Дневник Фридерике, июль 1796

Софхен взялась было вести дневник, но писать ей трудно и больше незачем мучиться понапрасну. Летописцем буду я.

Мы живем неплохо в наших комнатенках. Чем просто-напросто послать за обедом для Софи в «Розу», я сама его стряпаю, дабы не оскорбить чувств нашей хозяйки. Но воздух Йены вреден для меня, он и для всех, пожалуй, вреден: не оттого ли все эти профессоры и литераторы вечно друг на друга дуются. Стоит жара. Все понемногу разъезжаются — на загородные прогулки, на вакации. Улицы, где их жилье, пустынны.

Друг Харденберга, Фридрих Шлегель (кажется, покуда еще не профессор), посетил нас вчера вечером. Тоже вот-вот пустится в какое-нибудь путешествие. Я принимала его одна. Софи отправилась с фрау Винклер смотреть на военный парад. Я, слава тебе Господи, ими сыта по горло. Но моей милой сестричке, чуть только боль отпустит, все кажется забавно. И она становится почти такой же, какой была всегда.

Ну так вот, Фридрих Шлегель. Он философ и историк. Я и бровью не повела под его тоскливым, но острым взглядом. Он мне сказал:

— Фрау лейтенант, ваша сестра фройлейн фон Кюн тщится заставить свой ум работать так, как работает ум Харденберга, как если бы кто тщился выучить полуручную птицу петь человечьим голосом. Попытки ее обречены, а прежние ее идеи, уж какие-никакие, отныне пришли в расстройство, и она сама не знает, чем их заместить.

Я его спросила:

— Вы хоть знакомы с моей сестрою, герр Шлегель?

Он ответил:

— Покуда нет еще, но я уверен, что она — пример известного, легко опознаваемого типа.

На это я ответила:

— Она моя сестра.

Потом Софи вернулась в сопровожденье фрау Винклер, и та сообщила, слегка разочарованная:

— Я думала, барышня без памяти упадет, а она вот не упала.

Хоть Фриц вступил наконец в первую свою должность — помощником инспектора соляных копей, — и ему разрешалось лишь ненадолго отлучаться, Рокентины предоставили лечение Софи безраздельно его заботам.

— Нет системы надежней Брауновой, — Фриц внушал Каролине Юст, не в первый раз внушал. — В известной степени браунизм опирается на идеи о нервной системе Джона Локка.

— В кого-то надо верить, — отвечала Каролина, — в другого кого-то, кроме себя, иначе жизнь покажется убогой.

— Я говорил про точные науки, Юстик.

Фриц, чем свет, пустился из Теннштедта в путь. Однако в Йене произошла заминка, со Штарком встретиться не удалось, тот отбыл в Дрезден, на конференцию. Фрицу однако объявили, что он может видеть второго помощника профессора — Якоба Дитмалера.

— Ты! Как счастливо, — вскричал Фриц. — Порой мне кажется, что на всех поворотах моей судьбы…

— Но и в моей судьбе бывают повороты, — перебил Дитмалер тихо.

Фриц спохватился:

— Любовь превратила меня в чудовище.

— Да полно, Харденберг. Я рад, что хоть эту должность получил, пусть второй помощник, я смирился с тем, что еще долго придется брести к своей цели.

— Ты уж прости мне…

— Не будем попусту тратить время. Что тебя привело сюда?

— Дитмалер, знаешь, доктор Эбхардт все сам объяснит в письме к профессору. Моя Софи больна…

— И тяжко больна, надо полагать. Конечно, никаких своих мнений я тебе высказывать не стану, покуда профессор Штарк не вернется, но Эбхардт упоминает цвет ее лица, который нас снабжает важным указанием на то…

— Оно как роза.

— Цвет желтоватый, написано в письме.

Софи, однако, хотелось поразвлечься. В непритворной любви к удовольствиям она выказывала безупречное упорство. В Грюнингене — там такая была тоска. И серенад никто не пел. А тут Дитмалер, по крайней мере, под рукой, и может оказать незамедлительную помощь. Многие медицинские студенты оставались в Йене без гроша и работали во время каникул в расчете либо чуть пораньше получить диплом, либо в полк вступить — санитаром, недоучкой-костоправом. А умеют они петь, играть? Еще бы — а как еще бедолагам убивать незанятое время, если не с помощью музыки? Под окнами, в текучих теплых сумерках на Шауфельгассе, начиналось с арий, потом шли в ход народные песни, потом трио. Мандельсло спустилась на три марша с кошельком в руке и на вопрос «Для кого стараетесь?» получила ответ: «Для Философии».

Дневник Фридерике

И вот великий человек, кажется, собрался-таки нас посетить, Гёте, в самом деле, будет среди нас. И мы это не от Харденберга узнаём, но снова от Эразма, который так и не уехал в Циллбах, а поселился в студенческом трактире, где, он говорит, спит на соломе. Это, безусловно, его дело, не мое. А еще Гёте, Эразм мне сообщил, не выносит, и это хорошо известно, когда на ком-нибудь очки. «Что толку мне от человека, — Гёте говорит, — если я, с ним беседуя, не вижу глаз его, и зеркало души укрыто за стеклом, которое меня слепит? Едва ко мне приблизится некто с очками на носу, я делаюсь сам не свой». Я-то прежде очков не нашивала, но вот стала их вздевать, для тонкого шитья, для чтенья, а с тех пор как мы в Йене, их почти не снимаю. Иной раз, впрочем, приходится и пренебречь капризами великих.

Июля 7-го дня, утром

Сперва мы уберем нашу гостиную. При таком убожестве особенно не развернешься: она рассчитана на младших преподавателей университета, которые благодарны и на том. Пузырьки с лекарствами, притирки, шприцы, столь любезные сердцу фрау Винклер, отправляются в спальню, шитье, газеты — под кушетку. В такой день, ветреный и серый, окна лучше закрывать, но они у нас щелястые. У нас сквозняки, мы сами знаем, но я подхожу поближе, проверки ради, и меня будто дырявят шпагой. А ну как великий муж литературы воспаленье легких тут схватит, нас же вечно будут виноватить.

Софхен совсем забыла, что она страдает, что вообще она больна, и углубилась в разговор о сквозняках. «Весь секрет, — как объяснила фрау Винклер, — в том, чтобы широко открыть окна, ненадолго. Если воздух в комнате сравняется температурой с уличным, никакого сквозняка вы не почувствуете». Но (это я ей говорю) в комнате тогда будет донельзя неуютно.

«Неважно! — кричит Софи, — мы все плотно закроем, когда он подойдет поближе к дому!» И она собирает все свои остатние силенки и, не успеваю я опомниться, широко распахивает окна. И тотчас же заходится в кашле.

«Лучше бы ты предоставила это мне. А теперь твой кашель меня пронзает, как гвозди на кресте. Похлеще любого сквозняка».

И моя Софи хохочет.

Гёте идет по Шауфельгассе. Все к окнам! Он идет, он в синем сюртуке, в летящем летнем плаще поверх, и благородная одежда чуть ли не метет улицу, у самых щиколоток охлопывая великолепнейшие сапоги. Кажется, слуги никакого нет при нем — частный визит.

Я сдергиваю с себя очки и спешу вниз, Софи за мной увязывается. Она вся подобралась: будто бы ни капельки не боится. Гёте нам представляется, со всею простотой нам пожимает руки, справляется, можно ли пристроить на кухне его слугу: он привел-таки с собою человека, но тот, кажется, всегда ходит в нескольких шагах от него, следом, повторяя почтенья ради все действия и жесты Гёте. От него бы, конечно, куда больше было проку, иди он впереди хозяина, чтобы помочь тому не ошибиться домом.

Поднявшись к нам наверх, Гёте выбирает самый жесткий стул и говорит с очаровательной улыбкой, что поэтам полезны неудобства. Однако в следующий миг он уже мерит шагами нашу комнатенку.

Колокольца нет, но мы уговорились с фрау Винклер, что я подам ей знак, топнув по расшатанной доске, когда придет время вносить угощенье. Гёте сам ловко нарезает пирог, откупоривает бутылку. Он предлагает послать стакан вина вниз, его слуге, я соглашаюсь, хоть и не вижу, что уж тот свершил такого, чтоб это заслужить. Тем временем Гёте немного говорит о здоровье и болезни. Некоторые болезни, он говорит, есть не что иное, как застой, выпей один-другой стакан минеральной воды, и все пройдет, главное, не дать болезни разыграться: здесь следует сразу переходить в атаку, как и во всем другом.

Он бы мог заметить, что с нашей маленькой бедняжкой дело обстоит совсем иначе. Он просто хотел ее ободрить, это ясно. К сожалению, он покуда не знает Харденберговых стихов, ну, разве немногие, но ведь и ничего почти, мне кажется, до сей поры не печаталось. Софи, для которой этот визит был, пожалуй, чересчур высокой честью, не могла придумать, что бы такое ему сказать. Наконец догадалась: Йена — город больше Грюнингена. Гёте, с легким поклоном, отвечал, что и Веймар — город больше Грюнингена.

Софи не помянула про роман Харденберга «Голубой цветок». И Гёте, по крайней мере, ни слова не сказал о сквозняке.

Вызнав в точности предполагаемое время визита, Эразм ждал, верней, торчал на углу Шауфельгассе.

— Ваше Превосходительство! Позвольте — на два слова! Я младший брат Харденберга, то есть я один из его младших братьев. Я учусь лесоводству — то есть не здесь…

— Я и не думал, что здесь, — сказал Гёте. — Лесоводству в Йенском университете не обучают.

— Я учился в Хубертусберге. То есть я оставил Хубертусберг. Можно мне с вами вместе немножечко пройти?

Гёте улыбнулся и ответил, что это не воспрещено законом.

— Вы посетили фройлейн фон Кюн с сестрой, — упорствовал Эразм, — со старшей сестрой, с фрау лейтенант Мандельсло.

— A-а, так это старшая сестра ее была, вот как? Крепкая женщина, а в родстве я не разобрался. — Эразм, кашляя, семенивший рядом, сразу не нашелся, что прибавить, и Гёте продолжал: — Я догадываюсь, кажется, о чем хотели вы меня спросить. Вы тревожитесь о том, будет ли фройлейн фон Кюн, когда восстановит свои силы, подлинным источником счастия для вашего брата. Вы, надо полагать, чувствуете их неравенство по разуму. Но будьте покойны, совсем не разум любим мы в юной девушке. Мы любим красоту, невинность, веру в нас, походку и повадку, Бог знает, что мы еще в ней любим, но только уж не разум — как, я уверен, и Харденберг. Он будет счастлив, по крайней мере, сколько-то лет он будет счастлив тем, что может она ему предложить, ну, а затем и дети пойдут, несравненное благословение, тогда как стихи его…

Не дослушав, Эразм схватил великого человека за рукав, дернул, как чурку из прибоя:

— Я не о том вас хотел спросить!

Гёте остановился, глянул вниз, на Эразма. (Слуга, за ними в двадцати шагах, замер и уставился в окно цирюльни.)

— Стало быть, я ошибся. Вас не заботит счастье брата?

— Не его счастье, — кричал Эразм. — Ее, Софи, ее счастье!