Потребность вымыться стала для Макса необоримой. Он строго попросил детей не тревожить его до утра и окунулся в свою просторную одинокую ночь.
Одежда словно сама собой облетела. Макс осмотрел, всё ли готово. Встал обеими ногами в пустой деревянный таз (думая об Эжене), зачерпнул ковшом горячей воды и тонкой струйкой полил на себя, растираясь левой рукой (думая об Эжене), смочил, намылил волосы, окатил, потом ниже, густые, белые, как на животе у горностая; надел шершавые перчатки, покрутил в ладонях мыло и снова пустил их гулять по груди, плечам и ниже; тщательно отполировал шею, талию; новый ковш, не спеша; любовно огладил богатые, хоть и неброские мускулы в жемчужно-атласной коже; для лица — специальный лосьон.
Осушившись, налил себе вина, глотнул (думая…), лёг теменем к выходу, поудобней, расслабился, потёрся губами о кончики пальцев, но что-то отвлекало — сам этот диван, пропахший Эженом — его грязным телом и чистой душой…
Борясь с желанием укрыться, Макс ухватился за соломинку сигареты. Обратно нельзя.
Вот он раскинулся на чёрном — нарцисс — белый цветок о шести лепестках: руки, ноги, голова и её кумир-антипод, безразличный ко всему, что его не питает, и — почти всеядный, и это его час. Макс приподнял голову, посмотрел, почтительно укрыл шёлковым платком, да, тут не панибратская терпимость просвещенца, но поклонение мистика.
Убеждённый в том, что делает лучшее из возможного, он предался фантазиям — о лесной девушке, прижатой к земле упавшим ей на спину деревом; она не травмирована, только не может подняться; прутья скрывают её, видно только самое необходимое и интересное — её длинный хвост (крысиный? змеиный?…) и его прелестные окрестности; он ветвится нашесть, и каждый отводок — это раздражённое жало. Макс старательно воображал ощущение от уязвления им: осиный укус, быстро проходящий в жар, нет, даже в только сильное тепло — таким страданием вымышленной нимфы он мог наслаждаться без протестов совести и вкуса, оставаясь в честном сочувствии и желании поскорей избавить жертву из её западни…
Перестав вскоре нуждаться в жестокой живой картинке, он не отправил её в небытие, а довёл, побарывая сон, до доброй развязки — освобождения, излечения красавицы; лишь затем пробормотал: «Господи-Боже» и отключился.