— Обана! — сказал прапорщик Голенищев лейтенанту Патрикееву.
Но тот не поверил этим его словам и решил сам, так сказать, на личном опыте убедиться в объективности утверждений подчинённого.
Наверное, только поэтому он сунул нос в солдатский котелок и авторитетно понюхал там чего-то.
— Солидол. Как пить дать, солидол. Да-а… Гммм… Клянусь честью офицера! — воскликнул он возбуждённо и полез в карман с таким вдохновением, словно эта самая честь, о которой он в последнее время так часто упоминал всуе, находилась именно там и нигде больше на земле. То есть, в кармане его ношеных, измятых галифе.
И, тем не менее, к счастью или, к сожалению, но честью там отродясь и не пахло. Вместо же чести офицера в кармане, опять же, офицера лежали тривиальные спички и ещё более обыденные, земные, а точнее российские сигареты «дымок», которыми Патрикеев и не преминул воспользоваться тут же, применив их по назначению и не нарушив при этом ни на йоту устава. То есть, закурив, пусть и не в отведенном для курения месте, но и не в запрещённом.
В отличие от Патрикеева у Голенищева не было и не могло быть, просто по званию и должности, чести офицера, этого невидимого, но, тем не менее, реально существующего в природе атрибута всех офицеров планеты Земля.
Зато у Голенищева было самолюбие и некоторым образом себялюбие прапорщика. Потому-то Голенищев и взял на себя смелость не согласиться с доводами молодого литёхи и, в общем-то, заспорить с ним напропалую и всерьёз.
— Однако, — сказал он, многозначительно и грозно повращав бровьми для солидности, а затем пригнул голову литёхи вновь к котелку, этому вместилищу всех солдатских чаяний и грёз, определённого объёма ёмкости, наполненной в данное время некой брудной и отвратительно пахучей субстанцией, подозрительно напоминающей солдатскую похлёбку.
— Не-е, — тоненько протянул, словно пропел, лейтенант, вырывая мощный затылок из не менее мощных, волосатых, словно бы орангутаньих лап сверхсрочника. — Что я солидола от говна не отличу? — сказал лейтенант и почесал в раздумье переносицу. — Если б это было дерьмо, — заявил он может быть несколько самоуверенно, — я бы так и сказал. Но, если это солидол, то он солидол и есть, как ни финти… И я со всей ответственностью заявляю…
Может быть, он и успел бы озвучить своё заявление, и оно прозвучало бы во всеуслышанье и пошло бы это заявленьице гулять по полкам и дивизиям доблестной российской армии, обрастая немыслимыми легендами, неслыханными домыслами, прославляющими пока безвестное имя литёхи. Может быть, всё было бы так, а не иначе. Всё, ведь, как известно, может быть.
Но, как тут говорилось, заявление это малость не прозвучало. То есть, оно не прозвучало совсем и кануло втуне, так и не вырвавшись из молодого лейтенантского организма.
Зато, как раз в этот момент, из кустов неподалёку от культурно, я бы сказал, дискутирующих сослуживцев выскочила здоровенная бабища с граблями наперевес и заговорила баском, другими словами, тоном не предвещающим ничего хорошего.
Повадками же и тембральной окраской голоса эта непоседа напоминала полкового их, то есть Голенищева и Патрикеева, командира, причём напоминала она им полкового командира в часы его самого жуткого, сотворённого им же самим, командира похмелья.
— Уж я-то вам задам, — прогудела бабища, пошевеливая граблями так, что ветер загулял над весями и пажитями. — Уж я-то вам роги пообломаю, — пообещала. — Вы, что, не знаете Пелагею Кузьминичну Селёдкозасольскую? — спросила она практически официально с лёгким удивлением. — Ударницу каптруда?
И Пелагея Кузьминична загнула, походя, такое, что мелькающие с непостижимой скоростью грабли над её головой, показались сущим пустяком рядом с этими её словами, а лексикон дивизионного командира, слышимый денно и нощно до того всей дивизией и приводящий частенько в трепет условного, учебного врага и повергавший в дикий ужас всех новобранцев и новичков, этот лексикон показался рядом с, теперь высказанным Пелагеей, набором бессмысленных, не имеющих никакой эмоциональной окраски, фраз.
— Полегче, мадам! — предостерёг прапорщик прекрасную своей первобытнообщинной, кустодиевской красотой деревенскую бабищу. — Как бы, мадам, от ваших речей динамит на военном складе не сдетонировал. А то недавно наш комдив поимел неосторожность свободно и незакомплексованно выразиться публично насчёт мухи, севшей ему на щеку, и это обстоятельство чуть не закончилось для склада и, охранявший склад, роты трагически. Ваши же речи, леди, клянусь своим боевым опытом, как глубиной содержания, так и широтой кругозора в области ненормативной лексики нашего славного и могучего русского языка, превосходят стиль изъяснения поднаторевшего в этом деле боевого командира. Посему будьте осторожны с некоторыми оборотами, и я думаю, мы обойдёмся без незапланированных эксцессов, международных скандалов и техногенных катастроф. Вот так, мадам, и не иначе.
Но бабе, похоже, было плевать на техногенные катаклизмы, мировые войны, переселения народов и вообще — на конец света.
— Вы что это по огороду шастаете, крысы недобитые? — обалдело, вопрошала она.
— Так мы ж. Это… Проводим наблюдение, — сказал Голенищев и указал пальцем на бинокль, висящий на шее Патрикеева. — Так, Вася? А? — обратился он к литёхе.
— Допустим, — осторожно отозвался бравый и отчаянный лейтенант. — Хотя, конечно, информация сия военной тайной, товарищ прапорщик, является. Но в особых случаях, вроде нашего…
Он не без уважения взглянул на гигантские грабли зажатые в прекрасных, мозолистых ладонях крестьянки, ладонях от которых пахло чесноком, брагой и другими продуктами и прелестями привольной деревенской жизни.
К слову сказать, сам Патрикеев ничего в своей жизни, кроме трамваев, супермаркетов, городских каруселей, хот-догов со сникерсами, не видал.
Безвылазно и бездарно проведенная в городе жизнь сказывалась, конечно, и на повадках военного. Ко всем он всегда и везде обращался на «вы». Обожал ходить по музеям. И с детства пил лимонад вёдрами.
— Отставить! — приказал этот человек, завидев, что прапорщик принял боевую стойку дзен-куцу и, по всей видимости, собирался защищать командира от вооружённого противника не на жизнь, а на смерть, то есть, отметелить как следует приставучую, злобную бабищу.
И, в свою очередь, реагируя на приказ, Голенищев послушно расслабился, сделав при этом несколько вдохов-выдохов по системе хатха-йога.
— Есть отставить! — звонко щёлкнул он каблуками несколькими мгновениями позже. — Разрешите продолжить наблюдение!
— Разрешаю, — милостиво откозырял Патрикеев и сосредоточил теперь всё внимание исключительно на объекте, внёсшем переполох в их небольшое, состоящее пусть из двух человек, но боевое подразделение.
— Вы гражданка, извиняюсь, кто будете? И с чьего дозволу вторгаетесь на засекреченную напрочь территорию? — спросил он.
Баба слегка охренела.
Но только слегка. И — в первую минуту. Зато потом, как-то вяло шмыгнула носом, закатала застиранные рукава, которые, будь к её чести сказано, до сих пор были раскатаны, и пошла она вперёд, как танк, в полном смысле — грудью на наглых захватчиков. Каковыми, собственно, и являлись в её глазах Патрикеев с Голенищевым.
— Ты что чокнутый, паря? — поинтересовалась любознательная крестьянка и для наглядности покрутила толстым, как домашняя колбаса, пальцем у виска Голенищева. — Какая территория?… Это же мой огород, остолопы. Я сама сажала здесь капусту. И морковку и укроп. И картошки немного. И бабушка моя здесь раньше управлялась… Да вы что с ума совсем посвихнулись, товарищи евфрейтора?… Да я вас!..
И она приветственно помахала над головой ощерившимися зубьями всё теми же граблями. И, поднятый этим популярным в сельской местности предметом ветер даже пригнул к земле картофельную ботву.
А у Патрикеева невыносимо зачесалось между лопаток. Видимо, этим потаённым местом он предчувствовал фатальные последствия, уверенно назревавшего, грабельного катаклизма.
— Вы только не волнуйтесь, гражданка, — сказал он в некоторой степени даже заискивающе. — Мы вам всё объясним.
— Щас я вам объясню, — не поддалась на провокацию бабища и сделала ещё один вкрадчивый шажок в сторону бойцов.
От чего кошмарные грабли практически зависли над головами героев, создавая тем самым нездоровый антураж и опасную ситуацию в самом средоточии наблюдательного армейского поста. — Щас я вам покажу, голуби сизокрылые. Вы у меня всё поймёте, — с леденящей кровь убеждённостью вещала она.
— Гражданка! — почти с отчаяньем в голосе воскликнул молоденький лейтенант. — Опомнитесь! В данную минуту вы совершаете тяжкий грех и великое преступление перед министерством обороны. Вы предаёте свою Родину-мать, гражданка Селёдкозасольская. Стыд вам и позор.
— Ой, ты!.. Гляди, какие слова знает! «Родина-мать» — передразнила она, подшагивая к Патрикееву, отчего лейтенант, маленько отступив, чуть не свалился с крутого бережка прямо в быстрые воды местной речушки Петляевки. — Как я могу предать Родину, да ещё — мать, мать вашу, когда я на своём огороде?
— Теперь этот огород совсем не тот, что был раньше. Так как мы выполняем на нём секретную миссию, — понизив голос до заговорщицкого шёпота, произнёс Патрикеев. — Мы здесь по заданию высшего командования. А вы ж нам мешаете, гражданка.