После митинга 23 июня я выступала на двух русских митингах. Один происходил в зале английских социал-демократов — Schort Ditch; другой — в беднейшем квартале Лондона Уайт-Чепель, где ютится русское еврейство. На первом присутствовало около тысячи человек, на втором — вероятно, не меньше. Великое множество женщин явилось на этот митинг с детьми, вплоть до младенцев, и это привело меня в дурное настроение. Устроителем был эмигрант Теплов, живший в этой части города и державший бесплатную русскую библиотеку. Он показал публике световые картины Шлиссельбургской крепости, тюремных зданий, огородов и т. д., которые я привезла с собою.
После этих митингов я уехала в Garden City — город садов, а вернувшись, отправилась в Питерсфильд, по предложению Маевского, брата Е. Переверзевой, с которой я была знакома по архангельской ссылке. В этом городе существовала образцовая школа с толстовским налетом и применением физического труда. У моего «импрессарио», как я в шутку называла Маевского, там жила знакомая, сын которой учился в этой школе, славившейся по всей Англии. Директор, известный, опытный педагог, применял, как это ни странно для русских понятий, телесное наказание, и меня уверяли, что воспитанники не только не возмущались, но и ценили это наказание. Правда, оно было скорее символическим, применялось своеобразным образом и в самых крайних случаях: директор призывал виновного в свой кабинет и там ударял его три раза палкой по спине.
В денежном отношении тамошнее английское выступление дало какой-то пустяк — городок был маленький, а дама, взявшаяся устроить собрание, плохо организовала его: публики было мало, а половина сбора пошла на расходы.
Там со мной произошло смешное происшествие. Останавливалась я вместе со своим «импрессарио» у его приятельницы, о которой он говорил, что она потеряла мужа. В ее квартире, идя по коридору, я ошиблась дверью и, думая войти в свою комнату, отворила совершенно другую и отпрянула в испуге. Там на большой кровати, под периной вместо одеяла, с грудой подушек в изголовья лежал старый человек в одном белье, с белым колпаком на голове.
Совершенно дикая мысль в духе мрачных сцен диккенсовских романов поразила мое воображение. Подойдя к «импрессарио», я шепотом произнесла:
— Он жив.
— Кто? — спросил он, сделав круглые глаза.
— Муж нашей хозяйки.
Я вообразила, что этот муж умер фиктивно, лишь для внешнего мира, и хозяйка по каким-то соображениям держит его втайне от всех, в полном уединении. Без всякой улыбки над моими соображениями «импрессарио» ответил:
— У хозяйки есть жилец, который болен.
Так пали мои фантастические представления в диккенсовском стиле.
В ноябре меня пригласили сделать доклад в О-ве фабианцев. На этом собрании председательствовал Эйльмер Мод, переводчик Толстого; рядом с ним на трибуне сидел Бернард Шоу. Э. Мод сказал вступительное слово, в котором, вероятно, в виду моего долгого заточения, сказал, что на всем земном шаре я самая замечательная женщина, а во время моего доклада вытирал слезы. Аудитория — 700 человек, — по моему наблюдению, по возрасту была однороднее и моложе всех прежних и показалась мне менее отзывчивой. Бернард Шоу после доклада произнес речь, в которой говорил, что единственное средство обуздать русское правительство в его реакционной внутренней политике — отказывать ему в заключении займов. Среди публики вместе с Мальмберг присутствовал Карпович, находившийся тогда в настроении, таком враждебном революции и социализму, что я перестала бывать у него. Но мой рассказ расшевелил его и, по словам его спутницы, заставил плакать. Быть может, это было в том месте доклада, где я говорила о его появлении в Шлиссельбурге, когда после 13 лет, прожитых без притока новых людей, он принес нам радостную весть о том, что вся Россия находится в брожении и что через пять лет будет революция
Обычная входная плата на митингах в Англии ничтожна — всего 6 пенсов, так что все мои выступления (считая и 700 рублей с первого) дали только 2000 рублей, что в сравнении со щедростью русских жертвователей в пользу политического Красного Креста было суммой очень малой.
Три раза я была на так наз. «at home» — митингах на дому. В первый раз Софья Григорьевна повела меня к одной из своих хороших знакомых, кажется, члену ее комитета. Доклад делала Софья Григорьевна, я не выступала, а она говорила о положении ссыльных в Сибири. Входной платы не было, но по окончании доклада давали, кто сколько хочет. Присутствовали исключительно дамы, в количестве не более 15; собрано было 25 фунт. стерл. В другой раз я отправилась с кем-то к лэди Кавендиш, занимающей высокое положение в обществе. Ее муж, занимавший в Ирландии пост, соответствующий нашим министрам, был в 1882 г. убит гомрулистами в Дублине. В небольшой, но богатой комнате собралось человек 30, преимущественно женщин. На некоторых из них было необычайное количество бриллиантов, они сияли на руках, на шее, в ушах и на волосах. Доклад делала молодая женщина, жена пастора, с которым она провела несколько лет в западноафриканских колониях и приехала оттуда со специальной целью агитировать против чудовищной эксплуатации туземцев на каучуковых плантациях. Об этой эксплуатации она и рассказывала.
Третий случай был самый интересный. Мальмберг передала мне от Макдональдса пригласительный билет к ним на «at home».
— Но сначала зайдемте в ресторан, — сказала она.
— Зачем же? — спросила я, думая о русском хлебосольстве. — Ведь мы идем в гости!
Пойти, поесть все же пришлось, потому что, оказывается, этого рода собрания не составляют приглашения в гости, и на них никакого угощения не полагается. Мы пришли в небольшую квартиру с тесноватыми комнатами. Направо от передней, в маленькой комнатушке, все приходящие сваливали в одну кучу верхнее платье и шляпы. Промелькнула женщина лет 30, в ситцевом платье, довольно небрежно причесанная, о которой Мальмберг сказала, что это хозяйка. Мы вошли в приемную; несколько стульев по стенам составляли все убранство. Народу собралось уже довольно много, и все новые и новые лица входили в комнату; скоро все стояли, можно сказать, плечо к плечу. Сидеть было бы невозможно, да и стульев для этого не хватило бы. Тут были всевозможные нации: англичане, шотландцы, ирландцы, немцы, русские, финляндцы и индусы; костюмы были самые разнообразные: одни из дам были в обыкновенных платьях, другие в каких-то накидках, а третьи — декольте. Хозяин отсутствовал: он был на каком-то заседании парламента; хозяйка оставалась невидима. Но вот она стремительно вбежала с лампой, так как стало уже темно. Не прошло и нескольких минут, как поднялся столб копоти, и мистрисс Макдональд опять откуда-то вынырнула и унесла лампу, чтобы обрезать фитиль. Никто никого не занимал, и хозяйка менее всех. Общего разговора не было. Каждый сам себя занимал, разговаривая со знакомыми, если они у него были. Примерно через час два очень высоких желтых индуса вошли с небольшими подносами. У одного на подносе стояла корзиночка с мелким печеньем; у другого — откупоренная бутылка лимонада и 2–3 стаканчика. Они обошли публику, которая, однако, не воспользовалась угощением. Явился хозяин, довольно высокий, хорошо сложенный резкий брюнет, оживленный и с виду жизнерадостный, и обменялся кое с кем рукопожатием.
Когда все уже достаточно наговорились, кто-то захлопал в ладоши, другие подхватили, и, должно быть, таков уж был обычай, все сейчас же отступили к стенам комнаты, оставив в середине свободное пространство. У четвертой стены, где были окна, встал высокий пожилой мужчина — это был лорд Мильнер, премьер-министр южно-африканских колоний, прежних бурских республик Каплэнд и Наталь. В то время в парламенте шел вопрос об избирательном праве и местном законодательстве, причем чернокожие туземцы были, если это было возможно, еще более обездолены. И он явился, чтобы защищать, как он сказал, везде — в официальных учреждениях и в частных кругах — права чернокожих. Он указывал, что неравноправие сеет рознь и в будущем грозит опасными осложнениями. В то время, как он говорил о чернокожих, одна из присутствующих, быть может, сама мистрисс Макдональд, при поддержке других женщин, прервала оратора: «О черных хлопочете, — раздался крик, — а у себя женщинам прав не даете!?». «Когда же женщины будут у нас равноправны?!» и т. д. После речи Мильнера публика опять смешалась, и все заговорили между собой. Я устала стоять и в смежной маленькой комнате села на стул. Ко мне подошел Макдональд и, поговорив, уступил место Мильнеру, который стал расспрашивать о России. Между прочим, он спросил:
— Есть ли правосудие в России?
Я, конечно, ответила:
— Нет! так как суд находится под давлением правительства, и приговоры по политическим, а нередко и по другим делам предрешаются свыше.
Потом он стал расспрашивать о жизни в Шлиссельбургской крепости, о политической борьбе, в которой я принимала участие. Смотря мне в глаза, он спросил:
— Ваше участие было моральное или физическое?
Я поняла этот вопрос в том смысле — принимала ли я участие в непосредственном выполнении террористических актов, о которых шла речь, и, не будучи подготовлена к вопросу, ответила — «моральное», что до сих пор вызывает во мне смущение. Разве можно назвать лишь моральным участием то, что происходило в моей квартире у Вознесенского моста в ночь на 1 марта 1881 года?!
Вечер кончился тем, что, подозвав Мальмберг, я предложила идти домой и по обычаю, характерному для таких случаев, мы, не говоря ни слова, не прощаясь с хозяевами, выскользнули из комнаты, разыскали не без труда свое платье и вышли. Так делали и все другие.