Эжен не понимал, который час, едва не заблудился по пути домой, а добредя наконец до своей постели, упал ничком, не разувшись, не стряхнув снега с плеч.
Во сне он спускался к реке по скользкому от осок косогору, уплетённому дикими бобовыми, усыпанному крупными розовыми зевами цветков чины — лепестки в варикозной сетке, белые волоски — из всех складок… Не успев дойти до берега, оказался уже на середине реки по горло в воде, без дна под ногами, но без страха и риска утонуть, только холодно было. Видел вокруг набережную Умо под то ли грозовыми, то ли снежными тучами, пустые плоты для полоскания белья. Затем пейзаж пропал и возник рябиновый ствол с округлым, приморщенным выростом, и вторым, и третьим…
Сел, стирая с глаз сажу забытья, дрожа и задыхаясь. Хватаясь за изголовье кровати, за спинку стула, дошёл до окна, открыл, собрал снег с внешнего подоконника, съел, запил кислородом. Хорошо, что зима. Подставил уличному ветру мокрую спину, осмотрел тёмную комнату.
Что за шорох? — Тараканы сбегаются к камину, прячутся в его кладке. Живые существа.
Эжен понимал их с того раннего июньского утра, когда на двенадцатом году, гостя в поместье своего многоюродного дяди, маркиза де Пимантеля, удрал до солнца в огромный, до неприличия уже английский парк, прошёл насквозь его росистую дебрь и попал в низину, где меж ивняком, березняком и черёмушником вилась узкая тропка к Нуаре, одному из двадцати местных притоков Шаранты. Всюду свежая сильная трава. Через неделю/другую она поднимется выше человеческого роста. А сейчас её обильней, чем жемчужины тумана, облепляют улитки. С ними творится что-то невообразимое: один из рожков раздут, удвоен в длине, в ширине — ушестерён, и по нему от основания до кончика бегут узорные кольца: все оттенки зеленого, белого, серого, палевые промельки, чёрная крапка наверху; второй весь окутан густой прозрачной слизью. Многие из них, таких обычных, и так жутко, на стыке отвратительности с красотой преображённых тварей, слипаются с другими. Изменились ли те, Эжен не запомнил, уже слишком потрясенный, но в своём возрасте, со своим чутьём он решил, что здесь вершился смысл существования этих бедняжек, что-то сильнее самой смерти: на земле он заметил растоптанного моллюска, но и из жалкого месива вздымался, переливаясь, полосчатый рог. И Эжен больше не мог шевелиться, втиснутый в плоть неподвижного сырого воздуха, втянутый во всесущую оргию: одна и та же похоть — в запахе зелени, в усталых голосах птиц, в стонах гнуса. Полсотни комарих впились ему в спину и в руки, в шею и в лицо и выкачивали его кровь, чтоб согреть и насытить свои плодоносные утробы — он даже сдувать их не смел…
— Сам ничего не чувствуешь, так хоть армию свою пожалей! — ворвался голос Эмиля, чиркающего у камина, — … Блин! Клоуз де-виндов уже плииз!.. Спасибочки! — разгоралось слабо, и сосед всё подкармливал пламя клочками бумаги и щепками; он был навеселе, — Рафаэль заходил, ждал три часа и дольше просидел бы, не всучи я ему свой выходной цилиндр. Он тут ещё с Максом завис (тоже пробовал тебя проведать — а где ты был?); ну, они, разумеется, забазарили: этот опять про силу воли и воображения, про внедрение оной в человеческие полчища, грозовые тучи и самое солнце, а Макс возьми де отчубучь: для меня, говорит, образчиком могучей волевой фантазии был бы онанист, которому не нужны руки. Во даёт, да?
— Наверное.
— А ты чего такой загашенный?
— Только что от Нусингенов…
— Тебя поймали и заставили жениться?
— … Не гожусь я для этого. Никак.
— У тебя не получилось? — спросил Эмиль серьёзнее.
— Прости, что заговорил с тобой об этом…
— Ничего-ничего, всё нормально! Выкладывай! — любознатель сел к Эжену на кровать.
— … Я знаю, что покажусь малодушным, отказываясь терпеть то, что терпят все…
— Вэйт-вэйт-вэйт! Добавь конкретики… Получилось или нет?
— Ох, право, лучше тебе отвалить…
Эмиль ограничился тем, что отсел:
— Ведь мы друзья, Эжен! Доверься мне! Только попонятней… Вы что, поссорились?
— Нет! Я хорошо воспитан, знаю свою обязанность, и в жизни ни один мой мускул не перечил мозгу! Но — Господи! — какая это мука! Славно умираешь — умираешь… совершенно напрасно!
— Что значит «напрасно»!? Ты доставляешь удовольствие своей даме!
— Чушь! Ей моя судорога, моё истощение как раз ни к чему.
— А самому тебе это не по кайфу? — Эмиль стремительно трезвел.
— Что ты мелешь! — душа от тела отрывается!..
— … Вообще да… Но и в этом есть свой благой смысл. Никого не забудет курносая, но я верю, что в предсмертных корчах мне даже помимо желания, чисто в силу привычки вспомнится моя любовь, моё счастье — только так и можно побороть этот немыслимый ужас, сохранить себя для иного мира, понимаешь?
— Я и так не боюсь смерти.
— Чего ж ты тогда угибаешься?
— Мне плохо! Я слабею!
— … А тебе никогда не казалось, что у тебя сил больше, чем нужно человеку?
— Нет. Сила каждого — это сила всех. Вы разбазариваете её чёрти на что!..
— О, жарко стало, — Эмиль кивнул на тараканов, проворно расползающихся по стенам и потолку, — Лук, май френд: по моему опыту, перестараться в постели — это не фатально. Если ты снимешь плащ и сапоги, полежишь ночь в покое и тепле, то к утру у тебя будут все шансы встать готовым на любые подвиги.
— Ладно, посмотрим.
— … Ты мне совсем не нравишься, брат… Что, вот так прям и плохо?… Может, тебе Орасу показаться? с Максом перетереть?… Если тебя мучит то, что все всегда и везде признавали удовольствием…
— Кто все, Эмиль? Каждый знает лишь своё.
— Ну, так послушай, кто что говорит.
— Верить похабной брехне надравшихся неудачников?…
— А книжки ты читал? Не обращал внимания на то, что и поэты, и прозаики, и хохмачи, и зануды волей и неволей подтверждают, что любовь сладка?
— Правильно! Это же всё пропаганда.
— Чего?
— Возобновления человеческих ресурсов. Армия, производство, налоги, обслуживание — власти нужны люди, и ничего нет странного в многотиражных призывах строгать их…
— Даааа!.. Такого бардака ни в одной голове больше нет!.. Если и есть на свете какая-то зомбёжка свыше, то она скорее про другое — про самоубийство, более известное как героизм.
— Чтоб геройски пасть, сперва надо родиться.
— … Когда ты начинаешь умничать… — это просто страшно!
— Видишь, чем плоха слабость: вместо того, чтоб что-то делать, говоришь. С обидой. С обычной злобой беззащитных. В отчаянии. Не находя другой опоры,… кроме лжи… Прости меня ещё раз. И позволь попробую заснуть.
Эжен развязал шнуры плаща, чтоб закутаться в него, поджимая босые ступни: один носок ещё на улице забился в нос сапога, второй же только что застрял в голенище.
Эмиль опомнился:
— Это ты извини! Портвейн какой-то палёный попался. И Рафаэля принесла нелёгкая! А главное, Береника весь день и всю ночь в театре: там у них какая-то премьера… Мне так плохо без неё…
— Расскажи о ней. Как вы познакомились?
— Я вроде уж рассказывал.
— Нет.
— … Это не слишком весёлая история… Она родом из нормандской деревушки; какой-то местный козёл над ней посмеялся, родители были строги, ну, и она сбежала сюда — не за лучшей жизнью, а спрятаться от всех, и поступила разнорабочей в «Жимназ», чтоб иметь доступ к средствам маскировки. Она прилепила ко лбу, подбородку и шее нарошенские бородавки, под глаза — накладные мешки, нарисовала морщины от ноздрей до челюстей, а гладкие руки скрыла под митенки. Всем говорила, что ей тридцать восемь, хотя было только восемнадцать-девятнадцать. Никто не присматривается к уродству, но однажды за кулисами кто-то из ребят особенно популярно пошутил — засмеялись даже уборщицы, и я услышал во общем кабаньем хрюко-визге её синичкин голосок, увидел блеск меж её серых от грима губ и с тех пор наблюдал за ней тайком, а через неделю слежки стал свидетелем чуда: она снимала маску перед сном, у большого зеркала, со двух сторон освещённого. Тут я и влюбился. Но открыться не случалось. Я не то чтобы робел. Мне хотелось получше узнать её жизнь, ну, чтоб не накосячить сразу; ждал какого-то момента… и дождался такого, что никогда себе не прощу: её хозяйка и любимая подруга Корали (ты помнишь) умерла, не скопив денег на гроб и яму; у хахаля её, лоха неувязанного, тоже свистело в кармане. И девушка моей мечты решила подработать в квартале Дю-Тампль. Слава Провидению — я оказался там же. Есть у нас такой фрилансер Жуй; он тогда выслеживал де Люпо, но одному ему было страшно, а я его пожалел. Идём мы, идём, и вдруг вижу возле очередной кучи розовых мочалок — цветастую шаль, у которой я готов был целовать углы и бахрому! Но как-то я опять же не решился подбежать к ней с каким-нибудь благородным воплем, а подкатил сообразно обстановке, отпустил подобающий комплимент и спокойненько предложил свою компанию. Она согласилась. Мы нашли свободную клетушку с койкой и порнообоями. Вот тут я преклонил колена, назвал её по имени с мадемуазелью и вывернул всё своё сердце. Она разревелась в три ручья — именно так, и я яснейше слышал в её взвывах: где же ты был раньше, обормот! Ведь признайся я сразу, уж вместе мы не дали бы погибнуть Корали! Но в глаза она мне никогда не говорила этого. Сказала только, что ей нужно двести франков, в долг. Угадай, сколько было у меня в кармане?… Четыре. На долбанный фиакр… За всю остальную ночь мы объездили весь Париж, заняли, наверное, у семидесяти человек. В какой-то момент это стало прикольным. У шести утра любимая задремала на моём плече в районе Лагарпа. В девять мы заплатили за похороны. В три покойницу отпели, в пять — закопали — всё без меня: я покупал цветы, мармелад и золотое кольцо. В шесть я отыскал мою невесту. Она прямо в своих бородавках поцеловала меня у двери, поблагодарила за всё, но сказал, что пока не может уйти ко мне и бросить «несчастного Люсьена». Но через неделю мы съехались…
— А Люсьен?
— Пропал.
— Вы искали его?
— Нет, мы искали тебя…