступную по цене зерносушилку, и премия в первый же год окупится одним зерном, пропадающим на дорогах к ригам и овинам. Такая премия будет полезнее мнимо-образцовых ферм и иных затей в подобном роде. Попробуйте выставить значительную премию на всемирную конкуренцию, и у нас чрез год будут зерносушилки. Прежде всего будемте здоровыми людьми. Mens sana in corpore sano. Хуже всего эта болезненная, узкогрудая раздражительность. Судьба сводила меня с некоторыми представителями немецкой науки. Какие они все здоровые, свежие, хлеб с солью! А уж какие милые, снисходительные к непосвященным, и говорить нечего. Никогда не забуду вечерних бесед с одним из светил астрономии. Какое высокое наслаждение ходить по незнакомым пространствам и неведомым путям, опираясь на опытную руку матерински снисходительного вождя, любуясь в то же время благородно-человечною личностию, не утратившею ни одного интереса, отдавшись главному! В противоположность таким явлениям один из наших талантливейших писателей рассказывал мне на днях свою встречу с замечательным типом нашего ученого. Заранее прошу извинения рассказчика, если не сумею передать слышанного его же словами. «Я всегда, — начал рассказчик, — представлял себе этот тип таким, каким наконец встретил его. Жидкие, плоские, бледно-желтые волоса, узкие плечи и ввалившаяся грудь, сухие ножки иксом, голос и выражение лица птичьи. Весь вечер этот человечек иронически подсмеивался над людьми, которые в состоянии тратить время на шатание по лесам и болотам с ружьем за птицами. Этому господину непонятно удовольствие проскакать на лихой лошади, врубиться в неприятельский фронт, перенестись вплавь через Геллеспонт. Он не поймет ответа русского мужика, пришедшего добровольно служить в течение двух месяцев на одном из Севастопольских бастионов. На вопрос: „А что твои домашние теперь думают?“ — мужик отвечал: „Когда бы домашние знали, как тут хорошо, все бы сюда пришли“. Этот ученый воображает, что может устраивать судьбы народов, а не подозревает, что ему самому одно место на свете, богоугодное заведение, один костюм — больничный халат и колпак».

Если в известных явлениях нашей жизни низкая степень развития и является наглядною причиной отсталости или, лучше сказать, преградой на пути усовершенствований и нововведений, то, как мы сказали, это не изменяет нашего главного положения. Источник зла — все та же малонаселенность с ближайшим своим последствием — бедностию. Видя быстрые успехи колоний в новых частях света, при сходных с нами условиях, мы не должны упускать из виду, что европейские колонисты вносят в новую страну силу, энергию и средства образованности уже как готовый материал, выработанный в метрополиях богатством, совокупностью труда и густотой населения. Вот если бы кочующие народы похвастали где-либо высокими специальными школами, земледелием, садоводством, архитектурой, торговыми городами и путями, мы бы уверовали в отрешенную силу какого-то с неба сваливающегося образования.

В наши дни эфемерных общефилософских галлюцинаций эфемериды забрались и в положительную область земледелия, и у нас нет недостатка в обольстительных рекламах, в которых цифрами доказывается возможность в настоящее время наживать миллионы при вольнонаемном труде. Господа! вы бесцеремонно величаете неученого сельского хозяина невеждой; что же, вместо того чтобы торговать мнимо-спасительными книжечками, не возьметесь вы сами за дело и блистательно не наживете миллионов?

Пожелаем же себе любви к труду, ясных понятий о главной цели каждого из нас, строго охранительных законов, возбраняющих раз навсегда вторжение постороннего произвола в наши законные действия, взаимного доверия, основанного на той же строгой законности отношений, а главное — здоровья.

 

IX. Еще молотилка. Есть ли какой контроль над бесцеремонностью в отношении к чужой собственности?

Заглавие показывает, что из мира общих спорных положений мы переходим в мир неоспоримых фактов. Приведут ли они читателя к убеждениям, сходным с нашими или к противоположным, мы тем не менее считаем нелишним их обнародование. В прошлогодних записках я довольно подробно описал все мытарства, через которые заставила меня пройти выписанная от г. Вильсона молотилка. Рассказ остановился на том, что привод машины требовал вместо двух четырех лошадей и ломался едва ли не ежедневно. Так ли, сяк ли, урожай 1861 года был, хотя с страшными мучениями, перемолочен частию цепами, частию убогою машиной. Мы слышали отговорку г. Вильсона, показывавшего паспорты машинистов, разбежавшихся по своим деревням с забранными задатками, и слышали его обещание выслать ко мне непременно машиниста в конце мая 1862 года, на условии, чтобы последний получал по рублю в день во все продолжение работы. Надо отдать справедливость молотилке г. Вильсона (хотя он и наделал мне около 1000 рублей невознаградимого убытку): она, можно сказать, вполне удовлетворительна; но зато самая дорогая и сложная часть машины, привод, никуда не годится. Оборони Боже от него всякого человека! В наших степных хозяйствах чугунные машины, да еще состоящие из цельных литых частей, убийственны. Приводы к молотилкам должны быть деревянные, составные. Сломался зуб — вон его! Каждый рабочий может вбить такой же деревянный запасный, и делу конец. А тут выломился зуб — тащи все десятипудовое колесо на завод и переливай его, а тою порой сиди у моря да жди погоды. Таков общий недостаток чугунных приводов. Но привод г. Вильсона, кроме того, по своей конструкции, которую здесь объяснять не буду, не выдерживает давления при нашей, даже самой правильной работе, хотя, предназначенный для русских, должен бы быть рассчитанным на вечное авось русского человека. Трудно описать, что делалось с приводом г. Вильсона. Ломалась то одна, то другая часть, и спасать машину являлись всевозможные знахари, подвергавшие ее самым разнообразным искусам, бывшим в открытой вражде с элементарными законами механики. Где нет сознательного разумения, является клятва и божба — и эти люди клялись на чем свет стоит в истинах, подобных следующей: «Чтобы облегчить экипаж, надо уменьшить колеса». Они клялись, а я находился в положении философа, который видит несостоятельность чужой системы, но не в силах составить своей. Ну, делайте как знаете. Они делали — и, о Боже! что выходило! Зная по горькому опыту, что г. Вильсон

Смеясь все клятвы пишет Стрелою острой на воде,

я с весны заказал соседнему машинисту такой же деревянный привод, с горизонтальным чугунным колесом, какой он делал для своей экономии. Как у нас нет ни телеграфов, ни комиссионеров, ни специалистов, то мы ничего наверное не знаем, а земля только слухом полнится. И до нас с соседом дошел слух, что в Ельце чугун лучше и гораздо дешевле орловского. Отправили за чугуном в Елец за 180 верст. Оказалось, цена чугуна та же; но, рассчитав дальний привоз и двухнедельную задержку посланных на завод, вещи обошлись нам почти вдвое дороже против орловского. «Не всякому слуху верь».

На этот раз г. Вильсон сдержал слово. В начале июня, в мое отсутствие, забежал к нам часа на два его машинист и объявил, что, во-первых, менее как по два рубля в день не останется (зри уговор), а во-вторых, не станет ладить молотилку, если ему не дадут ее в том виде, в каком она была на заводе.

С тем и уехал. Наступил август — время ржаного сева. Нужны семена. У соседа привод, близнец моему, уже работает, а мне оставалось только к вильсоновской молотилке приладить деревянный привод. Нынче да завтра будет готов, и уж не знаю, как я наколотил ржи на семена старым приводом. Наконец один из чугунных зубьев главного колеса не вытерпел давления, и машина стала. Обстоятельства заставляли меня на несколько дней уехать в Воронежскую губернию. Погода стояла райская. «Теперь ни старой, ни новой машины, — говорю я прикащику, сбираясь в дорогу. — Надо, не упуская погоды, молотить наймом». — «Почем прикажете давать с копны? С меня просят по восьми копеек, да я не решаюсь дать более семи». — «Давай по пятнадцати». — «Помилуйте! с нас просят по восьми, а мы станем давать по пятнадцати?» — «Да, да! Словом, на мою ответственность». С тем и уехал. Во всю дорогу, туда и обратно, погода не изменялась. Проездом по деревням только и слышна была лихорадочная стукотня цепов. Как не молотить до упаду в такую погоду! Чем ближе я подвигался к цели поездки, тем пышнее становился урожай и поневоле напоминал стихи:

Уже румяна осень носит Снопы златые на гумно.

Разумеется, первым вопросом по возвращении было: «Много ли обмолотили?» — «Ничего». — «Отчего?» — «Да обещались по восьми копеек прийти народу сколько угодно, а тут, по вашему приказанию, давал по пятнадцати, никто не пошел. Все себе спешат». Тем временем привод поспел. Пошли рыть землю, старый станок вынимать, новый вкапывать, и вот стоит наложить ремень на вильсоновскую молотилку, и дело пойдет как по маслу. Но тут — увы! — одно непредвиденное обстоятельство мелькнуло у меня в голове. Привод делан для барабана с зубьями, а вильсоновский барабан, с билами, требует вчетверо более оборотов. Доморощенные механики, мы с соседом взяли по листу бумаги да по карандашу и стали взапуски рассчитывать обороты того и другого привода. Результат вышел тот же: с новым приводом вильсоновская машина должна идти вчетверо тише, чем следует, — и не молотить, а только мять да путать хлеб. Пойдем пробовать! Опыт подтвердил наши мудрые, но, увы, слишком поздние вычисления. Судьба и услужливый сосед и тут выручили. У него оказались два станка с зубчатыми цилиндрами, из которых он одним снабдил меня. Опять вырывать старый и вкапывать новый станок. Теперь вся машина новая, и дело пойдет на лад. Мастер получил на чай и остался доволен, а я в десять раз довольнее. Через три дня, к ужасу моему, прикащик объявляет, что главное колесо на одном месте оборота прыгает. Бегу, смотрю: прыгает. «Стой! стой! за мастером! А то все полетит вдребезги». Остановили, и пятнадцать рабочих ничего не делают, то есть пьют, едят и жалованье получают. Явился мастер, весь выпачкался в масле и дегте и объявил, что можно пускать. Пятницу прочинились, а в субботу опять запрыгало. Слава Богу! В понедельник справим и будем работать. Но мастер закапризничал и запил. Как быть? Под влиянием велеречивого Вакха он объявил наотрез, что не может теперь устанавливать машину. «Я, — говорит, — забыл им сказать, чтобы мазали верхнюю шейку в ходовом колене; они не мазали да истерли ее. Теперь ни веретено, ни подшипники не годятся. Я не поеду». — «Что же делать?» — «Тут есть, — говорят, — по соседству такой мастер». — «Это тот, что в прошлом году забрал вещи и деньги да уехал в Елец?» — «Нет, помилуйте-с! То человек совсем не обстоятельный, а это настоящий мастер. Он мужик, но еще отец его был машинистом, делал тележку-самокат». — «Посылай за ним сейчас». Привезли мужика, которому и живописец, и скульптор дорого бы дали за позволение взять его в модель сатира.

Надо было разобрать машину, и сатир с таким адским озлоблением принялся за дело, что я ежеминутно ожидал окончательного истребления привода. Вот все разобрано, повыдергано. Действительно, ни веретено, ни подшипники негодны. Они съели друг друга. Подшипники можно купить готовые, а веретено (двухпудовой железный брус) должно быть не только обварено на стертом месте, но и обточено на станке. Воскресенье я напрасно прождал мастера-строителя, понедельник мы провозились с сатиром, и только во вторник вечером я очутился в Орле у ворот литейного завода П — на. Главного механика не застал дома и, напрасно прождав его часа два, отправился на усталых лошадях в почтовую гостиницу, передав помощнику испорченное веретено и просьбу к знакомому мастеру.

«Будьте покойны».

Однако я не успокоился и рано утром послал узнать о судьбе веретена. «Никак не могут раньше будущего понедельника взяться за эту работу, так как они на срок делают блоки для домашнего театра». — «Извощик здесь?» — «Здесь». Скачу на завод. «Пожалуйста!» — «Не могу, не могу». — «Для знакомства». — «Не могу, не могу. Ради Бога, не просите». — «Войдите в мое положение. Рабочие гуляют. Вам это трехчасовая работа, а я должен ехать домой с пустыми руками и в понедельник гнать нарочного семьдесят верст. Только в среду дай Бог уладить машину. Ведь это две недели лучшего времени пропало!» — «Не могу, не могу!» Делать нечего. Вернувшись в гостиницу, я стал ходить взад и вперед по комнате, раздумывая, как тут поступить? Служитель принес кофей. Я спросил, не знает ли он, как пособить моему горю. «Прикажете позвать фактора? Он здесь в коридоре во всякое время обретается». — «Позови». Вошел рябой мещанин, с тем выражением, которое бывает у трактирных половых, когда они объявляют, что есть все, что прикажете. Фактор сказал, что приведет такого кузнеца-слесаря, каких в России на редкость и который мне все дело мигом обделает. «Хорошо, веди слесаря да заезжай на моем извощике на завод за веретеном». Завод в трех верстах от гостиницы, и это за утро третий конец, следовательно, восемнадцать верст. Явился слесарь. Кто изобразит все внушительное величие синей сибирки, красного носа и чувства собственного достоинства? «Будьте покойны. Представим вещь в настоящем виде. Я мастер. Без хвастовства могу сказать, мастер. Покойному Государю Александру Павловичу чинил экипажи. Извольте справиться, имею медаль на анненской ленте». — «Что же это будет стоить?» — «Всего пять рублей». — «Когда может быть готова?» — «В четыре часа пополудни». — «Раньше нельзя?» — «Ни коим родом. Ведь надо на станке обточить. Помилуйте! Неужели мы выпустим из рук недоделанную вещь? У нас при заведении свой станок. Всего дела-то на полчаса». Я отдал мастеру веретено, а фактору на водку. В то же утро заехав в заведение садовых и некоторых земледельческих орудий, я, слово за слово, передал хозяину мой недавний разговор с мастером. «Да вы плюньте ему в рожу, — воскликнул неожиданно хозяин. — Какой у него токарный станок? У нас в целом городе один только и есть на литейном заводе». Был третий час дня. По условию работа должна была быть скоро готова. «Поеду, — подумал я, — к слесарю: увижу, по крайней мере, что там делается». Приезжаю по адресу. Длинный грязный двор. Налево жилой дом, направо сараи с хламом, в глубине невзрачная кузница и ни живой души. Вхожу в кузницу, сопровождаемый ожесточенным лаем цепной собаки, и первый предмет, попадающийся на глаза, мое веретено, в первобытном виде, сунутое в тлеющие угольки горна. Хорошее начало! Иду на крылечко дома. Стучусь. Ответа нет. Повторяю удар. Выходит толстая баба. «Где хозяин?» — «Отдыхают». — «Позови». — «Сейчас». Минут через десять в кузницу явился преображенный хозяин, пьяный, пошатывающийся, в каком-то фантастическом поварском костюме с кожаным фартуком. За ним явились два замазанных оборванных парня. Один стал разбуравливать ступки у нового стана колес, а другому хозяин сиплым голосом крикнул: «Дуй!» Началась перековка инструментов. Опыт показал, что от подобного мастера нельзя отлучиться, и я дал себе слово остаться до окончания работы. Три битых часа простоял я над мало-помалу отрезвлявшимся вулканом. Довольно за это время перебывало посетителей. Заметнейшими и почетнейшими оказались солдаты пожарной команды.

— Что ж ты? скоро там? — кричал один из них со двора, в то время как другой, присев в самой кузнице на новом колесе, просил: — Ребята, нет ли трубочки покурить?

— Ты у ребят-то попроси.

— Ну! а ты чего клещами-то сбоку берешься! Разве так можно? Эх вы! Так вот как, во! Видал? А то где ее сбоку удержать? Ведь это не что-либо такое.

— Да ну! Скоро ль ты взаправду там? — кричал снова голос со двора. — Я уж давно мерину ногу-то поднял.

— Эх право! Ну его там, сбегай да оторви ему подкову.

— Что это, где у вас утром пожар-то был? За Полесской площадью, что ли?

— Да, за Полесской. Таки продрало.

В это время малый, отдиравший подкову, снова уселся вертеть колесо.

— Что это, — вмешался он, оскалив зубы, — у вас на Дворянской-то ось, что ли, под бочкой, знать, лопнула? Эх вы, команда!

— Какая там ось? Грядка соскочила. Да чтой-то у тебя у самого на затылке-то? Точно губы красные? Обжег, что ли? — Какое обжег? Золотуха была. Два года ломала. Уж и допекла же, проклятая. Мало ли я от нее постранствовал.

— Полно дуть-то, да и ты брось вертеть да бери кувалду.

— Так! бей! еще! бей!

Я заметил плеву между обваренною шейкой и новым железом.

— Ведь ты плохо проварил, любезный!

— Помилуйте! Одно слово! На целом сдаст, а тут веку не будет. Сами изволили видеть, не железом обвариваю, а сталью. На заводе вам такого материялу не поставят. Одно слово.

— Где же точить-то?

— Да вот, у нас через улицу станок.

— Через полчаса остынет?

— Остынет.

Я уехал и через полчаса вернулся.

— Готово?

— Готово.

— Где ж точить-то?

— Да мы у того же П — на в полчаса обточим. Он не смеет нам отказать, мы ему сами не отказываем.

Тут я увидал, что обманут самым мошенническим образом. Но делать было нечего. «Садись! поедем!» П — кий механик принял мастера-самозванца, как и следовало ожидать, весьма нелюбезно. Никакие увещания не помогали, и только по моей просьбе кузнецу дозволили воспользоваться токарным станком, без содействия заводских рабочих. Оказалось, что самозванец не только не умеет точить, но не может даже вставить бруска в станок, а когда лошадь тронула привод, то он положил точильный крюк на железо, я ожидал, что он и меня и себя убьет. Солнце село. Работы нашей для опытной руки оставалось не более как на один час, но при такой обстановке можно было ожидать только несчастия. Видя, что дело пошло на каприз и личность против кузнеца, со стороны механика, я бросил самозванца на заводе и поехал к главному хозяину заведения с просьбой уладить дело. Сейчас же поскакал нарочный с приказанием сдать дело своему рабочему, а я поехал в гостиницу обедать. Лучше поздно, чем никогда. Часов в 8 вечера явился мой первейший в России мастер, неся тяжелое веретено.

— Извольте, сударь, взглянуть. Без хвастовства могу сказать. Работа — одно слово! Что ж? Ребята на заводе в одно слово сами говорили: нам так ни за что не сделать!

Я сам видел, как рабочие не могли удерживать смеха, глядя на его приемы.

— Уж подлинно, рублик серебрецом на чаек заработал у вашей милости.

Не говоря ни слова, я отдал ему деньги по условию и указал на дверь. К свету я был дома, где меня ожидал сатир, и — увы! — пятнадцать болтавшихся без дела рабочих. Если разборка машины была решительная, то как назвать сборку? Сатир долбней колотил по колесам, ломил их рычагами и, по-видимому, хотел все раздробить.

— Помилуй, что ж ты загоняешь клинья, а ни разу не прикинул по ватерпасу?

— Тут ватерпас не пользует.

— Хоть бы мелом понаметил, где неверно.

— Тут мел не пользует.

Я отвернулся и ушел, и долго еще меня провожали удары долбни: бух! бух!

В пятницу утром пришел прикащик:

— Пожалуйте машину пробовать.

Попробовали: пошла молотить как ни в чем не бывало. Сатир без всякого восторга смотрел на успешный результат своей системы, получил деньги и уехал. Вот и подумал я: кузнец действительно нахальный обманщик, а и за того слава Богу. В субботу с раннего утра молотилка опять пошла работать. В одиннадцать часов явился прикащик. У меня сердце так и обмерло.

— Что?

— Да слава Богу! Бог помиловал. Чуть-чуть она меня не убила. Я лез подмазать на ходу большое колесо (это запрещено, но их не урезонишь), как она вдруг хватит надо мной, а малого таки водилом сшибло. Спасибо не больно убился.

— Да что такое?

— Как раз на самой сварке веретено лопнуло.

— Посылай опять за мастером, а я в воскресенье опять в Орел. Знать, суждено пропадать двум неделям лучшего рабочего времени.

Сельским хозяевам, вероятно, памятна в № 264 «Московских ведомостей» 1862 года статья г. Михаловского, в которой он жалуется на непростительную небрежность гг. Сосульникова, изобретателя зерносушилки, и Корчагина, механика, принимавшего заказы на изобретенную им машину?

Кто бы и что бы ни говорил в оправдание гг. Сосульникова и Корчагина, дело для г. Михаловского разыгралось самым плачевным образом.

Вместо заказанной им машины он через два месяца и десять дней после срока получил железный хлам, за провоз которого с него взяли втрое против действительной цены. Деньги за машину 175 рублей и все хлопоты пропали даром; да весь хлеб, около 4000 четвертей, оставшись в сыром виде, не мог поступить в продажу. Ведь это в большей части случаев равняется конечному разорению. Таких примеров безнаказанного произвола над чужим имуществом у нас не перечтешь. Прошлым летом крестьяне деревни 3 — щи, везшие с завода партию сахару в Москву, свернули с шоссе в свою деревню и распродали сахар в собственную пользу.

Вот кстати! Когда я дописывал последние слова, мне объявили о прибытии из Мценска несчастных московских экипажей. Привез их обратно ехавший из города знакомый крестьянин. Я велел расшить рогожи. По счету все оказалось цело, но верх тарантаса от удара перекосился. Этого мало. Тарантас пришел к нам зашитым, а между тем по вскрытии рогожи оказалось, что московский извощик расшивал его и ехал в нем всю дорогу. Новый трип на спинке и локотниках замаслен грязным полушубком, а клеенка под ногами стерта и исцарапана сапожными гвоздями. Стало быть, кроме провоза я заплатил тридцать рублей за то, что мне сделали убытку на пятьдесят рублей. Желательно бы знать, есть ли какой-либо контроль над подобными проделками, контроль не на словах, а на деле? Отчего в Париже вы поручаете, что вам угодно, первому уличному комиссионеру без всякого опасения, а у нас никому ничего доверить нельзя? Не говорите о низкой степени образования. Это фраза несостоятельная перед ежедневным опытом. Разве у нас в образованных и, пожалуй, по преимуществу образованных слоях не то же самое? Тут не невежество виной, а безнаказанность. Разве литература наша не делает с первым попавшимся именем того же, что извощик сделал с моим тарантасом? Уважение к незыблемой силе закона, уважение по преданию и привычке, всосанное с молоком матери, вот основа и сущность воспитания. Мы все большею частию дурно или, пожалуй, вовсе не воспитаны. Но об этом после.

 

X. Новое Положение о потравах и загнанные лошади

Что ни говорите, а некоторые явления обыденной жизни воочию показывают перемену к лучшему и заставляют с недоверием оглядываться на недавнее прошедшее. Не дальше как два года тому назад не было иных средств сколько-нибудь оградить поля и сады от вторжений чужого скота, как увечить и чужую скотину, и чужих пастухов. Эта единственно целесообразная система была, по безмолвному соглашению, принята повсеместно и нередко проявлялась в правильных набегах, отпорах и побоищах. Дело требовало стратегических способностей с той и с другой стороны, но, увы! — все пинки, зуботычины и арапники не исправляли векового зла. И вот не прошло двух лет, как стало невозможным и ненужным бить и ловить кого бы то ни было. Никому, вероятно, и в голову не придет гнать скотину на ваше поле, а если какая случайно забежит, то хозяин, вероятно, прежде вас бросится отыскивать и загонять ее. «Не бей дубиной, а бей полтиной». Крестьянин без особого сожаления пропьет рубль-другой в кабаке, но заплатить два рубля за забеглую свинью для него очень чувствительно. Прошлого осенью табун мой, под надзором двух мальчишек, пасся по отаве, рядом с овсяньем соседа Р — а, по которому тоже паслись барские лошади. Наши пастухи, помня строгое приказание не пускать скота по чужим полям, не решались перейти к мальчикам-пастухам Р — а, которым, как видно, очень захотелось проводить время в общей приятельской беседе. Правда, они могли бы устроить раут на меже, но тут надо наблюдать за лошадьми. Всего лучше перегнать весь табун в луг, что они и сделали. Видя такой радушный прием со стороны наших пастухов, р — ские крестьянские пастухи в свою очередь пригнали в луг сорок крестьянских лошадей, и все было бы как нельзя лучше, если бы прикащик наш не наехал на эту семейную картину. Со случившимся в поле р — ским старостой он пересчитал крестьянских лошадей, а с помощию рабочих загнал к нам на двор восемь барских. Разумеется, первыми парламентерами явились виновники, мальчишки-табунщики. Я им объявил наотрез, чтоб они несли по 20 коп. серебром за лошадь, всего рубль 60 коп., и что без этого лошади будут кормиться у нас на их счет.

С тем они и ушли. Несмотря на сырую погоду и местами стоявшие лужи, я вышел в поле посмотреть на всходы кормовых трав. Возвращаясь, вижу на гумне колоссальную фигуру крестьянина. Верно, за лошадьми, подумал я и не ошибся.

— Отпустите лошадок, явите Божескую милость, — завопил он еще издали. — Мальчишка-то мой их пасет. Так теперь барин скажет: выручайте как хотите. Лошади-то господские. А и барину-то обидно будет, затем что мы вашу скотину ловили да отдавали. (Действительно, скотник упустил однажды быка к Р-м и выпросил его обратно, не сказав мне ни слова.)

— Напрасно отдавали! Я только об одном прошу всех соседей: ловите мою скотину и берите законный штраф. Зато и я никому без штрафа не отпускаю.

— Да оно точно, батюшка. Ведь вот и крестьянских наших насчитали у вас сорок лошадей; вот вы с них-то и возьмите. Полно им озорничать по чужим дачам. А уж барских-то отпустите. Повек этого не увидите. Тогда хоть по два рубли с лошади возьмите.

— Я беру по Положению, а не по своей воле, и ты хоть до завтра толкуй, а рубль шестьдесят копеек штрафу неси. Без этого нет лошадей.

— Сделай же милость, батюшка! — И колосс шлепнулся в грязь на колени.

Я махнул рукой и пошел по направлению к дому, а мужик, стоя на коленях, продолжал жалобно выводить:

— Батюшка, да где же нам взять рубль шестьдесят копеек? Оглянитесь на мужицкие слезы. — Видя, что я ухожу, мужик встал и догнал меня у крыльца: — Ваше благородие, хоть что-нибудь.

Как и всегда, эта проделка мне надоела:

— Ну, слушай, шестьдесят копеек тебе спущу, а рубль неси.

— Батюшка! оглянитесь на мужицкие слезы.

— Эх, брат, ты пришел Лазаря петь, а мне некогда. — При этом я пошел на крыльцо.

— Ваше благородие, надо же нам расходиться.

— Я тебе сказал.

— Стало, получайте рубль.

С этими словами мужик вынул из-за пазухи и подал мне ассигнацию. Смотрю, новенькая красная.

— Значит, мне девять рублей сдать приходится.

— Девять рублей.

Сдача и лошади отданы по принадлежности. О сорока крестьянских подано объявление сельскому старосте, с угрозой беспокоить посредника в случае неуплаты. А как я не беспокоил посредника, то не получил и денег.

 

XI. Езда по клину и сосед А. Свинцов

Один из четырех моих клинов имеет вид сапога с голенищем, идущим кверху раструбом. Сапог этот повернулся голенищем к усадьбе, подошвой на восток, а носком на север. Линия, соответствующая подошве, — граница с землей А. Свинцова. Две северные линии от носка до подъема и от подъема до раструба — граница с землей К., а южная от каблука до раструба — рубеж с землей тоже Свинцова, но только Свинцова Порфирия Николаевича. С давних пор, когда земля моя состояла в общем владении Свинцовых, крестьяне и владельцы проложили дорогу по моему геометрическому сапогу, перерезая его от половины подошвы к подъему и затем продолжая езду по к — му рубежу. Казенная мера рубежа не позволяла принимать ни вправо, ни влево, и потому рубеж со временем проездился в виде корыта, по дну которого удобно ехать только одноконной подводе. Да мужику больше и не нужно. Зато от подошвы к подъему стесняться было нечем, и по целому клину набили дорогу саженей в пять шириною. Для моей экономии эта дорога не нужна. На генеральном плане ее нет. Со времени отчуждения моей дачи езда через нее сделалась и для свинцовских бесполезной. Тем не менее в первый год моего хозяйства они все еще продолжали ездить через мою усадьбу. Тот с громом и грохотом гонит на паре с базару; этот слез с кумом или с кумой потолковать, третий — водицы напиться. Те пьяны, эти и пьяны, и с трубками. Что ни говорите, в настоящее время всякий старается, насколько возможно, держаться от крестьян в стороне. Пользы от их близости никакой, а забот, хлопот и убытков не перечтешь. Наглядным для меня подтверждением этой истины служит деревня Плоты, расположенная чуть не в упор против носка моего поля-сапога. Крестьянская скотина не сходила с моего поля и заставила меня, во избежание дальнейших неудовольствий, обрыть землю канавой до свинцовской дороги.

Потраву чужих полей можно еще объяснить прибылью, которую доставляет крестьянам подобная промышленность. Но чем объяснить следующий факт?

Вчера, проезжая по дороге мимо рощицы, я заметил, что из-под снега в аллее торчат одни столбики скамейки, а верхней доски нет. При ближайшем осмотре оказалось, что крашеная доска действительно сорвана и унесена вместе с четырьмя большими гвоздями, забитыми в дубовые стулья. Отрезать, обделать и выкрасить садовую скамью стоит денег, но за сорванную доску никто и двадцати копеек не даст. Стоило ли трудиться красть ее и для чего?

Когда землемер обходил все наши дачи, я спросил, могу ли я запахать свинцовскую дорогу? «Имеете полное право». Пока клин отдыхал под паром, езда по нем не представляла особых неудобств, но когда прошлым летом пришлось готовить его под рожь и частью под пшеницу — дело принимало сериозный вид. Я велел дорогу запахать, а у въезда со свинцовского поля прорыть канавку. Надо прибавить, что свинцовские, слава Богу, перестали ездить через мою усадьбу, а доехав до конца К — го рубежа, поворачивали под прямым углом налево на большую дорогу, перерезая таким образом и другой рубеж Порфирия Свинцова. Поле под рожь вспахали и переделали отлично, так что оно приняло вид черного бархатного ковра, и как ни бились над утоптанною и укатанною дорогой, а добились до того, что и след ее исчез. «Ну, — думаю, — слава Богу! авось отвыкнут». В одно истинно прекрасное и жаркое июльское утро, толкуя с поваром на балконе, я заметил двух человек, в какой-то фантастической тележке подъезжавших к нам со стороны свинцовской дороги. Большая, статная, бурая лошадь была запряжена натяжною дутой. Или помещик, подумал я, или франт-купец. «Михайло! не знаешь ли, кто это такой?» — «Не знаю. Никогда не видал». — «Ну, да Бог с ними! К нам — узнаем, а мимо — не нужно». В это время я услыхал шорох в передней и не успел выйти к залу, как дверь из передней отворилась, и на пороге появился седой, довольно полный господин в коричневом сюртуке.

— Честь имею рекомендоваться, сосед ваш, А. Свинцов.

— Очень рад. Не прикажете ли чаю, кофею или закусить? Мы только отпили кофей.

— Благодарю. Завтракать рано, а чаю я уже давно напился.

— Не угодно ли садиться?

— Благодарю. Все сидел дорогой. А знаете ли? Я приехал к вам с жалобой.

— На кого или на что? Позвольте узнать.

— На вас! — воскликнул сосед, сериозно раскатывая глазами. — Вы сделали такое распоряжение (тут он откинул верхнюю часть корпуса назад и значительно расставил руки) qui bouleverse tout mon bien-etre (которое нарушает все мое хорошее самочувствие)! Вы запахали дорогу, по которой мы испокон веку ездим. Согласитесь, что этого нельзя делать.

— Этой дороги и на генеральном плане нет.

— Это все равно, есть она на плане или нет ее. Куда же нам-то деваться? Как нам теперь попасть на большую дорогу?

— Во-первых, позвольте заметить, что с юридической точки зрения далеко не все равно, нанесена ли дорога на план или нет. А во-вторых, сошлюсь на вас самих, удобна ли эта дорога для моей экономии или нет?

— О! с этим я и спорить не буду. Она забивает вам целое поле, и по вашей даче так много дорог, что одною больше, одною меньше, вам ничего не значит. А нам остаться без дороги нельзя.

— Помилуйте! Неужели на том только основании, что если мне в известном отношении очень плохо, то я не должен и помышлять о каком-либо улучшении? Что же касается до вас, вы ни в каком случае не останетесь без дороги.

— Каким образом?

— Вы не добиваетесь права ездить через мою усадьбу и остальную дачу?

— Нисколько. Проехав к — ий рубеж, мы круто сворачиваем налево, на большак.

— Прекрасно.

— Нет; оно было прекрасно, а вы сделали теперь очень дурно, и, воля ваша, я буду жаловаться. Непременно буду жаловаться.

— Как вам угодно! Но если вы так неизменно решились жаловаться, зачем же брали труд толковать со мною об этом деле?

— Мне хотелось уладить дело полюбовно.

— Вполне разделяю ваше желание, и если вы потрудитесь выслушать, постараюсь объяснить мою мысль. Вы согласны, что проселок, которым вы по моей земле поворачиваете на большую дорогу, идет параллельно вашей, то есть нашей общей, меже?

— Согласен. Да к чему это?

— Позвольте! Вы согласны, что запаханная дорога и рубеж между мной и Порфирием Николаичем Свинцовым идут от вашей межи к моей усадьбе, несколько расходясь, так что четыре эти линии составляют почти правильный четвероугольник?

— Да, да, согласен, согласен. Да к чему все это ведет?

— Минуту терпения! Если вам или крестьянам вашим необходимо выезжать с вашего поля на большую дорогу, то не лучше ли сворачивать сейчас же по вашей меже влево, до межи Порфирия Николаича, а потом ехать этою межой до проселка?

— Как это возможно! Это гораздо дальше.

— Согласны вы, что старая дорога не короче межи Порфирия Николаича?

— Согласен.

— Мы уже говорили, что эти две линии в мою сторону несколько расходятся, и потому ваша межа короче моего проселка. Это докажет вам и план. По вашей меже два длинника, то есть 160 сажен, а по моему проселку три длинника, то есть 240 сажен. Итак, предлагаемая мною дорога на 80 сажен короче прежней.

— Помилуйте! Как это может быть? Вы меня никогда не уверите.

— Я бы предложил пари 1000 против ваших 10. Но это значило бы взять с вас деньги даром.

— Стало быть, вы отсылаете меня на Порфириеву межу? Он никогда не позволит ездить по своей меже.

— Не позволить ездить по казенной и потому никому лично не принадлежащей меже он не имеет права, да, кроме того, межа столько же его, как и моя. Представьте, как было бы забавно, если бы Порфирий Николаич придумал запретить мне ездить по моей меже?

— Вы другое дело, а посторонних он не пустит.

— Да вы же сами ездите по моей меже, только не по свинцовской, на которую я вам указываю, а по к-ой. Почему же по одной должно ездить, а по другой нельзя? Мой сосед не пустит по обшей меже, а я обязан пускать не только по меже, о чем бы я и не спорил, а целиком, через клин?

— Помилуйте, как вы не хотите понять? Там я еду по дороге, а вы меня посылаете по меже. Я на это не согласен. Там дальше ни за что не пустят ездить, и главное, дорога хуже. Там и проехать нельзя.

— Не прикажете ли мне проводить вас верхом и указать предлагаемую мною дорогу?

— Сделайте милость. Любопытно посмотреть на вашу дорогу.

— Петр! Вели оседлать лошадь.

Через десять минут я был уже верхом перед тележкой соседа и вывел его без малейшего труда на гладкий, высокий рубеж, по которому даже были накатаны колеи.

— Вот и накатанная дорога, — заметил я вслух, обращаясь к соседу. Но он сидел, видимо, недовольный, и при малейшей неровности, восклицал:

— Хороша дорога. Нет, как можно по рубежам ездить!

Наконец я вывел его на исходную точку, то есть на место, где на его рубежах дорога была мною запахана.

— Вот вы и на вашей дороге! И покойнее и ближе.

— Какое, помилуйте, покойнее и ближе? Вглядитесь-ка на вашу пашню. Пашня славная, охотницкая, а видите ли по ней этот след колес?

Я оглянулся и действительно увидал свежий след.

— Это я к вам ехал… Не могу! Делайте со мной, что хотите, а я все-таки буду ездить по вашему клину, хоть вы его пшеницей засейте. Ловите меня, отпрягайте моих лошадей, словом, делайте, что хотите, а я буду тут ездить.

Какие ни старался я приводить доказательства правоты моего дела, старик оставался при своем и твердил:

— А я буду ездить.

Солнце пекло немилосердно, оводы до того кусали лошадей, что удерживать их долее на месте не было возможности.

— Теперь поступайте как вам угодно и позвольте пожелать вам доброго пути, — сказал я и, повернув лошадь, пустился рысью домой.

— Что копачи, — спросил я вечером прикащика, — кончили канаву на новом огороде?

— Немного не кончили.

— Скажи им: если хотят, пусть по той же цене становятся в поле. Ты знаешь, свинцовский рубеж окопан канавой до бывшей дороги. Пусть они прогонят эту канаву до самого Порфириева рубежа. Мне эта комедия с их ездой надоела.

Осенью, после хлебной уборки, я вздумал нанять несколько десятин на весну под овес. Удобнее всего было нанять у Свинцова, а потому мой прикащик отправился к нему по этому делу.

— Отдает он землю? — спрашиваю я вернувшегося прикащика.

— И отдает и нет. Я, говорит, еще и сам не решился. А ты скажи своему барину, что я буду ездить по вашему клину, как ему угодно.

— Нет, говорю, сударь! теперь уж не поедете.

— Как! Кто мне запретит? Ну, ловите меня!

— Мы ловить не будем, да вы сами не поедете. Там ров прорыт по самый рубеж Порфирия Николаевича.

— Не может быть! Успели канаву прорыть? Нет, не может быть!

— Извольте послать справиться.

— Ну, не ждал так скоро. Да, впрочем, брат, мне и самому в одном месте нужно канаву прорыть. Вот седьмой год собираюсь, да все не соберусь.

 

XII. О вероятности влияния винокурения и южной железной дороги на наше земледелие

Живя в земледельческой полосе России, мы поневоле в каждом новом вопросе обращаемся к той его стороне, которая прямо относится к земледелию. Таких, в высшей степени важных, вопросов задано на разрешение русской жизни — два: винокурение и, если проект осуществится, южная железная дорога. Здесь не место вдаваться в подробное их рассмотрение. Разрешит их окончательно сама жизнь, которая нередко любит подводить совершенно неожиданные итоги. Позволим себе высказать только некоторые соображения о вероятном влиянии этих учреждений на наше земледелие. Начнем с винокурения. Выше говорено, что, куда бы мы ни обратились с нашею жаждой улучшений и преобразований, всюду натыкаемся на несокрушимую стену малонаселенности. Работать некому, распоряжаться некому, беречь некому, продавать некому и разбирать некому; а если случайно и явится деятель на одну из функций, то в качестве монополиста, так что почти было бы лучше без него. Известно, что нравственное развитие идет об руку с возрастающими потребностями. Мы уже не можем, как в старину, довольствоваться хозяйствами, в которых господская усадьба заключалась в каменной риге посреди огромного гумна. Да и к чему было затевать лишнее? Барин живал в Питере или за границей, староста жил на деревне в своей избе, крестьяне привозили готовый хлеб на гумно, а сторожа всю зиму сидели под ригой. Теперь давай усадьбу со всевозможными заведениями, дом со всем комфортом, давай книги, журналы, веялки, сеялки, молотилки, зерносушилки, конные грабли — словом, бесконечную вереницу улучшенных орудий. На все это потребность возрастает с каждым днем, а средства едва ли не идут в обратной пропорции. Только принимая в соображение такое ненормальное соотношение влиятельных условий, можно отчасти уразуметь странные явления нашей экономической жизни.

В запрошлом году, например, урожай ржи в наших местах был далеко не дурной, и рожь зимою в Орле была 3 р. 30 к. за четверть. Прошлое лето рожь родилась лучше, хотя разница урожаев и не была слишком значительна. Зато на севере России неурожай, и почти рядом с нами, в Малороссийских губерниях, тоже неурожай, так что некоторые пророки, по-видимому не без основания, говорили, что с установившимся санным путем, то есть к новому году, рожь пойдет из Орла не на север, а напротив — на юг. Пришел и прошел новый год, и ничего подобного не бывало. Рожь в Орле, только за короткое время, поднялась до трех рублей с копейками, а то продавалась и ниже трех; да и то говорят: скажите спасибо винокурам, а без них вы отдавали бы вашу рожь чуть не даром. Чем же объяснить подобное явление? Тем, что наши хлебородные местности, за исключением разве лежащих у самых бойких сплавов, могут и должны смотреть на себя как на отделенные от внешнего мира непроницаемою стеной и предоставленные исключительному влиянию домашних обстоятельств. Эти домашние обстоятельства наконец меняются. По освобождении крепостного труда, освободилось и крепостное винокурение. Всякий помещик имеет право в больших и малых размерах перегонять рожь в спирт. Винокуры гребут деньги лопатами и не успевают приготовлять живительную влагу; кабаки вырастают как грибы, а народ благословляет судьбу и, забыв, вынужденные откупом, общества трезвости, пьет дешевку как воду. Было бы близорукостию безусловно радоваться этим явлениям, но постойте! дайте срок! Конкуренция поделит более равномерно барыши винокуров, а постоянная возможность дешево напиться успокоит рьяность любителей. У свободного винокурения есть другая сторона, другая перспектива, которая должна быть близка сердцу земледельца. Сколько писано и говорено о том, что соседние государства, благодаря новейшим устройствам путей сообщения, отбивают у нас хлебные рынки! До какой степени трудно нам с ними соперничать, видно из следующего расчета: в Орле пуд ржи с небольшим 30 к., в Москве 40 к. Доставка до Москвы с небольшим 60 к. за пуд. Следовательно, мне почти вдвое выгоднее сжечь свою рожь на месте, чем тащить ее гужом в Москву. Тут еще до заграничной торговли далеко, а нам необходимо продавать за границу, если мы сами покупаем там товары. Поэтому каждое производство, добывающее из громоздкого, тяжеловесного и дешевого материяла необъемистый, легкий и дорогой продукт, составляет величайшее благо для всей страны. Не имея под руками положительных данных касательно вероятности успеха русского спирта в качестве конкурента на западных рынках, не говорим ничего утвердительно; но если бы Россия сделалась исключительною и естественною поставщицей этого продукта за границу, то земледелие наше выиграло бы неимоверно. Не забудем, что, вывозя зерна, мы истощаем поля, а вывозя спирт, оставляем даже удобрительные части в виде барды. Какое другое производство представляет разом такие две выгоды? Все эти соображения ясно показывают, что мы как рыба об лед бьемся о плачевное состояние наших торговых и всяческих путей и что каждый новый шаг к их улучшению, каждой замысел, вроде проекта южной дороги, не может не вызывать общей радости. Не будем спрашивать, устоит ли тот или другой путь на собственных коммерческих ногах? Предполагается, что всякому антрепренеру известно мудрое изречение азбуки: «Взирай на конец» . Нас и в этом вопросе интересует одно вероятное влияние его на земледелие.

Насколько мы понимаем дух крестьянской реформы, она должна разрешить два вопроса: эманципацию личности и эманципацию труда, что почти одно и то же. Если я непременно обязан трудиться так, а не иначе, то не могу еще назвать свою личность вполне свободною.

Труд только тогда свободен, когда подобно всем остальным ценностям обусловливается предложением и требованием, когда он вольнонаемный. Итак, вольнонаемный труд является логическим последствием и конечною целью реформы, о которой, во избежание недоразумений, скажем раз навсегда, что мы ей и в принципе, и во всех проявлениях по сей день — глубоко сочувствуем. Если, с одной стороны, понятны тысячи препятствий к достижению конечной цели преобразования, то не менее понятны, с другой, и материальные жертвы в пользу идеи. То и другое в порядке вещей. Называют же себя французы единственною нацией, сражающеюся за идеи; почему же не взять нам, в том же смысле, монополию материяльных жертв? Служа главной идее, невозможно избежать необходимых, и очевидно враждебных самому делу уступок. Так в самой форме освобождения кроются два, враждебные его конечной цели, деятеля. Первый не более как временный (так он и называется) обязательный труд. Будучи обязательным, он в то же время не может быть вольнонаемным. Второй враждебный деятель — поземельный надел. Если вы скажете, что он нисколько не мешает вольному труду, — я вполне согласен. Зато и вы в свою очередь должны согласиться, что он сильно мешает вольнонаемному, без которого столь вожделенный расцвет нашего земледелия не мыслим. Я нарочно указал на условия, неизбежные, но тем не менее враждебные вольнонаемному труду — этому по сей день чахлому продукту русской флоры, чуть было не сказал фауны. До сих пор все понятно, нельзя, признавая самую вещь, враждовать против ее существенных качеств.

В прошлом году, по причине дружной весны, все поля разом покрылись водою, и мыши с отчаянием бросились к жильям. Садовник, желая пораньше выгнать зелень в парнике, должен был три раза все сеять снова. Мыши систематически съедали всходы, пока обсохнувшая земля не распустила мышей восвояси. Тут нечего делать. Кто в степи заводит парники, должен заранее мириться с возможностью мышиных набегов. Но если бы садовник, под предлогом просушки рам, стал раскрывать на ночь парники и морозить вожделенный салат и огурцы, это показалось бы непонятным или заставило бы спросить: нельзя ли предохранить рамы от сырости, не губя и без того хилых посевов? По нашему крайнему разумению, постройка огромной дороги, быть может на много лет, станет разыгрывать в нашем краю роль моего садовника. Этому могучему, самобытному деятелю предстоит на выбор: укрепить, умножить и взлелеять вольнонаемный труд и водворить общую уверенность в его силах или на первых порах задержать его рост. Читатели, вероятно, помнят прекрасную статью в прошлогодней «Современной летописи» «Русского вестника» о выгодной замене войсками посторонних рабочих при постройке железных дорог? Совершаясь на таком основании, постройка южного пути явится для всего края истинным благодеянием в земледельческом отношении. Обильное продовольствие рабочих солдат заставит каждого земледельца с новым рвением трудиться в хлеве, поле и огороде, и земледелие мало-помалу возмужает до степени зрелости, какой от него вправе будет ожидать новый торговый путь. Если же, напротив, работа будет производиться частными вольнонаемными рабочими, то должно ожидать явлений противоположных. Земледелие, предоставленное собственным ограниченным силам, не может и помышлять о борьбе с капитальным предприятием, рассчитанным на большие расходы. Все и без того малочисленные вольнорабочие уйдут на чугунку.

 

XIII. Рассказ знакомого с Юга

Нынешнею зимой в Москве я неожиданно получил записку с приглашением повидаться с одним проезжим семейством, с которым я был знаком, состоя на службе в Новороссийском краю. Нечего говорить, как я обрадовался случаю увидать давнишних добрых знакомых и потолковать обо всем, что такими живыми и глубокими чертами врезалось в моем воспоминании. Дети, которых долго не видишь, лучшее мерило прожитых нами лет. Такое мерило встретил я и в знакомом семействе. Мальчик, которого я знавал в курточке, теперь вышел ко мне молодым помещиком и бывшим студентом. Перебрав всех общих знакомых, я обратился к моему собеседнику с такими словами:

— Видите, как я помню все подробности и радуюсь движению вашего земледелия, вашим паровым молотилкам, разъезжающим на волах по помещикам и молотящим за 25 рублей в день до 250 копен и т. п. Признаюсь, я всегда считал общий уровень образования в вашей местности гораздо выше того же уровня во многих и премногих углах России. В этом отношении с каждым днем можно ожидать только лучшего; но в качестве чуть-чуть не земляка, позволю себе обратиться к вам с вопросом, на который прошу отвечать вполне и откровенно. Какой отголосок находит в вашей стороне малороссийская пропаганда? В мое время ничего этого не было, а потому этот элемент для меня совершенно новый, и мне хотелось бы иметь понятие об отношении его к вашему краю.

— Вполне понимаю ваш вопрос, — сказал знакомый, — и постараюсь правдиво отвечать на него. То, что вы называете новым элементом, в отношении к стране вовсе не элемент, потому что не пользуется ни малейшим сочувствием с чьей бы то ни было стороны. Простой народ ничего не читает и потому мнимо-народные книжки — всего менее народные, а образованный класс, если говорит по-малороссийски, так только с чернью, а между собою, как вы сами знаете, порядочные люди говорят чистым русским языком и читают русские книги. Степень чистоты произношения и оборотов, почти без исключения, верное мерило степени образования. Мы так искренно любим наш край наделе, а не на словах, что не нуждаемся в косноязычных заявлениях этой любви на местном наречии, на котором и заявлять-то ничего нельзя. Неужели, чтобы любить Новгород, Вологду или Мценск, нужно непременно говорить на их местных наречиях и писать по-амченски. я гуторил (вместо говорил) и побаляхней (вместо побольше)? Для того чтобы правильно выражать всевозможные оттенки мыслей на языке Карамзина, Пушкина и др., необходимо кроме тщательного образования запастись многим; а чтобы гуторить побаляхней, нужно только не родиться немым. С недавних пор наши русские — не знаю, как их назвать, — философы, что ли?..

— Я их называю учэные и пишу через оборотноеэ.

— Именно учэные! С недавних пор наши учэные стараются представить Россию каким-то лунным миром, в котором все не так, как у людей на земле. Нам одним не нужно ни Бога, ни чести, ни положительных законов, ни святости договоров, ни личной собственности, ни общего литературно-образованного языка. Положим, они все это хотят пробовать для блага человечества, да что бы им для своих экспериментов выбрать corpus vile поменьше России? А то, право, смешно.

— Да, — заметил я, — на что, кажется, более разнообразия в наречиях и произношении, как в Германии или Франции? Друг друга не понимают. А пусть-ка эти господа уверят образованных швабов, австрийцев или валонов, что не надо говорить языком Гете или Мольера? Что касается до простого народа, то наши учэные всего менее имеют понятия о его настоящих нуждах. Истинно ученые другое дело. Г. Буслаев любит и изучает русскую старину, что не мешает ему в этом сериозном занятии видеть пищу для специалистов, а никак не для народа. Народ стыдится собирателей песен и сказок, потому что песня, сказка и грамота могут, в его глазах, быть сопоставлены только на смех. Но я увлек и прервал вас, а мне одинаково, если не более, интересна и другая сторона вопроса, сторона политико-социальная.

— Понимаю, о чем вы говорите, и смело могу вас уверить, что и эта сторона находит в нашем краю не более сочувствия, чем первая. В подтверждение моих слов могу рассказать анекдот, в котором мне поневоле пришлось быть действующим лицом.

— Сделайте милость! Я вас слушаю.

— Мы, как вы знаете, живем и хозяйничаем вдвоем с братом. Отношения наши к крестьянам самые мирные и с первого дня реформы все более превращаются в простые соседские. За все время я вынужден был один только раз выехать на косовицу (сенокос) по поводу возникшего шума и беспорядка. Тут я довольно крупно поговорил с громадою (миром), и дело кончилось тем, что громада сама выдвинула вперед зачинщиков и тут же наказала их. Кроме этого не было ни столкновений, ни недоразумений. Крестьяне вполне довольны своим положением и нами, а мы не можем сказать про них ничего худого. С весны прошлого года стали ходить слухи о переодетых бродягах, старающихся вступать в разговоры с крестьянами и всячески волновать их. Так как обычный наш форум и агора — шинок, то, позвав шинкаря, нашего же крестьянина, я объяснил ему дело и поручил дать мне знать, если кто-нибудь чужой в простонародном платье станет слишком красно рассказывать. Незадолго до рабочей поры, в воскресенье, часов в 5 вечера, прибежал шинкарь с известием, что какой-то не наш что-то очень красно рассказывает. «Хорошо, ступай!» Отправляясь в шинок следом за шинкарем, я зашел на конный завод и из двенадцати конюхов выбрал четырех посильней и порасторопней. «Ступайте за мною к шинку да держитесь у дверей. Может, вы мне понадобитесь». — «Слушаем». Я вошел в шинок и, не обращая ни на кого внимания, сел на лавку. Крестьян было много, и они в свою очередь, по-видимому, не обратили внимания на мой приход, а продолжали стоять или сидеть по-прежнему. Убедясь в присутствии незнакомца, я легким движением пальца указал некоторым из тех, что постарше, на дверь.

Мало-помалу громада очистила шинок, и мы остались втроем: шинкарь, незнакомец и я.

«Ступай-ка, брат, и ты», — сказал я шинкарю, и он исчез за дверью.

«Позвольте узнать, милостивый государь, — обратился я к незнакомцу по-русски, — что значит этот маскарад? Напрасно вы старались наряжаться. Ваш костюм никого не обманет. Цвет вашего лица и рук доказывает, что вы не чернорабочий».

Поддерживая роль костюма, незнакомец понес какую-то галиматью, притворяясь, что не понимает меня, и стараясь в то же время говорить чистым хохлом. Это ему не удавалось, что я ему тотчас заметил. Мое замечание неожиданным образом сделалось поворотным пунктом комедии. Оно рассердило народного витию, и он уже по-русски пустился доказывать, что я не имею права останавливать путешественника.

«Послушайте! Не горячитесь! — прервал я его. — Во-первых, вы в той западне, в которую влезли по доброй воле. Во-вторых, я уверен, стоит вас обыскать, чтобы находящиеся при вас документы увели вас слишком далеко. А в-третьих, достаточно не защищать вас, и нельзя ручаться за вашу судьбу. Громада, столковавшись в настоящую минуту об истинном значении вашем, может заставить вас полететь в пруд. Это я говорю в виде предостережения, а теперь позвольте узнать, зачем вы здесь? Не может быть, чтобы вам не были известны наши мирные отношения к крестьянам. Вы знали, что они нами довольны. Зачем же вы пришли сюда? Смущать, восстановлять, вызывать на беспорядки и несправедливости? Согласитесь, это положительно бесчестно. Теперь можете идти своею дорогой, и я позабочусь о вашей безопасности».

«Милостивый государь! — воскликнул он вдруг. — Мы встретимся с вами в другом месте».

«Что это? — перебил я его. — Дуэль? Посмотрите на свой костюм, и вам самим станет смешно. Впрочем, встречайтесь где угодно; не советую только здесь возобновлять нашей встречи».

Затем я велел выпроводить его подобру-поздорову из деревни и только на другой день узнал, что в знакомой вам Петровке он обращался с своим красноречием к громаде. За это красноречие мужики избили его до того, что староста, во избежание дальнейших последствий, выпроводил его куда-то на своей подводе. Дальнейшая судьба этого человека мне неизвестна.

Что касается до меня, то я отвечаю за вполне верную передачу рассказа.

 

XIV. Кому всего естественнее принять обязанность народных воспитателей

С первых дней эманципации много у нас было говорено, писано, жертвовано и делано в пользу народного образования. Чего логичнее простого положения: «Рабу не нужно образования, свободному оно необходимо»? Но логика жизни показывает, что это не так просто, как кажется, и что никакими внешними стимулами нельзя развить того, в чем не чувствуется насущной потребности. Эта неумолимая логика указывает на охлаждение к народному образованию в слоях, откуда вышло самое движение, и на болезненное состояние народных школ. Чем объяснить подобное явление? В прошлогодних заметках моих я указал мимоходом на существенную разницу между образованием и воспитанием. И на этот раз, приближаясь к подобным вопросам, мы, по свойству статьи, должны ограничиться общим указанием на предмет, не вдаваясь в подробное рассмотрение его. Более всего мы желаем, чтобы наша мысль не была понята превратно.

Говоря об образовании, в противоположность воспитанию, мы находили, что воспитание должно иметь своим результатом привычку свободно действовать в кругу ясно обозначенных неизменных законов, привычку, переходящую наконец в природу. Итак, первое средство к народному воспитанию — положительные и бдительно охраняемые законы, относятся ли они к нравственному или только физическому проявлению воли и выражаются ли в письменах или изустных преданиях, обычаях, обрядах. В этом смысле мы не можем назваться народом воспитанным. Но и в общей невоспитанности есть свои степени. Крестьянин, старообрядец, строго держащийся древних преданий, — люди, более или менее воспитанные в народно-русских понятиях; высший круг — люди, более или менее воспитанные во французских понятиях. Рождается вопрос: в каких преданиях воспитаны люди, отвергающие всякое предание во имя мнимо-научного движения? Мы не раз говорили и приводили примеры тому, что истинная наука чужда враждебных отношений к жизни. Но недоноски науки, преимущественно у нас на Руси, по исключительности положения, находятся в особых нравственных условиях. Они среди общей невоспитанности могут по преимуществу назваться невоспитанными. Какое явление представляет нам в этом смысле Базаров? Он отстал от народа и не пристал к обществу. От первого он сам и руками и ногами, и во второе его не пускают. Нашлась одна Одинцова, да и та потом раскаялась.

Базаров одинаково непонятен и угловат в избе и в гостиной. Ему хорошо только в своем тесном кружке, где нет преданий, нет законов, где все хорошо, все дозволено, где с равным бессмыслием можно рыться немытыми руками и в чужих верованиях, и во внутренностях лягушек и разложившихся трупов.

Но оставим Базаровых в стороне и взглянем на воспитание вообще и на русское в особенности. Воспитание, как мы видели, может преимущественно обращаться к нравственной стороне или ко внешней, или к той и другой вместе. Но куда бы оно ни обращалось, воспитание представляет уже возможность жить в обществе, не истребляя друг друга, подобно дикарям. Исключительно наружное воспитание, удерживая известную стройность общества, лишает его всякой силы движения. Раз узаконенная, отлитая форма неизменна и, подобно китайскому башмаку, препятствует росту живого организма. Между тем нравственные узы, оказывая обществу ту же услугу, как и внешние, способны постепенно расширяться, согласуясь с нравственным развитием духовного организма.

Христианство является, бесспорно, высшим выражением человеческой нравственности и основано на трех главных деятелях: вере, надежде и любви. Первыми двумя оно обладает наравне с прочими религиями. Нет религии без веры и надежды; зато любовь — исключительный дар христианства, и только ею Галилеянин победил весь мир. Излишне говорить, что вера, надежда и любовь свойственны душе человека. Христианство и не могло бы быть таким могучим двигателем, опираясь на несуществующее. И важна не та любовь, которая, как связующее начало, разлита во всей природе, а то духовное начало, которое составляет исключительный дар христианского воспитания.

Что верующий верит в своего Бога и надеется на него — очевидно, но любит ли он его в христианском смысле — это другой вопрос.

И друг степей калмык

ставит перед бурханом свечку и откладывает частицу съестного на особое блюдце. Господи помилуй, сказанное в минуту опасности в том же смысле, в каком по миновании ее говорится: Господь помиловал, только подтверждает пословицу «Гром не грянет, мужик не перекрестится» и далеко отстоит от христианского: «Господи помилуй меня грешного, недостойного твоей чистоты, и сделай меня сопричастником правды Твоей, во имя моей к Тебе любви». Между этими двумя Господи помилуй целая бездна.

В последнее время литература не скупилась на заявления односторонности семинарского образования. Та же нота звучит в воспоминаниях г. Заилийского («Кадетская юность», «Отечественные записки», ноябрь 1862 года). Вот его слова: «Все касающееся до сердца изгнано… осталась сухая процедура исполнений, приказаний и процесс бессмысленного заучивания заданных уроков самого разнородного содержания». Недавно один почтенный педагог рассказал мне о следующем куриозном экзамене вновь прибывшего в Москву семинариста: «Желая узнать, в какой мере владеет он русским языком, я попросил его описать свой приезд в Москву. С этою задачей он вышел в соседнюю комнату и долго сидел за затворенными дверями. Выходит наконец измученный, весь красный и в испарине. „Нет, — говорит, — юля ваша, на эту тему не могу“. — „Помилуйте, что же вы после этого можете?“ — „Этого решительно не могу, а если угодно о бессмертии души, сейчас изготовлю“». Мы слышали голоса бывших семинаристов и кадет. Если бы можно было разом спросить питомцев и других воспитательных учреждений, не исключая и домашних, мы, вероятно, в общем итоге услыхали бы то же самое. Если русский ребенок не вправе жаловаться на обузу образования, то тем более ему некого упрекнуть за излишние труды, потраченные на его моральное воспитание. Думай и чувствуй как знаешь, только не попадайся в наружных проявлениях твоей нравственности.

Не так идет дело воспитания там, где воспитание есть сериозное дело. Пишущий эти строки имел счастие воспитываться (увы! не долее трех лет) в немецкой школе. Отчего, скажите, не только посторонние мне воспитанники, но я сам озираюсь с таким тяжелым чувством (хорошо бы, если бы только с комическим) на наше русское школьное воспитание, и отчего, вслед за тем, я же не могу без чувства искренней признательности переноситься мысленно в немецкую школу? Отчего это? Очень просто! «Как аукнется, так и откликнется». Я чувствую всю меру добра, которого мне желали мои воспитатели, ту любовь к делу и к нам, детям, которая не позволяла им довольствоваться большею или меньшею степенью успехов, более или менее приличным поведением, а заставляла по поводу всякого поступка ученика обращаться к нравственной почве, на которой созревал поступок. Тут все сводилось на нравственную сторону человека. Бывали и у нас взыскания и наказания. Но самым жестоким мучением было идти получать выговор от директора. В случае проступков, изобличавших порочные наклонности, выговор продолжался иногда более часу. При словах «поди-ка сюда» виновный входил в кабинет директора и останавливался перед ним с глазу на глаз. Увы! Не раз приходилось и мне стоять подобным образом, и если бы мне в то время предложили жестокое телесное наказание как средство избавиться от выговора, я бы с радостию принял предложение. Сам директор в подобных случаях не садился, а стоял в красном халате, с огромною пенковою трубкой, несколько перегнувшись через спинку кресла. Никто из нас не забудет этого халата и этой трубки. Нам под конец казалось, что сама трубка имеет свойство знать все изгибы и сокровеннейшие тайны нашего сердца. Разумеется, таким всеведением директор был обязан собственной проницательности и неусыпному надзору учителей-надзирателей, собиравшихся под его председательством в 1-е число каждого месяца на ночные конференции. Делая выговор, что он называл coram nehmen, директор никогда не возвышал голоса, не прибегал к угрозам, но тем не менее был неумолим. Обнажив всю душу виновного, он целым рядом заключений доводил его до той страшной бездны отвержения, в которую с каждым шагом готовился столкнуть его господствующий в его душе порок. Подобные увещания страшно действовали на мальчиков. Многие не выносили нравственного потрясения; им делалось дурно, и ни один, даже из самых упорных, не покидал кабинета без громких рыданий.

В этом же направлении, в продолжение многих столетий, без устали работает в хорошо воспитываемых народах церковная проповедь, и из уст пастырей переходит в уста каждого главы семейства. Бабушка, рядом с сказками и преданиями старины, передает детям правила нравственности и толкования на изречения ее настольной книги Библии. Удивительно ли после этого, что народы, живущие при таких воспитательных условиях, отличаются твердостию нравственных начал и глубоким к ним сочувствием? Все это еще так от нас далеко, что многие способны воскликнуть: «Это все немечина! Нам этого совсем не нужно!»

Что же нам нужно? Нравственное шатание? Поблажка всевозможным страстям и порокам? Словом, теория ощущений? С разделяющими подобные убеждения спорить не будем. С ними мы слишком далеко расходимся. К счастию, не все русские разделяют такие мысли, чему доказательством служат попытки к народному образованию. Русское самосознание желает школ и только озирается во все стороны, ища воспитателей. Где же они? кто такие?

Прежде ответа на этот вопрос позволим себе еще раз небольшое отступление. Порицая неподвижность внешнего воспитания, мы не могли не признать за ним заслуги охранения данного порядка. Лучше какой-нибудь порядок, чем совершеннейший хаос и столпотворение. Человек, воспитанный в преданиях русской старины, неизмеримо выше человека, вовсе не воспитанного. Первобытный русский человек вовсе не склонен к смятениям и волнениям, и если есть в нем к тому возможность, так только при мысли, что нарушается то, во что он привык верить как в непреложное.

Никто не может сказать, чтобы русский священник был способен преднамеренно волновать свою паству в смысле политическом или социальном. В этом отношении русское священство, как истинно христианское, стоит неизмеримо выше католического, постоянно стремящегося к приобретению мирской власти. Одно это качество дает нашим священникам полное право, предпочтительно перед всеми соискателями, на звание народных воспитателей. Доверив им школы, можно быть совершенно покойным насчет политических и общественных убеждений учеников.

Почему же, спросите вы, Базаровы, которые по преимуществу вышли…?

Постойте! Постойте! Возражение ваше, по-видимому, уничтожает все сказанное выше. В самом деле, каким образом люди, с самым мирным направлением в своей среде, могут являться такими радикалами, перешагнув заветную черту? Или то, или другое неверно. Напротив, не только и то и другое верно, но одно вытекает из другого. Базаров, оставаясь в своей среде, строго ограниченной на всех пунктах, отлично покатился бы по обычному полю. Тут исключительно внешняя гимнастика ума не привела бы его ко вражде с самим собою, а была бы, напротив, даже полезна ему лично. Что за беда, что небольшое поле огорожено со всех сторон? Рикошетируй всю жизнь, благо толчок дан и благо угол падения равен углу отражения, рикошетируй, лишь бы не сорваться за борт, рикошетируй, пока прямым и ослабевающим ходом не побежишь умирать — в лузу. Но при подобных условиях выскочить за борт — беда, и чем умнее сорвавшаяся личность, тем для нее хуже. Помилуйте! Что делать тому, для кого существование духов (ergo spiritus existunf) было попеременно то положением, то отрицанием единственно ради гимнастики? Человека с основами нравственного воспитания влекут известные симпатии в ту или другую сторону жизни. А тут нет никаких симпатий, а есть одна непримиримая антипатия к своему прошедшему. Но антипатия — бесплодное отрицание. Что же, повторяем мы, делать выскочившему за борт? Все предметы для него безразличны. Он на все смотрит при помощи источников изобретения. Для него все, что только есть во вселенной, существует под условиями: «Quis, quis, ubi, quibus, auxiliis, cur, quomodo, quando». В нем жив импульс, заставивший его выскочить за борт; он чувствует потребность рикошетировать, а тут на беду бортов-то и нет. Что ж делать? Остается один исход. Решить раз навсегда, что все предметы борт, и пошел задавать рикошеты. Пень — рикошет; человек — рикошет; закон — рикошет; наука — рикошет; искусство — рикошет, et sic in infinitum.

Часто Базаров, по-видимому обласканный судьбою, особливо если сравнить его настоящее с прошедшим, тем не менее, судя по боязливому шепоту его клиентов, озлоблен. Нам смешно. Мы думаем: «Господи! на кого и за что?» А войдите в его положение. Он не столько умен, что чувствует невозможность основать жизнь на рикошетах. Но в известных летах не дашь себе нравственной основы, если ее нет. Недаром немцы говорят: «Чему Ванечка не выучился, Иван не выучится вовеки» («Was Hanschen nicht lernt; lernt Hans nimmermeht»).

Мы страдаем болезненным продуктом нашего несоразмерного стремления к высшему образованию. Объяснимся. Мы толкуем об исключительности правительственной инициативы. Эта инициатива нигде не выразилась с такою силой, как в Петровской реформе. Перед лицом прогресса правительство было все, а народ ничто, и отношение между ними было чисто крепостное. Приехал барин из-за границы в имение и видит, что старое не годится. Ломай старое! Сломали. Надо же и новое: надо повара, слесаря, бухгалтера, столяра и т. д., а где их взять? Не дожидаться же, в продолжение тысячи лет, добровольного предложения на спрос со стороны народа? Барин пособрал первых попавшихся мальчиков и отдал в науку. Разумеется, первая отдача сопровождалась похоронными проводами и голосьбой; но когда родители и сверстники убедились, что преждевременная смерть не есть неминуемое следствие науки, а увидали, напротив, преуспеяние ученых, то начали являться добровольные жертвы, при непременном условии получить за выучку те же льготы и выгоды, какими пользуются их предшественники. Так, у многих помещиков обучившийся какому-либо мастерству крестьянин получал исключительное право жениться и выбирать невесту. То же самое делало правительство, вербуя для своих целей специалистов.

С падением крепостных отношений рушился и подобный порядок вещей. Дело стало на коммерческую ногу и пошло на предложение и требование. Теперь посмотрим, много ли найдется охотников, из дворовых или мещан, платить «Яру» и повару Английского клуба, за усовершенствование своих сыновей в поваренном искусстве по 300 рублей в год? Зато ни один безумец не потребует от помещика подобной жертвы в пользу первого желающего, как бы ни были велики способности последнего к стряпне. Естественный ход дела предоставляет каждому учиться на свой страх и на свой счет. Правительство, вербуя на известных условиях специалистов, должно же наконец дойти до момента, в который все вакантные места будут заняты. Оно может продолжать давать чины, но вынуждено будет отказывать в местах. Что ж из этого произойдет? Излишек приготовленных или полуприготовленных специалистов, навсегда оторванных от родной почвы, останется без занятия и составит единственно возможную на Руси форму чистейшего пролетариата.

Таковы всегда следствия искусственного нарушения экономического равновесия. Искусственное приготовление неограниченного числа специалистов — в своем роде то же, что неограниченное заготовление шляп в национальных мастерских. Дело другое, если бы в народе чувствовалась потребность в специалистах и была возможность ее удовлетворить. Но ничего подобного нет. Возьмем для примера медиков. Предположим, что все казенные места заняты, а в столицах конкуренция низвела плату неизвестному медику средней руки до последнего minimum: спрашивается, куда деваться кончившему курс? В провинцию лечить мужиков? Действительно, у многих помещиков были сельские больницы, в которых вольнопрактикующие медики получали приличное содержание. Но когда крестьянским общинам пришлось принимать эти учреждения на свои руки, они решительно отозвались, что им больниц не нужно. Даже официальные наши медики, уездные врачи — не более как судебно-медицинские чиновники. Крестьяне и не думают у них лечиться. Если таково положение медика, что сказать про филолога, математика, юриста? Поневоле пустишься в литературу из-за хлеба, хотя ни для кого не секрет, какая это ненадежная богадельня. Говоря о жертвах искусственного нарушения экономических законов, мы до сих пор имели в виду кончивших полный курс наук. Их сравнительно немного. В пользу их энергии, любви к труду, а вместе с тем известной пригодности в практической жизни говорит доведенное ими до конца сериозное дело. Но сколько незрелых плодов, недоносков науки, высыпается ежегодно на столичные мостовые, умножая массу единственно возможной у нас формы пролетариата? Весь этот пустоцвет сидел бы на своем родном стебле и был бы там по-своему полезен или хотя безвреден. Перемещался бы на новую почву только тот, кто, десять раз взвесив, с одной стороны, свои силы, а с другой — материальные пожертвования, неразлучные с таким перемещением, действительно нашел бы, что игра для него стоит свеч. Но пока освещение и музыка казенные, отчего же не пуститься в пляс?

Вы скажете: везде, где есть школы, есть недоучившиеся люди. Действительно. Но образование, а тем более полуобразование, предпринимаемое на собственный риск, не позволяет ученику окончательно отрываться от родной среды, между тем как у нас человек, смотрящий на науку как на карьеру, сжигает мост за собою. В Париже в знакомом мне отеле кухарка на трудовые деньги дала своей дочери классическое воспитание. Девушка знала по-гречески и по-латыни и готовилась в наставницы. Хорошо, что усилия матери увенчались успехом; но в противном случае кухарка не задумалась бы отдать свою недоученную дочь в прачечное, корсетное или иное заведение. Там это ежедневное явление. Но кто видал у нас институтку прачкой, кадета или студента поваром или, по крайней мере, дьячком? Итак, представляется следующая дилемма: или не нарушайте искусственно экономических законов, или устройте воспитание, не ставящее человека во вражду с окружающим бытом.

Возвращаясь к народному воспитанию, мы наконец в состоянии формулировать нашу мысль. Нравственно-христианское воспитание, какой бы высоты оно ни достигало, только умягчает и возделывает духовную почву для плодотворного восприятия всего высокочеловечного, не ставя человека во враждебное отношение к его жребию, как бы этот жребий ни был скромен.

Напротив того, искусственное умственное развитие, раскрывающее целый мир новых потребностей и тем самым далеко опережающее материяльные средства известной среды, неминуемо ведет к новым, небывалым страданиям, а затем и ко вражде с самою средою.

«Какой же практический вывод из всего этого?» — спросит иной. «Стало быть, вы отвергаете умственное развитие народа, отвергаете школы?» Нимало. Во-первых, я от души сочувствую народным школам, лишь бы они смотрели на грамотность не как на конечную цель, а как на одно из средств к смягчению, очищению, а также и утверждению народных нравов. А во-вторых, считаю величайшим неразумием и жестокостью преднамеренно развивать в человеке новые потребности, не имея возможности дать ему и средства к их удовлетворению. Не то же ли это, что в безводной степи накормить неопытного человека селедкой, снять шапку и сказать: «Теперь, мой друг, я свое дело сделал, накормил тебя, а уж водицы поищи сам»?

В настоящее время я лично обучаю двух крестьянских мальчиков грамоте. Не могу сказать, чтоб они были слишком тупы, но они неразвиты до невероятности. Желая насколько возможно сократить обучение грамоте, я всеми силами стараюсь развить их мышление. Дело, кажется, идет успешно, но я считал бы себя или злодеем или несчастным, если бы хотя одно неуместное слово мое возмутило их против среды, в которой они до сего дня совершенно счастливы, несмотря на отрепанные рукава их кафтанов. Даже Фамусов в минуту жесточайшего гнева чувствовал, что ничего не может сделать хуже над вертлявою Лизой, воспитанницей Кузнецкого моста, как: «В избу марш, за птицами ходить». Но из птичника есть надежда опять попасть на Кузнецкий мост, а что сказала бы Лиза, если б ее навек упекли за кривого скотника?

Теперь посмотрим, откуда могут явиться конкуренты на звание народного учителя?

О помещиках и дамах говорить нечего. Как ни похвально в этом случае их рвение, в общей сложности оно представляет не более как дилетантизм, на который не может положительно рассчитывать народная экономика.

Грамотные солдаты, то там, то сям появляющиеся в бессрочном отпуску или чистой отставке, в качестве народных наставников представляют два неудобства: 1) порученное им воспитание, при благоприятнейших обстоятельствах, ограничится механизмом чтения и письма, составляющим не более как средство, а главная, нравственная цель потеряется из виду; 2) такое воспитание, предоставленное случайности, лишено будет нравственного единства, которое должно быть первым условием такого многозначительного дела. Нежелательно также, чтобы каждый мог ковырять в народной совести, этом священном тайнике всех грядущих судеб самого народа, а потому еще менее следует помышлять о представлении учительских мест людям из среды нравственного и материального пролетариата. Это значило бы поступать не только неосмотрительно, но преднамеренно губить народную нравственность. Впрочем, нечего и опасаться претендентов с этой стороны. Крайняя стесненность наших земледельческих средств еще надолго не позволит мало-мальски развитому человеку взять у нас на себя какую бы то ни было отрасль личной услуги. Возьмем ближайший пример нашей фермы. Вот материальные средства прикащика. Он с женою (оба грамотные) и двумя детьми помещаются в комнате в 8 аршин длиною и 4 шириною. Все семейство, кроме готовой пищи, получает 100 р. годового жалованья, имеет право держать на корму лошадь, корову и несколько овец. Я знаю, что прикащик доволен своим положением и крайне дорожит местом, на котором должен быть вечным, неусыпным тружеником. Спрашивается, какой вкусивший от древа познания человек удовлетворится подобною скромною долей? А ни одно из окрестных крестьянских обществ не может дать своему школьному учителю и такого содержания. Солдат, от которого мальчики поступили ко мне и который в два месяца не выучил их распознавать буквы, а только вдолбил даже не како — у, ку-ку, а како — ик, ку — ку, люди — ик, лу лу, берет за выучку 5 р. Предполагая, что он таким способом обучит в год двадцать мальчиков, он получит заработка до 100 р., а за вычетом содержания и найма квартиры только 60 рублей. Но и такой заработок для простолюдина верх благополучия. Он добывает деньги, по народному выражению, на печке сидя, под сухою крышей. Кухарка, получающая в настоящее время на ферме 16 руб. в год, получала до меня, по найму (правда, кроме одежды) три рубля за круглый год и должна была еще работать в поле. Вот они, не фантастические, а действительные наши оклады.

Не могу не сказать несколько слов об удовольствии, с каким прочел я октябрьскую книжку «Ясной Поляны». Гг. сотрудники журнала, школьные учителя, остались верны направлению графа Л.Н. Толстого. Направление это главным образом состоит в том, чтобы не вносить заранее составленных планов в неизвестную область крестьянской интеллигенции, а изучать ее и стараться пользоваться своими открытиями. В настоящее время химер нам всего дороже правда. Желание добра, чистосердечная правда дышат в каждой строке сотрудников «Ясной Поляны». Зато ничто не может сравниться с наивностию их рассказов, изображающих систематическое крушение юных мечтаний в мире грубой, неумолимой действительности. Что может быть наивнее следующих строк (стр. 36)? «После масленицы я слыхал, что мужики смеялись надо мной, когда я был у них пьян, и стали считать за пустого человека. И это за то, что с ними вздумал компанию свести».

Я уверен, не одни мужики, но и вы сами, г. П.П.П., осудите себя за то, что были пьяны, и притом у мужичков! К сожалению, не одним вам непонятно, почему русский мужик смотрит недоверчиво на все попытки с ним сближаться. Почему он считает барина в поддевке за немца? Удерживаюсь от дальнейших выписок, чтобы не лишить читателя истинного наслаждения — самому прочесть всю книжку журнала.

Кого же было бы всего желательнее видеть теперь народным воспитателем? Бесспорно, священника, пока не явятся специальные педагоги, воспитанные в духе христианского смирения и любви. Остается прибавить, что священники имели до сих пор средства к жизни и помимо школ. Поэтому жалованье школьного учителя только увеличит настоящие средства священника в виде премии за его новый труд.

В последнее время заговорили о преобразованиях по духовному ведомству. Если б эти реформы, увеличив материальные средства духовенства, что тоже составляет предмет первой важности, обратились и к нравственно-педагогическому образованию будущих пастырей-наставников, то вскоре, вместо отвлеченных проповедей, мало доступных массам, в храмах и школах раздалось бы то простое и высокое слово любви, без которого нет истинного, христианского воспитания.