Другого такого вечера, как не бывало, так, верно, никогда больше не будет в Вайсенфельсе. Гости ждали, хотя не имели к этому привычки; даже в этой проветренной, просторной зале лица приятно, фруктово закраснелись, но здесь неуместно было бы заняться привычным осмотром туалетов, советуя, переча, щурясь, то приближаясь, то отступя, или побаловаться свежей сплетней, а после перейти к гусиным ножкам, ветчине, наливкам, сладким пирожкам, потом все это снова спрыснувши спиртным, и разбрестись, беседуя приятно, по домам, а там уж кое-как добраться до постели. Ни на что такое сегодня расчета не было. Нетерпенье ознобом продирало гостей, не щадя и самых стойких.

А Рокентинов нет как нет, и суженой. На кухне повар принудил-таки безвинно-виноватого, брыкавшегося гонца встать на колени и молиться о благополучном прибытии хозяев.

— Да прибудут они, — он лепетал, — только фройлейн Софи тормошить нельзя, болела она недавно.

Один фрайхерр был безмятежен: дав согласие на помолвку, он сразу сделал кое-какие распоряжения, ему и в ум не приходило что-то в них менять. Через пятнадцать минут все двинутся наверх, слушать фортепьяно, потом — ужин, и сам он не сядет во главе стола, будет ходить между гостей и останавливаться то возле одного, то возле другого стула, а Фриц со своею нареченной будут сидеть рядком, и снова будет музыка и, если здоровье Софи позволит, танцы. На те шесть с половиною минут, пока длится перемещенье в музыкальную комнату, можно себе позволить проведать старого друга Штайница унд Крайна, который клюет носом там, где оставил его Готфрид.

— Харденберг, что это я тут пью такое? Это и есть то, что у них зовется пуншем?

— Да, и, говорят, Фриц сам все это намешал.

— Так это еще и мешают?

— Да, как будто.

— Пустая трата времени, Харденберг.

— Велю подать тебе чего-нибудь другого.

— Харденберг, а кто такие эти Рокентины?

Фрайхерр только головою покачал.

— Увы, мой старый друг! — вздохнул граф.

Большая лестница всех вознесла наверх, все расселись на выцветших, потрепанных, из дальних углов и закоулков извлеченных стульях. Лишние свечи загасили. Антон, четырнадцатилетний мальчик, выказывая красные цевки из-под рукавов первого кадетского мундирчика, уселся к Цумпе, где было посветлей.

— Я начну с Иоганна Фридриха Райхардта, — отважно объявил Антон. — Я сыграю одну его революционную песню.

— Что такое, мой мальчик? — громко спросил фрайхерр.

— Начал бы ты, Антон, с какой-нибудь религиозной музыки, — вскрикнула мать с решимостью отчаяния. — Сыграй нам лучше «Wie sie so sanft ruhn».

Антон повернулся к ней, кивнул. И вот рояль сам подал голос, мирный, ясный.

Звуки отрезали их от шума Клостергассе. Но вдруг двери музыкальной комнаты распахнулись, хлынул свет из коридора. Готфрид, явно едва скрывая растерянность, но — делать нечего, — честь честью доложил о Рокентинах, и явились: фрау фон Рокентин, прекрасная, но сонная как будто, в бледно лиловом платье, хаузхерр, укрощенный Георг. Но где она?

— Вот, приказали мне выступить в авангарде, — гремел Рокентин. — Падчерица отдохнет минуточку-другую у вашей лестницы.

И — двинулся на хозяев, громадный, грубый, хлопая в ладоши.

— Воронье пугало, — прошелестела Луиза Брахманн. — Господи, спаси, как на ярмарку явились, в работники наниматься.

Фрайхерр приветствовал гостей с безукоризненной любезностью, подал знак Готфриду, тот взялся зажигать погашенные свечи. Антон посреди фразы прервал игру, сложил руки.

Где нареченная? — с жалостью и любопытством шептались пожилые гости. — Небось, расслабленная, на руках внесут.

Но Софи — в сопровожденье преспокойной Мандельсло — чуть не вбежала в залу, нетерпение само, бледна, да, правда, но зато жива, бодра, порывиста и, сразу видно, что готова веселиться. И вся в шелках — китайских, что ли, — откуда еще их ввозят, такие узорные шелка? И волосы все забраны под белую шапочку, нареченной как раз подстать. В руке — белая, одна-единственная роза.

— Харденберх?

Да здесь он, здесь.

— А они говорили, чтобы я не ехала.

На том и кончиться бы выступлению Антона, но Мандельсло, едва ступивши за порог, сообразила что к чему, высмотрела фрайфрау, подсела к ней и ее уговорила, что всем необходимо дослушать музыку до самого конца. С переднего ряда вставали, освобождали места для вновь прибывших. Антон кивал, потом исполнил кое-какие гимны братьев из Цинцендорфа, потом потешил публику ариями из Singspiele, а потом… что это он сыграл потом?.. такая пиеска дивная, я ее и не знала, неужто Антон сам сочинил на случай?

Никто ее не знал, все прикрывали глаза блаженно.

В заключение Антон сыграл «Каприччио на отъезд возлюбленного брата», сочинение Иоганна Себастьяна Баха. Все вздыхали из глубины души.

Но кое-кто с нетерпением ждал ужина, предвкушая обмен кольцами, после чего папаша будущего жениха объявит, что собрался отдать за сыном по части мебелей, перин, и прочая, и прочая и, может быть, укажет все по списку. Но не таков был обычай Харденбергов. Фрайхерр только встал, на несколько мгновений отсрочивая неизбежное жеванье и питье, сказал, что счастлив сам и счастлива жена их всех приветствовать, и попросил вместе с ним вознести короткую молитву.

Еще предполагалось, что танцев после ужина, по причине недавней болезни фройлейн Софи, не будет. Но Софи молила, чтобы играли музыканты.

Мандельсло ей напомнила, что доктор Эбхард, довольный, кажется, что может наконец сказать хоть что-то определенное, запретил танцы наотрез.

— Жалко, его здесь нет, — крикнула Софи. — Уж я бы его закружила в вальсе, да у него бы все мозги вскипели.

Она сидела между своею матерью и фрайфрау, матерью Харденберга. Фрау Рокентин, как почти всегда, улыбалась. Ах, хорошо бы Антон еще сыграл, повторил бы ту пиеску, которую исполнил под конец, ведь помнила, ведь знала, и жаль, что малыша с собою не взяли. А мужний громкий голос — что ж, и первый муж был невозможно шумный, на это вниманье обращать, — что на шум ветра в поле.

Фрайфрау меж тем одна боролась с демоном робости. Единственная рюмочка арака мало ей помогла. В глубине души — но это, кажется, грех в помыслах — внешность будущей невестки сильно ее разочаровала. Софи, конечно, не лишена милой, веселой живости, но это живость ребенка. Не потому ли, что сама всегда была невзрачна, но фрайфрау придавала особенное значенье рослости, вальяжности, царственной красе. Может, девочке бы лучше выпустить волоса из-под шапчонки этой. Фриц говорил, они у нее темные.

Поскольку его суженой запретили танцевать, Фриц по очереди выводил знатных лиц Вайсенфельса, чтобы ей представить, в их числе кое-кого и помоложе, собственных друзей. «Счастлив представить вас фройлейн фон Кюн, которая мне оказала честь… Это Софи, моя истинная Философия… Это Софи, мой ангел-хранитель на всех путях моих…»

— Ах, да не слушайте вы его, — отвечала она на поздравленья. И удерживалась, как бы не притопнуть ножкой. Музыка входила в душу, все тело проницала: Софи себя чувствовала, как бутылка содовой. Наконец-то щеки у нее чуть-чуть порозовели.

— Не слушайте вы его… когда он говорит такое, я хохочу.

И принималась хохотать.

В целом, Софи произвела хорошее впечатление. Конечно, вовсе не такой жены можно бы ожидать для Харденберга. Но она была безыскусственная, и это нравилось. Природа всегда нравится.

«Интересно, а сколько денег за ней дают?» — спрашивали друг у друга.

Георг, задыхаясь в первом своем высоком воротнике и брыжах, намеревался присоединиться к танцующим, как только можно будет, но решил, что недостаточно подкрепился для этого за ужином. Внизу, в сумраке столовой, где еще не убрали, он наткнулся на мальчика, года на два его моложе, с видом (противным, по мнению Георга) истинного ангела. Георг молча лакомился пирогом с голубятиной, сжимая левый кулак в кармане, готовясь, если дело дойдет до «кто кого», как следует ангела вздуть. Вслух он сказал:

— Ты как считаешь, моя сестра Софи хорошенькая?

— Так ты Георг фон Кюн? — спросил ангел.

— А тебе что за дело.

— Ты не наелся?

— Да у нас дома каждый день больше еды, чем… но я тебя спрашиваю, считаешь ты мою сестру Софи, которая выходит за твоего брата Фрица, хорошенькой?

— На этот вопрос я не могу тебе ответить. Не знаю я, хорошенькая она или нет. Не дорос еще до того, чтобы судить о таких вещах. Но она, по-моему, больная.

Георг, жадно уплетавший тесто, растерялся.

— Ах, да в доме вечно кто-нибудь болеет.

Бернард спросил:

— А мой брат Антон, по-твоему, хорошо играл на рояле?

— Гимны?

— Там не только гимны были.

— Да, он хорошо играл, — снизошел Георг. — А ты куда теперь?

— Пойду, погуляю в темноте по-над рекой. Такое влияние на меня оказывает музыка.

Георг выпил рюмку бренди, с возможной точностью воспроизводя повадку отчима, и, пошатываясь, отправился наверх, танцевать.

Мандельсло, как ни трудно это себе представить, прекрасно танцевала, лучше всех в этой зале. Но мужа с нею не было, сестра больна, и она решила нынче не танцевать, ни даже с Георгом, которого с год тому назад с великим трудом обучила кое-каким па.

— И не просите! — сказала она подступавшемуся к ней доверчиво Эразму.

— Я не прошу вас со мною танцевать, знаю, я недостоин этой чести. Я хочу просить вас о помощи.

— Чего же вам угодно?

Эразм сказал:

— Прядку волос Софи.

Мандельсло медленно к нему повернула голову, в него вгляделась.

— И вы тоже?

— Совсем немножечко волос, я положу их в свой бумажник, буду носить у сердца… Знаете, я сперва ее не понимал, но вдруг так ясно стало, отчего брат велел выгравировать эти слова «Софи, будь моим ангелом-хранителем» внутри своего перстня…

— И вы тоже? — повторила Мандельсло.

— Прядку, на память, не так уж это много, не бог знает какая просьба… Я сперва хотел просить Каролину Юст, чтобы переговорила с Софи, но вы, конечно, больше подходите для этой цели. Вы перед ней замолвите словечко?

— Нет, — сказала Мандельсло. — Вам нужно, сами у ней и просите.

Эразм осторожно выбрал время. Не выбирает ли за нас всегда кто-то наше время? Скрипки в музыкальной комнате грянули Schottische, а он не понимал уже, что это такое, что играют — удивительное чувство. Сам он сейчас принадлежал как будто сразу двум мирам, и один был для него совсем неважен.

Он подошел очень близко к ее стулу, к ее маленькому телу, и на него повеяло болезнью. Она подняла к нему блестящий взгляд.

— Вы со мною во весь вечер двумя словечками не обмолвились, Эразм.

— Я все решаюсь, как бы сказать то, что я хочу, — он запинался, он еле выговаривал слова — конечно, он просит всего лишь прядку, маленькую прядку, не локон, который Фриц ему показывал весной, который заплетут и спрячут в фермуаре, ну, или в корпусе часов… — в корпусе часов, — он повторил, — нет-нет, конечно, то совсем другое дело…

Софи расхохоталась. Она чуть не целый вечер хохотала, правда, но все не с таким восторгом, как сейчас.

Эразм, убитый, пятясь, наткнулся на Мандельсло.

— Боже правый, но вы же у нее не попросили, нет!

— Я вас не понял, — еле выговорил Эразм. — Вы сказали… я вас считал открытой и прямой…

— И вы думали, она сейчас шапчонку с себя сдернет?

Об этом он решительно не думал.

— Так, понемножку, все и вылезли, — рассказывала Мандельсло, — из-за болезни. Теперь уж два месяца, как она лысая совсем…

Она на него смотрела очень прямо и — без тени снисхождения.

— У вас, у Харденбергов, глаза на мокром месте. Я уже не раз имела случай в этом убедиться.

— Но почему она хохотала? — недоумевал несчастный Эразм.