«Бистро» содержал эмигрант, венгр или серб. Заведение славилось сытной, всегда горячей пищей и полным отсутствием в меню нормального сыра. Вместо него подавали какой-то адски скисший творог, впрочем, съедобный, если намазать его на пышный масляный blin — мягкую лепёшку s-pilu-s-jaru. Здесь студенты любили отмечать конец семестра или чей-нибудь день рождения. На каждом столе уставилась бы в длину пара гробов; вокруг толпились адекоративные табуреты. Посуда и приборы были деревянными, выточенными и обработанными, однако, тонко, искусно.
Так уж повелось, что экзотический ресторан либо трещал по швам от набившегося в него народа, либо пустовал, как в день свидания Эжена с графом Франкессини. Возможно, хозяин по просьбе конспиративного посетителя сам отменил какой-нибудь банкет. Так или иначе, они просидели наедине.
Граф пришёл раньше и заказал лучшее из репертуара «Бистро»: жареную стерлядь, сочащуюся жёлтым жиром; икру: красную, чёрную и белую; знаменитые blinы, к которым полагались густая сметана, мёд, размороженная земляника; кроме того солёные грибы: рыжие, чёрно-лиловые и белые — с жемчужными колечками репчатого лука; на десерт — засахаренные орехи; на всякий случай — творог virvi-glas и цельные яблоки, замурыженные в квашенной капусте; вино со стороны походило на сыворотку, безалкогольным был брусничный морс.
— Ну, вот, вы тоже хотите меня обкормить, — разочарованно сказал Эжен, присаживаясь к столу.
Сосед пропустил его слова мимо ушей, спросил, накладывая себе рыбы:
— Итак, на чём мы вчера остановились?
— На том, что я Эжен, а вы не итальянец.
— Верно. Я вырос в Англии, но вот уже почти десять лет как перебрался на материк. Всякий сколь-нибудь стоящий британец бежит из дома. Сюда, в Швейцарию, в Италию. Вы назвали меня убийцей. Что ж, на моей новой родине это ремесло — одно из почтенных. Вы знаете, кто такие карбонари?
— Угольщики?
— Борцы за независимость Италии.
— А от кого она зависима?
— От австрийцев.
— При чём тут уголь?
— Это великолепное вещество: его прошлое — древние деревья, настоящее — огонь и тепло, будущее — алмаз.
— Нда, символично, — Эжен подцепил кончиком деревянного ножа красную икринку, отправил в рот, задержав дыхание, прижал к нёбу, раздавил — ничего, не тошнит, — Вроде масонства… И что же эти борцы?
— Я был одним из них… А вы не захотели бы примкнуть к повстанцам из угнетённого народа?
— Именно этого — пожалуй, нет.
— Почему?
— С конца девятого века по середину шестнадцатого итальянцы заправляли в Германии, не делая для её земель ничего хорошего, обольщая правителей, разоряя и разделяя народ. Потом произошёл лютеранский раскол, теперь вот эта зависимость… Но ведь история ходит по кругу. Ещё в Эпоху Переселения германцы нападали на Рим, а до Рождества Христова италийцы их трепали…
— Может, вы ещё скажете, что современная оккупация Греции турками — не что иное как расплата за Троянскую войну?
— Кто знает.
— … Я знаю человека, который за такие речи выбил бы вам зубы.
— Ну, и дай ему Бог здоровья.
Эту фразу Эжен заел чёрной икрой. Франкессини улыбался.
— Мне случается воображать вас рыцарем-тамплиером.
— С чего вдруг?
— Вы состоите в родстве с семьёй де Босеан, а босеан — это название тамплиерского знамени. Говорят, оно было чёрно-белым. Ваши цвета. (- Эжен отведал щучьей икры — ) Верно, ваш дальний пращур служил знаменосцем в ордене.
— Им нельзя было иметь потомства.
— Но на племянников-то не было запрета.
— А ваше имя что означает?
— Оно взято из одного неопубликованного романа, герой которого — полуучёный-полуколдун, сшивает из останков нескольких людей одного и оживляет, а тот начинает убивать его близких…
— За что?
— Из ревности, от обиды. Несчастный оказался уродом, ненавистным своему создателю.
— И кто же ваш однофамилец — творец или тварь?
— Творец. У твари имени не было. Его называли разве что демоном.
— Я думал, когда берут себе чужое имя, то хотят быть похожими на его носителя…
— В моём случае это, наверное, желание антитезы: тот создал жизнь и обрёк её на страдания, а я твою смерть, которая счастливит. Поэтому и сходство наших имён неабсолютно: автор назвал его на германский манер: Франкенштейн…
— Франкенштайн — вот как надо выговаривать. В переводе — «камень франков».
— Или вольный каменщик…
— Stein — это камень.
— А franken?
— Древний народ. Каролингская империя была их поздним государством. Столица у них находилась в теперешней Германии, а лучшие земли — здесь. Они смешались с галлами, исчезли как особая нация, но немцы по сей день называют нашу страну Frankreich — империя франков.
— Или империя свободы?
Эжену надоела икра, и он отправил на ущерб blinную луну, оторвав полкромки.
— Какая уж свобода — при такой дурости! Куда слетаются все шарлатаны Европы, зная, что тут их озолотят и канонизируют при жизни? Во Францию!
— О ком вы?
— О некромантах, астрологах, алхимиках или вот магнетизёрах…
— Что дурного в вере в чудеса?
— Их профанация. Я знаю человека, действительно способного одним взглядом подчинить себе другого, и что, он похваляется этим? предлагает услуги репетитора в своём искусстве? Нет, он скромен и несёт свой дар, как бремя, а другие…
Набив рот остывшей полоской blinа, Эжен приостановил обличения.
— Интересное дело эти книги. Вы сейчас заговорили о Каролингах, а ведь в романе, откуда я взял себе имя, они как-то упоминались…
— Когда там всё происходит?
— Как будто в наши дни… Налить вам чего-нибудь?
— Я сам. Спасибо… В наши дни творится многое. Вот, — Эжен огляделся, понизил голос, — Вотрен, говорят, бежал с каторги.
Граф сморщился, разгрыз рыбный хрящ, запил мутным зельем.
— Зря.
— Это уж точно! Полиция намерена больше не оставлять его в живых…
— Боюсь, ваша полиция с ним не успеет, — объявил Франкессини.
Эжен с трудом проглотил, протолкнул белесым горьким вином.
— А ведь он вас считает своим другом.
«Говорил, что по его приказу, ты Спасителя к кресту вторично приколотишь,» — продолжил мысленно.
— Вот и хорошо, — безмятежно ответил убийца и бережно, почтительно снял губами с вилки последний кусок стерляди, — Не жалейте о нём. Его жизнь пуста. Он пытается наполнить её чем-то, что есть в нас с вами, но эта начинка ядовита, да-да… Самое интересное для меня в человеке — то, как он хочет умереть. Я думаю, Вотрен мечтает пожертвовать собой ради возлюбленного юнца, а способ… что-нибудь многокровное, а главное, трескучее, поэтому — пуля возле сердца, возле, а не прямо в, чтоб осталась минутка-другая для последнего слова. Это очень важно… Ну, а вы — о чём мечтаете?
— Уйти отсюда.
— Конечно же, уйти, — широкий жест ножом поперёк горла и ввысь, — Но как?
Это движение заворожило Эжена, навело на него какие-то неясные грёзы, но он их разогнал и ответил:
— Я хотел бы умереть так, чтоб спасти этим жизнь хотя бы тысячи хороших людей.
— Амбициозно, — оценил Серый Жан и подумал: «Такой будет моя».
— Мы не договорили о Вотрене.
— И не станем, ведь выкупать его жизнь своею вы не намерены.
— Дались вам эти дикие торги!.. Даже если вы и не из тех, для кого пишут земные законы, даже если вам Сам Бог велит убивать, я не поверю, что с той же необходимостью вы должны быть предателем!
В зелёных глазах графа угас задорно-блудливый блеск; они стали такими, какими смотрят в самую глубь себя. От сострадания в этот момент Эжен чуть не взял его за руку.
— Разве вам так трудно повторить для полиции то, что сказали мне?… Не знаю, насколько оно истинно, но правда тут точно есть, ведь правдой называют всё, что ведёт к лучшему или сохраняет от вреда… Вы хотите избавиться от Вотрена? Можно понять! Но ведь его здесь и нет. Напишите ему, чтоб не совался во Францию. Вроде он собирался в Америку — вот пусть и чешет, а иначе…
— Он всё равно вернётся. Не удивлюсь, если он уже где-то поблизости… Как бы ни заблуждался он на мой счёт, с вами его ошибка куда больше… Только в одном насчёт вас я с ним согласен… Ну, так что я должен обещать, чтоб вы перестали злобиться? Не давать показаний против Вотрена? Не посягать на его жизнь?
— Второе — по возможности, но первое — непременно.
— Ладно. Вот моё слово… В вашем языке есть эпитет для человека, жадного наизнанку, ничего в себя не впускающего?
— Можно было бы сказать закрытый, но вы выразились лучше, только я не таков.
— Значит, я не тем вас угощаю?
— Видимо.
Граф задумчиво посмотрел на лавку рядом с собой, протянул руку и поднял за гриф гитару, приложил её к себе для игры и, не спросив эженова желания, завёл простую страстно-печальную мелодию. Эжен выпрямился, наклонился, чтоб видеть все его пальцы на струнах — так ему удалось не упустить ни капли красоты этого действа. Когда музыка кончилась, он возвёл на гитариста счастливые глаза и проговорил:
— Да, это хорошо!
— Всем нравится, — молвил Франкессини, ещё больше грустнея.
— Тоскливо долго сидеть на одном месте. Пойдёмте на улицу — посмотрим, как зажигают фонари.
Англичанин отнёс гитару хозяину: «Сохраните до завтра».
Улицу осенял самый прозрачный, искристый снегопад.
— Я смогу проводить вас до дома?
— Почему бы нет.
Эжен заглядывался на фонарщиков, хвалил погоду, извинялся за неблизкую дорогу, улыбался и ловил губами снежинки.
О, радость, радость, — думал Серый Жан, — не знай, не чувствуй. Наши лучшие минуты — сейчас…
— А в Италии бывает снег?
— Только в горах.
«Надо будет открыть окна — ты ведь не боишься холода; пусть будет много воздуха — того высотного, с остринкой дыма…»
— Я не видел настоящих гор.
— Они похожи на облака, ставшие кристаллами, заострённые облака. Часто кажется, что они меняют очертания, поэтому на них никогда не устаёшь смотреть…
«Ты быстро всё поймёшь, но не снизойдёшь до страха, разве погнушаешься, побрезгуешь, но я утешу, расскажу о славе моего оружия. Ещё совсем не поздно. Целый вечер, целая ночь — для нас…»…
— Пришли.
Серый Жан задержался на пороге, запрокинув голову, и ему показалось, что он падает…
Ведь это просто дом, ничей, никакой, нависший, туго начинённый жизнями. В душной тьме — перебитый хребет лестницы, грязные тряпки у дверей, ящики, вёдра, отбросы, объедки… И в таких угодьях ему приходилось охотиться, но разве в этом было торжество и чудо?… Растерянные пареньки, едва не плачущие от стыда, клянущие своё убожество, самозабвенно, алчно вопрошающие: что я должен сделать? кажущиеся готовыми на всё… На преступление? — о, да! — но… — что!? — участвовать, не совершая… Все они ломались, рушились, роняли лица, до костей своих душ отекали слезами. Он намекал на выкуп и получал, всё, что у них было: всю озяблось, истощённость и немытость, всё их отвращение к себе, всё деревянное отчаяние. «Только не бойтесь. Я же ничего в вас не нарушу». Они смирялись — уже не как люди — как зверята, брошенные матерями… А потом — один быстрый удар в затылок или в спину, чтоб до сердца. Просто точка…
Неужели это повторится и теперь? Он никогда ещё не испытывал такого горя. Ступени болью отдавали ему в зубы, а он знал, что ни за что уже не остановится. Это он в ловушке, с ненавистью в сердце, тем невыносимой, что лишь несколько секунд назад в нём сияли блаженство и любовь… Происходило нечто похожее когда-то, но то ведь был его Заветный и Единственный, а этот — случайный, заказанный — уже осмелился быть столь же восхитительным и столь же смело ведёт к себе — чтоб предаться самой унизительной теперь погибели!
Сначала Эжен три минуты копошился в карманах, ища ключ; когда нашёл и воткнул его в замочную скважину, Жан отвернулся, прижал весь язык к нёбу, чтоб не выпустить вскрик, и нащупал под плащом рукоятку ножа.
Но дверь не поддалась. Эжен вынул ключ и забил по ней ладонью.
— У вас кто-то есть? — одичалым голосом спросил убийца.
— Да вот, окопались…
Изнутри щёлкнула щеколда. Хозяин и гость вошли в темную прихожую. Зеркальная гостиная была освещена — только трудно понять, где стоит настоящая лампа. Два молодых человека возились у горелки и дымящейся кастрюли.
— Привет, Эжен! — крикнул Эмиль, не замечая в тени второго пришедшего, — Угадай, чего мы делаем? Камни кипятим, — и вытащил мокрый булыжник средней величины.
— Зачем? — под этот вопрос оловянная шейка береникиной шумовки сломалась; камень сорвался и обдал экспериментаторов горячими брызгами. Отчертыхавшись, Эмиль ответил:
— Мне давече рассказали, что индейцы, когда чего-нибудь варят, не ставят котёл на огонь, а кидают туда раскалённые камни, и вода закипает уже от них. Мы решили попробовать. Ведь — согласись — разогреть камни в углях куда проще, и не надо тратиться на керосин, спирт, на топливо для плиты.
Эжен снял плащ и повесил его на угол двери в правую комнату, заметил:
— Но сейчас-то вы кипятите камни в воде, а не воду — камнями. Я чего-то не догнал?
— Мы их сейчас дезинфицируем. Плащ отсюда сними: в спальне он быстрей просушится.
— Не гарантирую, — чуть смущённо проговорил Рафаэль, а Эмиль спросил Эжена:
— Ты прочитал «Клотильду Лузиньянскую»?
— А что она написала?
— Это роман так называется: «Клотильда Лузиньянская, или Красавец-еврей».
— Там что, женщина наряжается мужчиной?
— Это я и просил тебя выяснить — две недели назад. Мне завтра сдавать рецензию!
— Может, Рафаэль читал?
— Я начал, — сказал Рафаэль.
— О! и как впечатление?
Жесткая ладонь окольцевала эженово плечо, в ухо ему шепнулось: «Я ухожу».
Серый Жан был так измучен лживыми приманками, что мог утешить себя лишь решением дождаться в этом подъезде первого человека и отрезать ему голову, но издевательства над ним, охотником, ещё не прекратились — Эжен вышел на лестничную площадку и затворил дверь квартиры. Он как будто хотел что-то сказать, но не успел. Граф схватил его за шею, толкнул к перилам, прижал к ним, сгрёб волосы на его затылке, оттянул назад голову — всё левой рукой; правая заносила нож. Эжен увидел его ошалелые зелёные глаза, услышал:
— Так ты надо мной потешаешься!? дразнишь меня!?… Запомни: это я всегда могу сделать с тобой всё, что пожелаю! Вот тебе памятка! — и резанул снизу вверх по вздёрнутому подбородку с такой силой, что лезвие задело кость.
Зренье Эжена застлали слёзы, его руки безотчётно рванулись вперёд ключиц. Миг — и нападший отлетел к стене с кроваво смазанным ртом, а нож звякнул об пол, и Эжен наступил на его приобагрённый стальной язык. Враг в самой безличащей злобе крикнул что-то по-своему, выхватил пистолет, навёл; грохнул выстрел.
Сквозь пороховой туман Серый Жан увидел Эжена припавшим на корточки, отбросившим одну руку для равновесия; из кулака другой свисал похищенный и оскорблённый клинок.
Эжен же лишь услышал вслед за громом страшный вопль, потом угасающий топот вниз по лестнице.
Тут на площадку выскочили Эмиль и Рафаэль, подняли приятеля, зовя по имени, спрашивая, что случилось. Эжен тяжело дышал, держаться на ногах ему было трудно, а локтевая кость так и гудела; он недоуменно рассмотрел нож — и глубокую царапину на нём, потом поднял взгляд к потолку, где чернела круглая пробоинка.
— Ну, ни фига себе! — подивился Эмиль, проследивший за эженовыми глазами, — Ты что, отбил пулю, как теннисный мяч!? Я валяюсь! Это твой нож?
— Нет.
— А чей?
— Вы разглядели человека, который пришёл со мной?
— Нет. / Кто это был? / Он хотел тебя убить? / Кто он такой? — затараторили наперебой соседи.
— Пойдёмте отсюда…
В Париже промыть рану водой означает прикончить раненого. К счастью, у Эмиля нашлось несколько капель недопитого шампанского и полбутылки бренди — для обезболивания.
Рафаэль запер дверь на два крючка.
Эжен лежал на кровати в распахнутой рубашке. Кровь залила ему всю шею; он мог показаться умирающим. Эмиль подавал ему смоченные бинты, но сам не прикасался и жалел, что с ними нет Бьяншона.
— Так что это за тип? Чего ему от тебя надо?
— Пока ничего особенно.
— Он тебя чуть не зарезал и не застелил!
— Это просто ссадина, и целился он всего лишь в ногу… Я его чем-то рассердил… Надо обдумать… Не рассказывайте Максу… Это только между нами — мной… и этим… человеком… Никому не надо вмешиваться.