Дальнейшие выходы долгосрочных уж не производили большого впечатления. В январе 1902 года вышел Тригони, осужденный по делу, которое было продолжением процесса 1 марта 1881 года. Все, что я могла сказать о нем, изложено в его биографии, помещенной в книге «Шлиссельбургские узники», и я скажу только о Поливанове, который в 1882 году был заключен в Алексеевский равелин, в 1884 году переведен в Шлиссельбург, а в 1902 году, кончив 20-летний срок, осенью вышел на поселение и был отправлен в Акмолинскую область. Оттуда Поливанов бежал за границу, но во Франции, в Лориане, в 1903 году застрелился при довольно загадочных обстоятельствах среди переговоров с Азефом и, как мне говорили, даже среди приготовлений, имевших целью террористическое выступление в России при содействии этого провокатора.

Петр Сергеевич Поливанов, сын богатого помещика Саратовской губернии, был одним из самых симпатичных людей революционного лагеря. Небольшого роста, он имел красивое смуглое лицо южного типа с правильными чертами и прелестные карие глаза газели. По натуре он был склонен к романтизму: в детстве мечтал, как, впрочем, часто мечтают мальчики, о военных подвигах и славе Наполеона. В 1878 году, будучи гимназистом, отправился в качестве добровольца в Сербию завоевывать ее независимость, а в 1882 году, сделавшись народовольцем, предпринял освобождение из Саратовской тюрьмы своего товарища по «Народной воле» Новицкого, против которого в сущности никаких серьезных обвинений не было. При этой попытке в состоянии исступления он убил сторожа (или полицейского). Сама попытка кончилась неудачей: приготовленный кабриолет с седоками опрокинулся; Новицкий, Поливанов и Райко, правивший лошадью, были задержаны толпой и так зверски избиты, что Райко умер, а Новицкому и Поливанову дело стоило смертного приговора, который после подачи просьбы о помиловании был заменен каторгой. Свое прошение о помиловании Поливанов объяснил желанием облегчить участь Новицкого. «Я думал, что он хочет жить, — говорил он нам, — а без меня прошения он не подал бы». А между тем, как инициатор, Поливанов чувствовал, что на нем лежит ответственность за предпринятую попытку освобождения.

Одной из черт, характерных для Поливанова, было постоянное восхваление трех наций: турок, поляков и испанцев. Первым не без основания он приписывал врожденную честность, благородство и умение с достоинством держать себя в повседневных отношениях, а поляков и испанцев славословил за дух рыцарства, который находил в них. Симпатия к испанцам побудила его даже к изучению испанского языка, что смешило нас, так как книг на этом языке мы в крепости не могли надеяться получить. За эту склонность к испанцам я в шутку звала его гидальго.

Другой особенностью Поливанова была страсть к животным, в частности к птицам, за что другим прозвищем его было Pierre loiseau. С голубями у него была тесная дружба; в своей камере он предоставил в их распоряжение вентилятор, в котором они выводили птенцов. Чтобы кормить этих прожорливых сожителей, он отказывался от ужина, прося заменить его овсом, и находил удовольствие по целым часам разговаривать с ними, имитируя их воркование, и уверял, что голуби и он понимают друг друга. Наши огороды привлекали синичек, и Поливанов так приручил их, что они садились ему на шапку и клевали насыпанный на нее корм.

В равелине Поливанов испытал великие страдания, толкавшие его на самоубийство. Яркое художественное описание его переживаний он оставил в воспоминаниях, написанных в Шлиссельбурге и восстановленных после выхода из крепости. Чрезвычайная нервность с припадками почти психоза обнаруживалась в нем в течение всего пребывания среди нас и часто внушала нам тревогу. В эти периоды он удалялся от всех товарищей, не ходил на прогулку и, оставаясь в камере, весь день буквально метался по ней взад и вперед, нервно потирая руки. Настроение его в такие моменты было крайне мрачное, недоверчивое и подозрительное, что было совсем не свойственно его милому характеру.

Хотя Поливанов не чуждался работ в мастерских, но особого увлечения ими не выказывал: главной страстью его были книги, которые он поглощал одну за другой с неимоверной быстротой. На мое удивление по этому поводу он отвечал: «Я вижу и читаю сразу 15 строк». В литературе я встречала указание лишь на один пример такой способности — ей обладал знаменитый Эмиль Золя. И такое чтение не было у Поливанова поверхностным — этому мы имели множество доказательств. Так, он передавал все содержание большого номера еженедельника «Times» с точностью почти буквальной. Изумительная память позволила Поливанову накопить большой запас знаний за те 20 лет, которые он провел в крепости. Они относились преимущественно к политической истории и к общественным наукам, тогда как к естествознанию и математике он был совершенно равнодушен.

Обладая значительным литературным талантом, Поливанов кроме воспоминаний об Алексеевском равелине, которые показывают замечательную психологическую память, оставил рассказ из тюремной жизни «Никак кончился!». А в эпоху наших стихотворных увлечений написал немало стихов на русском и французском языках.

При феноменальной памяти не удивительно, что Поливанов был хорошим лингвистом. Кроме французского и немецкого, которые он знал до тюрьмы и в крепости должен был в них только усовершенствоваться, он хорошо ознакомился с английским и вполне бегло читал на нем. О том, что он изучил испанский, я уже упоминала.

В группе людей, собранных в Шлиссельбурге, человек с таким образованием, какое имел Поливанов, не мог бросаться нам в глаза, но мне говорили, что после выхода из крепости, когда ему случалось бывать в обществе, он с его способностью хорошо говорить производил впечатление блестящего человека.

Мое знакомство с Поливановым началось в 1878 году в Саратове, куда я приехала, чтобы служить в земстве и жить в деревне для пропаганды. Поливанов в то время был гимназистом, участвовал в кружке самообразования, имел уже определенные убеждения социалиста-народника и с революционными целями совершал экскурсии в ближайшие деревни. Из общественной квартиры Марии Антоновны Брещинской, служившей центром для саратовских землевольцев, по субботам мы часто видели маленькую фигурку с пачкой брошюр под мышкой. С таинственным видом, придерживаясь домов, фигурка пробиралась по улицам, своим видом невольно обращая на себя внимание. Указывая на нее, мы со смехом говорили друг другу: «Смотрите, Поливанов идет в народ». Действительно, по окончании субботних уроков, приняв вид опасного конспиратора, он отправлялся до понедельника куда-нибудь в окрестности, чтобы распространять среди крестьян нелегальную литературу.

Среди нас Поливанов имел немало друзей. Между ними первое место занимал, кажется, Морозов, посвятивший ему прочувствованное стихотворение, в котором можно найти намек на нередко меланхолическое настроение его друга. Большое место он занимал также в душе Шебалина; но вообще нельзя было не любить этого умного и незлобивого товарища, в котором всегда чувствовалось нечто рыцарское и вместе с тем что-то детское.

Его самоубийство на свободе, когда жизнь, казалось, открывала ему возможность деятельности и личного удовлетворения, своим внутренним трагическим противоречием глубоко потрясло всех нас, которые вместе с ним переживали и пережили бездеятельные темные годы заточения.