Как выглядит обиталище журналиста? Орас воображал комнату, обитую дорогущим голубым шёлком, вдрызг забрызганным, засаленным, исчёрканным, многими местами порванным; большое круглое зеркало в бронзовой раме — покрытое пылью, загустевшей до подобия мастики; люстру размером с мельничный жёрнов — всю в паутинах. В общем, нечто безвкусно-дорогое и испорченное, как сама жизнь этих жалких продажных людишек. Он вполоборота встал перед дверью Эмиля, разглядывая огромный сундук, пару вёдер, гору каких-то палок и дощечек в углу, и постучал в неё локтем.

Открыла Береника. Вместо ожидаемой горькой затхлости пахнуло сладким уютом — к завтраку жарились пшеничные гренки на коровьем масле и варился кофе, чей аромат ладил с табачным дымком.

— Вам кого?

— Господина Блонде.

— Милости просим!

Однокомнатная квартира вмещала в себя слишком много вещей, чтоб обстановку можно было назвать опрятной, и всё-таки здесь соблюдался порядок. Вся правая от входа сторона принадлежала хозяину. Вешалкой служила дюжина гвоздей, вбитых в торец книжного шкафа, тянущегося до перегородки, пёстро обклеенной винными этикетками, какими-то афишами, вырезками из журналов. На гребне перегородки выстроилась шеренга из четырнадцати одинаковых зелёных бутылок. Под ней стоял стол о четырёх соломенных стульях. Там сидели два молодых человека и двое детишек. Один из взрослых развлекал малышей, вырезая что-то из бумаги; другой читал, через каждые две минуты разрезая страницы.

Левая, кажущаяся большей сторона принадлежала женщине. У входа поворачивался в комнату буфет, в углу поблёскивало трюмо, дальше по стене — высокая этажерка, заставленная банками и бутылками, коробочками и мешочками со всякой кухонной сушёнкой и сыпучкой; по её краям свисали пучки трав, над плитой висел большой венок из лавровых веток, уже несколько пощипанных. А там до угла — стол для стряпания, под которым громоздились пирамиды из кастрюль. На стене муха не втиснулась бы между висящими хлебными досками, половниками, ножами, прихватками и прочим добром.

Небо глядело в комнату из рамы, обитой несколькими слоями войлока, бывшего когда-то пятью цветными одеялами. К стеклу крепилось несколько красивых бумажных снежинок. Весь подоконник был ящиком с землёй, откуда лезли хлипкие ростки петрушки и мощные стрелы лука.

— Мне нужен господин Блонде, — повторил медик.

— Дац ми! — радостно отозвался парень с ножницами.

— Я к вам по просьбе Эжена де Растиньяка…

Через двадцать минут Эмиль и Орас катили к старой кордегардии. «Я так и знал, что с этим неувязком чего-то да стрясётся!» — скороговоркой бормотал журналист, ёрзая, ежесекундно заглядывая в окошко фиакра, тиская в объятиях свёрток тёплой одежды.

Доктор молчал, дремал; его желудок блаженствовал, расщепляя гренку.

Эжена они увидели сидящим на известном диване. Возле него хныкала старуха, у которой со вчерашнего дня не вернулась домой внучка. Кроме них в кабинете был только малозаметный дежурный — сменщик Марквара. Эмиль бросился к другу:

— Ну, ты даёшь, кошкин ты еж!

— Правильно наоборот: ежкин кот, — ответил Эжен, почти величавым жестом отклоняя эмилев порыв надеть на него носки. Эмиль снял для него с себя ботинки, шерстяной жилет, пальто, шарф, шляпу, сам нарядился в принесённое, холодное, тараторя всякие прибаутки. Фиакр ждал их недолго. На обратном пути журналист принялся расспрашивать про бал: кто был и как был одет, как развлекались, что подавалось из напитков; молодой барон покорно и подробно отвечал по всем пунктам, вызывая у собеседника восторг за восторгом.

— Вам не кажется неуместным ваше любопытство? — не вытерпел Орас.

— Ничуть, — не сморгнул Эмиль, — Я ведь кто? — секретарь света. Мне к полудню сдаваться в хронику, а тут такое зажигалово! Эжен, гоу-он!

— Эжену сейчас нужен покой.

— Покой на кладбище. Айм щу? — спросил болтун у благородного соседа.

— Щу. Гольдене вёртер, — кивнул тот.

Орас мысленно выругался и молчал до самого входа ((идти к себе — в холодную каморку, где и куска хлеба не завалялось — Орас совсем не спешил)) в эженову квартиру, где ждала та же компания, что завтракала этажом выше. Эмиль гаркнул с порога: «Я — работать» и убежал наверх. Береника дожаривала яичницу и кипятила чай; она сказала: «Я бельишко вам приготовила — в спальне».

Общество было нужно Эжену, как воздух, но Рафаэль читал в гостиной, а Орас, увидев еду, забыл, кто такой Гиппократ. Женщина и дети, разумеется, не могли составить ночному страдальцу компании.

Глаза отказывались узнавать комнату; дух камина драл лицо. Эжен сидел на полу, поджав под себя ноги и, пытаясь избавиться от ужасов кордегардии, рвал, словно бумагу, и жёг свою полувлажную одежду: исподнее, жилет, фрак; брюки не спалил, но отбросил в угол, потом сидел, согнувшись к коленям, держась за голову, качаясь избока-вбок. Вот бы, на самом деле, сойти с ума… И так жить не хотелось, а теперь — … Почти потеряв сознание от тоски, Эжен вдруг озарился новой, самой большой и радостной идеей, верой, что сумеет уничтожить всё то зло. При том ему казалось, что на висках набухает вторая пара глаз и ещё один на лбу, они вот-вот размежатся, но это не страшно, это так и надо… Он навешал и намотал на себя новые тряпки, вернулся к людям.

Много ли, мало ли прошло времени в его отсутствии, но Эмиль уже сидел за столом, обмахиваясь листами с готовой статьёй:

— У меня всё готово. Вот только не знаю, какой заголовок лучше: «Забастовка львиц», «Сколько нужно дам для удачного бала?» или просто «Без женщин»?

— Зачем ты вообще хочешь подчеркнуть именно то, чего там не было?

— Одни женщины на уме, — буркнула Береника.

— Не у меня — у читателей!.. Ладно, по дороге что-нибудь придумаю.

— А вы чего такие грустные, ребята? — спросил Эжен у Полины и Жоржа. Они долго молчали, наконец мальчик вымолвил:

— Мама воскресла.

— Макс привёз её!? А почему я узнаю последним?… Что не так?

— Она потеряла рассудок, — проронила Полина. Береника вздохнула:

— Это уж точно! Я была там с ними, всё видала: она кричала, как резаная; деток то отталкивала — исчадья, дескать, греха; потом за ним на коленях ползала, вопила, что зачем-де родила их, лучше бы всем было умереть…

— Не повторяй! — взмолилась Полина со слезами.

— Прости, моя радонька, — Береника обняла её за голову и поцеловала, — Я уж увела их сюда от всех этих страстей.

— Надо немедленно ехать к Максу!

— Я готов, — откликнулся Эмиль, — Только давай по пути заскочим в редакцию.

— И я с вами, — подал голос Орас.

— Хорошо. Врач нам очень кстати.

— Тебе лучше остаться, лечь в постель…

— Без разговоров.

Пока Эмиль бегал со статьёй, Эжен и Орасом ждали в фиакре.

— Спасибо, что пошёл с нами, — сказал Эжен.

— Если кому-то нужна моя помощь, то это мой долг… А то, что я тебя не отговорил от новых шатаний по улице, — непросительно!

— Брось. Я всё равно уже не жилец. Завтра/послезавтра ты поставишь мне диагноз «воспаление лёгких» или «менингит». Главное теперь, чтоб с Анастази всё было хорошо.

— Анастази… Я её знаю?

— Да. Это старшая дочь господина Горио, графиня-вдова де Ресто.

— А Макс?

— Максим де Трай, отец её детей.

— … Эти люди тебе дороже собственной жизни? Почему?

— Потому,… что я люблю их.

«Тебе некого больше любить?» — хотел спросить медик, но в голосе Эжена темнела скорбь надгробного прощания, и Орас решил не соваться в его чувства.

Вторую половину пути Эмиль рассказывал про Верну и его дурацкую привычку в разговоре нарочно, для потехи переставлять слоги и звуки, чтоб получались слова типазегата, лопоса, воголазок.

После подъёма на шестой этаж обеспорядоченная комната Макса показалась Эжену заселённой зелёными шмелями. Макс выглядел плохо, видно было, что он не спал ночь, а то и не одну, очень мало ел последние дни и потратил много сил на провальное дело. Он сидел спиной к камину. Одну половину его лица освещало жёлтым, другую густо затеняло.

— Вы рано, — молвил он, не вставая, — Кто это с вами?

— Орас Бьяншон, доктор.

Эмиль издал такой звук, будто ему в лицо прыснули холодной водой, скорчил гримасу возмущения, но пока смолчал, насупился и затаился.

— Что Анастази?

Макс понурился, качнул головой:

— В дороге я держал её под гипнозом, а здесь освободил… В старые времена её сочли бы бесноватой. Когда Береника увела детей, стало совсем страшно: она выла, как зверь, кидала в меня всё, что могла поднять. Посмотрите кругом… Я закрыл её в спальне. — Притихла… Заглянул — а её нет, вылезла в окно…

— И?!!

— Я почти час искал её на крыше. Нашёл совсем замёрзшую, бесчувственную. На ней ведь только одна монашеская рубашка, а там такая метель!.. Пока я её нёс и укладывал в постель, она укусила меня за руку, точней… попыталась укусить,… а то, на что ей хватило сил, было скорей похоже… на поцелуй…

— Не отчаивайтесь, — тепло сказал Орас, — то, что ваша дама переохладилась, конечно, нехорошо, но женщины слабы лишь сточки зрения литераторов, с медицинской же — они очень выносливы, ну, а про женское безумие все мои коллеги говорят, что оно лечиться легче простуды.

Макс наконец зафиксировал взгляд на посетителях, причуялся, встал, подошёл к ним; в его глазах угас вопрос и загорелась злоба, адресованная Эжену:

— И в какую канаву ты увалился вместо того, чтоб идти на бал? — просипел он, поднимая руки в покушении на побратимово горло. Эжен отвернулся, бросил спутникам:

— Расскажите ему, — и скрылся за спаленной дверью.

Анастази скорчилась в углу на кровати, закутанная в старый тёмный плащ. Она не спала.

Нигде, даже в зеркале Эжен не видел настолько изуродованного человека: лицо сначала долго иссыхало, потом всё распухло от плача, глаз было почти не видно за серыми мешками, от пышных волос ножницы оставили жалкую стерню не длинней мизинечной фаланги, зато на шее торчали и загибались длинные чёрные проволочки, и над губой выросли усики, так что несчастная даже на женщину не была похожа. Эжен подсел к ней:

— Анасиази, (- посмотрела — ) вы меня узнаёте?

— Да, — ответило тихо и простужено, — ты заботился о папе… Где мы?

— В Париже…

— Парижа больше нет.

— Из окна видно купол Дома Инвалидов — его красиво освещает солнце…

— Это не тот, не настоящий Париж, приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего; стена его была сложена из главных женских приманок, нашпигованных теми шпажонками, что обретаются в монастырских гульфиках, но краеугольный камень этой стены рассыпался, и рухнула она вся, а тёмные силы смели город с лица неба…

Эжена смутил диссонанс евангельского и площадного, но он напомнил себе заповедь аналитиков: слова — это информация, а информация что пища — усваивается, если переварить.

— … Краеугольный камень… — это ты и Макс?

— Когда нет веры человеку, есть ли разница, жив он или мёртв? Предатель — это ничто. Этот город — ничто. В этом небе — пустота… Любовь умерла.

— Да, я знаю! Твой Отец унёс в могилу всю любовь земли. Но — слышишь? — Его могила вскрыта, и Он вернул нам своё сокровище. Посмотри, — показал свою ладонь, — тут имя твоей сестры, а у Макса — твоё вписано на строку жизни… Он не предатель. Он просто заблудился во тьме, покрывшей мир, когда к Отцу пришла смерть.

— Не позволяй ему меня насиловать.

— Ну, конечно. Я останусь, чтоб охранять тебя,… сестра,… — окно в глазах Эжена расслоилось, и бледные прямоугольники поплыли по густо краснеющей комнате, — Ты отдыхай сейчас, не бойся ничего,… — кое-как поднялся и почти ощупью покинул спальню.

Его ждали, молча и покуривая. Дым и воздух из открытой форточки слегка бодрили, и всё же Эжен снова сел, думая себе, что встанет нескоро, а то и вовсе никогда.

— Как она? — спросил Макс, глядя не менее беспомощно, чем его пленница.

— Узнаёт людей, но рассказывает о небесном Париже, огороженном всякой стыдобой…

— Это моя выдумка. В любовном забытьи Нази являлись апокалиптические видения — мне надо было как-то её успокоить, примирить с этим, а заодно убедить, что мы творим не грех, но самый праведный труд, и я вспомнил Рабле… Как ты сам?

— Как будто поцеловал взасос чумную крысу, сдохшую позавчера, — такая дрянь во рту; суставы выламываются,… глазам жарко…

— Эжен!..

— Макс, не извиняйся перед ним! — поймал момент Эмиль, — Ты знаешь, с кем он нас заставил общаться? С последнейшим снобом! — все остальные в недоумении уставились на него, а он — гневно — на Ораса, — Доктор, говорит ли вам о чём-нибудь имя Этьен Лусто? (есть у нас такой крендель) Так вот с ним этот господин изволил учиться в одном классе и даже жить по соседству, а теперь наше светило медицины даже не здоровается с другом своего детства, и всё почему? Отчасти из собственной чёрствости, отчасти из-за идей, нахватанных в новой компании! На улице Четырёх Ветров тусуются ребята, считающие себя высшими умами только потому, что вдесятером зарабатывают меньше, чем Береника. Они себе там и политики, и артисты, и философы, и натуралисты, а всякие простые клерки, журналисты (я не говорю уже о светских людях), по их мнению — шваль! Год назад в этот лоховник внедрился было Люсьен Шардон (или де Рюбампре — кому как нравится), толковый кексик, твой, вроде, Эжен, земляк; ну, он быстро просёк, что таким маккаром вовек не подняться, и дёрнул в газету — так эти благородные души, вместо того, чтоб сказать, типа: «гуд-лак, малыш! если что, обращайся», зарядили втирать ему, что он на дурнейшем пути, недостойном его мозга и таланта; что самое, блин, лучшее — горбатиться полгода над одной повестушкой, сося лапу и храня зубы в укромной месте. Наш юный гастролёр пропаганде не внял, но компромат усвоил и стал вести себя в профессии так, будто и впрямь любая редакция — ментальный бордель. В один прекрасный день главный гений выпустил книгу, а Люсьену его воображаемый сутенёр намекнул её разгромить. Светлая головушка поплёлся к автору, и вот в своём святилище дружбы юродивый д'Артез сам надиктовал на себя зарез, а, когда вышла статья, этот кретин Кретьен…

— Довольно! — вскричал Орас, багровый, как гранатовое яблоко.

— Да уж, — сказал Эжен, вымученно улыбаясь, — Можно подумать, эти парни поколотили тебя в подворотне.

— Ну, если этого и не случилось до сих пор, — предрёк Макс, — то в скором времени жди, — и чуть заметно подмигнул в сторону Бьяншона.

((Вот так Эмиль и Макс по обоюдному умолчанию перешли на «ты»)).

— Мне по фигу! — рубанул Эмиль, — Я правду говорю! Кретьен отыскал Шардона, наплевал ему в лицо, а потом пристрелил на дуэли.

— Так Люсьен убит? — как будто испугался Эжен.

— Нет, — ответил Орас, — Господин Блонде сам не знает, что несёт. Люсьен выжил. Я сам его лечил.

— Ага. Только, раненый, он не мог работать. Его девушка с ног сбивалась, сама слегла и вскоре умерла. А кто она была для этих ханжей? — презренная актриса!.. Лучшая подруга, названная сестра Береники…

— А где он теперь?

— Люсьен? Спроси у господина лекаря. Который на днях сообщит друзьям отрадную новость: граф де Трай со своей любовницей живет в грошовой каморке…

— Угомонись, Эмиль, — потребовал Макс.

— Ладно. Моё дело — поведать, ваше — забыть. Пойду. Да завтра.

Эмиль ушёл. Орас чуть не плакал. Эжен был на пороге обморока. Макс посмотрел по сторонам и утомлённо предложил врачу осмотреть Анастази — не зря же он сюда шёл… Оставшись наедине с Эженом, он ощупал тому лоб, заглянул в глаза, вдохнул изо рта и, начиная раздевать больного брата, простонал:

— Ну что же ты делаешь! Ведь мы едины не только вдвоём, но и вчетвером…

— Покажи Нази своё клеймо, — Эжену начинал отказывать язык, он торопился говорить, — и не принуждай её ни к чему. Она очень просила.

«Это ты просишь, это тебя я заставил!.. — подумал Макс в раскаянии, — Но как иначе! Вам ведь ничего не жалко, тёмным душам!..»

— Но я должен бороться за любовь!

— Любовь — — яблоня на пепелище — — оживёт или нет… — Божья воля… Значит, видения?… Слышишь меня? Солнце уже село? Спать охота… Глазам… жар…

Макс погладил его по лбу кончиками пальцев, потом отошёл к порогу, открыл холодную тумбочку, вытащил кусок варёного телячьего сердца, треть булки, початую бутылку бордо, банку с одиноким корнишоном, банку с грушевым повидлом и коробку вафель, выложил всё на стол, поставил посуду и стал ждать Ораса. Тот вернулся минут через семь, всё такой же красный, вертя в руках замасленные пальцами очки.

— Давайте пообедаем, — пригласил его Макс.

Медик уныло пожевал, кисло запил и начал отчёт:

— Мне, сударь, нечем вас порадовать, если жизни этих двоих вам дороги. У госпожи Анастази подорваны нервы, нарушена работа воспроизводительных органов и, возможно, начинается туберкулёз. С Эженом… Он спит?

— Да.

— С ним ещё хуже. Он промёрз до мозга кости и хватанул чёрт знает каких инфекций в ночлежке. Но даже если случится чудо, и прошлая ночь его не угробит, это сделает редкое, возможно, недавно появившееся и ещё неизученное заболевание. Одно из предлагаемых его названий — анорексия. Описано лишь несколько случаев, но все с летальным исходом. Наиболее показателен пример герцогини Дез Эссент: женщина тридцати четырёх лет, замужняя, мать одного ребёнка, жила в покое и достатке — и вдруг умерла… от голода. Её муж нанял самого Деплена, чтоб вскрыть труп и выяснить причину смерти, но лучший хирург Парижа ничего не обнаружил: ни опухолей, ни давних эрозий, ни каких-либо ещё патологий; она просто в какой-то момент перестала есть, по всей видимости, не чувствуя при этом голода. Деплен предположил, что тут имело место психическое отклонение, возможно, распространяющееся по наследству. Знаете, как звали покойную герцогиню в девичестве? Амели де Растиньяк… У Эжена та же картина: одни не курят, другие не пьют, а он — не ест.

— Зато пьёт и курит, — задумчиво оговорил сквозь пальцы Макс.

— Дело не шуточное. Он истощён до крайности и умрёт, если не восстановить аппетит. Впрочем, поздно… Как жаль! Мог бы стать замечательным человеком… Я зайду завтра утром. Не надо, — отверг протянутую купюру, — До свидания.