Фриц не решался взять с собой художника на Клостергассе, где он непременно проговорился бы родителям насчет Софи. Делать нечего, пришлось его выпроводить из «Дикаря» и усадить в дилижанс, который отправлялся в Кельн.

Сразу идти домой Фрицу не хотелось, и он тихо побрел прочь из города и забрел на кладбище, которое так хорошо он знал. Вечер уже вовсю синел над ясной желтизной, и северное небо стояло легкое, сквозное, и делалось прозрачней и прозрачней, будто бы с тем, чтоб кончить откровеньем.

На кладбище вели железные ворота с золочеными вензелями по навершию. Муниципалитет Вайсенфельса предполагал расщедриться еще и на железную ограду, но покуда к воротам примыкал лишь деревянный палисад, кое-как уберегавший освященную землю от набегов пасторской скотины. Стоя по колено в пресвитерском навозе, коровы без любопытства смотрели на прохожих. Фриц шел мимо поросших травою всхолмий, вместе с зелеными межами почти уж канувших в туман. Как водится на кладбищах, валялись на земле забытые предметы — железная стремянка, корзинка для еды, даже лопата, — будто здесь непрестанно кипит работа, и вечно ей мешают. Кресты, железные, каменные, как прорастали из земли, и те, что меньше, стремились дотянуться до высоких. Иные повалились. Кладбище, в дни общих празденств служащее местом семейственных прогулок, заброшенным не назовешь, однако ж и ухоженным вы бы его не назвали. Повсюду торчали сорняки, бродило несколько гусей. Жалящие насекомые, взлетев с навозного двора, с кладбищенской земли, висели в нездоровом воздухе победной тучей.

Похрустывание и топот пасторских коров слышались и там, где старые могилы или пустые еще участки, отрезанные друг от друга загустевающим туманом, стали зеленеющими островами, стали зеленеющими покоями для одиноких дум. И на одном из них, чуть впереди, юноша, почти мальчик, стоял в прозрачной тьме, поникнув головой, весь белый, тихий и безгласный, сам как памятник. Вид его для Фрица был утешен, он знал, что юноша этот — хоть и живой, не смертен, но что теперь меж ними нет границы.

И Фриц сказал вслух:

— Мир внешний есть мир теней. Он забрасывает тени в царство света. Как все изменится, когда сокроется тьма, и тени минут. Вселенная, что ни говори, внутри нас. И путь ведет вовнутрь, всегда вовнутрь.

Он спешил на Клостергассе, с кем-то поскорее поделиться тем, что видел, но Сидония сразу сбила его вопросом, кто этот молодой человек, который так проникновенно говорил с ним в «Дикаре» — их Готфрид углядел. — О, это, видно художник, бедный! — Но почему же бедный? — удивился Фриц. — Да Готфрид говорит, у него в глазах стояли слезы. — И что ж портрет? Он написал его? — спросил Эразм. — Нет, — сказал Фриц, — у него не получилось.

Уж как он сам хотел простить Эразма. Они теперь обыкновенно ни словом не поминали о Софи. Фриц смотрел на брата, как на упрямого язычника.

— Но эскизы-то хоть есть? — спросила Сидония.

— Есть несколько эскизов, — ответил Фриц. — Так, легкие наброски — линия-другая, облако волос. Он заявляет, что ее нельзя нарисовать. Мой перстень — вот что меня тревожит, на нем предполагалось поместить уменьшенный портрет. А теперь я должен довольствоваться этой миниатюрой, будь она неладна.

— Никак не можешь оставить в покое свой перстень, — сказал вернувшийся из школы Бернард, бесшумными шагами вступая в комнату. — Вечно тебе надо гравировать его, опять гравировать. Без всякой гравировки лучше было бы.

— Да ты его не видел даже, — сказала Сидония. — Никто из нас не видел. — Она улыбнулась старшему брату. — А тебя, признайся, нисколько не печалит мысль о Том, что твою Софи нельзя нарисовать?

Сидония отчаянно прикидывала, чего можно ожидать от Готфрида. Вдруг его спросят про незнакомца из «Дикаря», и, если спросит сам фрайхерр, он ему, конечно, выложит всю правду. Да, но Готфрид не знает даже, что молодой человек, которого он видел, — художник, а кроме того, Сидонию утешала мысль, что внимание отца всегда сосредоточено на очередном предмете, только на одном. Недавно, к облегченью матушки, он вновь допустил в дом Leipziger Zeitung. Затем его всецело поглотил вопрос о том, что вынес Фриц из поездки на копи и солеварни Артерна, затем он пожелал обсудить, вернее, высказать свое суждение о Буонапарте, который, что ни говори, кажется, малый с головой. До завтра, по крайней мере, на этом можно будет продержаться.

Фриц прошел по мрачному, тускло-лоснящемуся дому, не вслушиваясь в звуки вечерних гимнов, доносившихся из-за закрытых дверей кухни. Сначала — к матушке и маленькому Кристофу, тощему, как тень, от летней лихорадки.

— Ты здоров, Фриц? Не нужно ли тебе чего? Ты всем доволен?

Он рад бы попросить у нее чего-нибудь, о чем-нибудь спросить, но ничего не мог придумать. Вдруг она спросила:

— Ты что-то скрываешь от отца?

Фриц схватил ее за руку.

— Верьте, матушка! Я все ему скажу… все, то есть что…

С силой, совершенно неожиданной, она закричала:

— Нет, Христом-Богом тебя молю, что бы это ни было, не надо!