В десятом часу, когда Рафаэль ушёл завтракать к Эмилю, Эжена разбудил какой-то тип в лимонных перчатках, пурпурном цилиндре и пышном бирюзовом галстуке, за которым было трудно рассмотреть фрак. Этот франт со вчерашнего дня не брился и, судя по свинцовому оттенку губ, квасил полночи.
— Имею честь видеть барона де Растиньяка?
— Да. Кому и чем могу служить?
— Я Бисиу, журналист. Принёс вам сотню франков.
Эжен поднялся, отряхнул одежду, привычно проверил карманы…
— Ну, давайте.
— … Смею рассчитывать, что вы дадите мне за них двести…
— С какой радости?
— Вы обещали.
— Кому?
— Вообще.
— Что?
— Возвращать двести франков тому, кто даст вам сто.
— Не даст, а отдаст, сперва заняв эту сотню. Вам я сроду не ссудил ни сушки ((одного су))…
— А вы представьте себе, что таки-ссудили! что вам стоит? Мне по зарез нужны деньги!
— Они у вас есть.
— Этого мало!..
— Вас ждут Пальма, Жиргоне и Гобсек — они как раз отстёгивают тем, кому не хватает, а я мой кошелёк храню для настоящей голытьбы. Катитесь, милейший.
— Сукин сын! — плевался Бисиу на лестничной площадке, не так уж и расстроенный в действительности: сотня эта не была у него последней, просто хотел проверить слух, который сам же считал глупым; тащился зря в чужой квартал — вот, что досадно…
Макс не успел поднести спичку к полузасыпанной углём картонке: услышал плач из спальни.
— Какой ужасный сон! — всхлипывала Анастази, — Целая планета на глазах моего духа раскололась, разбрызгивая магму, как яичный желток, и небесный город обрушился разом — я думала, страшней ничего уже не может быть!.. А оказалось,… может… Слушай, это о тебе… Помнишь восточную казнь, когда человека сажают на кол? — то же было с тобой, только ты висел на дереве, похожем на яблоню или сливу, оно проросло тебя снизу вверх и отовсюду выпустило ветки, пронзив тебя в десятках мест. Не знаю, был ли ты в сознании, но ни шевельнуться, ни издать малейший звук ты не смог бы: ствол затыкал тебе рот, толстые сучья торчали из подмышек, из живота, из шеи; мелкие — прокалывали и растягивали в стороны руки и ноги. Впрочем, всё тело было таким безжизненным, бескровным, иссохшим, но… Это самое чудовищное!.. Тот орган, которого у меня нет, а у тебя — один и столь почитаем… Там ты весь такими был увешан, они росли и на стопах, и на груди, и на лице — да, именно росли! как полипы-паразиты! одни — маленькие, словно младенческие и детские; другие — зрелые, воздетые, сочащиеся; третьи — отмирающие, почернелые, как яблоки, забывшие упасть до снега…
— Ты уверена, что это был я?
— Да. Во сне не ошибаются… Мне хотелось тебя спасти,… а провожатый сказал: «Оставь. Он даже не был тебе верен»…
— Что за провожатый?
— Ах, не знаю. Какой-то тёмный ангел… Тебе не страшно? Ты не понимаешь, что это значит!?
— … Думаю, так исходит твой гнев, твоя недоугасшая обида.
— А если это предсказание… твоей загробной участи!?
— … Это — очень точная аллегория моей жизни без тебя. А посмертия такого я ещё не заслужил.
— Но если всё в твоём настоящем тайно направляет тебя к этому исходу?… Я — я ведь только мешаю тебе подавить те страшные наклонности…
— Ты — единственное, ради чего я борюсь с ними, весь смысл моего сопротивления!..
— А Эжен?
— Что?
— Разве он тебя не дразнит ежечасно? разве он — не воплощённый вызов?…
— Он… — оружие в моей борьбе. Даже не так… Вы оба… Ты — весь мой мир, мой путь,… а он — мой свет.
— Тогда мой сон? -…
— Одно из многих глупых искушений. Мне не страшно.
Как по верёвке — из трясины, Анастази выкарабкалась по его руке из-под одеял, сиротливо угнездилась на его коленях, а Макс заметил на подоле её сорочки тускло-багровое пятно…
— Ты как будто рад?…
— Кончено, это же признак здоровья.
— … В монастыре у меня этого не было…
— Нужно сделать тебе специальную повязку. Пойдём.
Через минуту Нази сидела а табуртке у камина, грелась и наблюдала за огнём, а Макс вырезал что-то из чёрного стёганого жилета, уже держа наготове нитку с иголкой и декоративные шнуры. Анастази оглянулась на его работу:
— Не жалко тебе?
— … Вот анекдот о том, как поссорились Байрон и Браммел, полюбившие друг друга с первого взгляда, оба завзятые денди. Однажды Браммел отправился навестить товарища, но начался дождь, и первым же шагом из кареты несчастный угодил в слякоть, до порога же он добрался в совершенно грязных сапогах и, не смея предстать перед дорогим ему человеком в таком виде, топтался у входа. Байрон увидел его в окно и по мере возможности поспешил навстречу, открыл дверь и воскликнул: «Что ты застрял тут, Джордж!? Только суеверным вампирам нужно особое приглашение». Браммел ответил, что не хочет оскорблять его милую светлость видом своих грязных гамаш. «А, ну эта беда поправима,» — сказал Байрон, вслед за чем стянул с шеи недозавязанный по обыкновению галстук, кое-как согнул свои больные колени и вытер гостю сапоги. То ужаснулся, чуть не отскочил под ливень со словами: «С этого момента, милорд, мы с вами незнакомы! Я не могу общаться с человеком, жертвующим обуви — галстуком!» — «Это я не желаю вас больше знать! Мне ненавистен тот, кому галстук дороже обуви!», — крикнул в ответ Байрон, но имел он в виду другое: не может быть ему другом тот, кому его тряпки важнее его чувств… Давай примерим.
Развёрнутая, защитная повязка походила на утолщённую перекладину мальтийского креста, один конец был уже, другой — шире; к краям первого крепились тонкие деревянные кольца с гардины, к краям второго — длинные чёрные ленты. Макс положил изделие сединой на табуретку, по диагонали, попросил Нази сесть, ввязал ленты в кольца над её бёдрами.
— Ну, как сидит? Не жмёт?
Она встала, потрогала, повертелась:
— Нет, всё прекрасно.
— Вырежу ещё не смену,… только из чего?… — на Максе вместо лица висела алюминиевая маска…
— … Я так раскаиваюсь, что рассказала этот безумный сон!..
— Что?… Я выгляжу огорчённым?… Это из-за Эжена: беспокоюсь: он не зашёл вчера…
— Он просто мог не достучаться.
— О! стуком он не ограничился бы!..
Пока они так беседовали, Эжен входил в подъезд их дома, где его остановила старушка с пятого этажа, знавшая почти всё про всех жильцов и ни к кому не обращалась на «вы»:
— Твой друг — сущий изверг, — заявила, топнув оземь клюкой, — Всю ночь в его квартире голосила женщина, да так, словно её колесовали. Или, может, не одна. Я глаз не сомкнула!
— Я разберусь.
С порога он осмотрелся подозрительно, едва отвечая на приветствие, словно с обыском пришёл в притон. Макс как на грех вынес из спальни простыни, чтоб снести их прачке в соседний дом, — Эжену они показались сплошь забрызганными…
— Это что? кровь!? кровь!!? - подскочил, рванул за край и тут же ринулся на побратима. Тот чудом успел увернуться от пятиголового дракона, в который превратилась эженова рука, поймать запястье-шею и ужаснуться своей слабости против этого чудища. Анастази спасла любимого, перехватив вторую руку названного брата уже на смертоносном взлёте. Одно прикосновение женщины — и Эжен как будто обессилел…
— Дай сказать!
— Даю.
— … Нет. Пропусти! — Макс толкнул его со всей грубостью мщения и, запихивая на ходу бельё в мешок, прошипел в дверях: «shark's heart!».
— Эжен, успокойся, — Нази поспешно закуталась в максов чёрный халат, — Давай присядем, и я всё тебе объясню.
— Ты ранена! — я могу видеть это по лицу…
— И ты видишь, что мне больно?
— Боль — это ощущение зла. Многих людей оно не покидает ни на минуту, остальные всё равно его испытывают слишком часто, чтоб делать точные заключения, но, судя по цвету твоих щёк, ты теряешь кровь.
— И ты ни разу не видел подобное на лицах других женщин?
— Я обычно не смотрю на них в упор: это неучтиво. Потом я не всегда был так зряч. Или, пожалуй, не всегда понимал, что вижу… Или мне было безразлично…
— Потеря крови — это просто живая химия моего организма, в ней нет ничего плохого, если мне не больно.
— А так ли это?
— У меня только горло немного саднит — ну, от криков… Что с тобой? разве тебе не случалось кричать от радости? от наслаждения?
— Я не от всякой боли закричу.
— Это совсем другое!.. Ты не понимаешь?
— Нет.
— … Ты не знаешь женщин?… Разве Дельфина не допустила тебя к своим сокровищам?
— Нельзя об этом говорить.
— Можно! И, должно быть, для того мы и остались наедине, чтоб я… попробовала рассказать тебе… об этом чуде… В обычном состоянии мы… очень малы перед всем миром, затеряны среди других людей и вещей, чужды — почти всем и всему, и только в часы любви ты делаешься равновеликим миру, ты — весь претерпевание, но не различаешь свою и чужую силы, воли и власти; нет никакого страха, только — доверье; ты — само величие, огромие, твой голос — словно свет, который мерит небо до последних границ, и легче звезде удержать в себе лучи, чем тебе — свой крик…
— Всё это слишком складно, чтоб быть о недавнем. Сегодня ночью если и случилось с тобой чудо, то другое. Так откуда кровь?
— … Во время Всемирного Потопа многие люди спаслись на вершинах самых высоких гор, но есть им было нечего, и они придумали питаться кровью друг друга. Одни из них не выдержали и погибли, другие продержались до возвращения вод в океаны и сошли в долину; встретившись с семейством Ноя, они поняли, что не могут вернуться к обычной пище; что еду они видят теперь только в другом живом существе, и были несчастны, и проклинали радугу. Тогда Бог установил с ними особый завет и в качестве знамения окружил светлым кольцом Луну, а завет гласил, что отныне пятую часть месяца каждая женщина земли посвящена этим новым созданиям, предназначена им в пищу без ран и боли, если им хватит на то смирения. До сих пор большинство мужчин не прикасаются к жёнам в заветные дни — боятся вампирской ревности. Вот и Максим, отважнейший любовник, соблюдает их строже, чем раввин — субботу.
— Несусветная муть!
— Конечно, это только миф, но он призван объяснить неоспоримую реальность — со всеми женщинами происходит это и обычно не сопровождается болезненными ощущениями…
— Ладно, пусть! — чего не бывает на свете!..
— Тебе следует извиниться перед ним.
— Мъ-хъ…
— … Пока он вернулся,… может, расскажешь что-нибудь о себе?
— … Прежде всего… я не стоеросовый пень. Я в пасмурный день могу показать в небе луну, а в ясные ночи всегда вижу её целиком. Прочитав первую страницу, я уже знаю, что на последней. Бывает, сидя в Опере, сквозь музыку и крышу, я слышу, как скользят по небу облака. Бывает так: глотну вина — и словно вместо сердца виснет с ветки левого ребра тугая, дымно-порфирная гроздь, а по боками — сквозные розовые грозди лёгких. Я могу запомнить лица всех снежинок, севших мне на рукав; на глаз угадаю возраст любой сосульки; сосчитаю за полминуты все плоды на августовской яблоне. Мне не нужны часы — они уже есть во мне, где-то внутри уха. Моя кровь теплеет и холоднеет от приближения и удаления солнца, какая бы ни была погода… И всё-таки я дурак. Я не чувствую людей. Особенно женщин…
— У Макса всё наоборот: он — сострадатель от Бога, не то что способный — обречённый разделять переживания каждого, с кем соприкасается… Но я тебя перебила…
— Говори лучше ты.
— Нет, пожалуйста, рассказывай.
— Да о чём?
— Ну, например, о твоей обиде на родную семью.
— … Не помню, как это случилось и когда точно, сколько мне было — тринадцать? четырнадцать? — но я застал отца с матерью, и так мне это показалось зверско, что я его возненавидел. Какое-то время спустя мы пошли вдвоём на охоту. Ружьё было одно, нёс его я, и вот, уже вдалеке от опушки, я сказал ему стой! и прицелился в голову. Никогда раньше не видел, чтоб люди так пугались. Мне пришлось догадываться, что он просит объяснений, и я сказал, что он умрёт за то, что мучает маму. Тут с ним сотворилось что-то новое, кажется, он рассердился, и гнев пересилил страх, он стал ругаться, кричать, что главный мучитель — я сам. Мне это было непонятно, но я усомнился в своей правоте и опустил ружьё.
— Тебя наказали?
— Ещё чего! Я был главный работник и добытчик! Они молились на меня все!.. Правда, отец с тех пор от меня шарахался, а когда пришло время родиться Анри, среднему брату, старик запер меня в комнате, соседней с той, где всё происходило, и даже нарочно продырявил стену… Тогда я и узнал суть его обвинений и насколько они были справедливы. И ещё, наверное, понял, что любовь родителей ко мне невозможна.
— Поэтому ты с ними порвал?
— … Это не я… Они сами…… В мой последний приезд, не спустя и недели, ко мне пришла тётя (которую я считал своим главным другом) и сообщила, что будет лучше, если я уеду как можно скорее и как можно надольше.
— И накануне не было ничего необычного? Никаких ссор?…
— Нет… Лоре только что-то нездоровилось. Но у неё часто случались нервные приступы: её сильно напугали в детстве.
— И как вы расстались?
— Проще простого. Я встал пораньше, ушёл в город, на станцию, сел в дилижанс… и всё… Смотрю, Макс не торопится. А мне бы надо идти.
— Я не хочу оставаться одна.
— Что ж тут страшного?
— Тут много книг, и я боюсь, что сразу брошусь что-нибудь читать: я люблю книги, но они очень опасны. Обязательно попадётся что-нибудь о вероломстве, вражде, безвинных страданиях…
— Это да.
Дожидаясь Макса, Нази следила за огнём, а Эжен убрал купальную бочку и спустился за водой. На пятом этаже его, шагающего с полными вёдрами, догнал максов резкий оклик:
— Оставь мне, иди по своим делам.
Эжен передал ему ношу, глядя в ноги:
— Ты уж извини: трудный день вчера был.
— Вот что:… напротив Святого Сюльписа открылся мебельный салон, так будь любезен заглянуть туда и заказать для меня новый диван. Адрес помнишь?
— Святой Сюльпис…
— Мой — адрес.
— Мучеников 40/40.
— Деньги нужны?
— Да вроде есть.
— Ночуешь — у нас. Понял?… Всё.
Макс взбежал к себе и застал подругу с книгой:
— Нази!.. Ну, что ещё?…
— Деперье, — ответила она, сама печаль, — Только послушай: В провинции Анжу жил когда-то дворянин, который был богат и знатен, да вот только немного больше, чем следует, падок до увеселения. У него были три прелестных, обворожительных дочери в возрасте, когда уже самая младшая ждала битвы один на один. … Считается, что французы помешаны на любви. На самом деле они помешаны на насилии, а любовь мыслят в образе убийства.