В конце сентября 1908 года Марк Натансон сказал мне:

— Вера, надо принять меры и усмирить Бурцева, который направо и налево распространяет слух, что Азеф провокатор. Мы решили пригласить тебя, Германа Лопатина и Кропоткина разобрать основания, по которым он позволяет себе порочить члена Ц. К. и дискредитировать партию. Согласна ли ты принять участие в этом?

И на мое «да» продолжал:

— Напиши о нашем предложении Петру Алексеевичу в Лондон, а с Лопатиным я переговорю здесь сам.

Я написала, но когда прочла копию с уже отосланного письма, Марк остался недоволен. По-моему, я написала правильно, поставив обе стороны на равную ногу. Вот этот-то оттенок равенства Марку и не понравился. Он сказал:

— Я сам еще напишу ему.

Написал или нет, я не знаю. Дело заключалось в том, что представители партии в лице Марка, с которым одним я говорила по этому поводу, боялись, как бы не подать мысль, что исследованию подвергнется поведение Азефа. Они не хотели, чтоб то, что будет происходить, было судом чести или третейским судом, из боязни, как бы не накинуть тень сомнения на «Ивана Николаевича».

Так или иначе, в том же месяце Кропоткин приехал в Париж, и в квартире Савинкова, довольно скромной, в небольшой, почти пустой комнате, где стоял стол и вокруг него 7–8 стульев, начались наши заседания.

Представителями партии являлись: М. Натансон, В. Чернов и Б. Савинков. Лопатин и Кропоткин уселись рядом, кажется, на маленьком диванчике, затем сидели: Савинков, Чернов и Натансон, а у четвертой стороны стола — я и по мою левую руку Бурцев. Единственными свидетелями были: Бакай, помещавшийся не у стола, а слева от Бурцева, чуть-чуть позади него, и Аргунов, вызванный для показаний об обстановке и обстоятельствах ареста типографии в Томске. Этот арест был первым пунктом рассмотрения. Бурцев приписывал его предательству Азефа. Типография была устроена в совершенно отдельном помещении на переселенческом пункте, на котором существовала больница, и врачом в ней был с.-р. Влад. Евг. Павлов.

Бурцев свое обвинение ставил на основании агентурных сведений Бакая, бывшего охранника в Варшаве, который, служа потом в Петербурге, дал Бурцеву много сведений и копий с документов тайной полиции.

То обстоятельство, что Бакай — прежний охранник, постоянно, вольно и невольно, подчеркивалось, как источник подозрительный и не заслуживающий доверия. Должна признаться, что я в особенности была заражена этим недоверием и чувствовала непримиримую враждебность к этому человеку. Мое раздражение против Бакая началось еще раньше, и вот по какому поводу. Бурцев однажды обратился ко мне с просьбой достать денег для побега одного человека из Сибири, но не назвал его. Когда я узнала, что это для бывшего охранника Бакая, я страшно рассердилась на Бурцева за то, что он не сообщил мне этого; меня возмутил также самый факт, что Бурцев хочет помочь бегству такой личности. И с тех пор я не могла победить неприязни к Бакаю. На заседаниях я не переставала помнить о его прежней роли, и это мешало мне объективно относиться ко всему, что он говорил. А Чернов все время подбавлял и подбавлял, указывая на эту роль. Аргунов, приглашенный только по поводу томской типографии и скоро удалившийся, обрисовал внешнюю обстановку ее, и, казалось, в смысле секретности все было обставлено самым лучшим образом. Он говорил, что донести мог дворник, которому могло показаться подозрительным что-нибудь в поведении работавших в типографии над набором «Революционной России»; говорил, что окна в помещении типографии (кажется, в нижнем этаже маленького домика) были всегда наполовину завешаны, и это могло возбудить любопытство, а затем донос. Вот все, что было сказано им по этому поводу.

Все показания Бакая имели важный пробел: в агентурных сведениях фамилия «Азеф» не упоминалась; говорилось об агенте Раскине, а в позднейших данных Бакая фигурировал агент Виноградов, — псевдоним, который, по догадкам и сопоставлению фактов, Бакай отождествлял с псевдонимом — Раскин. Доказать, что Раскин, Виноградов и Азеф одно и то же лицо — предатель и провокатор в Ц. К. партии — составляло задачу Бакая и Бурцева, безусловно верившего в Бакая и в правильность всех его соображений.

Я забыла сказать, что Бурцев прежде всего указывал на то обстоятельство, что ни в списках лиц, подозреваемых и разыскиваемых, ни в каких бы то ни было документах политической охраны и департамента полиции — фамилии Азефа нет, несмотря на его многолетнее пребывание в революционных рядах и обширный круг, лиц, имевших с ним дело. Но этот факт в глазах представителей Ц. К. не имел никакого значения.

Вторым пунктом было указание Бакая, что в 1904 г., в такое-то время — он указал месяц — в Варшаву из Петербурга приезжал Виноградов в сопровождении петербургских филеров, которые на время пребывания Виноградова должны были заменять местных агентов и сами производить необходимую слежку за передвижениями Виноградова, посещением тех мест, куда он будет заходить, и т. д.

Бурцев утверждал, что этот Виноградов из Петербурга был не кто иной, как Азеф.

Был ли Азеф в означенное время в Варшаве? Заходил ли он в такую-то контору (жел. дор.), где служил один поднадзорный из числа обвинявшихся по делу Софьи Гинсбург? Сколько времени заняло это посещение, после чего Виноградов и его сыщики уехали и местные филеры вошли в свои права?

Оказывалось, что в 1904 г. Азеф ездил в Варшаву, и целью поездки было посещение именно этого лица. Служил этот бывший под надзором человек в Варшаве в том самом учреждении, которое указывал Бакай, и, как мне подсказывает память, Азеф, по поручению Ц. К., должен был обратиться к нему за деньгами, но недавно я встретила указание самого Азефа, что дело шло об устройстве, с помощью этого железнодорожника, транспорта для литературы. Далее Савинков или Чернов признали, что посещение было неудачно, и Азеф, получив категорический отказ, тотчас удалился.

Две версии показывали полное совпадение, и каждый непредубежденный человек должен прийти к убеждению, что псевдоним Виноградова скрывал члена Ц. К. — Азефа. Ведь кроме Ц. К., с одной стороны, и охраны, с другой, о поездке в Варшаву и всех деталях ее никто не знал, но мы — я говорю о представителях партии и о себе — были предубеждены. Источник — подозрительный, нечистый источник, бывший охранник Бакай — снова выступил на сцену. И внимание было сосредоточено не на поразительном тождестве фактов, а на совершенно пустом обстоятельстве: зачем были присланы столичные филеры и устранены местные сыщики? Добродушный Бурцев и Бакай силились объяснить это вместо того, чтобы указывать, что суть вовсе не в этом, что это сущие пустяки наряду с фактами совпадения. Они говорили, что высшее начальство не хотело показывать важного агента Виноградова мелким сошкам местной «охраны». О странности этой замены Савинков и Чернов долго толковали с Бурцевым и Бакаем, так долго, что важное и существенное куда-то уплыло.

Случилось еще, что когда Бакай, не имевший при себе никаких заметок, указал месяц приезда Виноградова, Чернов и Савинков стали упорно настаивать на точном определении времени, стараясь установить, что Азеф был немного раньше или немного позже (в точности не помню), чем указывал Бакай. Бурцев запутался и на другой день принес поправку, по-видимому, переговорив с Бакаем. Не знаю, как на других, но на меня эта поправка произвела неблагоприятное впечатление. Когда в первый раз мы семеро собрались в квартире Савинкова, то перед открытием заседания единогласно постановили, что ни одно слово из того, о чем будет здесь говорено, не должно выходить из стен этой комнаты. Бакай после того, как он изложил агентурные сведения о поездке Виноградова и ответил на несколько вопросов, поставленных Черновым по этому поводу, удалился, и спор с Бурцевым происходил в его отсутствие. Поправка, внесенная Бурцевым на другой день, показывала, что он совещался с Бакаем и, стало быть, в разговоре с ним передавал сомнения, возникшие в прениях о времени поездки Азефа.

Должна сказать, что положение двух сторон было очень неравное; Натансон больше молчал, но Чернов и Савинков защищали Азефа, по моему тогдашнему выражению, как львы; теперь я сказала бы, как искусные казуисты, и допрашивали Бурцева и Бакая, как настоящие прокуроры. Шаг за шагом Чернов, как ловкий следователь, наступал на Бурцева и, можно сказать, преследовал его по пятам, а Бурцев был как дитя. Отсутствие изворотливости, неуменье отражать противника были в нем поразительны. К сожалению, в его словах и репликах вообще не было убеждающей силы, той силы, которая разбивает сомнения и побеждает предубеждение. Савинков и Чернов совершенно загоняли его. А мы, призванные рассмотреть и взвесить все доказательства, почти не выступали. Я все время молчала, а Кропоткин и Лопатин задали, кажется, вопроса два. Кроме постоянных напоминаний о подозрительности источника, из которого шли указания на Азефа, защита с большой энергией выдвигала и подчеркивала участие Азефа в боевых актах, особенно в деле Плеве и великого князя Сергея Александровича, которые удались, и никто из участников и пособников не был арестован.

Мне кажется, что Лопатин, Кропоткин и я, бывшие, так сказать, посредниками между двумя сторонами, поступили на первых же шагах неправильно, допустив (не помню, по чьей инициативе), что заинтересованное лицо — Чернов — председательствовал на заседаниях, задавал вопросы и руководил всем расследованием, которое в его руках, как и вся постановка дела, имело предначертанную цель — во что бы то ни стало подорвать доверие к Бурцеву и снять всякое сомнение относительно Азефа.

После случая в Варшаве Бурцев указывал на письмо, в 1905 г. переданное Е. П. Ростковскому через неизвестную даму. В письме без подписи находилось предостережение партии с.-р., что в ее рядах имеются два очень опасных провокатора, бывший ссыльный Т. и инженер Азиев, еврей.

О том, кто был обозначен буквой Т., партия скоро выяснила: это был Татаров. За ним было установлено наблюдение, его политическая нечестность выяснилась, и он был убит рабочим Назаровым на своей квартире, на глазах отца и матери, когда не выполнил условий, на которых партия обещала пощадить его жизнь. Но относительно Азиева никакого расследования в то время не последовало в виду доверия к нему и заслуг по революционной деятельности. Теперь, когда Бурцев ссылался на это знаменитое письмо, Савинков, Чернов и Натансон указывали, что автор письма, по сведениям Бакая, — начальник Петербургского охранного отделения, полковник Кременецкий, написавший предостережение партии из мести к Рачковскому, который, благодаря услугам Татарова и «Виноградова», вырвал у Кременецкого дело об аресте 17 марта 1905 г. боевого отряда с.-р. Источник опять нечистый — повторилась та же аргументация, которая опорочивала все показания Бакая, и письмо объяснилось интригой охранки с целью вырвать из рядов партии ценного человека путем дискредитирования его.

Сообщил Бурцев и о другом письме, присланном в Ц. К. членом партии Миклашевской осенью 1907 г. из Саратова. В этом письме сообщались местные агентурные извещения, которые указывали, что некто, обозначавшийся в дневниках агентов кличкой «Филипповский», — важный агент петербургской охраны и в то же время один из виднейших членов партии с.-р., - приезжал в 1904 г. в Саратов для совещаний с некоторыми с.-р., и за всеми съехавшимися была установлена тогда слежка. Сообщения письма, с очень яркими бытовыми подробностями, с несомненностью указывали на Азефа, приезжавшего на совещание с.-р.

Кропоткин потребовал предъявления нам этих документов. Но, увы, представители партии заявили, что их налицо нет, и они хранятся в Финляндии.

Такой оборот, казалось, посадил Бурцева на мель. Что же, посылать в Финляндию за этими документами? Откладывать разбирательство на неопределенное время?!

Наступил критический момент, и тут-то Бурцев, непроницаемая наружность которого никак не позволяла догадываться, что у него хранится тайна первостепенного значения, бросил свою последнюю карту. Он сказал:

— Я имею еще доказательство: директор департамента полиции Лопухин подтвердил мне, что Азеф провокатор и получает содержание от тайной полиции.

Присутствующие были ошеломлены, а Бурцев с тем же непроницаемым выражением лица рассказал всю историю, как ему удалось устроить встречу с Лопухиным на пути между Кельном и Берлином; как на его вопрос об Азефе Лопухин сначала уклонялся от ответа. Бурцев настаивал, говорил о гнусной предательской роли Азефа, о том, скольких людей он погубил, подводя их к виселице. Лопухин не сдавался.

В купе, в котором они ехали, находилась и жена Лопухина, урожденная княжна Урусова, слышавшая весь разговор и видевшая колебания мужа. Наконец, обратясь к нему, она сказала: «Да скажи же!» И это «скажи же» прекратило нерешительность Лопухина: он подтвердил, что Азеф — провокатор и состоит на жалованьи департамента полиции.

Когда это громовое известие, драматическое и по содержанию и по моменту, в который оно было произнесено, прозвучало на нашем заседании, вопрос об Азефе оставался висящим в воздухе. Правда, среди нас Кропоткин раза два говорил мне, что в революционном движении не было случая, чтоб многократные указания на предательскую роль какого-нибудь лица не оправдывались на деле, а Лопатин, по словам Савинкова, колебался. Но на меня стальная вера ближайших товарищей Азефа, защищавших в лице его честь партии, действовала неотразимо: признать двойственную роль члена Ц. К., его роль провокатора и вместе с тем революционера, работавшего на две стороны с самого возникновения партии; признать, когда это опровергают его товарищи, действовавшие с ним рука об руку целые семь-восемь лет, — было трудно. Шансы Бурцева, который в защите своих обвинений был слабее защиты соратников Азефа, были далеко не выигрышные. Теперь неожиданное известие изменяло положение дела и давало ему совершенно новый оборот.

После краткого обмена мыслей Кропоткин от лица нас трех заявил, что больше нам делать нечего: дальнейшее должно перейти в руки самой партии.

На этом наше участие в этом деле кончилось.

Должна сказать, что я, верившая в честность Азефа на основании постоянного восхваления его Савинковым в Болье и того отношения к нему членов Ц. К., которое я видела в Финляндии и в Париже, не знала о тех двух письмах, о которых шла речь, не знала и о том, как уже говорила, что Юдилевский на Лондонской конференции категорически ставил Ц. К. вопрос о том, что Азеф провокатор. Я говорю об этом не в извинение себе, потому что, если я не знала конкретных указаний на те или другие факты, то слух о провокации в центре и об Азефе, как предателе в Ц. К., шел повсюду — в революционных кругах северной России и столь же широко был распространен за границей, и я знала о нем. Среди тех, с кем я постоянно виделась, были известны и слова Гершуни, умиравшего в цюрихском госпитале, когда по поводу предполагаемого аэроплана он сказал:

— Я полечу с «Иваном» и восстановлю его честь.

Но я, как и другие, понимала эти слова как желание посрамить клевету. И не удивительно ли, что еще в мае того года Морозов был послан из России одной, не социалистической, но оппозиционной тайной организацией в Париж со специальной миссией известить Натансона, что достоверно известно, что Азеф служит в департаменте полиции. Натансон выслушал Морозова и потребовал назвать источник. Морозов был связан честным словом не называть имени того, кто сообщил ему это сведение, и отказался сделать это. Тогда Натансон сказал ему:

— Мы не можем верить, не зная, от кого идет известие, и запрещаем тебе сообщать об этом кому бы то ни было. Если же ты будешь распространять такую молву, — мы объявим тебя врагом революции.

Морозов, к сожалению, не захотел пойти на это, и даже мне, бывшей тогда в Париже, не сообщил, зачем его послали за границу. Я думала, что он просто хотел побывать в Париже. Так, к несчастью, все предостережения — были кроме указанных и другие — год за годом тонули в блеске удач с Плеве и с Сергеем Александровичем, которые слепили глаза тех, кто знал об участии Азефа в этих делах.