Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство

Фет Афанасий Афанасьевич

Из деревни (1864)

 

 

I

Обращаясь снова с моими заметками к читателю, я прежде всего желал бы забыть, что существуют на свете какие-либо книги и вообще печать. Моею книгой должна быть непосредственно окружающая меня среда, моею риторикой очевидная, неукрашенная правда, какова бы она ни показалась с той или другой точки зрения. Только из такого простого и свободного отношения к предметам возникает для меня наслаждение трудом. Несмотря на бесконечное разнообразие своих проявлений, жизнь всюду верна самой себе и, не зная ничего второстепенного, всюду переполнена вопросами первой важности, отрицание и уничтожение которых в известной среде равнялось бы уничтожению самой жизни среды, то есть ее смерти. Правда, во всяком организме есть явления более наглядные и крупные, пульсы более очевидные, но это нисколько не умаляет значения самых отдаленных и малозаметных точек организма. В каждую из них главный пульс непременно донесет ту же влагу, здоровую или нездоровую, какая находится в главном сосуде. И наоборот, у сердца может биться здоровая кровь только при здоровом состоянии всех оконечностей организма. Отравите оконечность — и сердце отравлено. Внутренний смысл разнообразных явлений один и тот же, на какой бы точке ни представились они наблюдателю. В организмах целых государств труд наблюдений значительно уменьшается тем, что один и тот же орган является и корнем и плодом, и причиной и следствием. Если законодательство, с одной стороны, причина и корень данных жизненных явлений в государстве и в то же время плод и следствие тех же явлений, то и промышленная деятельность, с другой стороны, представляет такое же слияние корня с плодом.

Пишущего эти строки судьба поместила в центре земледельческой деятельности во время самых капитальных гражданских преобразований. Великая реформа так ярко отражается на всем окружающем, что только слепой или не желающий видеть может не замечать вновь складывающегося строя жизни. По малому знакомству с предметами, мы вообще склонны отделываться фразами вроде: «Петр Великий велик, Шекспир глубок, крестьянская реформа благодетельна». Высказавший подобную краткую, но сильную речь чувствует себя правым и как мыслитель, и как человек сердца. Некоторые идут далее, они видят в новом положении только случайную форму, а не реформу и вообще относятся к нему с высоты величия, как к маловажному событию. Такие господа очевидно остались в ожиданиях. Сущности дела они не понимают и ждали, что, по крайней мере, будет: «Валяй в колокола! черт возьми, уж коли торжество, так торжество!» И вот, ни одного лишнего удара в колокол — как же тут на слово поверить, что торжество совершилось? Попробуйте уверить немецкого подмастерья, что бал был блестящий и по обстановке, и по результатам. Для него только тот бал истинное торжество, с которого его вывели мит шкандаленунд тромпетен. Бессознательно подмастерье прав. Бал не мог быть порядочным балом, если на нем был терпим подобный господин.

Но перейдем к самым фактам. Прошлого весной я подрядил двух соседних плотников выстроить мне кормовой сарай, с условием приступить к работе тотчас после сева. Сев давно кончился, а плотников нет. Нарочные получали обычный ответ: «Нынче, да завтра придем», и это продолжалось почти до покосу. Наконец является давно знакомый Иван. «Что ж это ты, Иван, делаешь? Время ушло, а сарай и не начинали». — «Что, батюшка! Виноваты. Справимся, Бог даст. Все времечко и лошадок по-замучили, навоз возили». — «Да откуда же у вас столько навозу?» — «Как же, батюшка! третий годок ни одна душа навозу не вывозила». — «Отчего?» — «Да все это сумление имели насчет земельки-то. Бог ее ведает, наша ли она, барская ли, а то, может, и еще там что толковали промеж себя. И сумлевались навозить-то. А теперь видят, что дело-то плохо, ну и понатужились с навозом-то. Уж ты, батюшка, прости Христа ради!» — «Да ведь половина-то навозу у вас за два года даром погорела». — «Вестимо погорела даром — два лета пролежала. Грех такой вышел. Народ темный». Этот разговор может показаться ничтожным и указывает, по-видимому, только на неясное понимание крестьянами их новых отношений к земле; но если допустим, что колебание было между ними общее, и оценим пропавший в каждом дворе навоз только в 7 р., то дойдем до громадной цифры, которая еще не вполне выразит, во что это колебание обошлось народному хозяйству.

Таким образом и по написании уставных грамот народ продолжал не доверять своим новым отношениям к поземельной собственности, а между тем очевидно, что он сразу поверил в свои усадьбы. Вот уже третий год усадьбы эти отстраиваются и украшаются с небывалым до сих пор усердием. Если дело будет продолжаться таким образом, то все деревни в скором времени будут перестроены заново. Прибавьте к этому, что в нашей стороне почти нет деревни, в которой бы крестьяне, эти исконные и прирожденные враги всякого дерева и всякой канавы, не прорыли вдоль улиц под дворами водосточных канав и не усадили бы их ракитками. Этого мало. Вера в поземельную собственность, проникнувшая наконец в крестьян, превратила личное поземельное владение в любимую мечту и высший идеал зажиточного и более развитого крестьянина. Где бы вы ни спросили, на большой или проселочной дороге, кто это строит такой славный двор, вы непременно получите в ответ: это купил землю и выселился из деревни бывший староста, бурмистр, печник и т. п. Излишне указывать на отрадную сторону этого явления. Крестьяне убедились, что усадьба их неотъемлемая собственность, для которой никто ничего не обязан им давать, и они сами умножили, обновили и украсили эту собственность. Они ревниво берегут ее от подозрительных лиц и в случае пожара с утроенною против прежнего деятельностию хлопочут о возрождении родного пепелища. Этого мало: никогда наши дороги, мосты и переправы не были в таком удовлетворительном состоянии, в какое они пришли в последние два года. Несчастия на мостах, по причине их неисправности, почти немыслимы; съезды и весенние водомоины на дорогах всегда исправлены, и — о чем прежде не было и слуху — на топких местах сельских улиц и дорог намощена хотя и грубая щебенка. Когда крестьянин не верил в свое право на землю, он, как умел, охранял только результат своего труда, то есть растущие на земле произрастения, — увечил и убивал гуся на своей капусте, лошадь на своем поле; теперь кроме продукта он бережет и свое право на землю. Как бы ни были съедены и стоптаны его луга или жнива — попробуйте запустить на них вашу скотину: она мгновенно будет загнана и вы неминуемо заплатите законный штраф. Между этими двумя, по-видимому сходными, явлениями — различие, в сущности, неизмеримое. Но все это инстинктивное сближение с собственностию и соединенными с нею отвлеченными правами представляет совершенно новый элемент, которому еще предстоит равномерно пролиться и на весь быт крестьянина, в котором до сих пор можно было заметить самое темное отношение и в большей части случаев даже непостижимое равнодушие к собственности. О правильном и сознательном ведении хозяйства не могло быть и речи там, где под стенами столиц до сих пор встречается такая первобытность, какой позавидовал бы и степной патриарх, не имеющий никакого понятия о рыночном сбыте. Привожу со всевозможною точностию поразивший меня на днях разговор между мною и подмосковным крестьянином-хозяином Звенигородского уезда.

— А каков у вас в нынешнем году был урожай?

— Что, батюшка, облагодарил Господь, слава те Господи! овсы такие, что никто и не запомнит.

— А рожь?

— Да и рожь, должно быть, хороша.

— Как — должно быть? Сколько же у тебя родилось копен на десятине?

— Да у нас разве десятины: у нас полосками.

— Велика ли полоска-то?

— Да кто ж ее знает? Разве она мереная? Ведь это, батюшка, есть такие, что хвастают: у меня столько-то родилось да столько-то. А у нас этого нет. Что родилось — все наше. Мы ничего не считаем и не меряем. Ссыпали овес, стали лошадь кормить; нынче, может, и полмеры засыпал, а завтра побольше или поменьше — кто его знает. Значит, весь он в ней — в лошади-то — будет. И рожь также мелем да едим. Должно быть, овина два нажали с полосы-то.

Я замолчал, убежденный, что у Иова счетоводство было в гораздо лучшем состоянии, чем у звенигородских крестьян. Надо заметить, что если в нашей стороне в сущности и много сходства с описанным бытом, но подобные явления уже невозможны. Зато рядом с ревнивым ограждением своих полей от чужих потрав уживается совершенное равнодушие к убыткам от своей скотины. По тщательно связанным и сложенным копнам ходят коровы и втрое растреплют и затопчут овса против того, что поедят. Это ничего, свой живот. Сплошь и рядом лошадь перепачкает и пересорит отвеянный ворох ржи и насмерть объестся тут же. «Что станешь делать? Господь наказал!»

Говоря о влиянии внешних условий на дух народонаселения, нельзя умолчать о сильном противодействии, вызванном польским восстанием. Много приходилось мне беседовать об этом предмете с простолюдинами, и я был изумлен здравым их отношением к событиям и верною их оценкой. Ни от кого я не слыхал нелепостей вроде: «Войны с белой Арапией»; зато все отзывались с беззаботным пренебрежением к безмозглому поляку и сильно негодовали на француза.

«Вот какой человеконенавистник» и «все поголовно встанем»: эти две фразы составляли обыкновенно сущность разговора. Последняя фраза готова была в северной части нашего уезда перейти в дело. Впрочем, презрение к полякам, как к воюющей стороне, нисколько не уменьшало подозрительности народа, видевшего во всяком странно по-немецки одетом прохожем польского эмиссара-поджигателя.

В ряду часто комических недоразумений бывали иногда и случаи действительных поимок поляков-проходимцев. Тут-то в тысячный раз оправдывался афоризм Гете: «Если хочешь обмануть, то не делай этого тонко». Народ, так здраво относящийся в массе и поодиночке к сущности предмета, является лицом к лицу с подробностями самым слабым, беспомощным младенцем. В версте от моей усадьбы земская полиция арестовала беглого унтер-офицера или юнкера поляка, успевшего в других уездах собрать значительные деньги с крестьян, имеющих пчел. Жаль, что приличие не позволяет передать или даже намекнуть на сущность невообразимо нелепой саги, при помощи которой ему беспрепятственно удавалось обкладывать пчеловодов произвольным побором. В числе прочего он говорил, что один ребенок был закусан пчелами, и поэтому правительство, зная, что у мужиков пчельники примыкают к дворам, послало чиновника немедленно относить пасеки от жилых изб. Поляк выдавал себя за этого мнимого чиновника. Такое радикальное распоряжение среди лета и во время роевщины вынуждало мужиков откупаться по 10 и даже 25 р. от грозного, но сговорчивого чиновника. Если это не геркулесовы столбы нелепости, то таких столбов не существует.

В одной деревушке при спуске в овраг, когда экипаж должен был остановиться для торможенья, я увидел двух спорящих. Один был в черной новой свите и шляпе, наподобие гречневика, стройный, чернобородый и черноглазый парень, а другой в старом пуховом картузе и сером замасленном пальто — весьма пожилой и полный человек. По его круглому, оплывшему и чисто русскому лицу и всей фигуре я еще издали счел его за бывшего дворецкого, прикащика, словом, отставного дворового. Оказалось, что я не ошибся. Когда лошади мои остановились, толстяк, после некоторого колебания, снял картуз, причем обнаружил совершенно лысую голову, и прямо пошел к экипажу, сопровождаемый черным парнем.

— Вы, батюшка, посредник?

— Нет.

— Сделайте милость, защитите. Я из К-ской губернии, от помещика Д., ходил сюда к их братцу Н.П. Вот Н.П. дали мне и ответ братцу.

С этими словами запыхавшийся старик подал мне запечатанное письмо с адресом, написанным знакомою мне рукой соседнего помещика.

— Отошел я, батюшка, всего пятнадцать верст, — и здесь сотский меня задержал и совершенно ограбил.

Ясно было, что старик не поджигатель и не поляк, что слово ограбил употреблено было им для красоты слога, но тем не менее он задержан — и я не мог ему дать другого совета, как вернуться назад за пятнадцать верст и выпросить у помещика, знающего его лично, какой-либо вид для следования к месту жительства, потому что без этого он рисковал, даже вырученный мною из-под ареста, подвергнуться на всяком шагу подобной истории.

Известно, что единственное общественное зрелище по деревням — пляшущий медведь и холстинная коза с ремянною бородой. Но и тут дух времени взял свое. Ряженая и пляшущая коза уступает место более прозаическому и подвижному скомороху-татарину со скрипкой или балалайкой, а главный артист — медведь — украсился яркими лентами. Замечательно, что сельские зрители никогда не охладевают к любимому зрелищу, как бы часто оно ни повторялось. Стоит грянуть барабану и медведю подняться на дыбы для реверансу, как все и вся бросает работы и составляет кружок.

В одно прекрасное утро я заметил с балкона по малопроезжему проселку приближающуюся карету. По мере приближения экипажа он ясно оказывался польскою бричкой или так называемым фургоном, в которых обыкновенно киевские евреи развозят красный товар. Но фургон оказывался слишком красивым и четверка слишком исправною для евреев-разнощиков. Подстрекаемый любопытством, я вышел на крыльцо в ту минуту, когда четверка остановилась в нескольких от него шагах, боковая дверка отворилась и вместо разнощика показался молодой и красивый человек с кавалерийскою трубою. Следом за ним другой, третий, четвертый и, наконец, седьмой. По физиономиям и выговору видно было, что странствующие — трубачи-немцы. На мой вопрос, какие они уроженцы, они объявили себя пруссаками. Вспомнив, что у меня гостят в настоящую минуту дети, я тотчас же решился угостить их неожиданною серенадой и послал хор в сад к балкону. Хор равно как и выбор пьес оказались прекрасными. Дети торжествовали. Нечего говорить, что при первом взрыве громких аккордов медных инструментов рабочие толпой бросились к дому с выражением полного удовольствия на лицах. Во время довольно продолжительной серенады лошади артистов успели перехватить сенца. Вслед за тем сами они не без аппетиту закусили на балконе и, сыграв на прощание две-три пьесы, не в счет вознаграждения, уехали. Казалось, и артисты и слушатели расстались совершенно довольные друг другом. Каково же было мое удивление, когда к вечеру того же дня я узнал, что весь народ в смущении от нашей общей недогадливости и оплошности, дозволивших нам упустить случай перехватить поляков, переодетых музыкантами. Вот несколько черт общего настроения умов.

 

II. Евсей

Брань и побои — признаки грубости, но в большей части случаев это только признаки бессилия. Если, в известной среде, личности не ограждены положительными и строгими законами от чужого произвола, то все голословные регламентации против ругательств и побоев останутся пустыми фразами. Закон, под опасением штрафа, запретит брань и побои, а люди за его стеною ругаются и дерутся полюбовно. Да что же им остается делать? Каждый считает себя правым, а рассудить их некому — и пошла потасовка. Ясно, что блаженной памяти крепостные отношения, где каждый был единовременно истцом и судьею, были родимым гнездом потасовки. Самые телесные наказания в этой среде не имели никакого права на почетный титул наказаний, а по сущности дела оставались теми же потасовками. Какое же наказание без суда? С отменою крепостной зависимости закон воспретил и самоуправные потасовки, но в первое время переменено было только главное колесо машины, и лишь теперь, благодаря заботам правительства, пересматриваются и прилаживаются к нему и остальные части. Кроме того, деятелями и помощниками в новом устройстве неминуемо являлись люди старого порядка. Что вы станете делать при подобных условиях? Во-первых, и рассудить некому, кто прав, кто виноват; а во-вторых, у человека уже мозг так устроен, что при первом препятствии нервы, движущие ручные мускулы, мгновенно складывают ладонь в кулак и в этом виде посылают ее в нос спорщика. Пожалуй, меняйте ежедневно прикащиков, если это вас забавляет. Не прикащики виноваты, а уж, видно, устройство организма. Сколько ни доказывал я моему прикащику, что при всей очевидной правоте его требований он самоуправством только лишает себя законного удовлетворения, да еще может подвергнуться законной ответственности, — смотришь, бывало, только что отлучишься на некоторое время из дому, а пораженные нервы, нет-нет да и сыграют свою штучку где-нибудь, на конном дворе и под молотильным сараем.

Какое возможно разбирательство, как бы ни был виноват рабочий и оскорблен прикащик, если со стороны последнего мимика играла хотя бы ту незначительную роль, которую обыкновенно объясняют словами: «Я только взял и отпихнул его от себя»? В подобном случае ответ на жалобу один: «Если бы ты его не пихал, я бы его прогнал, а теперь ты сам виноват и на меня не пеняй, что тебе трудно. Я тебе это сто раз говорил». Раза через три такое лекарство оказалось радикальным. Но я должен прибавить, что оно возможно и мыслимо только там, где посредник сам разберет дело и немедленно взыщет с прогнанного работника, во-первых, забранные, как водится, вперед деньги, а во-вторых, штраф за проступок. Без этого каждому рабочему было бы выгодно быть прогнанным перед самою дорогою рабочею порой, да еще с забранными вперед деньгами, и весь мирный порядок неизбежно превратился бы в первобытный хаос и крепостные манипуляции.

В числе прошлогодних летних рабочих поступил к нам Евсей, которого артель в скором времени прозвала увальнем, пузаном. Действительно, трудно было не обратить внимания на мешковатую фигуру этого степного Геркулеса. Круглое, довольно правильное лицо его с серо-голубыми глазами, рыжеватыми волосами и несколько раскрытым ртом постоянно выражало какую-то лоснящуюся, заспанную апатию. Во время сенной уборки мне случалось его видеть на возу утаптывающим сено, и он силой давления напоминал мне гидравлический пресс. Но более всего бросалось в глаза значительное развитие его живота, столь не совместное с его занятием. Кто видал толстобрюхого хлебопашца или рядового солдата? Это достояние вахмистров, старост, мельников, дворников — словом, людей, имеющих возможность отклонить от себя ежеминутное физическое напряжение. Большое брюхо — плохой аттестат для рабочего. Но куда, при нашем безлюдье, вдаваться на практике в подобные тонкости! Евсей прожил у нас от Святой до окончания сенокоса, и, бывало, проходя мимо рабочих, только и слышишь то там, то сям: «Эй! что рот-то разинул! куда поехал пузан? Аль одурел?» На такие приглашения к сознанию я ни разу не слыхал со стороны Евсея даже мычания, а когда необходимость заставляла его отвечать, то говорил он как-то неясно, не вполне сжимая губы и слегка оттеняя согласные. Однажды, когда он, вероятно, уж слишком апатично залез в столпившийся от мух табун, чтоб обротать (надеть недоуздок) занадобившуюся ему лошадь, одна из них ударила задом и рассекла ему левую щеку под самым глазом. Пришли сказать, что у Евсея рана разинулась и кровь льет как из быка. Должно быть, и самый удар по голове был не из легких. Послали арники, чтобы примочить и завязать рану, но Евсей, решительно отмахнувшись, только проговорил: «Не стоит, не надо!» — и пошел на работу. Действительно, через неделю рана зажила окончательно. В сенокос пошли дожди, помешавшие многим благополучно убраться и погноившие половину и без того скудного укосу. Эти же дожди оттягивали и своевременное назревание хлебов. Чтобы не сидеть сложа руки, пришлось заняться поправкою крыш, поврежденных весенними бурями, да свозить накопившийся вокруг надворных строений навоз на конный двор. Взглянув однажды в окно, я увидел, что Евсей, подойдя к тяжелой телеге, накладенной выше грядок навозом, которого было около пятнадцати пудов, вошел в пустые оглобли, поднял их и стал раскачиваться с ноги на ногу, как бы желая тронуть воз с места. Каково же было мое изумление, когда в моих глазах он в самом деле тронул тяжелый воз и преспокойно повез его один-одинешенек на конный двор, отстоящий от места подвига шагов на 200. Но вот наступило то щекотливое для хозяйского такту время, когда днем раньше скосить хлеб — зерно сморозится, днем опоздать — высыпется. Мне необходимо было уехать. По возвращении моем прикащик, сообщая о благополучии, рассказал следующее:

— Я прогнал Евсея. На другой день вашего отъезда мы с утра собрались косить рожь. Я на зорьке разбудил рабочих, и все сели отбивать косы. Я пошел в контору. Когда вернулся, все уже были готовы выходить, одного Евсея нет. «Где Евсей?» — «В избе». Гляжу, а он валяется на полатях. «Что ж ты, Евсей, делаешь, чего ж ты косу не отбиваешь?» А он говорит: «А тебе какое дело, я, может быть, неотбитою буду косить». Тут он вышел в сени и при Дронке, при Ефимке и при Трифоне стал меня ругать. Я вырвал у него из рук косу, да и говорю: «Когда ты меня не слушаешь да еще ругаешься, то я тебе не могу приказывать, ступай куда хочешь». С тем он и ушел.

Я посмотрел в рабочую книгу. За Евсеем ни копейки, напротив, мы ему по расчету должны 1 р. 30 к. На другой день ко мне является Евсей.

— Что тебе нужно?

— Да вот, батюшка, и сам не знаю, за что меня избили, да еще и прогнали.

— Кто же тебя бил?

— Дмитрий Федорович — в грудь меня кулаком, а тут…

— Кто же это видел?

— Да все видели: Дронка в сенях был, Ефим и Трифон.

— Хорошо, я это дело разберу.

Вечером, по окончании работ, я велел позвать трех указанных свидетелей.

— Вот, ребята, вы третий год у меня живете, и я вас знаю за людей честных и толковых.

— Что ж, батюшка, и нам грех сказать, много и вами довольны.

— То-то, вы знаете, что у меня кому что нужно, после работы иди прямо ко мне, а артели что нужно, присылай двух выборных и говори. Можно сделать — сделаю, а пустое толкуют — прогоню. Вот хоть бы намедни, садовник стал бранить кухарку, что молоко жидко. Сами знаете, что у него дома-то и квасу нет, да и домишко-то теперь слепил на мои деньги, и лошадь кормит другой год у нас на дворе из милости, а горланить попусту его дело. Вот как бы сала не было или каши, либо солонины или хлеба мало, — я бы точно послушался его, а то молоко, вишь, жидко. Молоко идет сверх положения. И кушайте на здоровье, какое Бог дает. Корма плохи — и молоко похуже и поменьше. Вот я сказал кухарке: кому молоко нехорошо — не давать никакого. Вот и галдеть полно! А я вот вас позвал насчет Евсеева дела. Так вы по чести расскажите все, как было, потому что если заведется неправда, то и вам будет скверно, да и мне тоже.

— Мы что видели, то и должны говорить, а что ж нам грех на душу брать в чужом деле.

Голос Ефима перебивает говорящего Андрона:

— Ему не то что у вашей милости жить в рабочих, а его хороший мужик на двор не пустит.

Трифон:

— Мало ли мы из-за него работаем? Лядащий парень, даром что как бык здоровый.

— Не в том дело, братцы, я хотел только спросить вас, бил ли его прикащик али нет?

— Да мы-то где ж были? Дмитрий Федорович только у него косу из рук вырвал и т. д.

Итак, дело Евсея было проиграно невозвратно.

Прикащик сильно настаивал, чтоб я удержал следующие Евсею по расчету 1 р. 30 к. в виде штрафа, вопреки моим доводам, что я не могу быть судьей в собственном деле и удерживать штраф, который не упомянут в контракте. Однако Евсей, видимо смущенный, получил полный расчет. Думаю, что подобный пример не останется без благотворного влияния на рабочих.

 

III. Ночное и потравы в новом фазисе

Кто не читал и не помнит прелестного рассказа Тургенева «Бежин луг»? «Бежин луг» составляет тем драгоценнейшее достояние литературы, что, независимо от художественной формы, он остается памятником обычая, которому предстоит, увы! в ущерб поэзии и в силу новых требований сельского хозяйства, совершенно исчезнуть. Тихая, звездная ночь, мальчики у огонька, отфыркивающийся табун и не вымышленные, а действительные волки, — сколько поэзии! и она должна исчезнуть. Читатели, может быть, не забыли тихую физиономию описанного нами работника Ивана, которому, несмотря на ревность к делу, не посчастливилось и случилось так неловко попасть другому в ногу вилами. Ему-то запрошлою весной пришлось в так называемом ночном спасти жеребенка буквально из пасти волка. Ранним утром мне объявляют, что волк в ночном зарезал жеребенка. «На смерть?» — «Нет, жив». — «Где он?» — «В конюшне». Прихожу и вижу несчастное животное с глубокими ранами с обеих сторон горла, пониже челюстей. Спрашиваю Ивана, бывшего с двумя другими рабочими в ночном, как было дело, и узнаю следующее: «Месяц взошел, стало чуть видно под зарю. Те двое улеглись, а я обошел табун; хотел и сам прилечь, да подумал, дай еще раз обойду. Иду этак, к тому краю-то, а ли на жеребенке-то и сидит. Я закричал на него, он и бросил». Удивительно, что волк сразу не перервал горло и что жеребенок остался жив по настоящий день. Эпизоды ночного, как легко себе представить, — бесконечно разнообразны. И караульщики уснут, и звери загонят Бог знает куда табун, и сами сторожа соблазнятся покормить табун на чужой даче, словом, может быть многое, чего нельзя и предвидеть. Вот почему, потратив в продолжение двух лет немало напрасного красноречия, чтобы доказать прикащику нелепость ночного, я нынешним летом просто отменил его. Если ночное нелепо у крестьян, где табуны гоняют праздные мальчишки, то еще нелепее и даже бесчеловечно требовать в вольнонаемном хозяйстве, чтобы работник, трудившийся целый день, шел (хотя бы раз в неделю) бодрствовать в ночном и, не смыкая глаз, возвращался с зарею на дневной труд. Порядочное хозяйство должно заменять ночное дачей корма на месте; без этого мы, несмотря на защиту со стороны закона, никогда не избавимся от вольных и невольных потрав. Правда, что обстановка последних с некоторого времени значительно, как сейчас увидим, изменила свой первобытный характер, но было бы желательно, чтобы потравы по возможности прекратились вовсе.

Прошлою весной, когда овсяные всходы начали только забирать силу, мне пришлось дня два прогостить в одном доме, верст за 60 от нас, куда в день моего отъезда приехал и ближайший сосед мой Ш[еншин]. Когда лошади мои были уже у крыльца, Ш[еншин] отвел меня в сторону и вполголоса сказал: «Я не хотел тебя тревожить до времени, но перед отъездом я видел посредника, который мне сообщил следующее: хотя еще никто не жаловался, но ему известно, что третьего дня свинцовские мужики запустили лошадей в твой овес, а твой прикащик, заметив потраву, вскочил на лошадь, схватил ружье и, догнав пастуха, ударил его ружейным прикладом в грудь так сильно, что у того хлынула кровь горлом. Позвали священника, приобщили пастуха, и теперь неизвестно, будет ли он жив или нет. Верные люди видели, как две выпуклые оконечности железной бляхи приклада вышли двумя синими пятнами на груди пастуха, пониже правого сосца». Нечего говорить о настроении, с которым я проехал все 60 верст и приступил к расспросу прикащика, стараясь даже не возвышать голоса, чтобы новою безрассудною запальчивостью не увеличить и без того явного безобразия. Из ответов прикащика я узнал следующее. Заметив 10 крестьянских лошадей на нашем ближайшем овсяном поле, прикащик тотчас же выслал для их поимки двух рабочих верхами. Высылка верховых, как и все последующее, происходило на глазах не только всех остальных наших сельских работников, но и в глазах посторонних плотников и копачей из той же деревни, из которой были ходившие по овсу лошади. Заметя приближающихся верховых, пастух вскочил на одну из своих лошадей и погнал всех целиком через наш овес и затем через овсяный барский клин своей экономии.

Предвидя неблаговидную скачку наших посланных по чужому овсу, прикащик потребовал себе лошадь, чтобы догнать и воротить своих верховых. Подавая прикащику лошадь, работник Иван, на глазах, по крайней мере, двадцати разнородных свидетелей, предлагал ему захватить кнут, но прикащик, крикнув: «Не надо», с места пустил лошадь во весь дух. Между тем передние скакуны стали скрываться из глаз зрителей за бугром, где кончается наше поле, и прикащик, несмотря на свою ретивость, проскакал по рубежу в ту минуту, когда убегавший крестьянин уже пригнал лошадей к своей барщине, сеявшей гречиху в числе сотни человек. Подъехав к ближайшим свинцовским крестьянам, прикащик заявил им о потраве и с обоими рабочими вернулся домой. Вот и весь ход дела. И подававший лошадь Иван, и плотники, и копачи, насыпавшие плотину, в один голос показали, что ружья никакого не было, что прикащик не догнал беглеца, насколько можно было видеть скачку из усадьбы. А что прикащик не мог бить крестьянина, окруженного сотней его односельцев, да еще прикладом небывалого ружья, это было ясно и без показания свидетелей. Что же значат, однако, следы побоев, кровохарканье и напутственная исповедь? Рассказывали, что призванный священник даже увещевал мнимо умирающего оставить притворство и кощунство; следов же побоев и крови никто не видал. Мировой посредник, переследовавший, вследствие моей просьбы, все дело на месте, убедился в неслыханном его баснословии и в невозможности оставить его без последствий. Предоставляя виновному в потраве право жаловаться на побои, он сделал распоряжение о взыскании законного штрафа, то есть за 10 лошадей по 40 к. — всего 4 р. серебром. Без такого решения при каждой потраве непременно являлся бы смертельно избитый человек, хотя бы животные и пущены были совершенно без надзору. С своей стороны, во избежание всяких вымаливаний и выпрашиваний, я в присутствии г. посредника пожертвовал собственных 4 руб. серебром на церковь. Справедливость требует прибавить, что по распоряжению посредника деньги с владельцев лошадей давно взысканы, но и по настоящее время волость, по-видимому, считает более целесообразным не выдавать их по принадлежности. По неизменному правилу моей экономии, из имеющегося получиться 4-рублевого штрафу загонщикам, кто бы они ни были, следует половина.

За все лето не было потрав. Но осенью в продолжение трех дней мне приходилось видеть стада свиней, прогуливающихся около нашей зелени: нет-нет, а какая-либо из них да вскочит позаняться рожью. На четвертый день, проезжая рубежом, я увидел десяток свиней, преспокойно наслаждающихся озимью. Я мгновенно повернул лошадь к дому, и через десять минут вся компания была уже заперта на конном дворе. До вечера следующего дня никто не являлся на выручку. Зная способность русского человека уморить чужую скотину с голоду, я распорядился исправным кормлением заключенных. На этот счет затруднения быть не могло, ибо в нескольких шагах от конного двора рубилось более 2600 кочней капусты и кочерыжек было сколько угодно. Свиньи, как и следовало ожидать, оказались принадлежащими крестовским дворникам, сильно утвердившимся в известном правиле: что твое, то мое, а что мое, до того тебе дела нет. Теперь уже миновало то нелепое время, когда не знали, что делать с загнанною скотиной, и когда для получения удовлетворения приходилось подымать с ней такую возню, что рад был и от собственной отказаться. Теперь дело начистоту: загнал, корми и получай с виновного и штраф, и за прокорм. Не является никто в продолжение недели, и скот продается тут же с аукциона. Признаюсь, я рад был случаю дать дворникам чувствительный урок. Вечером является долговязый белокурый парень, сын самого зажиточного дворника. «Что тебе нужно?» — «Да тут наших свиней загнали». — «А деньги принес?» — «Нет». — «Так это ты говорить пришел? Мне некогда!» — «Да много ль денег-то?» — «Сам знаешь; по 60 коп., всего 6 р., а если бы в саду или за окопом были загнаны, было бы вдвое, 12 р.» — «Ассигнациями?» — «Серебром». При слове «серебром» слезы явно проступили на глазах малого. Я кликнул при нем трех загонщиков и роздал им по рублю серебром. К стыду моему, я должен сознаться, что меня таки упросили недобирать с виновных остальных 3 рублей. Все уверяли, что урок и без того будет радикален.

В противоположность такому мирному, можно сказать семейному, разрешению столкновений по случаю потрав приведем случай подобного же рода столкновений в минувшем, крепостном периоде. Всем известно, что берега рек, болот и озер, разделявших смежных владельцев, в осеннее время представляли следы гусиного побоища. Множество гусей избивалось на капустниках, овсах и т. п., а у большей части уцелевших крестьяне выламывали крыло. Спросите у рогозинского мужика: «Что это у вас гуси-то?» Он прехладнокровно скажет: «Да кутуевские повыломали крылья». А кутуевский то же скажет про рогозинских. Так как с хозяевами приходилось заводить бесконечную тяжбу, то ответчиками в потравах большею частию являлись de facto сами животные. Я видел прекрасную дорогую лошадь, у которой захватившие ее в хлебах вырезали на крупе большой треугольник и содрали с него кожу. Разумеется, что и людям нередко доставалось при таком положении дела. Нет пожилого мужика, который не мог бы рассказать, как его в таком-то лугу чуть не захватили, а в таком-то ночном хватили дубинкой так, что перешибли ребро, а тогда-то гнались за ним трое версты две. Я помню, как на моих глазах здоровый кузнец ухитрился под грядку опрокинуть несшийся вскачь воз краденого хвороста, за которым гнался прикащик и на котором сидели два мужика, отмахиваясь топорами. Мужики, не рассчитывавшие на такую необыкновенную шутку нового врага, со всего маха полетели вверх ногами и разроняли топоры. Лошадь с передком ушла, воз остался на месте, а безоружный мужик, которого борода успела попасть в руки прикащика, откусил последнему палец.

 

IV. Конные грабли

В прошлогодних записках я предавался мечтам о блестящих результатах нового клеверного посева на девятнадцати десятинах. Весной надежда моя не предстала в зеленых покровах; напротив того, новое клеверное поле отвратительно чернело, насмешливо выпуская то там, то сям разбросанные ростки клевера и тимофея. До конца мое дело оставалось в том же печальном виде, так что я уже перестал за ним наблюдать и терпеливо выслушивал насмешливые возгласы рабочих, прикащика и приезжих агрономов: «А клевер-то сел!» Я люблю философию за ее способность самодовольно подбочениваться над очевидным фактом и доказывать, что он никак не мог совершиться иначе. «А клевер-то сел, да и как ему не сесть на пресной земле? Клевер и тимофей требуют жирной земли, и можно было знать наперед, что на 100 руб. семен будет брошено даром!» Я окончательно притих перед такою философией, а еще более перед очевидным фактом. Тем не менее, зная постоянную неисправность наших транспортных контор, я еще с ранней весны выписал из Петербурга конные грабли, о которых слышал много хорошего и мечтал давно. А барометр все продолжает стоять на beau fixe, и ни капли дождя, так что и в лугу трава совершенно села. Стали перепадать дожди, луговая трава мало поправилась, зато осмеянный клевер закрыл землю, не представляя, однако, возможности косить его. Луговые травы в конце июня стали отцветать; ждать более было нечего, мы начали косить. Не скосили и половины луга, как полили дожди, да так, что один день ясной погоды при утреннем дожде, а два, три дня кряду ливень. С горем пополам ухитрились мы убрать сильно почерневшее луговое сено, а между тем все чаще и чаще стал я слышать от прикащика: «А ведь, пожалуй, клевер-то нас выручит. Наберем, пожалуй, столько же, как со всего лугу». Прошел апрель, май, июнь, а конных грабель, которым нужно две недели времени, чтобы доехать из Петербурга, все нет. Луг, дающий обыкновенно до 3000 пудов, едва дал 1500. В одно прекрасное утро объявляют, что привезли конные грабли: куда с ними прикажете? У крыльца, не без усилий, свалили большой тяжелый ящик и тотчас вскрыли его. Он оказался наполненным чугунными колесами, рычагами и рычажками, валиками, прутьями, стойками — словом, неведомыми частями машины, которую я только мельком видел на выставках, а все окружающие меня даже не видывали. Началась возня складывания и сборки по соображению, с приговорами: «Постой, постой, ты ее тем концом сюда! палец! палец прихватил» — и т. д. Через час, впрочем, машина стояла у крыльца собранная, и при давлении на рычаг отчетливо подымала зубцы, назначенные для сгребания. Не находилось чеки, которую сейчас же сделали домашними средствами. Оставалось запрячь самую смирную лошадь, но и тут не нашлось ни одной седелки, под дужки которой пролезала бы цепь, явно предназначенная служить чересседельником. В это время подошел прикащик и, недоверчиво осмотрев нашего чугунного паука, заметил как бы про себя: «Хороша игрушка! сто двадцать целковых дали, а что с ней делать в поле-то? Она только свяжет по рукам да по ногам». — «А вот сейчас увидим», — отвечал я, тайно волнуемый самыми разнообразными чувствами. Мне слишком часто приходилось видеть и слышать, как наилучшие машины и даже простые орудия, употребляемые всем светом, отказывались действовать, будучи пущены в дело неспециалистами. «Ну что, переладил седелку?» — «Готова». — «Ведите рыже-чалого, он и смирен и силен». — «Нет, помилуйте! Он часом пуглив. Ну как он с непривычки подхватит? Где мы ее по полю собирать будем?» — «Экой ты! не подхватит!» — «Какую же?» — «Да на что лучше старухи серой». — «Веди серую!» Через пять минут рабочий, назначенный к машине, перекрестясь на восток, взял вожжи, и машина легко двинулась по полевой дороге, протертой к лугу. Мы с прикащиком шли следом. Местами стало попадаться слегка раструшенное сено, едва заметным флером покрывавшее серую дорогу. Нетерпение подбивало меня, за неимением лучшего, мимоходом испробовать машину. «А ну-ка, Дрон! Отпусти-ка ручку!» Когда зубья упали на землю, машина, не пропуская былинки, самым отчетливым образом стала сгребать тончайший слой сена, которое, вращаясь по выгнутым граблям, с каждою секундой превращалось в более компактный свиток. «А ведь будет, пожалуй, отлично работать!» — заметил прикащик. Сомнительный для него вопрос превратился для меня почти в несомненный. Но вот мы на лугу, на котором десятины три скошенного, но не-сграбленного сена. «Вот веди вдоль этого ряда», — крикнул, видимо, кипевший нетерпением прикащик. «Постой, постой! Зачем говорить, чего не знаешь? Поверни-ка сюда да веди поперек всех рядов». — «Помилуйте! Да как же?!..» Машина тронулась поперек рядов, подгребая сено во всю свою ширину и быстро набирая его большим валом под зубцами. «Надави, выкинь сено и сейчас же брось ручку». Грабли дошли до конца десятины, положив на ровных друг от друга расстояниях прекрасно свернутые валы. Через час с четвертью вся десятина была сграблена, и лошадь не очень устала. «Ну что, Дрон, — спросил я рабочего, — могут ли бабы так чисто подгресть?» — «Помилуйте, куда ж бабам так подгресть! Вишь, как подлизала, да и по кочкам подчистила. Уж точно что машина, и денег не жаль. Эта заработает свое!» Действительно, оказалось, что машина сгребает восемь десятин в день, для чего нужно было до 24 баб. А считая поденную работу бабы по 15 к. серебром, имеем в день 3 р. 60 к. Сбросим 60 коп. в день на рабочего и мальчика, чтобы водить лошадь, получим 3 р. чистой прибыли от машины, которая, проработав по нашему хозяйству 10 дней, даст, следовательно, 30 р. серебром на одном сенокосе. Если к этому прибавить 20 возов пшеничного колосу с 10 десятин, который без машины пропал бы даром, то 5 четвертей пшеницы, за вычетом обработки, считая по 5 р. серебром, представят 25 р., таким же образом 15 четвертей ржи с 30 десятин по 2 р. дадут 30 р.; что вместе взятое составит 85 р., то есть почти всю стоимость машины в Петербурге!

Но увы! недостаток рук парализует в нашей местности даже самые выгодные операции. Собрав сено и пшеничный колос, мы не могли продолжать того же с рожью. Даже сграбленный на 10 десятинах ржаной колос остался несвезенным с поля: возить было некому. А кто же станет возиться С подскребками, когда гречиха и овес стоят и осыпаются в поле? Впрочем, великое спасибо и за то, что сделали конные грабли. Не дурно приобресть железного работника, окупающего себя в два лета. Полагаю, что конные грабли будут бесценным орудием для весенней очистки скардников и оледенелых дорог к водопою. Восторгам и одобрениям новому орудию со стороны рабочих не было конца.

В саду плотник Иван, человек бывалый, исходивший Малороссию, Черноморье и Кавказ, работал мостик через канаву. Когда я подошел к нему, он первый заговорил о машине: «Вот, батюшка, купили работничка! Мудрен, право, стал народ! каких, каких не пошло это машин! вон и косильные машины есть. Да те, сказывают, запрещены. Ишь народушко подавал царю челобитную, что от них от самых должон без работы остаться».

Напрасно старался я доказывать Ивану всю нелепость подобных просьб; он стоял на своем. Но когда я попробовал применить подобное же запрещение к его собственному хозяйству и промыслу — он тотчас же понял, в чем дело. Признаюсь, я не без улыбки отошел от него. Девятнадцать десятин клеверу и тимофея дали, сверх всякого чаяния, более 2000 пудов отличного сена, в два укоса, и отличный подножный корм на всю осень. Несмотря на такой успех, дело это остается все-таки весьма рискованным.

 

V. Поездка для разверстания угодий и Иван Николаевич

В конце августа обстоятельства заставили меня ехать верст за сто для окончательного разверстания угодий и переговоров с крестьянами относительно выкупной операции, на которую они давно уже изъявляли желание, о чем заявляли и мировому посреднику. Имение, лежащее на живописных берегах значительной реки, несмотря на высокое качество полей, по малоземельности не представляло особых агрономических интересов. Главная его доходная статья — прекрасная мельница-крупчатка, уже девять лет находящаяся по контракту в содержании л[ьговс]кого купеческого семейства Евпраксиных, которого главным членом и распорядителем состоит Иван Николаевич Евпраксин. Эта личность вполне заслуживает ближайшего с нею знакомства. Иван Николаевич постоянно ходил в скобку, с бритою бородой, в длиннополом сюртуке, картузе и отлично вычищенных сапогах, с голенищами, представляющими приятные раструбы до колен. Круглое лицо его оживлено серыми быстрыми глазами, от которых ничто не ускользает. Из пяти братьев, составляющих семейство, трое, в том числе и Иван Николаевич, почти неотлучны при мельнице и поочередно день и ночь наблюдают за производством, представляющим около 150 тысяч годового оборота. Все три холостяка помещаются в нескольких шагах от мельницы, в небольшом, ими же отстроенном флигельке. Огромный, пятиэтажный корпус мельницы-крупчатки, на песчаном острове, образуемом с одной стороны рекой, а с другой — обводным (рабочим) каналом, заменяет для Ивана Николаевича весь мир. Хотя Иван Николаевич и не прочь при случае прочесть газету, но вообще относится к литературе и многоразличным ее вопросам очень самобытно. Как тонкий наблюдатель нравов, он строго держится правила не говорить о главном предмете иначе как вскользь, окружая его всевозможными фиоритурами. Вот для этих-то фиоритур, предшествующих благодатной покупке пшенички, знакомство с современными вопросами необходимо; не все же заговаривать человека погодой да неурожаем. Крупчатку снял Иван Николаевич с весьма небольшим капиталом, который в 9 лет значительно умел увеличить. Но попробуйте ему заикнуться насчет выгодных условий арендуемой мельницы. «Действительно, — отвечал он, — многие полагают, что мы задешево сняли мельницу, так как мы действительно не прожились на ней, но это не оттого. Наживает не мельница, а свой глаз; ведь мы никаких театров, собраний, ничего этого не знаем, а сидим, надобно сказать, на деле как на точиле. Право, так-с. Нынче времена пришли не те. Надо, одно слово, самому до всего доходить. Народ теперь мало что слаб стал, а как-то нет способных людей. Нападешь на способного человека и видишь, что мошенник, а ничего не поделаешь. Вот хоть бы у нас прикащик, что в Малороссии пшеницу покупает. Ведь знаем, что мимо своего карману не проносит; а как посмотришь на чужую покупочку, по другим прочим хозяевам, ан наша-то пшеничка и получше, и подешевле. Пусть его наживает». Зайдите к Ивану Николаевичу на мельницу, чтобы убедиться, с какою полнотой разрешил он социалистическую задачу привлекательного труда. «Ей, вы! что ж не пустите воду на подшипник? Иль не слышите, колесо пищит! Право, народ!» Не успело еще колесо окончательно умолкнуть, а Иван Николаевич уж бежит на 3-й и 4-й этаж мельницы и мастерски встряхивает на руке отвеянную барабаном крупку. «И это у вас день и ночь?» — «Постоянно-с. У нас смены как на корабле; только там песочные часы, а наши часы — сальные свечи. Так уж и знают. Этот до полусвечи, а тот до новой, так он своим порядком и идет. Ей, что ж это вы не приберете старую нить-то? Это он новую терку-то поставил, а эту так и бросил. Не пропадет и это у нас: на подковы идет, круглый год куем этим. Чудесные выходят подковы. Ведь у нас на кузнице огонь неугасаемый». — «А много ли, Иван Николаевич, платите главному мастеру?» — «Крупчатнику-то? Да мы своему-то сходно платим, 800 р. серебром в год, а у других живут и гораздо подороже. Великая в таком человеке по нашему делу, доложу вам, состоит сила-с. Вся машинная часть на его руках. Наше дело — материял. Как кто пришел зачем, мы одно слово: ступай к крупчатнику. Уж он и камни-то знает, как другой родных братьев не знает. Какой камень с какого боку покрупней, с какого помельче ковать: за великую тайну держит, никому не открывает».

Можно себе представить негодование Ивана Николаевича, когда на шестом году его безмятежной аренды соседний купец Бочкин купил вниз по реке за восемь верст лежащую простую мельницу и, перестроив ее в крупчатную, произвольно возвышенным уровнем воды подтопил мельницу Ивана Николаевича, так что в одну зиму нанес ему простоем более 8000 руб. серебром убытку. Вопиющее дело это дошло до Сената и, быть может, мы когда-либо побеседуем о нем с читателем. Другое обстоятельство тоже немало тревожило Ивана Николаевича и приводило в раздумье насчет возобновления десятилетней аренды. Крестьянские усадьбы расположены у самого обрыва левого берега реки, прямо напротив песчаного острова, на котором стоит мельница, и так как вся вода идет в рабочую канаву, по правую сторону острова, то мельница отделена от крестьянских усадеб только мелким бродом, чрез который крестьянский скот беспрепятственно ходит на остров даже в усадьбу мельницы. С другой стороны, крестьяне по уставной грамоте владеют и частью земли, прилежащей к мельнице на правом берегу реки. В последнее время, пользуясь недосмотром, они, без согласия владельца, чуть не выстроили кабаков по ту и по другую сторону мельницы, а брат сельского старосты, бывший дворовый, открыл водочную продажу. «Помилуйте! — вопил Иван Николаевич. — Да эдак все рабочие разольются — и придется ставить с дубьем около мельницы осмотрщиков. Тут и пожар, и все может быть. Эдак лучше нам и от аренды отказаться. Если они уже теперь торгуют водкой, то кто ж их удержит, когда они выкупят землю и станут вольны?»

Поэтому мне предстояли две задачи: устранить от мельницы могущее быть вредным соседство крестьян на правом и на левом берегу реки. Первая разрешалась легко сама собою. При разверстании угодий крестьяне никаким образом не могли пожелать остаться при чересполосном владении, да еще по ту сторону реки, если им будет предложена прирезка к их земле одинакового количества десятин того же качества. Но как удалить их с левого берега? Одно средство: уговорить их на переселение, представляющее всевозможные выгоды. Я очень хорошо предвидел, с кем буду иметь дело, знал, что прямым путем тут ни к чему не придешь, но в то же время слишком был убежден, что в искусстве ходить окольными дорогами мой противник (мир) гораздо сильней меня и что, пускаясь в такие обходы, я рискую вдруг очутиться перед гораздо большим затруднением, чем то, от которого отправился.

К этому присоединялось еще одно обстоятельство. Крестьяне неоднократно выражали желание взять в аренду всю остающуюся за наделом господскую землю по 6 руб. серебром кругом — на 10 лет. Последнее обстоятельство было важно в двух отношениях. Во-первых, незначительное количество остающейся земли не могло выдерживать расходов нового вольнонаемного хозяйства и потому само просилось в аренду, а во-вторых, окруженные малоземельными однодворцами, крестьяне, несмотря на значительную высоту предлагаемой ими аренды, вынуждены были сильно дорожить наймом господской земли, за которую сторонние съемщики охотно дали бы по 7 руб. Нанимать господскую землю, которую зажиточные крестьяне (большею частью мастеровые) до сих пор обрабатывали обязательным трудом, они не могли иначе, как перейдя на оброк или окончательно на выкуп.

Под влиянием таких мыслей садился я в тарантас. Досадно было бы в самую рабочую пору прокатиться даром 200 верст и не только проиграть в настоящем очень важное дело, но, быть может, испортить его и в будущем. Напрасно вытаскивал я от скуки из экипажных сумок один журнал за другим: литература ни на минуту не могла увлечь моего внимания. Так доехал я на почтовых до поворота на проселок, где ожидала меня высланная на подставу тройка.

Повернув на проселок, я спросил кучера: «А что, Иван, коренной-то как будто нашибает на левую переднюю?» — «Да есть маленько. Он еще из дому, как я пошел на подставу, стал жаловаться. Должно быть, он его вчера заковал. Я уж на подставе вчера два гвоздя выдернул; авось пройдет: разогреется». — «Что у вас за страсть к тайнам и колдовству? Просто вернулся бы и сказал мне, что лошадь захромала, я велел бы ее расковать и взять другую. А теперь мы ее, пожалуй, и не догоним до места. Ведь ей, несчастной, еще бежать 60 верст!» — «Точно, я и сам думал доложить, да не догадался». Предсказание мое едва не сбылось вполне. На другой половине пути пришлось бедную лошадь перепрячь на пристяжку, и только постоянные удары кнутом могли заставить ее доскакать на трех ногах до места. Оставить ее было негде, и это обстоятельство замедлило наш переезд. Вечер был очаровательный. Перед закатом солнца весь степной воздух до того позолотился, что действительно можно было подумать, что Геба пролила в него кубок шампанского. По всем направлениям скрипели тяжелые возы со снопами, на прекрасных рослых лошадях. Женщины в шерстяных пунцовых юбках (типичный костюм однодворок) по большей части белокуры и более чем дурны собой. Зато мужчины, потомки древних татарских родов, как на подбор — красавцы. Высокие, стройные, с черными волосами и глазами и правильным очерком лиц. Эти люди представляют такой истинно прекрасный тип, какого мне не встречалось ни во Франции, ни в Италии. Солнце давно село, но светлые сумерки долго еще распростирались над степью, и тяжелые возы продолжали поскрипывать в чуткой тишине. В ясную летнюю ночь я не знаю более сладостной мелодии. Это не раздражительный писк немазаного колеса, а легкое покрехтывание телеги под драгоценным бременем жатвы. Так может по-крехтывать только дедушка, взнося на ступени крыльца уснувшую на руках его внучку. Мы тащились мучительно. Версты за две до цели поездки дорога подвела нас к опушке леса. Надо сказать, что всякого рода дичина окончательно исчезла в нашей стороне, и заяц, которых прежде, помню, бывало очень много, теперь редкое явление. При повороте к лесу и кучер и слуга в один голос закричали: «Заяц, заяц!» Действительно, шагах в 50 перед нами я увидал при ярком лунном свете зайца, сидящего на дороге и прислушивающегося к ленивому дребезжанию колокольчика. Он сидел передом к лесу, и не было сомнения, что он перебежит нам дорогу. Перебежит или не перебежит? Стыдно и нелепо верить в подобные вздоры, но

Так суеверные приметы Согласны с чувствами души.

Заяц дрогнул и, повернув в степь, пропал в серебристой дали. «Вон, вон он — другой, другой!» Другой точно так же, вопреки вероятности, не перебежал дороги. Но вот деревня и крутой берег реки с густым дубовым лесом на скате. Мельницы сверкают огнями, вода дружно шумит в рабочей канаве, а широкий пруд как-то лениво колышет ясный блеск луны. «Куда прикажете ехать: на барский двор или на мельницу?» — «Поворачивай к флигелю!» Этим громким именем называлась ветхая избушка, с худым полом, скривившимися стенами и перегородкой, связанная большими сенями с другой избой, носившей название кухни. Дверь в сени оказалась запертою на замок. Прибежал седой ключник с ключами. Переступая заветный порог, я почувствовал, что разорвал лицом мирные сети паука. Через несколько минут на покоробленном столе у окошка появилась чистая скатерть, две стеариновые свечи и огромный самовар с тарелкой под сильно подтекающим краном. Затем вошел прикащик Антип со стаканом превосходных сливок и мягкою, горячею крупитчатою булкой с мельницы. За перегородкой на кровати шумело сено, предназначавшееся заменить перину. «А что, Антип, далеко ли тут до посредника?» — «Нет-с, недалеко. Верст 7 до церкви, да там версты две. Ведь они же у нас и церковным старостой». — «На чем же я завтра к нему доеду? Лошадей мы в пень поставили». — «Помилуйте-с. Я сейчас схожу к Ивану Николаевичу, у них отменная тележка и лошадей сколько угодно». — «Так разбуди меня только пораньше и приготовь лошадь». — «Слушаю-с». — «А достань-ка мне из баула зеленую книжку да персидского порошка. Убери самовар, дай мне раздеться и ступай спать». В прохладной, необитаемой комнате за перегородкой не оказалось ни одной мухи, этого личного врага человека. Свежее сено приятно благоухало, а коростель, пробравшись под самое окно спальни, однообразно драл горло в картофельном огороде и под исполинскими лопухами.

 

VI. Посредник

Часов в шесть утра я услыхал за перегородкой легкий звон стакана и чайной ложечки, а затем и кипение самовара. Не успел я усесться за утренний кофе, как знакомый читателю Иван Николаевич вошел в комнату в черном люстриновом сюртуке, застегнутом на все пуговицы, и поздравил меня с приездом.

— Садитесь, Иван Николаевич! Дай еще стакан. Вам чаю?

— Покорнейше благодарю. Выпью. Да вам некогда; пожалуй, не застанете Семена Семеновича. Они у нас очень рано встают.

— Ну как дела ваши с Бочкиным?

— Да теперь дела его некрасивы. Как он там ни лазил, ни плакал, а Сенат не дает ему топить нас до разбирательства дела. Теперь вся сила в окончательном решении Сената. Ах, какой человек! Это, помилуйте, такой актер-с — куда Садовскому. Ему впору трагедии играть-с. Седая борода, благообразный из себя и сейчас слезы в два ручья. Несчастного, обиженного разыграет мастерски. А несчастье все в том, что не дают забрать чужого.

— Удивляюсь я одному, Иван Николаевич, как такой проходимец решился на такое рискованное дело. Ведь ему перестройка мельницы стала, пожалуй, тысяч двадцать пять?

— Пожалуй. Понадеялся, дескать, деньгами все поверну. Да ведь и прав был. Ведь мы, как всей округе известно, три месяца прошлой зимой просидели затопленные по валы. Кабы не Сенат, разорил бы вконец. И так 8000 убытку понесли; а с кого их теперь искать, одному Богу известно.

— Ну да и ему будет не мед, если дело кончится в вашу пользу?

— Какой тут мед-с, человек бил на отчаянность. Дескать, авось моя вывезет! А тут как совсем напротив, так одно полагаю, его электричество ударит.

В это время за окном послышался топот копыт.

— Я и забыл, Иван Николаевич, поблагодарить вас за лошадь и кабриолетку.

— Помилуйте, с нашим удовольствием, во всякое время. Староста нарядил с вами своего парнишку и лошадь свою запряг. Уж учуяли, зачем вы пожаловали; теперь по всей деревне толки промеж себя идут. Главное сильно боятся нас, чтобы мы не вошли в это дело, — не сняли вашей земли дороже ихнего. Помилуйте, можем ли мы из-за такой малости, из-за каких-либо 100 р. в год, хлопотать. Нам Бог с ними, коли им такое счастие выходит. А мы вот вас о своем-то деле, так точно что будем покорнейше просить. Вот чтоб от водочной-то продажи защитить мельницу. Истинно докладываю, что уж нам лучше от дела отказаться. Тут, доложу вам, такая пойдет эманципация, на чистоту-с.

— Да я зачем же приехал? Что же вы меня упрашиваете о деле, которое меня еще более интересует, чем вас?

— Да я, признаться, за тем и поторопился захватить вас. Сделайте милость, похлопочите. Желаю вам доброго пути и счастливого окончания.

Мягкое и вместе освежительное дыхание яркого утра обдало меня, когда я переступил порог, чтоб усесться в кабриолетке рядом с ожидавшим меня в новой черной свитке парнишкой старосты. Какое утро! какой дубовый лес, какой пруд и убегающие речные повороты и эта мельница, потонувшая в зелени приводных ив! Но некогда, некогда! Пора, пора! И я круто заворотил сытую вороную лошадь на дорогу, ведущую к броду. «Вы ее, батюшка, кнутом-то хорошенько проберите, а то она ленива!» — кричал мне вслед стоявший у крыльца старик староста. Выбравшись за мельницей на большую дорогу, я передал мальчику вожжи и, закурив сигару, предался более или менее практическим мыслям. Кроме главных интересов дела меня невольно и сильно занимала предстоящая встреча с посредником. До сих пор я видал только знакомых мне людей, взявших на себя должность посредника и не разрешавших притом на моих глазах никаких важных вопросов. Теперь мне предстояло увидать совершенно незнакомого мне посредника и увидать его в этом качестве на деле. Много доводилось мне читать и слышать похвал и порицаний этому званию, но слышать чужие суждения и судить по собственному опыту — две вещи разные.

Человек не рожден для бездействия. Поэтому всякая пассивная трата времени, например во время переездов, мгновенно вызывает реакцию, выражающуюся томительною скукой. Тут никакой локомотив express не поможет. Все кажется тихо и долго. Но попробуйте взять вожжи в руки и наделе исправить кажущиеся вам недостатки управления кучера, и скуки как не бывало. Вороной явно не слушался своего молодого хозяина. Я взял вожжи в руки, и дело пошло гораздо лучше. Вот и церковь, заново оштукатуренная и выкрашенная, с новою, еще не доконченною каменного оградой. «Ого! — подумал я. — Староста церковный, видно, человек практический и недаром рано встает». После двух-трех поворотов, спусков и подъемов дороги мальчик указал мне в полуверсте на небольшой, но густой квадратный лесок или сад, прибавив, что тут и усадьба Семена Семеновича. Сделалось нестерпимо жарко и пыльно, и я торопил вороного, насколько было можно. Обогнув сад, мы въехали на просторный двор и остановились перед крыльцом нового, отлично отстроенного деревянного дома. Когда слуга пошел в кабинет, чтобы доложить о моем приезде, я увидел в растворенную дверь молодого белокурого человека, в черном сюртуке, с пером в руках, у письменного стола, а вслед за тем на пороге появился довольно пожилой брюнет, с черною окладистою бородой и большими умными глазами. «Извините, — сказал он, застегивая белое парусинное пальто, — я кончаю срочную работу, но чрез полчаса я кончу, оденусь и буду к вашим услугам. Не угодно ли вам войти в залу». Очевидно, это был сам посредник, а блондин — его письмоводитель. Войдя в залу, я от нечего делать стал внимательно рассматривать все окружающее. Каждая вещь, начиная с прекрасного паркета, носила отпечаток любви к делу и знания, с какими была исполнена или выбрана. Против стеклянной двери балкона густая липовая аллея, отделенная от дому небольшим пестрым партером, вела в глубину сада. Наиболее всего поразило меня множество ульев немецкого устройства, расположенных в нескольких шагах от балкона за партером, у самого входа в аллею. Я у себя уничтожил пчел в лесу, из страха, чтоб они во время роевщины не кусали гуляющих, а тут у самого балкона огромная пасека! Когда я кончил осмотр, в залу вошел хозяин и, указав на диван, сел подле на кресло с словами: «Теперь я к вашим услугам». Объяснив в немногих словах мои намерения и надежды, я в качестве человека, мало знакомого с делом, просил указать мне на законные с моей стороны уступки, которые могли бы ускорить развязку.

— Нет, — возразил Семен Семенович, — в этом случае я вас прошу совершенно устранить меня от всякого вмешательства. Я только посредник и обязан строго держаться в границах моего назначения. При совершенно свободных предложениях и условиях с двух сторон я должен лишь наблюдать, чтоб эти условия не заключали в себе ничего противозаконного, и только если я увижу, что, при одинаково законных предложениях с обеих сторон, дело не улаживается единственно по причине неясного его разумения с той или другой стороны, то я обязан при помощи руководящих законоположений постараться разъяснить недоразумение. Дальше мне делать нечего.

— С чего же вы посоветуете мне начать?

— Позвольте. Вы хотите размежеваться с крестьянами. Есть ли у вас план имения?

— Плана нет, и я хотел просить у вас землемера.

— Работающий при мне землемер уехал в другой участок, но я сегодня посылаю в город и завтра дам вам знать, может ли он взяться за вашу работу. Что же касается до переселения крестьян, то я должен вам сказать, что законного основания к их переселению настоящий случай не представляет, а попробуйте им сделать предложение. Поезжайте домой, соберите сходку, переговорите с ними, а после обеда и я подъеду, и мы, взяв сельского старосту, осмотрим отходящую к крестьянам землю. Я должен заметить, что вы очень счастливо приехали: приезжайте вы завтра, вы бы уже не застали меня, по крайней мере, на целую неделю дома. Поблагодарив посредника за совет, я погнал вороного домой, куда он торопился с очевидно большею готовностью.

 

VII. Мир

— Антип! Теперь обед. Скажи сельскому старосте, чтобы сейчас собрал сюда стариков.

Через полчаса сухопарый, высокий и ядовито золотушливый мужик Ермил, опустя быстрые глазки, окруженные красными веками, и низко кланяясь, вошел в комнату, со знаком сельского старосты на серой свите, и птичьей фистулой объявил о приходе стариков.

— Пусть войдут.

Дверь в сени отворилась настежь, и черные и серые кафтаны, внося запах дыму и соломы, стали, переваливаясь и переминаясь, наполнять горницу.

— С приездом, батюшка, милость вашу!

— Проходите, проходите сюда, вот сюда, — говорил я, указывая вдоль перегородки. Порядок и тишина водворились.

— Как теперь рабочая пора, — начал я, — то ни вам, ни мне долго толковать некогда. Я слышал, вы раза два объявляли посреднику желание идти на выкуп. (Лица принимают сдержанное выражение.) Так или нет?

— Точно, батюшка, мы было прежде и того.

— А теперь, значит, раздумали и остаетесь на издельной повинности? Стало быть, нам и толковать не об чем. А я думал сдать вам и остальную землю. (Лица невольно выказывают удовольствие.)

— Нет, батюшка, с чего ж. Что тут зубы-то чесать. На выкуп, так на выкуп.

— Да ведь как хотите. Не я просил, а вы.

— Точно, точно.

— То-то, ребята, вы хорошенько подумайте. Ведь посреднику некогда с нами в жмурки играть. Он скоро сюда будет. Было бы что ему объявить. Вот мы с вами переговорим, вы выйдете да промеж себя потолкуете, а тут и посредник подъедет.

— Что ж, батюшка, мы от выкупа то есть тово…

Стоящий против меня черномазый, с орлиным носом и острыми глазами плотник Панкрат, очевидно влиятельный оратор, нетерпеливо мечет голову направо и налево, причем плоские волосы скобки косицами слезают ему в лицо, и как бы отмахивается от несвязных и нерешительных слов мира.

— Что понапрасну зубы-то чесать. Согласны охотой — вот что.

— Согласны, согласны, — даже в сенях какое-то опоздавшее эхо повторило: «Согласны».

— Остальную господскую землю я согласен отдать вам на года, на сколько сами пожелаете, хоть на десять лет, по той цене, какую вы сами назначили, — по 6 рублей кругом.

— Покорно, батюшка, благодарим. Дай Бог вам доброго здоровья.

— Но ведь надо вам, ребята, прежде постараться разверстать угодья. И вам, и мне не приходится владеть чересполосицей.

— Что ж? точно.

— Теперь, ребята, я хотел с вами потолковать толком. Вы сами хозяева, и неплохие. Скажите, какова за лесом к речке земля, на которой теперь пшеница?

— Земля навозная, первый сорт.

— Лес и усадебную барскую землю я оставляю за собой; стало, за вашим наделом земли тут останется немного, и в этом имении вся сила в мельнице. Так или нет?

— Точно, батюшка, так. Уж и говорить нечего.

— Вы видите, что я с вами ссориться не желаю.

— Какое, батюшка? Много довольны.

— Но нельзя же мне и с арендатором ссориться. А если он будет на вас обижаться, так, пожалуй, и мельницу бросит. Поэтому я хотел вам сказать, не сойдете ли вы с усадьбы на землю за лесом.

— Помилуйте, батюшка, да это нам на веки вечные разориться надо.

— Постойте, постойте. На свете всякое добро покупное и наживное. Я не насильно вас гоню, а я спрашиваю, не будет ли вашего согласия? Ну, что может стоить перенесть за версту крестьянский двор? От силы 100 рублей серебром. Я согласен вам дать на всякий двор по 150 рублей.

— Нет, батюшка, нам сесть туда — разориться вконец. Там улицу заливать будет, там погреба будут весной полны воды. Там конопляника в 20 лет не заведешь. Там съезду на реку нет.

— Съезд сделаю.

— Там снегом забивать будет. Там скотина как со двора — на чужое поле. По миру пойдем.

С каждою новою попыткой уяснить дело и достигнуть согласия неудовольствие и видимый ропот возрастали. Наконец оратор Панкрат встряхнул скобкой и со сверкающими глазами сказал:

— Что вы теперича нам ни давайте, а надо, не во гнев вашей милости, правду сказать. Если да вы оставите нас на прежнем месте, то мы должны за вас век Богу молить, а если переведете на новое место, то должны целый век вас проклинать.

При последнем слове он сделал знак, как будто втыкает указательный палец в землю.

— Ну постойте, постойте! — прервал я оратора, убедясь, что на этом пути толку не будет, да и к чему мне бросать 2–3 тысячи рублей даром, чтобы навлечь на себя неудовольствие и ропот. — Ведь мне-то все равно, где бы вы ни сидели. Я не о себе хлопочу, а об арендаторах. Они только водочною продажей сильно обижаются.

— Знаем, батюшка, что это и вся беда-то от них. Им лишь бы себе-то получше поустроиться, а мужик-то хоть пропади. А мы какая им помеха? В полую воду мы же их выручаем да пособляем.

— Не в том дело, ребята, а в водочной продаже.

— Да пропадай она пропастью. Мы подписку дадим, чтоб ее и повек у нас не было. Заведи кабаки, так от них, пожалуй, неровен час, и деревня слетит, а теперь их кругом, куда ни сунься. Нужно мне ведерку водки, схватил лошадь да слетал. Подписку, подписку дадим.

— Мало этого, ребята, оставлю вас на месте, а станем контракт писать насчет аренды земли, скажем, что владеть вам землею до первой водочной продажи по деревне. Станете водкой торговать, и контракт вдребезги.

— Да пропадай она пропастью, эта водка! Сказано, не будет ее, так и не будет.

— А не будет, так оставайтесь на прежних усадебных землях.

— Вот, батюшка, много довольны, — и т. д.

— Теперь, стало быть, ваша милость, — замечает седобородый старик, — отдаете нам всю землю по 6 рублей серебром кругом?

— Я уже сказал, что отдаю, как вы сами желали.

— Ну а как же с островом-то, что под мельницей? Ведь на нем чистый песок, только и есть, что будто лоза растет, так нам обидно будет снимать его по 6 рублей.

— Да я и не сдаю его вам, я сдаю то, что вы сами возьмете.

— Да уж вы позвольте нам там хворостику порубить на плетни.

— Пожалуй, рубите и хворост, но вы знаете, что большие деревья нужны бывают арендаторам. Так уговор лучше денег. Если хоть одно дерево кто срубит, сейчас и вас, и скотину вашу с острова прогоню, и за каждую курицу штраф.

— И-и сохрани Господи! — ни одной крупной лозиночки не вырубим. За это отвечаем.

— Да уж вы, батюшка, заставьте вечно Бога молить, — восклицает оратор Панкрат, — пожалуйте нам уж и остров по контракту. Ведь нам без него никаким родом нельзя быть. Дело не дело, а все скотинка послоняется.

— Там от рабочей канавы заливное местечко есть, так у нас там капустники были. Уж позвольте и капустниками попользоваться.

— Да ведь сказал, что позволяю вам пользоваться островом, стало, и капустниками будете пользоваться, коли станете честно, безобидно жить. Только там есть и арендаторские гряды, так те уж за ним и останутся.

— Что ж, не замай его пользуется.

— Да только, — опять перебивает Панкрат, — пожалуйте нам остров-то по контракту.

— Зачем же я даром даю вещь, да еще и контракт буду писать на нее?

— Да ведь это мы, батюшка, ведь из чести просим. Сделайте милость.

— Вы из чести просите, а я из чести даю, пока у нас дело будет идти на честности, а станете нечестно жить, пеняйте на себя, вперед вам говорю.

— Да ведь мы из чести просим. Оно точно, покуда мы у вашей милости, обиды нам не будет, а ну как Бог, часом, по душу пошлет, да нас тогда обидят, значит, что ж, мы тогда со скотинкой пропасть должны?

— Если вы честно станете жить, то никто вас не тронет. Я ли, другой ли кто будет, песчаный остров никому не нужен. А пустить вас на шею арендатору по контракту не могу.

— Да ведь мы из чести.

— Ну, ребята, теперь нам не об чем больше толковать, ступайте да потолкуйте промеж себя. Посредник скоро будет, так чтобы нам в словах-то не разбиваться. Ступайте.

— Да вот что, батюшка, — затянул седой старик, озираясь одними глазами на мир, без поворота головы, — наша-то земелька за усадьбами больно сумнительна.

— Весной ее часом заливает, да и песком переносит. Как пойдет это лед по хлебушку, так ажио (даже) волосы на голове шевелятся, — прибавил оратор Панкрат. Последняя фигура видимо понравилась, и отовсюду послышалось:

— И волосы шевелятся! индо волосы шевелятся!

— Да ведь сойти на другое место не хотите, а этой землей владеете исстари. Отчего же она век была хороша, а теперь стала дурна?

— На то была воля господская, а только весной, ажио волосы… Видя, что конца этому не будет, я прекратил совещание до приезда посредника. Не успела толпа вывалить за дверь, как на порог появился бывший кучер Азор, дворовый, брат сельского старосты, такой же золотушный, только поменьше брата ростом, отъявленный негодяй и ленивец. Он-то и завел было в деревне самовольно водочную продажу.

— Что тебе надо?

— Да к вашей милости. Как я теперь должен ни при чем остаться, то не пожалуете ли мне усадебной земельки под избу.

— А тебе кто позволил торговать водкой?

— Я у мира спрашивался.

— Да разве мир мог тебе позволить без согласия владельца? Да и стоило ли тебе из-за пустяков заводить всю эту гадость?

— Помилуйте, как же не стоило. Я на Святой продал сорок ведерок, да от каждого попользовался по рублю серебром.

Признаюсь, последний аргумент меня сильно озадачил. Перед таким фактом всякое красноречие немеет. Этот дрянной человек никакими усилиями не может (продолжая быть дрянным) приобрести в продолжение целого года и 20 рублей, а тут он в одну неделю без труда заработал вдвое.

— Да ведь тебе в третьем годе, при уставной грамоте, дана была усадебная земля.

— Точно так. Да теперь как братья-то поделились, так они ее за себя взяли. А мне теперь некуда.

— Кто ж теперь виноват, что ты свою землю отдал. Другой ничего не получит, а тебе, за водочную торговлю, давай вдвое. Ступай.

— Сделайте милость.

— Ступай, ступай!

Не успел Азор исчезнуть за дверью, как через порог переступили пожилой дворовый с женою и тотчас повалились в ноги.

— Говорите, что надо. А будете тут валяться, выгоню вон!

Оба мгновенно вскочили. Я знал, что у этих просителей водятся деньжонки.

— У нас, батюшка, на барском дворе собственная избенка и клеть.

— Мне вашей избы не надо, берите ее с Богом.

— Мы вот, не пожалуете ли нам усадебной землицы: хатку поставить?

— Земли вам никакой не следует. Затем и рамежевываются, чтобы чересполосицы не было. А так как вас всего двое, то я за землей не постою. Когда посредник приедет, то я объявлю ему, что даю на вашу долю земли к крестьянскому наделу. А примет ли вас мир в селение или нет — это уж не мое и не посредниково, а мирское дело. Чем у меня-то в ногах валяться, вы бы миру-то покланялись да попросили, чтоб он вас принял. Ведь я на вашу долю прирежу земли в поле, — так нельзя ж вам сидеть среди хлебов, а надо прибиваться к деревне, а кроме миру, никто не волен распоряжаться.

— Не принимает он нас, отец родной!

— Что ж я-то тут могу сделать? Попросите хорошенько; авось, как узнает, что я даю вам землю, он и согласится.

— Уж и не знаем, как его просить-то. Ведь с ним — не с вашей милостью. Вы таки пожалеете, а ведь мир…

В это время рослая четверка вороных фыркнула у сеней, и посредник с письмоводителем, вышед из коляски, показались в дверях горницы.

— Ну что, — спросил Семен Семенович, — толковали?

— Толковали, и кажется, они согласны и на размежевание, и на выкуп, и на аренду. Только теперь подняли вопрос о собственной земле, которую будто полая вода смывает и портит посевы. — Значит, я хорошо сделал, что приехал. Я ведь их знаю. Мы сейчас сядем с вами в коляску, возьмем сельского старосту на козлы и поедем осмотреть их землю.

— Помилуйте, мне совестно. Ваши лошади устали.

— Не беспокойтесь. Во-первых, они сильны, а во-вторых, привыкли и не к таким переездам.

Через четверть часа мы уже проезжали шагом по крестьянскому клину, вдоль которого действительно оказалась изложина с легким следом песку по чернозему.

— Где же размывает клин? — спросил посредник старосту, сидящего на козлах.

— Да вот это самое место. Весной ажио волосы на голове шевелятся…

— Действительно, тут десятин на шесть длиннику, да на осьминник поперечнику видно, что вода заносит песок. Стало быть, десятины две можно считать не совсем удобными, хотя у вас тут же отличный хлеб родится. Ведь я знаю, — заметил посредник.

— Годами точно что родится.

— Ты хочешь сказать: один только год за все время смыло хлеб на этом месте, так тогда же вы тут и ту плотину выстроили.

— Точно так. Ее еще покойник выстроил. А теперь ее всю льдами разломало — страсть!

— Чтобы соблюсти полную справедливость, вы могли бы уступить крестьянам две десятины вполне удобной земли, кроме этой, — заметил мне посредник.

— Вполне согласен и скажу об этом землемеру.

Вернувшись к флигелю, посредник позвал не расходившийся еще мир, и результат был почти тот же, что и после моего с крестьянами совещания. Посредник не вмешивался ни в какие подробности наших взаимных соглашений. Желая разом покончить дело и по возможности удовлетворить крестьян, я обещал дать им значительное количество лесу на мнимое обновление плотины, охраняющей их дачу от песчаных наносов. Ясно было, что плотина была пуфом для получения даром лесу (в настоящее время лес срублен, а о плотине нет и помину), но я хотел дать лесу — и дал. Из приходящихся добавочных с крестьян 1100 р. я сбавил им 200 р., а уплату 900 р. рассрочил на 3 года. Благодарности не было конца. Выпив стакан чаю и пригласив меня на следующий день к себе, посредник уехал.

Облака, начинавшие принимать розовые и фиолетовые оттенки, свидетельствовали о приближении вечера. Мне захотелось пройти на мельницу пешком, и я поневоле должен был избрать кратчайший, но эквилибристический путь по лавам высокой плотины, даже не огороженным перилами.

Под ногами моими, на сливе, сидели мальчики с удочками; я остановился посмотреть на их охоту; то у того, то у другого, за взмахом лесы, мелькала белобрюхая плотичка или полосатый пескарь. Ивана Николаевича нашел я среди его обычной деятельности и далеко не в таком внушительном костюме.

— Ну, что-с? Как ваше дело с мужиками? Семен Семенович только что проехали.

— Ничего. Кажется, дело идет на лад. Да ведь вы знаете, тут ни за что отвечать нельзя. Сейчас скажут одно, а через час запоют другое. Тогда только скажу, чем кончилось, когда бумаги будут подписаны.

— Я все боюсь, чтобы сельский староста не стал их разбивать. Он самый богатый во всей деревне, даром что в серой свитке, и ему, должно быть, хочется одному, помимо всех, снять барскую землю.

— Я ведь им отдаю остров под скотину — даром, разумеется, так все просят, чтобы отдать по контракту.

— Этого вы, ради Бога, не делайте. Пусть пользуются, Бог с ними! Но отдать вещь даром по контракту — это и себя и нас связать по рукам и по ногам. Они тут и с мельницы-то выживут. Нет-с, как вам угодно, только вы этого не делайте. Непривязанный медведь не пляшет.

Не желая и самого очаровательного вечера тратить в бездейственном созерцании, деловой Иван Николаевич уговорил меня пройтись к старому руслу рабочей канавы, чтобы показать мне казенный столб с печатью, доказывающий несомненные права мельницы на известный подъем воды. Проходя мимо одного из мучных амбаров, мы увидали выбегающую из него молодую и тщедушную коровенку, у которой, вероятно за излишнюю прыткость, правый рог был связан веревкой с правою переднею ногой. Это заставляло корову с каждым шагом наклонять и отклонять голову. Несмотря на то, коровенка уплеталась довольно поспешно из растворенного амбара, а вслед за нею в воротах показался дюжий рабочий с тяжелым железным ломом в руках. Парень замахнулся своим наступательным орудием, и не знаю, что сталось бы с коровой, если б он опустил на нее лом.

— Не бей, не бей ее, — крикнул Иван Николаевич, — а только прогони до ракитника. Изволите видеть, как повадились? От человека и до скота, — прибавил он, как-то махнув рукой в сторону коровы и придавая голосу неотразимую убедительность.

Стояла засуха. Заря догорала. Сильно пылящее стадо возвращалось с поля. Казалось, будто спустилась на землю и ползла по переулку к реке темная гряда туч, из которых местами торчали одни равнодушные головы рогатого скота и тревожные силуэты овец. Но вот все это с ревом и блеянием разбрелось по дворам. Там и сям отсталые коровы стояли у брода по колени в воде, соткнувшись мордами с своими опрокинутыми в реке двойниками. По мере того как дневной шум смолкал и воздух становился чище, шум мельницы более и более воцарялся в ночной тиши. На юго-востоке будто крупный алмаз засветилась Венера.

— До свидания, Иван Николаевич.

— Нет, помилуйте-с. Выкушайте стаканчик чайку.

Войдя в чистую, опрятными обоями оклеенную комнату флигеля Ивана Николаевича, мы застали у открытого окна на столе кипящий самовар со всеми принадлежностями вечернего чая. Свежие сливки были до того густы, что едва лились из молочника. Стенные часы с портретом музыканта Черни пробили десять.

— Пора домой, Иван Николаевич!

— Позвольте я вас провожу. Мне надо все равно забежать на мельницу.

— Экие чудесные ночи стоят — обоняние! — воскликнул он, сойдя с крыльца и охваченный лунным светом.

Перебравшись на свой берег тем же полувоздушным путем, я пошел спать.

 

VIII. Землемер

Рано встающий посредник обедает в два часа. Он встретил меня неутешительным известием. Только что вернувшийся из города посланный застал землемера с опухшею ногой, не позволяющею надеть кожаный сапог, а следовательно, и обходить дачу.

— Однако что же мне делать, Семен Семенович? Без разверстывания угодий и определения количества остающейся земли нельзя приступить к условиям. Попробовал бы сам обмерить землю, да где взять инструменты?

— Инструменты моего землемера здесь: цепь и астролябия.

— В том-то и беда, что астролябия, а не мензула. Я не довольно знаком с приемами измерений помощию астролябии, для того чтобы решиться отрывать народ в самую жаркую рабочую пору. Ну как у меня фигура не свяжется, придется делать поверку и опять тормошить народ.

— Делайте как хотите. Инструменты к вашим услугам.

Наступало время ржаных посевов, и надо было безотлагательно засевать поля или своими семенами, или сдавать их в аренду крестьянам. Это обстоятельство вынуждало меня приступить самому к съемке дачи. Но я боялся задержать все сельские работы своею непривычкой к этому делу.

Вернувшись домой, под влиянием внутренней борьбы, я велел позвать Антипа и передал ему свое горе, как будто Антип был в состоянии чем-нибудь ему пособить.

— Ну что теперь делать, Антип? Неужели уехать ни с чем?

— Помилуйте-с! Это ни под каким видом невозможно. Извольте послать за инструментом и уж своими науками дело произойти. Как бросать такое дело?

Вполне убежденный Антипом, я распорядился рано утром посылкой за проклятою астролябией. Придется записывать румбы с дробями! То ли дело мензула! Улегшись за перегородкой на сенную постель, я долго не мог уснуть и ровно ничего не мог понять из страниц, вдоль которых пробегали глаза мои. Коростель драл горло под окошком, но мне казалось, эту ночь он кричал вовсе не с эротическою целью, а только из желания подразнить меня. Даже остроносые мухи откуда-то набрались, чтобы кусать меня. Далеко за полночь я потушил свечку, но все еще не мог уснуть. Вдруг слышу скрип наружной двери и чьи-то шаги.

— Кто там? — окликнул я вошедшего.

— Это я-с.

— Что тебе нужно, Антип?

— Да мужики проведали, что тут недалеко, за 18 верст, живет частный землемер, так просят у вас позволения нарядить подводу тройкой и съездить за ним. Авось он к обеду вернется. Так как они наверно постное кушают, то я заказал рыбы наловить.

— Прекрасно, прекрасно! Скажи, чтобы не мешкая послали.

— Да тройка уж готова, а малого посадили забубённого. Духом скатает. Только вот спроситься пришли. А за инструментом-то не прикажете посылать?

— Нет, не нужно. Ступай.

Рано утром я получил письмо от Ивана Николаевича с просьбой продать ему небольшую партию пшеницы. Усевшись за кофе, я два раза посылал попросить ко мне Ивана Николаевича и каждый раз получал в ответ: «Сейчас будут, сейчас идут». Так дело протянулось до полудня. Я хорошо знал, что по случаю урожая пшеница с 8 руб. сошла на 6 руб.; просить дороже не приходилось.

Между тем Антип успел уже мне похвастать двумя огромными карпами и еще какою-то рыбой, плескавшейся в лохани, а к полудню до меня через сени дошел несомненный запах постного масла. Волнуемый страхом и надеждой, я не сказал ни слова касательно этой стряпни, но признаюсь, никак не мог понять уверенности Антипа насчет приезда землемера. Весьма возможно было получить известие, что и он почему-либо раньше двух месяцев приехать не может.

Но вот дверь отворилась, и черный люстриновый сюртук Ивана Николаевича заиграл самыми светлыми переливами, достойно соперничая в этом отношении с ясными раструбами непреклонных голенищ.

— Извините, пожалуйста, — заговорил скороговоркой Иван Николаевич, — никак не мог вырваться. С самой зари наехали с пшеницей мужички, да и пшеница-то не очень нужна. Уж таки ссыпал и по 3 рубля 50 копеек и по 3 рубля.

При последних словах лицо его озарилось игриво насмешливою улыбкой. Он, видимо, был в ударе и в полном удовольствии.

— Неужели ссыпали по 3 рубля?

— Так случилось, а то где бы ее купить по этой цене? Да ведь мы и сами иной раз влопываемся с покупками, да и большими партиями. Мыто все радужными отсыпаем, а сами потом по гривенничкам да пятиалтынничкам выбираем за отруби да подсевки. Право, так!

— Ну, вы-то, я думаю, не переплатите?

— Нет! как перед истинным Богом, вам докладываю, такого дашь маху, что только затылок трещит. А точно, нам только и пожить, пока не завели этих путей сообщения да железных дорог. Мы теперь имеем вроде монополии. Грязь, слякоть, деньжонки нужны, ну куда он денется? вот и бежит к нам. Да еще и благодетелями нас считают. И подлинно. Извольте посудить. Не будь, примерно, здесь нас, ну куда бы человеку да в эдакую пору обратиться? Смерть. А то и ему хорошо, не дожидаться денег, да и нам хорошо, нам их не привыкать дожидаться-то.

Свое дело я уладил с Иваном Николаевичем с двух слов. Этот человек, только что ссыпавший пшеницу по 3 руб., дал за партию по 6 руб., прибавя, разумеется: «Право, обидно-с».

Если вы умеете объяснить пророческое упрямство лошади перед вступлением на хилый мост или на лед, о степени прочности которого судить она, по-видимому, не имеет никаких данных; если для вас понятно беспокойство собаки перед случайною бедой, не состоящею ни в какой связи с ее пятью чувствами, например, перед пожаром, — то вас нисколько не изумит хладнокровная деятельность Антипа при изготовлении постного обеда. Проходя мимо кухни, я не раз чувствовал потребность уколоть его этою преждевременною стряпней, но каждый раз мысленно махал на все рукой. Вот и первый час пополудни, рыба трещит себе на сковороде, а о землемере ни слуху ни духу.

— Уйду я отсюда, хоть на мельницу. Не могу видеть этой чепухи. Аким! давай одеваться!

Не успел я окончить немногосложного туалета, как у сеней послышался стук копыт, и в комнату вошел толстенький лысый старичок в полувоенном сером пальто, сопровождаемый молодым брюнетом с пышными, мелко вьющимися волосами, в черном сюртуке, надетом на красную фланелевую фуфайку сомнительной чистоты. Не успел еще старичок отрекомендоваться, как уже внесенные вслед за вошедшими инструменты рассеяли всякое сомнение насчет профессии приезжих.

— Извините, что так долго задержали вашего нарочного! Мы с помощником с самого рассвета просидели над планом, который надобно было кончить. Поверите, кроме чаю, во весь день крохи во рту не было. Хорошо, что ваш посланный захватил нас дома. Мы сегодня должны были после обеда ехать на работу за 60 верст. Нас там теперь ругают. Да что ж делать, не разорваться!

— Сделайте милость, господа, не задержите и себя, и меня. Я здесь третий день ничего не делаю. А теперь знаете, какая пора.

— Прикажите собрать народ и заготовить вехи да колья. А нам позвольте по рюмочке водки да перекусить чего-нибудь.

— Антип! пошли за сельским старостой да давай обедать. У тебя постное?

— Постное.

Мне показалось, что я прочел торжество в глазах Антипа, и глубоко перед ним смирился.

— Вот только перекусим, да и за работу. Я хорошо знаю вашу дачу, — прибавил старичок. — Бог даст завтра к вечеру обойдем. А там, видно, делать нечего, придется ночку просидеть над черновым планом, а послезавтра утром и произведем нарезку крестьянского надела.

— Да, сделайте милость, не задержите, а я сейчас поеду к посреднику объявить о вашем приезде и попросить подготовить все бумаги. Количество десятин можно вписать и по окончательном с крестьянами соглашении.

— Так как вы уезжаете, то позвольте вас спросить: там на крестьянской даче есть болотца, поросшие камышом; пойдут они в надел или нет?

— Нет, пожалуйста, всю неудобную землю вон. Посредник осматривал их дачу, и мы решили, кроме всего, прирезать им две десятины навознику вдобавок к двум, на которых видны следы песку.

— Как вам угодно. Ну а как же береговой откос в их даче? Лугом его назвать нельзя, а все-таки он прорастает травой, и скот по нем пасется. Прикажете считать его в надел?

— Нет, не считайте.

— Да ведь этак много лишней земли к ним отойдет.

— Нет уж, пожалуйста! Посредник говорит, что им следует полный надел, по уставной грамоте, одной удобной земли. А так как я не могу выбрать оттуда сомнительную землю и оставить ее за собою, то придется, по оказавшемуся ее количеству, прирезать к их даче удобной.

— Как вам угодно. Это не наше дело. Нам только спросить: как делать.

В дверях показался смиренный сельский староста.

— Староста! вели сейчас приготовить четыре вехи и десять кольев.

— Вехи и колья готовы.

— Так наряди сейчас с барщины восемь человек на межу. Ступай! Староста видимо переминался.

— Ну, что тебе нужно?

— Воля ваша, — начал староста тонкою фистулой, приподымая голову, причем серые его глазки с красными веками засверкали зловещим огнем, — воля ваша, как вам будет угодно: а вы пожалуйте нам землю по Его Императорскому указу. — При последнем слове он даже ткнул пальцем вниз.

Оба землемера и я с изумлением переглянулись. Через мгновение на лице старика землемера появилась улыбка, а я обратился к старосте:

— Теперь послушай, что я тебе скажу. Во-первых, крестьяне просят о добровольном выкупе — стало, дело полюбовное, а во-вторых, такого важного дела ни посредник, ни кто другой не может делать иначе как по Императорскому указу. А если ты глуп и зол, то ты свою глупость и злость береги про себя, а ко мне с ними не ходи. А теперь ступай и сейчас исполни, что тебе приказывают. Пошел!

В половине второго землемеры ушли в поле, а я уехал к посреднику.

 

IX. Семен Семенович

В моих заметках я уже имел случай указывать на факты, опровергающие мнение, будто система штрафов не в духе русского народа. Что же мне делать, если обстоятельства наводят меня на подобные факты? Неужели, вопреки истине, обходить их молчанием только из-за того, что они могут противоречить той или другой теории?

Не успел я переехать за реку и поздороваться с Иваном Николаевичем, как последний уже воскликнул:

— Знать, крестьянам-то больно хочется похозяйничать на острове насчет мелкой лозы. Сегодня утром, промеж себя на сходке, положили 5 р. штрафу за всякую крупную ракитину. Вот уж не тронет-то никто! Ведь они уж не простят, только бы в руки попался: сопьют пять-то рублей. Между своими и с хлыстиком не схоронишься. Вот наживете даровую полицию, что лучше и не надо.

Я только порадовался здравому смыслу крестьян, указавшему им на самую справедливую и практическую меру для ограждения общего интереса.

Посредника я застал за письменным столом и сообщил ему о работе землемеров. Он тотчас же распорядился насчет предварительного изготовления бумаг.

— Итак, — прибавил Семен Семенович, обращаясь ко мне, — я на послезавтра вытребую повесткою сюда мир, а вы потрудитесь пораньше привезти черновой план с точным обозначением удобной и неудобной земли, — и быть может, мы тут же все и покончим.

— Только быть может?

— Не более. В подобных делах ни за что ручаться нельзя.

Я узнал, что все богатство Семена Семеновича состояло из 400 десятин превосходной земли. Но как бы земля ни была превосходна, имение в первобытном виде не могло представлять капитала свыше 20 или 25 тысяч рублей. Зная по опыту, до какой степени трудно начать и довести с небольшими средствами какое-либо дело до порядочных результатов, я не мог устоять от искушения свести разговор на хозяйственную почву.

— Меня здесь считают богачом, — заметил Семен Семенович с добродушною улыбкой. — А все мое богатство состоит в том, что до вступления в настоящую должность, поглощающую у меня почти все время, я делал все сам. Вот хотя бы и для этого дома, постройка которого вас так изумляет, я готовил материял в продолжение шести лет. Купить разом и доставить сюда такой материял было бы слишком дорого. А в продолжение шести лет я пользовался случаями приобретать его сходно. Год на год не приходит. Вы, как говорите, покупали кровельное железо по 4 рубля 30 копеек за пуд, а я свое купил по 2 рубля. Что касается до собственного хозяйства, то я старался поставить его в независимость от всякого рода колебаний цен. Всякая вещь имеет собственную цену; я поставил себе за неизменное правило не продавать ни одного, даже ничтожнейшего сельского продукта, начиная с вощины и кончая телячьею шкуркой, ниже их действительной цены. Одни пчелы, которые вас так испугали своею близостью к балкону, доставляют мне значительный доход. А у других они гибнут с каждым годом. Нельзя вести дела, о котором не имеешь понятия. Мы напрасно обвиняем то или другое сословие. Общественные недостатки у нас те же во всех. И у крестьян, и у помещиков до сих пор всегда были деньги, с одной стороны, на водку, а с другой — на несоразмерные со средствами затеи, и вечно чувствовался недостаток в необходимом. У меня, как видите, затей никаких нет, но на дело полезное всегда найдутся средства.

Поздно вечером вернулся я домой и во всю дорогу находился под влиянием всего мною виденного и слышанного. Вот в каких людях, говорил я мысленно, нуждается наше время. Один такой мало разглагольствующий, но много и разумно трудящийся человек гораздо благотворнее действует на свой околоток, чем целые собрания доморощенных философов, проповедующих с пеною у рта непереваренную нескладицу.

 

X. В волости

Землемеры честно исполнили обещание. На другой день завтрак им носили в поле, а обедать они пришли уже вечером, когда совершенно смерклось. Напившись чаю непосредственно после обеда, они устроились для ночной работы и только попросили папирос, так как их запас истощился. До рассвета труженики просидели за работой и, надо сказать правду, до того накурили в небольшой комнате, что стало трудно дышать. В шестом часу утра старичок-землемер, за утренним кофе, весело потирая свои мускулистые руки, объявил, что все, за исключением белового плана, готово.

— Теперь нам нужно только две сохи, и мы, пока вы доедете до посредника, духом отхватим межу крестьянского надела. Только уж сделайте одолжение, не задержите и нас. А по дороге домой потрудитесь завернуть за беловым. Завтра он будет готов, а крюку вам всего две версты. Жена угостит вас превосходною наливкой, а я, коли застанете меня, угощу вас музыкой. Я играю на всех инструментах, на гобое, на валторне, на трубе, на фортепиано, на скрипке, словом сказать, на всех. У меня отец был большой музыкант. Милости просим!

С веселым старичком мы расстались друзьями.

Когда я вышел садиться в кабриолетку, то увидал у самой двери на дворе стоящего сельского старосту. Низко кланяясь, с опущенными глазами, он представлял олицетворенное смирение.

— Что тебе нужно?

— Да я за приказанием, насчет народу к землемеру.

— Тебе ведь с вечера приказано выслать двух пахарей с сохами. А что мир не пошел еще в волость?

Голос старосты перешел в какое-то стеклянное дребезжание.

— Осмелюсь, не во гнев вашей милости, я не знаю, как старики будут согласны идти в волость.

— А мне какая надобность? Это их дело. Повестка от посредника, а не от меня.

С этими словами я тронул лошадь. На половине пути я еще издали узнал черномазого дворового, в новой черной свитке, с палкою в руке, торопливо пробирающегося в волость.

— Что, Петр! как твое дело? Просил ты мир?

— Просил, батюшка!

— Что ж?

— Да Бог его ведает.

— А угощал их водкой?

— Угощал, батюшка! Две ведерки выпили. Уж не оставьте вы нас, кормилец.

— Ваша земля прирежется сегодня к крестьянскому наделу, а там уж не мое дело. Да авось примут вас, после водки-то.

— Кто же их знает? Разве их узнаешь?

У посредника я встретил общество, состоявшее из трех-четырех соседей. Сам хозяин, видимо, развеселился. Кажется, он не менее моего обрадовался случаю отвлечь мысли от неизбежных, чтобы не сказать роковых, занятий. Отрезанный от почтовых сообщений, я рад был услыхать о последних политических новостях и о ходе польского вопроса.

Все эти разговоры не помешали мне два раза посылать в волость узнать: прибыла ли сходка, и каждый раз получать в ответ: «Нет никого».

Вся эта продолжительная комедия с выкупом до того мне надоела, что я решился, в случае разладицы, бросить все дело на произвол судьбы и уехать домой. К завтраку наше небольшое общество увеличилось прибытием из соседнего прихода священника, на которого хозяин указал мне как надельного и умного человека. Действительно, таким и показался мне этот далеко не старый человек, с открытым и добродушно веселым лицом. Разговор зашел о проповедях, их нравственном значении для народа. Но каково же было мое удивление, когда этот почтенный пастырь стал утверждать и готов был держать со мною пари, что в Евангелии Луки нет Родословной Иисуса Христа. Этот факт показался мне глубоко характеристическим по отношению ко всему нашему русскому быту. Возможно ли умному человеку всю жизнь провести над специальною книгой и не полюбопытствовать ознакомиться с ее содержанием? А мы еще укоряем литераторов за суждения о предметах, вполне им незнакомых или недоступных! Верно, у нас куда ни сунься — в этом отношении везде одно и то же.

— Вот и старики прибыли, — сказал входящий в залу посредник, крутя толстую папироску. — Так ли, сяк ли, надо кончать. Я приказал им прийти в переднюю, где уже дожидаются волостной старшина и писарь.

Через несколько минут письмоводитель доложил посреднику, что все собрались и все готово, а в отворенную дверь я увидал знакомый ряд серых и черных свиток.

— Ну, пожалуйста, — сказал посредник, обращаясь ко мне и указывая на дверь прихожей.

— Семен Семенович! Нельзя ли мне передать все это дело вам и остаться здесь? Нового я ничего не могу сказать крестьянам, а мое присутствие только может быть поводом к новым претензиям и путанице.

— Нет, этого нельзя. Обе договаривающиеся стороны должны быть налицо.

Я пошел следом за посредником в прихожую, твердо решившись не произносить ни одного слова, иначе как отвечая на вопрос посредника, что бы ни говорили крестьяне.

Дверь в сени была отворена, и там, из-за плеч стариков, собравшихся в передней, тоже виднелись крестьянские головы помоложе. Влево, около сельских властей, стоял знакомый нам дворовый, ожидавший от мира решения своей участи.

— Прежде всего, — начал посредник, — надо нам покончить с ним. Вы знаете, ребята, что этот дворовый получил теперь усадебную землю? Согласны ли вы принять его и дозволить ему поставить на деревне избу?

Мертвое молчание, сопровождаемое переминанием с ноги на ногу и тяжелым забиранием в себя духу.

— Ну ты что скажешь? — обратился посредник к первому, ближе всех к нему стоящему.

— Как люди, так и мы.

— Ну, а ты?

— Как люди, так и мы.

— Постойте! — обратился он снова к первому. — Люди-то не какие другие сторонние, а все вы же. Ты, другой да третий — вот и люди. Ты-то что ж? Не человек, что ли? Я хочу знать, что ты думаешь? Ну, что ты скажешь?

Спрашиваемый совершенно растерялся.

— Да я-то, батюшка, ваше высокоблагородие! Я-то, — лицо старика приняло мягкое выражение, — я-то бы и Бог с ним. Что ж.

— Стало быть, ты согласен?

— Да я-то, Бог с ним, пусть его.

— Ну, а ты?

— Да и я что ж? Бог бы с ним, то есть право…

— И ты, значит, согласен. А ты? — обратился посредник к третьему. Третьим, случайно или не случайно, стоял сельский староста. Он поднял на посредника свои серенькие глазки, мгновенно засверкавшие злобой, и, не поднимая рук, оттопырил в сторону кисти с разогнутыми пальцами.

— Что ж, коли некуда, негде, — пропищал он.

— Если к барскому двору негде, так к концу деревни дайте место — к выгону.

— Помилуйте, да там гамазея, часом от него да и гамазея слетит.

— Да зачем же так близко к магазину?

— Помилуйте, коли негде, некуда.

— Ну, да тебя не переговоришь. А ты что скажешь, следующий?

— Я бы, я бы, коли, коли негде. — А ты?

— Коли негде.

«Коли негде», без всяких вариаций, пошло слева направо и дошло до дверей.

— Ну, а вы там? — крикнул посредник в растворенную дверь сеней. — Входите сюда.

Стоявшие в сенях стали по одному переваливаться через порог, кланяясь и произнося: «Коли негде».

При последнем «Коли негде» посредник махнул рукой, сказав:

— Это ваше дело! А теперь поговорим о том, зачем пришли.

— Точно, батюшка! Точно так! Так точно, ваше…! — поднялось разом со всех сторон, и посреди всего этого послышался пискливый голосок сельского старосты:

— Только, воля ваша, ваше высокоблагородие, нам эта земелька не подходящая. — И за тем новое эхо:

— Она, то есть земелька-то, оченно того.

Дело радикально портилось, выходя снова на дорогу бесконечных претензий.

— Постойте, постойте! — крикнул посредник. — Все это не мое дело. Мое дело сказать вам вот что. Царь дал вам волю, а теперь делает вам милость, помогает вам выкупить ваш надел. Вы будете ваш неполный оброк платить 49 лет в казну. А после этого земля будет ваша.

— Знаем, батюшка! Слышали.

— Вот вы теперь и говорите дело: согласны вы идти на выкуп той земли, которая вам теперь отрезана, «не считая неудобной»?

— Нечего пустое говорить, — крикнул седобородый приземистый старик, выдвигаясь грудью вперед и отмахиваясь назад растопыренною пятерней правой руки. — Согласны, батюшка.

— Согласны, согласны! — пронеслось в толпе.

— И на наемку остальной земли согласны?

— Согласны! Много довольны!

— И не допускать водочной продажи согласны?

— Ну ее! На что она нам? Да пропади она!

— И на добавочную уплату в три года?

— Согласны, батюшка!

— Стало, и толковать нечего, вот вам письмоводитель прочтет все бумаги в волости, а вот и старшина и еще грамотники, кому хотите давайте руки и ступайте подписывать бумаги.

— Слушаем, батюшка! Покорно благодарим! — И повернувшись к сеням, толпа, один за одним, стала, стуча коваными сапогами и толкаясь в дверях, выходить на двор. Дело было кончено.

Я нарочно с такою подробностью описал этот эпизод из современной сельской жизни, чтобы хотя отчасти воспроизвести в читателе вызванное им у меня чувство. Приводя на память все переходы этого обыденного дела, я постоянно задавал себе вопрос: что бы тут вышло без посредника? «Ничего», — ответят многие вместе со мною; «то же, что и с посредником», — заметят другие; «много ли таких посредников?» — прибавят третьи и т. д.

Я привел факт и предоставляю каждому делать из него какие угодно заключения.