— Ну, на четвёртый раз я вас застал, — сказал Даниэль, входя под вечер в эженву квартиру.

— Неплохой результат ввиду того, что здесь я бываю реже, чем где бы то ни было.

— Вы сможете выкроить для меня полчаса из своего времени?

— Времени у меня куда больше, чем пространства.

— То есть вы опять куда-то собираетесь?

— А что ж тут…

— Простите меня ради Бога, господин де Растиньяк, Эжен… У меня к вам такой разговор, что лучше пребывать в неподвижности — чтоб сосредоточиться…

— Ну, ладно, посидим.

— … Я покинул библиотеку ради вашего приюта, его постояльцами заменил книги, но не извлёк из них ничего такого, что могло бы пригодиться в мой работе. Истории я услышал, но какие? Просто унылые и жалкие. Современный читатель стремится к познанию мира, общества и его законов, нуждается в произведениях изысканных и при этом монументальных, воспитывающих чувства и насыщающих разум. Жизнеописания слабых и глупых людей, ставших жертвами обстоятельств или по своей вине впавших в ничтожество, только разочаруют его… Поверьте, мне было очень трудно прийти к вам. Это всё равно что прейти Рубикон — по пути из Рима… Мне пришлось бороться с моей гордостью, смириться с печальнейшей истиной: я могу составить хороший текст, но не способен создать новую реальность — сочинить; подобно тому, как Луна в состоянии дивно озарить земную ночь, но только отражённым светом… Чтоб быть писателем (а я ни на мгновение не усомнился ещё, в том, что именно это — моё призвание), мне нужны чужие истории. И не чьи попало, а именно ваши, Эжен! В них никогда не будет убожества… Пусть человечество навсегда потеряет поэмы Гомера, если бы я заявился к вам так, зная, что вы сами претендуете быть литератором, но вы многократно уверяли меня, что не желаете писать. Возможно, просто из-за чересчур кипучего, неугомонного темперамента вам претит усердный и долгий труд; возможно, какие-то предрассудки и суеверия встали между вами и искусством, но более всего я подозреваю, что именно великая мощь вашего таланта, его бушующая избыточность внушает вам — наперекор вашему бесспорному мужеству — страх — перед самим собой, но, согласитесь, такой дар не должен пропасть для современников и, возможно, потомков! Людям нужно читать, это стало их физической потребностью, поэтому они и платят так щедро хорошим романистам. Ещё позавчера я мечтал о славе и богатстве, которых добьюсь как писатель, а сегодня я хочу только одного: донести до мира свет вашего гения, смягчив и остудив его своими скромными силами…

— … Я уже могу говорить? — спросил Эжен с потешно наигранной робостью.

— Да-да, конечно! — Даниэль сперва вспыхнул от стыда, потом обиделся: его монолог не вызвал у собеседника никакого отклика, он, Эжен, только ждал своей очереди на речь.

— Всё просто: когда русские войска заняли Париж, молодая вдова наполеоновского лейтенанта Сабина Сапен, ставшая проституткой, зарезала русского офицера, с миром и золотом пришедшего к ней на ложе; вся Франция сочувствовала мстительнице, но король и суд в угоду военным союзникам отправили женщину на гильотину.

— … Что ж… Да… Спасибо… Одно/два предложения — а мне предстоит превратить их в роман на тридцать печатных листов.

— В добрый час. Если возникнут загвоздки, ищите меня у Фликото или приходите к полудню на улицу Мучеников: дом 40, квартира 40.

Даниэль легко набросал за четыре дня сто двадцать семь страниц. Он был сам удивлён своей прытью и доволен тем, как вывел характеры, душевные порывы, какие нарисовал портреты. Он, кстати, снова воспользовался «Домом Воке» — там ему во всех красках и со всех точек зрения описали четырнадцатый год, но работа всё-таки застопорилась из-за одной частности, вроде бы и не обязательной, но Даниэль пошёл на принцип и в назначенный час постучал в отремонтированную дверь масковой квартиры. Открыл ему оживший мраморный (Не выходя в свет, Макс не сурьмил бровей, ресниц и усов) Антиной в лёгкой тоге (Анастази уговорила друга закутаться в простыню). Оба удивились.

— Вы от Эжена? — нашёлся первым Макс.

— Да… Он здесь?

— Нет.

— Ну, значит, он скоро будет. Он назначил мне встречу по этому адресу в полдень. Мне подождать его снаружи?

Макс улыбнулся:

— Заходите.

Даниэль остолбенел в шаге за порог: сколько тут книг! старинных! должно быть редких!

Тут из спальни вышла Нази. На ней была мужская рубашка, заправленная в чёрно-зелёный килт, на ногах — какие-то грубые боты, на голове — нечто противоположное причёске.

— Я — граф Максим де Трай. Это — госпожа Анастази, моя графиня, — сказал Макс гостю через плечо, — А вы, если не ошибаюсь, Даниэль д'Артез, писатель. Присядьте — хоть на диван: так вам будет удобней рассматривать мою библиотеку.

— Спасибо, — еле прошевелил языком Даниэль.

Нази села рядом с ним, положила ногу на ногу.

— Могу сообщить вам плохое и хорошее известия, — продолжил Макс, — Эжен не придёт. Он и не собирался. Он лишь предвидел, какого рода камень претковения возникнет на вашем пути, и направил вас к тому, кто сможет помочь, поскольку для него самого ваша проблема — одна из немногих неразрешимых ввиду его паталогического целомудрия…

— Простите, я не совсем вас понимаю…

— Вам ведь нужно попасть в публичный дом?

— … Д-да, для работы… Эжен заранее предугадал всё и предупредил вас!?

— Пусть будет так.

— … Какое же хорошее известие?

— Я согласен вам помочь. Правда, с одним условием: придя в бордель, вы воспользуетесь его услугами; расходы я готов взять на себя.

— Зачем вам это нужно?

— Затем, что там не картинная галерея, куда можно смотаться чисто поглазеть, как сказал бы Эмиль Блонде. Данте заработал свою знаменитую экскурсию тем, что женился на нелюбимой женщине и отправил на смерть лучшего друга. А вы собрались осматривать храм насилья и лжи — возвышенно-безучастно? Это бессовестно, сударь.

Даниэль сжался, закусил губы, отвернулся от алмазно острых и холодных глаз Макса.

— Не такая уж это необходимость… Просто было бы неплохо… точно описать место действия, вернее, одного эпизода… Нет, ваше условия для меня неприемлемо.

— Как угодно. Хотите чаю?

— Вы очень любезны, — Даниэль наконец привык к соседству голых коленей графини и побеседовать с эксцентричным библиофилом был совсем не прочь.

— У вас великолепное собрание книг… А вот Эжен совсем их чуждается… При том что, как мне кажется, у него есть литературные задатки… Но, конечно, это такой труд… Хороший роман нужно писать семь лет, а то и больше… Сейчас популярны обращения к истории, но во Франции пока не появились по-настоящему талантливые произведения этого рода, между тем любое из прошлых царствований, начиная с Карла Великого, требует по меньшей мере одного романа…

— А двести семьдесят лет правления Меровингов вы находите слишком скучными?

— Нет, просто… о тех веках довольно мало известно…

— Зато карлова империя до боли свежа в памяти, — как-то уязвлённо усмехнулся Макс.

— Разумеется, нет! Но деспотичное, эгоистичное и братоубийственное господство Меровингов было действительно однообразно и тускло — по сравнению с внезапно расцветшим и просвещенным государством, в котором равно ценились доблесть и мудрость, меч и книга. Карла окружали интереснейшие люди со всех концов Европы, его Академия стала оазисом духовности в пустыне неизжитого варварства. Войны велись не только ради преумножения собственных земель, Карл приходил на помощь притеснённым христианским народам, и это было благородней Крестовых походов, ибо французы не нарушали, а возвращали мир другим странам! — Даниэль хотел лишь показать свою образованность, но распалил воображение, — Если бы я взялся описывать ту потрясающую эпоху, то вывел бы героя, вынужденного выбирать между местом в Академии и военной карьерой.

— И что бы он предпочёл? — Макс присел к столу, наклонился вперёд…

— Второе показалось бы ему более престижным, но трагически ошибочно…

— Такой выбор, — задумчиво кивал Макс, — сделал не один человек, а целое поколение.

— Тем интересней был бы роман!.. Но я должен сперва закончить повесть. Хотя бы ради гонорара: надо же на что-то жить…

Макс взял со стола книгу и подал гостю новинку — мемуары Казановы:

— Вот, почитайте. Не думаю, что за последние сто лет бордели сильно изменились.

На два следующих дня Даниэль вернулся в свои пятнадцать лет и, как настоящий школьник — от надзирателя, прятал в рукописях и белье фривольное чтиво от друзей. На третий он понёс «Сабину» Фино. Издатель выслушал, листнул, вздохнул и сказал:

— Шестьсот.

— Но она почти вдвое объёмней «Роже Обиньяка» и, на мой взгляд, серьёзней.

— В том-то и дело. Публикуя эту, скажем так, политически некорректную вещь, я сильно рискую. Посудите сами, что следует из вашего опуса: что наше возрождённое королевство стоит на костях обездоленных женщин, вдов, принесённых в жертву иноземным оккупантам? Что наш государь пресмыкается перед русскими? Что во всей Франции не нашлось молодца, способного защитить сестру-патриотку?… Надеюсь, вы меня поняли?… Переделайте финал, спасите бедняжку — любой ценой.

Даниэль помчался к своему вдохновителю.

В тот вечер Эжен впервые принимал у себя Макса и Нази. Береника не сразу пустила их, разахалась на пороге, что там несусветный бардак, а Эмиль предложил чете повременить в квартире наверху, многозначительно пообещал полный покой на полчаса.

— Мы постараемся быть аккуратными, — тихо и счастливо обещал Макс, считывая из мыслей приятеля, что тот видит в своей уступке такую же честь для себя, как если бы приютил Ромео и Джюльетту.

Макс не планировал ничего необычного, но нашёл на столе остро отточенное перо…

Через сорок минут, то есть в тот момент, когда Даниэль отворил незапертую дверь Эжена, в самой дальней комнате этой квартиры на плотно укрытой кровати Нази слушала, как медленно меркнут на теле звёзды тысячи уколов, окутавших его горячей сетью; её голова лежала на коленях Макса. Береника что-то штопала у окна. Эмиль сидел у её ног. Орас и Эжен — у камина. На втором и последнем стуле стояла ваза с печеньем. Бутылку с вином сразу забрал Эжен, впрочем, все желавшие успели себе налить, а с Орасом, для которого не нашлось кубка, Эжен делился по первому жесту.

— Давайте загадывать загадки, — услышал Даниэль предложение Эмиля.

— Я не знаю ни одной, — этот голос не мог принадлежать никому, кроме Ораса Бьяншона.

— Сочини сам. Смотри: на чёрном лице — белые веснушки.

— Где?

— Ночное небо, — угадал Макс.

— Твоя очередь.

— Один человек полтора года сыт двумя ягодами.

— … Это грудной ребёнок, — отозвался Эжен.

— Вы лысен ту-ю!

— … Двадцатилапый скорпион доедает черепаху, расклёванную четырьмя орлами; на хост ему села ночная бабочка, прижав его к земле; в клешнях у скорпиона — два сломанных копья, и два подобных держит бражник; на скорпионьи копья наколото по листу каштана, на бабочкины — по дубовому листу.

— Картина Босха, — буркнул Макс.

— … Такое безобразие, — заговорил Орас, — может оказаться… человеческим скелетом.

— Вполне.

— Ага. Значит теперь мне загадывать? Что ж,… как вам одна голова с десятью черепами?

— Яблоко, — почти хором сказали Эжен и Эмиль, — Я знал, что это будет что-то съедобное, — со смехом продолжил последний.

Тут Даниэль постучал по косяку и заглянул в спальню:

— Доброго вечера, господа. Простите, что без приглашения…

— Не беспокойтесь, этих я тоже особо не звал, — ответил Эжен.

— Здравствуй, Даниэль, — Орас вскочил, как солдат перед командиром, — Я тут заглянул… к знакомым…

— Эээээ, — презрительно протянул Эмиль, отворачиваясь к Максу.

— Ну, что ты, Орас! — Даниэлю тоже стало стыдно за доктора, и не только, — Я был бы последним узколобым ханжой, если бы считал зазорной дружбу с такими людьми, как Эжен…

— Макс и Эмиль, — напористо завершил журналист.

— Это Эмиль Блонде, — пояснил гостю Эжен, — и его невеста Береника, — и своим, — К нам пришёл Даниэль д'Артез; он принёс либо немножко деньжат, либо пару вопросов.

— Увы,… — начал писатель.

— Да что ж это такое! — возмущённо перебил Береника, — Давайте я схожу к нам за стаканами. Не гоже из горла-то угощаться.

— Я сам сгоняю, — поднялся Эмиль, — Ты сегодня уже набегалась.

Эжен тем временем проворно встал на колени, снял со стула посуду и подвинул сиденье Даниэлю. Тот присел у стены, а Эжен, как нарочно, из шутовства, церемонно-вассальным жестом, словно корону поверженного врага, подал ему вазу с вафлями. Ничего не оставалось, как благодарить и ждать Эмиля. Тот вернулся с двумя бокалами и бутылкой шампанского, которую сразу сунул Эжену; пробка хлопнула, едва успел сказать: «Открывай».

— Вам штрафная — за опоздание, — объявил Эмиль Даниэлю, наливая до краёв.

— Но я не ко времени шёл…

— Значит, для храбрости… Держи, друг Орас.

— А Эжену-то! — суетилась Береника.

— Ему — самая лучшая посуда, — и Эмиль опять вручил соседу бутылку, взамен другой, уже опустошённой. Эжен глотнул и вернул:

— Максу с Нази плесни.

— Ну, как вам у нас? — приватно спросил Эмиль у Макса, цедя шампанское.

— Very nise. Береника, что за изумительные инструменты хранятся в розовой коробке из-под перчаток, продававшихся в комплекте с веером?

— Это чтоб цветы делать из накрахмаленных лоскутов.

— За сколько вы мне их уступите?

— Да так берите, если надо.

— Я оболью их лучшим серебром…

— А где Рафаэль? — шампанское и впрямь загасило даниэлеву робость.

— Ну его к чёртовой бабушке! — вспенился Эмиль, — Нам, видите ли, не нравится, какую работу надыбал Эжен — липовые мемуары троюродной тётки. Я ему говорю: слышь, если знаешь фарси, переведи нам «Книгу Царей». С рифмами олвейс хелпну! Да что ты! на это же уйдёт вся жизнь! Я ему: жизнь — она так и так уйдёт. Лодырь!..

— Да переведу я тебе твоих персов, — унял его Макс.

— Угу. Ласт хоуп.

Даниэль: Вы меня ещё раз простите…

Эмиль: Чего? ещё налить?

Даниэль: Нет, спасибо. Просто я немного тороплюсь…

Эжен: Ну, так говорите скорей.

Даниэль: Издатель требует изменить повесть — оставить героиню в живых. Сослался на политические аспекты, но мне кажется, ему просто по-человечески жаль её…

Эжен: Что ж, давайте спасать. (- жестом подозвал ближе Эмиля; тот раскрул свой «ноутбук» (записную книжку) и послюнявил карандаш — ) Назовём нашу историю «Двенадцать друзей Монкарнака», потому что так звали типа, который сколотил команду их таких же, как он сам, задвинутых парней. Он, Фернан, ходил с Наполеоном в Египет, где нашёл в заброшенной гробнице какие-то апокрифические манускрипты (а в придачу пару амулетов, предположительно фараонский скипетр и ещё что-то такое); принялся он читать свои папирусы со всех концов, ни черта не разобрал, конечно, только понял, что всё, чему его учили раньше — полная туфта, и больше так жить нельзя. Его первым другом стал Завулон Леви-Бранд, называвший себя мальтийским рыцарем. В молодости он пиратствовал: нападал на работорговцев, захватывал негров и отвозил их на свой секретный остров, где давал им землю, учил их разным наукам и ремёслам. Один из этих чернокожих освобожденцев, Трештиго Сомбака, так полюбил своего благодетеля, что заделалася его телохранителем и вечным спутником; всё свободное время они проводили в дискуссиях, что эффективнее против болезней и для хорошей погоды — написать и выразительно прочесть три-четыре арамейских буквы или зарезать пёстрого петуха. Третьим (точней, четвёртым) в компанию влился Тариэль де Балантре, меланхоличный знаток санскрита; последователь брахманистской доктирны, он считал себя воплощением всех когда либо живших Меджнунов. (- Эмиль хихикнул; Макс и Нази вышли из своей законной прострации и многомысленно переглянулись-). К ним примкнули два итальянца — Джанфранческо Тьяцци и Марио Синоби, оба — оголтелые карбонари, преданные делу свободы и друг другу, как чёртовы Пьер и Джафьер. Киприан ван дер Оор седьмым постучался в штаб-квартиру Манкарнака. Он был переодетой женщиной (Одретта фон Ауфмеркзам его звали на самом деле) и хорошо разбирался в нарядах. Восьмым подрядился Улисс де Керкабон по прозвищу Одинокий Вомбат, сын гурона и француженки, от отца взявший тонкий слух и обоняние, а от матери — почтение к энциклопедистам. Девятым пришёл капитан Рамбаль, побывавший в плену у русских и бежавший от них вместе с малолетним Вансаном Маи, барабанщиком и пролазой, которого будем считать десятым. Одиннадцатым затесался Люциус Уистлер, англичанин, уверяющий, будто достиг высшего уровня магнетизма и может одним движением руки сдвинуть с места пушку, стоящую в полукилометре от него. Двенадцатого никто не ждал, но русский офицер Митрофан Пужалов не мог смириться с тем, что по вине его народа погибнет беззащитная вдова. Последний, тринадцатый компаньон, всех заткнул-таки за пояс: это был грузинский вельможа, родич знаменитого князя Багратиона Амиран Амилахвари. Формально российский подданный, он не любил славян: слишком его родная, горская культура отличалась от долинной, слишком очарован он был преданиями и традициями своих предков, у которых, кстати, в особой чести была месть. О Сабине Сапен он думал, что лучшей жены не сыскать во всём свете и — да — собирался вызволить её, чтоб, несмотря на скромную родословную и малопочётную профессию, просить её руки… Ну, вот, в вашем распоряжении неплохой отряд, а что ему делать — решайте сами.

Даниэль (жалобно): Я не запомнил их всех…

Эмиль (протягивая три вырванных листочка): Я вам записал!

Даниэль (убито): Мне пора. Спасибо. До свидания… Господа…

Общее прощание, потом молчание… Вдруг Эмиль вскочил, накинул максово пальто, эженов шарф и помчался догонять Даниэля. Настиг уже на улице:

— Эй! погодите! Мне тут тоже пара мыслишек заскочила. Во-первых, из этих друзей можно забабахать обалденную франшизу! Тринадцать книг, чтоб в каждой рулил кто-то один, а другие — на подхвате. И ещё было бы прикольно, если бы то и дело их таланты висели над лужей, то есть им приходилось делать то, чего они не умеют, там: женщине — драться, магнетезёру — разбирать каракули, негру — тащиться на свидание, ведь грош цена ж книге, в которой не над чем поржать!

— Почему вы так странно говорите?

— Хашеньки! А почему вы так странно пишете? У вас из семи прилагательных — пять в превосходной степени.

— Видимо, в такой степени пребывали качества описываемых мною людей и вещей. Или я не имею права использовать возможности французской грамматики?

— День деньской у моря синего-пресинего ревмя ревут и воем воют чуда чудные и дива дивные.

— Что это?

— Маленькая пародийная стилизация.

— Уж тавотологиями-то я точно не грешу!

— Тавтологии служили для усиления эффекта — до изобретения степеней сравнения и синонимов. Лет через триста ваши нагромождения покажутся такой же неладухой.

— … Вы считаете меня бездарным?

— Да нет! Сейчас кого ни открой — на второй странице либо увязнешь в сложноподчинённом со вводными конструкциями и причастными оборотами, либо оглохнешь от превосходностей…

— Вы все стремитесь снабдить меня идеями…

— Так вы за этим и пришли.

— По-вашему, я не в состоянии ничего придумать?

— Придумать может любой дурак, а вот написать!..

— … Тринадцать человек… Не слишком ли много? И число какое-то…

— Очень хорошее и важное число — столько было апостолов вместе с Христом и древних пэров с королями.

— Как жаль, что сам Эжен не захотел дружить с Монкарнаком, — чуть слышно посетовал Даниэль.

— Уж такой уж он гордец. Или скромник…

— … Я чувствую себя художником, нашедшем модель своей мечты, но не знающим, как уговорить её позировать.

— Значит, остаётся зарисовывать исподтишка. Глядишь, со временем получится и что-нибудь толковое. Кстати, вы, наверное думаете: «Чего это он за мной идёт?». Во-первых, одному на улице небезопасно: в городе рыщет маньяк, для забавы убивающий молодых парней вроде нас. Во-вторых, Макс сказал, что отдал вам моего Казанову… Нет, ну, ведь это надо же! Я неделю валялся у него в ногах, чтоб он согласился посмотреть (ведь он позднее семнадцатого века ничего не читает); надеялся: может, Нази понравится…

Не усмотрев в своих окнах света, Даниэль пригласил спутника подняться. В мансарде он сразу обнаружил следы визита друзей: в топке — головня, на каминной полке мелом начерчены три крестика, на столе записка. Первым схватил её Эмиль.

— Это мне! — возмутился писатель.

— Да ладно. Слушайте: «Дорогой Даниэль! Мне страшно: я уже дважды видел тебя в компании Растиньяка и заключаю, что если ты ещё не продал душу дьяволу, то задаток он явно внёс». Это кто у нас такой умный?

— Фюльжас Ридаль.

— А на камине чьё художество?

— Мишеля Кретьена. Он всегда ставит такие крестики, если кто-то не приходит на собрания.

— У них есть ключи от вашей квратиры?

— Да. У каждого… Вот ваш Казанова, — достал из-под матраса, — Надеюсь, они его не видели.

— Э! Да чего скисли? Плюньте и разотрите!.. А хотите я вам стих расскажу — сам сочинил. И не просто стих, а гимн для моего будущего собственного журнала. Я назову его «Астерикс», а гимн, соответственно — «Блондеза». Он как раз для вас — как литератора:

Отрекитесь от старых иллюзий, Сбросьте прочь пелену с ваших глаз, Прекратите читателя грузить Чугуном обобщающих фраз. Вы людей красотою сумейте занять, Чудеса им нужны, приключения, А на прочее без исключения Плевать! Плевать! Плевать! Каждой книжке с душою и сердцем Журналист до безумия рад, Но сожрёт он и с солью, и с перцем Ерунду, клевету, плагиат. Пусть писать перо и бумагу берёт Не корысти, но истины ради. Тот, кто думает лишь о награде — Урод! Урод! Урод! Благородных людей, мастер прозы, И деяния их опиши. Пой, поэт, про фиалки и розы, Ведь и в правду они хороши. Мы же сделаем всё, чтоб любил вас народ, Ребята, камон эврибади! Всем нам есть чем блеснуть на параде. Вперёд! Вперёд! Вперёд!

Даниэль засмеялся, Эмиль — тоже:

— Здорово, да?

— Да! Особенно «до безумия рад» и… предпредпоследняя строка… А первый куплет — простите — меня не слишком очаровал. Мне даже показалось, что вы адресуете свой манифест не собственно литераторам, а лишь беллетристам, — покосился на записку, обернулся на кресты, — Ох, как же мне всё-таки быть…

— А вы вот чего: прикиньтесь, что ничего не было. Бумажку в огонь, каракули — в воду, а спросят: «Находил ли? видел ли?» — вы: «Нет, ребятушки, ни сном, ни духом!». А станут дальше наезжать, пошлите всех подальше! Пусть в своих квартирах качают права!

— Они — мои друзья!..

— Друзей тоже надо время от времени окорачивать… Ну, бай! Вам ещё того, работать…

После бессонной и бесплодной ночи Даниэль не нашёл ничего лучше, как пойти за советом к Фино. Тот, чуть не до крови расчесав затылок, пригласил следующего посетителя, Рауля Натана, передал ему Сабину Сапен и двенадцатерых друзей Монкарнака с тем, чтоб тот за неделю сделал из них Белоснежку с гномами, или больше не показывался пред ясные очи издателя. Когда Рауль удалился, Фино, вытер платком сухое лицо и весело сказал:

— Ну, вот и гора с плеч. Берите свою тысячу и творите дальше.

— Тысячу — за недоделанную работу?…

— Щепотка золотого песка ценней, чем готовый кирпич.

Даниэль откланялся, стараясь не рефелксировать по поводу этого афоризма, и направился прямиком к Фликото. Близился бело-голубой полдень.

В ресторане для нищей молодёжи пришлось продираться сквозь на удивление весёлую гурьбу, особенно тесную у ближайшего к кассе стола.

— Ты мне отказываешь уже седьмой раз! — возмущался в этом эпицентре незнакомый пока Даниэлю Бисиу, — Ты посмотри, какие шобоны (заношенную до неприличия одежду (диалект.)) я на себя напялил! Мне до конца месяца от стыда дома отсиживаться, так дай хоть на подполье свою долбаную сотню!

— У тебя часы в кармане. Заложи их, — играл в неумолимость Эжен.

— А как, скажи на милость, я буду время узнавать? По солнышку?

— У ближних спрашивай.

— Давай я их тебе отдам! — Бисиу со всей злости ахнул свой брегетик о стол — тут бы и конец пришёл им, часам, но Эжен мгновенно и точно подставил ладонь, спасая их поимкой:

— Что ж, пусть будут.

— Гони бабки!

— Слушай, у меня осталось всего триста, а народу глянь ещё сколько. Не будь бараном, переоденься и иди на работу.

— Проваливай, клоун! — закричали из очереди, — Ты зашибаешь полторы косых в месяц!

— Я тебя ещё достану, Растиньяк! Запомни это! — пригрозил, уходя, прилипала, а к Эжену подсел — Даниэль глазам не мог поверить — Жозеф Бридо, художник, член Содружества с улицы Четырёх Ветров:

— Не беспокойтесь, мне не нужны деньги. Я лишь хотел бы испросить разрешения походить на этюды в Дом Воке.

— Этюды — это что?

— Небольшие картины без сюжета, зарисовки…

— А, рисование! Здорово! Приходите в любое время и на любой срок. Хотите часики? — Эжен протянул Жозефу трофей от Бисиу.

— Нет, благодарствуйте.

Художник ушёл, не заметив в толпе друга-Даниэля. Эжен встал:

— Ну, всё, люди, дальше говорю только с теми, кто пришёл пустым. Или, конечно, с теми, кто хочет мне что-нибудь безвозмездно вернуть.

Следующему просителю он отказал за слишком чистые ногти, двум другим дал по сотне, к четвёртому придрался из-за галстука, над пятым и шестым сжалился двумя полтинниками.

— Господа, — сообщил нерасходящейся толпе, — я исчерпался.

Тут Даниэль, превозмогая стеснительность, встал и тише, чем хотел, сказал:

— Я возвращаю вам долг, — и поднял над головой банкноту в пятьсот франков.

Ему тот час дали дорогу к главному столу. Эжен озадаченно взял ценную бумагу:

— Так… И что мне с этим делать?… Народ, никто не разменяет? — все засмеялись, — Ну, может, у кого хоть ножницы завалялись? — снова смех, — … Мэтр, — обратился Эжен к Фликото, наблюдающему за собранием, — хоть вы нам помогите.

— Не могу, — ответил ресторатор, — вчера закупил фасоли и солонины, так что самая большая сумма у меня сейчас в долговой книге.

— И сколько там, если не секрет?

— Шестьсот двадцать три франка.

— Ага, — окружающим, — вот случай возместить нашему кормильцу. Я отдаю эту бумаженцию, а вы скиньтесь по франку, и кредит господина Фликото станет просторен, как прерия… — никто не отозвался, — Эй, я знаю, что у большинства из вас в карманах по сотне, а то и больше!

Но люди, потупившись, пятились, неразборчиво ворча.

— Ах вы шкуры! Гроша жалко — для братьев!? — загремел Эжен, — Убирайтесь вон, чтоб духу вашего здесь не было!!

Бедная молодёжь послушным стадом вывалила на улицу.

— Что за ублюдки! — шёпотом рыдал Эжен, катя из глаз настоящие слёзы.

— Однако, это были не только ваши клиенты, — заметил Фликото.

— У меня есть ещё,… — начал Даниэль.

— Да не рыпайтесь вы! — Эжен подошёл к прилавку, выгреб из кармана полную горсть серебра и золота, присыпал ею купюру, — Считайте, — вернулся к Даниэлю, уже сидящему за его столом, — Простите за грубость… Сглазил меня ваш дружок.

— Который?

— Художник.

— Вы давно с ним общаетесь?

— Впервые видел. Имени-то не знаю…

— А как же?…

— У вас на лице всё было написано.

— Мне казалось, вы на меня не смотрите… Что значит сглазил? Опять какое-то… поверье?

— Просто чувство — пакостное такое, словно душу из тебя вытягивают!

— Лишние, — сказал Фликото, отодвигая монеты; Эжен опять снялся с места:

— Я должен убедиться, что записи аннулированы.

— Сделайте это сами, — ресторатор почтительно подал ему перо и раскрыл свой гроссбух; Эжен глянул исподлобья и разом выдрал из книги все хоть мало-мальски замаранные страницы.

— Ну, и правильно, — быстро улыбнулся Фликото — ни дать ни взять, седой бургомистр перед молодым князем, — Выбирайте, что угодно, для себя и друга — угощаю.

Эжен кинул на свой стол папку с меню, ничуть не угрожая Даниэлю, ещё раз посмотрел в лицо хозяину. Тот схватился за фартук, как будто приготовился к побегу, но устоял…

— Не стесняйтесь ради Бога, — тихо сказал Эжен, снова склоняясь над столом и почти упираясь лбом в лоб соседа, — Я удивлюсь, если этот старый хрен нажёг меня меньше, чем на четвертной.

— Возьму треску в кляре, рис, куриную котлету и… абрикосовое варенье. И булку… И чай. Сладкий.

— Мне тоже варенье.

— Жозеф Бридо — так зовут художника. Из всех нас он наименее умеет контролировать свой талант, свои эмоции и воображение. Если он вам показался мрачным, угнетённым, на то есть причины. Совсем недавно он принёс нам свою новую картину. Она была крупнее всех предыдущих, а он с порога назвал её шедевром, но, когда развернул,… наше разочарование граничило с ужасом и очень скоро целиком уходило в него. Мы увидели, как какой-то седой бородач, отрезающий ногу молодой женщины…

— Живой или мёртвой?

— Не только мёртвой, но уже порубленной кусков на десять!.. Жозеф сказал, что это библейский сюжет — расчленение наложницы левита. Ещё говорил, что начал работу в манере Караваджо, но всё же увлёкся цветовой гаммой, может быть, больше, чем следовало. Вдруг он осёкся — увидел наши лица… Сперва допытывался, что нам не нравится, а в конце концов схватил мой перочинный нож, располосовал холст и побросал клочки в огонь.

— Нда, веселуха там у вас…

— Может, вы и правы были насчёт проклятия, тяготевшего над Луи Ламбером… Мишель Кретьен мечтает о создании всеевропейской федерации с единой валютой и общим комитетом управления, но утверждает, что её возникновению должна предшествовать великая война или революция, которая оставит всю Европу и, может быть, часть Азии — цитирую: в руинах, осыпанных пеплом и омытых реками крови… Себастьен Мэро, естествовед, был одержим взаимосвязями инстинктов размножения и самоубийства. Например, оплодотворяемая паучиха пожирает своего паука, а сама потом отдаётся на съедение новорождённым паучатам.

— Он тоже уже с праотцами?

— Да, больше года…

— … А ваша первая книга — та, которую раскритиковал Люсьен Шардон, — о чём она была?

— О нём, о Луи. Я хотел создать ему памятник, чтоб люди узнали, какой великий человек жил среди них, но страдания художника оказались никому не интересны.

— Опять страдания! Что ж вас так заклинило!?

— … С другой стороны, не нужно думать, что это… безумие витает только средь моих друзей. Люсьен, никогда не встречавшийся с Луи, привёз в Париж роман о Варфоломеевой ночи, в котором оправдывал её инициаторов. Семнадцатилетний мальчик!..

— Я думал, он только стихи складывал.

— Нет, он мог бы быть неплохим прозаиком. Рукопись его «Лучника Карла IX»…

— Какого к лешему лучника!? В шестнадцатом веке уже во всю палили из аркебуз и мушкетов.

Даниэль не сказал того, о чём подумал, тем более, что его отвлекли шаги и речи новых посетителей Фликото. Эжен доел своё варенье:

— Ну, слава Богу. У вас есть ещё что ко мне? — а то я ухожу.

— … Раз уж вы взялись мне помогать, раз показали дно общества в лицах…

— Ближе к делу!

— Может, покажете теперь… высший свет?… Моя мечта — посетить дом какого-нибудь молодого аристократа, посмотреть, как там всё обставлено, чтоб просто не допустить глупого ляпа, описывая современное богатое жилище. Какая мебель в моде? какие обои? картины?… Нет, я, конечно, мог бы пойти в магазины, мастерские, но это не то. Нужно видеть каждую вещь в контексте обстановки, в ансамбле,… вдохнуть запах каждой комнаты… В то же время в идеале это должен быть дом типичный, без особенной оригинальности, какая отличает, например, вашу квартиру… Я слишком обнаглел, да?

— Нет. Всё решаемо. Заходите послезавтра.

— Куда? Во сколько?

— Ладно, сам за вами зайду в час, — Эжен уже стоял у выхода и говорил через ползала.

— Дня? Или ночи? — не успел спросить Даниэль.