В 1892 или 1893 году комендант Гангардт передал нам для переплета журнал необыкновенно большого формата «Новь», который издавал Вольф. В нем я нашла небольшую статью, которая дала новое направление моей мысли и повела к занятиям, составившим целую полосу моей жизни в крепости — полосу, полную света и здоровой радости. Исходя из того, что в сутолоке жизни и практической деятельности люди к 40-45-летнему возрасту забывают многое, чему учились в школе, в С[еверо-]А[мериканских] Штатах возникло движение, вылившееся в повторительные курсы для взрослых. Как ни проста эта мысль, она явилась своего рода откровением и была подхвачена массой народа. Центром движения сделался небольшой городок у Великих озер Америки — Чатокуа, где повторительные курсы были организованы впервые, и вскоре Чатокуа наполнилась небывалым стечением мужчин и женщин зрелого возраста, желавших обновить и пополнить свои знания. «Мне тоже 40 лет, — подумала я. — Примусь-ка и я за систематическое повторение того, чему училась в университете, и пополню свое образование изучением того, на что в свое время не обращала внимания».

До тех пор я читала все, что было и что попадало в нашу библиотеку, но ничем не занималась систематически. По образованию я была медиком, но подобно другим цюрихским студенткам относилась, как говорится, спустя рукава к изучению естественных наук, которые проходятся на двух первых курсах. Я посещала лекции минералогии, ботаники, зоологии, физики и химии, потому что прослушать их было обязательно. Но из всех этих наук меня привлекла только химия — ее я изучала по Менделееву и с удовольствием занималась в Берне в лаборатории профессора Шварценбаха; остальными предметами я пренебрегала. Скажу больше, любознательности по отношению к природе в то время у меня совсем не было. Как источник эстетического наслаждения я ценила природу очень высоко и к красотам ее была очень чувствительна. Когда по приезде в Швейцарию я очутилась впервые в Люцерне и на мраморной площадке, вдававшейся в Фирвальдштедтское озеро, увидала панораму гор, окружавших его и чудно выделявшихся над синевой вод под густой лазурью неба, я была опьянена и в необузданном восторге стала обнимать мать и сестру, которые стояли рядом. Я поняла тогда сцену на горе Фаворе и слова апостола: построим здесь три кущи — для тебя (Иисуса), для меня и для Иоанна.

Но все это были эмоции, не выходившие за пределы эстетики. Жалкие обрывки естествознания, которые давались в институте, могли убить какой угодно интерес к нему; узкое понимание медицинского образования продолжило это равнодушие, а революционная жизнь и деятельность устранили все интересы, кроме общественных. И только в Шлиссельбурге, когда не стало ни людей, ни природы и изо всей вселенной остался клочок неба да небольшой кусок земли, только тогда мое отношение к природе изменилось и я сознала, что ничего не знаю о ней: не знаю ни истории неба, ни генезиса земли, ни состава и эволюции горных пород, из которых состоит крепостная стена и обломки которых попирает нога. Наклонишься ли к куче песка и возьмешь горсть, нагретую весенним солнцем, — не знаешь, что такое эти прозрачные кусочки, крошечные розоватые обломки и красивые блестки, тонкой струйкой сыплющиеся из руки. Вот трава, точь-в-точь такая, какая росла на кладбище в деревне; вот цветок, который я встречала в лесу, когда мы собирали ландыши, — и не знаешь названия, не умеешь обозначить их. Множество вопросов возникало в уме, и не было ответа на них.

Это поздно явившееся сознание встало во всей определенности, когда я прочла статью о Чатокуа; но сначала я пошла не по тому пути, по какому следовало. Поступая в крепость, я привезла с собой все медицинские книги, которые имела, и теперь думала прежде всего заняться повторением. Однако на первых же порах я поняла, что делаю не то, что надо, К чему мне перечитывать патологию и терапию, когда нет надежды когда-нибудь применять на практике медицинские знания? Зачем повторять зады, которые не расширяют моего горизонта, когда есть области, совсем для меня неведомые?

Такой областью было естествознание, и я обратилась к нему.

В нашей тогда очень бедной библиотеке была прекрасная книга Ауэрсвальда «Ботанические беседы» с иллюстрациями в красках. Я прочла ее с увлечением, а затем принялась за изучение растительных тканей под микроскопом. Микроскоп у нас был. Его купил для нас Гангардт за 50 рублей, заработанных товарищами за ограду, выточенную ими для братской могилы воинов, убитых при взятии Шлиссельбургской крепости Петром I, а необходимые реагенты доставлял бывший тогда тюремный врач Ремизов, очень внимательный ко всем нашим нуждам.

К тому же времени относится и мое занятие химией: я вновь прошла богатый содержанием учебник Менделеева «Основы химии», так много давший мне в университетские годы. Но все это не удовлетворяло меня; хотелось живого слова, указаний более сведущих товарищей.

Среди нас был естественник, арестованный в 1887 году незадолго до окончательных экзаменов, И. Д. Лукашевич.

Как студент, он подавал профессорам большие надежды, и его хотели оставить при университете. Владея методами научного исследования, он обладал такими полными и точными знаниями, что мог дать совершенно определенные ответы на все вопросы по своей специальности. Скромный по отношению к себе, он, как настоящий ученый, не был скор на обобщения и был осторожен в принятии научных гипотез и вместе с тем с очаровательной готовностью делился своими знаниями с каждым, кто обращался к нему за помощью.

К нему обратилась и я, прося прочесть ряд лекций и помочь в практических занятиях по естествознанию. Лукашевич пошел на это, а в качестве слушателей ко мне присоединились Новорусский, Морозов и отчасти Панкратов: Новорусский — потому, что он был совершенно не знаком с естественными науками, так как образование получил в учебных заведениях духовного ведомства, а Морозов — потому, что с детства увлекался природоведением и никогда не уставал слушать то, что в этой области ему было уже известно.

Поместившись вместе с Морозовым в пятой «клетке» с самодельной большой классной доской для рисунков, Лукашевич мог иметь слушателей в смежной, шестой «клетке», куда приходила на прогулку я, и в первом огороде, который занимали на этот час Новорусский и Панкратов. Так прошли мы курс по зоологии беспозвоночных, пользуясь учебником Гертвига, и курс ботаники, по которой в библиотеке уже было несколько хороших пособий. Золотые руки Лукашевича создавали для иллюстраций изящные модели из японского воска; его медузы и сальпы были восхитительны, а гистологические препараты и многочисленные рисунки делали все наглядным.

С 1896 года, когда мы стали получать богатые коллекции из Петербургского подвижного музея учебных пособий, мы могли перейти к минералогии, геологии и палеонтологии, которыми и занялись с великим интересом. А когда из пассивных клиентов, какими мы были вначале, музей сделал нас активными работниками по увеличению его естественноисторических богатств, практические работы по составлению гербариев и минералогических коллекций немало способствовали укреплению знаний, приобретенных из книг и из лекций Лукашевича. Новорусский как-то подсчитал все, что мы посылали в музей через доктора Безроднова, который заменил Ремизова, и мы сами были изумлены, как много за 3–4 года мы сделали для этого культурного учреждения. К сожалению, впоследствии, после выхода из крепости, мы могли убедиться, что далеко не все дошло до музея и много коллекций и препаратов после отъезда Безроднова не были доставлены по назначению. Между тем для гербариев я, Лукашевич и Новорусский сушили растения целыми тысячами, и они большими кипами лежали в моей мастерской, ожидая очереди, когда я и Новорусский наклеим их на белую так называемую дамскую папку, на которой их хорошо сохранившаяся зелень радовала глаз. Наша сушка растений с самыми нежными, изящными листьями, наклеенными на белую папку, достигала такого совершенства, что свежесть окраски и красота расположения растений восхищали не только товарищей, требовавших демонстрации наших произведений, но заслужили похвалу и на Парижской выставке, куда их посылал музей, скрыв их происхождение из русской Бастилии. Большой досуг и необходимость с малыми средствами достигать больших результатов так изощряли изобретательность и находчивость моих товарищей, что они делали прямо чудеса. Так, для занятия физикой они при наших скудных средствах ухитрились приготовить электрофор, электроскоп и даже маленькую электрическую машинку.

Увлекшись приготовлением коллекций по энтомологии, Новорусский, чтобы иметь материал для всех стадий развития насекомого, занялся насекомоводством. Для этого он построил «одиночную тюрьму», как я называла сделанный им из стекла двухэтажный домик с маленькими отделениями-камерами, в которые он заключал насекомых обоего пола того или другого вида. Те откладывали яйца, из которых выходили личинки; для каждого вида требовался соответствующий растительный корм, и Новорусский имел терпение каждый день посвящать часа два на поиски в разных местах нужных ему растений. Его хозяйство шло прекрасно, и когда все стадии развития насекомого были налицо, он делал из них препараты. Это были хорошенькие коробочки, оклеенные цветной бумагой, со стеклянной пластинкой вверху. В коробочке помещалось как целое насекомое, так и расчлененные части его вплоть до мельчайших усиков и щупиков, работать над которыми приходилось с помощью лупы и крошечных щипчиков; в той же коробочке находились и все стадии развития насекомого от яйца до взрослого состояния.

Находчивость Лукашевича обнаружилась во всем блеске, когда нам понадобился материал для гербариев споровых растений: он попросил для этого взять в магазине удобрительных туков один фунт сухих водорослей, а в аптеке — фунт лишайников, из которых приготовляются слизистые отвары. После тщательного разбора с неутомимым терпением он размачивал их, осторожно расправлял, прессовал, а затем с помощью лупы, микроскопа и определителя классифицировал, а затем и передавал Морозову, Новорусскому и мне для составления гербариев. Когда мы перешли к геологии, Лукашевич рисовал прекрасные карты в красках. Один вертикальный столбец такой карты заключал рисунки животных и растений, наглядно показывавшие их эволюцию в различные эпохи развития земной коры. Другой столбец показывал изменение вертикальной поверхности земного шара в те же эпохи, а третий перечислял горные породы, свойственные каждой из них. Не довольствуясь этим, те же горные породы в миниатюрных образцах он разместил наряду с рисунками животных и растительных форм в длинном стоячем ящике, в котором был изображен вертикальный разрез земной коры.

При практических занятиях мы определяли минералы и горные породы по внешнему виду, сравнивая с образцами, которые присылал музей, и при помощи поляризационного микроскопа, присланного им; а для кристаллографии Лукашевич приготовил множество деревянных моделей, простых и сложных, и мы практиковались в определении их. Новорусский легко справлялся с этой задачей, но я часто возбуждала смех своими скороспелыми и неудачными определениями. Я с любопытством наблюдала при этом, как мой глаз постепенно воспитывался. Вначале, как путешественник, только что приехавший в Японию или Китай, не находит индивидуальных различий и туземцы кажутся ему все на одно лицо, так и я все более сложные модели принимала за однообразную фигуру, и только мало-помалу глаз научился улавливать различие углов, ребер и плоскостей.

Между работами, которые предлагал нам музей, было приготовление препаратов, в которых цветок и его разложенные части помещались под стеклом. Это выпало на долю Новорусского и мою, и мы приготовили несколько сотен изящных пластинок этого рода, снабжая их и описанием. Во всех работах на музей Новорусский отличался особенной производительностью и решительно побивал рекорд. Затем, кажется, шла я, а третье место занимал Морозов, специализировавшийся на коллекциях мхов и лишайников, которые он размещал в красивом порядке в изящных коробках из картона.

Среди занятий не была забыта и химия. Под руководством Лукашевича Новорусский и я прошли практический курс аналитической химии, что для меня было повторением, а для Новорусского — областью, до тех пор совершенно неизвестной. В это время в старой тюрьме я имела уже свою отдельную мастерскую, и анализ мы производили так, что я стояла в мастерской у открытой форточки двери, а по ту сторону ее, в коридоре, находились Лукашевич и Новорусский, так что мы все могли видеть ту химическую реакцию, которой были заняты.

Каждый раз, когда наша группа заканчивала какой-нибудь цикл занятий, я обращалась к Лукашевичу с сияющим лицом и говорила:

— Лука, вы не поверите, какую радость испытываю я от того света, который вы бросили в мою голову!

И затем прибавляла:

— Ну, а теперь вот еще темный уголок, осветите-ка его, — и мы уславливались о дальнейших занятиях.

Так в течение нескольких лет одну за другой мы прошли главнейшие отрасли естественных наук.

Для меня эти лекции и коллективные занятия наполняли содержанием бездеятельную жизнь в крепости. Не говоря об удовлетворении, которое дает умственный труд, постоянным источником удовольствия было видеть неоскудевающий альтруизм нашего несравненного лектора, который не жалел для нас ни времени, ни труда; а то, что выходило из наших рук, доставляло нам помимо сознания, что участвуешь в культурно-просветительном деле, громадное эстетическое наслаждение. Красивого в тюрьме ничего не было, но мы создавали прекрасное, которым нельзя было не любоваться.

Все это вместе связало Лукашевича, Морозова, Новорусского и меня в тесный кружок, и в общей работе и постоянном общении окрепла дружба, не ослабевшая и после выхода из Шлиссельбурга.