I
Наши первые записки из деревни совпадали с обнародованием крестьянской реформы. То были первые весенние дни свободы со всеми неразлучными спутниками. 19 февраля было днем не возрождения, а истинного рождения. Россия, долгое время болезненно носившая зреющий организм свободы, наконец произвела на свет не недоноска, а вполне развитого младенца, вздохнувшего в первый раз. Тем не менее это был младенец, и кто мог знать, не искалечат ли его на первых порах многочисленные бабушки и нянюшки и не оправдается ли пословица о 7 няньках? Да, то были первые весенние дни. Русская грудь вздохнула мягким, свежим воздухом, но двигаться, ехать было некуда. Торные зимние пути быстро таяли под ногами, весеннее половодье сносило одни старые мосты и гати за другими, и тоскливый взор путника видел одну невылазную бездорожицу. В картине, списанной в то время с нашего скромного хозяйства, многие узнали собственную обстановку, зато другие всеми силами старались выдать фотограф за памфлет и донос. Наши записки в течение долгих лет служили неистощимой темой свистков и дешевой карикатуры. Дети, взглянув на барометр и догадываясь, что скоро их не пустят на улицу, готовы были разбить безмятежный инструмент, точно он виновник приближающейся грозы. С тех пор прошло около 10 лет. Все обошлось благополучно. Правительство, пропуская мимо ушей вакхические возгласы и намеки непрошеных нянюшек, не решилось испытывать над новорожденной свободой утопических, нигде в мире не существующих приемов воспитания, а придержалось общеизвестных приемов, оправданных наукою и опытом. Оно прежде всех поняло, что замена частного произвола личной свободой безотлагательно требует сугубого ограждения личности и собственности положительным законом, незыблемости договоров, полноправности частного хозяйства, права гласного обсуждения своих нужд и т. д. Все это своевременно было понято правительством, и результат вышел громадный.
За последние 10 лет Россия прошла по пути развития более, чем за любое полустолетие прежней жизни. Современник Екатерины удивился бы менее, воскреснув в 1860 году, чем умерший в этом году и воскреснувший в 1871-м. Быстрота развития изумительная, но она делает нас слишком требовательными по отношению к поступательному движению и в то же время приучает удовлетворяться одним номинальным существованием предметов нового порядка, не давая времени осмотреться, в какое соотношение эти новые, прекрасные вещи пришли с окружающим их миром и могут ли они, в настоящем соотношении, приносить ожидаемую пользу. За примерами ходить недалеко: их можно представить до пресыщения. Железные дороги пролетели из конца в конец Европейской России, закрывая местные почтовые станции. В то же время судебные камеры, заменившие прежние уездные суды и полицейские управления, разбросались по всему уезду. В результате оказалось, что двойное благодеяние сподручного местного суда и быстрого почтового сообщения, по неполной организации последнего, приводит край к двойному затруднению. Уездные суды, удаляясь от уездных почтовых контор, разбежались по селениям, а сельские почтовые конторы ушли из селений и исчезли в уездной. Из почтовых вагонов на подоконники станций выбрасывают простую и просительскую корреспонденцию, за которую никто не отвечает. Приема казенной и денежной корреспонденции на станциях вовсе нет. Прежде вы ее возили за 7 верст, теперь ступайте в уездный город за 70. Чуть не за полвека Гоголь смеялся над почтмейстером, читавшим частную корреспонденцию. Теперь ему пришлось бы смеяться над начальниками станций и телеграфистами, которые не читают и не берут чужих журналов в вечную собственность. Куда тут кричать: не распечатывай Распечатывай сколько угодно, да хоть через месяц брось на подоконник, с которого малограмотные и безграмотные хватают и увозят в неведомые страны чужие письма и журналы. Основываясь на положительном законе, публика требует от судьи скорого удовлетворения ее справедливых просьб. Судья один отвечает за свои решения, а исполнители, т. е. судебные пристава, ни за что. Но вот решение состоялось, а волостной старшина ничего не делает по исполнительному листу. Истец ропщет на новые суды, а что станет делать судья в чужом ведомстве? Крестьянский самосуд во многих отношениях превосходное учреждение, но почему же он один должен пользоваться безапелляционностию, подлежа обжалованию только в кассационном порядке, сводящемся к единственному вопросу: присутствовал ли старшина при постановлении приговора? Ежедневные вопли крестьян у дверей мировых судов доказывают неудовлетворительность такого порядка. Мы с вами проматываем свою собственность — мы правы. Мы идем в волость и берем у третьего лица работу на всю рабочую силу, хорошо известную волости, — и проматываем полученный задаток — мы опять правы. Но мы идем в ту же волость и заведомо берем такую же одновременную работу у четвертого лица, которое не может знать о нашем первом обязательстве. Ясно, что в день исполнения договоров выходит хаос. Воздерживаясь от дальнейших примеров, заметим только, что устранение неудобств в приведенных случаях не требует никакой ломки или новых расходов со стороны общества, а легко осуществимо небольшими исправлениями недосмотров, явившихся вследствие быстроты поступательного движения. Последнее условие, т. е. безденежность полезных мер, мы считаем до того существенным, что вне его готовы обозвать вредной химерой всякое, в сущности, благое начинание. Привыкшие в столицах к громадному, непрестанному движению капиталов не хотят понять, каким образом целая необъятная местность, без различия сословий, в продолжение месяцев сидит без копейки. В подобное время предусмотрительный хозяин с улыбкой самодовольствия скажет вам: соль есть, сахар есть, свечи и керосин есть — и я покоен. Представьте же себе, что жители этой местности узнают о намерении вашем облагодетельствовать их новым налогом — и вы поймете, в какой мере они сочтут вас благодетелем.
Нам и на этот раз хотелось бы сохранить за нашими записками характер фотографии. Если первые отражали порядок хаоса (если в хаосе мыслим порядок), то настоящим придется отражать хаос порядка. Это уже большой шаг вперед. Наша жизненная среда совершенно видоизменилась к лучшему, но ее новый характер еще не успел окончательно определиться. Мы все Робинзоны, все ищем новых путей и средств к произведению тех самых вещей, которые когда-то так легко производились по рутине. Таких путей в настоящее время множество. Сами по себе они не новы, но не торны только потому, что сама почва повернулась под ногами. Что при крепостном труде было выгодно — при вольном убыточно. Практика, как бы назло теории, указывает на два рядом уживающихся рода промышленности: коммерческий и крестьянский. В первом труд ценится непомерно высоко, во втором — ни во что. Такую аномалию необходимо понять. Что такое положение дела вытекает из существенных условий нашей промышленной жизни, этого не хотят или не умеют понять наши регламентаторы, и подобный недосмотр часто приводит к самой жалкой и напрасной затрате капитала в ущерб делу. Так, например, громадное конопляное производство стало исключительной монополией крестьян, главной опорой их благосостояния, тогда как при вольнонаемном труде оно не мыслимо. Нынешней весною один из наших деятельных агрономов попробовал посеять 8 десятин конопли. Конопля на жирной земле родилась дивная, но тут же и сгнила на корне. Осенью ни за деньги, ни исполу, ни на других еще более выгодных условиях до нее никто не дотронулся. Агроном махнул рукой и говорит: «Довольно! поучился. Другу и недругу закажу». В нашей местности крестьяне охотно берут десятину под овес, платя за нее от 6 до 8 рублей. Попробуйте нанять такую землю и обработать ее наймом не в убыток. Мы пробовали. Дуализм нашего народного хозяйства требует крайнего к себе внимания и не дозволяет успокаиваться кабинетными выкладками насчет известных мер, на том основании, что-де одному выгодно, стало быть, и всем выгодно. Нам еще долго будет выгодно делать многое кое-как, мы даже не прибавим: к сожалению. Такое сожаление предполагает, что мы не то, что мы на самом деле. Не так смотрят на дело наши регламентаторы из двух противоположных лагерей.
Вы им указываете на известное зло только потому, что явилась возможность на него указать. Они сами знают, что зло вековое, хотя встречаться с ним неприятно. А вы, как нарочно, на него указываете. Уничтожить его нечем. Средств на это под руками нет, а то давно бы их употребили. Между тем неприятное впечатление произведено вами. Вы автор этого дурного впечатления. Если нельзя уничтожить зла, надо уничтожить впечатление, — сказать, что зла нет, что его выдумал NN и все войдет в прежнюю колею, с отчетами о полном благоденствии. Правда, этот испытанный прием напоминает голову индейки под лопухом, но зато прост и удобен. Такова старая школа. Не менее оригинальны приемы новых людей. Если им не нравится известное явление, то перед ними не смейте заикаться, что оно неизбежно, а потому и своевременно. Обозвав явление злом, они не ограничиваются требованием за него к суду одной современности. Они разыщут его корень у Иоаннов, Бориса и т. д. и докажут, как бы было отлично, если бы Екатерина поступила не так, как поступила. Они знать не хотят, что прошедшее не более как невозвратный призрак, к которому подходить с современными понятиями добра и зла по малой мере — смешно.
«Как? — воскликнут регламентаторы. — Две меры и двое весов для одного и того же дела в руках различных производителей? Где же равенство?» Извините, господа! мы только позволяем себе заметить, что, поставляя две вещи, основанные на разнородных факторах, одну вместо другой, вы впадаете в арифметическую ошибку, могущую отозваться большим недочетом в народном хозяйстве. Вы полагаете, что достаточно видеть зло, чтобы тотчас устранить его. А жизнь говорит: беда беде рознь и помощь помощи рознь. Тришка был прав, говоря: «Так я же не дурак», когда догадался, отрезав фалды и полы, починить кафтан. Лучше ходить в теплой куртке, чем в дырявом кафтане. Но будь у него дырявая куртка, он, как практик, не стал бы чинить ее, вырезывая куски из спинки, а донашивал бы ее, пока не наживет новой. Так поступает всякое разумное хозяйство. В запрошлом году в нашей местности урожай был отличный и цены на хлеб высоки, и затем в прошлом 1870 году все точно сговорились строиться. Тришка стал шить себе новый кафтан. Помещики и крестьяне рвали друг у друга из рук камень, бревна и плотников.
Вместо прежних 6 руб. в месяц плотнику, еле владеющему топором, с радостью давали 10 руб. Что это? Случайность или сила вещей? В первый теплый денек, в половине апреля, пересеките в выгоне черноземную полосу средней России от Тулы до Курска. Вы увидите, что все население высыпало в поле сеять. Что это? Тайный уговор по телеграфу (tacitus consensus) или естественная сила вещей? Та всемогущая воля, которая единовременно гонит молодую озимь из земли и плодоносный сок от корней к вершине дерева?
Всякое улучшение тогда только прочно и плодотворно, когда помогает естественному развитию дела, а не рвет его из корня вон. В этом случае бессмертным образцом не всегда останется наша великая крестьянская реформа. По-видимому, не трогая ничего, она изменила все. Она только на деле осуществила трехдневную барщину, давно узаконенную. Она оставила помещиков при фактическом праве на крестьянский надел, предоставив крестьянам юридическое право на землю, которою, в существе, они владели в продолжение столетий. Реформа, по-видимому, произошла только на словах и потому на всем громадном пространстве вызвала несколько ничтожных недоразумений, но нигде не произвела потрясений. Не из-за чего было враждовать. Изменились только отвлеченные понятия — слова. Но эти слова были слова свободы; это были те слова, о которых поэт сказал:
Эти слова хлынули на вековечную землю новым потоком жизни. Нечему удивляться, что живоносная влага, разгулявшись по лицу земли, местами не тронула высот, а местами, не вправляясь в старые русла, понесла мельницы и целые селения, да и сама перемутилась с песком и землею. Действительно, многие из снесенных зданий были хороши и полезны, и жаль, что сама вода, видимо, помутилась. Но перевести ваши сожаления на русский язык, выйдет одно из двух. Либо жаль, что оплодотворили жаждущую землю разом в таком количестве. С этим едва ли кто согласится уже потому, что полмира одним ведром не оросишь. Либо жаль, что вода тяжела и текуча, т. е. сильна и мокра. В ином случае может быть и жаль, но секрет сухой воды еще не открыт. Погодите: «Живя, умей все пережить», — сказал поэт-философ. Закон тяготения лучше всяких регламентации распределит текучую силу по новым и старым руслам, вода отстоится, и все придет в надлежащий вид. Нередко вся мудрость воспитателя состоит в умении воздержаться от уничтожения временного безобразия воспитанника. Обрубите у молодой хвойки ее корявые низменные сучья. Лишив дерево необходимого питания воздухом, вы убьете его. Подождите лет 40 и увидите стройный, могучий ствол с небольшой зеленой короной наверху. Куда же девались безобразные сучья? Они засохли и сами обломились. Что может быть безобразней лица, покрытого подсыхающей оспой? Только не трогайте и не дерите — все сменится благообразием. А станете драть, и безобразие останется навек. Молодая лошадь не знает, что ей делать. Она нейдет. Не бейте ее, она одумается и сама пойдет. Ударили — все пропало. Она норовиста навек. Переходим к другому порядку мыслей и к другому апологу. Заяц, пустившийся взапуски бежать с черепахой, пренебрегает ее медленностью и колесит по сторонам, пока та ползет прямо. Черепаха остается победительницей. Что же делать, если такова природа человека, в положении крыловского зайца? Мы не дорожим тем, что достается легко, — что имеем не храним, хотя потерявши плачем. Но, невзирая на горькие слезы, если завтра легко получим оплакиваемое, не сохраним его снова. Такими зайцами, в свою очередь, были до крестьянской реформы наши помещики, не потому, чтоб были исключениями, а, напротив, потому, что оставались верны человеческой природе. Неудивительно, что другие сословия, бывшие по отношению к ним в положении черепахи, обогнали их в деле благосостояния.
Реформа всех уровняла и пожаловала в черепахи, и присмотритесь, с каким напряжением и ловкостью новые черепахи поползли к благосостоянию. Продолжают гибнуть те, которые, по старой памяти, воображают себя зайцами, забывая, что они давно черепахи. Если сравнительно образованные люди способны поддаваться такому увлечению, что ж мудреного, что наши крестьяне, очутившись на воле, поддались ему? Когда подумаешь, что у наших крестьян еще свежо объяснение троекратного погружения новорожденного в купель — посвящением его на три зимних обоза с барским хлебом в Москву, т. е. на ежегодный извоз (в два пути) в 2400 верст на собственный счет, что кроме бесконечной молотьбы всего урожая цепами с каждого двора приходился весьма почтенный сбор живностью и хозяйственными произведениями — и вдруг, в один день, все это свалилось с плеч крестьян, то перестаешь удивляться, что в новом положении крестьяне, в свою очередь, почувствовали себя зайцами.
В сороковых годах в Елисаветграде, бывшем в то время центром громадных царских смотров, между военной молодежью славилась гостиница еврейки Симки. Бывшая красавица вдова М-me Симка мастерски вела свое предприятие и умела угодить всем, от юнкера до генерал-адъютанта. Мы уверены, что большинство старых служивых помнят ее чистые, богато убранные номера, роскошный стол, приготовленный тонким лопухинским поваром, живых стерлядей, высокие вина, английские сервизы и заграничный хрусталь. Нечего говорить, какая жизнь кипела в гостинице во время царских смотров и передвижения войск, когда вспомнишь, что половина кавалерийских офицеров армии состояла из людей богатых. В числе лиц, пользовавшихся особенным вниманием ловкой хозяйки, был и наш полковой командир барон Карл Федорович, постоянно останавливавшийся в ее гостинице во время приездов в корпусный штаб по делам службы. Однажды осенью, вернувшись из Елисаветграда, барон, между прочим, сказал мне: «Симка вам кланяется».
— Покорно благодарю — как идет ее торговля? При этом вопросе барон покатился со смеху.
— Вообразите, — отвечал он, — я спросил ее о том же, как говорю, торгуете? «Ничего, — говорит, — слава Богу!» — «Кто же у вас тут проходил?» — «Проходила, — говорит, — конная артиллерия. Ах! какие это прекрасные молодые люди! какие воспитанные молодые люди!» — «М-те Симка! да за что же вы их так хвалите? разве уж очень много пили?» — «Ах! всэ попили, всэ поб-били и всэ-э — заплатили». Можно представить, какую цифру она выставила в счету за побитую посуду.
В настоящее время в нашей местности квартирует артиллерия. Нам нередко приходилось обедать в трактире с офицерами, и мы можем засвидетельствовать, что эти, в свою очередь, прекрасные молодые люди почти ничего не пьют и очень осторожны с посудой. Мало того, во внешней жизни они окружены сравнительно большим комфортом, и, верно, у них нет тех долгов, какие бывали у их предшественников-богачей. Если вы не согласитесь с М-me Симкой, что ее посетители были прекрасные, воспитанные молодые люди, то будете неправы. Вспомните греческих философов-стариков, родоначальников спекулятивного мышления, предававшихся ночным оргиям. Тут дело не в образовании, а в легкости добывания денег. Вспомните игроков. Наша комедия, усердно изучавшая тип старожилов-купцов, наживших миллионы, никогда не упрекала их в мотовстве. Такое обвинение было бы нелепо. Куда моту наживать. Между тем упрек в мотовстве чаще всего относится к их сравнительно более образованным сыновьям, которых легко достающиеся деньги нередко соблазняют олицетворить народное выражение: «Не препятствуй моему ндраву». Словом сказать: «что имеем не храним».
Неудивительно, что крестьянину, как всякому другому, не впрок легко дающийся избыток. Попробуйте сдать миллионеру в долгосрочную аренду какое-либо имущество за третью часть действительной наемной цены — и спросите его: чему равняется ваш поступок? Он ответит: покорно благодарю; вы подарили мне 2/3 найма, которыми я воспользуюсь для приумножения капитала. «Большая-де куча не надокучит». Посмотрим, таким ли оказался результат подобных подарков по отношению к нашим крестьянам?
В первое время освобождения многие помещики, вероятно испугавшись предстоящей беспомощности, представили своих зажиточных крестьян на обязательный выкуп и сдали им же барскую землю в долгосрочную аренду почем попало. Таким образом в ближайшем нашем соседстве сданы земли в деревне Степановой по 2 р. 75 коп., а в селе Спасском по 2 р. 30 коп., тогда как в селе Богородицком в истекшем году крестьяне сняли господскую землю в аренду по 8 руб. за десятину — кругом. Смотря на дело с коммерческой стороны, должно было ожидать быстрого обогащения спасского и степановского обществ. Вышло наоборот. Это единственных два общества в нашем округе, со времени освобождения, видимо, захудавших и задолжавших кругом и работами и деньгами. Дело объясняется просто. Земли плодородной много под руками, кому же и верить, как не ее хозяевам? А тут неурожай. Надо платить аренду, хоть и ничтожную. Заняли под постороннюю работу. Пришла весна — надо работать на стороне, а свое кое-как. Чужую убирают, а своя сыпется. Зимой еще нужней деньги и работа на стороне и т. д., как следует настоящему зайцу, а соседняя черепаха все ползет да ползет. В запрошлом 1869 году крестьяне золотаревского общества, по случаю больших заработков, при постройке Орловско-Елецкой чугунки, получали десятки тысяч. Спросите: куда девались эти деньги? Часть пошла на уплату недоимок, а большая часть в кабак.
Это очень грустно, но быть иначе не может, потому что рядом живет человек с теми же потребностями, которым удовлетворяет третьей частью такого случайного дохода. Дело является в ином виде там, где крестьяне медленным трудом, хотя бы при крепостном праве, приобрели собственную землю. В таких селениях, как, например, в соседнем с нами Глебове, не только сами крестьяне, но даже случайные наследницы поземельной собственности — бабы и девки до того проникнуты своим правом собственности, что никакой адвокат их не собьет. Они просто выкладывают на стол сотни рублей, лишь бы не подвергать своих земель отчуждению, согласно обязательствам покойного владельца. «Покойник да может и обещал выдать купчую, а мы не желаем. А вы берите с нас долг — и, как следует, убытки». Зато из такого селения никто не пойдет к вам дня поработать. Разве в виде величайшего одолжения — за водку. Что касается до развития общего уровня крестьянского благосостояния, то уже из немногого сказанного можно заключить, что возгласы об упадке его неосновательны. Слава Богу! нет причин для его понижения и есть тысячи для его возвышения. Крестьянин, у которого все время было занято семидневной барщиной в течение веков, нес лежащие на нем расходы и поборы при помощи надела, обрабатываемого безтягольными лицами семьи. Теперь он на том же наделе полный хозяин своего времени. Заработная плата, несмотря на помощь и конкуренцию машин, поднялась до того, что выгоднее получать из-за границы изделия из собственного сырья, чем вьщелывать его дома. Посмотрим, в какой мере действительность оправдывает наше умозрительное (a priori) заключение.
Оставим в стороне такие частности, как покупка крестьянами целых имений. Мы знаем примеры таких покупок во 100 тыс. Два года тому назад мы купили клок земли за 7 тысяч, и временнообязанный крестьянин откровенно объявил, что не перебивает покупки только потому, что земельки маловато. Хотя таких, весьма нередких явлений не следует упускать из виду, но в данном случае нас интересует общий уровень благосостояния масс. Прибегнем к сравнению этого уровня до и после освобождения. Куда девались раскрытые, развалившиеся задворки и избы? Избы пошли на задворки, а на месте развалившихся коптелок стоят новые, отлично крытые избы, нередко с трубами. Пригласите сотню-другую крестьянских подвод насыпать хлеб и потрудитесь взглянуть на лошадей и упряжь. Есть ли у вас на дворе хоть одна рабочая лошадь в таком виде и теле? И быть не может. Ваша лошадь зимует дома на соломе, а вы даете крестьянину возможность кормить свою овсом. Кажется очень нерасчетливо. Почему бы не дать своей корму и не возить своими рабочими хлеба? Попробуйте, коли есть охота остаться без лошадей и упряжи. Тогда узнаете, где труд спорей: в руках хозяина или придуманной корпорации. До освобождения побираться было зимою для многих селений нормальным обычаем. Бывало, слышишь: вон подбелевские, или хализевские, или ядренские уж наладили побираться. Теперь, как редкое исключение, ходят погорелые да потехи — набирают невероятные возы зернового и печеного хлеба.
В неурожай 67-го года мучительно перебивались, но не побирались. Вышло из обычая. До освобождения верхнюю одежду мужиков и баб составляли кафтан или зипун. Первый гладкий, второй со складками и нашивками назади из шерстяного шнура. Кроме того, во всяком дворе был общий полушубок, попадавший на плеча выходившего надолго на мороз. Тулуп был вещью неизвестной. Теперь не только у мужика, у всякой бабы свой полушубок — большею частью дубленый. У одной трети крестьян тулупы. Всюду появились сапоги. Вместо прежней пакли во время извозов на шее вощиков ситцевый или шерстяной платок, а не то шарф. На ярмарках — ни одной кички и замашной рубахи, — все ситцевые платки и рубашки. Куда девался замеченный французским путешественником особый род безруких детей? Улицы в деревнях кишат салазками и леднями, на которых сидят не безрукие, а одетые и обутые дети. Мы бы долго могли проводить нашу параллель и прибавить, что розданный нами в 67-м году вспомогательный капитал нуждающимся в нынешнем, несмотря на упадок цены на хлеб, почти весь с процентами и благодарностью возвращен крестьянами и при сборе его не продано из их имущества ни одной курицы. На чем же основаны возгласы, будто благосостояние крестьян упало с освобождения? Этого быть не могло и на деле, слава Богу, нет.
II
Нам приходится рассмотреть капитальнейшее явление современной жизни, которым и други и недруги тычут в глаза России, — пьянство. Для уяснения дела позволим себе некоторые предварительные соображения.
Один замечательный человек, говоря о бедности, сказал: «Я не слушаю жалоб горожанина на бедность. Горожанин говорит, что каллиграфия плохо его обеспечивает. Горожанка говорит, что стенография в окружном суде не дает ей средств на билет в театр, на извощика, на чтение книг. Все это кажется им необходимым, а в сущности, не нужно. Каллиграфу необходимо являться на уроки в тонком платье, женщине-стенографу в окружной суд надо являться в шелковом. Ступай в деревню, в избу и будешь за 25 рублей в год отоплен, освещен, одет и накормлен». Возражать против такого приговора нечего, можно только смягчить его необходимыми объяснениями. Действительно, крайне необходимое, из которого поступиться нельзя, для существования человека, к счастию, весьма недорого. Такое необходимое будет наименьшей собственностью, в противоположность наибольшей, т. е. обладанию всем шаром земным, за пределами которого собственность немыслима. Только эти две крайние точки восходящей линии богатства определенно неподвижны и объективны, тогда как все миллионы промежуточных, подлежа внутренней оценке стоящего на каждой субъекта, вполне относительны и субъективны. В строгом смысле, даже исходная нижняя точка не вполне определенна, так как количество крайне необходимого далеко не одно и то же у русского и у китайского или индейского рабочего.
Очевидно, что на всех промежуточных точках чувство довольства и недовольства, достаточности или бедности зависит от требовательности отдельного лица — от горизонта его истинных и мнимых потребностей, оценка которых, практический их регулятор, в самом лице. Практическая оценка этих потребностей лицом посторонним равняется посягательству на чужую сюбоду и возможна только при отношениях властелина к бесправному: отца к несовершеннолетним детям, господина к рабу. Недовольство собственным экономическим положением, присущее людям, ведет к желанию его улучшения, т. е. к накоплению капитала. Для достижения этой цели необходимо двоякое напряжение: нужно, во-первых, поравняться производительностью с лицом, коего положение вас искушает, а во-вторых, необходимо, при увеличенной производительности, оставаться на первобытной точке потребления, а еще лучше спуститься в этом отношении до крайне возможного предела. Человек, удовлетворяющий возникающим потребностям по мере возрастающих средств, ничего не наживет и при первой неудаче почувствует лишения. Дать человеку возможность развитием скрытых в нем сил к высшего рода деятельности достигнуть соответственного ей благосостояния — экономически и нравственно хорошо. Но схватить человека сомнительных способностей с низменной ступени благосостояния и потребностей и развить в нем потребности высшей среды, ничем не обеспечив их удовлетворения, — экономическая и нравственная ошибка. Только та личная потребность вполне законна, на которую у потребителя есть средства. Удерживать желания на уровне материальных средств и даже спускать их ниже этого уровня можно только при внутренней борьбе с ежеминутными соблазнами с помощью известных соображений. Это весьма трудно. Тогда как страдательно отдаваться внешним побуждениям (стимулам) легко и приятно. Поэтому, по крайней мере у нас, люди, живущие по средствам, составляют меньшинство, а живущие сверх состояния — большинство. В экономическом отношении человек, легкомысленно разбрасывающий избыток дохода, в виде ли предметов тщеславия или страсти, воочию доказывает, что этот избыток ему не нужен (а кому об этом судить, как не ему самому?). Расточительное побуждение его можно сравнить с вентилатором зерносушилки, выбрасывающим изо ржи излишнюю влагу. Присутствие такого вентилатора над карманом можно рассматривать с разных, даже противуположных точек зрения, например с нравственной и экономической.
С первой, такой вентилятор плохая рекомендация, ибо свидетельствует о недостатке сообразительности или самообладания, если вентилация происходит по легкомыслию и тщеславию. Если же вентилатором является предосудительная страсть — порок, то дело, с нравственной стороны, еще ухудшается. С экономической точки зрения вентилация не только необходимое зло, но положительное благо. Вы не согласитесь, унизав пальцы солитерами, ездить по Подновинскому в неслыханном экипаже с дамой, разряженной в пух, перья и бриллианты, и благодарите моду, удерживающую людей в границах однообразия и благообразия. Вам такая дама кажется невозможной, а тысячи ремесленников, трудившихся над ее выездом, не без основания считают ее благодетельницей. Без таких, часто неблаговидных благодетелей никакое развитие промыслов и искусств невозможно. Если все откажутся от дорогих рыб, что станут делать рыбаки? Если бы мода не гнала людей в концерты и картинные галереи, что сталось бы с музыкой и живописью. С моральной точки зрения непохвально, что люди из тщеславия облыгают себя знатоками. Но с экономической — давай Бог побольше тщеславия и денег. Где ежедневно набирать тысячи знатоков? Всякая страсть, не умеряемая рассудком, вредно действует на одержимое ею лицо. Но и в нравственном смысле она только тогда заслуживает запрещения и наказания, когда нарушает чужие права, т. е. совершает неправо. Гарпагон — очевидный вор, «но он ворует собственный овес у собственных лошадей, и никому до этого нет дела», кроме какого-нибудь общества покровительства животным, да и то едва ли успешно повело бы против него обвинение. Он мог не воровать овса, а, поучась у русских хозяев, кормить лошадей одной соломой. У каждой экономической единицы есть и должен быть вентилятор. Без этого нет народного хозяйства. Аскеты — исключение, над которым останавливаться нельзя, а с экономической точки зрения все равно, из какого матерьяла вентилатор, красив он или уродлив, дело в том, в какой мере он исполняет свое назначение.
Крестьянин почерпнул свой быт не из академий, трактатов и теорий, а из тысячелетней практики, и потому быт его является таким органическим целым, стройности и целесообразности которого может позавидовать любое учреждение. В исправном крестьянском хозяйстве всех предметов как раз столько, сколько необходимо для поддержки хозяйства; ни более, ни менее. При меньшем их количестве пришлось бы нуждаться, а при большем одному хозяину-труженику за ними не усмотреть. Кроме строевого леса, приобретенного единовременно, и немногих кусков железа, все свое — домашнее. Не глумиться надо над крестьянином, а учиться у него. Начиная с одежды и кончая рабочими орудиями, попробуйте изменить что-либо в среде той непогоды и бездорожицы, в которой крестьянин вечно вращается, и пуститесь лично с ним конкурировать, тогда скоро поймете значение сермяги, дуги, чересседельня и т. д. Сломите среди степи ваш железный плуг и поезжайте за новым к Бутенопу. Время сева прошло, а крестьянин сам переменил дома сломанную часть сохи и опять пашет. Он твердо помнит пословицу: «Чего маленько, того кроши меленько», а вы хоть и помните ее, да руки-то крошат не ваши, и выходит разница как небо от земли. У крестьянина ни места, ни лишнего корму для птицы нет, а у вас все это есть, и потому-то у вас нет птицы и вы ее покупаете у баб. Если же вы настойчиво решитесь конкурировать с бабами, то хоть потрудитесь счесть, во что вам обошлась конкуренция. Выкормленная дома свинина не может обойтись менее 4 руб. за пуд, а в Орле нынешней зимой на базаре она была дешевле 2 р. 50 к. Без пророчества можно предсказать, что вы никогда не поравняетесь производительностью с крестьянским хозяйством уже на одном основании стихов Кольцова, в которых пахарь говорит сивке:
Еще менее можно равняться с крестьянином в искусстве уменьшать круг потребностей. Естественное, так сказать почвенное, его положение таково, что, с одной стороны, не требует особенных усилий удерживаться на данном уровне, а с другой — нисколько не благоприятствует тем затеям, какими одержим человек, шагнувший через заветный круг крестьянства. Предметы, соблазняющие вас на каждом шагу, ему для личного употребления даром не нужны. Крестьянин, заведший часы и цепочку, уже перестал быть крестьянином. Он должен надеть жилет, без которого часов положить некуда. Сказанное подтверждается тем, что до сих пор крестьянин-пахарь, умеющий удержать лишнюю копейку, если не купит земли, вклеивает деньги в дугу или зарывает под печку. Что в более искусственной среде побуждения мнимых потребностей громадны, не требует доказательств. Сколько жертв непосильной работы, сколько мошенничества и казнокрадства из-за каких-нибудь женских нарядов и т. п. предметов тщеславия. Неужели эти образованные, умственные труженики не могут растолковать своим развитым женам, что надрываться над работой или красть из-за модной шляпки или кареты — не стоит? Видно, не могут, коли весь трагизм жизни нашего развитого общества почти не знает другой завязки.
Подобных побуждений к обогащению для крестьянина не существует, да и вряд ли можно пожелать ему развития в этом смысле. Между тем у крестьянина свой вентилатор — водка. Говорите, что хотите о привлекательном труде (travail attractif), трудиться, подобно русскому крестьянину, — не легко, и неудивительно, что он предпочитает ограничить свои потребности до крайности — тяжелой работе, хотя случаи к заработкам сами ищут его на каждом шагу. Приводим мелкий, но характеристический пример. Прошлое лето травы было вдоволь. Ко времени уборки пошли дожди, а когда распогодилось, все бросились на покос, в том числе и мы. Беги в Глебово за народом. Говорят: «Свое убираем, ни за деньги, ни за водку не пойдем». Ступай к обществу, работающему у нас от десятины, и скажи: в нынешнем году им трудно будет своевременно свозить весь хлеб. Пусть придут покосить, а мы на это место дадим им своих подвод. Пусть наш конный рабочий пойдет за их пешего. Говорят: «Некогда». Что ж они делают? Все общество у целовальника за водку убирает покос. Не столько работают, сколько пьют. Так и провалялись 2 недели. Что делать? Давай своим рабочим ежедневную порцию, чтобы постарались. Действительно, 10 рабочих при помощи 4 поденщиц скосили, сгребли конными граблями и свезли с 50 десятин до 5000 пудов сена. Ясно, что тут одной былинки лишней убрать некем. Между тем в молодом саду тимофеевка по пояс, а высокая и буйная трава в молодом березнике начинает путаться и садиться. Что, брат Александр! пропадает пудов 300 сена даром — говорим мы садовнику. «То-то уж и я смотрю, — отвечает Александр, — пропадает экое добро! А что осмелюсь вашей милости доложить, пожертвуйте мне покос в березнике, а я расстараюсь — уберу вам тимошку. Всего делов-то дня на 4 будет». Сделай милость, убирай, только сначала убери тимошку, а там коси березник. «Знамо дело, надо наперво ваше добро убрать». Александр — бывший дворовый из крестьян, и потому на его наделе хозяйничает сын его. На другой день явились: сын его, жена, дочь и невестка, и через 4 дня тимофей был уже на сеновале, а еще через 3 дня на садовой луговине вознеслась, почтенных размеров, копна отличного сена. «Уж это позвольте до зимы тут оставить. Куда с ним теперь ломаться? По снежку подыму».
В начале декабря по первому санному пути является зимующий дома Александр с сыном и четырьмя подводами и увозит до 100 пудов сена, т. е. на худой конец на 20 рублей. А что оно ему стоит? Малый и бабы так бы проболтались неделю, своего покоса нет; а жалованье, как садовник, он за это время, в свою очередь, получил. Через неделю по увозе сена является Александр цветы поливать. «Ну что, хорошо сено?» — «Слава Богу, покорнейше благодарим». — «Это хорошо, что ты свою скотину не забываешь, а вот что ты сам садовник, да, уехавши с сыном, бросил настежь садовые ворота — это стыдно. Я посылал за тобою затворять». — «Виноват, так это я маленько промахнулся».
— Отец Василий! — спрашивали мы первое время после освобождения священника. — Как это вы убираетесь? У вас таки порядочный просевец.
— Ну ведь и семейство большое. Чего одна семинария стоит. Нынче требуют образования. Убираем более праздниками — за водку.
Сначала нас коробило сопоставление священника, праздников и водки. Но задавшись вопросом: что ему делать? За деньги и в будни не пойдут. Все руки за год и даже за два вперед разобраны по письменным условиям. Не найдя на такой вопрос ответа, мы перестали смущаться. Не работать в праздники, в горячее время уборки, когда от одного дня зависит существование на целый год — в безрукой стране, по малой мере, безумие. «Господь сказал ему в ответ: лицемер! не отвязывает ли каждый из вас в субботу вола своего или осла от яслей и не ведет ли поить? Луки XIII ст. 15».
В подтверждение слов наших о достаточности, по крайней мере в нашей местности, крестьянского надела на необходимо нужное и о нежелании крестьян искать посторонних заработков укажем на марьинское общество. Надел этого общества ничем не отличается от других наделов, а между тем марьинские крестьяне, в продолжение 2 последних лет, с прекращения обязательной работы, никуда нейдут на заработки и свои поля возделывают кое-как. А недоимок или воровства за ними не слыхать. Между тем присущий человеку вентилатор действует неустанно, как действуют легкие, сердце и т. д., и если излишняя влага продолжает брызгать в одинаковой и даже возрастающей пропорции, можно безошибочно сказать, что рожь насыщена в избытке. О количестве излишней влаги можно судить по предположению акцизного сбора на 1871 год, доходящему до 150 миллионов. Для получения такой суммы необходимо, чтобы вино выпивалось на двойную сумму, если принять во внимание всю процедуру, какой подвергается рожь, до поступления в виде водки в желудок потребителя.
«Salus publica prima lex esto». Нечего глубокомысленно останавливаться над вопросами: нужно ли войско и флот, нужно ли, чтобы государство, исключительно земледельческое, пахало и сбывало хлеб? также малозатруднителен вопрос: может ли государство, желающее развития земледелия и вынужденное прибегать к возрастающим налогам, превратить громадный, безнедоимочный и косвенный налог в прямой, которого оно никакими усилиями не соберет?
В заключение представим себе следующую невозможную картину. По раздолью плодоносных степей раскиданы одинокие селения, которых жители, довольные произведением собственных нив, не желают прикладывать рук к промежуточным полям, остающимся невозделанными. Ни путей сообщения, ни торговли нет, потому что производительность равна с потреблением. Между тем за границами этих степей живут люди, сплошь покрывающие свои как огород возделанные земли; люди, занятые переделкой сырых матерьялов на дорогие товары и тут же, на месте, вырывающие, за большие деньги, хлеб из рук у своих земледельцев. Люди эти сильны капиталами и выше всего в мире ценят хлебородную землю. Представим себе степную страну баснословным королевством II части «Фауста». Бывший доктор призывает Мефистофеля и говорит: нам нужны деньги, в размере 150 миллионов в год. Другими словами, нам нужно убедить поселян, чтобы они, хотя это им и не нужно, ревностно принялись за страшный труд возделывания всех полей сплошь. Что касается до будущего громадного урожая, то я заранее распределил его. Часть пойдет на продовольствие городов и войск, а часть за границу. Но вот беда, по расчету придется до 100 миллионов четвертей покупать без надобности и истреблять. Без этого предложение превысит требование и цены на хлеб упадут.
Но кому покупать такую массу ненужного хлеба и, кроме того, откуда нам-то взять 150 миллионов? Вопрос сводится к следующему: нельзя ли убедить крестьян, чтобы они, за хорошую плату, шли обрабатывать земли частных владельцев, а по окончании уборки покупали бы у нас, на свои заработки, на 300 миллионов ржи и сжигали бы эту рожь дотла, так как есть ее некому. 150 миллионов мы бы возвращали частным лицам, для 290новых наймов, а 150 оставалось бы нам. Нет сомнения, что при помощи наглядного опыта и Мефистофель и Эдип произнесли бы всемогущее слово: дешевка. Этот вентилатор хоть какое количество излишней влаги вытащит из кармана.
Вспомните рабочего сибирских золотых приисков. Каких еще надо заработков? Но все это до первого кабака. Выпил и пошел все бить да рвать, да еще кричит: «Подстилай мне под ноги кумачу, а то идти не хочу». А наши охотники-рекруты, за которыми хозяин ездит да расплачивается за битую посуду?..
Мы уже слышим восклицания: «Вы хотите покровительства пьянству». На это можно ответить: понимать, что осеннее ненастье, портящее одежду, дороги и здоровье, необходимо для озимей, еще не значит любить мокнуть или, что еще нелепей, покровительствовать ненастью. Пора догадаться, что квартет дерет не потому, что музыканты рассажены не в должном порядке, что усталому, одинокому человеку, завязнувшему в болоте, одно средство из него выбраться — отдохнуть и собраться с силами, и что в целом мире только герой «Не любо не слушай» сумел помочь беде, вытащив себя за волосы из трясины.
Признавая в водке одного из капитальнейших факторов современного народного хозяйства, невольно спрашиваешь: неужели не сыщется ему более достойного конкурента, хотя бы в отдаленном будущем? Как не быть? Если вам не нравится прежний полицейский надзор крепостного права, разделите 100 миллионов четвертей ржи стоимостью на 300 миллионов на годовые пайки на человека — и вы получите потребное число ртов; для поглощения этого количества в виде пищи — равняющееся 50 миллионам. Прибавьте к настоящему населению страны 50 миллионов рабочих, и все придет в нормальные отношения и строгая нужда прогонит легкомысленный разгул. Жизнь потому только жизнь, что постоянно борется со смертью. Борьба эта далеко не шуточная и ведется со всем напряжением и даже ожесточением. В народном хозяйстве так же мало места идиллии, как и в народной войне. Необходимо, чтобы эти 50 миллионов явились в самой стране конкурентами труда. Один вывоз за границу потребляемого ими количества хлеба поможет делу только отчасти. Не указывайте прямо на землю как на источник богатства. Земля без рук — мертвец. И в этом отношении опыт последнего десятилетия не пропал даром. В первые дни освобождения, не зная, как сложится дело, увлекаясь теориями и избегая неприятных столкновений с крестьянскими обществами, покупатели платили за земли дороже по мере их отдаления от селений. Тратились громадные деньги, чтобы сбыть крестьянские селения как можно далее от усадьбы. Теперь стало наоборот. Чем ближе земля к селениям — тем она дороже.
Пойдем далее в нашей искренности. Вопреки кажущимся явлениям, мы решаемся утверждать, что пьянство нисколько не составляет отличительной черты нашего крестьянина. Пьяница, как и постоянный употребитель опиума, больной человек, которого воля безапелляционно подчинена потребности наркотического. Тип таких людей преобладает в чиновничьем мире у Иверской, между московскими нищими и затем рассеян по лицу русской земли, без различия сословий. Сущность этого типа верно намечена в пословице: «Как ни бьется, а к вечеру все напьется». Такой субъект не может иметь собственности, по отношению к которой он отрицатель. Своя и чужая для него только средство — напиться. Поэтому он зимой раздет, у жены тащит последнюю копейку, у соседа — плохо лежащий шворень. Очевидно, что крестьянин-собственник, по своему положению, не подходит под этот тип, хотя, быть может, и подходит под тип человека (Руси веселие пити), готового на всех ступенях развития с каким-то благоговением относиться к богатырскому выпиванию чары в полтретья ведра и придирающегося ко всякому случаю поесть и выпить. Иностранцы открывают общества, школы, железные дороги, справляют крестины, свадьбы и похороны — плачут и танцуют впроголодь. Северный русак ничего этого не делает, чтобы не выпить и не закусить. Даже воспоминание об историческом событии или просто о родителях у него тождественно если не с обедами и выпивкой, то хоть с блинами и выпивкой. Очень развитый русский рассказывал нам, как они вдвоем с покойным Герценом всю ночь просидели у Тортони во время декабрьского погрома (coup d'etat). С вечера Герцен спросил двойную бутылку коньяку, к которой собеседник его не прикасался. Герцен говорил с увеличением разочарования. К утру, заключил рассказчик, Герцен встал, выпив весь коньяк маленькими рюмочками, и ушел ни в одном глазе. Покойного Герцена можно упрекать в чем угодно, только не в неразвитости или пьянстве. Какой молодой человек, в свою очередь, не увлекался славой выпивания полтретья ведра? Конечно, хвастаться тут нечем, но можно ли эту категорию людей назвать пьяницами, не смешивая двух, только по видимому однородных явлений?
В нашем личном хозяйстве с пастухом и конюхами до 14 человек рабочих. Только во время усиленной косьбы утомленная их природа требует водки, и им дают по хорошему стакану. Иногда косцы и сами просят. Но в остальное время года работники об ней не думают и не заикнутся. На свои, в будни, пить не на что, потому что жалованье большею частью забирают их домашние. Но подходит праздник престольный, и Гаврику очередь идти домой. «Пожалуйте денег». Сколько тебе? «Рублей 5». Зачем ты это делаешь? Ведь через неделю или через месяц занадобятся деньги в семье — и близко будет локоть, да не укусишь. Гаврик смотрит оловянным взглядом недоумения. Пять ли, десять ли возьмешь на праздник, все равно прогуляешь. Не дам больше рубля — спасибо скажешь. «Ну что ж, — говорит Гаврик, чувствуя, что не совладает с вентилатором, — пожалуйте хоть рублик». Какие же это пьяницы? это дети, за стаканом вина забывающие цену вещам. Тратя непроизводительно 60 — 80 рублей на свадьбу, крестьянин забывает, что в прошлом месяце его бабы бегали по дворам занять сольцы, которой на 3 рубля ему хватит на круглый год на весь дом. Мы не хотим сказать, чтобы между крестьянами не было пьяниц в полном смысле слова; но не думаем, чтобы сравнительное большинство таких экземпляров выпадало на долю крестьянства, поставленного положением собственника в неблагоприятные для беззаветного пьянства условия. Нам приходилось не раз спрашивать у городских извощиков: почему в праздники весь народ выпивши, а между извощиками пьяных незаметно? И каждый раз получали в ответ, что извощику напиваться нельзя — лошадь угонят. Беззаветное пьянство — удел пролетариата, которому у нас не о чем думать. Сыт и пьян он всегда будет, а остальное ему не нужно. Сюда относится громадное большинство бывших дворовых: домашней прислуги и мастеровых, созданных покойным крепостным правом, без которого не было бы всех этих необходимых личностей. Что нужда повсюду являлась истинным источником труда, известно не со вчерашнего дня. Посмотрите, с какой неотразимой логикой Бедность в комедии Аристофана «Богатство» выставляет себя возбудительницей производительных сил, матерью всех искусств и ремесел. На основании этих вечных законов можно бы ожидать, по крайней мере от нашего пролетариата, большого рвения к труду и большого самообладания. Но, применяя общие законы к нашему быту, не должно забывать, что наше историческое развитие поставило нас до поры до времени в противоположное с другими образованными сторонами экономическое положение. Там работ нет, здесь рук нет. «Как! — восклицает сосед ваш. — Сидор, которого я прогнал за пьянство, у вас? Помилуйте, да ведь его невозможно держать!» — «Право? — отвечаете вы. — Жаль, что я этого не знал. А у меня он ведет себя сносно». — «Как! — продолжает сосед. — Да он сейчас с вами говорил пьяный». — «А я, признаться, не заметил», — отвечаете вы. Через месяц не замечать уже невозможно, вы отказываете Сидору и можете, в свою очередь, ехать удивляться к соседу, который, тоже в надежде на исправление Сидора, уже успел нанять его.
Не стоило бы говорить о пьянстве и его экономическом значении, когда бы со всех сторон не раздавались если не лицемерные, то, по крайней мере, бесплодные возгласы против этого явления. Принимая в расчет все количество крепких напитков, начиная с виноградного вина и пива, мы не найдем, чтобы русский человек в общей сложности выпивал более немца или англичанина. Можно только упрекнуть его в способе выпивать свою долю. Если всякий, настойчиво пьющий постепенно превращается в коня, льва и, наконец, в свинью, то наши питухи нередко с такой быстротой проходят все метаморфозы, что наблюдатель не замечает двух первых превращений. Посмотрите на кучера, ссадившего хозяина на чугунку и заехавшего на обратном пути к первому кабаку. Долго ли он там пробыл? Две, три минуты. А в каком он виде? О коне и льве и помину нет. Что же тут делать? Нельзя же за всяким приставить няньку, которой известна и его душа мера и экономические средства. Кроме того, надо же хоть каплю последовательности. Ведь была нянька, и довольно строгая. Она более 200 лет своею палкою не давала пить и заставляла работать. Но она устарела, отставлена и даже умерла. А теперь — любишь кататься, люби и саночки возить. Кто же, искренно говоря, не желает кататься? Государство ли не желает громадных миллионов? Народ ли не желает пить водку? Или частная промышленность желает лишиться последних рабочих рук? Ввиду двойственности воли, мы и тут готовы на уступку. Мы согласны допустить, что государство желало бы получать большие миллионы помимо акциза, крестьяне желают осуществления хохлацкого элизия «Энеиды» Котляревского:
А частная промышленность желала бы постоянно иметь сериозных, трезвых и благонадежных рабочих за вознаграждение, соответственное рыночным ценам продуктов. Все отдельные желания чисты и прекрасны, а осуществите их единовременно, как это бывает в жизни, глядь — все помутилось и вышла сегодняшняя действительность. Выжженный камень холоден, и вода холодна, а пришли в соприкосновение — и закипели.
Считаем нашу мысль до того уясненной, что без преднамерения она уже не может быть превратно истолкована. Указав на органическое или лучше стихийное значение известных современных явлений, мы ни на минуту не признавали их нравственной красоты и ограничились вопросом другого порядка, гамлетовским быть или не быть. Развитие страсти к обогащению без труда не похвально, и лотереи как азартная игра признаны противузаконными. Но когда дело касается вопроса: быть или не быть детскому приюту! — найдутся моралисты, которые ответят: быть, даже с разрешением лотереи в его пользу. Между тем в вопросе о лотерее есть выбор. Можно не допустить лотереи и не заводить приюта; но, хотя бы и можно было желать промышленного застоя и народного банкротства, можно ли свободному человеку воспретить пить? Запретите винокурение, хоть под смертной казнью, вы только распространите злоупотребления и преступления. Вспомните дорогую водку в городах при дешевой в окрестностях. Что было? Говорите о возвышении среды — мы со вниманием станем вас слушать. Среда — это жилище, дороги, религия, суд, исполнительная власть, рынок, словом, все — и, между прочим, грамотность. Грамотность, как простая техника чтения, вещь полезная и пригодная в жизни, но видеть в ней какой-то амулет от порчи и безнравственности мы просто поп possumus. Сравнительное большинство беспросыпных пьяниц — заштатные чиновники, писаря и бывшие дворовые, более грамотные, чем крестьяне. Восклицать и только восклицать против стихийного явления данной среды — значит восклицать против всей ее органической совокупности. Кто находит это разумным, пусть восклицает. Если кто находит, что непьющий степняк виновен в склонности архангельского жителя выпить и закусить, потому что иногда покупает рябчиков и навагу, пусть находит. Говоря о пьянстве как о стихийном зле, временно явившемся для искупления большого, мы далеки от мысли отстаивать его безнаказанность в тех случаях, когда оно из пределов дозволенной свободы врывается в область чужой личности и собственности. Наш закон не признает опьянения смягчающим обстоятельством. Пей, коли есть охота, но разума не пропивай.
Сказанное относится к органическому росту, коренных условий которого изменять человеку не дано. Зато человек в самом густом лесу может пролагать тропинки, не трогая деревьев, а только порой отклоняя и подвязывая мешающие сучья. Человек может достигать значительного улучшения своего быта применением к делу вещей, не имеющих цены, — т. е. даром. Так поступают фабриканты бумаги и вигони, превращая грязные тряпки в блестящий товар, так поступает ключница, объявляя при оказии в город, что свечей нет. Каждое из этих двух слов, сказанных своевременно, равняется экономии одного рубля. Что такой образ действия применим и в общественном хозяйстве, поясним примером. В нашей местности мировые учреждения действуют четвертый год и на съезд не поступило ни одной жалобы на медленность судопроизводства. Никто не жаловался на неполучение повесток и заочных решений. Кто же развозил все эти тысячи конвертов? Местное крестьянство? или почта на земские деньги? Никто или, лучше сказать, ни то, ни другая. Первый способ был бы новым видом натуральной повинности, а второй более чем удвоил бы расходы земства на мировые учреждения. Границы нашего участка в трех главных направлениях отстоят от судебной камеры верст на 30 и только в четвертом — верст на 20. Приняв во внимание уклонения от главных направлений, какие до цели назначения должен совершить отдельный конверт, надо по каждому тракту держать не менее 3 верховых, давая их лошадям по 4 гарнца овса. Таким образом, каждый наемный верховой обойдется земству не менее 200 рублей, а 12 человек почтовых не менее 2400 рублей. В уезде 4 участка, и потребовалось бы 9600 рублей расходу сверх ассигнуемых на содержание судей и их канцелярий. Как же мы делаем, чтобы и овцы были целы, и волки сыты? Говорим лично за себя. Мы подражаем ключнице, вовремя заботящейся о свечах. Никто более истца не озабочен верной и скорой доставкой повестки ответчику. В большинстве случаев сосед жалуется на соседа, и, кроме того, всякий истец если не сосед ответчика, то чей-нибудь сосед. На этом основании каждый раз возникает следующий разговор. «Вам угодно это поскорее?» — «Да, сделайте милость». — «Если посылать через волость или через полицию, то надо назначить более продолжительный срок, а если вы потрудитесь сами вручить конверт местному сельскому старосте или соцкому, можно назначить разбирательство на послезавтра, а вы или поверенный ваш представите второй экземпляр повестки с распиской в получении первого». — «Очень рад. Мне все равно ехать мимо». — «Уж кстати потрудитесь передать старосте и этот пакет по другому делу». — «С великим удовольствием». Что великое удовольствие истца не фраза, можно увидать из следующего сопоставления. Граница Малоархангельского уезда от нас примерно в 20 верстах. Иски и обвинения против соседей не редкость; в случае доставления повесток истцами дело может быть решено на другой, много на третий день по заявлении жалобы. Проследим теперь официальный путь повестки. Положим, что от судьи она пройдет за 25 верст до становой квартиры один день. У станового, отправляющего конверты раз в неделю с сотским во Мценское полицейское управление, повестка может пролежать неделю. Сотский провезет ее за 35 верст до городу день. При всей исправности чиновников она пролежит день в управлении и день в почтовой конторе и затем проедет назад по чугунке в Малоархангельск день. Итого 12 дней. Прибавьте такую же процессию по Малоархангельскому уезду — получите 24 дня да столько же для обратного следования второго экземпляра повестки, до получения которого нельзя приступать к разбирательству. Выйдет 48 дней. Ввиду всего этого нельзя назначить разбирательства ранее 2 месяцев. Как это удобно, например, при жалобе на уход рабочих во время хлебной уборки!
Мы убеждены, что большую часть недосмотров, оказавшихся при быстроте водворения самых хороших вещей, также легко устранить какою-либо практической мерой, нередко несколькими словами. Мы, например, по поводу незначительных краж сомневаемся в практической пользе тонко-юридического различия понятий: со взломом и без взлома. Сомневаемся также, чтобы крестьянин с достаточною ясностию понял, что жалоба его о выпущенной бочке масла, на 100 рублей, так долго не разбиралась вследствие недоразумения судьи, полагавшего, что прорубить топором бочку с целью добраться до масла — взлом, тогда как это совсем не взлом, потому что бочка по отношению к содержимой жидкости — только вместилище, а не хранилище.
III. Вне службы
На днях один из местных деятелей по окончании мирового съезда любезно пригласил нас в числе других к себе на квартиру отобедать, справедливо заметив, что все лучше, чем в гостинице, посылающей за обедами в рыночный трактир. Собралось человек 10, председатель управы познакомил нас с одним из земских врачей словами: вот, доктор, тот судья, который передал мне полученный вами рецепт от сифилису для испытания на практике. Дело в том, что пишущий эти строки получил сочувственное письмо от незнакомого ему лично мирового судьи чужой губернии по поводу статьи «Московских ведомостей» о сифилисе. При письме приложен был рецепт, коего успешное действие при самых неблагоприятных для лечения условиях свидетельствовалось судьей. Кроме того, указывалось на двух евреев Могилевской губернии, излечивающих эту болезнь с особым мастерством за 6 руб. платы с человека. В рецепте главную роль играет сулема. Считая нравственной обязанностью оказывать помощь больным посильными средствами, мы, согласно прямому смыслу закона, не только не преследуем в участке деятельность частных благотворителей, но и сами никогда не отказываем в клещевинном масле, липовом цвете, нашатыре, глазной примочке и т. п. и могли бы, в свою очередь, представить список людей, над которыми эти медикаменты производили чудеса. Но давать сулему на собственный страх мы не могли решиться, а потому передали в управу письмо и рецепт почтенного судьи. «Ну что, доктор? — спросили мы нового знакомца. — Делали вы опыты над рецептом?» — «Нет, помилуйте! — тут сулема». — «Так что же?» — «А ну как откроются меркуриальные раны?» — «Да ведь по этому рецепту вылечивались сотни людей — и как знать: откроются раны или нет. Возьмите самого сильно страждущего и испробуйте». — «Нет, помилуйте, наука этого не допускает». Итак, лечить дорого наука не имеет средств, а прибегать к дешевым лекарствам она не допускает, а управа с радостью заплатила бы еврею по 6 руб. за исцеление больного.
«Кстати, — заметил вслушавшийся в разговор хозяин, — некоторые сомневаются в точности ваших указаний насчет распространения болезни. Село Бортное в моем соседстве, и у меня в экономии тамошних крестьян не принимают на работу из боязни заразы».
«А вот и инспектор народных училищ. Позвольте познакомить вас». — «Очень рад». Инспектор стал указывать на странные явления нашего народного обучения. Действительно странно. Вот хоть бы в нашем участке. Помещик пожертвовал на собственном дворе великолепное каменное строение под школу и обеспечил существование школы.
Школа, наверное, пойдет хорошо, а тут же рядом волостная школа существует только по имени в лице одного учителя. В другой волости крестьяне безропотно платят жалованье официальному учителю, а детей учат у себя по домам через вольнонаемных учителей, отставных солдат и т. п., а в волостную школу детей не посылают.
В иных учитель получает жалованье, но, за неимением учеников, исполняет должность волостного писаря за 50 верст в чужой волости. Если где и загонят на зиму учеников в школу, то, не научась азбуке, они считают себя отбывшими службу и их на следующую зиму ничем не заманишь. «Нет, господа! — воскликнул инспектор. — Все зависит от учителей. Они не умеют заохотить мальчика». Следовали доказательства и примеры.
«Надо устроить учительские школы, приготовить учителей, тогда все пойдет иначе». — «Позвольте, — заметил один из собеседников, — вкратце доложить о судьбе нашей земской попытки приняться за школы». Один из гласных объяснил собранию, что всякое начинание и даже значительная затрата окажутся бесплодными, пока образованный человек не возьмет под свое личное попечительство местной школы и не приложит к этому новому делу знания и усердия. Мысль признана основательной, и в минуту все школы были разобраны усердствующими лицами за себя и за жен своих. Ожидали чуть не дворцов и резной мебели для школ, вследствие частного соревнования, но такой проект оказался не соответствующим законоположению о народных школах — и вышло: шла кума пеша.
«Да, — заметил официальный оппонент, — правительство не может отдать в руки частных лиц бесконтрольное управление такой важной статьи, как народное воспитание». Что же оно делает другое, предоставляя каждому родителю воспитание детей? «Но ведь вы не родитель школы?» Извините, родитель; если я призову к жизни несуществующую школу — я ее родитель и она будет мне дорога как детище. Неудачный антецедент столичных воскресных школ много повредил делу. Но, хвалясь современной реальностью взглядов, мы постоянно забываем главного фактора — среду. Земство потому и земство, что оно земля, т. е. собрание собственников. Кто же видал собственников нигилистов?
Что же касается до земских попечителей школ, то каждый из них будет радоваться правительственному контролю, избавляющему его от неприятной необходимости указывать соседу на вредное направление его школы. Эту обязанность, бесспорно, лучше исполнит лицо от правительства. Такой контроль может наделе оказаться излишним, но в принципе он необходим как предохранительный клапан. Пусть лицо, уличенное в духовной контрабанде, ответствует перед судом и законом. Но таким законным контролем и должно ограничиваться вмешательство правительства в местное хозяйство. Закон всегда ставится в отрицательном смысле. Он указывает на зло, которого не должно делать, — а не в положительном. Производи что хочешь, но не распространяй миазмов, держи диких зверей, но без вреда другим людям. При вмешательстве правительства или даже земства в выбор часов и метода преподавания или самих преподавателей никто из частных благотворителей не пойдет в кабалу попечительства и не раскроет своего кошелька. Дают отчет в полученном. Попечитель, получивший субсидию, обязан дать в ней отчет, но не более. Ждать от человека добровольного приношения и хотеть распоряжаться его трудом и средствами, по малой мере, нелогично. На такое требование один ответ — пассивное молчание.
Не успел председатель дать необходимые объяснения и обещания инспектору, как к нему уже подступил один из мировых судей, обязанный объезжать участок из-за реки, на которой от сотворения мира не было порядочной переправы, но зато не бывало и мировых судей и земских врачей.
В те времена эта переправа была истинным прибежищем нижнеземского суда, на случай улики в явной проволочке дела. В ответной бумаге неизменно появлялась фраза: По случаю поводка сообщение прекратилось, а потому и т. д. Теперь поводки на бумаге стали не нужны, а переправы наделе необходимы. Дорога-то проселочная, но не настолько проезжая, чтобы перевоз мог привлечь частного содержателя, а обязать содержать перевоз некого. «Однако, господин председатель! что ж тут делать? Как же я в поводки буду вызывать тяжущихся или переезжать к ним? Как поедет врач?»
— Погодите. Это надо сделать, но потихоньку, без огласки, а то таких случаев наберется много и, удовлетворив одного, нельзя будет отказать другим, а средства земства…
В это время хозяйский слуга, не ожидавший стольких гостей, стал раздвигать стол и раскинул на нем вдвое сложенную скатерть.
«Вот, господа, с кого нам следует брать пример, — заметил один из собеседников, указывая на слугу. — Он как раз по одежке протянул ножки, а вы раздвигаете стол на большую скатерть, когда у вас в руках только салфетка. Каждый теребит ее в свою сторону, а стол все-таки не покрыт. Еще и доходу нет в виду, а у вас уже пять безотлагательных расходов наготове. Разве есть здесь хоть один, который бы у себя дома так хозяйничал?» — «Что прикажете делать? Ежеминутное развитие потребностей».
— Ну уж извините! Это смахивает на ежеминутное развитие фраз. Разве можно развивать жизнь? Действительно, слабому цыпленку мать помогает разбивать скорлупу, но преждевременно обколупывать недоразвившегося цыпленка значит убивать его.
Подали на стол, и все приступили к закуске.
На другое утро надо было на раннем поезде ехать домой. В общей зале вагона все места были заняты еще спавшими проезжими, которых будить было не для чего, благо нашлось совершенно свободное отделение. На спрос новых газет кондуктор отвечал, что все распроданы, но что в общей зале у всех довольно газет. Отправляясь на поиски, мы увидали господина с газетами в руках, он любезно предложил нам новый нумер. Между спавшими на диванах нам кинулась в глаза старушка в черном поношенном шерстяном капоте и старинном чепце. Морщинисто-желтоватое, но круглое лицо ее напоминало залежалый лимон. Когда, прочитав газету, мы понесли ее хозяину, в общей зале все уже поднялись, но свободные места были заняты пожитками проезжих. Поднялась и лимонная старушка, успевшая накрыть свой бюст старой турецкой шалью, узкая каемка через правую руку, широкая через левую, — словом, живой старинный портрет, нечто вроде бабушки в гончаровском «Обрыве».
От времени до времени старушка пережевывала бесцветными губами, быстро выпрямляла голову и, заглядывая в окно вагона, спрашивала: «Далеко ли до станции, где можно завтракать? Кофею хочу». Мы объяснили ей, что подходим к большому буфету. «А долго ли стоять?» — «30 минут». — «Слава Богу». За кофеем сидевшая с нами рядом старушка усердно принялась за завтрак, причем беззубые челюсти ее, сходясь вместе, почти подводили подбородок к носу и придавали всему лицу вид закрывающегося полного кошелька. С большой станции в наше отделение вошли трое проезжих, которых по внешности нельзя было предполагать в первоклассном вагоне. Между тем кондуктор попросил нас в общую залу, так как эти господа взяли-де четыре места, а всех мест шесть. Избегая излишних объяснений, мы перешли по указанию и просили господина, снабдившего нас газетой, снять шубу с противуположного дивана. Старушка уже пересела на ближайшее от нас кресло, против молодой брюнетки, державшей в руках две книжки английского журнала. Очутившийся напротив нас господин ехал, как оказалось, к далеким угольным копям. Между нами завязался разговор о народном земском хозяйстве, заинтересовавший, по-видимому, и других проезжих. Не выдержала и старушка, сказавшая перед тем несколько фраз брюнетке на прекрасном французском языке, и в свою очередь с большим оживлением вступила в разговор. «Это вы все земство хвалите, господа?! Я ведь этих дел не знаю. Теперь все гласные, согласные, безгласные и разногласные. Они все речи говорят. Лично я ничего против них не имею. В Париже я много слыхала речей в палате депутатов. Но ведь наши невинные ораторы это не какие-либо Мираба, у них нет ничего вредного, а любят речи говорить. Встанет и — и - начнет говорить. Никто его даже не слушает, а он-то старается. За ним подымается другой, и того тоже никто не слушает. А потом даже в умиление приходят и целуются. Ты, говорят, отлично сказал. Нет, ты еще лучше сказал. Ни тот, ни другой ничего не слыхал. Все это прекрасно и невинно, — но зачем они меня к этому приплетают? Я их не трогаю, а говорят мне, что я должна платить за их речи». — «Позвольте, сударыня! Ведь у вас есть посредник?» — «Как же! 1500 рублей получает!» — «Ну так как же не платить? Ведь он развел вас с крестьянами?» — «Он мне только все спутал и испортил. А мне пришлось все распутывать. Я и распутала и кончила. Он только мужикам речи говорил, зато до сих пор жалованье получает, хоть и речей-то говорить стало некому». — «А мировые учреждения у вас введены?» — «Как же! Мировой судья тоже 1500 рублей получает, все речи говорит и ничего не делает». — «Помилуйте! — вступилась брюнетка. — Вот уж это несправедливо! Они завалены делами». — «Какое завалены! Они их сами сочиняют, лишь бы речь сказать. У меня крестьянин сводил лес и ломал поросль. Я к мировому. Пошлите, говорю, чиновника освидетельствовать убыток». — «Надо, — говорит, — сначала вызвать ответчика и ему речь сказать, когда очередь придет. А когда очередь придет? Может, через 4 месяца. А тут снег выпадет. Что они в лесу увидят? А главное у них на уме: что-де мужичка тревожить? А мужичок тысячами ворочает и вдвое богаче меня». — «Согласитесь, сударыня, что есть разница между новыми судами, в которые доступ открыт всякому, и старыми, в которых всюду было написано: вход воспрещается. Вы можете жаловаться на медленность судьи». — «Помилуйте! Куда я пойду? Чтобы мне речь сказали? Они мне и в Париже надоели». Старушка говорила таким убедительным тоном, что возбудила общую веселость. Приехали к нашей станции. На платформе мы встретились с управляющим опекунским имением Чижовым, тоже возвращавшимся с мирового съезда, на котором по трем искам ему была присуждена довольно значительная сумма. «Позвольте спросить, — обратился к нам Чижов, — чем кончилось наше дело?» — «Как, чем кончилось? Мне сказывали, съезд утвердил все три решения и вас можно поздравить». — «Покорнейше благодарю». — «Да меня-то за что? При ваших делах меня и на съезде не было, а они разбирались с участием прокурора». — «Все-таки ваше решение утвердили». — «Полагаю, что съезд не утвердил бы противуположного решения».
Вернувшись днем раньше против обыкновенного, мы на станции не застали своих лошадей. «Не угодно ли доехать на моей? — спросил Чижов. — Тут недалеко». — «Покорно благодарю, но вы-то как же?» — «Мне надо по делу пробыть здесь часа два, а к тому времени лошадь моя вернется». Работник подал довольно удобные пошевни, и добрая лошадка пустилась рысью по узкой дорожке. «Ты, брат, не очень гони лошадь-то. Ведь ей еще назад, да к вам домой надо». — «Я вас довезу, а на станцию вернусь шагом». — «Ты годовой, что ли?» — «Нет, я недавно нанялся, до Святой». — «В работники?» — «Нет, на конюшню, да вот выехать. За 10 рублев». — «А летом дома будешь жить?» — «Дома. Я ведь заплотскит». — «Стало быть, ты у меня в Марьиной работаешь?» — «Как же, работаю. Осенью у вас под ригой на машине молотил». — «Ну, брат, молодец! Чем зиму-то дома сидеть, на одежонку заработаешь да хлеба не ешь». — «Как же — вестимо». — «Ты какого двора?» — «Потаповых». — «Это вы у меня под рощей опекунскую землю снимаете?» — «Как же». — «Ну, ребятки, снимать снимайте, дело хорошее, а вот что вы казенный рубеж подпахиваете — это дело дрянь. Я уж говорил вашим молодцам, да все им неймется». — «То-то наш брат глуп-то». — «Однако, по глупости, вы не бросаете недопаханной нанятой земли». — «Как же можно?» — «Так ты скажи своим ребятам, как бы им, по глупости, на все лето в кутузку не попасть. И стыдно, и убыточно будет». — «Вестимо!» Проехав в конец деревни Глебовой, мы увидали высокого крестьянина в новой черной свитке, в рукава сверх полушубка и высокой ямской шапке, силящегося пройти с большой дороги в свою крайнюю избу. Снегу нанесло много, а ноги, видимо, не слушались хозяина. Длинные рукава свитки упрямо сползали через кисть руки и, мотаясь в воздухе, наподобие подстреленных крыльев, помогали равновесию. Пациент явно возвращался от ближайших постоялых дворов, отстоящих саженей на 150 от Глебовой. Взглянув перед собой по дороге, мы увидали целый гордиев узел человеческих тел, хитросплетенно державшихся друг за друга и подвигавшихся нам навстречу. «Что нынче за праздник?» — невольно спросили мы малого. «Денег много — вот и праздник, денег девать некуда», — внушительно заметил малой. Признаемся, мы караулили какой-либо выходки против смиренной лошадки или возницы, но гордиев узел, со страшным усилием, свернул с узкой тропы и, когда мы поравнялись с ним, приветствовал наше шествие каким-то ревом лирического предназначения. Неужели вызвать их завтра и всех оштрафовать? С какой целью? Отучить пропивать лишние деньги? Не отучишь. Вредного для других они ничего не сделали. Но могли сделать. На этом основании можно оштрафовать весь род человеческий огульно.
IV. Деревня летом — рай (Грибоедов)
Хотя земной рай вещь субъективная и относительная, тем не менее смысл грибоедовского полустишия ясен. Автор указывает на созерцательное спокойствие духа, вызываемое материяльным довольствием, невозмущаемым безмерными требованиями столичной жизни. Всего необходимого в изобилии. Приходит оно в руки само собою. Наслаждайся природой, чтением, охотой. Если ты работал в городе, отдохни летом в беспечном бездействии, а если в городе ничего не делал, продолжай это занятие более дешевым способом в деревне. Таков был для большинства землевладельцев идеальный деревенский рай. Нечего говорить, что подобное положение неминуемо вело за собой беспомощную скуку и апатию, ставившую себе противуположный идеал городской суеты и гоньбы за всевозможными призраками. Таков был идеал деревенской жизни до освобождения крестьян. Но прилагать его в настоящее время к сельскому быту — значит не иметь о последнем ни малейшего понятия. Если переживаемый нами период может быть вернее всего охарактеризован задачей: делать все из ничего, то в земледельческой деревне, у корня всего государственного дерева, эта задача должна чувствоваться сильнее, чем где-либо. Рук нет, людей нет.
Вот постоянный наш припев. Чтобы правильно судить о положении современного сельского хозяйства, надо навсегда выбросить из головы всякие образы и соображения другого порядка вещей и сказать себе: это коммерческое предприятие, подобно всякому другому, ни более, ни менее. Только с этой, единственно справедливой точки зрения могут быть объяснены и поняты многие явления нашего сельского хозяйства. Усиленная конкуренция всюду приводит ко всевозможным выдумкам и уловкам, доходящим до рекламы и шарлатанства. Являются папиросы, конфекты, журналы и ноты с сюрпризами. Что это значит? Надо во что бы то ни стало поймать покупателя. То же самое во всевозможных видах происходит в деревне по отношению к рабочему, этой редкостной птице (гага avis) нашего времени. Каких сюрпризов и соблазнов для рабочего нет у нанимателя! Картофель, капуста, яровой корм, пастбища, ягоды, женские наряды, земля, водка и деньги вперед — словом, трудно придумать заманчивую для рабочего вещь, которая не была бы уже пущена в ход. Положительных цен на известный сельский труд, даже приблизительно, во многих случаях не существует. Так, на вопрос: что стоит в нашей местности связать десятину ржи? — придется отвечать так: цена эта зависит от вашей расторопности и юркости, от времени, в которое вы нанимаете рабочих, от степени их нужды в деньгах во время заключения условия. Совокупность этих условий до того изменяет цену труда, что ловкий хозяин вяжет свое поле по 60 коп. за десятину, а ищущий в то же время вязальщиков к переспелой ржи рад, что нашел их по 6 руб. с десятины.
говорит Пушкин. Заглянем на минуту в эту тишину. Конец июля. Хлеб давно поспел, но постоянные дожди мешают уборке, ухудшая ее с каждым днем. Хлеб все более ложится и путается. Там или сям ретивый хозяин, вдоволь намучившись наблюдениями за причудами барометра, при первом проблеске солнца послал за 20 верст вызывать крестьян на условленную вязку. Смотришь, вереница телег с бабами, молоком, хлебом и квасом расположилась по загону. К позднему обеду иная семья успела связать две копны полусырой ржи. Сели обедать — дождь полил как из ведра. Рабочие забились под телеги и просидели там до следующего утра. Небо окончательно заволокло. Люди окончательно перемокли и, решив, что, видно, не разгуляется, запрягают лошадей и отправляются домой. Впрочем, это исключение. Жалоб на рабочих нет. Но мало-мальски опытный судья знает, что [это] затишье перед бурей, которая тем страшнее разразится над его головой, чем продолжительнее будет ненастье. Наконец барометр поднялся, и солнце второй день печет с безоблачного неба. Еще в 3 часу утра табун мимо наших окон пробежал в поле. Семь часов. Надо бы узнать, в каком положении собственные работы. Но об этом и думать нечего. Вот-вот нагрянут. Действительно, по двору раздается конский топот и в окне мелькает белая лошадь, вслед за ней несется гнедая, за гнедой рыжая. Через минуту на каменном крыльце раздаются отрывистые удары, напоминающие пистолетные выстрелы. Так и есть. Выстрелоподобные звуки производит мешковский, безногий хохол на деревяшке. На гнедой приехал хрящевский прикащик, воспитанник Горыгорецкого института, а на рыжей молодцеватый и рыжий бурмистр мецневской экономии. Дверь приотворяется, но безногий хохол останавливается за порогом. «С жалобой?» — «Точно так». — «Войдите в камеру». — «Не приказано входить. Деревяшка у меня гвоздем подбита, так я полы ковыряю». — «Ничего. Войдите. Нельзя через порог разбирать жалобу. Ну что? Степановские не выходят на работу?» — «Точно так. Рожь сыпется, другой день езжу, только пять дворов выехало. Деньги забрали еще до Рождества, а теперь никак не вызовешь. Сделайте милость, помогите». — «Вот вам повестка к сельскому старосте, чтобы сейчас выгонял на работу или явился ко мне с тремя выборными на разбирательство. Отдайте повестку, и если тотчас не пойдут на работу, явитесь сюда. Явятся или не явятся ответчики на суд, тотчас разрешу производить уборку на их счет». — «Помилуйте! кого ж мы найдем? Теперь и за 6 рублей никто не пойдет». — «Наймите за 7 рублей». — «А с кого ж нам просить эти деньги?» — «С ответчиков». — «Да что с них взять-то?» — «Ну, батюшко, об этом будет время думать, а теперь надо вылезать из беды. Может, дело и мирно обойдется. Время горячее. Поскорей везите повестку». — «Счастливо оставаться. Мигом сомчу». По двору раздается топот ускакавшего хохла. Хохол прав. С неисправного плательщика-некрестьянина суд возьмет все: землю, строения, рабочий скот и инструменты, словом, что под руку истца попадет. А с крестьянина? Ничего. Продать у него всего сказанного нельзя. Юридически это было бы справедливо, но в действительности оказалось бы полным извращением настоящего порядка вещей, одинаково гибельным для всех членов народного хозяйства, начиная с истцов. По закону истец может указать на излишний скот истцу и т. д. Но могут сказать, что все это описано за казенную недоимку. Кто это станет и может проверять в чужом ведомстве? Вот почему судьи, к помощи которых прибегают в критическую минуту, так боятся этого рода дел, ясных с юридической и безвыходных с практической стороны. «Вы тоже с жалобой на степановских?» — «Точно так-с, — отвечает горыгорецкий воспитанник, — сделайте милость, помогите! Я человек семейный. Матвей Матвеич, сами изволите знать, они этого в резон не принимают. Ты, говорят, деньги раздавал. Это твое дело. Ты, говорят, неспособен. Ну, а так сказать, будь я действительно способен, что я тут поделаю? Еду к вам сегодня мимо мешковского поля, глядь, а этот самый степановский Козорезов преспокойно у них на десятине вяжет. А он первой осенью у меня под отработку деньги забрал. Я еще его спрашивал: не нанялся ли ты куда? Заклялся, забожился. Выручи, говорит, родимый! Сам-пять, говорит, выйду. За два дня ублаготворим. Ублаготворим! Ан он и у Мешковых тоже забрал. Отбивать на соседнем загоне рабочего как-то не приходится. А уж вы сделайте милость». — «Послушайте, вы человек грамотный и так часто были здесь на суде, что заявлять невозможные требования вам не приходится. Вы слышали сейчас мой ответ хохлу. Я могу вам дать разрешение нанять сторонних рабочих. Наконец, выдать вам, согласно условию, на ответчика исполнительный лист, что же я могу сделать больше?» — «Помилуйте! Да у меня на этого Козорезова за недопашку ваш исполнительный лист другой год лежит; был я с ним и в волости. Все говорили: непогода, хлеб у крестьян не молочен, а теперь уж и хлеб съели, а ваш лист все валяется». — «Да ведь вы, верно, обдумали, чего вы просите?» — «Уж пожалуйте и мне повестку. Намедни в сенокос пожаловали повестку, слава Богу, полегчало. Духом собрались». — «Вот вам повестка, и желаю, чтобы с вас было снято подозрение в неспособности». — «Покорно благодарю». Горыгорецкий уходит, бормоча: «Вот беда-то! вот горячка-то!» В таком же роде объяснение с рыжим бурмистром и затем то же самое и то же самое ежедневно, до конца уборки. Крайнее, лихорадочное напряжение рабочих сил представляет в это время не исключительное, а повсеместное явление. Что же сказать о людях, своевременно не заручившихся рабочими? Их ожидает ни с чем не сообразная плата за уборку окончательно спутавшегося и осыпавшегося хлеба, т. е. хозяйство в чистый убыток. Можно ли предполагать, чтобы человек добровольно ставил себя в подобное положение? Пока мы разбираем чужие экономические затруднения, в собственном нашем хозяйстве возникают однородные явления. «Прикащик пришел». — «Что тебе надо?» — «Да вот, не знаю, что с кухаркой делать! Сами изволите знать — по контракту годовая, а вот уж в третий раз уродничает. Не хочу, говорит, жить. Намедни к больной свекрови отпросилась на два дня, — пробыла неделю: тогда хоть можно было поденных баб нанимать, а теперь горячая пора и за рубль никто не пойдет. Завтрак, обед, полдник и ужин да четыре пуда хлеба каждый день. Народ с поля вернется — только подавай. Как же ее в самую рабочую пору отпустить? Народу не евши быть невозможно. Прежде все-таки резон принимала, а вот недели с две толкует: не буду жить, да и все тут. Свекровья, говорит умерла, в доме никого не осталось». — «Как же ты мне до сих пор ничего не сказал об этом?» — «Да она целое лето проуродничала. Что ж мне вас всякий день беспокоить? А теперь не с коротким пристала — к вам просится». — «Позови ее сюда». — «Она около крыльца». У крыльца действительно стояла кухарка и за ней крестьянин. «Отпустите меня, батюшко, домой». — «А тебе что надо?» — спрашиваем мы крестьянина. «За невесткой пришел. Двор весь обмер. Мать умерла». — «Из волости есть удостоверение?» Мужик подал формальную бумагу. «Ты что же, матушка, за две недели не объявила?» — «Вот другую неделю брешу Лаврентьичу, а теперь уж до твоей милости пришла». — «Ты четыре рубля перебрала?» — «Четыре». — «Доставь деньги и ступай». — «Завтра утречком предоставим», — говорит мужик. «Тогда и невестку забирай». — «Вы изволили ее отпустить? — спрашивает прикащик по уходе кухарки. — Как же это возможно?» — «Ты грамотный, прочти вот эту статью и скажи: можно ли ее не отпустить?» — «Да что статья? Статья нам завтра народа не накормит». — «Это наша забота, а как представит четыре рубля, так и отпусти». — «Слушаю-с», — отвечает уходящий прикащик, подымая руки, наподобие мокрой курицы, тщетно собирающейся лететь. «Все это прекрасно, — подумали мы, проходя через двор к конюшне. — Закон удовлетворен, но в действительности назавтра создается трагикомедия, из которой выхода можно только ожидать от слепого случая». Не знаем, сколько времени мы простояли в мучительном раздумье перед конюшней.
Из-за угла последней показалась женская фигура в поношенной ситцевой кофте, в таком же платке на голове и с грязным узлом в руке.
Первою нашею мыслью было: уж не посылает ли нам сама судьба кухарку? Женщина прямо шла на нас. «Что тебе надо?» — «Да вот, сказывали, не здесь ли мировая судьба живет?» — «Я судья. Что вам угодно?» — «Произношу вашей милости жалобу об своей обиде». — «Говорите скорее, мне некогда». — «Жила это я у гречихинского священника в кухарках». — «И теперь, как видно по узелку, отошли?» — «Отошла, батюшка, и прямо к вашей милости с жалобой». Господи! — подумали мы. — Какую прекрасную женщину нам Бог посылает. «В чем же дело?» — «Обижена, батюшка, кругом обижена. Полпуда замашек моих там осталось. Сулили коты и онучи, 1 р. 40 к. деньгами да головной платок. А все по наговору. Дьячковская работница. У них там скот падает. Все она, дьячковская работница, коровы передохли, а я-то свою все на рубеже держала. Травки где схвачу, — тпружинюшка-матушка! Вот через это через самое. Как прищучил меня на огороде, так я свету белого не взвидела. Морда гадкая, с рогами и с хвостом. Уж ён меня! — все рогами-то». — «Кто такой он?» — «Вестимо — ён самый — нечистая сила. Измаял». — «Я вас прошу сказать: кто такой он?» — «Да все она». — «Кто такая она?» — «Да он самый, рогатый, с хвостом». — «Я перестану слушать, если вы не будете говорить толком, кто этот рогатый — он?» — «Да она же, батюшка, она, дьячкова работница. Уж ён меня мучил. Цыборку, говорят, украла. А я им цыборку на огороде нашла, до половины землей засыпана. Совестно, видно, стало, вот и разочли». — «О чем же вы просите?» — «Прикажи мне, сироте, отдать зажитое». — «Вы за сколько в год жили?» — «За шесть рублей». — «Пройдите в канцелярию, там запишут вашу просьбу и вызовут священника. А ты, матушка, чем теперь места-то искать, становись ко мне в кухарки, благо моя отходит». — «С великим удовольствием», — и новая кухарка отправилась к должности. По сведении взаимных счетов священник был принужден к уплате кухарке 10 копеек, но так медленно и трудно лез за кошельком, что мы сочли более удобным, с разрешения ответчика, самим удовлетворить истицу. «Покорнейше вас благодарю», — с низким поклоном отвечал уходящий ответчик.
Кстати заметим, что кухарка у нашего предместника по хозяйству получала, по ее словам, обужу, одежу и 3 руб. в год; следовательно, не дороже 9 рублей. У нас она стала получать 12 рублей, а в настоящее время женщина, исполняющая эту должность, получает 2 рубля в месяц. В такой же мере возросла и наемная цена работника.
Говоря о сельских хозяевах, поневоле приходится иметь в виду людей недостаточных или же среднего состояния. Богатые землевладельцы, к сожалению, большею частию не живут в имениях, а если временно в них и проживают, то не в качестве сельских хозяев. Что касается до землевладельцев средней руки, то крестьянская реформа совершенно изменила не только их хозяйственный быт, но и самые приемы общежития. Прежний владетель 1000 десятин счел бы неприличным встать при гостях из-за обеденного стола для исправления какого-либо недосмотра прислуги, на которые он в крайнем случае только указывает глазами, или, что еще хуже, оставя гостя одного, бежать по поводу каких-либо распоряжений. Дело понятное. Стол окружала даровая, привычная и многочисленная прислуга, а неотложимых распоряжений не существовало. Если бы дождик помешал чистить сад, то староста погнал бы людей дрова колоть, падрины подбивать и т. д. В настоящее время они, кроме сада, никуда не пойдут, да еще надо с ними уговориться, когда и на каких условиях они снова придут в сад. Тогда никто не приходит за деньгами, а теперь пришел и скорей удовлетворите его, а то не только он не придет, да за ним другой усомнится. Таких вопросов у сельского хозяина ежечасно по нескольку. Желающий во что бы ни стало сохранить decorum хозяин, чувствуя, что вы любезным визитом его грабите, в душе проклинает и вас, и мнимое приличие. Впрочем, сила вещей и тут взяла свое. Большинство деревенских хозяев уже перестало стыдиться своего ремесла, и «извините, Бога ради, я сейчас вернусь» стало ходячею монетой, которая и выдается и принимается ежечасно, без малейшего смущения.
Положение сельского хозяина наряду с другими производителями исключительное. Только он один, в отношении к рабочим силам, идет по непрестанно проваливающейся дороге, только он один поставлен лицом к лицу к несостоятельному ответчику, который в случае своей недобросовестности может причинить нанимателю неисчислимый убыток. Зажиточный крестьянин в работники нейдет — идет неисправный. В настоящую минуту перед нами просьба о взыскании с не явившегося на работу крестьянина 12 рублей задатку и по 50 копеек в день неустойки, итого 27 рублей. Можно ли требовать, чтобы наниматель не жаловался на нарушение условия? Все рабочие разбегутся. А есть ли надежда на получение 27 рублей? Полагаем, что нет, или из 10 вероятностей только 2 в пользу получения денег, а 8 не в пользу. Заметьте, что строгое требование через суд исполнения условий открывает перспективу остаться без желающих поступить в работники. Таково ли отношение хозяина к хлебному рынку? В начале минувшего декабря нами изготовлено было в продажу 500 четвертей овса и продано с доставкой к 15 января. Следовало продать 600 четвертей, т. е. обмолотить еще 100 копен овса в течение 1 1/2 месяцев. В нашем хозяйстве рабочие были наняты, деньги давно уплачены, и без особого напряжения должно обмолачиваться от 40 до 50 копен овса в зимний день. Таким образом, рассчитывать на двухдневную работу из 45 дней не значило брать на себя неисполнимое. Тем не менее мы ограничились продажей 500 четвертей, и, как оказалось, пессимизм выручил нас из беды. С начала декабря стояли оттепели, затем поднялись метели и праздники, затем сборы в волости по случаю рекрутства, снова метели и наконец ясная погода. Во вторник на всеедной раскрыли скирду в 150 копен. Помолотили день — погода ясная, но мороз дошел до 30 градусов, и бабы нейдут молотить. Как же быть? «Помилуйте. Тут всей работы на два дня осталось». — «Да ведь я это с ноября слышу». И раскрытая скирда простоит за Масленую, перебьется со снегом, т. е. изгадится. Увлекись мы теорией вероятностей, так, пожалуй, и заплатили бы за недоставку 100 четвертей могущий произойти для покупателя убыток. Не приводя новых образчиков ежечасных треволнений, в которых осужден жить сельский хозяин, признаем несомненный факт, что рай праздной лени, поэтической обломовщины менее всего осуществим в деревенской тишине, если живешь в ней не гостем, а деятелем.
Говоря о земледелии, мы не имеем в виду отдельных лиц или сословий, а рассматриваем только этот основной, чтобы не сказать единственный, источник нашего народного благосостояния. При этом сам собою возникает вопрос: какие пути проложила или хотя наметила эта промышленность в продолжение последних 10 лет? Таких путей или способов производства мы знаем четыре.
1. Обработка всего или, по крайней мере, ближайшего поля наемными работниками.
2. Наемка крестьянских обществ от десятины.
3. Отдача крестьянам полей исполу — и наконец
4. Сдача крестьянам земли в аренду.
Первый способ самый дорогой, хлопотливый и требующий значительного оборотного капитала, зато, как ближе подходящий к ферменному хозяйству, заключающий в себе задатки всяческого развития. Только при нем вы полный хозяин севооборотов, качества пашни, приемов уборки, количества скота и удобрения. Только при нем возможно применение усовершенствованных орудий. Только при нем земледелие имеет будущность.
Второй способ, удерживая главные преимущества первого, как, например, возможность скотоводства и удобрения полей, и требуя меньшей затраты капитала, влечет за собою дурное и несвоевременное исполнение работ, а иногда и совершенное неисполнение договоров.
Третий способ, уносящий половину зерна, корму и топлива из хозяйства, влечет за собою уменьшение в хозяйстве наполовину прежней его производительности.
Что касается до четвертого способа, то хотя он и носит громкое название арендаторства, но в сущности представляет высшую степень расхитительного хозяйства, при котором ни скотоводство, ни удобрение полей уже немыслимы. При значительности запашек черноземной полосы хозяева по обстоятельствам должны придерживаться одного из четырех способов или держаться нескольких единовременно. Справедливость заставляет признаться, что большинство хозяйств проходит упомянутую лестницу способов, не восходя, а нисходя по ней. В нынешнем году, например, земледельческих работников окончательно нет. Спрашивается, куда они девались? или лучше сказать: где причина такой наклонности земледельческой промышленности к упадку? Главной причиной явления все-таки возрастающий недостаток рук. Вспомните, сколько новых отраслей промышленности возникло в последние 10 лет. Укажем только на железные дороги, черпающие весь громадный контингент из той же земледельческой среды. Кроме того, вера в собственные силы увлекает к более самостоятельному труду, чем труд простого работника. Правда, подобный расчет часто оказывается ошибочным. Но ошибаться свойственно человеку. Говоря о причинах наклонности нашего земледелия к расхитительному хозяйству, вытекающих из неотвратимых явлений современной жизни, не можем пройти молчанием таких, которые сопровождаются полным сознанием. Мы говорим о явлении, получившем название абсентизма. Нам могут сказать нашими же словами, что абсентизм такой же вентилатор свободного человека, как и всякий другой и, наверно, менее предосудительный, чем пьянство. С этим мы вполне согласны. С точки зрения сельского хозяйства мы вполне помирились бы с громадными расходами абсентизма, если бы этот вентилатор был обращен во внутрь страны, т. е. хотя в окончательном проявлении перестал быть абсентизмом. Представьте себе, что все миллионы, широким потоком безвозвратно текущие за границу, изливались бы вовнутрь страны, и вы поймете, насколько оживились бы все отрасли промышленности. Хотя абсентизм, как всякая мода, спускаясь в низшие круги, принимает уродливый вид, тем не менее он составляет как бы привилегию самых крупных собственников. Указывая на этот громадный вентилатор, ежеминутно выветривающий огромные капиталы за границу, в ущерб нашему народному хозяйству, не можем согласиться с людьми, утверждающими, что для страны все равно, проживаются ли богатыми потребителями доходы дома или за границей. Самый неверующий может воочию убедиться из бесчисленных примеров, каким образом чужие капиталы могут поддерживать благосостояние в самой непроизводительной среде. Развалины древнего и дворцы средневекового Рима питают современный. При временном отливе иностранцев Рим переживает экономический кризис. Кроме прямого влияния абсентизма на наши хозяйства есть и косвенное, вредящее земледелию не менее ощутительно и наглядно. Ввиду различных земледельческих обществ и даже земледельческой академии, стоящей правительству значительных издержек, мы вправе заключить о его заботливости по отношению к земледелию. Выступая на такой дорогой путь, правительство очевидно превзошло законные упования, какие земледельческая среда могла возлагать на него. Там, где нет возможности не только удобрить поле, но и вспахать его удовлетворительно, земледельческая академия — по малой мере блестящее украшение, коринфская колоннада, за которой скрывается холодная станционная изба с разбитыми лошадьми и повозками. Ни в каком коммерческом предприятии, а тем более в земледелии, способы производства не в состоянии заменить хозяина. Вся задача в хозяине, и его личный интерес лучше всякой академии заставит его обратиться к наилучшему по обстоятельствам способу производства. Доставьте хозяину возможность быть хозяином, и вы окажете делу неизмеримо более пользы, чем могут оказать академии, кафедры, выставки, призы и медали. В этом смысле новые законы о найме рабочих, о порубках и потравах принесли земледелию гораздо больше пользы вышеупомянутых средств поощрения. Итак, в земледелии главным и незаменимым двигателем является хозяин, а в абсентизме он-то и отсутствует, его-то и нет. Здесь нельзя не заметить странного и как бы противоречивого явления, присущего сельскому абсентизму. Крупный, наследственный землевладелец у нас более всякого другого производителя необходим при своем хозяйстве. Между тем он же единственный хозяин, отсутствие которого не приводит его к неизбежному разорению. Вы купили на 20 тысяч земли с целию получения на этот капитал 10 процентов. К концу года ваш хутор не выручил 2 тысяч оборотного капитала, а такое явление далеко не невозможно. Чтобы вести хозяйство в будущем году, вы заняли недостающую тысячу. Продолжая хозяйство с подобным же результатом, вы по истечении 10 лет с причислением процентов займа неизбежно дойдете до нуля. Тогда как хозяин большой поземельной собственности, остановившись на самом непроизводительном способе хозяйства, не требующем оборотного капитала, может сказать: «Да, я получал 5 рублей с десятины, а теперь получаю 1 рубль, но у меня 10 000 десятин, а в Дрездене жизнь дешева и я обхожусь». Посмотрим, в какой мере поощрительно действует соседство подобных крупных имений на окружающие их мелкие хозяйства, представляющие большинство. Приводим нам лично известные примеры. Имением отсутствующего владельца заведует управляющий. Сказано высылать за границу 10 тысяч. В продолжение двух лет управляющий высылает по пяти — и за то спасибо. Зато в имении последний лес порублен, изгажен и безобразно растаскан мужиками. Хлеб молотится пополам со снегом, следовательно, гуменный корм к весенним оттепелям сгнил и скотина попадала. Наконец выведенный из терпенья владелец является требовать отчета. Оказывается, что имение за 2 года дало 20 тысяч доходу, на извлечение которого за это же время израсходовано 22 тысячи, а весь недочет покрыт из капиталу имения. Результат не блестящий, но, чтобы исправить дело, надо самому за него приняться. А как за границу ехать необходимо, то владелец уезжает, и дело продолжается на прежнем основании. Другой пример. В многолюдном селе, в кругу средних землевладельцев, огромным имением отсутствующего управляет прикащик. «Матвей Матвеич! — спрашиваем мы одного из тамошних владельцев. — Вы так нуждаетесь в работниках, а между тем у вас под руками село в несколько тысяч душ?» — «У нас, — отвечает Матвей Матвеич, — и думать нечего нанять работника. Башняковский прикащик всю землю раздает исполу». Земля отличная. Старые навозники. Это бы еще не беда. Мало ли кто раздает исполу. Но тут маленькое обстоятельство, вследствие которого все добиваются взять землю именно там, а не у другого. Нынешней осенью прибегает ко мне крестьянин. «Одолжите, — говорит, — месяца на два, рубликов двести». — «На что тебе?» — «Да, признаться, — говорит, — мы у башняковского исполники. Так на сторону-то он опасается продавать копны с поля. Сторонним в примету будет. А мы и так с ихнего поля домой хлеб возим. Где ж стороннему за мной усчитать, сколько я поднял? Так он нашему брату по рублю копну ржи продает. Сами изволите знать, лестно за эту цену получить копну, когда она для нас три рубли стоит». «Разумеется, — заключил Матвей Матвеич, — я мужика прогнал, тем не менее у многих крестьян по сю пору стоят скирды копен по 200 из башняковской купленной ржи. Кто ж после этого к вам пойдет в работники из вашего села?» Кстати. Слыхивали ли вы об обработке экономической земли из четвертой копны с тем, что три копны поступают в пользу крестьян и только четвертая в пользу экономии? Между тем в большой экономии под ведомством управляющего нам довелось видеть подобную диковинку. То ли еще бывает! В той же экономии ежегодно накашивается громадное количество сена, из которого оставшаяся к новой уборке без употребления половина сжигается. Спрашивается, зачем накашивать то, чего девать некуда? Ввиду того, что к 15 ноября (к заговенам), т. е. ко времени расчета прежних и найма новых рабочих, цены на рожь бывают низки, а на пшеницу высоки, вы, с большими усилиями приготовив пшеничное поле, собрали 100 четвертей отличной пшеницы. Вы заранее торжествуете. На ближайшем небольшом хлебном рынке вам с удовольствием дадут по 8 р. за четверть. Но не успели вы еще показать образчика, как из-за границы пришла телеграмма в абсентическое большое имение: «Денег, во что бы ни стало». В имении с прошлогодней непроданной пшеницей набралось 2000 четвертей. Вы просите с единственного денежного торговца по 9 рублей, а он отвечает: «Мы эва какую партию купили по шести, а на вашу надо по четвертачку скинуть». Но довольно примеров. Какой же на практике очевиднейший результат абсентизма? И здесь он может быть определен a priori. Человеку, получавшему 2/0 с имения, несомненно выгодно продать его, капитализируя из 5/0, а покупающему из 5/0, выгодно извлекать из него 6/0 или 7/0. Ежедневный опыт показывает, что на этих основаниях земли крупных владельцев переходят в руки всякого рода мелких промышленников, в том числе и крестьян. Прекрасно, скажете вы, капитал из неумелых рук переходит в умелые. Новый хозяин, заплативший сравнительно высокую цену, не может, не разоряясь, довольствоваться прежнею доходностью имения. С экономической точки зрения возражать на это нечего.
Франция не умела хозяйничать, а Пруссия умела, и результат у всех на глазах. Деньги к деньгам. Не все ли равно, стоит ли X или Y во главе предприятия? Но в сущности выходит не все равно. Во-первых, говоря вообще, земли, при подобной перемене хозяина, нисходят на низшую степень способов хозяйства. Высший способ, требующий большой и разносторонней сообразительности, предполагает известную степень умственного и нравственного развития, которой нельзя ожидать в упомянутых промышленниках. Если крестьяне иногда с пользой перенимают рациональные приемы больших хозяйств, то это не более как перенимание, а инициатива все-таки на стороне людей более развитых. Правда, в печати иногда появляются баснословные рассказы о чудесах крестьянского хозяйства, но в сельском хозяйстве такие вести возбуждают только веселость. Так, в № 3 «Современной летописи» от 18 января 1871 года г. Дубенский, говоря о крестьянском и господском хозяйстве в Опольщине Владимирской губернии, рассказывает о крестьянских молотилках следующее: «Молотилкам этим недостает махового колеса, а часто веялки. Маховым и в то же время приводным служит одно колесо, которое притом часто делают небольшого поперечника, от чего ход и работа машины тяжела и требует больше силы, хотя работа и чиста. Молотилка при 3-х лошадях и при 2-х или 3-х погонщиках из мальчиков, девочек или стариков и при 6-ти взрослых рабочих, легко вымолачивает в 10 рабочих часов в сутки 6000 снопов крупной вязи, если только снопы заранее подвезены в молотильный сарай. В противном случае требуется еще 3 лошади и 3 рабочих, для подвоза. При 6 лошадях и при 10 взрослых рабочих, подростках или стариках, легко успевают вымолотить и даже сыромолотом вывеять, убрать солому и зерно, в 12 часов в сутки — 6000 снопов». Если бы это было так, то, несмотря на упрек г. Дубенского крестьянским молотилкам в неуклюжести и тяжести, они на деле превосходили бы все существующие молотильные снаряды. Для сравнения возьмем нашу собственную молотилку, которую и по конструкции и по результатам смело можно назвать очень хорошей. В продолжение 12-часовой работы в сухой сентябрьский день в нее запрягают 3 перемены по 4 лошади заводских маток, каких наверное нет у владимирских крестьян; кроме того, две перемены по 3 лошади подвозят снопы и одна или две лошади ходят на веялке, что составляет 20 лошадей. При этом, считая и погонщиков, заняты молотьбой 30 человек, и, если нет задержки, обмолочивается 60 копен, т. е. 3120 снопов. Итак, по словам г. Дубенского, владимирская колотовка, при 1/3 рабочей силы, молотит вдвое более хлеба против хорошей, т. е. превосходит последнюю в механическом отношении в 6 раз. Воля ваша, тут что-нибудь да не так, и едва ли можно строить теории на подобных данных. Мы указали на матерьяльные неудобства, возникающие при переходе поземельной собственности из рук высшей интеллигенции в руки низшей. Справедливость требует указать и на нравственные, связанные с этим явлением, так как нравственный элемент в жизни связан с матерьяльными ее условиями. В равноправном гражданском обществе всякого рода монополии и привилегии немыслимы, но подобная равноправность не в силах лишить известного рода имущество присущих ему качеств. Как ни тасуйте землевладения, а ему всегда и везде присуще цивилизующее начало. Фразы: «В нашей местности, округе, участке, губернии этого не слыхать или так не водится», — слышатся повсюду. Но никто не слыхал тех же фраз в приложении к нашему переулку, улице или кварталу. Чувство солидарности настолько же слышится в первом случае, насколько его нельзя ожидать в последнем. Самый заклятый крепостник из развитого общества, на словах, а быть может, и на деле, заявляющий себя исключительно эксплуататором поземельной собственности, носит в душе глубокое убеждение, что помимо коммерческих отношений к окружающей среде на нем лежат нравственные обязанности иного свойства. Сила этого сознания возвела и продолжает возводить Россию на ту степень цивилизации, которой она достигла в течение каких-либо 150 лет. Самая печать, беспрерывно обращающаяся к земству с требованиями, конечно, имеет в виду эту интеллигенцию, а не безразличную массу уже потому, что до последней, за ее безграмотностью, не дойдут никакие возгласы. Можно говорить что угодно, но одно незнание или недобросовестность могут отрицать громадные заслуги нашего земства. Земство размеживает, судит, лечит, учит грамоте и т. д. на свой счет, изыскивая, при своей скудости, новые на это средства. Отрицать роль и значение интеллигенции в деле землевладения невозможно. Преградить путь свободному переходу собственности из рук в руки одинаково немыслимо в интересах всех и каждого. Но когда дело идет о желании, можно ли желать, чтобы поземельная собственность переходила к лицам, неспособным удовлетворять нравственным обязанностям, связанным с этого рода имуществом? Негры на плантациях редко жаловались на владельцев, постоянно жалуясь на их прикащиков-негров. То же самое повторялось у нас при крепостном праве. Это не случайность, а неизбежная сила вещей. Мы не видали хозяйства крестьянина, купившего в прошлом году 1800 десятин и собравшегося сломать прекрасную господскую усадьбу. Мы готовы верить, что этот крестьянин отличнейший человек, но вполне уверены, что с его полей никто не увезет лишнего снопа и что он не поцеремонится взыскать следующее ему по закону с своего брата-крестьянина. Зато мы ежедневно видим примеры самой беспощадной эксплуатации крестьян лицами низшей интеллигенции. В этом случае отсутствие преданий образованной среды кидается в глаза и самая грамотность таких лиц оказывается орудием эксплуатации.
«Вот крестьянин Сидоров, — говорит судья, обращаясь к пятерым крестьянам-ответчикам, — ищет с вас 32 рубля, взятых в долг в разное время. Желаете вы формального разбирательства или думаете кончить миром?»
Один из крестьян. Мы и сами не знаем, зачем он нас на суд тягал. Кажется, завсегда ублаготворен нами. Разве мы от долгу отказываемся? Мы ему и дома — говорили. Сидоров. Говорить-то говорили, да не отдаете. Ты ничего не калякай, а деньги-то отдай. Судья одному и ответчиков: Петров! вы должны 30 рублей? Петров. Должен. Судья. Когда ж вы отдадите? Петров. К Масленой 30, да к Петрову дню 30. Сидоров. Нет, я ждать не могу. Мне самому нужны деньги. Судья. Петров! я вам рассрочиваю уплату на ваши сроки. Сидоров. Нет, я недоволен. Судья. Это ваше дело. Но уплата рассрочена. Петров Сидорову. Ведь 14 рублей получил проценту? Сидоров. Это что? Это годовые за те 30, а за другие 30?
Оказывается, что другие 30 заняты в феврале и им еще и году нет. Ответчики, как видно, далеко не безнадежные плательщики, но при настоящем положении дела человек иного, чем Сидоров, разбора не пустит капитала в такое рискованное дело. Другой пример.
На суде грязно одетый человек, с руками, не знающими мыла, владеющий до 2000 десятин, частью на свое, частью на чужое имя. Крестьянин другой год ищет с него недоплаченных 100 руб. за раскопку пней и раскирковку поля, по письменному условию, в котором неопытный крестьянин обязался раскирковать землю и выбрать коренья. В условии сказано не выбирать, а выбрать, чего очевидно невозможно исполнить сразу. В прошлом году разбирательство отложено было за невозможностью освидетельствовать поле, засеянное пшеницей. В настоящее время ответчик-владелец доказал, что были выпаханы два корня, и потому не только отказывался от расчета по заработку, но требовал условленной неустойки в 200 рублей. На предложение мировой ответчик, засунув грязный палец в карманную книжку законов, восклицает: «Помилуйте, это потачка мужикам! Какой же это прогресс? Это наш прогресс убежал у лес». Раскрывая книгу читает: Договоры должны быть изъясняемы по словесному их смыслу. Судья. Прошу вас воздерживаться от неприличных выражений. Ответчик. Извините, господин судья. Мы люди необразованные; учены на липовый грош. Тонко говорить не умеем.
Дело кончается миром. Затем тот же ответчик, являясь в качестве истца, предъявляет штук 20 не исполненных крестьянами договоров. Крестьяне признают неисполнение. Возьмем для примера один. Судья. Миронычев! Вы не выставили двух подвод? Мир. Точно. Не выставили. Судья. Здесь сказано, неустойки по 1 рублю с подводы. Мир. Точно, батюшка. Судья. Не желаете ли расчесться? Мир. Где ж, батюшка! расчесться? Отработаем.
Луч радости загорается в глазах истца. Судья. Не сойдетесь ли миром? Все крестьяне. Что ж, мы с великим удовольствием. Истец. Господин судья, позвольте нам удалиться для совещания.
Через 1/4 часа стороны заявляют об окончании дела миром. Миронычев обязуется по зимнему пути выставить 4 подводы под хлеб с неустойкой по рублю за каждую. Все остальные мировые в том же роде. Истец знает наперед, что условие будет исполнено наполовину и представит, таким образом, perpetuum mobile. Согласитесь, что редкий владелец из более развитого круга согласится на такого рода обороты, а если бы и согласился, не имел бы такого успеха. Мы с вами не пойдем в кабак заключать сделки. Мы не знаем в подробности всех домашних обстоятельств данного крестьянского семейства, а эти люди все это знают и всюду пойдут. Виртуозность их на этом поприще поистине изумительна.
Перед судьей 12 человек крестьян.
Судья. Ну что? опять с жалобой на Рыбина? Все разом. Что, батюшко! измучил. Судья. Не говорите разом. Верно, Артемову опять доверяете говорить? Все. Доверяем. Чего же не доверить? Судья. Зачем вы, Артемов, ходите ко мне артелью, коли не слушаете моих советов? Артемов. Что ж нам, батюшко, делать? Разорил. Судья. Сколько вы раз были у меня из-за прошлогодних 362 рублей. Артемов. Раз, должно быть, 6 были? Судья. Почему? Артемов. Да все он бегал от повесток в другой уезд, на другую конторскую карьеру. Судья. Получили вы от меня 362 рубля, которые я вытребовал от главной конторы? Артемов. Получили. Много довольны. Судья. Что говорил на суде поверенный от главной конторы, выдавая деньги? Артемов. Да, знать, говорил, что Рыбин разочтен конторой и она за него больше не в ответе. Судья. Что я говорил вам тогда? Артемов. Известно что. Судья. Что же известно? Артемов., Добру учили. Судья. Говорил я вам, что у Рыбина в городе никакого дома и имущества нет и что если вы будете запускать за ним расчеты, то придете опять сюда и получите пустой исполнительный лист? Артемов. Говорили. Судья. Говорил я, что вы к хорошему хозяину не пойдете, а отыщете такого, с которым придется плакать? Артемов. Истинная правда. Говорили. Судья. После этого искали вы у меня зимой с Рыбина 175 рублей? Артемов. Искали и исполнительный лист получили. Он вот он. Судья. А еще что я сделал по этому листу? Артемов. Застановили в карьере рыбинский камень. Судья. Но много ли, по вашему, было камня? Артемов. Рублей на 150, знать, было. Судья. Куда же он девался? Артемов. Объегорил, т. е. во как объегорил. Судья. Т. е. вы же сами на своих подводах свезли Рыбину камень в Орел. Он получил деньги, а от вас ушел, и вы вернулись с пустыми руками? Артемов. Знатно объегорил. С тем, что говорит, собственно для вас делаю. Хочу по-Божьему рассчитаться. Здесь, говорит, с укциону за него и половины, что я вам должен, не дадут, а там, говорит, прямо в конторе получайте у подрядчика. Свалили мы на чей-то двор, а пришли в контору, нас в шею. Вот и исполнительный лист. Судья. Теперь кроме этих 175 вы еще наработали у того же Рыбина в карьере на 140 рублей, так или нет? Артемов. Так точно. Судья. Есть в карьере неподнятый камень? Артемов. Какой там камень, с полсаженки плитняку, может, наберется. Судья. А где сам Рыбин? Артемов. А кто ж его знает? Вот уже недели с две завертелся куда-то. Так мы к вашей милости. Судья. Узнайте, где Рыбин, тогда приходите, а теперь не приму вашей просьбы. Артемов. Где ж нам его искать? Судья. Это не мое дело, вам в просьбе отказано. Ступайте. Все. Где ж нам теперь, Господи, суда искать? (Уходят.)
За время нашей судейской деятельности дел до 500 с подобным характером перешли через наши руки. По всей линии Орловско-Елецкой дороги между ст. Золоторевой и Архангельской взысканы в пользу крестьян по суду десятки тысяч с разных второстепенных и мелких подрядчиков по производившимся работам, и по сей день много исполнительных листов лежат без действия, частью по несостоятельности подрядчиков, а частью потому, что они сумели на полученные из главной конторы деньги накупить недвижимости на чужое имя. Так, один из них, должный золоторевскому обществу более 2000 р., купил, как мы слышали, 400 десятин земли. Между тем жалоб на неуплату землевладельцами задельной платы рабочим почти нет, и не было случая, чтобы правильная жалоба рабочего в этом смысле осталась без удовлетворения.
Причины такого явления объясняются всеми условиями подобных исков. Землевладелец, не рассчитывающий рабочего, рискует остаться без рабочих, которых нанимает постоянно в известном околотке. Иск обращается к недвижимости, которая никуда скрыться не может. Такие дела разбираются в короткий срок, и за неисправность определено законом огромное взыскание с неправого ответчика.
Сказанного достаточно, чтобы судить о степени важности земледелия в кругу других деятельностей. Степень эта так высока, что составляет единственную существенную, тогда как все другие по отношению к ней являются второстепенными и вспомогательными. После потребности дышать, удовлетворяемой помимо воли организма, первая потребность — Ъсть, т. е. жить, как показывает самое тождество этих понятий и выражающего их глагола в древних и новых языках: — Ъсть и есть.
Земледелие, в сущности, не какая-либо потребность жизни, оно сама жизнь. Из этого неоспоримого положения вытекают два следствия. 1-е. В земледельческом государстве поощрять земледелия нельзя, как нельзя поощрять жизнь. 2-е. В таком государстве ни один специальный деятель, если он искренно желает успеха даже своей специальности, не должен ступить шагу, не оглянувшись на земледелие и не сообразив, не может ли это вредно подействовать на последнее. Крестьянская реформа, железные дороги и новое судопроизводство до того изменили коренные условия нашего земледелия, что его без преувеличения можно назвать делом новым. За последние 10 лет оно кидается по всем направлениям, отыскивая новых путей, и не только не отыскало их окончательно, как по отношению производства, так и по отношению к сбыту, но едва ли еще настало время определить эти пути в будущем. Еще далеко ему до того квиетизма рутины, в котором оно покоится на Западе и которым так любовались наши поэты до крестьянской реформы. У нас, где большинство нив находятся в руках, сравнительно с крестьянами, крупных владельцев, последним, теперь или никогда, время взглянуть на это дело со всей сериозностью, какого оно ожидает.
Пора понять ту простую истину, что у нас арендаторов, прикащиков и старост не только нет, но надолго и быть не может. Все эти люди у нас могут только быть посредствующими орудиями хозяина и могли быть самостоятельными деятелями только в области рутины. Но туда, где первым деятелем является нравственная личность, где любовная, справедливая и цивилизующая деятельность неминуемо должна ложиться краеугольным камнем всего дела, посылать вместо себя другого — немыслимо. Отсутствующий владелец еще может, с грехом пополам, держать себя так, чтобы пензенские его арендаторы или прикащики его любили, но послать туда такого прикащика, который вызвал бы любовь окрестного населения к отсутствующему неаполитанцу, мудрено. В этом случае личный интерес первого крупного землевладельца-крестьянина или мещанина выставит его непобедимым конкурентом, хотя и в ущерб общему делу. Там, где дело идет об цивилизующем призвании землевладельческой среды, из которой исходит суд и главные земские деятели, нельзя вместо себя посылать другого. Тут надо или добросовестно отказаться от дела, или, запасшись основательным общечеловеческим образованием, какое дают одни университеты, поступить на добросовестное служение. В этом случае высшее университетское образование далеко не прихоть, не роскошь, какими оно было до реформы, а насущная потребность, которой обойти нельзя, если у страны есть будущность. Не служебная карьера с ее чинами, а самое дело этого требует, и нельзя достаточно благодарить настоящее Министерство народного просвещения за его сериозный взгляд на высшее образование. Можно положительно сказать, что терпимое прежде: «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь», к которому, и то с фехом пополам, могут быть приравнены какие-то мнимо-реальные гимназии, отныне не может быть терпимо в качестве условий для публичной деятельности. Ремесленники могут учиться чему-нибудьи как-нибудь, но люди, призванные вести народ по всевозможным путям преуспеяния, обязаны пройти школы высшего образования. Если современные землевладельцы этого не поймут и, увлекаясь мыслию, что вовеки веков можно отсидеться в местном кругу личных вкусов и удовольствий, то таким неверным расчетом они не изменят сущности дела, а только на неопределенное время задержат неизбежный ход его. Крестьянин, купивший 2000 десятин на берегу Оки, сначала хотел сломать прекрасный господский дом и уничтожить усадьбу, а теперь просит за нее 30 тысяч и говорит, что продать ее — значит изгадить все имение. Если он сам, ходящий летом в бараньей шапке, в один год понял, в чем дело, и держит для сына рысаков, при наезднике в 25 руб. в месяц, то поверьте, что внук его силою вещей будет приведен на лекции Пиндара и философии. Не напоминает ли вам, читатель, этот крестьянин с сыном другого, выведенного Аристофаном в «Облаках»?
И там рысаки и новая обстановка жизни вынуждают отца отдать сына в школу Сократа. Ничего нет нового под солнцем, и сила одинаковых обстоятельств приводит к одинаковым результатам.
Единственно в интересах земледелия решаемся сказать несколько слов об одном из важнейших вопросов, стоящих теперь на очереди. Мы говорим об общей военной повинности. Эта мера может как прямой источник народного образования оказать стране неисчислимые благодеяния. Она ослабит то безнравственное чувство отвращения к делу государственной обороны, которое заявляло себя в народе такими действиями, как, например, членовредительство. Но всех этих благ можно только ожидать при одном условии. Сроки службы должны быть уменьшены до последней крайности, но зато в течение этого срока человек должен быть непрерывно на службе. Если трудно однажды в жизни оторваться от насиженной среды, то подвергаться таким хозяйственным кризисам по нескольку раз — слишком тяжело.
V. Матвей Матвеич
Можно ли во всех отношениях лучше удовлетворить предсказаниям, чем исполнил это 1870 год, ныне канувший в вечность. Всю осень дождь лил как из ведра. Хлебная уборка производилась урывками и с необыкновенным напряжением, а молотьба с половины сентября должна была остановиться до морозов. Около половины ноября, в ненастную погоду, по невылазной грязи, нам с письмоводителем пришлось ехать верст за 30 на разбирательство щекотливого дела, требовавшего осмотра на месте. Хотя мы стороною знали, что все дело было salto mortale промахнувшегося подрядчика и гражданский иск основывался на неопределенном выражении контракта, а уголовное обвинение оказывалось чистой клеветой, но как клевета относилась к женщине, пользующейся всеобщим заслуженным уважением, то задача состояла не в одном оправдании обвиняемой, а в непременном, безусловном окончании дела мировою. Порядочная женщина не может равнодушно относиться к тасканию ее имени по публичным заседаниям хотя бы вследствие явной клеветы, и суд не должен упускать из виду этой стороны дела. Разбирательство было назначено в доме обвиняемой. Ночевать там было негде, а произвести осмотр и обмер в поле, спросить до 30 свидетелей и разобрать сложное дело, проехав по невылазной грязи 60 верст, все это в один день тоже невозможно. К этим соображениям присоединилась боязнь за женское судоговорение, отличающееся, как бы это покороче сказать, — излишней субъективностью. Размышляя о способах избежать двойного неудобства, мы остановились на мысли ночевать на полупути у Матвея Матвеича и просить его принять на себя защиту знакомой ему особы. Матвея Матвеича Хрящева я знал еще лихим гвардейским корнетом, владетелем славного в свое время орловского жеребца Ашонка. В настоящее время Матвею Матвеичу лет под 40. Он давно в отставке, отец семейства и ревностно принялся за устройство наследственного имения. Хорошо владея новыми языками, особливо немецким, он много и с толком читает, но охотно говорит только о практических сторонах жизни. Подвижной, как ртуть, он дома не посидит на месте и постоянно ищет производительного занятия. Он вечно в поле, на гумне, в коровнике, в саду или в кабинете за письменным столом над контрактами, планами, со счетами, ключами или деньгами в руках, а не то на крыльце пред собравшимися рабочими. Даром он не истратит лишней копейки, но там, где предприятие обещает успех, он не задумается пустить в оборот тысячи. Лет уже десять принялся он перестраивать свою старинную усадьбу, каждый год у него стройка, и, надо сказать правду, все строится отлично. Ближайшие соседи Матвея Матвеича говорят: дай Бог ему поскорей отстроиться — он так пристрастился к постройкам, что, когда у него нечего будет строить, он, верно, перестроит наши усадьбы. Еще до открытия в нашей местности железных дорог мы все покупали сажень березовых дров по 8 рублей. Матвей Матвеич по поводу значительного маслобойного производства запасся большим количеством березовых дров. «Матвей Матвеич, почем берете сажень?» — «По 12 рублей». — «Да ведь это в 1 1/2 раза дороже нашего!» — «А по-моему, вдвое дешевле. Я принимаю сажень у себя на дворе, а вы в лесу. Там он вам наберет лицевую сторону сажени, а сзади и не смотри; да кроме того, что ему за дело, что при. перевозке у вас раскрадут дрова. А тут он три раза в неделю приедет посмотреть, куда идет его лес. Посмотрите-ка мою кладку. Если вы хоть одно лишнее поленце поместите в мою сажень, я заплачу вам 100 рублей».
Все переняли методу покупки дров у Хрящева. Разумеется, несмотря на свою практическую деятельность, Хрящев при непрестанном отыскивании новых путей дела нередко попадал в непроходимые места. Но в таких случаях он упорно молчит об убытках. На словах он постоянный оптимист.
После обеда выехали мы из дому и часов в 7 вечера, впотьмах, добрались до усадьбы Хрящева. У главного подъезда большого дома нас кто-то окликнул. «Тут, верно, нельзя пройти?» — спросили мы сторожа. «Точно так, — стройка». — «Покажи, любезный, где же можно пройти». — «Пожалуйте за мною на тот конец». Тарантас шагом зашлепал к противоположному углу дома. Из погреба мелькнул фонарь и, ползя к нам навстречу под проливным дождем, освещал скользкую полоску по грязи положенных досок. «Ниже свети!» — крикнул фонарю дворник, помогавший нам выйти из тарантаса. «Извольте ступать по доскам», — прибавил тот же голос, обращаясь к нам. Держась рукою за месившего грязь дворника и стараясь не соскользнуть с узкой тропы, мы припомнили Блондена на канате. Доски привели нас к дверям подвала. «Сюда, пожалуйте сюда», — сказал фонарь, освещая скользкие каменные ступени. Хватаясь за что попало, мы стали спускаться. Дверь отворилась, и мы очутились в каменном подвале, слабо освещенном ручною лампой. Оглядевшись немного, мы увидали вверху подвала светлое отверстие, к которому вела новая, девственно-чистая лестница. На верхней площадке, в ярком освещении, стоял Матвей Матвеич. «Извините, ради Бога, — торопливо проговорил он нам навстречу. — Хорошо, что вы нас предупредили. У нас такой хаос с этой постройкой. Как вы не сбились с дороги в такую ужасную погоду? В бельэтаже до сих пор нет свободного утла, и потому позвольте вас просить на мезонин, который доведен до степени обитаемости». Пока мы раздевались, Матвей Матвеич уже засуетился по другому поводу. «У вас назначено разбирательство, — сказал он, обращаясь к нам, — но где же вы будете разбирать?» — «Здесь, в этой передней: чем это не камера? Прикажите только поставить стол и стулья, а в портфеле у нас все нужное для разбирательства». — «Этим я сейчас распоряжусь, — сказал Матвей Матвеич. — Если вы обедали, так пойдемте наверх к жене и сейчас подадут самовар». — «Нет, лучше покажите ваши работы в бельэтаже. Отсюда слышно, как там строгают, пилят, рубят, — а потом прямо приступим к разбирательству. Тяжущиеся, верно, собрались. Дел немного и в перспективе самовар и отдых. Так будет гораздо удобнее и приятнее, чем наоборот». — «Пусть будет по-вашему», — отвечал Матвей Матвеич, отворяя дверь во внутренние покои, наполненные рабочими. Мы вступили в царство досок, взгроможденных паркетин, стружек, кирпичу и пыли. Все работы производились в наилучшем виде. Видно было, что хозяин ничего не жалеет и зорко за всем следит. «Кажется, — смеясь заметил Матвей Матвеич, — первым на разбирательстве явится ваш давнишний знакомый, бывший воспитанник Горыгорецкого института, мой прикащик на отдельном хуторе. Набрался он разных умных слов, но в сущности довольно бестолковый человек. Намедни устраивали на хуторе новый колодезь с насосом. Приезжаю и вижу, что дело не ладится. Спрашиваю, не послать ли за мастером? „Помилуйте, — отвечает горыгорецкий, — зачем же? Это так просто — при давлении на рычаг образуется в трубке цилиндра торичеллиева пустота. Я это сам могу устроить“. С тем я и уехал. „Ну что, — спрашиваю я через два дня, — уладил насос?“ — „Нет-с. Нижний клапан как-то не ладится“. — „Эх, брат, — говорю я, — торичеллиева пустота-то, я вижу, у тебя в голове“. Он меня ужасно боится».
Импровизированная камера была готова. Горыгорецкий обвинял крестьянина в угрозе нанести ему удары бывшим в руках рычагом и в произнесении слов: лошади твоей хвост отрезали, так смотри, как бы тебе голову не отрезали. Крестьянин ничего не отрицал, говоря, что был пьян и ничего не помнит. Свидетели подтвердили обвинение. Обвинитель даже обиделся предложением мировой. Услыхав, что крестьянин приговорен к месячному аресту, горыгорецкий пришел в негодование. «Помилуйте, я недоволен!» — восклицал он. «Чем?» — «Как же можно: ну если б он мне голову отрезал? Матвей Матвеич сказал, что он семью бы мою кормить не стал. Говорят: и тебя-то даром кормлю». — «Это сюда не относится. Вы недовольны, подавайте отзыв на съезд. Но едва ли это к чему-либо приведет: присуждена высшая мера взыскания». — «Помилуйте!» Через час разбирательства кончились и тяжущиеся ушли. Явилась баба лет 50. «Что вам угодно?» — «Уйми ты его, батюшка, отец родной!» — «Кого?» — «Мужа моего лиходея. Пропил он меня грешную совсем. Тащит все из дому. В прошлую субботу пошла я в чуланчик, глядь — из моего сундука пробой вырван и холсты повынуты. Говорю ему: это ты, разбойник, холсты повытаскал? Я, говорит, а тебе что за дело? — говорит. А у меня, мой батюшко, в одном холсте зашито было 15 рублей. Жизнь свою положила на эти деньги. Недоела, недопила, их припасала на черный день, а он, враг-то, пропил холст и невдомек, что там деньги». — «Куда же он его снес?» — «Да кто ж его знает?» — «Были вы в волоста?» — «Была, батюшко! Говорят: отбузуем тебя розгами, коли опять придешь. Все мужнино, и ты сама мужнина». — «Не могу принять вашей жалобы. Это волостное дело». — «Куда ж я теперь пойду?»
В коридоре нас встретил Матвей Матвеич. «Мой рядчик, плотник, хочет обратиться к вам с жалобой. Рабочий из соседнего уезда взял у него 15 рублей задатку, на работу нейдет и все говорит: отдам деньги, а не отдает. Нельзя ли ему помочь?» — «Можно. Он сейчас получит повестки, а завтра вечером разберем».
В мезонине Матвей Матвеич с обычными извинениями указал на предназначенные нам спальни, не нуждавшиеся, по полнейшему комфорту, ни в каких извинениях. Через коридор в большой, еще не штукатуренной комнате любезная хозяйка ожидала нас за самоваром.
Только тот, кто в осеннюю ночь езжал по нашим черноземным проселкам, поймет, как отрадно войти в светлую, теплую комнату к приветливым хозяевам — и наслаждаться контрастом непосредственно окружающего с тем, что происходит за надежными стенами. Не будучи записным архитектором, можно было полюбоваться изяществом плотничьей и столярной работы в комнате. «Ну, батюшка, Матвей Матвеич, честь вам и слава. Такой добросовестной работы нам давно не приходилось видеть, да еще среди степи».
«Ведь хлопотливо! — воскликнул Матвей Матвеич. — Я довольно терпелив, а и мне надоело с нашим народом — это ад».
«Очень рад вашему восклицанию. Оно дает мне повод предложить вопрос, на который жду откровенного ответа. Я знаю, что у вас нынешней весной сожгло грозою конюшни и скотный двор и что все это в отличном виде выстроено вновь. Скажите, возможно ли было все это исполнить в период, следовавший за крестьянской реформой и предшествовавший новому судопроизводству?»
«Вы хотите, чтобы я в вашем лице сказал комплимент новому суду?» — «Вы шутите, а я говорю серьезно». — «А серьезно тут не может быть сравнения. Теперь трудно, а тогда было невозможно. Мировые судьи нам необходимы, как пугалы на огороде, хотя в степи подчас далеко и трудно до них добраться. Признаюсь, самого меня подчас подмывает дать какому-нибудь сельскому деятелю тумака, но как подумаешь, что дело может дойти до суда, — и положишь гнев на милость. В первое время реформы некоторые хозяева так и нанимали с боем, но теперь юридические понятия распространились и такими незаконными вставками не пестрят условий».
«Да, господа! человек вечно недоволен настоящим, но хорошее и худое узнается по сравнению».
«Не хотели ли для сравнения отведать этих кренделей?» — заметила хозяйка.
«На то и суды, чтобы охранять нас», — заметил Матвей Матвеич.
«Бесспорно. Но только общество нередко требует от судей помощи там, где у них руки связаны. Там, где они развязаны, — дела идут гладко. Вспомните потравы. Это были формальные войны с ночными набегами, засадами и кровавыми отступлениями. Теперь о подобных вещах не слыхать. Прошлым летом мещанин подал жалобу на крупного землевладельца, которого стадо зашло на пар истца и, следовательно, не могло причинить большого убытка. По расчету в повестке значилось, что за мнимую потраву следует с землевладельца 40 рублей. Знаете ли, какой был результат?»
«Очень хорошо знаю, — отвечал Матвей Матвеич. — Тесть мой, потому что дело идет о нем, прислал со старостой письмо, со вложением 40 рублей в пользу истца. Это так. Эта статья в порядке, но вы сказали, что судьи лишены возможности помогать нам, насколько бы желали. Я не догадываюсь, на что вы намекаете?»
«Тут нечего намекать. Стоит только указать на недостаточность солидарности между судом и исполнителями другого ведомства, например: полицией и волостными старшинами. Мы можем их предавать суду за известную каплю неисправности, и суд, после долгой переписки, присудит известную каплю взыскания, невзирая на то, что эти капли падают проливным дождем и в совокупности портят дело. Этого мало. У вас в руках исполнительный лист. Вы являетесь к исполнителю, и тот прямо вам говорит: „Дай 25 рублей — сейчас взыщу, а без этого не поеду“. Вы идете к судье. „При ком он это говорил?“ — Разумеется, глаз на глаз. — „Не угодно ли возбудить формальное дело?“ — Клевета на письме. — „Как вы мне посоветуете поступить? — спрашивают судью. — У меня украли хомуты, выдернув пробой из притолки“. — „К следователю“. — „Взлом“. — „Неподсудно“. — „Но ведь следователь приедет, пожалуй, через полгода, когда все следы воровства исчезнут. Вы бы тут же на месте и скоро разобрали дело. А то пойдут таскать прислугу в свидетели в уезд — и все-таки кончится ничем. Не можете ли вы разобрать?“ — „Не могу“. — „Ну так я и заявлять не стану полиции“. — „Как вам угодно“. Можно еще указать на неудобство другого рода. Вы едете по степи. Над вами произведено насилие. Вы жалуетесь сторонним лицам, свидетелям происшествия, но по обстоятельствам не можете остановиться и ехать к судье. Обстоятельства со всеми уликами доходят до судьи — и он не может ничего сделать, потому что нет обвинителя. Знаете Чижовскую гору, на старой Курской дороге?»
«Как не знать. Около самой дороги земство отдало песочную карьеру рядчику на Елецкую чугунку — и они там, рядом с дорогой, разрыли страшный овраг».
«Про этот-то овраг я и хочу рассказать. Прикащик подрядчика вместо того, чтобы считать свою работу пришельцем на большой дороге, стал считать проезжих пришельцами и между прочим остановил малороссиянина с воловыми подводами под предлогом, что фуры, проезжая по дороге, преградили путь песчаным подводам. Хохол был явно в своем праве. Он ехал по большой дороге, но прикащик требовал с него штраф за минутную приостановку возки, а когда хохол на это не согласился, отнял у него свитку и ушел в карьеру. Если б хохол был на лошадях, то, оставя обоз на постоялом дворе, поехал бы к судье за 24 версты, но на воле ехать некуда. Поплакал, поплакал, да и пошел с обозом далее. Все это происшествие было мне известно, но что я мог сделать без обвинителя? В сущности, тут до грабежа один шаг — но не грабеж, а самоуправство. Что касается, — заметил Матвей Матвеич, — до разрозненности судебной власти с исполнительной, то для нашего брата, степняка, это обстоятельство является источником бесчисленных затруднений. Но не надо упускать из виду, что эти затруднения лежат не в законодательстве, а в нашей земской бедности. В городах этих затруднений нет. Закон прямо указывает на вполне зависящего от судебной власти исполнителя, судебного пристава, а мы, по бедности, содержим одного такого пристава при мировом съезде, возлагая его обязанности по уезду на становых за небольшую приплату к их казенному содержанию и на волостных старшин без всякого вознаграждения. Что ж удивительного, что всякое решение, вошедшее в законную силу, попадая в совершенно чуждую сферу полиции, а тем более волостного правления, подвергается, смотря по обстоятельствам, новому процессу осуществления? Сделайте так, как говорит закон. Поставьте всюду ваших судебных приставов, и весь этот ералаш прекратится».
«Вы правы, Матвей Матвеич. Указанное вами средство вполне законно и радикально. Жаль только, что оно связано с двойным неудобством — новыми, значительными расходами для земства и в большинстве случаев несообразным с ценою иска обременением крестьян. Судебный пристав едет взыскивать с крестьянина рубль и по тому самому вынужден взыскать с него до четырех рублей вознаграждения в свою пользу. Итого вместо рубля пять. А волостной старшина взыскивает на месте без всякого вознаграждения. Поэтому предоставить мировому суду право наложения на исполнителей штрафа, хотя бы в размерах пяти рублей, едва ли не практичнее. Тем более, что подчинение волостных судов мировым судьям в апелляционном порядке — одна из насущнейших потребностей. Вы знаете, что мировым судьям отбою нет от просителей, недовольных решениями волостных судов. Называя этот суд лапотным судом, они прямо говорят: „Вчера сам же он меня ограбил, а сегодня пьяный меня судит“. Кроме того, волостные старшины не умеют или не хотят предать делу суда той серьезности, без которой оно идти не может. Сплошь да рядом ответчики и обвиняемые по несколько раз кряду не являются по вызову суда, а несчастный истец или обвинитель и в полгода не добьется разбирательства. Даже у добросовестных, но безграмотных старшин всем ворочают волостные писаря, нравственный уровень которых, за немногими исключениями, едва ли не самый низкий во всей волости».
«Со всем этим, — сказал Матвей Матвеич, — нельзя не согласиться. Я согласен, что подсудность незначительных краж со взломом мировым учреждениям избавила бы нас, пустынножителей, от многих затруднений и значительно уменьшила бы самое воровство, но на возбуждение преследования за самоуправство помимо обвинителя я не согласен. Видно, вашему хохлу не довольно тошно пришлось, коли он не поехал жаловаться. Положим, подобные случаи не редкость, но преследование обид, помимо обвинителя, мне кажется, повело бы к большим недоразумениям, как, например: к невозможности окончить дело примирением».
«Вы правы, Матвей Матвеич. Такого рода преследование могло бы быть допущено как исключение при несомненных данных. Но зато, с вашей точки зрения на дело, обидчик поступит наиболее благоразумно, лишив обиженного, без членовредительства, способности явиться на суд».
Старинные английские часы пробили 11, и хозяйка ушла на покой. Вскоре письмоводитель последовал ее примеру — и мы с Матвеем Матвеичем остались одни. «Вы не хотите спать?» — спросил он меня. «Нет. Должно быть, крепкий чай совершенно прогнал мою усталость и я с удовольствием посижу. Хотя вы давеча, Матвей Матвеич, и повернули мои слова о новом суде в шутку, но я, как сельский обыватель, возвращаюсь к этому, для нас интересному вопросу и прибавлю, что, несмотря на прежнее кулачное право, дела с рядчиками при новых порядках даже лучше, чем были при крепостном праве. Вы, может быть, этого не помните, а я очень хорошо помню. Бывало, к помещику хоть не ходи жаловаться на его крестьянина. Это считалось личной обидой. При патриархальных отношениях это, впрочем, понятно. Также относился эскадронный и ротный командир к жалобе на его солдата, так и до сих пор отец слушает жалобу на сына».
«Вы говорите — я не застал, — воскликнул Матвей Матвеич. — Давно ли это было? Мало ли я повозился с этим явлением? Вы не застали моего дядю Обручева?»
«Нет, не застал, но застал доживающую последние дни его жену Анну Игнатьевну, которая в бездетной старости пристрастилась к дорогим куклам. Помню ее старинный дом, соединенный с церковью липовой аллеей, проходившей через такой же сад».
«Стало быть, вы, хотя отчасти, знаете обстановку, в которой мой покойный дядя прожил безвыездно лет 20. Предоставив хозяйство крепостному прикащику, Михаиле Ефремову, дядя сам ни во что не вмешивался. Крестьяне его были народ ловкий, частию зажиточный, но по большей части отъявленные мошенники. Принявшись за хозяйство, я, как ближайший сосед, поневоле вступал с ним в разные отношения и иногда принужден был обращаться к дяде с жалобами. Что это была задача нелегкая, вы поймете, узнав образ жизни моего покойного дяди. Дядя мой, отставной флота капитан 2-го ранга, проведя всю жизнь на корабле, перенес свои привычки в наследственный дом и как бы переменил один корабль на другой. Напившись рано утром чаю с ромом, он отворял дверь из залы в гостиную и начинал прогулку из комнаты в комнату, заложа руки за спину. В 12 часов он неизменно произносил: „Анна Игнатьевна! кажется, адмиральский час пробил!“ На это тетка, не отвечая ни слова, подавала ему ключики от буфета. Выпив порцию, дядя безмолвно возвращал ключи и снова пускался гулять из комнаты в комнату до обеда в 2 часа. После обеда тоже прогулка до чаю и затем до ужина. Летом каждое воскресенье дядя надевал синий фрак с желтыми жилеткой и брюками и отправлялся по аллее в церковь. Молился он усердно и только возмущался торопливостью старого подслеповатого дьякона с разбитым голосом. Каждый раз, когда на ектенье дьякон начинал торопливо бормотать, дядя останавливал его замечаньем: „Ну кто гонит? куда торопится?“ А когда, поминая королеву, дьякон, по старой памяти, поминал и ее покойного супруга, дядя снова восклицал: „Не надо супруга, давно умер. Эка память!“ Во время пребывания дяди в деревне только однажды кучер попытался вовлечь его в домашние хлопоты, и то неудачно. Кучер пришел доложить, что на каретном сарае, над самой каретой, крыша протекла и что надо ее починить. „А я тебя об этом спрашивал?“ — сказал дядя. „Никак нет“. — „Михаиле! дай ему 20 линьков, чтобы он не совался не в свое дело“. Карета сгнила, но никто уже не пробовал обращаться к дяде. В первое время моего хозяйства я сунулся было к дяде с жалобой на мужика, но увидал, что неприятность выходит большая, а пользы никакой. С тех пор закаялся».
«Из этих слов, Матвей Матвеич, я должен заключить, что вы не отвергаете мнения насчет облегчения экономической деятельности новыми порядками. Либо произвол, либо закон. Закон, ограждающий мошенника от самоуправства честного человека, но не ограждающий последнего от грабительства мошенника, создал бы новое царство произвола в пользу мошенников».
«Все это прекрасно, — сказал Матвей Матвеич, откидываясь на спинку стула. — Никто, более нас с вами, не способен оценить блага нового жизненного строя; блага цивилизации. Но, воля ваша, нельзя подчас не пожалеть о многом хорошем, первобытном, могучем, ежедневно смываемом набегающей волной этой цивилизации».
«Вы, Матвей Матвеич, хотите поднять тему, которую я уже слыхал, а именно: что из ржи делают спирт, но из спирта невозможно сделать прежнюю рожь».
«Это именно я и хотел сказать. Цивилизация такая тычинка, с которой привыкшее к ней растение уже никогда расстаться не может. Дикие лошади сами разгребают снег, добывая себе корм, а попробуйте выпустить на зиму ваш табун. Уцелеет ли хоть одна?»
«Прекрасно, Матвей Матвеич. Не будем спорить против очевидности, но желательно бы видеть образчик той первобытной ржи, которую цивилизация переделывает в спирт».
«Что касается до меня, — сказал Матвей Матвеич, — то при наших ежедневных столкновениях с сельским людом я их вижу на каждом шагу.
Вот один из них. Нынешним летом в сенную уборку мне доложили о приходе отставного солдата, снявшего у меня десятину земли под овес. „Что тебе надо, Терентьич?“ — спросил я солдата. „Пришел попросить, чтобы вы мне простили шесть рублей за овес“. — „Что ты, брат! С ума, что ли, сошел? Ты знаешь, я этого ни для тебя, ни для кого другого не сделаю“. — „А я с тем пришел, что знаю, что вы для меня это сделаете. Потому что это особ статья“. — „Что такое за статья?“ — „А вот изволите видеть. Был у меня во рту рак, и мучился я с ним года три. Прошлой осенью невмоготу пришло, и свезла меня старуха в больницу в город. Там меня дохтора выпользовали и сказали, если опять откроется, более полугода не проживешь. Весной тот самый рак опять за свое взялся, и стало к зиме мне помирать. Так я думаю своей старухе припасти эти шесть рублей и пришел просить ваше высокоблагородие с меня их сложить“. — „Уж не врешь ли ты, брат? Раскрой рот“. Во рту оказалась страшная язва. „Ну хорошо, прощаю тебе шесть рублей“. — „Ваше высокоблагородие, не будет ли у вас работы косьбы? Уж так расстараюсь, через великую силу. Надо старухе деньжонок припасти“. Терентьич во все время уборки работал неутомимо, заработал своей старухе еще шесть рублей, а после осенних заговин умер».
На другое утро мы стали собираться в недальний, но по времени года мучительный путь.
«Право, не знаю, — сказал Матвей Матвеич, — зачем вы меня-то тащите?»
«Нет, Матвей Матвеич, не отказывайтесь от доброго дела. Нечего вам толковать, что без вас там, кроме путаницы и новых неудовольствий, ничего не выйдет».
Матвей Матвеич как-то сдержанно улыбнулся и велел себе запрягать тарантас. Дорогой, несмотря на дневной свет, кучер Матвея Матвеича таки заехал в такие глубокие колеи, что правое крыло тарантаса оторвалось. В поле, версты за три за барской усадьбой, у спорной песчаной карьеры мы нашли истца-обвинителя и целую толпу сторонних людей и свидетелей. Под мелким осенним дождем приходилось писать обмер и показания. Обвиняемая заявила, что просит Матвея Матвеича быть ее поверенным. «Позвольте, — обратились мы к обвинителю, — взглянуть на документ, на основании которого вы работаете». — «Что касается документа, то я признаю, что подписала его сама», — сказала ответчица. «Вы доверили мне защиту — позвольте мне отвечать». — «Ах! виновата, сделайте милость». В конце документа было сказано: до приступления к работе настоящее условие должно быть засвидетельствовано в волостном правлении, но этого засвидетельствования на условии не оказалось. Окончив громко чтение, мы подумали: неужели Матвей Матвеич упустит из виду это обстоятельство? Тогда придется разбирать дело по существу, т. е. провозиться целый день над бессмысленнейшей кляузой. «Позвольте спросить, господин судья, засвидетельствован ли документ?» — спросил Матвей Матвеич.
Обвинитель: «Мы только сейчас слышали полное признание документа ответчицей, и я прошу господина судью записать это признание в протокол». Ответчица: «Я только сказала…» Матвей Матвеич: «Позвольте вас спросить — доверяете ли вы мне защиту, или угодно вам самой вести ее?» Ответчица: «Ах! извините — я замолчу». Матвей Матвеич: «Ответчица признала свою подпись на документе, но как главное условие истцом не исполнено, то есть документ не засвидетельствован, то я не могу признать его законным и считаю всю произведенную работу нарушением права чужой собственности».
Обмер признан тяжущимися верным, и все мы, под дождем и по грязи, потянулись к барской усадьбе. После долгих разъяснений дела нам с Матвеем Матвеичем удалось склонить горячащиеся стороны к мысли о мировой сделке. Начались бесконечные комбинации новых условий, и уже стемнело, когда мир был заключен. Надо было все записать, и поднялись новые споры об отдельных выражениях. Словом сказать, вместо того, чтобы попасть к Матвею Матвеичу к третьему часу, как мы надеялись, мы тронулись в обратный путь в 10 часов вечера в непроглядную темноту и под проливным холодным дождем. Кучера Матвея Матвеича, как более знакомого с местностью, мы пустили передом. Но какое знакомство с местностью возможно в абсолютной темноте? Лошади, продрогнув, чуть не несли, и мы постоянно кричали нашему кучеру, чтобы он не пробил оглоблями переднего экипажа. Ни за какие колеса или патентованные оси нельзя поручиться при такой скачке впотьмах по ямам и выбоинам, и мы каждую минуту могли очутиться на боку, в грязи. «Господи! — воскликнул наш письмоводитель, которого, кажется, порядком толкнул верх тарантаса. — Что бы подумал столичный судья о подобном путешествии?» Наконец нам показалось, что мы едем под изволок и, следовательно, подъезжаем к усадьбе Матвея Матвеича. Через полчаса вчерашний фонарь проводил нас в подземелье, и оттуда мы вышли на свет Божий, т. е. к ожидавшему нас до 12 часов ночи обеду.
Те же причины произвели то же действие. Напившись кофею, мы снова засиделись с Матвеем Матвеичем, и разговор, скользнув по известиям с театра войны, перешел на самую интересную для нас тему современного сельского быта.
— Что же, Матвей Матвеич, как же быть с разбирательством плотника? Теперь, верно, уже все спят?
— Виноват! — воскликнул Матвей Матвеич. — Плотник еще давеча просил передать вам, что прекращает иск. Ответчик, получа повестку, уплатил деньги.
— Ну и прекрасно, что повестки так миротворно действуют.
— Да, да, — воскликнул Матвей Матвеич, — дорогой мне пришел на память замечательный образчик старой ржи, и я на досуге хотел вам передать его. Вас не клонит ко сну?
— Нисколько.
— Но ведь это целая повесть?
— Тем лучше.
— Постараюсь рассказать дело, как оно совершилось на моих глазах.
— Я слушаю.
— Филипп Ильин был один из перешедших ко мне, по наследству от тетки Анны Игнатьевны, крестьян. До выхода на выкуп крестьяне, по старому обычаю, приходили к нам на Святой христосоваться и разговляться, и при этом случае Ильин всегда являлся с женой, или, как он говорил, со своей старухой Натальей. Несмотря на принадлежность к распущенному обручевскому обществу, Ильин был, как говорится, хороший мужик. Хотя в праздник при поднятии икон он и напивался не хуже другого, но вел дом в порядке, и домовитая Наталья всегда умела его вовремя увести от народа и уложить в укромном месте. Не будучи богатым, Ильин был вполне мужик зажиточный. Лошади у него были хорошие, а к его чалому мерину не раз приценялись барышники, и даже один помещик ладил купить его в корень. Но Филипп ни за что не продавал своего любимца. Ни у кого не было таких коров, телят и домашней птицы, как у Натальи. Когда зимой нужно было достать свежих яиц, мы прямо обращались к ней, хотя она неохотно брала за них деньги, под предлогом, что это дело домашнее. Филипп был человек сдержанный и, хотя пользовался уважением общества, никогда не был говоруном на сходке, да и дома работал более молча. Когда я принял их общество, Филиппу было лет 50, а Наталье лет 40. Смолоду Филипп, должно быть, был очень красив, чего нельзя было предполагать о широкоплечей, приземистой и несколько рябоватой Наталье. Детей у них было двое. Красавец сын и дочь Лукерья, напоминавшая мать. Сына они женили на красивой девке Аннушке — из хорошего крестьянского семейства. Страстно любя сына, Наталья с первых дней полюбила красавицу Аннушку, и своя Лушка отошла у ней на второй план. Филипп никогда не высказывал своих чувств и даже покрикивал на домашних, но видно было, что он доволен своей семьей. Но недолго пришлось ему наслаждаться невозмутимым счастьем. Через полгода красавец сын его умер от горячки, оставив Аннушку бездетной вдовою. Удар был ужасный. Потужили, потужили старики и увидали, что жить им приходится ни при ком. Все их добро должно после них пропасть, а как Лушке еще и лет не вышло, то и положили они взять в дом приемыша и отдать за него Аннушку. Выбор стариков пал на бобыля Егорку, жившего то там, то сям в работниках. Широкоплечий, рослый, рыжий и проворный, Егорка показался Филиппу надежным работником и сумел понравиться Наталье, а может быть, и Аннушке. Филипп не ошибся. Егорка оказался ловким работником в поле и около дома. По старому обычаю, молодые после свадьбы явились к нам с курами и полотенцами, и мне с первого разу не понравились прыгающие серые глаза Егорки. Но дело было сделано, и мы поздравили и отблагодарили молодых. На Святой Филипп с Натальей пришли христосоваться. Выпивши стаканчик водки, Филипп стал разговорчивее. «Ну что, Филипп, твой чалый?» — «Слава Богу». — «За зиму-то, говорят, у тебя две лошади пали?» — «Что там пали. Какие наши лошади? Лажу я одну лошадку, вашей милости можно сказать. У шведовского повара заводская кобыла. Шведов-то испугался, больна, говорит. Да задармо ее из завода и спустил. Вот она к повару-то и попала. А повару-то за нее 150 рублей давали. Просил 200. А теперь, слышно, загулял. Вот от этой матки нашему брату — жеребят-то завести. У меня Егорка всеми этими делами орудует. Золотой малый». Егорка действительно достал превосходную вороную кобылу, о которой мечтал Филипп, и в продолжение лета я не раз любовался ею. В то же время до меня дошли слухи, что Егорка один из ревностных посетителей вновь открывшегося кабака, хотя Филипп и не знает всех его похождений.
Так прошло лето. В темную осеннюю ночь, когда в рабочей избе у меня еще не ложились, караульщик услыхал звяканье железа у двери ржаного амбара. Убедясь, что кто-то старается отворить амбар, караульщик тихо вернулся в избу и пригласил с собою рабочих. Бросившиеся к амбару работники никого не нашли у двери, но побежавшие за амбар схватили бежавшего человека, оказавшегося Филипповым Егоркой. В замочной скважине на двери амбара нашли тонкий железный прут, перегнутый в виде ключа. Егорка в тот же вечер был сдан на руки сельскому старосте. Вы знаете, что подобных вещей, особливо в сельском хозяйстве, оставлять нельзя. Тем не менее я попытался окончить дело домашним наказанием и с этой целью велел позвать Филиппа. «Ну вот, Филипп, мы с тобою глаз на глаз. Скажи мне по душе, виноват твой Егорка или нет?» Филипп, стоявший с опущенными глазами, поднял их на меня и с расстановкой проговорил: «Нет, не виноват». — «Теперь я тебя, Филипп, спрошу другое: можно ли это дело оставить так? Во-первых, у меня собирались обокрасть амбар, а во-вторых, все станут говорить, что твой Егорка пойман на воровстве. Стало быть, надо идти до суда». — «Стало быть, до суда», — отвечал Филипп, разводя руками. Я подал объявление. На другой день Крещения сотский явился к Филиппу вызывать его домашних к судебному следователю, к которому уже перед Рождеством был отправлен Егорка. «Кого ж это требуют?» — спросила Наталья. «Да тебя», — отвечал сотский. «Батюшки», — вскрикнула Наталья, всплеснув руками, и повалилась у стола, около которого стояла. Она не вынесла предстоящего ей позора уголовного суда. Хотя совершенно здоровая до тех пор, Наталья скоропостижно умерла на глазах полицейского сотского, тем не менее дело не обошлось без обычных, особливо в крестьянском быту, тяжелых формальностей. Вы помните, — сказал Матвей Матвеич, — что лет пять тому назад в нашем приходе произошла радикальная церковная реформа, наделавшая много шуму в околотке. Нет надобности говорить здесь об истории, вследствие которой оба штатных священника были переведены на другие места. Тем не менее собственные дома их оставались в селе за ними и за их семействами, и потому возникло большое затруднение, касательно помещения священника, присланного на время для исполнения должности. Новоприбывший маленький и худенький священник кое-как поместился в каменной церковной сторожке. Понятно, что в качестве исправителя чужих прегрешений он крепко держался формальностей и потому затруднялся хоронить скоропостижно умершую, даже при обстоятельствах, при которых умерла Наталья. Между тем к семейным воплям по Наталье присоединился вой Аннушки по Егорке, посаженном судом на полгода в острог. Филипп ходил мрачный, как туча, но никому не жаловался на свое горе. Так прошло 6 недель, и в доме все приготовилось к поминкам Натальи. Аннушка и Лукерья напекли блинов, нажарили картофелю, а Филипп пригласил священника. Отправив службу, маленький священник снял церковные одежды и вместе с двумя причетниками сел за стол, на который Аннушка поставила блины. Будучи по сану старшим лицом, он первый положил перед собою на особо приготовленную тарелку блин и стал его есть. Но, не съевши и половины блина, кашлянул, захрипел и повалился на лавку. Несмотря на общее желание присутствующих спасти очевидно подавившегося священника, все принятые меры остались безуспешны, и через пять минут на лавке, под святыми, лежал труп священника. На этот раз поднялась суета страшная. Причетники, оставшиеся единственными блюстителями церковного обряда, боясь окоченения трупа, одели его в полное облачение, но поднять из избы Филиппа не решились, и самого Филиппа отправили на подводе за становым. Приехавший за 30 верст становой дозволил отнести священника в занимаемую им церковную сторожку, и хотя не нашел достаточных причин для вскрытия, но не разрешил погребения до уведомления о случившемся духовного начальства; а священника, как преждевременно облаченного, приказал разоблачить. Филиппу снова пришлось отвозить станового за 30 верст по великопостным зажорам и просовам. Измучив пару лошадей, он запряг свежую, и на этот раз в корень попала его любимица, вороная кобыла. Был ли Филипп отуманен всеми невзгодами и плохо сдерживал рьяную кобылу, или дорога была слишком тяжка, но дело в том, что вороная кобыла у самого крыльца станового пристава пала, и Филипп дотащился до дому на пристяжной. Когда на Святой крестьяне пришли к нам христосоваться, Филиппа между ними не было. Спрашиваю старосту: «Отчего нет Филиппа?» — «Никуда не показывается, — отвечает староста. — Вот и сегодня, в большой праздник, вышел на гумно, сидит под соломенным ометом, лицом в поле и плачет. Мы было зазывали его выпить водочки. „Ну вас, — говорит, — не надо“». Мне, однако, удалось зазвать его к себе, угостить и несколько ободрить, указывая на то, что главе семейства без окончательного разорения нельзя так от всего отказываться. В самом деле, в крестьянском быту и нравственно убитый человек не может оставаться праздным. Филипп снова принялся за хозяйство, а к хлебной уборке вернулся Егорка из острога. В начале овсяной уборки Аннушка пришла к жене моей просить какого-нибудь лекарства Филиппу, который третий день не сходит с печки от засорения желудка. Это было во время утреннего кофея. Набравши всякого рода домашних лекарств, я в полдень отправился сам навестить Филиппа. Еще за порогом избы я услыхал его оханье. «Что это ты, Филипп, завалялся? — спросил я больного. — Вставай-ка, брат. Я тебе приготовил отличную десятину овса косить». — «С великою бы радостью, — отвечал больной, — да, видно, дело не к тому идет». — «Что ты! Вот дадим тебе лекарство, и завтра ты опять будешь молодцом». Действительно, я не поскупился на касторку и ушел в полной надежде на хороший исход. Другие занятия отвлекли мои мысли от больного Филиппа, а на следующее утро мне доложили о приходе старухи, соседки Филиппа. «Что скажешь, Матрена?» — спросил я старуху. «Да Филипп твоей милости приказал долго жить». — «Как, умер, когда?» — «Да вчера вечером. Ты знаешь, какое теперь время, рабочего народушку по избам-то никого. Только старый да малый дома, а то все в поле. Вот и я, старуха, осталась с ребятишками. Притворила двери в избу и на задворок и села в сенцах прясть. Вдруг почудилось мне, словно кто-то кличет. Глянула через порог на улицу и обмерла. Через порог торчит в сенцы человечья голова. „Матрена, а Матрена!“ Тут-то уж я по голосу узнала, что это Филипп из своей избы на руках приполз. „Что ты, Филипп, зачем?“ — „Помирать, — говорит, — хочу. Так пришел тебя попросить: сходи ты к барину, попроси от меня, чтоб он не оставлял моей Лушки“. Проговорил только всего и опять пополз домой. Хотела я ему подсобить подняться. „Не надо, — говорит. — Ноги отнялись. Сам доползу“».
Вечером домашние нашли еще Филиппа в живых, но уже без языка, а часам к 12 ночи он скончался. По окончании хлебной уборки я вспомнил просьбу Филиппа и, позвав сельского старосту, узнал, что опасения покойного касательно судьбы его дочери вполне оправдались. Рыжий Егорка, ставший по крестьянскому обычаю полновластным главою двора, выгонял единственную наследницу из дому, не давая ей ничего в приданое. Принудить его к выдаче наследства законным путем не было возможности. Я решился заманить Егорку в западню. Вызвав его к себе в переднюю через сельского старосту, я приказал последнему, забрав с собою двух сторонних свидетелей, обождать с ними у меня за дверью, в сенях.
«Что ж ты, Егорка, не даешь Лушке никакого приданого?»
«А что ж ей давать? Все мое».
«А холсты-то ее?»
«Холсты Аннушкины».
«Так-таки ничего и не дашь?»
«Ничего не дам».
«Врешь, этому не бывать. Отдай ей половину холстов».
«Помилуйте, за что?»
«А вот за что: ты видишь, дверь на крючке, и я тебя бить буду до тех пор, покуда ты не согласишься выдать холсты».
«Да как же так?»
«Очень просто. Сейчас за виски — и пошла писать».
«Ну, уж, видно, делать нечего, отдам половину холстов».
«У вас корова и телка. Корову оставь себе, а телку ей».
«Помилуйте, за что?»
«За виски».
«Что делать, так и быть, отдам телку».
«Из шестнадцати овец — ей восемь».
«Помилуйте, это разор!»
«Бить буду».
«Да уж извольте, видно, так и быть».
Таким образом, перечислив все приданое Лукерьи, я громко повторил все, следующее ей по разделу, и, заставив Егорку выразить свое согласие, приотворил двери и спросил старосту и свидетелей: слышали ли они, чем Егор награждает Лукерью? «Слышали, батюшка!» Таким образом, при небольшой денежной помощи с моей стороны Лукерья оказалась обеспеченною на счет приданого, а вскорости я узнал, что она идет замуж за односельца, вся семья которого была мне известна с самой дурной стороны. Первым делом моим было позвать Лукерью и всеми мерами постараться расстроить это сватовство. Убежденный в нелепости ее намерения, я указывал ей на безнравственность, на худую славу и на бедность семьи, в которую она шла, предсказывая, что не пройдет году, как и ее имущество будет так же беспутно промотано, а ее ожидает безотрадная жизнь. В продолжение моей речи Лукерья стояла с опущенными глазами и, перебирая руками полу кафтана, не произнесла ни одного слова. Под конец, убежденный в полном успехе, я спросил: что ж, Лукерья, надо отказаться? Уж я тебе сыщу не такого жениха. «Как же можно, — сказала Лукерья, подымая на меня глаза, — я пропита». — «Кто ж тебя пропил?» — «Сам старик». — «Филипп?» — «А то кто ж».
Напрасно старался я убедить Лукерью, что слово покойного отца, данное во хмелю, не обязывает ее погубить свою молодую жизнь. Ничто не помогло. Она стояла на своем, что такого сраму, чтобы пропитая девка отказалась от жениха, и не слыхивано. Я махнул рукой, и Лукерья добровольно вошла в семью, в которую была пропита отцом.