В Вайсенфельсе толковали о конференции по нейтралитету, которая вот-вот должна была открыться в городе, однако же, к смятению лавочников, так и не открылась, о бедах Пруссии, о смерти в Санкт-Петербурге старой блудницы вавилонской, о нареченной Харденберга. Но сам Фриц теперь со старыми друзьями не знался, ни с Брахманнами, ни даже с Фредериком Северином. «От него теперь приветливости не жди, — им говорила Сидония, — как кончит свою конторскую работу, сразу поднимается к себе. Стучи не стучи, не отвечает. Он удалился в царство разума». На это Северин заметил, что царств у разума много. «Фриц занялся алгеброй», — ответила Сидония.

«Алгебра, как опий, утишает боль, — писал Фриц. — Но занятия алгеброй утвердили меня в мысли, что философия и математика, равно как математика и музыка, говорят на одном, им общем, языке. Этого мало, разумеется. Со временем я найду свой путь. Терпение, ключ повернется.

Мы думаем, что знаем законы, правящие нашим существованием. Нам дарятся промельки — не часто, за жизнь, быть может, раза два — совсем иной системы, за ним сокрытой. Однажды, углубленный в чтение по дороге от Риппаха до Лютцена, почувствовал я вдруг уверенность в бессмертии, ощутил так несомненно, как будто кто коснулся меня рукой… Когда впервые вошел я к Юстам, в их теннштедтский дом, дом этот, мне показалось, весь озарился, просиял, даже зеленая скатерть, сахарница даже… Когда впервые я увидал Софи, в четверть часа участь моя была решена. Рахель причитала, Эразм меня отчитывал, но как они ошиблись, как ошиблись оба… На кладбище Вайсенфельса я видел: мальчик, так и не ставший взрослым, стоял, в раздумье поникнув головой над зеленеющей в прозрачной полутьме еще не вырытой могилой, — вид утешный. То были поистине важные минуты в моей жизни, и пусть она хоть завтра оборвется.

Так уж вышло, что мы — враги мира сего, мы пришлецы, мы чужестранцы на земле. Чем больше мы это понимаем, тем больше наша сирость, отчуждение. Отчуждением самим я зарабатываю свой хлеб насущный. Я говорю — то одушевленно, а это неодушевленно. Я соляной инспектор, то каменная соль. Я иду дальше, я говорю — то пробужденье, а это сон, то принадлежность тела, это — духа, то свойство дали и пространства, это — времени и сроков. Но пространство переходит во время, как тело в душу, и одно без другого не измерить. Я хочу найти иные средства измерения.

Я люблю Софи еще больше оттого, что она больна. Болезнь и слабость сами по себе взывают о любви. Мы бы и Самого Господа не любили, ежели бы он не нуждался в нашей помощи. Но тому, кто здоров, кто обречен стоять подле, ничего не делая, тоже нужна помощь, и, быть может, больше даже, чем больному».