В марте 1910 года, когда я находилась в Париже, я получила из Льежа письмо от В. М. Алейникова. От имени русского студенчества он приглашал меня приехать в этот город и выступить на вечере в пользу местных русских учащихся. Я согласилась не без колебания: однако поехала и автором письма была водворена в каком-то отеле. Алейников не произвел на меня хорошего впечатления; заметив это, он очень насмешил меня странным заявлением:
— Я чувствую, что я вам не нравлюсь, но я уверен, что вы меня полюбите.
Эта откровенная самоуверенность оказалась потом не напрасной: я потом подружилась с этим анархистом и еще более с А. Т. Шакол, которая жила на одной квартире с ним и училась в Льежском университете.
Первого апреля н. ст. студенческий вечер состоялся в присутствии 800 человек; разыгрывалась какая-то пьеса; были живые картины, а я прочла несколько стихотворений, написанных мной в Шлиссельбурге. В конце вечера было объявлено, что я буду делать публичный доклад о Шлиссельбурге и современном положении политических тюрем в России.
Доклад я предполагала сделать на французском языке, так как моей целью было возбудить западноевропейское общественное мнение против жестокого режима, которому подвергались политические каторжане и ссыльные.
Посоветовавшись с редактором газеты «Express», мы напечатали около 1000 пригласительных билетов на французском языке и разослали лицам, более или менее известным в городе, и в главные учреждения Льежа, а председательствовать и сказать вступительное слово просили проректора университета М. Ф. Тири (М. F. Thiry). Вечер я предполагала сделать бесплатным, так как имела в виду агитацию, а не сбор в пользу заключенных. Эта лекция имела место на Place Verte, в большом зале отеля «Continental».
Редактор «Экспресса» говорил, что на приглашения обыкновенно откликается не более 10 % адресатов. На этот раз он ошибся: стечение публики было так велико, что когда я приехала, то не могла войти в зал, и меня провели черным ходом через ряд комнат.
Несмотря на сделанное раньше оповещение, что митинг предназначен исключительно для бельгийцев, множество русских явилось в зал. Алейникову пришлось взойти на трибуну и просить русскую публику очистить место для приглашенных. Им был обещан особый доклад. Проректор Тири, выдающийся криминалист, произнес блестящую речь о карах, налагаемых законодательством в видах социальной защиты: он осудил смертную казнь, как меру безнравственную; осудил, как безнравственную, и всю систему других кар, которые, как телесное наказание, вызывают страдание и вместе с тем унижают человеческое достоинство. Общественная кара, говорил он, не есть бессмысленное мщение древних времен или искупление с точки зрения религии: она есть лишь мера социальной защиты. Если бы дело обстояло иначе, я разорвал бы в клочки и сжег свой курс уголовного права. И, обращаясь ко мне, закончил словами:
— Вы будете говорить нам о России, но то, что вы скажете, приложимо не к одной только стране: ваша цель — пробудить чувство человечности, и все народы нуждаются в уроках такого рода. Ваш благородный голос принесет благое слово, в котором они нуждаются. Это — наша горячая надежда и будет нашей великой радостью.
Я прочла длинный доклад на французском языке о борьбе «Народной Воли» с самодержавием, о Шлиссельбурге, о революции 1905 года и ее подавлении, о репрессиях, казнях и ссылках и описала современное положение тюрем.
Несколько заключительных слов Тири закончили этот удачный митинг.
Через день или два было собрание для русских студентов с моим докладом на ту же тему; в заключение я предложила организовать местный комитет помощи каторжанам. А. Т. Шакол приняла горячее участие в организации его. Комитет был основан; он состоял из представителей местных партийных групп, по одному от каждой.
В Льеже я познакомилась с г-жой de Laveley, дочерью автора книги «Первобытная община», которая в 70-е годы была одной из настольных книг нашей радикальной молодежи. Она знала немножко русский язык, по-видимому, познакомившись с ним через отца. Насколько совершенно было это знание, может показать русское обращение в начале французских открыток, которые она посылала мне: «Дорогая друга. Блгодарю Вас очен за Ваша писма».
Однажды, когда она пригласила меня к себе, я застала у нее голландку с наружностью женщин кисти Рубенса. Должно быть, она была очень богата, потому что сияла бриллиантами. В разговоре она коснулась вопроса о стачках рабочих, и между нами разгорелся горячий спор: она отрицала право рабочих на стачку; я с азартом накинулась на ее буржуазную точку зрения. Чем же это кончилось? Мои нервы были еще в таком неустойчивом состоянии, что, возмущенная и огорченная, я расплакалась. Последовало объяснение, из которого она узнала, что я социалистка и подверглась каре за революционную деятельность.
— Вы победили меня, — сказала бриллиантовая дама, узнав мою историю, и стала усердно приглашать меня в Гаагу.
Одно из самых сильных впечатлений, испытанных мною, было посещение известного во всей Европе завода Кокериля в местечке Seraing, неподалеку от Льежа. Директором был бельгиец, женатый на русской. Благодаря этому, он бывал в русской колонии и присутствовал на всех собраниях, на которых я выступала. Он пригласил меня приехать к нему и осмотреть завод, что я и сделала в сопровождении А. Т. Шакол и Алейникова.
В каменноугольные шахты спуститься я не могла, потому что для женщин это было запрещено за некоторое время перед тем, и мы отправились прямо на завод, на котором было занято 10 тысяч рабочих и работали триста паровых машин. Завод имел в Seraing угольные копи и железные рудники. Он изготовлял чугун и сталь, делал машины и лил пушки. Мы вошли в громадное здание с обилием воздуха и света; очень высокий потолок был из стекла; величайшая чистота бросалась в глаза во всем здании, которое не имело перегородок. С одного конца этого зала от широкого входа и до выхода стоял целый ряд машин с передаточными ремнями, и все они находились в движении; оглушительного шума не было, но движение всех этих ремней и колес было головокружительное; где-то, кажется, у Золя, есть описание подобного рода движения; на меня оно производило впечатление какого-то чудовищного, живого, непрерывно движущегося существа, которое надвигается, притягивает и захватывает вас, чтоб поглотить.
Я бодро вошла в здание и с интересом рассматривала работу то одной, то другой группы рабочих, которые в этом корпусе не были, однако, многочисленны.
Отдельные рабочие с непостижимой быстротой отбрасывали механически отбиваемые гайки. Другой, одиночка, на моих глазах в 2–3 минуты разрезал глыбу чугуна горящей струей водорода. Два или три человека разрезали при мне, как масло, громадным ножом правильную, раскаленную докрасна металлическую массу длиной метра в два (если не больше), а высотой около 1 метра.
Меня поражал вид рабочих; одни были могучего телосложения, высокого роста, широкоплечие, широкогрудые, с цветущим цветом лица; другие — тщедушные, со впалой грудью, с худыми, зеленовато-желтыми лицами, физически недоразвитые, безвременно увядшие. Первые были зрелого возраста, лет 40–45; вторые казались в возрасте между 25–30 годами.
Я объясняла себе это известным отбором: из каждого поколения рабочих некоторые выживали, другие, напоминавшие побеги картофеля, выросшие в погребах, были обречены на гибель.
По мере того, как я подвигалась вперед под мягкий шум непрерывно вертящихся колес и непрерывно ползущих ремней, чувство физической слабости овладевало мной; мелькали колеса перед глазами; гудел шум в ушах, и как будто путались мысли в голове. Чувствуя, что я сейчас упаду, я прошептала:
— Я не могу, у меня голова кружится.
Спутники подхватили меня и быстро вывели на свежий воздух. Корпус, посещенный мной, с гигиенической точки зрения не оставлял желать ничего лучшего: грохота, как я уже сказала, не было, пыли и каких бы то ни было отбросов не было, вентиляция была превосходна… все было превосходно, а рабочие гибли; потом соотечественники мне сообщили, что это здание показное и другие корпуса представляют нечто иное. Самое местечко, населенное исключительно рабочими и их семьями и сообщающееся с Льежем посредством трамвая, имело печальный, заброшенный вид. В дома я не входила, но улицы были жалкие, везде виднелись кучи каменного угля, обломки кирпичей; мусор и шлак лежали в изобилии подле запыленных маленьких палисадников. Впечатление было тяжелое.
А. Т. Шакол соблазнила меня сделать небольшую прогулку на пароходе по Маасу, и эта прогулка оказалась очаровательной. Река очень широка и напомнила мне наши русские реки, — уж это одно доставляло удовольствие; но всего замечательнее были берега, — такого богатства я нигде не видывала: по обе стороны шли виллы прекрасной архитектуры, со сплошным рядом чудных красивых садов, сквозь легкие береговые чугунные решетки которых виднелись цветы, цветы и цветы. И все это шло без перерывов и представляло удивительное зрелище, а в чудных берегах широким руслом тек Маас. При хорошей ширине своей Маас, однако, мелководен, и на пароходе в общей каюте лежала петиция к правительству об углублении русла. Подписались под петицией и мы.
Надо заметить, что природа в Бельгии вообще хороша и местами очень живописна: леса, холмы и водопады, маленькие речки со шлюзами и луга. Какие луга! они так зелены, что я находила их зелень неестественной: она походила на самую яркую, густую зеленую краску — ярь-медянку. А к вечеру все покрывалось фиолетовой дымкой, какой я не встречала ни в одной стране, а ведь я видела поля Англии, Франции, Швейцарии, Германии и Швеции.
Каменный уголь — богатство Бельгии, но и бич ее. Дым печей и заводов в угольных районах портит воздух; не знаю, как в других городах этих округов, но Льеж, по рассказу местных жителей, минирован угольными копями; уверяют, что на окраинах бывали провалы на дворах. Характерной чертой здесь является мощение некоторых тропинок не булыжником, а шлаком, который хрустит под ногами.
Я не раз ходила по таким тропинкам в окрестностях Льежа, когда летом жила неподалеку от него, в отеле «San-Val», в Тильфе.
В этом отеле я написала ту небольшую брошюру «Les prisons russes» («Русские тюрьмы»), которую так поносил неизвестный автор статьи в газете «Россия». Содержание ее состояло почти исключительно из писем каторжан (Владимир, Орел, Москва, Акатуй и др.). Эта брошюра имела на французском языке 4 издания с тиражом в 1 тысячу экземпляров. Танини перевел ее на итальянский язык, докторесса Ек. Арборе — на румынский, а немецкие с.-д. издали на немецком.
Она рассылалась и распространялась на митингах и собраниях в целях агитации и продавалась в пользу каторжан.