Слуги высыпали за ворота дома на Клостергассе. Фортепьяно привезли, фортепьяно, фрайхерр выписал, из Лейпцига.

Передвигать рояль умеет всякий, а уж подавать советы о том, как следует его передвигать, и подавно. Да не сюда, балда! Чуть поправей бери! А ножки-то, ножки свинтить, оно б сподручней было!

Когда рояль наконец-то упокоился в салоне, выпростанный из-под мешковины и соломы, стало видно какая это красота — редкая в суровой обстановке Харденбергов. С роялем этим, правда, пришлось-таки заранее намаяться: фрайхерр, давно обрекший на замену клавесин, никак не мог решить по части самого рояля, то ли от Готтлиба Зильбермана его выписывать, то ли от Андреаса Штайна. «Инструменты Зильбермановы звучней, — наставлял его в письме брат Вильгельм, — но туше у них тяжеле, чем у Штайновых. Зато за Штайновыми, поди, надобно в Вену спосылать».

— Вильгельм будет меня учить, — бушевал фрайхерр, — да он одну ноту от другой не отличит. Лошади на конюшне у него, и те вернее подпоют мелодии, чем их хозяин.

И — продолжал выслушивать и отвергать советы.

— Французские мастера всех лучше, — уверял старый Хойн. — Сбежав от неприятностей в Париже, все они подались в Лондон и поселились в Британском музее. Там про них и разузнаете.

Спросили бы у фрайфрау, она бы сказала, что рояля вообще она не любит, что звук его считает скучным в сравненье с искристым звоном клавесина, всегда ей певшим о девичьей поре. Клавесин, ныне выселяемый из дому, был тот самый, который она перевезла с собою в Обервидерштедт сразу после свадьбы. Он был французский, под крышкою картинка: руины храма в лунном свете. Но от беспощадной здешней сырости, — Саале сама, в любой сезон, тайком, тишком, капризно выбирает время, когда разлиться, выйти из берегов, — он весь заплесневел. Картинка замутилась, клавиши стали похожи на старческий, щербатый рот. Что ни вечер, приходилось клавесин настраивать, а поутру все шло насмарку. И кто-то, кажется, от него поотвинтил отдельные детали.

— Конечно, всё свалят на меня, — говорил Бернард.

Карл в самом деле возмущался, что стоит ему уехать в полк, Ангелу разрешают творить Pfuscherei на клавесине.

— Все равно ты не можешь играть так, как Антон, — возражал Бернард. — И все равно всё это пустят на дрова.

В конце концов фрайхерр приобрел инструмент у Иоханнеса Цумпе, одного из Зильбермановых учеников — прочитал о нем в «Zeitung». Без братниных советов обошелся, и на том спасибо.

Призвали Антона. Антон, только тем, считалось, и озабоченный, чтобы подражать Карлу, оказался вдруг незаменимым, главным. Играть умели все в семействе — Эразм мог что угодно подобрать по слуху, очень музыкальна была Сидония, но никто не умел играть так, как Антон.

У рояля Цумпе была третья педаль, она позволяла длить звук нижних трех октав, на самые же верхи, как и на все остальные ноты, воздействовали правая и левая педали, каждая по-своему. Антон, отринув всякую помощь, засел один в салоне. Хоть при покупке дома в требования фрайхерра такое не входило, салон у Харденбергов изначально был построен как музыкальная комната, где легкий воздух преданно приподнимает ноту и нехотя роняет, нежно обласкав.

Фрайхерр велел жене позвать достойных гостей из Вайсенфельса и округи на soirée.

— Он слишком добрый, Сидония, не успокоится, покуда с другими не разделит радость от прекрасной новой музыки.

Харденберг, так мало выезжая, кроме как на общие молитвы гернгуттеров, да по соляным делам, совсем упустил из виду, что рояли в Вайсенфельсе — давно не новость. У главного судьи фон Ладенау был даже Бродвуд, присланный из Англии по особому заказу.

— Сердечную радость батюшки по случаю помолвки Фрица — вот что мы все разделяем, — сказала Сидония.

— Да-да, душенька.

— Гости из Грюнингена, а мы даже не знаем, сколько их объявится, не могут, конечно, воротиться в тот же вечер. Они, понятно, здесь переночуют все, и вам придется поразмыслить насчет комнат.

— Как, кстати, мы урыльников-то прикупили!

В Вайсенфельсе не то чтоб жадно ждали приглашений Харденбергов, но были они так редки (что не приписывалось скаредности, нет, все знали о щедрых благостынях Харденбергов) и так церемонно-сухи — не праздники, отсчет медлительного срока, как поступь смертности самой. Большинство гостей — городские чины, между собой знакомы. Но кто знает этих Рокентинов? Разве Юсты. А Юстам добираться дольше всех, хоть сами-то они у старого Хойна переночуют, он приходится дядюшкой Рахели.

Лука стоял в дверях, Готфрид распоряжался в Vorzimmer, ведущей в большую нижнюю приемную. После недавнего путешествия с фрайхерром в Нойдитендорф в нем проступила мягкая, почти ласковая властность, какой прежде за ним не замечалось. Эразм допускал, что Готфрид попивает.

— Скажешь тоже, — возмутилась Сидония. — Ты слишком долго не был дома.

Зеваки, кто парами, кто по трое, кто вчетвером, а кто поврозь, слонялись по Клостергассе, чтоб поглазеть на прибывающих гостей, особенно на знать, какую здесь не часто встретишь. Старого графа Юлиуса фон Швайница унд Крайна доставило торжественное, как катафалк, ландо.

— Отведи меня, любезный, где потише.

Готфрид подставил ему плечо, отвел в кабинет.

По приемной медленно расхаживали слуги, всех обнося араком. Фриц высматривал тех, кого числил в своих собственный друзьях, и тех, кто понимал поэзию, как Фридрих Брахманн, к примеру, адвокат, который с ним учился в Лейпциге. Брахманн был хромой от рожденья и ходил так осторожно, чтоб ни одна душа об этом не проведала (каждая собака в Вайсенфельсе об этом знала). Брахманн надеялся поступить в налоговую службу. Там никому не будет дела до его увечья, а до эстетических его понятий тем более. Фриц поддел его под локоть, другой рукой приобнял Фредерика Северина.

— А, дружище, поздравляю, — сказал Северин. — А что ваш братишка, который любит воду?

— Ему, кажется, не положено быть внизу, — ответил Фриц. — Но я уверен, что он где-то здесь.

Луиза, сестра Брахманна, была закадычная подруга Сидонии, и та к ней ринулась, едва Готфрид возвестил ее имя. Луизе было двадцать девять, она была поэт.

Девицы были в белом обе, и от одной портнихи, но Сидония летала в белом облаке, плыла в белых волнах, тоненькая, легкая, странная на вайсенфельский вкус, тогда как Луизе оставалось только уповать на то, что она хотя бы нынче не услышит того сображенья, что уж пора, пора Луизе Брахманн белого отнюдь не надевать.

— Ах, да, Луиза, я же с Фрицем переговорила, он пошлет твои стихи Фридриху Шиллеру, только ты их перепиши, а то эти великие люди, знаешь, часто теряют то, что им пришлют.

Глаза Сидонии сияли от счастья, что можно угодить подруге.

Луиза не ответила.

— Ты ведь этого хотела, Лу?

— Но твой-то брат сам не будет их читать?

Сидония запнулась.

— Я уверена, он уже их прочел.

— И что же он сказал? — и, спустя мгновенье: — Ах, какая разница, это ведь всего-навсего слова, женские увечные слова.

Скорей бы уж из Грюнингена заявились, ими бы заняться, думала Сидония, а там, глядишь, рояль всех соединит. Она знала: Рокентины выехали, Мандельсло догадалась послать мальчишку-конюха (нового мальчишку-конюха) гонцом, едва они пустились в путь. Конюх этот, плотно одетый темной пылью, уже прибыл, его уже обласкивали на кухне. Меж тем явились Юсты, Селестин, великолепный в парадном темно-зеленом мундире, ему положенном по чину. Хойну, прибывшему с Юстами вместе, мундир тоже был положен, но, очевидно, не тот, какого бы ему хотелось. Каролина, редко прикасавшаяся к спиртному, хлебнула полрюмочки арака и подошла к Фрицу, Эразму, Северину и Брахманну.

— А где Сидония? — она спросила.

— С Луизой, с бедняжкой Луизой, — сказал Эразм. — Но, главное, вы приехали, Каролина. Вы наш лучший друг, самый лучший друг. Вы миротворица. Даже Сидонии до вас далеко.

— Верно, — сказал Фриц. — Где Юстик, там можно быть покойным.

— И я надеюсь, мадемуазель, вы окажете мне честь пожаловать в мою книжную лавку, — сказал Северин.

— Непременно! — крикнул Фриц. — Она в книгах разбирается не хуже моего, а в музыке гораздо лучше!

— В музыке и разбираться нечего, — Каролина улыбнулась.

— Вы попозже нам сыграете.

— И в мыслях не имела.

Фриц поклонился, удалился: хозяин дома, куча дел. Каролина медленным взглядом обвела гостей, запретив себе смотреть ему вслед. Гости мелькали смутно-серыми, белыми, темными мазками, мундирные (эти разговаривали всё больше друг с дружкой) сверкали брызгами и угасали по мере угасанья дня. Сумерки, слава Тебе Господи, потворствуют всем нам. Белые платья, теперь особенно кидаясь в глаза, мелькали тут и там, да, но где ж Сидония? Ах, да, устремилась на выручку к Зенфу: он стоял совсем одни и, в знак того, что помнит о былом своем позоре (имея кучу нового платья), в латаном-перелатаном фраке. Сидония качает головой, хохочет. Странно, очень странно, Зенф, кажется, никогда не говорит смешного. А у самого у него — удивленный, почти оторопелый вид.

Но вот и Фриц с Луизой, склонясь над нею — неуклюже, но явно в порыве доброты. А эта тянется к нему лицом и разевает рот, как рыба.

Брахманн увлек Эразма в сторону, к окну.

— Вы знаете, я прежде не встречал фройлейн Юст. Она уже не первой молодости, но, знаете, — такое достоинство, спокойствие. — Он помолчал. — Как вы полагаете, сочтет она возможным выйти за калеку?

Эразм было дрогнул, но нашел в себе силы ответить.

— О, сердце ее уже занято. Не знаю, кто он такой и откуда, но сердце ее занято.

Вот назойливые, что братец, что сестрица, он думал, два сапога пара. А как бы славно, если бы им можно было друг на дружке пожениться.

— Вот вы спрашивали про Бернарда, — сказала Каролина, оставшись одна с Северином. — Я знаю, Харденберг искренне привязан к меньшому брату. Он вообще любит детей.

— Очень возможно, — отвечал Северин. — Что же до Бернарда, вам не мешает помнить, фройлейн Юст, что не все дети похожи на детей.