Корабль носил название «Добрая Надежда» и представлял собой трехмачтовую бригантину. На якоре он простоял еще несколько дней. Я стал уже опасаться, как бы вирджинские власти не пронюхали о моем пребывании на борту, но Вильям, старый дока, утешил меня:

— Сюда попал, считай, заживо похоронен… Им теперь тебя не сыскать…

И впрямь меня никто не искал, а вскоре мы подняли якорь и вышли в море.

На корабле царил жесточайший произвол: за малейший проступок тут же следовало наказание. Команда являла собой сборище отпетых головорезов, но все как огня боялись капитана. На меня, как на новичка, сваливали самые тяжелые работы. Передышки не было от рассвета до самой глубокой ночи, и если бы не дружеская рука и ободряющее слово Вильяма, не знаю, как смог бы я перенести этот первый, самый трудный период своего плавания. У Вильяма было хотя и грубое, но честное сердце. Лет на двадцать старше меня, он тем не менее питал ко мне поистине дружескую привязанность. Чуть ли не каждый день перед сном мы вели с ним долгие задушевные беседы.

Когда на корабле узнали, что почти четверть века своей жизни я провел в суровых лесах Вирджинии и слыл там искусным охотником, отношение ко мне несколько улучшилось и мной уже не помыкали, как прежде. Боцман приставил меня к пушке Вильяма, велев ему сделать из меня толкового канонира. Орудий на борту корабля было множество.

— Целая плавучая крепость! — высказал я однажды приятелю свое удивление.

— Сто чертей, а ты как думал? Мы же не на бал собрались.

В трюмах корабля я обнаружил отсеки, напоминавшие тюремные казематы, тем более что в них грудами были свалены кандалы.

— Для чего здесь столько кандалов? — спросил я Вильяма.

— Для людей, — ответил тот без обиняков.

— Для людей? Ты что, шутишь?

— И не думаю!

— Для каких людей?

— А всяких: негров, индейцев, метисов, датчан, французов, голландцев, португальцев, испанцев — всяких, какие попадутся к нам в лапы, кроме, конечно, своих земляков — англичан.

— А что мы с ними станем делать?

— Как что? Негров и разных прочих цветных продадим в рабство на наши плантации, а с европейцев сдерем солидный выкуп.

— Но это же разбой!

— Да ну?! — Вильям весело расхохотался.

Чем яснее становилась мне цель нашего плавания, тем более я прозревал: я попал не на обычное каперское судно, а на самый настоящий пиратский корабль.

Выйдя в открытое море, мы взяли курс на юг, на Малые Антильские острова и северное побережье Южной Америки. Рыская между островами, мы готовились к набегам на небольшие селения, чтобы грабить всех, кто попадет под руку. Подкарауливая в укромных морских закоулках проплывающие суда, мы ждали богатой пиратской добычи, особенно тщательно следя за невольничьими судами, плывшими из Африки.

Таков был этот достопочтенный корабль, на который забросила меня злая судьба.

Попав на его борт, я лишился всяких путей к отступлению. Мышеловка захлопнулась. С волками жить, как говорит пословица, — по-волчьи выть.

Когда я пытался укорять Вильяма в том, что он заранее не предостерег меня, в его голубых глазах читалось искреннее изумление.

— Эй, Джонни, гром и молния, как же так? — говорил он с укоризной. — Разве я скрывал от тебя, что это каперский корабль и нам придется сражаться и грабить? Скажи, скрывал или не скрывал?

— Нет, но…

— Вот то-то… А потом, ты же в этих своих лесах на западе тоже устраивал всякие бунты. Разве ты не бунтовал против колониальных властей и не был сам зачинщиком? Был, был, Джонни, не отпирайся. Потому-то тебя и хотели повесить и травили, как дикого зверя! Ты ведь был там отчаянным и храбрым парнем. Был, сознавайся?

— Был, но ведь…

— А если был отчаянным и храбрым там, в своих лесах, то будешь таким и на море, сердце у тебя здесь не раскиснет.

Мне хотелось ясно и просто растолковать ему разницу между тем, когда оружие поднимают во имя правого дела, и тем, когда его применяют с целью грабежа и разбоя, но я вовремя удержался, заметив недоумевающий простодушный взгляд Вильяма: вряд ли удалось бы мне убедить его в различии моральных побуждений. Мой приятель и сам не мог похвастать чистой совестью, а потому постарался перевести разговор на другую тему.

Как-то, сидя за кружкой рома, Вильям спросил, отчего в лесу меня звали странным именем Ян, а не просто Джон.

— У меня была мать полька, а отец хотя и англичанин, но тоже польского происхождения, — ответил я.

— Поляки — это там, недалеко от Турции и Вены? — блеснул Вильям своими познаниями в области географии.

— Да, не так чтобы далеко, — смеясь, махнул я рукой.

Он попросил меня рассказать о моей семье. Я рассказал, что знал.

Три английских корабля, впервые вошедших в 1607 году в Чесапикский залив Вирджинии, доставили на американскую землю не одних лишь бродяг, искателей приключений и авантюристов, как свидетельствуют об этом исторические хроники. Среди прибывших была группа промысловиков-смолокуров, поляков, нанятых на работу вирджинской компанией для создания в колонии смолокуренного промысла. В их числе был и мой прадед Ян Бобер.

Промысловики горячо взялись за дело, вскоре стали гнать для компании смолу, деготь, добывать поташ и древесный уголь. Дела у них шли настолько успешно, что в последующие годы компания стала вывозить из Польши все новых смолокуров, слывших в те времена на весь мир лучшими мастерами.

Об этом периоде в нашей семье сохранилось одно предание. Будто бы лет через десять — а может, и больше — после образования колонии английские поселенцы добились некоторых — пустячных, правда, — политических свобод, состоявших в том, что получили право выбирать из своей среды депутатов в какой-то там колониальный конгрессик созываемый в столице Джеймстауне. Когда польских смолокуров, как чужеземцев, не захотели допустить к участию в выборах, они, оскорбившись, все как один оставили работу… Однако нужда в них для колонии стала настолько ощутимой, а упорство их в защите своих гражданских прав было столь непреклонным, что власти в конце концов вынуждены были уступить и предоставить им те же права, что и английским колонистам.

— Молодцы смолокуры! — одобрительно буркнул Вильям.

В то время прадед мой женился на одной англичанке, прибывшей в колонию из Англии, и пару лет спустя это спасло ему жизнь. А дело было так. Жена его ждала ребенка, и прадед повез ее из леса рожать в Джеймстаун, где были врачи. А в ту пору как раз местные индейские племена подняли большое восстание и поголовно вырезали чуть ли не всех колонистов в лесных факториях. Один лишь Джеймстаун сумел отбиться и спасти своих жителей.

О родившемся тогда дедушке своем, Мартине, знаю я немного. Жил он в лесу, был фермером, женился тоже на англичанке, имел нескольких детей, из которых Томаш, родившийся в 1656 году, и стал моим отцом. Когда отцу исполнилось лет двадцать, воинственные индейцы с берегов реки Соскуиханны вышли на тропу войны против белых поселенцев. Тогда некто Бэкон, один из первых вирджинских пионеров, собрал отряды добровольцев, которые поголовно истребили индейцев. Одним из первых добровольцев в отряде был мой отец. Бэкон пользовался такой популярностью и славой, что люди стекались в его отряды со всей Вирджинии.

В те суровые времена власть в Вирджинии захватили всякие лорды и прочие богачи, которым принадлежали чуть ли не все земли и разные богатства. Во главе у них стоял присланный из Англии губернатор колонии лорд Бэркли, тиран и душитель народа. Видя, что вокруг Бэкона объединяется все больше недовольных порядками, лорд Бэркли нанес удар своими войсками в тыл добровольческим отрядам, когда те еще сражались с индейцами.

Однако сила добровольческого движения оказалась несокрушимой. Отряды Бэкона повернули оружие против войск губернатора и владетельных лордов. Разразилась кровавая гражданская война, в которой победоносные добровольческие отряды одерживали одну победу за другой, пока не прижали врага к самому океану.

Но здесь Бэкона подстерегла смерть. Это был сокрушительный удар по повстанческому движению. Бэркли воспользовался смятением и паникой в рядах повстанцев, быстро оправился и перешел в наступление. Повстанцы дрогнули и были разгромлены. Огнем, мечом и виселицами победители усмирили народ. В дикой злобе они безжалостным сапогом растоптали ростки свободы в Вирджинии. Это было в 1677 году.

Моего отца, приговоренного к повешению, спасло только то, что дед его считался иностранцем. Поэтому и его, как чужеземца, лишь выслали из Америки. Он отправился в Польшу, не зная в то время ни одного польского слова.

Спустя несколько лет он женился на довольно образованной девице из семьи краковского мещанина. Живя в Польше счастливо, отец тем не менее постоянно тосковал о лесах Вирджинии. И едва лишь в Америке повеяли новые, более благоприятные политические ветры и была объявлена всеобщая амнистия, отец вместе с семьей вернулся к подножию Аллеганских гор. Здесь в последний год XVII столетия появился на свет и я. Несмотря на то, что мать моя была полькой, польских слов я знал мало, зато научился читать и писать по-английски.

И вот, дабы завершить изложение этой семейной хроники, на двадцать шестом году жизни мне довелось снова с оружием в руках отстаивать отцовскую долину, а затем, не устояв перед силой тирании, спасаться бегством.

— Сто пуль тебе в печенку, ну и драчливая семейка! — с удовлетворением причмокнул Вильям. — Только и знали бунтовать! Прадед-бунтарь, отец-бунтарь и сын-бунтарь. Наш каперский корабль — самое подходящее для тебя место! Тут тебе и слава, а заодно и карманы набьешь!

— Спасибо за такую славу…

В девственных лесах Вирджинии я вел жизнь привольную и кочевую, богатую всяческими приключениями. Но если кто-нибудь спросил бы меня, какие впечатления того периода наиболее глубоко запали мне в душу, я бы ответил, что это были не охотничьи истории — хотя первого медведя я убил, когда мне исполнилось лет двенадцать, — и не кровавые события последнего восстания. Это были впечатления совсем иного, совершенно неожиданного свойства: книга, всего одна книга, которую я прочитал. Она попала мне в руки года два назад, а начав ее читать, я был ошеломлен, сердце у меня трепетало, и я не мог оторваться от нее, пока не дочитал до конца. Само название этой книги говорило о ее необыкновенной увлекательности. Она называлась:

ЖИЗНЬ и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка…

Книга, изданная в Лондоне в 1719 году, была написана Даниэлем Дефо. Вот это книга! Вот это да! Ничто ранее меня так глубоко не изумляло, как описания приключений Робинзона на необитаемом острове. Я читал эту книгу, перечитывал ее снова и снова, заучивая наизусть целые страницы. Порой мне казалось, что это я сам попал на необитаемый тропический остров, развожу там коз и спасаю Пятницу от людоедов.

Бежав от сатрапов лорда, я не взял с собой почти никаких вещей, но книгу не забыл. Она сопровождала меня и в изгнании. На корабле я рассказал о ней Вильяму, и мой приятель загорелся таким интересом, что в свободные от вахты минуты я вынужден был читать ему, поскольку сам он читать не умел.

— А ты не знаешь случайно этот остров, на котором жил Робинзон? — спросил я его однажды.

Вильям задумчиво почесал в затылке.

— Таких островов у побережья Южной Америки тьма-тьмущая. Только в устье реки Ориноко их сотни, но там нет гор, как на острове Робинзона. Недалеко от материка есть, правда, один гористый остров, Тринидад называется, но этот, пожалуй, слишком велик…

— А Малые Антильские острова, к которым мы идем?

— Их там много всяких разных: больших и маленьких, гористых и лесистых, заселенных и безлюдных… Но остров Робинзона, похоже, был рядом с материком, а Малые Антилы тянутся цепочкой с севера на юг далековато от Большой земли…

Нас волновало каждое слово книги Дефо и потому несколько огорчало, что он не привел ни названия, ни более точного местоположения своего острова.

— Постой-ка, Джонни! — воскликнул однажды Вильям, осененный новой догадкой. — Тобаго! В цепи Малых Антил это крайний, самый южный остров. Тобаго! С него в ясные дни видны скалы Тринидада. Правда, Тринидад тоже остров, но почти примыкает к Американскому материку. Может, Тобаго и есть остров Робинзона? Он гористый, посредине там лес, все вроде сходится…

— А люди там живут?

— А как же, живут. Какие-то английские поселенцы. Но раньше, мне говорили, остров был необитаем…

— Все сходится. Значит, правда, там, на Тобаго, и жил Робинзон?

— Все может быть…

Мы строили разные догадки, однако и впрямь трудно было с уверенностью заключить, где в таком скопище островов и островков могло находиться место крушения корабля Робинзона.

А тем временем с каждой пройденной милей на нашем корабле все больше нарастала напряженность: мы входили в воды французских островов, и здесь можно было рассчитывать на долгожданную добычу. Известно — вблизи Гваделупы скрещиваются морские пути различных судов, не только французских, но и датских, и голландских.

В один из дней мы заметили вырастающие из-за горизонта паруса, но оказалось, что это целая хорошо вооруженная флотилия, и нам пришлось поживее уносить ноги, дабы самим не попасть в переделку. Тогда капитан, раздосадованный неудачей, решил двигаться дальше на юг к торговым путям испанских судов, где добыча доставалась обычно легче, а если повезет, то и более богатая.

— Испанцы — самое милое дело, — разглагольствовал боцман в редкие минуты хорошего расположения духа. — Резать им глотки — одно удовольствие, а серебра у них — целые кучи!

Я скрипел зубами от досады при мысли, что так бездумно впутался в эту грязную компанию, по мне но оставалось ничего иного, как скрывать свое возмущение под маской безразличия. Более того, я заслужил даже определенное уважение у пиратов за сноровку, поскольку в обращении с пушкой добился, кажется, немалых успехов.

В районе Гваделупы мы проплывали мимо другого острова, значительно меньшего по размерам, хотя тоже гористого и покрытого лесом.

— Это не Мартиника? — спросил я у Вильяма.

— Нет, дружище, Мартиника лежит южнее, а это Доминика. Мы, англичане, давно точим на нее зуб, но не одна буйная голова раскроит еще себе череп о скалистые берега этого острова, прежде чем нам удастся заглотнуть этот кусок.

— Что, к острову трудные подступы?

— Да нет, подступы как подступы. Но на острове оказались проклятые индейцы и дерутся как бешеные. Никак к ним не подберешься.

— Слушай, Вильям, — воскликнул я удивленно, — а ты не ошибаешься? Мне казалось, что на всех островах Малых Антил индейцев давно уже поголовно истребили…

— Well, на многих действительно истребили, но не везде. Вот, например, Доминика. И еще… Если дня через два-три благополучно минуем Мартинику, увидим остров Сенте-Люсия. На нем тоже все еще держатся карибы, как и встарь. А еще южнее есть остров Сент-Винсент. Там то же самое. Белый, попади он на этот берег, может прощаться с жизнью. Мы не раз высаживали там вооруженные отряды, чтобы подразжиться рабами для наших плантаций, но эти бестии защищаются с таким упорством, что быстро отбивают охоту с ними связываться. Ну да ладно, ничего… Дойдет и до них черед…

К индейцам я всегда питал непримиримую вражду, поскольку, будучи вирджинским поселенцем, немало наслышался проклятий в их адрес, а мой отец в молодости и сам с ними воевал в рядах Бэкона. Однако теперь мне было как-то трудно разделять ненависть Вильяма к этим островитянам. Они жили на своих островах и никому не причиняли вреда. Можно ли удивляться, что они ожесточенно сопротивлялись попыткам обратить их в рабство, которое, бесспорно, было страшнее смерти. «А может быть, эти дикари переживают всякое угнетение так же болезненно, как и я, как и любой из нас?»

— Они людоеды, эти островитяне? — спросил я Вильяма.

— Известно.

— Откуда известно? — не отступал я.

— Всякий болван знает.

Вероятно, лицо мое не выражало должного доверия к этому утверждению, и Вильям хотел было оскорбиться, но тут же рассмеялся и, помолчав, сказал:

— Если тебе это интересно, спроси у Арнака, у того парня-раба, которого истязал Старик. Правда, сам-то Арнак родом откуда-то из низовьев Ориноко, а не с этих островов, но тоже кариб, как и эти на островах.

— Как же мы с ним поймем друг друга?

— Поймете. Он говорит по-английски… Не попадись только на глаза капитану. Если Старик заметит, что ты разговариваешь с его рабом, тебе несдобровать. И еще: поторопись, покуда индейцы живы, — Старик скоро замучит их до смерти.

— Страшно подумать, как он измывается над парнями, — вырвалось у меня. — Зачем он это делает?

— Зачем? Не понимаешь, чудак! У него это единственное развлечение. Кровожадная натура этого изверга все время требует жертвы, чтобы медленно доводить ее до смерти. Прежде у него был молодой негр. Старик измывался над ним до тех пор, пока ниггер не сдох как собака. Теперь вот он завел себе этих двух индейцев. Голову даю на отсечение, живыми из этого рейса они не вернутся, не будь я Вильям.

— Скверная история!

— Все нормально, малыш!

— Не понимаю.

— А чего тут понимать? Это хорошо, что Старик измывается над индейцами. По крайней мере, нас, матросов, оставляет в покое.

У Вильяма, в сущности, было незлое сердце, но разбойничьи устои жизни на пиратском корабле извратили в нем все представления о добре и зле. Я искренне привязался к старому матросу и про себя твердо решил сразу же после возвращения в Северную Америку сманить его с корабля, взять с собой в леса Пенсильвании и там помочь стать порядочным человеком и добрым товарищем. В Пенсильвании вирджинским лордам меня не достать.