Камчатка

Фигерас Марсело

Второй урок: география

 

 

 

19. «Ours was the marsh country»

[22]

На землях, где ныне высятся здания Буэнос-Айреса, многие века никто не хотел селиться.

Коренные жители избегали этих мест, предпочитая зелень пампы нездоровым испарениям болот. Болота – это же непонятно что: и не водоем, и не суша. Ни богу свечка ни черту кочерга. Когда на этих берегах высадились конкистадоры, туземцы сначала досаждали им набегами – больше из любопытства, чем из вредности, но вскоре, предчувствуя исход событий, оставили пришельцев в покое. Европейцы, не высовывавшие носа из своих фортов, перемерли от чумы и голода, заставлявшего их пожирать собственных товарищей. Химический состав почвы под нашими ногами хранит память об этих каннибалах. Сам не знаю, как расценивать эту историю первого поселения на месте Буэнос-Айреса – как бесстрастный факт или как предсказание?

Когда коренным жителям южноамериканского континента хотелось совершить что-нибудь великое, они удовлетворяли это желание на побережье другого океана – Тихого. Под властью инков Лима оделась в золото, в то время как на месте Буэнос-Айреса оставалось нетронутое болото. Когда Европа начала вкладывать деньги в Южную Америку, приоритетной оставалась все та же полоса от Мексики до Верхнего Перу. Буэнос-Айрес был в лучшем случае резервом, прибереженным на крайний случай, крепостью на рубеже, за которым царит варварство. А может, он располагался уже по ту сторону границы и служил столицей дикарского края?

Доподлинно известно лишь одно – в Буэнос-Айрес никто не хотел ехать. Даже его название смахивало на неудачную шутку. Воздух здесь был нездоровый, тяжелый, сырой. Фактически в Буэнос-Айресе дышали водой. В вязкой глине на улицах тонули воловьи упряжки. Такой же гнетущий климат был здесь и в 1947 году, когда Лоренс Даррелл описывал Буэнос-Айрес в письмах к друзьям как «местность плоскую и унылую… с затхлым воздухом», где толстосумы дерутся, как хищные звери, за скудные национальные богатства, а «слабых загоняют в угол… Всякий, чья душа хоть сколько-нибудь восприимчива, стремится отсюда сбежать. Я имею в виду и себя». Чтобы не оставить никаких сомнений в том, как на него действует Буэнос-Айрес, Даррелл прибавляет, что «никогда еще столь детально, целенаправленно и регулярно не обдумывал план самоубийства, как в этом городе».

На бумаге Буэнос-Айрес выглядел великолепным приобретением для имперских держав восемнадцатого века: последний перед мысом Горн порт на Атлантическом океане, контролирующий подступы к разветвленной системе рек, по которым можно было проникнуть в самое сердце континента. Реки – это торговля, а торговля – всегда прибыль, цивилизация, культура. Но в реальности Буэнос-Айрес был форменным кошмаром. В мелководную Рио-де-ла-Плата сложно заходить большим судам. Внутренние водные артерии действительно существуют, но плавать по ним еще труднее. Уже тогда проявился конфликт между идеей Буэнос-Айреса и Буэнос-Айресом реальным, не разрешившийся до сегодняшнего дня. Между тем, кем мы могли бы стать, и тем, кто мы есть, – огромная дистанция. Когда мы ее осознаем, у нас опускаются руки. Мы – как корабль на глинистой мели.

Иногда мне кажется: все, что нам нужно знать в этой жизни, изложено в учебнике географии. Там рассказывается, как сформировалась Земля. Описывается длительная эволюция сгустка раскаленных газов, которая в итоге, спустя века и века, привела Землю к ее нынешнему состоянию равновесия. Перечислены геологические эпохи, которые приходили на смену одна другой, наслаивались друг на дружку. Так складывается модель развития, общая для всех жизненных явлений.

(В каком-то смысле мы тоже формируемся слой за слоем. Наша новейшая ипостась – точно корка на поверхности предыдущей, но порой случаются разломы или извержения, мощным фонтаном выбрасывающие на поверхность то, что мы считали надежно погребенным на дне наших душ.)

Учебники географии информируют нас о том, где мы живем, заодно побуждая нас не замыкаться на нашем маленьком мирке. Наш город – часть государства, наше государство – часть континента, наш континент находится в таком-то полушарии и омывается такими-то морями, а наши моря – неотъемлемая часть единого целого, которое и является нашей планетой; всякий элемент в отрыве от других немыслим. Физические карты обнажают то, что стараются скрыть политические: оказывается, всякая суша – суша, а наши воды ничем не водянистее чужих. Одни участки суши расположены высоко над уровнем моря, другие – совсем низко, одни скорее засушливые, другие скорее влажные, но суша есть суша. Одни воды скорее теплые, другие – скорее холодные, одни скорее мелкие, другие скорее глубокие, но воды есть воды. А всякое искусственное разграничение типа того, которое отражено на политических картах, попахивает насилием над природой.

Все люди, населяющие сушу, – в равной мере люди. Среди них есть скорее черные и скорее белые, скорее долговязые и скорее низкорослые – но люди есть люди. По сути одинаковые, в частностях разные, поскольку (если верить учебникам географии) точка планеты, где тебе по воле судьбы выпало жить, – точно формочка, в которую заливается твой характер, поначалу легкоплавкий и горячий, как земное вещество на заре существования планеты. Форма, которую ты примешь, – это вариация на тему формы места твоего жительства. Если мы растем в тропиках, у нас развивается склонность к беспечности, если в приполярных областях – к немногословности; Средиземноморье рождает сангвиников. Что-то в этом роде интуитивно угадал в своих письмах Даррелл, особо подчеркнув меланхоличность и равнинность наших мест; географические особенности Буэнос-Айреса поставили Даррелла перед выбором – либо адаптация, либо смерть; подобно бактериям во вдруг обогатившейся кислородом атмосфере, он должен был научиться дышать ядом. Даррелл уехал, но мы-то остались и приучились здесь жить, не утрачивая душевной восприимчивости. Иногда наша адаптация принимает просто-таки гениальные формы – еще остроумнее, чем у бактерий. Например, танго – музыка, полная балтийской печали. В ней все, из чего мы состоим: равнинный ландшафт, болотные миазмы и ностальгия. Все, чем мы не похожи на остальную Латинскую Америку. Пользуясь случаем, отмечу, что с дедушкой не согласен: по мне, музыка Пьяццолы – самые настоящие танго. Но чтобы прийти к этому выводу, мне понадобились учебники географии.

Между теми девственными болотами и сегодняшним Буэнос-Айресом – столетия истории, но время – вещь весьма относительная. (Я лично считаю, что все времена одновременны.) Мы так и остаемся аморфными, расплывчатыми существами, изменчивыми, как илистая береговая линия. Мы так и остаемся существами из глины: божье дуновение еще свежо на наших щеках. Мы так и остаемся амфибиями: на суше тоскуем по воде, а рассекая темную воду, тоскуем по суше.

 

20. Бассейн

Дача, на которой нам разрешили пожить, находилась в поселке под Буэнос-Айресом. И на участке действительно был бассейн – в форме запятой, выложенный кафелем. Вода в нем была, мягко говоря, грязноватая – с ядовито-зеленым, под масть нашего «ситроена», отливом. К тому же бассейн был полон опавших листьев. Те, что плавали на поверхности, убрать было несложно: на бортике лежала специальная сетка с длиннющей ручкой. Но с залежами листьев на дне – плотным, скользким месивом, по которому можно было кататься, как по льду, – ничего нельзя было поделать.

Едва мы вышли из машины, я спросил у папы разрешения искупаться. Папа, чего и следовало ожидать, покосился на маму, а мама брезгливо сморщила нос. Вода в бассейне больше походила на взвесь из бактерий, микроорганизмов и гниющей зелени. Но был полдень, апрельское солнце еще припекало, а мама задолжала мне компенсацию за отмененный визит к Бертуччо.

Плавок у меня не было, но я просто разделся до трусов и плюхнулся в бассейн.

Вода была холодная-холодная и какая-то неподатливая. Когда я захотел немножко постоять на дне, то моментально поскользнулся, словно на кремовом торте. Пришлось поплыть дальше, пускай и по-собачьи.

Плавать на поверхности воды мне никогда не нравилось. Мальчишки обожают плавать наперегонки кролем или упражняться в разных выпендрежных стилях типа баттерфляя, а заодно всех на берегу обрызгивать. Но я вольготнее себя чувствовал под водой. Уцепившись за решетку на дне бассейна, я постепенно выпускал воздух из легких: один пузырек, другой, третий, пока запас не иссякнет; тогда я на несколько секунд ложился, прижавшись животом к кафелю, а потом выныривал поплавком наверх – отдышаться.

Дачный бассейн очаровал меня именно тем, что так раздражало маму. Зеленоватый оттенок воды: легко вообразить, что находишься в океанской пучине. А как причудливо преломляла свет эта вода! Листья и веточки, парящие над дном: они создавали перспективу. Длинноногие насекомые – они, как и я, плавали под водой, только грациознее. Странные комки, прилипшие к бортикам на уровне воды, – гроздья бессчетных яиц, крохотных и прозрачных. А бурое месиво из плесени и полусгнивших листьев! Это же вообще как в океане!

Считается, что погружение под воду будит в нас воспоминания о среде, где нас зачали, где прошли первые девять месяцев нашего существования. Вода, окружающая нас со всех сторон, якобы воскрешает ощущения, которые мы впервые испытали в чреве матери. Невесомость. Тягучие, приглушенные звуки. Оспаривать эту теорию не стану – я не специалист – и все же предпочитаю думать, что есть и другая причина, связанная скорее с историей человека как биологического вида, чем с фрейдистскими мотивами.

Давным-давно, когда жизнь на Земле существовала еще недолго, наши предки покинули водную стихию, но с водой не расстались – унесли ее на сушу внутри себя. В матке млекопитающего воссоздается наша прежняя среда обитания – море: соленая жидкость, где зародыш вволю может плавать. Концентрация соли в нашей крови и других соках организма почти равна концентрации соли в морской воде. Четыреста миллионов лет назад (по моему календарю) мы покинули море, но оно нас не покинуло. Оно осталось в нас: в нашей крови, в нашем поту, в наших слезах.

 

21. Таинственный дом

Назвав дом таинственным, папа раздразнил мою фантазию. Мне уже грезился двухэтажный английский коттедж, снизу доверху заросший плющом, а среди листьев – тысячи неестественно долгоногих пауков, а в комнатах сумрачно и сыро. Едва мы подъедем, мой зоркий взгляд обнаружит под самым коньком крыши, чуть ниже трубы, заколоченное окно. Ни одна из внутренних лестниц не приведет меня к потайной комнате. Сосед подтвердит, что заколоченное окно и впрямь выглядит весьма загадочно, а потом спросит, не знаю ли я, что сталось с прежними жильцами – престранным семейством…

В реальности дом оказался совсем иным. Неказистая низкая коробочка с залитой битумом крышей. Похоже, строители пошли на компромисс со своими реальными возможностями, а с канонами архитектуры не посчитались. Стены были оштукатурены кое-как.

Я вошел в дом в одних трусах, мокрый после купания, закутанный в огромное белое полотенце, с которого еще свисала магазинная этикетка. Все тело покалывало: аллергия на сосновые иголки. Родители курсировали между домом и машиной: вносили пакеты с покупками и отправлялись за новыми. Чтобы Гном им не мешал – он был наиболее опасен, когда пытался помочь, – его усадили перед телевизором – старым «Филко», увенчанным комнатной антенной; переключатели держались на честном слове и моментально отваливались, даже если к ним осторожно прикасался я.

Дом был обставлен случайной мебелью, сменившей на своем веку немало хозяев. Ее расставляли, не считаясь ни с цветом, ни со стилем. В гостиной кушетка «под рококо» соседствовала с двумя разномастными креслами. Одно из сосны, другое – «под орех». Журнальный столик был плетеный, а тумба, на которой стоял телевизор, – обшита оранжевым пластиком.

Папино внимание привлекли сломанные напольные часы. Он запустил руку в механизм, что-то там подергал, и часы начали бить: дон, дон, дон. Голос у них был слегка чопорный и чуточку волшебный.

Ко всем домам и квартирам прилипает что-то от их обитателей. Мы повсюду невольно оставляем частицы себя, точно так же как не замечаем, что у нас все время отмирает и обновляется кожа. Пускай, переезжая, вы постарались увезти все свои вещи; но как бы усердно вы ни прибирались потом в опустевших комнатах, стараетесь вы зря. Пусть паркет пахнет свежим воском, а стены побелены, проницательный взгляд прочтет по отметинам историю дома. Пол истерт там, где по нему чаще всего ступали, а в комнате человека, которого давно нет на свете, девственно-нетронут. На подоконнике темное пятно – здесь кто-то, задумчиво созерцая сад, пристраивал сигарету. Вмятины на паркете говорят, что раньше кушетка стояла на другом месте.

О хозяевах мы ничегошеньки не знали. Папа сказал только, что получил ключи от человека, которому раньше тоже разрешили пожить здесь бесплатно. Возможно, тут крылась какая-то тайна. Чем объяснялась эта неслыханная щедрость? Кто прожег подоконник сигаретой – хозяин или какой-нибудь недолгий гость? Почему все выдает, что в доме еще недавно жили: в холодильнике – непросроченная банка майонеза, на кушетке – мартовский номер журнала? Кто наши предшественники, долго ли они здесь прожили и при каких обстоятельствах были вынуждены съехать?

Еще не успев обсохнуть, тут же я начал выискивать тайные улики. Мама сказала, что в полотенце я – вылитое привидение, только махровое, и велела немедленно вытереться, пока я весь дом не промочил.

Вначале я исследовал гостиную и столовую. Пооткрывал дверцы всех шкафов и сервантов, выдвинул все ящики. Ничего, что позволило бы догадаться о характере жильцов. Один ящик был выстлан бумагой с заворожившими меня картинками: цилиндры, кролики, волшебные жезлы и прочий реквизит фокусника. Мне вспомнилось слово, благодаря которому Бертуччо едва меня не победил. Стоп, а куда я задевал бумажку с его каракулями? Неужели потерял? Нет, вроде бы убрал в карман брюк. У меня отлегло от сердца.

В гостиной обнаружилась дряхлая радиола. Казалось, ее купили по дешевке в придачу к тумбочке, на которой она стояла. На нижней полке было много дисков-миньонов, но все это была туфта – какие-то дурацкие инструментальные композиции Рэя Кониффа и Алена Дебре да песни неизвестных мне певцов – Мэтта Монро, например, или этого, ну просто язык сломаешь, – Энгельберта Хампердинка. Диск Энгельберта выскользнул из конверта. Я нагнулся его поднять – и заметил кое-что необычное. Между ножками тумбочки и стеной застряла какая-то бумажка.

Это была открытка с видом Мардель-Плата – растиражированная панорама набережной. Отправлена этим летом, в январе 1976-го. Размашистый почерк, бессвязный текст: «Дорогой Педрито, надеемся, что ты отлично проводишь каникулы. Надо же иногда и развлечься! Приезжай к нам на пару дней. Скажи маме. В любом случае звоните. Если хотите, приезжайте вдвоем. Ты же знаешь, мы тебя обожаем! Целуем». Подписано: «Беба и Чина».

Кто такой Педрито? Из текста следовало, что это мальчик моих лет или постарше – во всяком случае, не взрослый. Еще больше меня смутила фраза «Надо же иногда и развлечься!». Может, Педрито не по годам серьезен? Или не такой, как все? (Уродство, экстрасенсорные способности, язвы на лице и прочие странности, из-за которых родственники могут прятать ребенка от чужих глаз на чердаке.) Или Педрито пережил какую-то жизненную драму и до сих пор не может прийти в себя и Беба с Чиной за него беспокоятся?

Прихватив открытку, я – мокрое привидение – отправился искать убежища в своей комнате.

 

22. Я нахожу сокровище

Окна нашей с Гномом спальни, затянутые противомоскитной сеткой, выходили на задворки участка. Из окон были видны столбы с веревкой для белья и сарайчик, где хранился садовый инвентарь. Между деревьев бродил папа, собирая ветки, – наверно, решил приготовить асадо. Не приоткрывая окна, прямо через сетку я спросил:

– А у человека, который разрешил нам пожить на даче, есть сын по имени Педрито?

Папа помотал головой, а потом добавил, что вообще ни одного Педрито не знает.

В комнате было две разномастных кровати да тумбочка. И больше ничегошеньки. Встроенный шкаф – без дверец, ящики даже не оклеены пленкой. Спрятав открытку в тумбочку, я сел на кровать. Приподнял покрывало – под ним только голый матрас.

Обыскав комнату, я решил напоследок заглянуть в шкаф. Влез на ящики, заглянул на верхнюю полку… Нет, похоже, и тут пусто. Мне вздумалось сдуть с полки пыль. Взвилось такое облако, что я чуть не ослеп. Тер глаза, пока слезы не полились. Зато, когда ко мне вернулось зрение, я заметил на полке цветное пятно, которого раньше вроде как не было.

Педрито забыл в доме книгу. Она вся заросла пылью. Я вытер книгу о покрывало, раскрыл… Ключевая улика оказалась прямо на заглавной странице: надпись «Педро-75» неподдельными детскими каракулями.

Книжка была тонкая, но большущая, в яркой обложке. Называлась она «Гарри Гудини – мастер эскейпизма». В середине была вкладка – глянцевые листы с огромными, во всю страницу, картинками, и под каждой – подпись. Под первой: «Гарри с помощью своего брата Тео начинает практиковаться в эскейпизме». Или «В сумасшедшем доме»: Гудини в смирительной рубашке сидит в палате с обитыми войлоком стенами. Еще там была «Китайская пытка водой»: стеклянный ящик, доверху наполненный водой, а внутри – закованный в цепи Гудини с гирями на ногах.

Кто такой Гудини, я уже знал, но все мои представления были почерпнуты из увиденного по телевизору фильма. Гудини играл Тони Кертис. Гудини был волшебник или вроде того: куда бы его ни запирали, он сбегал. Помнится, его сажали в ящик и швыряли в замерзшее озеро, и Гудини выбирался из ящика, но все равно еле избегал смерти – ведь озеро было покрыто сплошной ледяной коркой, попробуй-ка вылези! Он заранее тренировался у себя дома в ванне, наполненной льдом. («Гудини свежемороженый».)

Я раскрыл книгу, начал читать и все читал и читал, пока не замерз; тогда я оделся, снова уткнулся в книгу и оторвался от нее, только чтобы зажечь свет: надо же, уже стемнело.

 

23. Откуда только не сбегал Гудини!

Вот что я узнал в тот вечер о Гудини.

Что родился он в Будапеште 24 марта 1874 года. Сто два года тому назад!

Что на самом деле его фамилия была не Гудини, а Вайс. Эрик Вайс. Отец у него был раввин (раввины – это которые големов оживляют) Мейер Шмуэль Вайс. Мать звали Цецилия.

Что его семья эмигрировала в Соединенные Штаты, когда ему было четыре года. Жили они бедно, и Эрик поневоле работал с самого детства: чистил ботинки, продавал газеты. В Нью-Йорке был курьером, а потом закройщиком на швейной фабрике «Рихтер и сыновья». Но лучше всего ему давалась работа курьера. Маленький Эрик отличался не только проворством, но и необыкновенной, не по возрасту, выносливостью: мог бегать чуть ли не весь день напролет! А весной, как только на Гудзоне вскрывался лед, он одним из первых прыгал в воду; плавание было его страстью.

Что в начале артистической карьеры он называл себя Эрик Великий, но затем, восхищенный мастерством знаменитого французского иллюзиониста Робера Гудэна, переименовал себя в Гарри Гудини.

Что поначалу ему ассистировал на сцене младший брат Тео.

Что в 1894 году Гарри Гудини познакомился с Вильгельминой Беатрис Реннер и через две недели они поженились. С тех пор она стала его ассистенткой. (В фильме Вильгельмину сыграла Дженет Ли, которая в жизни, между прочим, была женой Тони Кертиса.)

Что он предлагал вознаграждение всякому, кому удастся успешно заковать его в ножные кандалы, надеть на него смирительную рубашку или наручники, запереть его в клетке или в тюрьме, заточить в заколоченный гроб или, обвязав цепями, бросить в воду; но всякий раз он освобождался и сбегал – вот именно сбегал и никогда не должен был платить вознаграждение. Часто он вырывался на свободу из настоящих, бдительно охраняемых тюрем на глазах изумленной толпы журналистов и с молчаливого одобрения заключенных, которые смотрели и мотали на ус оказывается, побег-то возможен!

Что самым поразительным из его трюков была «Китайская пытка водой»: погруженный под воду, он четыре минуты обходился без воздуха, одновременно освобождаясь от пут и оков на глазах восторженной публики.

Что в 1913 году его мать, Цецилия Вайс, умерла, и он очень горевал.

Но все равно продолжал оттачивать свое искусство, пока не стал самым знаменитым эскейпистом всех времен и народов, великим мастером своего дела. На афишах писали: «Человек, который всегда вырывается на свободу». Свобода стала его профессией.

В книге подчеркивалось (для меня это стало откровением), что между иллюзионистами и эскейпистами есть огромная разница. Иллюзионисты только делают вид, что наделены сверхъестественными способностями. Гудини иллюзионистов терпеть не мог: ведь они компрометировали его искусство, изображая из себя волшебников, хотя даже самое завалящее чудо было им не под силу. Эскейписты – совсем другое дело: они ставят себе задачу и добиваются ее взаправду, по-честному, только благодаря своей отличной физической форме и умению владеть своим телом. Гудини очень волновала эта проблема, и он прилагал массу усилий для разоблачения шарлатанов. Иллюзионисты обманывают. Эскейписты, наоборот, служат истине.

В тот момент я не обратил внимания, что о многом в книге умалчивается. Но со временем мне безумно захотелось выяснить некоторые подробности, оставшиеся за пределами текста. Например, что заставило семью Вайс покинуть Будапешт и отправиться за океан. Или при каких обстоятельствах маленький Эрик впервые рискнул попробовать себя в эскейпизме. И наконец, самое главное. То, что мне хотелось узнать больше всего на свете, вожделенная тайна, повергавшая меня в отчаяние своей непостижимостью: как он это делал, черт подери?

 

24. В подполье

Вздумав пожарить асадо, папа совершил двойную оплошность. Поскольку уголь он забыл купить, то решил обойтись сучьями и щепками. В результате огонь погас слишком быстро, и нам не только пришлось ужинать полусырым мясом, но и выслушать мамину лекцию о том, почему процесс горения дров и древесного угля протекает по-разному.

В полном отчаянии мы с Гномом набросились на фрукты. Вообще-то мы любили мандарины и бананы, потому что с них можно обдирать кожуру руками, а также виноград (его кожуру организм переваривает сам); наша мама, в отличие от других – мамы Бертуччо, к примеру, – даже один несчастный апельсин не могла нам очистить. Но в тот вечер мы так проголодались, что – не будь других вариантов – могли бы и кокосовый орех очистить зубами.

Из того, что имелось, мы выбрали яблоки. Гном начал кромсать ножом свое. Мама закурила, откашлялась…

Тогда-то она и заговорила с нами о новых правилах. Призналась, что не знает, сколько времени мы проживем на даче. Может быть, три дня, неделю или еще дольше. В школу мы пока ходить не будем. В понедельник ей надо в лабораторию, но с нами будет сидеть папа – он-то может несколько дней не работать.

Теперь нам придется жить по-новому. Например, никогда не залезать в бассейн, не предупредив взрослых. Никогда не открывать холодильник и никогда не включать телевизор, пока мы еще мокрые или босые. Поскольку настоящего водопровода на даче нет, а есть бак с ограниченным запасом воды, строго запрещается пить из-под крана, больше десяти минут мыться под душем и оставлять кран незавернутым, потому что без воды – как без рук. (В этой связи на меня, старшего, возлагалась дополнительная ответственность; мама пообещала показать мне, какие вентили надо поворачивать, чтобы опустевший бак вновь наполнился.)

Но была и другая группа правил, обусловленных необычностью нашего положения – мы ведь скрываемся. Например, мама запретила нам пользоваться телефоном. Даже подходить к нему не дозволялось, а уж звонить кому-то по собственной инициативе – тем более. Ни Ане, ни бабушке Матильде, ни в Доррего звонить нельзя. И Бертуччо тоже нельзя. Никогда. Что бы ни случилось (произнесла мама суровым голосом, пристально глядя на меня). Мы должны вообразить, что проводим каникулы на очень далеком и совершенно безлюдном острове, где из туристов только мы одни, где нет ни почты, ни телефона. И покинем мы этот остров только тогда – ни минутой раньше, ни минутой позже, – когда за нами вернется корабль, на котором мы приплыли.

Гном спросил, есть ли на острове телевизор. Мама сказала: «Есть», и Гном торжествующе вскинул руки, размахивая в воздухе ножом, на котором еще оставались кусочки растерзанного яблока.

Я возразил, что на каникулы никто не уезжает вот так, как мы, без ничего. Хоть один чемодан с собой всегда берут. Значит, с нами приключилось кораблекрушение. (Слово «кораблекрушение» заставило родителей нервно заерзать, особенно когда они заметили, что Гном тоже меняется в лице.) Я сказал, что никто не будет рад каникулам, если его заставят вечно ходить в одной и той же одежде и в одних и тех же ботинках, и если читать нечего, и какие же это каникулы без «Стратегии», без солдатиков, и без Гуфи (это уже был удар ниже пояса, сознаюсь и раскаиваюсь), и без друзей…

Тут папа прервал меня и разъяснил, что как только буря немножко поуляжется, он съездит кое за чем домой или пошлет кого-нибудь с ключами и списком. Но меня это известие ничуть не успокоило: слишком уж неуютно я чувствовал себя на неведомом острове. Как знать, скоро ли рассеется туман, отрезавший нас от цивилизации? Родители многозначительно переглянулись, и папа встал из-за стола. На миг мне показалось, что он признал свое поражение (и сердце у меня екнуло: значит, мы все пропали), но он немедленно вернулся из родительской спальни с каким-то пакетом и достал два свертка в пестрой подарочной бумаге. Один вручил мне, другой – Гному.

Моим подарком оказалась новая «Стратегия». Я спасен! Красивый, чистый, новехонький, бесподобный полный комплект: поле, фишки, игральные кубики, инструкция – все-все-все.

– Когда опять захочешь проиграть, дай мне знать, – сказал папа.

А Гному подарили Гуфи. Гном, как зверь, разодрал обертку и, едва увидев, что внутри, издал ликующий вопль. Родители облегченно вздохнули. Но я моментально сообразил, что с этим Гуфи будет одна морока.

Гном встряхнул Гуфи и встревоженно сдвинул брови. Поглядел на недоумевающих папу с мамой и спросил:

– Что с Гуфи такое? Он болеет?

Любимый Гуфи Гнома был плюшевый. А этот новый – пластмассовый, твердый.

Проблема была не только в эмоциях (это «Стратегию» легко было заменить, с Гуфи – существом антропоморфным – у Гнома установились глубоко личные отношения, которые нельзя вот так запросто перенести на другой объект). Гном привык засыпать в обнимку с Гуфи. Но одно дело – лежать, обхватив облезлую мягкую игрушку, и совсем другое – прижиматься щекой к чему-то твердому и шершавому. Все дети обожают игрушечные грузовики, но разве кто-то подкладывает их под голову вместо подушки?

 

25. Мы меняем имена

Главный козырь папа припас напоследок. Пойдя на вынужденные уступки (пообещав мне партию в «Стратегию», как только стол освободится; уверив Гнома, что этот Гуфи – двоюродный брат старого и что со временем он смягчится – ведь все делаются мягче, когда с ними подружишься), он достаточно нас задобрил, чтобы мы внимательно выслушали чрезвычайно важные разъяснения. Ведь от того, хорошо ли мы их поймем, впрямую зависела наша судьба в ближайшие недели.

Папа сказал: уехать, не появляться в районе дома, конторы и школы – этого еще недостаточно. Хорошо, что мы укрылись здесь, на даче в окрестностях Буэнос-Айреса (или, как предпочитала выражаться мама, на «пустынном острове»), но требуются и другие меры предосторожности. Очень жаль, что у нас нет шапок-невидимок. По соседству наверняка живут люди; в дверь могут постучать торговые агенты; те, кто часто проезжает по нашей улице, наверняка поймут по запахам, по шуму, по присутствию пакетов с мусором, что на этой даче появились новые жильцы.

Поэтому мы должны быть готовы к контакту с посторонними. Лучше держаться потише, внимания к себе не привлекать, но если уж заметят, вести себя так, чтобы все было шито-крыто. Чтобы никто не догадался кто мы на самом деле. А значит, лучший выход – прикинуться совершенно другими.

Мы должны сменить имена. Вжиться в новые образы. Совсем как разведчики: они прикидываются другими людьми, чтобы не попасть в руки врага. Совсем как Бэтмен, скрывавший свое истинное предназначение под заурядной и легкомысленной личиной. Совсем как Одиссей: попав к циклопам, он обманул Полифема, представившись ему «Никто». Да, Одиссей был большой ловкач. Прирожденный эскейпист. Чтобы сбежать от Полифема, который собирался поочередно съесть товарищей Одиссея, пленники споили циклопа и ослепили, воткнув заостренный кол в его единственный глаз. Прибежав на крики Полифема, соседи-циклопы спросили, кто на него напал. «Никто!» – твердил Полифем. Соседи рассудили, что слепоту на Полифема, видимо, наслал могущественный Зевс, и посоветовали ему смириться с судьбой.

Папа знал, что меня окрылит эта идея. Преображение – основной механизм всех наших игр в ковбоев, в чудовищ, в супергероев, в динозавров. Даже занимаясь спортом, мы кем-то прикидываемся понарошку.

Но папа не учел, как быстро у меня работала голова. Мои мысли легко перемахнули через все правила конспирации и даже через здравый смысл. В несколько секунд я пересек целую вселенную возможностей, открывшихся передо мной благодаря этой счастливой перспективе обернуться кем угодно, и оказался у манящей, непреодолимо-соблазнительной лазейки, которой папа не приметил и, соответственно, не знал, как меня к ней не допустить.

Я сказал папе: раз уж я стану другим человеком, то смогу хотя бы позвонить Бертуччо. Я не сомневался: услышав мой голос, он сообразит, что я – это я, даже если я представлюсь Отто фон Бисмарком, и обязательно поймет, что к этому меня вынудили особые обстоятельства, и с ходу мне подыграет. Мы даже сможем изобрести свой тайный язык!

Но мама немедленно переключилась в режим «Женщина-Скала» и растоптала все мои надежды. Объявила, что запрет остается в силе и что Бертуччо звонить нельзя, даже если я назовусь Лексом Лютором. Нельзя, и никаких гвоздей. (Когда мама так говорила, Гном напряженно задумывался, а потом начинал уточнять: «А винтиков? А шурупов?»)

Настоять на своем мне не удалось. Обидно было страшно. Я отодвинул тарелку с недоеденным яблоком и скрестил руки на груди. Вскочить бы, уйти бы из этого дома насовсем… Но идти мне было некуда.

– С сегодняшнего дня мы – семья Висенте, – объявил папа бодрым голосом, словно ничего не произошло.

Я и бровью не повел. Мне-то какая разница. Зачем мне это знать!

– Я – Давид Висенте, архитектор, – сказал папа.

«Висенте» и как имя-то звучит паршиво, а уж в качестве фамилии…

– Давид Висенте! – не унимался папа. Схватил меня за плечи, встряхнул.

И тут до меня дошло. Архитектор Давид Висенте. Мой папа – Давид Винсент!

Я захохотал. Гном посмотрел на меня как на чокнутого, а мама вопросительно скосила глаза на папу.

– Врубаешься? – сказал я Гному сквозь смех. – Давид Висенте – все равно что Давид Винсент, только по-испански! Папа – герой «Захватчиков»!

– Ух ты! – выдохнул Гном и зааплодировал.

Мама опешила – не знала, то ли придушить папу за эту идею, то ли расцеловать.

– Для всех, кто будет спрашивать, мы – семья Висенте, – самодовольно провозгласил папа. – Если позвонят по телефону и попросят позвать тех, кем мы были раньше, вы должны ответить: «Здесь таких нет, мы…»

– По телефону они ничего отвечать не должны! Им вообще запрещено брать трубку. Сколько раз объяснять? – вмешалась мама, расставив все по местам.

– Извини. Если к телефону подойду я, то скажу: «Вы ошиблись номером». Ясно?

Мы с Гномом кивнули.

Я спросил папу, будут ли у нас, как полагается в таких случаях, фальшивые документы.

Я ожидал, что он меня отругает, но, как ни удивительно, папа оглянулся на маму, как бы спрашивая у нее согласия, а затем ответил, что все возможно – если понадобится, мы и документы сменим, и вообще…

Тогда я спросил:

– Можно, я сам себе имя выберу?

И Гном повторил за мной:

– Можно, я сам себе имя выберу?

– Смотря какое, – ответила мама. – Имя должно быть более-менее обычное. Не Фофо, не Чип, не Мак-Дак, не Гуфи…

– Симон! – вскричал Гном. Как я уже говорил, ему нравился сериал «Святой». – Как Симон Темплар!

Мама с папой удовлетворенно кивнули. «Симон Висенте» звучало очень даже неплохо.

– Я могу назваться Флавией, – сказала мама.

– Флавия Висенте. Заметано. Но только скажи мне, откуда ты взяла это имя, – потребовал папа.

– Хоть режь, не скажу.

– Тогда я тебя назову Дорой. Или Матильдой, в честь твоей мамочки.

– Только попробуй – мигом лишу допуска, – сказала мама.

– «Флавия Висенте», – поспешил капитулировать папа, – продано этой сеньоре, раз, два…

– Что такое «допуск»? – спросил Гном.

– Тут еще один сидит без имени, – сказала мама. Совершила отвлекающий маневр.

Но я уже знал, как меня зовут. Меня осенило. Сама судьба подсказала мне имя с помощью многочисленных знамений, а я, как вы уже понимаете, гордился своим даром их разгадывать.

Отныне меня звали Гарри.

Да-да, Гарри. Рад с вами познакомиться.

 

26. Стратегии и тактики

Как рассказывает Геродот, при царе Атисе, сыне Манеса в Лидии случился ужасный голод. Поначалу лидийцы терпеливо сносили лишения, а затем осознали: чтобы поменьше думать о происходящих ужасах, требуется какое-то развлечение. Тогда-то они и изобрели игры – в кости, в бабки, в мяч. Вслед за Геродотом лидийцам приписывают изобретение всех игр, кроме бэкгэммона – так английские пираты переименовали нарды, игру арабского происхождения, в которую до сих пор играют старики повсюду на Ближнем Востоке, сидя за низкими столиками на открытом воздухе и попивая приторный чай с мятой.

Мне всегда нравилась эта история. Геродот подчеркивает, что это не достоверный факт, а легенда, которую лидийцы рассказывают о своем народе, но все равно излагает ее красноречивым языком и серьезным тоном. Это один из самых блестящих пассажей в его «Истории». Геродот знал: то, что рассказывает какой-нибудь народ о собственной истории и национальном характере, имеет огромное значение, ведь в этих историях выражается представление народа о самом себе, выражается ярче, чем в документах или трагических (а они всегда трагические, даже для победившей стороны) итогах сражений.

И вот еще чем хороша эта история о лидийцах. Мне нравится, что изобретение игр связывается не со скукой или досужим философствованием, но со страданиями. Лидийцы играли не от безделья, а чтобы выстоять. По побочной линии «Стратегия» происходит от нардов. В обоих играх есть игровое поле, фишки, цель, правила (тактика) и способы планирования игры (стратегия). Чем тоньше стратегия, тем ближе игрок к победе. Конечно, количество очков тоже важно – а его решает случай, когда ты бросаешь кости, но везение играет вспомогательную роль.

Вклад западной цивилизации – а именно слово «война», которую добавили к «стратегиям и тактикам» нардов, – только к этому и сводится. Мы внесли в игру логику войны. Вместо геометрических, чисто абстрактных фигур на игровом поле появилась карта мира. Правда, контуры континентов на ней изображены в духе древних картографов – скорее метафорически, чем реалистично. Ощущение анахронизма подкрепляют и государственные границы. Например, Соединенных Штатов как единого государства не существует. На их месте – несколько независимых стран: Нью-Йорк, Орегон, Калифорния. Россия – крупное европейское государство, а вместо ее азиатской части существуют суверенные Сибирь, Арал, Татаро-Монголия и, разумеется, Камчатка.

Игрок выбирает себе фишки определенного цвета (мне нравилось играть синими). Каждому игроку выделяется одинаковое количество государств – сколько именно, зависит от общего числа участников (не меньше двух, не больше шести) – и вручается конверт с секретным заданием. Например, «Занять Северную Америку, два государства в Океании и четыре в Азии» либо «Разгромить армию красных, а если таковые отсутствуют, то правого игрока» (тут крылось противоречие политического свойства, в то время недоступное моему пониманию).

Исход каждого вооруженного столкновения решается броском кубика. Если я наступаю, то мне нужно выбросить больше очков, чем обороняющейся армии. Если я продвинусь вглубь страны, обороняющийся должен вывести свои войска, и тогда я оккупирую это государство.

Мне нравился самый простой расклад: я против папы, папа против меня. Мир разделен на две половины: у него черные войска, у меня – синие; цель – не тайная, а очевидная, одна у нас обоих: разгромить противника. Война велась до полного разгрома. У врага не должно остаться ни одной армии. Его нужно стереть с лица земли (в смысле – с игрового поля).

Я уж не помню, с чего все началось, кто из нас принес домой эту игру – я или папа. (Не могу припомнить времени, когда я еще не знал, что такое Камчатка.) Однако я отлично помню, что папа обыгрывал меня всегда. В каждой партии. Неизменно. Мокрого места от меня не оставлял – или же мы бросали играть, когда становилось очевидно, что мне уже не спастись.

Тот первый вечер на даче не был исключением. Начало меня обнадежило, но затем папа принялся подрывать боевой дух моих армий и, по своему обыкновению, сметать их одну за другой. Периодически мимо проходила мама, косо поглядывая на театр боевых действий; один раз она дала папе подзатыльник и сказала: «Ну ты, верзила, дай ребенку хоть разок выиграть», а папа, по своему обыкновению, ответил – этот комедийный скетч мои родители упоенно разыгрывали во время каждой партии: «Еще чего, пусть научится и выиграет по-честному», и все шло к обычной неотвратимой развязке.

Со временем победа над папой превратилась для меня из мечты в потребность, а потом и вовсе в категорический императив. Я говорил себе, что теория вероятностей на моей стороне. Рано или поздно вмешаются неумолимые математические закономерности, и я начну побеждать, выигрывать партию за партией, и справедливость будет восстановлена. Теперь, когда я стал Гарри, удача должна повернуться ко мне лицом. Гарри – имя того, кто не знает поражений!

Продолжая свой рассказ о лидийцах, Геродот сообщает, что голодное время затянулось и наконец царь Атис понял, что игры – не решение проблемы, но бесконечное оттягивание момента истины. Тогда он принял решение. Разделил своих подданных на две равные части и бросил жребий (видно, без азартных игр он уже жить не мог). Одной половине следовало уйти из Лидии, а другой – остаться на родине. Атис остался в качестве царя с теми, кому выпало остаться в Лидии, а во главе переселенцев поставил своего сына Тиррена.

Тиррен и его люди отправились в Смирну, там построили корабли и вышли в море. Постранствовав по свету, они обосновались на новом месте и зажили припеваючи. Иначе сложилась судьба тех, кто остался в Лидии: они были порабощены персидскими завоевателями.

 

27. Мы обнаруживаем труп

На следующий день, когда мы с Гномом получили разрешение залезть в бассейн, оказалось, что нас кое-кто опередил.

Среди листьев, закостенелая, точно гипсовая, плавала громадная жаба.

– Я здесь больше не купаюсь, – заявил Гном.

Я выудил жабу из воды сеткой. И верно мертва: лапки широко растопырены, хоть отрезай да жарь.

Жабы – твари малосимпатичные, зловещие. Глаза у них маленькие и злые, похожие на базальтовые бусины. Кожа холодная и влажная, вся в пупырышках и складках. А перепонки между пальцами… А задние лапы с гибкими суставами – почти как у человека…

– Когда-то мы все были похожи на эту жабу, – сказал я.

– Не начинай! – запротестовал Гном.

– Серьезно, это сто тысяч лет назад было. Жили мы в воде, а на сушу вылезли попытать счастья. Сначала только головы высовывали, потом стали ненадолго выползать на берег…

– Я маме скажу!

– Одни животные остались в воде, жили по старинке. Другие научились сидеть на двух стульях – стали амфибиями: вот жабы, например, немного побудут в воде, и лезут на сушу, и тут же назад в воду, так все время и кочуют. А если надолго застревают в воде или на земле, то умирают, как вот эта.

– Разве жабы тонут?

– Ясное дело. Эта жаба увидела в бассейне воду и прыгнула с бортика. Думала, это лужа или пруд. А потом сообразила, что выхода нет. У луж и прудов всегда есть берег. Заходишь в воду постепенно и выходишь тоже постепенно. А у бассейна вместо берега – все равно что обрыв. Бац – и свалился. Либо ты в бассейне, либо ты на бортике – середины нет. А по лесенкам жабы лазить не умеют.

– Надо ее похоронить.

– Правильно.

– А сначала устроить над ней бдение. Бабушка Матильда говорит, что бдение – самое главное.

– Ага, слушай ее больше! Просто она всякие праздники и застолья любит.

– Бабушка говорит, над покойниками бдят, чтобы проверить, правда ты умер или просто спишь.

– Бабушкины сказки! Поспишь тут, когда у тебя родственники над ухом плачут!

– А какая разница между покойником и мертвецом?

– Да никакой, по-моему.

– Наверно, покойник – он спокойный, а мертвец все мертвеет и мертвеет… Ты точно знаешь, она правда мертвая? Может, спит просто?

Я взял жабу за лапку и помахал ею у Гнома перед носом. Братец завизжал и бросился наутек, но, отбежав на безопасное расстояние, остановился.

– А она на тебя похожа, правда-правда! – прокричал я.

– Врешь! – заорал в ответ Гном.

Место мы выбрали в тени, под деревом. Я нашел в сарае лопату и начал копать яму. Заодно я продолжал рассказывать Гному все то, что объясняла нам сеньорита Барбеито с помощью фильмов и наглядных пособий: как из амфибий развились существа, которые дышат непосредственно атмосферным воздухом и живут на суше, какие бывают среды обитания, растолковал, что ко всякой среде надо приспособиться. Гном недоверчиво хмурился: ему не верилось, что у всех нас, позвоночных, есть общие черты. Гном, клянусь, лягушки на вкус – совсем как курятина. Если содрать с шимпанзе шкуру, он станет похож на гигантскую жабу. Они даже сидят одинаково. Радуйся, что у тебя есть старший брат, который все это тебе может разъяснить.

Реальность – во всяком случае, ее прекраснейшие образцы – намного фантастичнее, чем сказки. Покажите мне писателя, который смог бы выдумать гланды, комодского дракона или все эти несусветные трюки, посредством которых мы размножаемся. Какому фантазеру взбредет в голову, что коралловые рифы образуются из трупиков крошечных существ, чьи тела выделяют известь? Кто осмелится выдумать мир, подобный нашему, мир, хозяевами которого стали потомки жаб, лягушек, саламандр и тритонов?

Пока мы рыли яму и совершали похоронный обряд, Гном отмалчивался, размышляя над моим рассказом. В его глазах пылал огонь сомнения. Но кое-что он, видно, все-таки уяснил: когда я забросал яму землей, он украсил холмик камнями и спросил:

– А жабы тоже попадают в рай?

 

28. Приятная передышка

Выходные прошли в полной безмятежности. Случайного наблюдателя ничто бы не насторожило: семья Висенте предавалась dolce far niente – нежилась на солнышке в саду или у бассейна, наслаждалась «святой троицей» истинно аргентинского стола асадо, спагетти (разумеется, из полуфабрикатов – на кухню мама и носу не показывала) и сдобными булками.

Но более проницательный наблюдатель не преминул бы подметить, что взрослые отлучаются с дачи подозрительно часто, чуть ли не каждые пятнадцать минут. То папа, то мама уезжали куда-то на машине или уходили пешком, непременно порознь. (Звонить полагалось не с дачи, а из автомата.) Если бы к зоркому взору прилагался еще и острый слух, то привычка членов семьи Висенте задавать друг другу самые банальные вопросы («Как тебя зовут?», «Когда у тебя день рождения?», «Как зовут твоих родителей и брата?») натолкнула бы на мысль, что на даче забавляются какой-то таинственной, непостижимой для посторонних игрой.

Некоторые из событий этого уик-энда стоит занести в анналы. Например, папа начал отращивать усы. После трехдневного моратория на бритье над его верхней губой образовался участок перманентного мрака. Нам с Гномом казалось, что усы уже вполне солидные, но мама уверяла, что папа за компанию с Гномом напился «Несквика», а рот утереть забыл. Утром в воскресенье она застигла нас – всех своих троих мужчин – перед зеркалом в ванной. Давид, отец семейства, одобрил результат и горделиво начал придавать своим усикам красивую форму, подстригая их ножницами. Гарри, первенец, посетовал на отсутствие растительности на лице и поделился мечтой поскорее обзавестись холеными усами а-ля Мандрейк. А младшенький, Симон, заявил, что вполне доволен своими гладкими, как у его телевизионного кумира Симона Темплара, щеками, и спросил, почему у всех святых есть борода и усы, а у Симона Темплара нету.

Состоялось три партии в «Стратегию». О результатах упоминать излишне.

Я нашел время перечитать книгу о Гудини и обдумать ряд планов на будущее, к которым я вернусь ниже.

Днем в воскресенье произошло нечто грандиозное – семья Висенте посетила местную церковь. Сколько я себя помню, на службах я не бывал никогда. Иногда меня брали на венчания или на крестины, но и только, и потому я не имел никакого представления о том, как проходит обыкновенная месса. Увы, это потенциальное приключение с самого начала обернулось пыткой. Маме взбрело в голову, что в семье Висенте все очень набожны, и потому она заставила нас с Гномом вызубрить «Отче наш», «Верую» и «Аве, Мария». Она проверяла нас и дома, и по дороге, в машине, – ведь, войдя в церковь, мы должны были сделать вид, будто ориентируемся в распорядке богослужения с непринужденностью профессиональных верующих.

Наши родители получили религиозное воспитание, но со временем они оба отошли от веры. Папа больше надеялся на те законы, которые от людей, а не от Бога. Мама уверовала в науку, чтобы поменьше походить на бабушку Матильду с ее высокомерно-ханжеским благочестием. Каким-то образом родители умудрились вырастить нас полными невеждами во всем, что касалось религии. Наверно, думали, что это нам пойдет на пользу. Но в наших головах царила полная неразбериха относительно таких общеизвестных понятий, как рай или ад. То, что мы не имели достоверной информации о правилах членства в этих клубах, иногда нас сильно беспокоило. А поверхностное знакомство с основными постулатами католической доктрины еще более усилило во мне ощущение, что в этом мире я – как выброшенная на берег рыба.

Помню, как-то на Пасху в детском журнале «Антеохито» мне попалась вкладка с картиной, изображавшей все этапы Крестного пути. Редакция рекомендовала вынуть лист из журнала, аккуратно разогнув скрепки, и повесить на стену. Я же лист вырвал и сжег, а пепел тайно спустил в унитаз. Совет повесить в моей комнате наглядное описание того, как мучили и убили человека, вызвал у меня примерно такое же омерзение, как если бы мне предложили украсить интерьер схемой производственного процесса в Освенциме.

Но больше всего мою психику травмировал старый фильм, который я как-то вечером посмотрел по девятому каналу. Назывался он «Марселино – Хлеб-и-Вино». Марселино был сирота. Его приютили монахи в монастыре. Однажды спускается он в подвал – за какой-то вещью – и вдруг слышит голос: «Пить…» Марселино оглядывается по сторонам – никого. И действительно, в подвале нет ни одной живой души, кроме мальчика. Голос доносится со стороны огромного распятия. Это деревянный Христос пить просит.

Самое ужасное, что в конце фильма Марселино умирал, и толстопузый священник плакал от радости, и колокола вызванивали «Слава-слава», потому что деревянный истукан «избрал» мальчика. (Истукан-то, кстати, не знал самых элементарных вещей – дерево от влаги набухает! А разбухшего Христа никакой крест не выдержит.) Все в фильме внушало, что за Марселино надо только радоваться – ведь его за святость взяли в рай, но я не мог отделаться от мысли, что проклятый истукан убил Марселино, а всем – как с гуся вода.

С тех пор, когда мои одногодки заводили речь об ужастиках и триллерах (обычно толковали о самых банальных героях и сюжетах – Франкенштейне, мумиях, Дракуле), я пытался рассказать о деревянном Христе (ой, чуть не забыл одну подробность: одна из его приколоченных гвоздями рук вдруг отрывалась от креста, чтобы взять у Марселино кружку!), но воцарялось молчание и все смотрели на меня как на чудика, которым я, увы, и был. Со временем я научился помалкивать, но кошмары продолжались. Мои друзья и одноклассники просыпались посреди ночи, удирая от оборотней и всадников без головы. Я просыпался с криком, потому что за мной гнались смертоносные футболки, прожорливые Сатурны и деревянные Иисусы; последние слезали с крестов и преследовали меня по длинным коридорам, одновременно пытаясь внушить мне, что хороший ребенок – мертвый ребенок.

У Гнома тоже возникали проблемы с богословскими постулатами, но не столь серьезные. Он спросил у мамы, можно ли ему пропускать в «Отче наш» строчку: «И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим», ведь у него самого долгов нет – он еще маленький. По-настоящему его тревожило только понятие воскресения во плоти; не скажу, что именно рисовалось в его воображении, но предположить несложно.

В таком вот настроении мы ехали к поселковой церкви – с громко бьющимися сердцами, твердо решив блестяще сыграть роли благочестивых Висенте. Папа надел строгий костюм, мама тоже облачилась в свой костюмчик, а у нас с Гномом на шее болтались пристежные галстуки от школьной формы – аксессуар, который я ненавидел всеми фибрами души.

Церковь была незатейливая, под стать поселку, и находилась, как водится, на главной площади. К полуденной воскресной мессе явно стекалась вся округа – «ситроен» нам пришлось припарковать за два квартала.

Поначалу я чувствовал себя очень скованно, но уже через несколько минут успокоился, и мне стало смертельно скучно. Каждый раз, когда приближалось место, требующее моего непосредственного участия, мама тыкала мне пальцем в бок, и я бубнил «Верую» или что там полагалось. В остальном же моя задача сводилась к тому, чтобы умолкать, когда умолкали все, и вставать на колени, когда все гнули спины.

Но во внутреннем мире Гнома – я знаю точно – его первая в жизни месса произвела переворот. Несложному умению креститься Гнома выучили заранее. Он освоил эту операцию совсем неплохо и даже левую сторону с правой не всегда путал, несмотря на свой юный возраст. Но начало и финал церемонии, когда все в церкви осеняют себя крестным знамением, потрясли Гнома до глубины души. Сам он был готов креститься, когда укажут, точно собака Павлова, но зрелище синхронно движущихся рук стало для него полной неожиданностью. Сочетание волшебной атмосферы и каббалистических жестов, то, как слаженно крестились присутствующие, поразило Гнома. Он вытаращил глаза, точно наблюдал превращение воды в вино. Наверно, он впервые почувствовал себя частью чего-то большего, чем одиночная живая клетка – семья, чего-то, что выше нас и все же окружает нас со всех сторон.

Когда мы вернулись на дачу, в бассейне плавала еще одна мертвая жаба. Я мысленно отругал себя за непредусмотрительность и поклялся что-нибудь предпринять – ведь я-то не считал, что лучшая жаба – мертвая жаба.

Гном вызвался похоронить жабу по христианскому обряду.

 

29. Мы остаемся одни

Когда в понедельник мы проснулись, – а случилось это чуть ли не в полдень, – мамы уже не было дома. Папа сидел в столовой. Пока мы спали, он успел разобрать до последнего винтика старинные напольные часы. Уйма колесиков, загогулин и прочих деталей была разложена на старом одеяле, на обеденном столе и даже на полках серванта. Казалось, в комнате взорвалось время и его ошметки разлетелись по всем углам.

Гном приготовил себе «Несквик», а я, прихватив из холодильника банан и зажав под мышкой книгу о Гудини, вышел в сад. («Ситроен» исчез. Ясное дело, мама на нем уехала.) В двенадцать папа включил телевизор – на полную громкость, чтобы слушать новости, не отвлекаясь от починки часов. Даже мне все было слышно. Ничего нового: президент сказал это, военно-морской флот продемонстрировал то-то, новые меры в экономике, решительно подавлять подрывную деятельность безродных радикалов, ликвидировано столько-то боевиков, Тукуман, доллар – обычная песня.

Весь день мы безмятежно бездельничали. Даже обедать не садились. Любой из нас, проголодавшись, просто шел на кухню, хватал из холодильника, что попадется под руку, и пристраивался на любом месте, которое еще не было завалено остатками предыдущих трапез. Холодная курица так и осталась по соседству с «Несквиком», а рядышком бухнулся пустой пакет от ванильного печенья.

Журнальный столик благодаря своему выгодному стратегическому положению (перед телевизором) покрылся залежами мусора и грязной посуды. (По всеобщей негласной договоренности возобладал закон «грязный стакан вторичному использованию не подлежит»: посуду мы за собой не мыли, а просто при необходимости брали из шкафа чистую.) Постепенно отходы с геологической четкостью наслоились пластами одни на другие. Я прыгал в бассейн когда хотел, и никто меня не одергивал – мол, подожди, пока пища в желудке переварится. Новости кончились, и начались сериалы, а за ними – мультики, а потом – многосерийный телефильм, а потом – опять новости: очередная порция экономических мер, ликвидированных боевиков и речей усача со злодейской физиономией.

К этому времени папа забросил ремонт часов – их внутренности так и остались раскиданными по всей комнате – и переключился на новости. Расчистил на журнальном столике место для бутылки «Ганчи» и лекарства от язвы желудка. Завел свой коронный монолог. «Да кто тебе верит, реакционер! Шут гороховый!» – честил он; эта фраза отлично бы прозвучала в устах Гамлета (акт I, сцена IV) в качестве обращения к призраку. «Да я из «Захватчиков» больше узнаю о событиях, чем из твоей передачи», – продолжал возмущаться папа, но почему-то не выключал телевизор. «Хватит ломать комедию! Арестовали людей – предъявите им обвинения, – заявил он, обращаясь уже к министру внутренних дел. – Это в ваших же интересах – очернить заключенных!»

Солнце уже село, похолодало, и мы с Гномом тоже перебрались поближе к теплому экрану телевизора. Гном проводил эксперимент, в котором использовались пустые пузырьки, грязные стаканы, вода, мука, колесики от часов и малярные кисти, найденные им в кладовке. Иногда экспериментатор замирал в нерешительности, оказавшись на распутье, но предметы, наваленные на столе, тут же подсказывали ему что-нибудь новенькое. Свежие идеи возникали одна за другой. Например, смешать кока-колу с «Несквиком» – они же так занятно вспениваются!

Я перечитывал «Гудини», выискивая хоть какую-нибудь наводку. Автор подчеркивал важность физической подготовки и умения сосредотачиваться, но хранил полное молчание о подробностях побегов; очевидно, он сам был эскейпист и тщательно оберегал профессиональные секреты. В итоге я в стотысячный раз уставился на первую иллюстрацию: «Гарри с помощью своего брата Тео начинает практиковаться в эскейпизме», словно надеялся узнать из картинки то, что отказывался сообщать текст; потом перевел взгляд на папу, на бутылку «Ганчи», на распотрошенные часы, на Гнома, который взбил свой клейстер до полного загустения, и сказал себе: а может, картинка – это и есть ответ? В смысле – надо просто начать тренироваться?

Я снял с себя ремень (он был резиновый и только на концах кожаный – как я его стыдился!) и попросил Гнома привязать меня к стулу. Гном, весь обсыпанный мукой, уставился на меня, прикидывая, не подвох ли это. Я показал ему иллюстрацию. Он все просек с ходу.

Должно быть, диктор – он же шут гороховый – сморозил страшную глупость, потому что папа вскочил и пулей вылетел в сад, где без удержу мог ругаться плохими словами.

Гном связал мне руки за спиной. Сложил ремень петлей, а потом раз сто обкрутил вокруг запястий, изо всех сил натягивая резину. И спросил меня:

– Ну как, хорошо?

Я слегка напряг мускулы, удостоверившись, что с первой попытки путы не поддадутся.

– Погоди, еще не все, – сказал мне Гном.

Схватив со стола пузырек с темным клейстером и облезлую кисть, он намазал мне лицо.

Сопротивляться я не мог – ведь я был связан. По вкусу клейстер был как тесто для пиццы, замешенное на «Несквике».

– Я заключенного очерняю. Разве ты не слышал, как папа сказал?

Поужинали мы молча, втроем. Одни, без мамы. Не-разогретыми остатками давешнего асадо, нещадно поливая их майонезом. Час был уже поздний. Мы созерцали гостиную и столовую, превращенные нами в зону стихийного бедствия: изгвазданные кресла, детали разобранных часов, органические отходы, – пытаясь прикинуть в уме, сколько сил на это затрачено. Никто еще с таким блеском не демонстрировал, как возрастает энтропия. Никто еще не создавал такого памятника второму началу термодинамики (это закон, гласящий, что физические тела в состоянии упорядоченности обычно остаются недолго – скатываются в состояние хаоса). Но все было напрасно. Даже кавардак вселенского масштаба не смог наколдовать маму.

Когда, смирившись с поражением, мы решили хотя бы помыть посуду, оказалось, что вода кончилась. Мы забыли наполнить бак.

 

30. Решение, принятое на рассвете

Дачный поселок, где мы обосновались, был не самым шикарным: участки маленькие, дома в основном вроде нашего – неказистые, примитивные постройки. Многие так и стояли без отделки – дожидались, пока владелец разбогатеет или, наоборот, продаст недостроенное гнездышко каким-нибудь энтузиастам ремонта. Многие дачи почти весь год пустовали: хозяева появлялись лишь летом да иногда на выходные. От наших ворот до ближайшего шоссе надо было пять минут ехать на машине. Улицы были немощеные, участки огорожены сетчатыми заборами и обсажены молодыми тополями; гибкие деревья худо-бедно скрадывали казарменную прямолинейность границ.

Ранним утром в будни в поселке царила тишина, бьющая по ушам не хуже, чем вой сирены. Иногда ветер доносил стрекотание кузнечиков или обрывки радиопередач, но преобладало безмолвие: всепоглощающее, звенящее в ушах. Его было невозможно не слышать.

Когда диктор извещал: «Наши передачи закончены, до завтра», Гном, обессилев, моментально засыпал. Телевизор был для него солнцем: Гном вместе с ним включался и отключался. Капитуляция Гнома перед сном означала, что в доме установился штиль. Все шумы звучали под сурдинку: мы тихо-тихо мыли посуду, чистили зубы, поворачивали ключи в замках, опускали щеколды, перешептывались перед сном – и не только потому, что боялись потревожить Гнома. Просто тишина внушает к себе благоговейное уважение.

Я еще не спал, но уже лежал в постели с книгой. Тут-то я и услышал, как с дальней границы области штиля окликает меня «ситроен». В полной тишине мотор нашего «ситроена» слышен за несколько кварталов. Он надсадно ревет, как двигатель нормальной машины, когда она буксует в песке.

Хлопнула дверца, донеслись глухие голоса родителей.

Через пять минут мама зашла к нам. Гном крепко спал. Он прижимался щекой к пластмассовому Гуфи, и потому его лицо казалось измятым.

Мама села на мою кровать и сообщила, что привезла мне новый выпуск «Супермена», но его задержали на таможне. (Это значило, что сначала журнал прочтет папа.) Я поцеловал ее, искренне тронутый такой заботой. В те времена я был фанатом Супермена. Мы, суперменисты, обожали своего кумира за необычайные способности и яркий костюм. Наши сердца сладко замирали при виде очаровательной Лоис Лейн. Мы с трепетом ждали выхода мексиканских журналов (новый выпуск публиковался раз в две недели) и презирали бэтменистов – они безнадежно отстали от жизни.

Покосившись на Гнома, мама спросила, много ли у меня с ним было хлопот. Вообще-то, если учесть ситуацию, Гном держался молодцом – сносил лишения со стоицизмом, которого мы от него и не ожидали. Мама спросила:

– А у тебя как настроение?

Я вздохнул. Мне не хотелось выглядеть большим нюней, чем Гном, но, если честно, я по всему тосковал. По Бертуччо. По девочке, которая мне нравилась (Мара с английского факультатива, жуткая кокетка, еще почище Барби). Я тосковал по своей кровати и своей подушке, по книгам и велику, по самолетикам и крепости с подъемным мостом, и по «юнкерсу», который подарил мне дедушка, и по своим альбомам с рисунками, по парусному фрегату и по моторной лодке на батарейках, по радиоуправляемому «мерседесу» и гоночным машинкам, еще не доломанным моим братом, по настольной игре «Землевладелец» и по луку из стекловолокна; тосковал по моему собранию комиксов «Ниппур из Лагаша», и журналам издательского дома «Новаро», и пластинке «Битлз», которую Ана мне подарила, когда ей надоели наши звонки.

– Нормально, – сказал я.

Она поинтересовалась, что это я читаю. Я рассказал, как нашел книгу, и показал ей собственноручный автограф Педрито и открытку от Бебы и Чины – все вещественные доказательства, на которых держалась моя версия биографии нашего предшественника. Честно говоря, мне было жалко Педро. Наверно, он очень расстроился, потеряв книгу про Гудини; сам я всегда болезненно переживал утраты. Но мама меня разубедила – сказала, что Педро скорее всего оставил мне книгу и открытку специально: в подарок, в знак гостеприимства. Продолжил цепочку, которую наверняка начал какой-нибудь другой мальчик, живший на этой даче до Педро (интересно, а он-то что подарил Педро, как выказал свое гостеприимство?). А теперь мой черед – надо заранее подыскать подарок, ведь когда-нибудь мы отсюда съедем.

– Чтобы оставить что-нибудь, надо хоть что-нибудь иметь, – пробурчал я в ответ, намекая на наш спартанский образ жизни.

Мама пристально на меня взглянула – на ее лице читалось: «еще один адвокат растет» – и вырвала у меня из рук книгу, чтобы подыскать изящный предлог для перехода на другую тему.

Предлогом стал Гудини.

– Какой это Гудини – фокусник? – спросила она, подсказывая мне очевидный, удобный ответ, но я не собирался под нее подлаживаться.

– Гудини не фокусник. Он эскейпист. Это совсем другое. Я тоже стану эскейпистом, когда вырасту.

За эти несколько дней я не раз задумывался о будущем. Весь извелся от неопределенности. И вдруг, отчетливая, как мистическое озарение, меня осенила мысль: надо стать эскейпистом. Едва эта идея выкристаллизовалась в моем мозгу, все тревоги отступили. Теперь у меня было дело, которое вот-вот позволит мне вновь ощутить себя хозяином обстоятельств. Мне казалось, что путь Гудини мало отличался от моего. Выбрав профессию, он смог собрать из разрозненных элементов, постигнув смысл каждого (бегство из родной страны; тяга к высшему знанию, снедавшая его отца – раввина; нищета; физическая выносливость и ловкость), нечто еще не виданное. Гудини успешно собрал головоломку своей судьбы.

Глянув на картинку «Китайская пытка водой», мама посмотрела мне в глаза, пытаясь измерить серьезность моих намерений. Я уже миновал стадии пожарного и астронавта (против них мама ничего не предпринимала, зная, что они пройдут сами), а затем стадии врача, архитектора и ихтиолога, которые мама приветствовала, так как всему этому учатся в университете. Мама полагала, что все специальности хороши, если только по ним можно защитить диссертацию. Поскольку степени «доктор эскейпистских наук», очевидно, еще не существовало, надо мной явно сгущались тучи.

– Наверно, это дело опасное, – сказала она, вновь уставившись на картинку.

– В том-то и весь смак.

– Опасность не страшна, если только человек принимает меры предосторожности.

– Опасно ездить на автобусе, – сказал я.

– Или устанавливать антенны на крышах.

– Или жить в Аргентине, – сказал я.

– Так вот почему ты стал Гарри – из-за Гудини, – проговорила мама, увернувшись от моего выпада.

– А откуда ты взяла имя Флавия?

– Не скажу.

– Так несправедливо!

– Жизнь вообще несправедлива. Прекрасна, но несправедлива. А это что за саркофаг?

– Гудини в него залезал, весь в цепях, и его кидали в воду. Он долго-долго лежал на дне и не задыхался.

– Потому что хорошо рассчитывал воздух.

– Воздух не рассчитывают. Им дышат!

– Я хочу сказать: он знал, сколько воздуха остается в ящике и, следовательно, сколько времени ему можно оставаться под водой. Если ты вправду хочешь стать эскейпистом, учись вычислять.

– Нет уж, обойдусь. А водители автобусов что-нибудь считают?

– Сдачу.

– А археологи?

– Годы.

– А доктора?

– Пульс у больного.

– А давай я буду эскейпистом, а ты – моей ассистенткой.

– За умеренное вознаграждение. Так что займемся подсчетами.

Она поцеловала меня, укутала одеялом и сказала:

– Я тебя люблю.

Вероятно, я заснул в ее объятиях. Я жил по другому солнцу, чем Гном.

Сеньора Висенте была замечательная мать.

 

31. План, обреченный на успех

Той ночью в бассейне утонула еще одна жаба. Мы с Гномом, не отвлекаясь даже на завтрак, решили поставить смерти заслон.

У нас было искушение соорудить заслон в буквальном смысле слова, чтобы жабы вообще не могли приблизиться к воде. Решение жесткое, но эффективное. Но мне вовсе не хотелось узурпировать роль Судьбы и вмешиваться в ход их жизни. А вдруг бассейн им необходим – мне-то почем знать! Вдруг они там икру мечут!

Мы избрали компромиссное – и более осуществимое с практической точки зрения – решение. Из деревянной доски, найденной в сарае, и куска проволоки мы соорудили трамплин. Трамплин наоборот. Людям трамплины служат для прыжков в воду. А наш антитрамплин должен был служить жабам для прыжков из воды на сушу.

Я пристроил доску между ступеньками лесенки и закрепил проволокой так, чтобы один ее конец погрузился в воду, а другой оставался сухим.

Доселе прыжок в бассейн означал для жабы неизбежную смерть. Они безуспешно искали точку опоры, чтобы выпрыгнуть. До изнеможения плавали по бассейну кругами, натыкались на стенки и, обессилев, шли ко дну. Антитрамплин давал им шанс. Если жабы до него доплывут, то смогут залезть на деревяшку, отдышаться, взобраться повыше и так добраться до верхнего конца доски, а потом, если им захочется, прийти опять поплавать.

Некоторые все равно погибнут. Не заметят доски или не поймут, какой от нее толк. Но самые везучие жабы воспользуются антитрамплином и спасутся, а самые смышленые из них запечатлеют в своих крохотных мозгах (в те времена я еще был ламаркианцем) возглас «эврика!» и спасутся во второй и в третий раз, и их потомки родятся уже с этой «эврикой» в памяти и будут знать, что предпринять, что искать всякий раз, когда сваливаешься в бассейн, который был для твоих предков гибельной пучиной.

– Когда тебе ничего не остается, кроме как измениться, ты меняешься. Приспосабливаешься ко всему. Нам сеньорита Барбеито объяснила. Это называется «принцип необходимости». Жабы должны измениться, чтобы выжить. Им просто надо дать шанс – ничего большего они от нас не требуют, – сказал я Гному.

– Как по-твоему, мы Богу кажемся противными? Ну, вроде как мне – жабы? – спросил Гном.

– Готово, – сказал я, закрутив последний виток проволоки.

Теперь оставалось только ждать.

 

32. Кир и река

Когда один из любимых коней персидского царя Кира утонул при переправе через Гинд, Кир так рассердился, что решил наказать реку. Прервал поход на Вавилон, приказал своей армии: «Стой, раз-два!» – и велел воинам выкопать триста шестьдесят каналов, чтобы отвести по ним воды Гинда. Кир хотел, чтобы воды реки затерялись на равнине, застоялись в болотах и низинах, а по основному руслу тек бы лишь жалкий ручеек. Мера унижения, которому царь хотел подвергнуть реку, была четко установлена: пусть женщина, переходя Гинд, не замочит даже колен.

Обычно эту историю приводят как пример всесилия Кира – царя, который из мести за коня изуродовал реку и принудил своих воинов к рабскому труду. Командующий самого сильного на свете войска – когда его лучники спускали тетиву, тучи стрел застилали солнце, – Кир наказал бы и само дневное светило, если бы захотел, а заодно и луну.

Но я всегда понимал историю Кира по-своему. В детстве я считал этого царя невеждой и дураком. Невеждой – потому что он приписывал Гинду одушевленность и злонамеренность. Река никак не может быть убийцей, тем более сознательным; река – это лишь река. Дураком – так как из чистого каприза Кир едва сам себе не сорвал планы – заставил воинов работать лопатами, стирая руки до мозолей, так что потом они не могли держать мечи и луки. Хоть история об этом и умалчивает, но при рытье каналов многие наверняка умерли. Никакому другому коню в истории не воздавались такие безумные почести.

Шли годы, и мое отношение к Киру становилось менее категоричным. Поначалу он виделся мне царем варваров: отдавая приказы на каркающем, зловещем наречии, он теребил свою бороду, заплетенную в диковинные косички. Его решения можно было объяснить лишь нечеловеческой логикой величайших правителей и воинов. Но утекло много времени (есть реки, которых не остановить даже Киру), и, когда я перечитал историю персидского царя, он уже не показался мне загадочным и чуждым, как инопланетянин. Он был похож на многих моих знакомых; их роднила одна особенность человеческой психики – жажда наращивать и наращивать свою власть, даже не спрашивая себя, что она им дает и как ею следует пользоваться. Люди, обладающие такой большой властью, как Кир (военной, политической, экономической – разницы тут нет), обычно забывают, что власть предполагает ответственность. Им нравится думать, будто они сами никогда ни в чем не виноваты – все зло, дескать, исходит от других. Отвести реку в сторону проще, чем признать правду; Кир не желал понять, что конь не утонул бы, если бы он сам не погнал его на переправу.

Много таких киров я встречал сам, о других слышал. Некоторые забыты – о них написано лишь в книгах, которых уже никто не читает. Другие дышат одним воздухом с нами и ездят по тем же самым улицам, что и мы. Пускай теперь они живут в дворцах, окруженные почетом, – время поступит с ними так, как обошлось с Киром. Те, кто рвется к власти и обращает ее во зло, – точно монеты без оборотной стороны. За них ни на одной бирже не дадут и ломаного гроша.

Именно о Кире я подумал, воскресив в памяти историю с трамплином, который мы установили в бассейне. Связь между этими двумя фактами неочевидна, но это не значит, будто ее не существует; нам не видно, как переплетаются под землей корни деревьев, – но они там есть.

Но если честно, сам до конца не понимаю, при чем тут Кир. Могу лишь предположить, что, когда чужие люди с остервенелой напористостью нарушили ход моей жизни, во мне пробудилась душевная чуткость, удивительная для моего возраста. Могу лишь предположить, что я загладил поступок Кира – признал свою ответственность за гибель жаб и почтительно отнесся к существованию водоема. Могу лишь предположить, что я действовал в соответствии с естественным разумом природы – старался не совершать ничего сверх того, на что была способна она (а природа могла бы, например, повалить дерево и погрузить его ветви в воду бассейна). В те дни я не искал резонов для своего поступка: голова у меня была забита «Захватчиками» и Гудини. Но разве из этого следует, что мой поступок не вдохновлялся всеми вышеизложенными соображениями? Если жизнь меня чему и научила, то вот чему: мы думаем не только мозгом, но и телом. Мы думаем любовью, которую испытываем. Мы думаем своим восприятием времени.

Тот факт, что через несколько страниц Кира убьют в сражении и царица Томирис прикажет всунуть его голову в мех с человеческой кровью, чтобы напоить вволю, вроде бы никак не связан с историей реки Гинд. Но почему-то мне кажется: связь есть.

Видим мы не только глазами. Мыслим не только мозгом.

 

33. Много ли знали о происходящем взрослые

Я вполне сознавал: нам угрожает опасность. Ясное дело: военные преследуют членов оппозиции, особенно тех, кто называет себя перонистами, левыми перонистами или просто левыми, а под эти широчайшие определения подпадали и папа с мамой, и все мои названые дядья и тетки. Так что если кого поймают – посадят за решетку, как произошло с папиным партнером по адвокатской конторе. Было ясно, что военные беспощадны: пули, убившие дядю Родольфо, вылетели не из его револьвера – если в момент гибели он вообще был вооружен.

Впрочем, опасность ощущалась не так уж остро. Папе уже случалось исчезать из дома на несколько дней – в 74-м, а потом в 75-м, когда «Тройная А» распоясалась вконец; но вскоре он возвращался, целый и невредимый, в непоколебимой уверенности, что все улеглось. Жизнь шла своим чередом, без особых злоключений. Политика – она и есть политика. Ходишь на демонстрации, поешь песни, произносишь речи, голосуешь. Иногда срываешь аплодисменты, а иногда получаешь по спине дубинкой.

На этот раз ситуация выглядела серьезнее – проблемы затронули и нас, детей, – но все равно ничего страшного не сулила. На несколько деньков заляжем на дно всей семьей, а потом вернемся домой, к своим обычным занятиям, и все будет по-старому. Подумаешь, еще один генерал в президентском дворце! Сколько их уже было!

По-настоящему в те дни меня тревожило и мучило другое – слом привычного уклада. Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из налаженной жизни: никаких уроков, никаких встреч с Бертуччо. Сознание, что меня бесцеремонно разлучили с моими собственными вещами: что-нибудь понадобится, рука сама потянется – а нету! Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из моего маленького мира, отлучили от моих улиц и соседей, от моего книжного магазина, от знакомого киоскера и от английского факультатива. Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из целой вселенной привычных, как воздух, ощущений: разлучили с запахом моих простынь, с выпуклостями пола, которые ощущаешь утром босыми пятками, с вкусом воды из-под крана, со звуками, доносившимися из столярной мастерской и оседавшими во внутреннем дворике нашего дома, с видом на мамин садик, с рифленым переключателем нашего телевизора.

Дача вполне подходила для импровизированных каникул – в те первые выходные мы общались с родителями больше времени, чем за несколько предшествующих месяцев, – но мы все время помнили, что отдыхаем поневоле. Одно дело – запланированное, заранее продуманное, предвкушаемое путешествие. И совсем другое – если под давлением обстоятельств едешь неизвестно куда, а потом торчишь где-то вдали от дома, пусть даже в райском местечке, дожидаясь, когда зловещий туман рассеется и нам вернут нашу прежнюю жизнь.

В те долгие годы, пока я жил на Камчатке, в диких дебрях, где рыщут свирепые медведи, мне казалось, что по черному туннелю той зимы 76-го я прошел словно бы с завязанными глазами. Но потом я понял, что в начале пути родители видели не намного больше, чем я. Их политический выбор был четок и ясен, и они до конца оставались ему верны. Но до 24 марта 1976 года, когда произошел военный переворот, они знали правила игры. А после этого дня – уже нет.

(24 марта установилась диктатура. 24 марта родился Гудини. Время – странная штука; все времена одновременны.)

К власти пришла хунта, и обстановка резко изменилась. Оглядываясь по сторонам, мои родители видели только зыбкую мглу. Они знали, что находятся в розыске, как и многие их товарищи, но не знали, что происходит с арестованными. Задержанные словно растворялись в воздухе. Родственники обивали пороги полицейских комиссариатов, казарм и судов, где им отвечали, что ничего о таких людях не знают. Ордера на арест не выдавались, официальные обвинения не предъявлялись. Имена пропавших не фигурировали в списках заключенных. С ареста папиного партнера прошла неделя, а никто так и не знал, где он.

Эти первые месяцы обескровили страну. Многие сочли, что достаточно просто отойти от политической деятельности. За ними приходили домой. Было опасно находиться в любом общественном месте: в бане или в кино, в ресторане или в театре; облавы проводились повсюду, в любое время дня и ночи. Выходить из дому без документов стало рискованно: все, кто не мог удостоверить свою личность, автоматически попадали в участок. Но носить при себе документы было еще опаснее – тогда даже до участка не дотянешь: удостоверившись, что разыскиваемый сам попался к ним в сети, военные увозили его, и – фокус-покус! – он точно сквозь землю проваливался.

Просчитались и те, кто полагал, будто репрессии будут проводиться по жестким правилам и ограничатся строго определенными рамками. В начале апреля папа повстречал своего приятеля по фамилии Синигалья, тоже адвоката, и тот за чашкой кофе предположил, что теперь-то положение выправится. Военным, рассуждал Синигалья, по натуре свойственно почтение к уставам и формальностям; оно-то и заставит их остановить произвол, распустить тайные полувоенные формирования и опубликовать списки арестованных. Папа нашел, что в словах Синигальи есть определенная логика, и все же посоветовал ему не показываться в районе Трибуналес. Но Синигалья стоял на своем. Он сказал, что ему уже тысячу раз угрожали и что по-прежнему будет защищать политических заключенных и подавать запросы.

Синигалью я хорошо помню. Высокий, с напомаженными, зачесанными назад волосами, одетый по какой-то допотопной моде, он казался старше своих лет. Ко мне он всегда обращался «юноша» («Как жизнь, юноша?», «Чем занимаетесь, юноша?») и ерошил мне волосы – наверно, его интриговала моя непослушная грива, так непохожая на его шевелюру.

Синигалью взяли первым. Увезли на машине без номеров. Так и вижу, как он кривится оттого, что ему измяли отутюженный костюм, и жалуется мне: «Вот безобразие, юноша, ну зачем руки распускать, а?»

Потом забрали Роберто – в то утро, когда папа не поехал в контору. Будь папа на работе, его бы постигла та же участь. Лихия, их секретарша, сообщила, что какие-то люди схватили Роберто и посадили в машину без номеров.

– Что за люди? – спросил папа.

– Настоящие хамы! – заявила Лихия. – Бедного господина адвоката выволокли на улицу, как простого уголовника.

Она, как и Синигалья, была старой закалки.

Папа решил зря не рисковать. В то же утро я покинул школу посреди урока, недосмотрев фильм о тайне жизни.

Мама чувствовала себя увереннее: университетская профсоюзная организация, которую она возглавляла, называла себя «независимой» и не только не разделяла позиций перонизма, но и выступала против перонистов на выборах. Защищенная нейтралитетом своей профессии, мама судила обо всем как ученый, с рациональной точки зрения. Она сочла, что лично ей нынешняя буря не особенно опасна.

Но каждый день она слышала одно и то же. Преподаватели и студенты бесследно исчезали один за другим. Про некоторых еще было известно, что их арестовали. Сценарий был стандартный: приехали на машине без номера люди в штатском, вооруженные до зубов, и забрали. Другие же словно испарялись, и об их судьбе никто ничего не знал. Списки студентов пестрели пометками: «Отсутствует».

В те апрельские дни зона зыбкой мглы начиналась для моих родителей сразу за забором дачи. Образ острова, выбранный мамой для вящей наглядности, ожил и стал преследовать ее, точно деревянный Христос – перепуганного Марселино. За пределами дачи была сплошная неопределенность: неспокойные воды, непроглядный туман. Пытаясь связаться со знакомыми, родители обнаруживали, что те как в воду канули. У одних телефон вообще не отвечал. У других трубку брали незнакомые люди. Информация стала обрывочной, неточной. Чужие оценки ситуации не вязались с той реальностью, которую видели родители через призму своего восприятия. В этом сумраке все труднее было определить, что делать, как выпутываться.

Потому-то мама снова вышла на работу – ей был нужен хотя бы один действующий канал связи с происходящим. В лаборатории мама могла общаться с людьми, расспрашивать их, устраивать собрания, замышлять хоть какие-то политические акции.

Через несколько дней папа, не выдержав бездействия, тоже решил вернуться к своей работе.

Оставалось неясным лишь одно – куда девать нас с Гномом?

 

34. Вариант «Матильда»

В субботу мама, прихватив нас с Гномом, поехала за бабушкой Матильдой, чтобы привезти ее на дачу. Предполагалось, что бабушка проведет с нами выходные, а вечером в воскресенье мы доставим ее обратно. Вообще-то за этой невинной затеей крылся тайный умысел, неведомый ни бабушке, ни нам с Гномом. Родители решили поставить эксперимент – выяснить, не доконает ли бабушку сосуществование под одной крышей с внуками. Если бы нас с Гномом посвятили в этот замысел, мы заявили бы, что бабушка опасна нам не меньше, чем мы ей.

Бабушка Матильда из тех, кто считает, что родительские обязанности исчерпываются, едва дети покидают отчий дом. На всех фотографиях с маминой свадьбы бабушка торжествующе улыбается из-под шляпки, а сама смотрит куда-то вбок, словно у нее свой, отдельный праздник. С того момента бабушка стала жить в свое удовольствие: путешествовала по всему миру, играла с приятельницами в канасту и ввязывалась во все известные ей благотворительные начинания.

Как-то в газете мне попался один комикс из цикла о Мафальде и ее друзьях, где маленькая Сусанита, мечтающая о хорошем женихе и традиционном семейном счастье, воображала свое будущее. Сусаните представилось, как она и другие добропорядочные сеньоры пьют чай редкостных сортов и угощаются изысканными пирожными на благотворительном вечере по сбору средств на кукурузную муку, рис и «прочую гадость, которую едят бедняки». Помню, я показал комикс маме и сказал: «Гляди, бабушка Матильда в детстве!» Мама коротко хихикнула (так она выражала свое молчаливое одобрение, чтобы обойтись без крамольных комментариев) и снова уткнулась в газету. Но позже, когда она в одиночестве (как ей казалось) резала на кухне лук, мой слух вновь уловил знакомое хихиканье; потом она закрылась в своей комнате и все хихикала и хихикала; готов поклясться, в тот вечер она посмеивалась даже во сне.

Бабушка нам почти никогда не звонила. В гости к нам приезжала только на дни рождения. В ее присутствии все мы (включая, конечно, папу) чувствовали себя не в своей тарелке, но хуже всего приходилось виновнику торжества. Мы терялись, безуспешно подбирая слова благодарности за носки, трусы или носовые платки (ничего другого она не дарила). Когда же мы с Гномом оказывались в ее доме – как правило, по случаю ее собственного дня рождения, – бабушка ходила за нами по пятам, следя, чтобы мы не поднимали крышку рояля, не сдвигали с места вязаные салфетки и не забирались с ногами на кресла Людовика Фигзнаеткоторого.

Но, чтобы прокатить бабушку на «ситроене», стоило проделать долгий путь от дачи до бабушкиного дома и потом обратно. Бабушка предпочитала брать напрокат машину с шофером, но в этот раз мама заранее заявила, что это невозможно – из-за конспирации она не может дать бабушке адрес дачи. Бабушка, как и следовало ожидать, раскричалась: «Как можно? Родной матери не доверяешь?» Мама возразила, что доверие тут ни при чем; она не хочет сообщать бабушке лишнюю информацию, потому что за нее беспокоится. Перед таким проявлением дочерней любви капитулировал бы кто угодно, но поскольку мама имела дело с бабушкой Матильдой, то битва только разгорелась. «Как можно? Ты и водителю моему не доверяешь? Он меня везде возит!»

Пахло от бабушки противно – лаком для волос и всякими кремами. Баночки с этими кремами и огромный черный баллончик с лаком непременно лежали у нее в сумочке. (Этими сведениями я обязан Гному.) Когда мама вызвалась завязать ей глаза черной лентой, а сверху надеть солнечные очки, чтобы скрыть повязку, бабушка раскричалась на всю улицу. Как – испортить прекрасную прическу, которую ей только что сделали в парикмахерской? Прическу, ради которой она – и это в субботу! – вскочила в восемь утра? (Такие дамы, как наша бабушка, делают укладку у парикмахера даже ради поездки на дачу.) Мама сказала, что в таком случае ей придется ехать согнувшись, упершись носом в колени. Бабушка охотно согласилась, надеясь уберечь прическу. Но мы-то с Гномом знали, чем дело кончится.

Не сомневаюсь: на тренировках в Хьюстоне, когда астронавтов приучают к резким перепадам гравитации, НАСА использует старый «ситроен». Нестандартная конструкция подвески, а также особые свойства пружин, которыми оснащены сиденья, подвергают пассажира воздействию нескольких разнонаправленных сил, совсем как на борту космического корабля, запущенного с Земли на орбиту. Если же «ситроеном» управляет водитель с агрессивным стилем езды – наша мама, например, – эффект усиливается тысячекратно.

Бабушке пришлось целый час ехать, разглядывая вблизи свои туфли, заваливаясь то влево, то вправо, то назад, то вперед. Каждый раз, когда мама притормаживала, бабушка поневоле подпрыгивала. Такого даже бывалый моряк не выдержит. При каждом бессердечном мамином маневре мы с Гномом заливались хохотом, особенно если бабушка в это время говорила: ее голос становился утробным, словно кто-то приплясывал у нее на животе.

Но мы старались сдерживать смех, предвкушая момент, который должен был наступить с минуты на минуту. И он наступил на светофоре: с нашей стороны еще не успел загореться красный, а на перекресток из боковой улицы, не дожидаясь зеленого, уже выехал грузовик. Мама нажала на тормоза, и бабушка ткнулась макушкой в дверцу бардачка. Прическа погибла.

Жизнь несправедлива, но в отдельные моменты прекрасна.

 

35. Эксперимент заканчивается полной неудачей

Бабушка Матильда не была рождена для жизни на природе. Приехав на дачу, она ни разу не вышла в сад – так и сидела в четырех стенах, пока не пришло время уезжать. Ее бесили муравьи и мухи. И необходимость ходить по траве в туфлях на высоком каблуке. И солнце – оно же сушит кожу! И жабы – даже их голоса бросали в дрожь. А бассейн показался ей Гангом, черным от пепла и трупов. Впрочем, в доме она чувствовала себя ненамного лучше. Сказала, что у нас в гостиной – как на аукционе подержанных вещей в Штатах, когда наследники распродают домашнюю утварь с молотка. «Цыганский табор», – шипела она, что в ее устах означало высшую степень презрения.

Но папа с мамой были готовы на все, чтобы эксперимент прошел удачно. Папа временно уступил бабушке свое место на супружеской кровати и устроился на ночлег в нашей с Гномом комнате. Мы страшно обрадовались, зато маме была обеспечена незабываемая ночь. Делить постель с бабушкой Матильдой, густо обмазанной кремом, – вероятно, все равно что спать в обнимку с головкой сыра проволоне.

Чтобы дополнить картину, скажу, что на кухню бабушка и носа не показывала, поскольку считала себя гостьей. Мол, готовить должны хозяева. Но это не мешало ей высказывать свое мнение о блюдах, которые подавала на стол мамой. Привычный распорядок наших семейных трапез резко менялся. Обычно мама приносила еду, и папа, как и положено преданному мужу, самоотверженно набрасывался на кушанья первым; я пассивно сопротивлялся, а Гном лопал все без разбору, точно бегемотик из рекламы закусочных «Пампер Ник». Но бабушка все поставила с ног на голову. Действовала как опытный провокатор.

– Что это? – спрашивала бабушка, тыкая вилкой в коричневое варево на своей тарелке.

– Гуляш, – отвечала мама слегка дрожащим голосом.

– Венгерское блюдо, – пояснял мне папа, и в следующий же момент бабушка хищно пикировала на меня:

– Знаешь, как «гуляш» с венгерского переводится?

– Нет, бабушка.

– Разогретые объедки!

Да, наша бабушка мазалась мерзким кремом, нещадно цементировала свою прическу лаком для волос, вечно старалась поспеть за модой и не знала, что такое тактичность, но в то же самое время она была умна и образованна. И язык у нее был подвешен что надо. Она им владела, как плеткой-девятихвосткой: попадала сразу по нескольким больным местам.

Папа с мамой из кожи вон лезли, чтобы предотвратить катастрофу. Когда назревал конфликт – например, после того как бабушка захватила телевизор в единоличное пользование, лишив нас и сериалов, и мультиков, и даже «Субботы с супергероями», – родители ради сохранения хрупкого мира пытались компенсировать нам ущерб. Немедленно предлагалось поиграть в «Стратегию», почитать новые комиксы, сходить в кино или понырять в бассейне. Все, что можно было получить немедленно, мы вытребовали, а на остальное нам выдали долговые расписки. Но когда наступил субботний вечер, родители уже исчерпали весь свой кредит. Они не могли предложить нам больше того, что имелось на даче, а мы тем временем заподозрили, что львиная доля долга останется невыплаченной.

Тут был подан ужин. В том числе гуляш.

Вскоре после этого раздался свисток, извещающий о конце первого тайма. Хозяева поля ретировались в раздевалку при счете ноль – два в пользу гостей, с ощущением, что проигрыш неотвратим.

Когда мы желали маме спокойной ночи, наши голоса звучали почти виновато. Мы оставляли ее наедине с дикими львами. И с вонючим сыром.

Мы с Гномом всегда знали, что мама и бабушка Матильда не очень-то ладят. Но никогда столько часов не видели их вместе. На днях рождения по крайней мере можно было на что-нибудь отвлечься. Однако в эту субботу мы прозрели. Сеанс интенсивного общения с бабушкой Матильдой не оставил почвы для сомнений. К нашему изумлению, и на маму нашелся криптонит.

 

36. Чудовища

Нам долго не спалось. Легко ли обо всем забыть и погрузиться в дрему когда папа ночует у нас, мы с Гномом ютимся вдвоем на узенькой кровати, а мама попала на растерзание бабушке Матильде? Несмотря на поздний час, в наших головах роились мысли.

– Бабушка невыносима, – заявил я.

– Ты так серьезно думаешь? – спросил папа, все еще надеявшийся на благоприятный исход эксперимента.

– У бабушки полная сумка кремов, – оповестил Гном. – Бабушка пшикает на волосы «Флитом».

– А может, подождем, пока она заснет, и приведем сюда маму? – предложил я.

– Значит, сунешься в логово чудовища? – поинтересовался папа.

– Никаких чудовищ не бывает! – завопил Гном и, прижавшись ко мне, задрожал, как лист на ветру.

– А мне некоторые чудовища нравятся, – сказал я. – Франкенштейна жалко. Дракула в старых фильмах смешной. Но Мумию боюсь.

– Ты о какой Мумии? Которую Борис Карлофф играет?

– Нет, из «Титанов на ринге»! Когда Ана сводила меня на этот фильм, я после этого спал со светом.

– Включите свет! – потребовал Гном.

– Один раз, когда мы были в Санта-Роса-де-Каламучита, я подумал, что меня покусал вампир, – не унимался я. – Помнишь, я пришел и тебя разбудил? Неужели не помнишь?

– Честное слово, не помню.

– Смотрю, у меня на шее что-то странное, вроде как два укуса рядышком. Во всех комнатах темно, все спят, ветер воет…

– Включите свет!

– Подхожу к твоей кровати, трясу тебя за плечо: «Папа, папа, меня вампир укусил…»

Папа расхохотался.

– А ты и ухом не повел! Правда-правда!

– Чудовищ не бывает! Их нету! Нету!

– Вообще-то чудовища есть, – сказал папа. – Но вампирских клыков у них обычно не бывает. И головы у них самые обыкновенные – не на винтах держатся. Дело не во внешности. Кто творит зло, тот и есть чудовище.

– Лопес Рега, – сказал я.

– Да, например.

– Морж Онганиа.

– Тоже.

– И бабушка Матильда.

– Оп-па! Надо ж хоть немножко чувствовать нюансы.

– Бабушка хорошая! – возмутился Гном.

– Есть чудовища-тяжеловесы, а есть легковесы, не такие опасные, – пояснил папа.

– Но она маму обижает! – возразил я.

– Это еще не означает, что бабушка маму не любит.

– Нельзя одновременно любить человека и обижать его.

– Ошибаешься. Многие люди обижают тех, кого любят.

– Ну это полоумные какие-то!

– Бабушка не полоумная! – завопил Гном.

– Я знаю, это нелогично, но факт остается фактом, – сказал папа. – Некоторые люди пытаются командовать теми, кого любят. Или обходятся с ними строго, чтобы жизнь медом не казалась. Или внушают им, что они слабые, плохие, глупые и любви не стоят. Такие люди причиняют много вреда, но, в сущности, они несчастны. Они ведь боятся, что их разлюбят и бросят.

– Бабушка боится, что мама ее бросит?

– В некотором роде.

– Значит, бабушка не знает маму.

– В этом я с тобой согласен.

– Дурак, разве бабушка маму не знает! – вскричал Гном. – Она ее в животике носила!

Я стал расспрашивать папу о прошлом бабушки Матильды (обычно думаешь, что бабушки и дедушки так и родились старенькими), и он мне кое-что рассказал. Эту историю, заодно с тем, что я выяснил уже на Камчатке, я изложу в следующей главе.

 

37. Ледяная дама

В главном все версии совпадают: бабушка Матильда не была матерью нашей мамы.

Я не хочу сказать, будто она не была ее родной матерью. Как отметил Гном, мама побывала у бабушки в животике, а это единственное необходимое условие для выдачи свидетельства о материнстве. Нет, я говорю о более тонкой градации. Женщина может зачать, выносить, родить ребенка и выкормить его грудью; может покупать ему одежду, водить его в школу, не пропускать ни одного школьного спектакля с его участием; может оплатить его обучение в университете, дать ему кров и так далее, пока он не создаст собственную семью. Большинство женщин, которые все это делают, – матери в полном смысле слова. Но некоторые, совершая все положенные действия, ведут себя как-то неубедительно. Играют роль, чтобы перед людьми не было стыдно. Все делают напоказ. В их поведении нет той беззаветности, которая отличает настоящую мать.

Дедушка был человек покладистый, большой трудяга, почти незаметный рядом с громогласной, спесивой бабушкой. Ради ее прихотей он был готов в лепешку расшибиться. Судя по всему, дедушка пришел в этот мир для того, чтобы делать деньги. Достаточно разбогатев, он хотел было расслабиться и пожить в свое удовольствие, но бабушка не позволила – с ее точки зрения, это было бы безответственно.

Если дедушка и питал к жене нежные чувства, то тщательно их таил – ведь бабушка не считала сантименты обязательным атрибутом счастливого брака. А любовь к дочери дедушка проявлял в жалких мелочах, словно из пипетки отмерял, – и всегда тайком от бабушки, которая любое проявление чувств считала признаком вульгарности и угрозой для воспитательного процесса. Дедушка умер сорока восьми лет, когда маме было семнадцать. Он был еще молод, но напряженный труд на фоне дефицита любви обычно токсичен. Когда у дедушки не выдержало сердце, он был владельцем нескольких процветающих фирм – представительства «Крайслера», автосервиса – и кругленьких сумм, лежавших в нескольких банках. Бабушка заключила, что дедушка выполнил свои договорные обязательства по брачному контрасту, и выкинула его из головы.

Овдовев, бабушка почти перестала появляться в собственном доме. Много путешествовала, в основном по Европе. А если и приезжала в Буэнос-Айрес, то вечно где-то порхала: чаепития, театр, канаста, многочисленные поклонники, которые иной раз по возрасту скорее годились в женихи маме. Бабушка отнюдь не пыталась скрывать эти отношения от дочери. Поклонники заезжали за ней домой или запросто заглядывали, чтобы вручить подарок – цветы, коробку конфет, ожерелье. Поначалу мама открывала им дверь, но вскоре забастовала. Обязанность принимать и складировать подарки была возложена на горничную Мэри.

Бабушка была достаточно проницательна и понимала, что многие видят в ней лишь выгодную партию: недвижимость, фирмы, банковские счета. А поэтому всем, кто предлагал ей руку и сердце, она отказывала. Но у нее не хватало душевной чуткости, чтобы подметить, как болезненно воспринимает дочь ее юных женихов. Они уже ссорились из-за бабушкиной привычки как бы случайно продефилировать по комнатам в нарядах а-ля Брижит Бардо или Клаудиа Кардинале, когда к дочери заходили друзья. Перепалки были яростными и безрезультатными. Бабушка отстаивала свое право одеваться как захочется, бывать где захочется и встречаться с кем захочется. Она подумала, что дочь вызывает ее на состязание, и твердо решила ее перещеголять. Но та добивалась лишь одного – чтобы мать была для нее настоящей матерью.

С той поры мама уяснила, что единственный выход – замужество. Легендарный жених, с которым она обручилась, был сухарь и зануда; закрадывается подозрение, что мама выбирала такого мужчину, на которого бабушка не позарилась бы. Но тут появился папа: он смешил маму, внимательно выслушивал, не судил ее, а любил; и мама осознала, что брак с ним даст ей намного больше, чем просто спасение от Матильды.

Как рассказывал папа, перед церемонией торжественного представления нового жениха родственникам мама вся изнервничалась. За ужином папа отказывался называть бабушку «Мати», как она ни настаивала, и демонстративно обращался к ней «сеньора». Наверно, бабушку уязвило это слово, напоминавшее о ее возрасте и статусе, но она ничего не могла поделать: прочие родичи приняли папу с распростертыми объятиями. Все, кроме бабушки, подметили, что рядом с новым женихом дочь Матильды вся светится.

Знаю-знаю: я нарисовал весьма нелицеприятный портрет бабушки Матильды. Но все-таки, что бы я в детстве ни думал, она не совсем чудовище. Среди всех персонажей этой истории нет человека несчастнее, чем бабушка Матильда. Возможно, пора вам сообщить: пусть по этому перечню недостатков вы ее не узнали, на самом деле она вам хорошо знакома. Вы слышали о ней и читали, вы видели ее по телевизору и аплодировали ее несгибаемости. Я бы и сам ее не узнал, если бы не присутствовал при ее преображении и не наблюдал, как она в одночасье состарилась и переменилась, очистившись душой. Это она на Камчатке рассказала мне большую часть истории, которую я вам только что поведал. Это она, моя бабушка, говорила: раз я не смогла быть для твоей мамы матерью, теперь я стану ее дочкой, словно это она меня родила, а не наоборот. Это она, моя бабушка, твердила: твоя мама спасла мне жизнь.

Учтите: она вовсе не подразумевала тот воскресный вечер, когда Гном чуть не свел ее в могилу.

 

38. Роковой сюрприз

В воскресенье, ближе к полудню, у родителей окончательно опустились руки. Стало ясно, что оставаться на даче бабушка ни за что не согласится – наш сад казался ей не более гостеприимным, чем амазонские джунгли. И уж тем более нечего было надеяться, что она допустит внуков в свой дом, полный вазочек, хрустальных зверюшек и светлых, без единого пятнышка, ковров. Мы с Гномом еще не подозревали о намерениях родителей, но наше отношение к бабушке Матильде было вполне очевидным. Со взрослыми мы общались только за столом, а в остальное время держались от бабушки на максимальном расстоянии.

Решили, что после легкого ужина папа отвезет бабушку к ней домой. Помню, за столом шла беседа об обстановке в стране, и я немало подивился, что бабушка высказывала самые что ни на есть радикальные взгляды. Будь ее воля, она распустила бы все армии, линчевала бы взяточников, а национальные богатства распределила бы между всеми гражданами поровну (тогдашняя бабушка Матильда в любом окружении старалась выделиться, полагая, что повсюду обязана быть самой очаровательной, самой юной, самой легкомысленной и, как в данном случае, самой отъявленной анархисткой), жаль только, что придется обходиться без шампанского, а шампанское – это же чудо…

Гном поднялся из-за стола раньше всех. Потом вернулся и шепнул мне на ухо, что антитрамплин пока не помогает – в бассейне опять плавает дохлая жаба. Расстроившись, я попросил разрешения уйти, но меня не отпустили. Мама хотела, чтобы я помог ей убрать посуду – эту обязанность вполне могла бы взять на себя бабушка, если бы не ее тогдашняя натура; в общем, захлопотавшись, я позабыл о жабе. Тут все стали прощаться, бабушка всех перецеловала (ох, как от нее пахло пресловутым кремом!), спросила, где ее сумочка, и Гном, галантный не по годам, заорал:

– Я принесу, я!

Когда мотор «ситроена» смолк вдали, я подошел к бассейну и увидел, что он пуст. Присмотрелся повнимательнее. Протралил воду сеткой. Никаких жаб. Я позвал Гнома – сообщить, что ему показалось, но Гном возвестил: жаба умерла взаправду, он ее своими руками выловил.

– А куда дел? Надо ее похоронить.

– Похоронить не получится.

– Почему?

– Потому что ее уже нету.

– Ты ее сам закопал?

– Нет, положил.

– Как это положил?

Тут-то Гном и объяснил мне все по порядку.

Мама, еле-еле шевеля руками в тазике с теплой водой, медленно-медленно мыла посуду, словно бабушка из нее всю энергию вытянула. Увидев меня на кухне, она попросила:

– Помоги мне вытирать тарелки, так дело живей пойдет.

Я ответил, что помогу, какой разговор, но сначала мне надо ей кое-что сказать. Дело срочное.

– Гном подшутил над бабушкой, – сказал я.

– Храбрый мальчик.

– Ты заметила, что в бассейне иногда тонут жабы?

Мама не обернулась, но водить губкой по тарелке перестала.

Гном шпионил за нами с безопасного расстояния – из-за двери одна голова торчала.

– Что он сделал с жабой? – спросила мама голосом, предвещавшим Леденящий Взгляд.

– В бабушкину сумку положил. Только что. Бабушка с ней уехала!

Мама полуобернулась к нам. Я спиной почувствовал, как вздрогнул струхнувший не на шутку Гном.

Некоторое время мама смотрела на нас, переводя взгляд с Гнома на меня и назад, а потом громко расхохоталась.

– У нее разрыв сердца случится! – твердила мама; по ее щекам, раскрасневшимся от пара, струились слезы.

Я облегченно вздохнул. Гном тоже почуял, что приговор отменяется, и возник в дверном проеме целиком, отплясывая дурацкий танец. Это означало, что мой братец мнит себя самым ушлым парнем во вселенной.

– У нее разрыв сердца случится! – повторила мама, утирая глаза полотенцем.

И тут она осознала истинный смысл своих слов. Вспомнила о жирном гуляше, о том, что бабушка страдает гипертонией и панически боится любых животных. Сообразила, что ключи от дома бабушка всегда кладет не в сумочку, а в карман плаща; следовательно, она наверняка полезет в сумочку только после папиного отъезда – когда ей понадобится крем. И поняла, что своими словами про разрыв сердца невольно могла накаркать беду.

Когда мама помчалась в гостиную, Гном вообразил, что она гонится за ним, и бросился наутек.

Мама начала звонить по телефону: набирала номер и чуть выждав, опускала трубку на рычаг. Снова набирала, и все повторялось по новой. Она надеялась, что бабушка услышит звонок, как только войдет в дом, и возьмет трубку, не успев заглянуть в сумочку.

Гном удрал в неизвестном направлении.

После долгих поисков я обнаружил его на задворках участка. Он втиснулся между деревом и забором. Гном нервно пыхтел и отказывался покидать убежище, пока мама не явилась к нему с белым флагом и во второй раз за его короткую жизнь не поклялась помиловать.

 

39. Отделение экстренной помощи

Больница находилась в нескольких кварталах от бабушкиного дома, в старом, но ухоженном здании на перекрестке. Собственно, это была не больница, а «частная клиника», как сказал папа.

– В больницах всех лечат бесплатно, – объяснял папа, запыхавшись, пока мы поднимались по лестнице, перескакивая через ступеньки. – А это частная клиника. Только для избранных. Если придешь сюда лечиться от насморка, тебе голову отрубят и назад пришьют.

Это выражение привело бы Гнома в полный восторг, если бы он не спал на руках у папы.

Отделение экстренной помощи находилось в левом крыле. Это было тесное, загроможденное помещение. Куча ожидающих своей очереди пациентов (мне запомнился мужчина в серой рубашке и окровавленное полотенце, которым была обмотана его рука), стальные стойки для капельниц, ящики с перевязочными материалами, какие-то таинственные агрегаты и толстые медсестры, с неприветливым видом ходившие туда-сюда.

Бабушка лежала на кушетке в глубине зала. Блузка у нее была расстегнута, непристойно обнажая лифчик. Бабушка была подключена к капельнице и целой куче приборов, которые регулярно мигали цветными огоньками и попискивали. Кроме того, в нос ей ввели зонд) – видимо, чтобы она через него дышала. Но дышала бабушка открытым ртом. Почти что хрипела.

С ее прической что-то стряслось. Объем, форма, искусственный блеск – все оставалось прежним, но выглядело как-то несуразно. Казалось, верхнюю половину бабушкиного черепа сдвинули на несколько градусов вбок, скрыв одно ухо и обнажив другое.

– Зачем вы здесь? – спросила бабушка, увидев нас.

Я развернулся и устремился было к выходу, но папа, ухватив меня за шкирку, притянул к себе.

Проигнорировав вопрос-упрек, мама взяла бабушку за руку:

– Что тебе сказал врач?

– Одни глупости. Врачи всегда так. «Успокойтесь, сеньора. Состояние у вас стабильное, сеньора. Мы ничего не будем знать, пока что-нибудь не узнаем, сеньора». Не понимаю я их. Уж поставили бы мне сразу кардиостимулятор. И выпустили бы отсюда, в конце концов.

Мы восстановили приблизительную последовательность событий: папа довез бабушку до ворот ее дома, проследил, что она благополучно попала внутрь, развернулся и уехал. Бабушка вошла в дом через гараж, зашла на кухню, намереваясь выпить чашечку чая с медом, и тут услышала, что на другом конце дома звонит телефон. «Кто это названивает так поздно?» – задумалась бабушка. Пошла в спальню, где стоял аппарат, а поскольку сумочка все еще висела у нее на плече, решила по дороге снять накладные ресницы. Отлепить и убрать в футляр.

Футляр лежал в сумочке.

Когда мама, в стотысячный раз набрав бабушкин номер, услышала короткие гудки, она поняла: случилось худшее. Еще несколько раз, наудачу, набрала номер, а нас выслала на улицу, чтобы мы ее предупредили как только издали послышится рев «ситроена». Когда папа вернулся, она заставила его пустить ее за руль, пошвыряла нас в машину, как мешки с картошкой, и помчала к бабушкиному дому.

К счастью, ночью в воскресенье пробок не было. Об этом ралли скажу лишь одно: был момент, когда мне почудилось, что кузов вот-вот развалится и мы покатим дальше на оголенном шасси.

У мамы были запасные ключи от бабушкиного дома. Влетев в дверь пулей, она увидела, что свет горит, сумочка валяется на полу, телефонная трубка болтается на проводе, а орудие преступления – зеленое, одеревенелое – лежит на ковре. Поскольку сама бабушка исчезла бесследно, мама предположила, что та покинула дом самостоятельно, и наудачу сунулась в частную клинику, где вся семья лечилась еще в те времена, когда дедушка был жив.

Как рассказал Нестор, «водитель, которому можно все доверить» (о его добродетелях уже было сказано выше), бабушка позвонила ему и в двух словах объяснила ситуацию. (Закончив разговор, она то ли не смогла, то ли не пожелала положить трубку на рычаг; этим и объяснялись короткие гудки.) Нестор немедленно поспешил на помощь. Когда он подъехал, бабушка уже ожидала у дверей. Опираясь на руку Нестора, она вошла в приемный покой и начала барабанить по стойке регистратора, со своей обычной экспансивностью выкрикивая: «Эй, вы, шевелитесь! Имейте совесть! У меня разрыв сердца!»

До разрыва сердца не дошло, но приступ был серьезный. Бабушку оставили в клинике для обследования, и теперь, лежа на кушетке под капельницей, она дожидалась результатов анализов.

Мама вручила папе ключи от бабушкиного дома:

– Приберись там, свет выключи.

Папа с ходу уловил намек надо избавиться от орудия преступления, а то бабушка, вернувшись из больницы, опять наткнется на страшный труп. И папа пошел к машине, не спуская с рук Гнома, который то ли спал, то ли прикидывался спящим, чтобы старшие его не ругали.

– Лучше уезжайте все вместе, – сказала бабушка. – Я уже попросила позвонить Луисе. Она вот-вот подъедет. Так лучше, поверь. Ехать вам далеко, пока доберетесь…

– Я от тебя ни на шаг не отойду, – отрезала мама. – Разве я тебя брошу в таком состоянии? Кто из врачей тебя осматривал?

– Вон тот, с такой мордой, словно ему клизму ставят, – сказала бабушка.

Мама пошла поговорить с врачом, а я остался подле бабушки.

Если не ошибаюсь, я впервые в жизни оказался с бабушкой наедине, с глазу на глаз. Обстановка для этого была не самая благоприятная. Больничная атмосфера действовала мне на нервы. Сильно пахло карболкой и несвежей, потной одеждой. Вокруг слышались лязг и позвякивание инструментов, швыряемых в кюветы; на соседней кушетке сидел дядька с раненой рукой – ему накладывали швы. Тревожила меня и та битва, в которой бабушка, судя по всему, была обречена на поражение. Она валялась на кушетке, полураздетая, с зондом в носу, искажавшим ее черты. Горделивость, украшавшая бабушку, как корона, стремительно испарялась, вытекала из нее, как кровь.

– Какой ты серьезный, – сказала она мне, хрипя. – Твоя мама тоже была такая. Серьезная. Смотрела. Как судья. Совесть всего мира. Вот ведь девчонка. От серьезности никакого… проку. Одни морщины. Ты много думаешь. Скажешь, нет? И сейчас думаешь. Что я с ума сошла. А может, и сошла. Как знать. Что они мне в нос. Закачивают. Чистый кислород. У меня в голове. Пузырьки играют. Шампанское!

Попытавшись рассмеяться, бабушка чуть не задохнулась.

– Ты знаешь мой дом, – сказала она, широко разевая рот.

Конечно, я его знал.

– Как проехать, знаешь? Адрес? Знаешь?

Я знал адрес и знал, как проехать.

– Хорошо. Если что. Ну, знаешь. Я буду дома. Когда их выдернут. Все эти трубки. Буду дома. Если что. Я тебя жду.

Я кивал, как китайский болванчик. Мне хотелось, чтобы бабушка замолчала, – я боялся, что она задохнется. Мама и врач куда-то отошли. Вся ответственность лежала на мне.

– Можно, я тебе скажу кое-что? Чего еще никогда не говорила? – спросила бабушка.

Подняла руку, чтобы пригладить мне вихры. Руку, подключенную к капельнице.

– Я тебя очень люблю, – произнесла она.

Такова была моя первая встреча с бабушкой. За нее я должен поблагодарить Гнома с его своеобразным чувством юмора, а также чудовище в сумочке и повышенное содержание кислорода в крови.

Когда мы увиделись вновь, я уже жил на Камчатке.