Главная тайна горлана-главаря. Сошедший сам

Филатьев Эдуард Николаевич

Часть первая

Ликвидация бунтарей

 

 

Глава первая

Поэтическая вершина

 

Вояж в Ленинград

В «Дневнике» Корнея Чуковского есть запись, сделанная 26 сентября 1926 года. В ней упоминается поэт Николай Семёнович Тихонов, тот самый, кого Бухарин назвал лучшим советским поэтом (вместе с Пастернаком и Сельвинским):

«Потом заговорили о Лиле Брик…

– Нужна такая умная женщина, как Лиля, – сказал Тихонов. – Я помню, как Маяковский, только что вернувшись из Америки, стал читать ей какие-то свои стихи, и вдруг она пошла критиковать их строка за строкой – так умно, так тонко и язвительно, что он заплакал, бросил стихи и уехал на 3 недели в Ленинград».

В Ленинград Маяковский отправился 3 января 1926 года. Уже 4-го он выступил в зале Академической филармонии с докладом «Моё открытие Америки».

На следующий день «Красная газета» в вечернем выпуске написала:

«Маяковский как бы умышленно игнорирует всё то, что поражало воображение предыдущих колумбов. Он остаётся равнодушен к американскому размаху и холоден к сногсшибающей экзотике…

Зал Филармонии был переполнен, как в дни концертов Клемперера, налицо несомненный контакт докладчика с чуткой аудиторией».

Выдающийся немецкий дирижёр Отто Клемперер в двадцатых годах многократно выступал в Москве и в Ленинграде. Один из музыкальных критиков тогда отметил:

«Когда поняли, вернее, инстинктом учуяли, что такое Клемперер, на него стали ходить так, что огромный зал филармонии не может уже больше вместить всех желающих послушать, а главное – посмотреть знаменитого дирижёра. Не видеть Клемперера – это значит лишить себя большой дозы впечатления».

Теперь с этой знаменитостью мирового масштаба сравнивали Маяковского.

Автор отчёта, помещённого в «Новой вечерней газете», как бы продолжил рассказ, начатый «Красной газетой»:

«– Который час?

В том ряду Филармонии, где я поместился на чтении Маяковского, и впереди и позади сидело не меньше ста человек. Мой вопрос, проходя от одного к другому, облетел всех их, но ответа не дал никто, потому что ни у кого часов не было. Это всё была молодёжь – пленительно юная – вузы, рабфаки и вторая ступень, молодёжь, которая не имеет такой роскоши, как часы… но все они выцарапали из себя возможность уплатить за билет, чтобы послушать Владимира Маяковского. Это была благодарная, чуткая, жаждущая аудитория, и она пришла напиться от первоисточника живой воды».

Присутствовавший на этом вечере молодой ленинградский прозаик Вениамин Александрович Каверин (Зильбер) в перерыве заглянул за кулисы:

«Между горками сложенных пюпитров, насвистывая "Чижика", мрачно шагал Маяковский. Отступив за колонну, я с бьющимся сердцем долго смотрел на него…

Я был поражён одиночеством Маяковского, его полной закрытостью, в которой чувствовалось лихорадочное возбуждение.

Невозможно было узнать в нём уверенно державшегося знаменитого человека, который только что в ответ на глупый вопрос какой-то девушки, не понявшей его иронического замечания, ответил: "К сожалению, человеческая речь не имеет кавычек. Разве вот так?" – и, подняв руки, согнутые в локтях, он показал кавычки.

Я так и не подошёл к нему».

Поэт Николай Семёнович Тихонов, тоже пришедший послушать Маяковского, в перерыве решил было подняться на сцену и потолковать с ним. Но подумал, что он, наверное, окружён толпой, и поговорить не удастся. Однако, поколебавшись немного, Тихонов всё же за кулисы пошёл.

«Каково же было моё удивление, когда я увидел одинокого человека, шагавшего, заложив руки за спину, по длинному тёмному пространству за сценой. В полном одиночестве Маяковский ходил взад и вперёд, и когда я пожал ему руку, она была влажной…

Он имел вид страшно усталого человека. Он был просто мрачен, и когда после вечера мы сидели в гостинице, эта мрачность не покидала его».

Кто знает, отчего происходила мрачность поэта? От американских воспоминаний, связанных с загадочной смертью Эфраима Склянского? Или от наложившихся на них переживаний от не менее загадочной кончины Сергея Есенина?

Театральный художник Валентина Ходасевич тоже оставила воспоминания:

«В 1926 году Маяковский, приехав в Ленинград, звонит и просит поехать с ним вечером в рабочий клуб на Васильевском острове – близ Гавани. Он будет там читать стихи. "Это ответственное для меня выступление, и мне нужна ваша помощь". Я соглашаюсь, хотя удивлена – какую помощь? Мы не виделись с Парижа.

Вечером он заехал. По дороге говорит, что ему важно знать, на что и как будут реагировать рабочие. Он просит меня всё запоминать и ему рассказать – "кроме того, и сами послушаете – это мне тоже интересно"».

Рабочий клуб располагался в старом кирпичном здании.

«Нас встретили несколько рабочих. Повели по мрачным проходным помещениям. Накурено. Свет в половину накала – потолки тонут в мраке…

Маяковский начал читать…

Вокруг меня, особенно женщины, подталкивая соседей, шёпотом спрашивали: "Это про что? Чего-чего?" Но когда дошло до стихов про Америку и Мексику, многие даже аплодировали, и у всех был довольный вид – освободились от "груза непонимания" и очень обрадовались. Вскоре уже кричали:

– Ещё, ещё!

Объявили перерыв. Маяковский бросился прямо ко мне…

– Что говорили? Как я читал? Понимали?

Он так был взволнован, точно разговор шёл о важном экзамене – сдал или провалился.

Я доложила всё, что прослушала, увидела и даже записала…

После перерыва народа прибавилось, все уже наперегонки занимали места. При появлении Маяковского бурно захлопали и сразу замерли. Маяковского как подменили – даже голос стал более звучным и мощным. Читал очень хорошо. Был внутренне весел и бодр, стал красивым. Очень понравились куски из поэмы "Владимир Ильич Ленин", "Наш марш", "Хорошее отношение к лошадям" и многое из "Моего открытия Америки". К нему привыкли и даже просили повторить некоторые стихи из первого отделения.

– Ишь! Как ловко одно к другому подкладывает да тебе в голову вкладывает – замечаешь? – говорил сидящий передо мною старик молодому рабочему.

– Здорово он их! Хлёстко!..

– Маяковский, спасибо! Уважил рабочий класс!

В тот приезд Маяковский подарил мне книжечку "Солнце в гостях у Маяковского", изданную в Нью-Йорке в 1925 году с иллюстрациями Давида Бурлюка. На книжечке он написал: "Вуалеточке В.Маяковский"».

Через неделю поэт вернулся в Москву.

18 января в 1-ом Госкинотеатре (ныне – московский кинотеатр «Художественный») состоялась одна из общественных премьер фильма Сергея Эйзенштейна «Броненосец Потёмкин». В первый раз кинокартина была показана 21 декабря 1925 года в Большом театре на торжественном заседании, посвящённом 20-летию революции 1905 года. Премьера прошла довольно спокойно. Газеты особых восторгов тоже не высказали. Фильм продолжали демонстрировать в разных аудиториях.

На одном таком показе присутствовал секретарь политбюро Борис Бажанов. Театральные работы Эйзенштейна ему не нравились, и он написал о режиссёре и его фильме так:

«Обернувшись к синема и узнав в Агитпропе ЦК, что сейчас требуется (“нет агитационных революционных фильмов; состряпайте”), Эйзенштейн состряпал “Броненосца Потёмкина”, довольно обыкновенную агитку, которую левые синемасты Запада (а есть ли правые?) провозгласили шедевром (раз “революционный” фильм, то, само собой разумеется, шедевр). Я его видел на премьере (если не ошибаюсь, почему-то она была дана в театре Мейерхольда, а не в синема) и случайно был рядом с Рудзутаком; по просмотре мы обменялись мнениями. “Конечно, агитка, – согласился Рудзутак, – но давно уже нужен стопроцентный революционный фильм”. Так что заказ был выполнен, и в фильме всё было на месте – и озверелые солдаты, и гнусные царские опричники, и доблестные матросы – будущая “краса и гордость революции” (правда, только во времена АЛМАЗА, а не во времена КРОНШТАДТА)».

Напомним, что Ян Эрнестович Рудзутак был тогда наркомом путей сообщения СССР и кандидатом в члены политбюро ЦК ВКП(б) (членом политбюро он станет через полгода). А «Алмаз» был единственным крейсером Российского императорского флота, участвовавшим в Цусимском сражении, которому удалось прорваться во Владивосток. В январе 1918 года на стоявшем в порту Одессы «Алмазе» был размещён «Морской военный трибунал» – на крейсере варварски уничтожали белых офицеров. Под «временами КРОНШТАДТА» Бажанов явно имел в виду Кронштадское восстание 1921 года.

 

Поездка на Украину

Примерно в то же самое время прибыл на Соловки заключённый Борис Глубоковский, который был отправлен на «исправление» в концлагерь, тогда как поэта Алексея Ганина и многих других его подельников (объявленных членами «Ордена русских фашистов») расстреляли. В книге Бориса Ширяева «Неугасимая лампада» момент прибытия доставленных на остров зеков описан так:

«Приёмка начинается. Перед рядами “пополнения” появляется начальник, вернее, владыка острова – товарищ Ногтев…

– Здорово, грачи! – приветствует нас начальство. Оно, видимо, в сильном подпитии и настроено иронически-благодушно. Руки Ногтева засунуты в карманы франтоватой куртки из тюленьей кожи, высший Соловецкий шик, как мы узнали потом. Фуражка надвинута на глаза.

Некоторое время он скептически озирает наш сомнительный строй, перекачивается с носков на пятки, потом начинает приветственную речь:

– Вот, надо вам знать, что у нас здесь власть не советская (пауза, в рядах – изумление), а соловецкая! То-то! Обо всех законах надо здесь позабыть! У нас – свой закон! – далее даётся пояснение этого закона в выражениях малопонятных, но очень нецензурных, не обещающих нам, однако, ничего приятного».

Тем временем экспедиция Николая Рериха продолжала томиться в китайском городке Хотане, поскольку местные власти, притесняя путешественников и издеваясь над ними, не позволяли им продолжить свой путь. 10 января 1926 года Рерих записывал в дневнике:

«Лама… предсказывает ещё одно обстоятельство. Он говорит: “Когда они увидят, что дальше идти нельзя в наглости и жестокости, они будут уверять, что вообще ничего не было, что нам всё только показалось, а они всегда были друзьями”».

Глава экспедиции Николай Константинович Рерих в заметках, которые делал в пути, «ламой» называл гепеушника Якова Блюмкина, своего заместителя.

21 января 1926 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Неделю тому назад был у Мейерхольда… Он пригласил меня к себе. Очень потолстел, стал, наконец, “взрослым” и “сытым”. Пропало прежнее голодное выражение его лица, пропал этот вид орлёнка, выпавшего из родного гнезда. Походка стала твёрже и увереннее. Ноги в валенках – в таких валенках, которые я видел только на Горьком – выше колен, тонкие, изящные, специально для знаменитостей, и можно засовывать за их голенища руки.

Он принял меня с распростёртыми. Вызвал жену, которая оказалась женой Есенина».

В стране в тот момент была ещё пора относительной свободы для литераторов, тон которой задал Николай Бухарин, выступивший в феврале 1925 года с докладом «Вопросы культуры при диктатуре пролетариата». Обращаясь к творческой интеллигенции, он, в частности, сказал:

«Почему вы думаете, что ЦК должен взять и прилепиться к какой-нибудь одной организации? Пусть будут тысячи организаций, пусть наряду с МАППом и ВАППом будет сколько угодно кружков и организаций!»

Напомним, что МАППом называли тогда Московскую ассоциацию пролетарских писателей, а ВАППом – ассоциацию тех же пролетарских писателей, но Всероссийскую.

Секретарь политбюро Борис Бажанов размышлял тогда совсем о другом:

«Я знаю Сталина и вижу, куда он идёт. Он ещё мягко стелет, но я вижу, что это аморальный и жестокий азиатский сатрап. Сколько он будет ещё способен совершать над страной преступлений – и надо будет во всём участвовать. Я уверен, что у меня это не выйдет. Чтобы быть при Сталине и со Сталиным, надо в высокой степени развить в себе все большевистские качества – ни морали, ни дружбы, ни человеческих чувств – надо быть волком. И затратить на это жизнь. Не хочу. И тогда что мне остаётся в этой стране делать? Быть винтиком машины и помогать ей вертеться? Тоже не хочу».

В то время, когда Борису Бажанову очень не хотелось «быть винтиком машины и помогать ей вертеться», многие советские интеллигенты (включая Маяковского) продолжали изо всех сил раскручивать эту большевистскую «машину» и ничего не имели против того, чтобы стать «винтиком», помогающим ей «вертеться». Впрочем, за это отдельным «винтикам» полагались некоторые льготы. Так, 23 января 1926 года Луначарский подписал письмо в жилищный отдел Рогожско-Симоновского района с просьбой сохранить за Маяковским квартиру в Гендриковом переулке (на время его поездок по стране).

Это поэтическое турне, на которое власти дали разрешение, началось 24 января – Владимир Владимирович отправился в лекционный вояж по городам Украины, Северного Кавказа, Азербайджана и Грузии.

Первое выступление состоялось в украинской столице, которой тогда был город Харьков. 25 января в местном Оперном театре Маяковский прочёл лекцию «Моё открытие Америки». Газета «Вечернее радио» на следующий день сообщила:

«Необычайный во всех отношениях вечер. Лекции в обычном смысле этого слова не было…

Маяковский остроумен и порою парадоксален. Он всегда умеет заключить виденное и слышанное в тугую фразу, в ядовитое, взрывчатое слово. На сцене был не стесняющийся ни в движениях, ни в словах человек, сумевший найти хороший фамильярный тон и связаться с переполненным залом. Поэт о самых известных вещах рассказывал необычайными словами…

Читал стихи, крепкие стихи о своём путешествии, читал своеобразной, ему только присущей манерой.

Весёлый, бодрый, остроумный поэт расположил к себе зрителей. Много смеялись, многое узнали. И только один момент наполнился молчанием, момент, когда в ответ на записку об Есенине Маяковский бросил: "Мне наплевать после смерти на все памятники и венки!.. Берегите поэтов!"»

Приехав на следующий день в Киев, Владимир Владимирович тут же написал и отправил письмо Наталье Симоненко (Рябовой), с которой познакомился в 1924 году:

«Наташа

Если Вы не забыли что полтора года назад Вам взбрело меня видеть – позвоните Отель Континенталь. Или даже забредите и вызовите меня

Жму лапу

Владимир Владим.»

О том, как о приезде поэта узнали остальные киевляне, написала сама Наталья:

«На улицах Киева – большие красные афиши, возвещающие лекции Маяковского об Америке».

Юная киевлянка и московский стихотворец встретились. Наташа сразу же сказала, что полученное ею письмо написано без знаков препинания. Маяковский ответил:

«– Знаки препинания – ничего, я стихи пишу хорошие!»

Весь следующий день поэт посвятил своей киевской знакомой.

«Мы целый день провели вместе. Днём гуляли в Царском саду. Владимир Владимирович был вооружён кастетом и маленьким револьвером "байярд". На мой вопрос: для чего столько оружия? – ответил:

– Боюсь, чтоб вас не отняли!»

28 января состоялось выступление поэта в бывшем Купеческом собрании, ставшим Домом коммунистического просвещения (Домкомпросом). Программа вечера была всё та же – доклад «Моё открытие Америки», чтение стихов и ответы на записки.

Наталья Симоненко:

«На улице, возле Домкомпроса, громаднейшая толпа. Пролезть к дверям невозможно… Коридоры, фойе, лестницы – всё забито билетным и безбилетным народом…

В зале невозможно найти никаких своих мест. Сидят по двое на одном стуле, друг у друга на коленях. Все страшно шумят, переговариваются через весь зал. Слышен украинский говор.

При появлении Маяковского становится ещё шумнее. Крики, аплодисменты, из-за дверей – рёв неуходящей публики. То и дело подают записки-просьбы, но задиристого содержания: "Если у нас нет денег, значит, нам не нужно знать Маяковского? Маяковский, пропусти!"

Владимир Владимирович находит единственно возможный выход – пустить всех».

Безбилетников пустили, и началось чтение доклада.

Газета «Киевский пролетарий»:

«Мы помним попытку поэта расправиться с Америкой в поэме "150 миллионов". Вторичная попытка Маяковского дала результаты куда более грандиозные…

Маяковский на этот раз крепко вцепился поэтической челюстью в горло Америки. В любой строке налицо чувство ненависти к индустриальному аду Америки…

– Ну, а как доклад? – спросите вы.

Доклада, в сущности, не было. Был яркий калейдоскоп фактов, был беспорядочно составленный калейдоскоп чувств, толкнувший большого поэта на вулканический разговор с Америкой по душам».

В третьей части вечера были ответы на записки.

Наталья Симоненко:

«Аудитория настроена бурно, и нельзя сказать, что очень дружелюбно. Кроме обычных выпадов о самовосхвалении, самомнении и так далее, публика очень интересовалась финансовой стороной поездки в Америку. И, наконец, раздались голоса, которые прямо вопрошали: "Кто дал вам деньги на поездку в Америку? На чьи деньги вы ездили в Америку?"

– На ваши, товарищи, на ваши!»

В Киеве у Маяковского было ещё два выступления. Последнее (доклад «Нью-Йорк и Париж») проходило в цирке. О нём киевская газета «Пролетарская правда» написала:

«Маяковский прекрасно чувствует свою связь с аудиторией… Он простой, и относятся к нему просто… Как и следовало ожидать, наибольшее количество времени Маяковский отвёл своим стихам…

– Между прочим, товарищи, – сказал он после одного из стихов в конце вечера, – та страна, где добрый час слушают серьёзные стихи, достойна уважения…

И, подумавши, добавил:

– Да, хорошая наша страна… И я, наверное, неплохой поэт, если сумел заставить вас столько времени слушать себя…»

А экспедицию Николая Рериха и Якова Блюмкина власти Хотана всё же из города выпустили, и 28 января 1926 года путешественники направились в город Урумчи, удаляясь от Гималаев.

Маяковский 4 февраля приехал в Ростов-на-Дону.

Что же происходило тогда в «достойной уважения» стране Советов?

 

Раскол большевиков

Мощный политический ураган, разыгравшийся на XIV съезде РКП(б) и расколовший партию надвое, стал потихоньку утихать. Зиновьев ещё оставался членом политбюро, но Льва Каменева из членов политбюро перевели в кандидаты. Кроме того, его лишили поста главы СТО (Совета Труда и Обороны).

Борис Бажанов:

«С января 1926 года Сталин после съезда пожинает плоды своей многолетней работы – свой ЦК, своё Политбюро – и становится лидером (ещё не полновластным хозяином – члены Политбюро ещё имеют вес в партии, члены ЦК ещё кое-что значат). Но пока шла борьба в центре, секретародержавие на местах окончательно укрепилось. Первый секретарь губкома – полный хозяин своей губернии, все вопросы губернии решаются на Бюро Губкома. Страной правит уже не только партия, но партийный аппарат».

21 января на очередное заседание политбюро собрались его члены: Ворошилов, Зиновьев, Рыков, Сталин, Троцкий, а также кандидаты в члены политбюро: Дзержинский, Рудзутак и члены ЦК: Раковский, Бубнов, Смилга, Пятаков, Чичерин. Был рассмотрен вопрос о главе наркомата финансов:

«23. О т. Брюханове (т. Рыков)».

Как мы помним, наркомфин Сокольников отказался поддержать «большинство ЦК» во главе со Сталиным, оставшись верным приверженцем позиций Зиновьева и Каменева. Кроме того, Сокольников был категорически против того, чтобы выделять средства для поощрения работников ГПУ. Сохранились его слова, высказанные Феликсу Дзержинскому:

«– Спрос рождает предложение, чем больше средств получат ваши работники, тем больше будет дутых дел. Такова специфика вашего весьма важного и потому опасного учреждения».

К тому же, напомним, Сокольников был единственным делегатом XIV съезда, кто с его трибуны громогласно потребовал лишить Сталина поста генерального секретаря партии. С тех пор прошёл всего месяц, и кремлёвские вожди дали Сокольникову ответ:

«23. Назначить т. Брюханова Народным Комиссаром финансов СССР».

Этим постановлением Григорий Сокольников из состава советского правительства изгонялся. И сразу же про нового наркома финансов появился анекдот.

Борис Бажанов:

«Порядочную часть советских и антисоветских анекдотов сочинял Радек. Я имел привилегию слышать их от него лично, так сказать, из первых рук. Анекдоты Радека живо отзывались на политическую злобу дня».

И Бажанов привёл в своей книге радековский анекдот «на политическую злобу дня» («об участии евреев в руководящей верхушке»):

«Два еврея в Москве читают газеты. Один из них говорит другому: “Абрам Осипович, наркомом финансов назначен какой-то Брюханов. Как его настоящая фамилия?” Абрам Осипович отвечает: “Так это и есть его настоящая фамилия – Брюханов”. – “Как! – восклицает первый. – Настоящая фамилия Брюханов? Так он – русский?” – “Ну, да, русский”. – “Ох, слушайте, – говорит первый, – эти русские – это удивительная нация: всюду они пролезут”».

На том же заседании политбюро, где наркомом был утверждён Николай Павлович Брюханов, Троцкий, не входивший пока ни в сталинское «большинство», ни в зиновьевско-каменевскую «оппозицию», попросил своих соратников немного разгрузить его от дел:

«19. Просьба т. Троцкого об освобождении его от обязанностей начальника Главэлектро (тт. Дзержинский, Троцкий)».

Бывшие руководители и фактические создатели Красной армии (Троцкий и Склянский) после смерти Ленина были по очереди отправлены в подчинение Дзержинскому, который, оставаясь руководителем ОГПУ, стал ещё и главой ВСНХ (Высшего Совета Народного Хозяйства). Склянского, как мы помним, сначала назначили руководителем Моссукна, затем поставили во главе Амторга, а потом утопили в озере неподалёку от Нью-Йорка. Троцкого, никакого интереса к электричеству не проявлявшего, сделали начальником Главэлектро.

Политбюро приняло постановление:

«19. Удовлетворить просьбу т. Троцкого».

В тот же день, 21 января, вожди опросом решили ещё один вопрос:

«28. Предоставить т. Троцкому дополнительный день отдыха в неделю».

Политическая жизнь страны, казалось, входила в свою привычную колею.

Но секретарь политбюро Борис Бажанов продолжал размышлять над тем, как поступить ему с его антибольшевистским настроением:

«Остаётся единственный выход: уйти за границу; может быть, там я найду возможности борьбы против этого социализма с волчьей мордой. Но и это не так просто.

Сначала надо уйти из Политбюро, сталинского секретариата и из ЦК. Это решение я принимаю твёрдо. На моё желание уйти Сталин отвечает отказом. Но я понимаю, что дело совсем не в том, что я незаменим – для Сталина незаменимых или очень нужных людей нет; дело в том, что я знаю все его секреты, и если я уйду, надо вводить в эти секреты нового человека; именно это ему неприятно».

И Борис Бажанов стал искать выход из создавшегося положения.

Вскоре такая возможность появилась.

 

Попытка эмигрировать

Уехать из Советского Союза Борис Бажанов решил не один, а вместе с дамой своего сердца. Вот как он сам всё это описал:

«Она называется Андреева, Алёнка, и ей двадцать лет. История Алёнки такова. Отец её был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных вместе с женой и дочерью на Юг России. Там во время гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Алёнку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего».

Когда Алёне Андреевой исполнилось 17 лет, на ней женился генеральный секретарь ЦК комсомола Пётр Смородин. Вскоре Алёна перешла работать в аппарат ЦК партии, где и встретилась с Борисом Бажановым, который написал:

«Роман, который возник между нами, привёл к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведённый для руководителей ЦК комсомола. У неё там была комната…

Роман наш длился уже полтора года. Но Алёнка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности».

Бажанов перевёл Алёну на работу в Народный комиссариат финансов, а так как он сам собирался в командировку в Норвегию, то устроил ей командировку в Финляндию.

«Я рассчитывал на обратном пути встретить её в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для неё отпали – она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моём оставлении Советской России не является».

Однако Ягода, следивший за каждым шагом Бажанова, заграничный паспорт Алёне Андреевой подписать отказался, и она осталась в СССР. Узнав об этом, Борис Бажанов понял, что попал в положение «очень глупое»:

«Если я останусь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться моей соучастницей, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу… Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию.

Ягода уже успел представить Сталину очередную цидульку о моём намерении эмигрировать, да ещё с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: “Это у него становится манией”. Во всяком случае, моё возвращение оставляет Ягоду в дураках.

Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Алёнку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет».

И Борис с Алёной расстался.

Но этим тут же воспользовалось ОГПУ:

«Одна из её подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Алёнка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: “Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала – у него есть другая дама сердца; всё ж таки, какой негодяй и т. д.”. Постепенно Алёнку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК».

А тут ещё Лев Каменев, переведённый из членов политбюро в кандидаты, пригласил Бажанова к себе и предложил ему стать членом оппозиции. Бажанов отказался. Но об этом тайном визите к Каменеву Ягода тотчас доложил Сталину. И генсек дал согласие на то, чтобы Центральная контрольная комиссия (ЦКК) вызвала Бажанова на одно из своих заседаний и выслушала «обвинения Алёнки».

Борис Бажанов:

«На ЦКК Алёнка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: “наш обычный советский сумасшедший дом” и “наш советский бардак”. Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались – я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую.

Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить её строго – она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась.

Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу её обвинений. Я только машу рукой: “Ничего”… Я знаю, что всё это театр, и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо.

Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто всё это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет».

Здесь, пожалуй, пришло время рассказать о личной жизни Иосифа Сталина, о его отношениях с женой, Надеждой Аллилуевой. Вот что об этом рассказал Борис Бажанов:

«Дома Сталин был тиран. Постоянно сдерживая себя в деловых отношениях с людьми, он не церемонился с домашними. Не раз Надя говорила мне, вздыхая: “Третий день молчит, ни с кем не разговаривает и не отвечает, когда к нему обращаются; необычайно тяжёлый человек”. Но разговоров о Сталине я старался избегать – я уже представлял себе, что такое Сталин, бедная Надя только начинала, видимо, открывать его аморальность и бесчеловечность и не хотела сама верить в эти открытия».

Тем временем выяснилось, что наступившее политическое затишье – лишь временная передышка. Потерпевшие поражение оппозиционеры не желали мириться с победой Сталина, который ещё не так давно был у них на подхвате. И Зиновьев с Каменевым принялись выяснять, как им объединиться с их недавним заклятым врагом Троцким.

К этому времени все главные соратники бывшего наркомвоенмора уже были отправлены с глаз подальше – за границу, полпредами в столицы буржуазных стран. Их разъединили друг от друга. Но, пользуясь дипломатическими каналами, они вели оживлённую переписку между собой и своими оставшимися в СССР единомышленниками. Эта разрозненная, но не сломленная гвардия победителей в гражданской войне представляла собой весьма могучую силу.

Если бы Зиновьеву с Каменевым удалось объединить своих сторонников с троцкистами, то у «большинства ЦК» появится бы очень мощный соперник. А то, что подобное объединение возможно, Сталин и его соратники прекрасно понимали. И они крепко задумались над тем, как воспрепятствовать такому нежелательному объединению.

 

Роковая поездка

Самый первый удар ЦК решило нанести по каналам связи. Ведь ситуация там сложилась довольно оригинальная – все письма полпредов (наряду с прочими посольскими документами) перевозили дипломатические курьеры (дипкурьеры), которые этот груз охраняли с оружием в руках. Самих дипкурьеров неусыпно опекало ОГПУ. Таким образом, получалось, что письма, которые вполне могли быть направлены против власти, эта власть ещё и зорко охраняла.

Подобную несуразицу необходимо было ликвидировать самым решительным образом. Но как? Ведь во главе ОГПУ находился Феликс Дзержинский, поддерживавший Троцкого.

Однако на Лубянке у Сталина имелось немало своих людей, так что обойти «железного Феликса» было совсем не трудно.

И гепеушники начали действовать.

В январе 1926 года 28-летний москвич Корнелий Люцианович Зелинский был неожиданно вызван на Лубянку. Впрочем, самого Зелинского это приглашение совершенно не удивило. Ведь он, активно сотрудничая с Литературным центром конструктивистов (ЛЦК) и публикуя в печати заметки публицистического толка, в ОГПУ заглядывал довольно часто. В ту пору про основное дело, которым занимался Корнелий Люцианович, не надлежало знать даже самым близким людям. Много-много лет спустя, вспоминая свою молодость, он написал:

«Я жил в то время в общежитии украинского постпредства в Колпачном переулке, на Покровке, где занимался отнюдь не романтическими делами, но заведовал отделом секретной информации».

Так что литератор, заведовавший украинскими секретами, был на Лубянке своим человеком. Вот ему и предложили поработать за рубежом – шифровальщиком в советском постпредстве в Париже. Правда, к месту своей будущей работы Зелинскому предстояло добираться не как полноправному сотруднику дипломатического представительства, а как корреспонденту газеты «Известия».

Корнелий Зелинский ничему удивляться не стал, и на всё, что предложили ему, ответил полным согласием.

– Тогда собирайтесь в дорогу! – сказали ему и добавили. – Железнодорожный билет вам организует ваш хороший знакомый. Он живёт неподалёку.

«Хорошим знакомым» – к немалому на этот раз удивлению Корнелия Люциановича – оказался Владимир Владимирович Маяковский, который воспринял обращение к нему литератора из ЛЦК как нечто само собой разумеющееся. Впоследствии Зелинский вспоминал:

«Маяковский, ссылаясь на свой опыт, посоветовал в поездке присоединиться к нашим дипкурьерам».

И он тут же позвонил своему приятелю-дипкурьеру (назвав его Теодором) и попросил приобрести железнодорожный билет для одного своего хорошего знакомого.

Сам факт этого «заказа» говорит о многом. И прежде всего о том, что среди чекистов Владимир Владимирович был своим человеком. Ведь если бы Маяковский никакого отношения к ОГПУ не имел, то как он мог оказаться «заказчиком билетов» для человека, которого это ведомство отправляло в служебную командировку?

Оформив железнодорожный билет Зелинскому, Маяковский, как мы помним, 24 января 1926 года отправился в лекционное турне по Украине, а 4 февраля прибыл в Ростов-на-Дону.

В тот же самый день (4 февраля) с Виндавского (Рижского) вокзала столицы отошёл поезд «Москва-Рига». Дипкурьер, который взял билет для Зелинского, ехал с ним в соседнем купе. Звали его Теодор Иванович Нетте. Для него эта поездка стала последней, так как 5 февраля при подходе поезда к столице Латвии на купе советских дипломатических курьеров было совершено вооружённое нападение, завязалась перестрелка. Были жертвы.

Кто задумал и осуществил бандитский налёт на международный вагон поезда «Москва-Рига», так и осталось неизвестным. Суд, состоявшийся в столице Латвии в конце 1926 года, так ничего толком не раскрыл. Дело тихо закрыли.

Между тем в том кровавом инциденте чётко прослеживается присутствие ОГПУ, Иностранный отдел которого организовывал и осуществлял десятки подобных нападений и убийств во многих странах. Косвенных доказательств того, что кровавый инцидент в вагоне поезда «Москва-Рига» был задуман на Лубянке, существует немало. И уж совсем нетрудно установить, что готовил этот кровавый инцидент Иосиф Казимирович Опанский, заместитель полномочного представителя ОГПУ по Белорусскому военному округу.

Этой версии можно было бы привести немало доказательств, но это уведёт далеко в сторону наш рассказ о Владимире Маяковском. Поэтому ограничимся лишь теми фактами, которые имеют к поэту самое непосредственное отношение.

Итак, в организации этой гепеушной акции Маяковский участие принимал. Вполне возможно, что в числе претендентов на роль попутчика Теодора Нетте был и сам Владимир Владимирович – ведь он уже несколько раз ездил с ним за рубеж и обратно. Но по каким-то соображениям (возможно из-за поездки с лекциями) кандидатура Маяковского отпала. Кто знает, не он ли сам предложил Корнелия Зелинского в качестве замены?

Вряд ли организаторы этого кровавого инцидента планировали убийство советского дипкурьера. Она, видимо, предполагали, что завербованные налётчики ворвутся в вагон, устроят перестрелку и будут ликвидированы – либо дипкурьерами, либо третьим участником нападения, который дожидался окончания пальбы в тамбуре. Такой, скорее всего, была схема гепеушной акции.

А роль Зелинского в этой истории заключалась в том, что он как очевидец перестрелки должен был своим рассказом о ней изрядно напугать Раковского и его единомышленников дипломатического ранга.

Но действительность непредсказуема, поэтому всё стало развиваться по иному сценарию. В результате к двум запланированным жертвам (нападавших на дипкурьеров братьев Габриловичей, в самом деле, пристрелил их третий сообщник) добавилась ещё одна – Теодор Нетте.

Теодор Нетте

11 февраля на заседании политбюро (присутствовали Зиновьев, Калинин, Рыков, Сталин, Томский и Троцкий, а также Каменев и Рудзутак) нарком по иностранным делам Чичерин, докладывая об этой трагедии, вновь с тревогой заявил о том, что наши дипломатические секреты могут в любой момент стать достоянием тех, кому они совершенно не предназначены.

Политбюро постановило: контроль над дипкурьерами ужесточить, поручив осуществление этого дела гепеушникам.

На Объединённое Государственное Политическое управление (ОГПУ) – Борис Бажанов обратил внимание ещё тогда, когда партией управляла «тройка» (Зиновьев, Каменев, Сталин), а ОГПУ ещё не было «объединённым» и называлось просто ГПУ:

«ГПУ… Как много в этом звуке для сердца русского слилось…

В это время внутри партии была свобода, которой не было в стране; каждый член партии имел возможность защищать и отстаивать свою точку зрения. Также свободно происходило обсуждение всяких проблем на Политбюро. Не говоря уже об оппозиционерах, таких как Троцкий и Пятаков, которые не стеснялись резко противопоставлять свою точку зрения мнению большинства, – среди самого большинства обсуждение всякого принципиального или делового вопроса происходило в спорах…

Но что очень скоро мне бросилось в глаза, это то, что Дзержинский всегда шёл за держателями власти, и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством…

Первый заместитель Дзержинского (тоже поляк), Менжинский, человек со странной болезнью спинного мозга, эстет, проводивший свою жизнь, лёжа на кушетке, в сущности тоже очень мало руководил работой ГПУ. Получилось так, что второй заместитель председателя ГПУ, Ягода, был фактически руководителем ведомства.

Впрочем, из откровенных разговоров на заседании тройки я быстро выяснил позицию лидеров партии. Держа всё население в руках своей практикой террора, ГПУ могло присвоить себе слишком большую власть вообще. Следовательно тройка держала во главе ГПУ Дзержинского и Менжинского как формальных возглавителей, в сущности от практики ГПУ далёких, и поручая вести все дела ГПУ Ягоде, субъекту малопочтенному, никакого веса в партии не имевшему и сознававшему свою полную подчинённость партийному аппарату. Надо было, чтобы ГПУ всегда и во всём было подчинено партии и никаких претензий на власть не имело…

Партийное руководство могло спать спокойно, и его очень мало занимало, что население всё больше и больше схватывается в железные клещи гигантского аппарата политической полиции, которому коммунистический диктаторский строй предоставляет неограниченные возможности».

Эти «неограниченные возможности» ОГПУ и применило в отношении надзора за дипломатической почтой. Оппозиционно настроенным полпредам пришлось искать другие, более надёжные способы общения.

Их искали тогда не только оппозиционеры. Бенгт Янгфельдт пишет (об Осипе Брике и лефовцах):

«Зимой 1926 года Осип и три поэта (Асеев, Пастернак и близкий футуристам конструктивист Илья Сельвинский) пришли на приём к Троцкому, чтобы пожаловаться на трудности, с которым сталкиваются авторы-новаторы. Несмотря на то, что он принадлежал к партийной оппозиции, Троцкий занимал ещё достаточно прочное положение в сфере культуры, поэтому визит к нему был объясним. Тем более, что Осип незадолго до того примкнул к оппозиции, заявив, что он больше "не выдержал". Маяковский несколько раз встречался с Троцким ранее, но в этой встрече участия не принимал – по-видимому, он был в отъезде».

Интересное свидетельство! Осип Брик, уже давно исключённый из партии, неожиданно «примкнул к оппозиции», так как «не выдержал». Дома, общаясь с членами своей «семьи», Осип Максимович, надо полагать, высказывался очень откровенно в отношении того, что, по его мнению, происходило тогда в партийной элите. Запомним этот момент! Ведь о том, что беспартийный Осип Брик стал оппозиционером, других свидетельств нет.

В письме поэта-конструктивиста Бориса Агапова Корнелию Зелинскому есть такая информация о той встрече:

«Илья был у Льва Давидовича Троцкого вместе с Асеевым (который взял с собой Кирсанова), Пастернаком, Воронским и Полонским… Провели они у Троцкого чуть ли не 4 часа и, кажется, с триумфом. Троцкий сказал, что вопрос о молодых поэтах надо поднимать вместе с вопросом о качестве продукции стихов и о редакторском своеволии».

Так что «жалобы» Брика со товарищи большевистскому вождю, которого всё активнее поджимало сталинское «большинство ЦК», действие возымели – Троцкий сразу же созвал ведущих деятелей культуры на совещание, и лефовцам разрешили выпускать ежемесячный журнал «Новый Леф». Правда, договор с Госиздатом был подписан только в сентябре, тираж был установлен всего в 1500 экземпляров, а объём журнала был только в 48 страниц, что было (как пишет Янгфельдт)…

«… существенно меньше, чем у "старого" "Лефа", который хоть и выходил нерегулярно, но в объёме достигал иногда нескольких сот страниц».

 

Неожиданная кончина

В Париже в тот момент вот-вот должны были начаться франко-советские переговоры. Нашу делегацию возглавил новый полпред Советского Союза во Франции Христиан Раковский (друг и соратник Льва Троцкого). По просьбе Раковского переговорный процесс в прессе СССР поручили освещать журналистке и писательнице Ларисе Рейснер (гражданской жене верного сторонника Троцкого Карла Радека). Её оформили корреспондентом «Известий», и она должна была отправиться во Францию в том же поезде, в которым покидал Москву Раковский.

Но включённая в состав советской делегации в Париже Лариса Рейснер, видимо, кому-то очень мешала. И за несколько дней до отъезда она внезапно заболела. Невероятно загадочной болезнью.

Газета «Вечерняя Москва» в номере от 4 февраля 1926 года сообщила:

«Известная писательница Лариса Рейснер опасно заболела брюшным тифом. Больная помещена в кремлёвскую больницу. В течение нескольких дней она находится в бессознательном состоянии. В настоящее время положение её признаётся критическим. Одновременно с нею заболели также тифом и помещены в ту же кремлёвскую больницу мать Л.Рейснер, брат её и домашняя работница. Эпидемическое заболевание тифом в одной семье – представляется последнее время исключительным».

Как выяснилось, в семье Рейснер хотели сделать пирожные. Крем для них изготовили на молоке, которое оказалось заражённым. Отец Ларисы, Михаил Андреевич Рейснер, пирожных не ел, поэтому не заболел.

Кремлёвские врачи сделали всё возможное, чтобы спасти Ларису Михайловну, но 9 февраля она скончалась.

Будущий поэт и писатель Варлам Тихонович Шаламов (тогда ему было семнадцать с половиной лет, и он работал дубильщиком на кожевенном заводе в подмосковном Кунцево) потом написал:

«Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня Гражданской войны тридцати лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то. Никто не верил. Но Рейснер умерла».

Журналист Михаил Кольцов:

«Зачем было умирать Ларисе, великолепному, редкому, отборному человеческому экземпляру?»

Юный Анатолий Гудимов, ещё только начинавший заниматься журналистикой, вспомнил о том, что видел Ларису Рейснер на похоронах Сергея Есенина:

«Мог ли я подумать, что через месяц 30 лет от роду она сама, с чуть приоткрытыми глазами, такая знакомая и чужая, будет лежать в том же зале того же Дома печати?»

Сразу вспоминаются стихи, сочинённые Ларисой Рейснер ещё до революции:

«Я прошу тебя, Всевышний, об одном:

Дай мне умереть с открытыми глазами,

Плакать дай кровавыми слезами

И сгореть таинственным огнём.

Пусть умру я, Боже, улыбаясь,

И глаза пусть будут полны слёз,

Да услышу музыку миров, прощаясь

С царством терние и роз».

Писательница Лидия Сейфуллина:

«Она настолько ценила жизнь, что никогда не бесчестила её ленью, разгильдяйством, творческой дешёвкой…»

Борис Пастернак написал стихотворение «Памяти Рейснер». Вот два его четверостишия (первое и последнее):

«Лариса, вот когда посожалею,

Что я не смерть и ноль в сравненье с ней.

Я б разузнал, чем держится без клею

Живая повесть на обрывках дней…

Бреди же в глубь преданья, героиня.

Нет, этот путь не утомит ступни.

Ширяй, как высь, над мыслями моими:

Им хорошо в твоей большой тени».

Владимир Маяковский, находившийся тогда в Ростове-на-Дону (в лекционной поездке), на смерть Ларисы Михайловны не откликнулся.

А по Москве упорно ходили слухи, что Ларису Рейснер отравили.

Кто? И за что?

Ответить на эти вопросы не могла даже людская молва.

Отец скончавшейся писательницы, Михаил Андреевич Рейснер, написал Лидии Сейфуллиной:

«… врачи удивляются и говорят – удивительная по силе инфекция. По ночам выдумываю роман, где женщина-врач, чтобы погубить соперницу, пользуется новейшим и совершенно безопасным способом – подбрасывает ей в пищу, скажем, в молоко – изумительную по силе разводку тифозных бацилл…»

Михаил Рейснер как в воду смотрел – ведь трагические события в стране Советов (до предела запутанные и, на первый взгляд, совершенно необъяснимые) происходили всё чаще и чаще. Почему? Не потому ли, что уже набирала обороты «машина», уничтожавшая «врагов» страны Советов?

Но тогда возникает вопрос: разве среди тех, кто отдавал команды этой «машине», не было людей порядочных, человечных?

Были. О них – Борис Бажанов:

«В большевистской верхушке я знал многих людей, и среди них, людей талантливых и даровитых, немало было честных и порядочных. Последнее я констатирую с изумлением. Я не сомневаюсь в будущей незавидной судьбе этих людей – они по сути к этой системе не принадлежат (правда, мне бы следовало также допустить, что и судьба всех остальных будет не лучше). Они втянуты, как и я, в эту огромную машину по ошибке и сейчас являются её винтиками. Но у меня уже глаза широко открыты, и я вижу то, что почти все они не видят: что неминуемо должно дать дальнейшее логическое развитие применения доктрины».

Политическая ситуация в стране Советов и события, происходившие в ней в начале 1926 года, отвлекли нас от жилищных проблем Владимира Маяковского и от квартиры, которую получил поэт-лефовец. Вернёмся к ним.

 

«Квартирный» вояж

Для того чтобы как следует отремонтировать четырёхкомнатное жильё в Гендриковом переулке, нужны были деньги. И немалые.

Бенгт Янгфельдт:

«Именно для того, чтобы финансировать ремонт, Маяковский и отправился в турне».

Аркадий Ваксберг:

«… этот год чрезвычайно насыщен поездками по Союзу с огромным количеством выступлений в разных городах, неизменно сопровождавшихся шумным успехом».

Приехав 4 февраля 1926 года в Ростов-на-Дону, Маяковский уже 6-го выступал с докладом-лекцией «Моё открытие Америки». Ростовская газета «Молот» сообщала:

«Это не была лекция, по крайней мере в том смысле, в каком привыкли мы понимать это слово. Скорей беседа поэта с публикой – беседа, пересыпанная блёстками неподражаемого (без кавычек) Маяковского остроумия. Об Америке т. Маяковский сказал не много, но немногое, сказанное им, давало большее представление о заатлантической стране, чем многословные речи патентованных лекторов».

6 февраля Маяковский узнал о трагическом инциденте в поезде «Москва-Рига», где в неожиданной перестрелке, устроенной братьями Габриловичами, погиб его добрый приятель и многократный попутчик Теодор Нетте.

10 февраля другая ростовская газета («Советский юг») поместила ещё один отклик на выступление поэта:

«Маяковский, несмотря на то, что выступал один, сумел заинтересовать публику, держа её в напряжённом ожидании в течение трёх с половиной часов. Поэт прекрасно понимает свою аудиторию, он не говорит заранее подготовленные речи…

В перерыве в фойе он головой возвышался над толпой и подписывал на память книжки, которые публика раскупала в киоске Госиздата…

Третья часть вечера – стихи, живое творчество – более всего заинтересовало публику. Читал он стихи так, как он один только может прочесть. Публика требовала любимых стихов. "Левый марш"! "Пушкину"! "Облако в штанах"! – неслось со всех сторон».

8 февраля Маяковский пришёл в редакцию газеты «Советский юг», один из сотрудников которой (П.Максимов) потом рассказал:

«Его окружили сотрудники редакции, счетоводы из издательства, в дверь выглядывали любопытные машинистки. В разговоре с сотрудниками был также корректен, прост, совершенно естественен и не давал ни малейшего повода думать, что он страдает самомнением. Кто-то спросил у него о его летах. Он ответил односложно и таким тоном, как будто говорил: "Да, стал стареть…" – и задумался.

Сфотографировавшись с нами, он ушёл, – наша литературная молодёжь потащила его в "Молот". Рано утром наш фоторепортёр отправился к нему в гостиницу "Деловой двор", поднял его с постели и сфотографировал его ещё раз, в какой-то полосатой кофте, с угрюмым лицом…»

14 февраля – выступление в Краснодаре. Присутствовавшая на нём Н.Ерохина вспоминала:

«Он окидывал весь зал и балконы изучающим взглядом, готовясь говорить. Вдруг с боковых балконов раздалась хоровая декламация его известных надписей к этикеткам на коробках папирос – "Нигде кроме как в Моссельпроме!!". Это была злая насмешка группки обывателей над творчеством Маяковского, вызов поэту. А он стоял посреди сцены, спокойный и величественный, и внимательно смотрел серьёзным взглядом на кричавших. Под его взглядом крикуны стали умолкать. Невозмутимым голосом он спросил:

– Вы кончили? Можно начинать?

В ответ на эти слова весь зрительный зал наполнился гулом голосов: "Не слушайте их, мы любим вас, говорите, Маяковский!"»

Краснодарская газета «Красное знамя»:

«Маяковский рассказал об американской индустриальной мощи и об американизме в жизни лучше, интересней и образней, чем сотни книг об Америке… Затем читка стихов».

Краснодарец В.Пашков:

«Когда он признался, что пишет стихи о Краснодаре, с разных мест понеслось:

– Прочтите их, прочтите!

– Нет, товарищи, стихотворение только вылупляется».

В стихотворении, названном «Краснодар», рассказывалось о том, что поэт обратил внимание на множество собак в этом городе:

«Вымыл всё февраль / и вымел —

не февраль, / а прачка,

и гуляет / мостовыми

разная собачка…

Даже / если / пара луж,

в лужах / сотни солнц юлится.

Это ж / не собачья глушь,

а собачкина столица».

Краснодарец Н.Арсенов:

«– Я читаю ваши стихи, но ничего не понимаю, – перегнувшись, кричит какой-то студент с балкона.

– Что же вы не понимаете? Вот я вам целых два часа читал стихи, скажите, что вы не поняли?

Студент молчит».

В.Пашков приводит совет Маяковского тем, кто собирался начать писать:

«Пишите, не отрываясь от той профессии, которая даёт вам хлеб, мясо, рубашку и воскресное кино».

 

Кавказские выступления

19 февраля 1926 года состоялось выступление Маяковского в Оперном театре города Баку.

Газета «Бакинский рабочий»:

«Маяковский как чтец превосходен: могучий голос, чёткая дикция и хорошее владение декламационной акцентировкой – качества, которыми литераторы блещут не часто… Закончил Маяковский знаменитым "Левым маршем", прозвучавшим в его исполнении особенно чётко и убедительно».

Александр Михайлов:

«Если кто-то по обрывочным воспоминаниям представляет, что поэтические вечера Маяковского – это битком набитые залы, конная милиция, сплошной триумф, то у него ошибочное представление. Были битком набитые залы, была конная милиция, были вечера, которые кончались триумфом поэта. Но были и полупустые холодные залы, была на вечерах зелёная молодёжь, пришедшая на очередное "мероприятие" или поразвлечься. Публику надо было приучить слушать стихи. Нужна была реклама, чтобы заинтересовать людей, пригласить в театр или клуб. Остальное поэт брал на себя».

20 февраля в Москву полетело письмо Лили Брик:

«Дорогая и родная моя Кисица!

(Это я сделал из Киса и Лисица.)

Я живу сию минуту в Баку, где я видел (а также и по дороге) много интересного, о чём и спешу тебе написать…

Я живу весело: чуть что – читаю "Левый марш" и безошибочно отвечаю на вопросы – что такое футуризм и где теперь Давид Бурлюк…

Во вторник или среду утром еду Тифлис и, отчитав, поскорее в Москву…

Надоело – масса бестолковщины. Устроители – молодые. Между чтениями огромные интервалы, и ни одна лекция не согласована с удобными поездами. Поэтому, вместо международных, езжу, положив под голову шаблонное, с клещами звёзд огромное ухо.

Здесь весна. На улице продают мимозы. <…> Направо от меня Каспийское море, в которое ежедневно впадает Волга, а выпадать ей некуда, т. к. это море – озеро и положение его безвыходное».

Как видим, ко всем дорожным передрягам Маяковский относился спокойно, так как знал, что московскую квартиру ждёт ремонт, на который надо заработать деньги. И он писал:

«Дорогой Солник, очень тебя жалею, что тебе одной возиться с квартирой, и завидую, потому что с этим повозиться интересно.

Я по тебе, родненький, очень соскучился. Каждому надо, чтобы у него был человек, а у меня такой человек ты. Правда.

Целую тебя обеими губами, причём каждой из них бесконечное количество раз.

Весь твой  С ч е н  1-ый (Азербайджанский)».

Под «Сченом 2-ым», Маяковский, видимо, подразумевал собачку Скотика.

24 февраля Владимир Владимирович покинул Баку и отправился в Тифлис, где уже через день состоялось его первое выступление. В театре Руставели поэт делал доклад «Моё открытие Америки». Присутствовавший на этом вечере молодой поэт Василий Абгарович Катанян написал:

«Зал был наполовину полон или, как сказал бы пессимист, – наполовину пуст.

Маяковский был пессимист. Но, выйдя на сцену и обнаружив это грустное обстоятельство, он не стал его игнорировать и замазывать. Скорее, наоборот: хладнокровно подчеркнул его и пожелал выяснить – как и почему это могло произойти.

– Может, мало было афиш? Поздно расклеены? Кто пришёл, прочитав афишу, поднимите руку! Или билеты дороги? Но надо же понимать, что доклад идёт в пользу недостаточных студентов Первого московского университета!

Несколько раз на протяжении вечера он возвращался к этой теме:

– В самом деле, как это могло случиться? В Тифлисе стихов не любят? Нет? Не может быть! Но какое же тогда можно найти объяснение?

Под конец чуть ли не весь зал втянулся в обсуждение этого происшествия и сознавал свою ответственность за досадное недоразумение.

Маяковский держался просто, дружелюбно, разговаривал полушутливо-полусерьёзно, а когда контакт был установлен, началось само "Открытие", в котором серьёзное не смешивалось, а чередовалось с шутками…

Потом – стихи…

После вечера на нескольких извозчиках поехали к Кириллу Зданевичу…»

У художника Кирилла Михайловича Зданевича отмечали приезд поэта в родную Грузию.

Маяковский очень любил край, в котором родился, и даже написал о нём:

«Я знаю: глупость – эдемы и рай!

Но если пелось про это,

должно быть, Грузию, радостный край,

подразумевали поэты».

На следующий день Василий Катанян и его жена Галина сопровождали Маяковского в его прогулке по Тифлису. Галина Дмитриевна потом вспоминала:

«Мы отправились по проспекту Руставели покупать ковры.

– Для моей новой квартиры, – говорит Владимир Владимирович. – Её уже отремонтировали, и на днях моя семья переезжает в новую квартиру.

– А кто ваша семья? – спрашиваю я не без дурного любопытства, так как в те времена ходило много разговоров о личной жизни Маяковского.

Он смотрит на меня очень строго и строго же говорит:

– Моя семья – это Лиля Юрьевна и Осип Максимович Брик».

1 марта состоялось второе выступление – в том же театре имени Руставели.

Галина Катанян:

«Выйдя из-за кулис, он быстро проходит на авансцену и обращается к публике с приветствием на грузинском языке. Восторженные аплодисменты раздаются в ответ».

Однако на этот раз Маяковский немного огорчён. Об этом – Василий Катанян:

«На втором вечере в том же театре Руставели он был уже не так добродушно дружелюбен. Причиной тому была рецензия о первом вечере, успевшая появиться в "Заре Востока". Нахально и небрежно рецензент писал, что Маяковский мог бы сочинять свои стихи об Америке, и не выезжая из Москвы. Маяковский громко поносил его на все лады, негодовал и возмущался, а написавший эти строки беззлобный дурак сидел в третьем ряду и всем своим видом старался не показать, что это он.

Зал был уже почти полон…

Публика осмелела, из зала несутся на сцену реплики, замечания, вопросы. Вечер называется "Лицо литературы СССР"».

Галина Катанян:

«Маяковский читает свои стихи…

Как описать, с чем можно сравнить это?..

У него глубокий бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны, не пропадает ни одна буква, ни один звук».

Среди других было прочитано стихотворение, написанное во время возвращения из Америки – «Домой». Галина Катанян:

«Одно стихотворение – но сколько в нём смен настроений, ритмов, тембров, темпов и жестов! А строки

"Маркита, / Маркита, / Маркита моя,

зачем ты, / Маркита, / не любишь меня…"

он даже напевал на мотив модного вальс-бостона.

Конец же

"Я хочу быть понят моей страной,

а не буду понят — / что ж?!

По родной стране / пройду стороной,

как проходит / косой дождь" —

он читал спокойно, грустно, всё понижая голос, сводя звук на полное пиано. Впечатление, произведённое контрастом между всем стихотворением и этими заключительными строками, было так сильно, что я заплакала».

Василий Катанян:

«Его спрашивают:

– Как вы относитесь к Демьяну Бедному?

– Читаю, – ответил Маяковский.

– А к Есенину (прошло два месяца со дня его смерти)?

– Вообще к покойникам я отношусь с предубеждением.

– На чьи деньги вы ездите за границу?

– На ваши.

– Часто ли вы заглядываете в Пушкина?

– Никогда не заглядываю. Пушкина я знаю наизусть.

Девушке, которая то и дело передаёт ему записки на сцену, он говорит:

– Кладите на рояль. Когда наполнится, я их вместе с роялем возьму.

После вечера снова несколько извозчиков. Уже прямо на вокзал».

 

Снова Москва

28 февраля 1926 года в Ленинграде у Надежды Сергеевны Аллилуевой, жены Иосифа Сталина, родилась дочь, которую родители назвали Светланой. Девочка родилась в Ленинграде, куда Надежда Сергеевна для этого уезжала.

Борис Бажанов:

«Когда она вернулась, и я её увидел, она мне сказала: “Вот, полюбуйтесь моим шедевром”. Шедевру было месяца три, он был сморщенным комочком. Это была Светлана. Мне было разрешено в знак особого доверия подержать её на руках (недолго, четверть минуты – эти мужчины такие неловкие)».

Страна о рождении дочери Сталина, конечно же, ничего не знала – ведь отец новорождённой в тот момент ещё не стал вождём всех времён и народов.

А Маяковский в начале марта вернулся в Москву. И сразу узнал, что говорилось о судьбе поэтов-лефовцев в письме Асеева, которое было передано члену политбюро Льву Троцкому. В письме были такие строки:

«Печально и безрадостно отцветает молодость Василия Каменского, поэта исключительного темперамента и эмоциональной одарённости…

Книга Б.Пастернака, поэта европейского масштаба высокой квалификации, "Сестра моя жизнь"… не издана ГИЗом…

И.Л.Сельвинский, поэт очень крупного дарования, …не имеет возможности печататься и заниматься целиком своим делом (служит в Сельскосоюзе)…

Поэтам В.В.Маяковскому и Н.Н.Асееву заявлено, чтобы они со своими произведениями в ГИЗ являться "не беспокоились" по крайней мере сроком один год.

Тираж последней книжки стихов В.Маяковского – всего 2000 экземпляров. <Тогда как> лекции Маяковского с чтением тех же самых стихов собирают до 8000 человек… Вход на эти лекции стоит в среднем 1 р. 50 к., что не превышает средней цены книжных стихов.

Мы не жалуемся и не ноем. Мы с полным сознанием ответственности за своё "право на песни" в настоящих хозяйственных условиях страны пытаемся указать на тот хаос и бесхозяйственность, на то снижение уровня квалификации, которых можно избежать, дав возможность стихотворцам участвовать в организации и распространении своего труда на уровне с другими видами производств, хотя бы на небольшом масштабе показательного хозяйства».

Но настоящим вождём страны Советов (с правом что-то решать) Троцкий уже не был, и заседать в политбюро ему осталось всего полгода, поэтому письмо Асеева почти ничего в писательских делах не изменило.

23 марта Маяковский подписал договор с театром Мейерхольда на «Комедию с убийством» (срок сдачи – «через две недели»). В комментариях к 11 тому собрания сочинений поэта об этой пьесе говорится:

«Возможно, что в “Комедии с убийством” сопоставлялись две девушки: одна из Советского Союза, которая “хочет красивой жизни”, и другая – из Америки, – та “пресытилась” и едет в СССР… Что касается “убийства”, значащегося в заголовке комедии, то оно может быть соотнесено только со словом “Дуэль” в записи содержания двенадцатой картины».

Больше никакой конкретной информации об этой пьесе до наших дней не дошло. Но Всеволод Эмильевич Мейерхольд, обрадованный тем, что Маяковский решил-таки написать для театра пьесу, отправил поэту письмо:

«Дорогой друг Маяковский.

Ты мне сказал вчера, что я всё молодею и молодею. Сообщаю Тебе, что со вчерашнего дня с моих плеч свалился ещё десяток лет. Это оттого, что мне предстоит ставить Твою пьесу. Буду ставить её сам, но Тебя буду просить помогать мне…

Любящий Тебя  В с е в о л о д».

Но этот договор поэт не выполнил, пьесу «через две недели» театру не предоставил, так как его отвлекли житейские заботы – состоялся долгожданный переезд в новую квартиру. Поскольку одновременное обладание четырёхкомнатной квартирой и комнатой в коммуналке вызывало попытки лишить поэта подобной неслыханной роскоши, ему пришлось обратиться за помощью к властям. И 23 апреля Моссовет издал постановление:

«Принимая во внимание, что поэтом Маяковским в доме № 15 по Гендрикову пер. произведено переустройство квартиры и ремонт последней за его счёт, управление делами президиума Московского Совета считает вполне справедливым оградить интересы просителя от мероприятий, связанных с возможностью переселения или уплотнения поэта Маяковского».

Став обладателем такой бумаги, Владимир Владимирович мог спать спокойно – больше его по жилищным вопросам беспокоить никто не мог (из тех, кто зарился на эту квартиру).

Софья Шамардина:

«Чужих – чуждых – в этот дом не пускали. Это был настоящий советский дом и прекрасное, крепкое содружество живущих в нём. На входных дверях – гладкая дощечка, такая знакомая, привычная:

БРИК

МАЯКОВСКИЙ»

Завершив «квартирные» дела, вернувшийся в Москву поэт продолжил свои выступления.

 

Воспоминания о загранице

Тем временем экспедиция Николая Рериха столкнулась (в ставке очередного местного властителя) с новыми препятствиями. Путешественникам не разрешили посещать буддийские храмы. Даже осматривать их было нельзя. Рериху также запретили рисовать, сославшись на то, что он якобы составляет карту местной территории. 29 марта 1926 года Рерих записал в своём путевом дневнике:

«Приходят калмыки, толкуют с нашим ламой».

31 марта в дневнике появилась новая запись:

«Спали плохо. Встали до рассвета. Выхожу в предрассветной мгле. Навстречу идёт наш лама. Расстроенный. “Сейчас мне надо ехать. Нас хотят арестовать”. – “Кто сказал?” – “Ночью пришёл знакомый по Тибету лама и сказал, что ещё вчера калмыцкие старшины хотели нас всех связать, только побоялись револьверов”. – “Берите Оллу и киргиза с собой. Скачите степью в Карашар. Там найдём вас”. Через пять минут лама с киргизом уже скакали степью».

А Маяковский на своих поэтических вечерах продолжал делиться впечатлениями от своих зарубежных поездок. Советские люди, не имевшие возможности ездить в чужие края, очень интересовались тем, как живут в странах, где продолжал править «загнивавший» капитал. При этом Маяковский не скрывал, что сам он в партии большевиков не состоит и официально нигде не работает, но по заграницам разъезжает регулярно. Раззадорив любопытство публики, поэт бросал в зал фразы, воспевавшие его страстную любовь к зарубежным поездкам:

«Я до путешествий очень лаком!»

Но при этом неизменно подчёркивал, что ездит не ради развлечений:

«Мне необходимо ездить, общение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг».

Мало этого, в стихах Владимир Владимирович прямо заявлял, как тяжела эта ноша путешествующего по чужеземным городам и весям:

«Почему / под иностранными дождями

вымокать мне, / гнить мне / и ржаветь?»

И даже говорил (как, к примеру, в поэме «V Интернационал»), что зарубежные поездки никакой радости ему не доставляют:

«В том, что я сказал, / причина хранится,

почему мне не нужна никакая заграница.

Ездить в духоте, / трястись, / не спать,

чтоб потом на Париж паршивый пялится?»

Поэтому неудивительно, что практически на каждом выступлении его спрашивали:

– Зачем же вы тогда ездите за границу?

Он отвечал, не задумываясь:

«– Я делаю там то же, что и здесь. Там я писал стихи и выступал на собраниях, говорил о Коммунистической партии».

Но зрителей такой ответ не удовлетворял, и они продолжали присылать вопросы в записках:

– Если вам не нравятся зарубежные края, почему же вы там оказались?

Ответ у Маяковского был всегда наготове:

«Я ездил потому, что:

Под ним – струя светлей лазури,

над ним – луч солнца золотой,

а он, мятежный, ищет бури,

как будто в бурях есть покой!»

Зал, как свидетельствуют те, кто присутствовал на поэтических вечерах Маяковского, мгновенно начинал дружно аплодировать, то ли награждая поэта за элегантный ответ, то ли отдавая должное его умению ловко уклоняться от прямых ответов на каверзные вопросы.

В самом деле, ведь, прочитав четверостишие Лермонтова, Маяковский так ничего и не сказал по существу заданного ему вопроса. А, как известно, если уходят от прямых ответов, стало быть, есть что скрывать. Когда же приходила записка с вопросом, почему он отвечает не своими словами, а цитирует Лермонтова, Маяковский отвечал:

«– Мы общей лирики лента».

Иными словами, понимайте, как хотите.

11 апреля 1926 года, выступая в клубе рабкоров газеты «Правда» на диспуте о книге поэта Георгия Аркадьевича Шенгели «Как писать статьи, стихи и рассказы», Маяковский сказал:

«Меня считают первым поэтом сейчас. Я и сам знаю, что я хороший поэт. Но хореи и ямбы мне никогда не были нужны, и я их не знаю. Я не знаю их и не желаю знать. Ямбы задерживают движение поэзии вперёд».

Впрочем, в накалённой атмосфере тогдашних литературных споров, по словам Александра Михайлова…

«… трудно было ждать от Маяковского деликатности, академического политеса – не тот темперамент!

Когда Маяковский был в ударе, он спорил, как фехтовал, с лёгкостью чемпиона, сказал о нём кто-то из современников. Но бывали случаи, когда нападки на вечерах, открытая, наглая ложь выводили его из равновесия. Был даже случай, когда он в знак протеста ушёл с эстрады, но, поостыв, вернулся и продолжил выступление до последней точки».

В главке «1926-й ГОД» автобиографических заметок «Я сам» сказано:

«В работе сознательно перевожу себя на газетчика. Фельетон, лозунг. Поэты улюлюкают – однако сами газетничать не могут, а больше печатаются в безответственных приложениях. А мне на их лирический вздор смешно смотреть, настолько этим заниматься легко и никому кроме супруги не интересно.

Пишу в "Известиях", "Труде", "Рабочей Москве", "Заре Востока", "Бакинском рабочем" и других».

О чём же в тот момент писал Маяковский, к чему призывал со страниц этих газет?

Сочинив стихотворение «Марксизм – оружие, огнестрельный метод, применяй умеючи метод этот», он поставил под ним дату создания – «19/IV.1926.». В этом произведении вновь упоминался «штык» – тот самый, к которому поэт приравнивал своё перо. Но на этот раз говорилось о том, что некоторые находили этому острейшему оружию совсем другое применение:

«Штыками / двух столетий стык

закрепляет рабочая рать.

А некоторые / употребляют штык,

чтоб им / в зубах ковырять».

А между тем, напоминал Маяковский, штык существует для того, чтобы им убивать врагов. И начинал колко критиковать поэтов, называвших себя «пролетарскими», и уже за это воспевавшихся критиками, которые громили лефовцев. За что? – удивлялся Маяковский. И тут же отвечал, представляя творения некоего пролетарского поэта Стёпы:

«То ли дело / наш Стёпа —

забыл, / к сожалению, / фамилию и отчество, —

у него в стихах / Коминтерна топот…

Вот это — / настоящее творчество!..

У Стёпы / незнанье / точек и запятых

заменяют / инстинктивный / массовый разум,

потому что / батрачка — / мамаша их,

а папаша — / рабочий и крестьянин сразу.

В результате / вещь / ясней помидора

обвалакивается / туманом сизым,

и эти / горы / нехитрого вздора

некоторые называют марксизмом».

Критикуя поэта Стёпу за «незнанье точек и запятых», которые и сам Маяковский не научился расставлять правильно, поэт-лефовец провозглашал себя и своих соратников носителями «инстинктивного массового разума». Это «марксистское» стихотворение было напечатано в майском номере журнала «Журналист».

Корней Чуковский записал в дневнике о посещении поэта-футуриста Бенедикта Лившица:

«24 апреля 1926 года… Был я у Бена Лившица… О поэзии может говорить по 10 часов подряд… Между прочим, мы вспомнили с ним войну. Он сказал:

– В сущности, только мы двое честно отнеслись к войне: я и Гумилёв. Мы пошли в армию – и сражались. Остальные поступили, как мошенники. Даже Блок записался куда-то табельщиком. Маяковский… но, впрочем…

– Маяковский никого не звал в бой…

– Звал, звал. Он не сразу стал пацифистом. До того, как написать “Войну и Мир”, он пел очень воинственные песни:

У союзников французов

битых немцев целый кузов.

А у братьев англичан

битых немцев целый чан».

А Маяковский о войнах, которые шли когда-то, уже не вспоминал. В конце апреля того же 1926 года он завёл разговор о поэтическом творчестве с финансистами, которые, как ему казалось, облагали поэта слишком большим подоходным налогом. Стихотворение так и было названо – «Разговор с фининспектором о поэзии». В нём были строки, ставшие вскоре крылатыми:

«Поэзия — / та же добыча радия.

В грамм добыча, / в год труды.

Изводишь / единого слова ради

тысячи тонн / словесной руды».

Обращаясь к фининспектору, поэт выделял свою профессию из числа других:

«У вас — / в моё положенье войдите —

про слуг / и имущество / с этого угла.

А что, / если я / народа водитель

и одновременно — / народный слуга?»

Но при этом Маяковский откровенно признавался в том, как это трудно – быть поэтом в революционную эпоху:

«Всё меньше любится, / всё меньше дерзается,

и лоб мой / время / с разбега крушит.

Приходит / страшнейшая амортизация —

амортизация / сердца и души».

Но поэт не сдавался и поэтический «штык» из рук не выпускал:

«Нет! / И сегодня / рифма поэта —

ласка, / и лозунг, / и штык, / и кнут».

А в далёком от Москвы городе Урумчи Западного Китая, куда добралась экспедиция Николая Рериха, в начале мая отмечали пролетарский день весны. Собирались открыть памятник Ленину, но местные власти наложили на это запрет. Рерих записал в путевом дневнике:

«1 Мая. Первомайский праздник. <…> Перед юртами сиротливо стоит усечённая пирамида – подножие запрещённого памятника. Невозможно понять, почему все <…> плакаты допустимы, почему китайские власти пьют за процветание <…>, но бюст Ленина не может стоять на готовом уже подножии. <…> Так обидно, что “Ленин” не успели написать на подножии “запрещённого” памятника. Ведь к этому имени тянется весь мыслящий Восток, и самые различные люди встречаются на этом имени».

А в Москве 1 мая газета «Известия ЦИК» поместила «Первомайское поздравление», которое Владимир Владимирович на экземпляре, отданном в редакцию, сопроводил фразой:

«В целях эстетики и экономии бумаги пробую стихи печатать без разбивки на строчки».

И стихотворение было напечатано как обычная прозаическая статья. В ней поэт вновь обращался к солнцу:

«Товарищ солнце, скажем просто: дыр и прорех у нас до чёрта. Рядом с делами огромного роста – целая коллекция прорв и недочётов.

Солнце, и в будни лезь из-за леса, – жги и не пяться на попятный! Выжжем, выжжем калёным железом – эти язвы и грязные пятна!»

10 мая 1926 года в путевом дневнике Николая Рериха появилась новая запись про Якова Блюмкина («монгольского ламу»):

«Лама провозглашает: “Да будет жизнь тверда, как адамант; победоносна, как знамя учителя; сильна, как орёл, и да длится вечно!”»

Запись 13 мая:

«Утром приходит монгольский лама. Вот радость! То, что мы знали с юга, то самое он знает с севера. Рассказывает, что именно наполняет сознание народов, что они ждут. И при рассказе его глаза заполняются неподдельными слезами… “Знали мы давно, – говорит лама, – но не знали, как оно будет, и вот время пришло. Но не каждому монголу и калмыку можем сказать мы, а только тем, кто может понять и действовать”. И говорит лама о разных “признаках”, и никто не заподозрит таких знаний в этом скромном человеке. Говорит о значении Алтая».

А Маяковский 16 мая отправился в Ленинград и на следующий день выступил в Государственном институте истории искусств с лекцией на тему «Как делать стихи». В вечернем выпуске «Красной газеты» сообщалось:

«Вчерашний триумфатор Вл. Маяковский знает свою аудиторию. На эстраде он – дома. Курит одну за другой папиросы, не спеша роется в кипе своих стихов, вспотевши, снимает пиджак. К чему церемонии, когда сотни глаз устремлены с обожанием на поэта, говорящего Пушкину скромно и убеждённо:

После смерти нам стоять почти что рядом…

Так радостно видеть здорового цельного человека и поэта с большим талантом и с большой верой в жизнь, из глубины своих необъятных лёгких бросающего своё громогласное credo:

Ненавижу всяческую мертвечину,

Обожаю всяческую жизнь!»

А Борис Бажанов в этот момент решил, что настала пора страну Советов покинуть:

«Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться…

Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: “Что это вы, товарищ Бажанов, всё за границу да за границу? Посидите немного дома”.

Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. “А что, если и в самом деле Бажанов окажется за границей; он ведь начинен государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома”».

И Бажанов пришёл к выводу:

«Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом.

Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушёл постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег».

23 (или 24) мая Владимир Маяковский вернулся из Ленинграда в Москву. Начались обычные будни, заполненные самой разной работой и новыми знакомствами. Об одном из них нам и предстоит рассказать – о знакомстве с сотрудницей Госиздата, которую звали Наталья Брюханенко.

 

Симпатичная библиотекарша

Сама Наталья Александровна Брюханенко впоследствии рассказала:

«Я познакомилась с Маяковским, когда мне было двадцать лет. Ему было тридцать три года.

Я тогда была обыкновенная очень молодая девушка. А Маяковский – удивительный, необыкновенный поэт. Он обратил на меня внимание и познакомился потому, что я была высокая, красивая, приветливая. Я нахально пишу о себе "красивая" потому, что так сказала обо мне Лиля. И, наверное, это правда, так же как правда то, что только благодаря моей внешности Маяковский обратил на меня внимание».

Родители Наташи разошлись, когда ей было всего пять лет. В одиннадцатилетнем возрасте она лишилась матери и попала в детдом. Когда подросла и на «отлично» окончила школу, поступила на литературное отделение факультета общественных наук Первого московского университета и в литературный институт. Впрочем, в литературном институте учиться она не стала.

Вот что сама Наталия писала о своей юности:

«Самыми главными для меня в те годы были проблемы – новый быт и новые стихи…

Мы жили в то время переоценкой ценностей, и поэтому нам было особенно близка новая поэзия Маяковского, крушившая всё старое. <…> "Облако в штанах" мы считали высшим достижением всей мировой литературы. Наше увлечение стихами Маяковского было шумное, в нелепой форме, но очень сильное».

О самом Маяковском Наташа сказала:

«… начиная с девятнадцатого года я видела его очень часто…»

Это была пора, когда на арену жизни вступало новое поколение, которое царского времени почти не знало, и которое выросло, как напишет чуть позднее Маяковский, «в сплошной лихорадке буден». Вот как описала те времена Наталья Брюханенко:

«Нравы между девушками и юношами, правду сказать, были грубоватые и вообще, и в личных взаимоотношениях. Знакомясь, например, или здороваясь, студенты хлопали друг друга по плечу, по спине, и все говорили между собой на "ты".

И вдруг появляется Маяковский.

Он любезен, внимателен, он говорит мне только "вы", ласково переделывает моё имя на "Наталочку". Он пропускает меня вперёд в дверь, подаёт мне пальто. Это было для меня любезности неслыханные и невиданные. Какая девушка осталась бы к этому равнодушной?»

Когда Наталья перешла на второй курс, она устроилась работать – лекции в университете тогда читали по вечерам, и многие студенты днём работали. Местом работы студентки Брюханенко стала библиотека Госиздата. А в Госиздат тогда часто заглядывал Маяковский. Наталье всегда сообщали:

«"Маяковский здесь!". И я часто бегаю незаметно посмотреть на него.

Однажды он рассердился на секретаршу приёмной за то, что она не пустила его в кабинет к заведующему, и закричал, что ему "надоела эта политика прифронтовой полосы", и, обозлённый, ударил тростью по столу. Все об этом рассказывали как о скандале и хулиганстве. А мне это как раз очень понравилось».

Надо полагать, что и Маяковскому приглянулась симпатичная библиотекарша. И однажды…

«Как-то я пробегала по лестнице госиздатовского коридора. Навстречу мне Маяковский и обращается ко мне:

– Товарищ девушка!

Я остановилась. Я польщена и, конечно, очень волнуюсь, но прямо смотрю ему в глаза и стою спокойно, как ни в чём не бывало. Маяковский меня спрашивает:

– Кто ваш любимый поэт?

Это было неожиданно. Такой вопрос ошеломил меня, но я мгновенно поняла, что не отвечу ему – "вы", и сказала:

– Уткин.

Тогда он как-то внимательно посмотрел на меня и предложил:

– Хотите, я вам почитаю свои стихи? Пойдёмте со мной по моим делам и по дороге будем разговаривать.

Я согласилась. Забежала в библиотеку, под каким-то предлогом отпросилась с работы и ушла.

Маяковский ждал меня у выхода, и мы пошли по Софийке по направлению к Петровке. На улице было светло, тепло и продавали цветы. Маяковский держит себя красиво и торжественно – он хочет мне понравиться. Я шагаю рядом очень радостная. Я ведь иду с любимым поэтом, знаменитым человеком, очень приветливым, любезным и замечательно одетым. Я горда и счастлива. Это очень приятно вспоминать!..

На Петровке мы зашли в кафе, там Маяковский встретился с Осипом Максимовичем Бриком. Знакомя нас и показывая на меня, Маяковский сказал:

– Вот такая красивая и большая мне очень нужна…»

Так начиналось это знакомство с «большой» и «красивой» библиотекаршей из Госиздата, которая оставила о нём такие воспоминания:

«В кафе Маяковский прочёл Осипу Максимовичу новые стихи, которые должны были завтра напечатать в “Известиях”. Осипу Максимовичу стихотворение очень понравилось, и он ушёл».

Что это были за стихи? В конце весны и в начале лета 1926 года Маяковский напечатал в «Известиях ЦИК» три стихотворения: «Взяточники» (30 мая), «Протекция» (6 июня) и «Любовь» (13 июня). Судя по тому, как описан Натальей тот день, он был явно весенним («было светло, тепло и продавали цветы»). Стало быть, встреча эта происходила 29 мая. А в стихотворении, которое «очень понравилось» Осипу Брику говорилось о тех, кто, занимая ответственный пост («с высоким окладом, высок и гладок»), был виновен «в краже рабочих тыщ»:

«Я / белому / руку, пожалуй, подам,

пожму, не побрезговав ею…

Но если / скравший / этот вот рубль

ладонью / ладонь мою тронет,

я, руку помыв, / кирпичом ототру

поганую кожу с ладони.

Мы белым / едва обломали рога;

хромает / пока что / одна нога, —

для нас, / полусытых и латочных,

страшней / и гаже / любого врага

взяточник».

Мог ли представить себе Маяковский, что пройдёт всего четыре года, и его юный ученик, а потом и соратник напишет стихотворение, в котором откажется пожать руку своему учителю?

Но вернёмся к той майской прогулке поэта и библиотекарши, о которой она написала:

«Маяковский пригласил меня к себе в гости. Мы вышли из кафе и на извозчике поехали в Лубянский проезд. Я боялась Маяковского, боялась встретить кого-нибудь из госиздатовцев или вообще знакомых. На извозчиках в ту пору я не ездила. По дороге Маяковский издевался надо мной и по поводу Уткина, и по поводу моих зачётов. Он говорил:

– Вот кончите свой университет, а в анкетах всё равно должны будете писать: образование низшее – окончила 1-й МГУ.

У меня с собой была книжка “Курс истории древней литературы”, и Маяковский чуть не выбросил её за ненадобностью прямо на мостовую.

Приехали на Лубянский проезд в маленькую комнату, которую Маяковский назвал “Редакция ЛЕФа”.

Маяковский угостил меня конфетами и шампанским и действительно, как обещал, достал свои книжки и стал мне читать по книжке тихо, почти шёпотом, свои стихи. Это было для меня так странно – Маяковский и шёпотом!..

Потом он подошёл ко мне, очень неожиданно распустил мои длинные косы и стал спрашивать, буду ли я любить его. Мне захотелось немедленно уйти. Он не стал спорить, взял со стола какие-то бумаги, и мы вышли.

На лестнице, этажом ниже, жил венеролог. Маяковский предупредил меня:

– Не беритесь за перила – перчаток у вас нету…

Маяковский был необыкновенный поэт. Поэтому, в моём представлении, он должен был быть и необыкновенным человеком. Начавшееся так необычайно в первый день знакомства романтическое свидание немного разочаровало меня в конце. Я даже сказала об этом Маяковскому, когда мы вышли с ним на улицу:

– А вы, оказывается, обыкновенный человек.

– А что же бы вы хотели? Чтоб я себе весь живот раскрасил золотой краской, как Будда?..

… как только мы дошли до Лубянской площади, я вдруг вскочила в трамвай, крикнула “до свиданья” и уехала».

Так завершилась встреча поэта и библиотекарши. Других встреч у них тогда не произошло – об этом Наталья Брюханенко написала:

«Маяковский знал только, как меня зовут. Фамилии я не сказала. В Госиздате я старалась больше не попадаться ему на глаза. Вскоре он уехал из Москвы, потом я заканчивала университет, потом полгода болела тифом и отсутствовала на работе».

А на Маяковского навалились новые дела и заботы. В «Я сам» он написал:

«Вторая работа – продолжаю прерванную традицию трубадуров и менестрелей. Езжу по городам и читаю. Новочеркасск, Винница, Харьков, Париж, Ростов, Тифлис, Берлин, Казань, Свердловск, Тула, Прага, Ленинград, Москва, Воронеж, Ялта, Евпатория, Вятка, Уфа и т. д., и т. д., и т. п.».

Здесь Маяковский не точен (видимо, просто запамятовал, так как этот вариант заметок «Я сам» он писал в 1928 году): ни в Париже, ни в Берлине, ни в Праге в 1926 году поэт не мог ничего читать, так как в том году за границу не ездил.

А участники экспедиции Николая Рериха уже были на территории Советского Союза и взошли на пароход «Лобков», чтобы по Иртышу добраться до железнодорожной станции и отправиться в Москву. В каюте парохода в путевом дневнике Рериха появилась запись:

«Ламу… устроили на верхней палубе».

Так что и Яков Блюмкин тоже возвращался домой. А Николай Рерих вёз большевистским вождям «Послания махатм» (обращения духовных лидеров буддийцев), в которых говорилось:

«В Гималаях мы знаем совершаемое Вами. Вы упразднили церковь, ставшую рассадником лжи и суеверий. Вы уничтожили мещанство, ставшее проводником предрассудков. Вы разрушили тюрьму воспитания. Вы уничтожили семью лицемерия. Вы сожгли войско рабов. Вы уничтожили пауков наживы. Вы закрыли ворота ночных притонов. Вы избавили землю от предателей денежных…

Привет Вам, ищущим Общего Блага!»

Тибетские махатмы предлагали объединить буддизм и коммунизм и создать великий Восточный Союз республик.

А статус Бориса Бажанова, ушедшего из политбюро в Народный комиссариат финансов, почти не изменился. Сам он впоследствии объяснил это так:

«Уйдя из Политбюро, я продолжаю всё же числиться за секретариатом Сталина, стараясь делать в нём как можно меньше и делая вид, что основная моя работа теперь в Наркомфине… Только в начале 1926 года я из ЦК окончательно ушёл. Сталин к моему уходу равнодушен».

 

Новая поездка

К лету 1926 года Троцкий, Зиновьев и Каменев, наконец, договорились и, объединив усилия, создали оппозиционный блок («Новая оппозиция»), который бросил вызов сталинскому блоку («большинство ЦК»). И 6 июня на подмосковной даче возле Савёловской железнодорожной станции по приглашению сотрудника Исполкома Коминтерна Григория Яковлевича (Герша Хацкелевича) Беленького собралась группа оппозиционеров. Перед ними выступил с докладом кандидат в члены ЦК ВКП(б), первый заместитель председателя Реввоенсовета и первый заместитель народного комиссара по военным и морским делам Михаил Михайлович Лашевич, который подверг резкой критике ту обстановку, которая сложилась в партии большевиков. Он сказал:

«… внутрипартийная демократия выражается ныне в казённом инструктировании и таком же информировании партячеек. Процветает назначенство в скрытой и открытой формах сверху донизу, подбор “верных” людей, верных интересам только данной руководящей группы, что грозит подменить мнение партии только мнением “проверенных лиц”».

Среди оппозиционеров нашлись и такие, кто тотчас же сообщил о прошедшем нелегальном собрании в ЦК. Узнав об этом, Сталин дал команду Центральной контрольной комиссии возбудить следствие. В ЦКК взяли под козырёк и начали расследовать ситуацию.

Слух о том, что власти готовятся разоблачить группу партийцев, занимающуюся фракционной деятельностью, которая (на одном из большевистских съездов) была категорически запрещена, быстро распространился по Москве. И долетел до Маяковского. Поэт тут же сочинил «Послание пролетарским поэтам», которое 19 июня опубликовала газета «Комсомольская правда». Стихотворение довольно длинное – 214 строк (лесенкой). В нём Владимир Владимирович призывал поэтов (которых назвал по фамилиям) отбросить в сторону поэтические разногласия и вместе заняться единым делом:

«Товарищи, / позвольте / без позы, / без маски —

как старший товарищ, / неглупый и чуткий,

поразговариваю с вами, / товарищ Безыменский,

товарищ Светлов, / товарищ Уткин.

Мы спорим, / аж глотки просят лужения,

мы / задыхаемся / от эстрадных побед,

а у меня к вам, товарищи, / деловое предложение:

давайте / устроим / весёлый обед!..

Бросим / друг другу / шпильки подсовывать,

разведём / изысканный / словесный ажур.

А когда мне / товарищи / предоставят слово —

я это слово возьму / и скажу:

– Я кажусь вам / академиком / с большим задом,

один, мол, я / жрец / поэзий непролазных.

А мне / в действительности / единственное надо —

чтоб больше поэтов / хороших / и разных».

Завершалось «Послание» ещё одним призывом, с которым (если у слова «власть» прилагательное «поэтическую» заменить «политическим»), вполне можно было обратиться и к партийным фракционерам:

«Чем нам / делить / поэтическую власть,

сгрудим / нежность слов / и слова-бичи,

и давайте / без завистей / и без фамилий / класть

в коммунову стройку / слова-кирпичи.

Давайте, / товарищи, / шагать в ногу.

Нам не надо / брюзжащего / лысого парика!

А ругаться захочется — / врагов много

по другую сторону / красных баррикад».

В июне 1926 года в Москве появились вернувшиеся из экспедиции по Центральной Азии Николай Рерих и Яков Блюмкин. Блюмкин привёл Рериха к Луначарскому, жена которого, Наталья Розенель, впервые увидела «этого недоброго колдуна с длинной седой бородой» и записала об этом в дневнике.

А Рерих оставил в своих путевых заметках такую запись:

«Луначарский говорит: “Ведь у нас до сих пор ещё, несмотря на сердитый окрик <…>, распространено представление о том, что культура вплоть до возникновения элементов культуры пролетарской, сплошь «буржуазна»… Порой, слушая таких людей, можно подумать, что мы не ученики Маркса, <…> а ученики какого-то своеобразного Савонаролы, <…> боящиеся всякой радости жизни и готовые собрать на площади им. Свердлова большой костёр для сожжения «Суеты сует»”.

Здесь уместно припомнить, как непосредственно и как подчёркнуто возвращался Владимир Ильич к идее о необходимости усвоить старую культуру вплоть до старого искусства… И народы складывают ленинскую легенду не только по прописи его постулатов, но и по качеству его устремления».

После этой записи невольно задумаешься, пытаясь отгадать, а во что, собственно, верил сам Николай Рерих.

Кроме Луначарского Рерих встретился с руководителями ОГПУ и с наркомом по иностранным делам Чичериным, которому передал ларец со священной землёй Гималаев «на могилу брата нашего махатма Ленина» (дар от буддийских махатм).

А Владимир Маяковский 19 июня выехал в Одессу. На следующий день газета «Известия ЦИК» опубликовала его стихотворение «Фабрика бюрократов», которое било по партийным фракционерам. Начиналось оно так:

«Его прислали / для проведенья режима.

Средних способностей. / Средних лет.

В мыслях – планы. / В сердце – решимость.

В кармане – перо / и партбилет.

Ходит, / распоряжается энергичным жестом.

Видно — / занимается новая эра!»

Но канцелярию переделать невозможно, и «присланный» партиец сам вскоре оказывается в рядах бюрократов (фракционеров?), которым в стихотворении выносится чуть ли не приговор:

«Рой чиновников / с недели на день

аннулирует / октябрьский гром и лом,

и у многих / даже / проступают сзади

пуговицы / дофевральские / с орлом».

То есть поэт как бы впрямую заявлял о том, что фракционеры тянут страну назад – в царские времена.

23 июня 1926 года в одесском Летнем саду имени Луначарского состоялось первое выступление Маяковского с докладом «Моё открытие Америки».

На следующий день в вечернем выпуске местной газеты «Известия» был напечатан отчёт об этом вечере:

«Маяковский не только большой поэт, но и блестящий ум, которому огромная наблюдательность и художественное воображение помогают всякое отвлечённое понятие представить в живой и образной форме. И, затем, лёгкость и мастерство речи поэта, в соединении с фейерверком остроумия…

В его наблюдениях над жизнью и социальными условиями в Соединённых Штатах и в Мексике столько нового и оригинального, что он действительно вновь "открывает" для слушателей Америку.

Не меньший интерес представило и второе отделение вечера, на котором Маяковский с большой выразительностью и с чувством такта прочёл ряд своих новых стихотворений.

Имел шумный успех и наш местный поэт – Кирсанов, читавший свои стихи».

К двадцатилетнему одесситу Семёну Исааковичу Кортчику, выступавшему под псевдонимом Кирсанов, Маяковский приглядывался очень внимательно.

25 июня Владимир Владимирович вновь выступил в Летнем саду имени Луначарского, но на этот раз в крытом театре. 26-го встретился с рабкорами в редакции одесских «Известий». А 27 июня состоялось последнее выступление поэта – всё в том же Летнем саду, но уже в театре «Дворец моряка». Хотя местные «Известия» разрекламировали лекции Маяковского, что называется, по самому высокому разряду, одесситы на этот вечер валом не валили.

В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» никаких комментариев об этом мероприятии нет. А между тем оно стало для поэта судьбоносным – так, во всяком случае, считал Павел Лавут, тогда мало кому известный 28-летний актёр, который в декабре 1921 года познакомился с поэтом в Харькове на вечере «Дювлам».

Вот что написал Лавут о том, что происходило 27 июня в Летнем саду:

«Дворец моряка. Народ собирался туго. Высокий, широкоплечий человек с внушительной палкой в руках шагал по пустой сцене. Он нервничал. В углу рта – папироса. Не докурив одну, он прикуривал от старой новую, не найдя урны, бросал окурки в угол и тушил ногой».

Звучит забавно, но в сочинённых через два года (в июне 1928-го) «Пожарных лозунгах» есть и такие строчки:

«Курящий на сцене — / просто убийца.

На сцене / пожар / моментально клубится».

К счастью, на этот раз пожара на сцене не возникло. А после окончания вечера Лавут подошёл к Маяковскому и сказал, что народу в зале было маловато не из-за того, что одесситы не любят стихи, и из-за плохой организации самого выступления. И предложил свою помощь в этом деле. Владимир Владимирович согласился.

«Я предложил ему закрепить наши деловые отношения документом, который может пригодиться в поездках.

– Не советую, – ответил он. – В дальнейшем знайте: если я подпишу договор, могу и не выполнить. А устно никогда не подведу».

Сразу вспоминается договор, который Маяковский заключил с театром Мейерхольда на «Комедию с убийством», но пьесу не написал.

Почему? Вроде бы, разные житейские заботы помешали.

Но вспомним, что в конце сентября 1925 года находившегося в Америке Владимира Маяковского пригласили в лагерь «Нит гедайге», устроенный под Нью-Йорком еврейской газетой «Фрайгайт». В лагере готовились отметить иудейский праздник Йом-Киппур («День Искупления» или «Судный День»), и советский поэт вместе со всеми (именно так объявила газета «Фрайгайт») собирался прочесть молитву Кол Нидре (в буквальном переводе «Все Обеты»). Произнёсший её отрекался от всех необдуманно взятых на себя обязательств, договоров и клятв. Владимир Владимирович эту «молитву» прочёл. Не потому ли он с тех пор стал считать, что может отказаться от всего, что подписал?

Павел Лавут (о том, как завершился его деловой разговор с Маяковским):

«Прощаясь, он добавил:

– Если работа наладится, мы развернём её вовсю. Дел непочатый край!»

Так началось их сотрудничество – известнейшего поэта Владимира Маяковского и тихого, но очень энергичного молодого человека Павла Лавута, который потом с гордостью говорил:

«Я всецело отдался далеко не лёгкому, но увлекательному делу администратора, окончательно забросив театр».

16-ая глава поэмы Маяковского «Хорошо!» (она будет написана ровно через год) начнётся так:

«Мне / рассказывал / тихий еврей

Павел Ильич Лавут…»

Кто он такой?

Что о нём известно?

Родился в 1898 году в городе Александровске Екатеринославской губернии в семье купца первой гильдии, владевшего книжным магазином и маленькой типографией. В 1918 году окончил коммерческое училище. Затем стал актёром, разъезжал с театрами по городам страны.

Вряд ли удастся когда-либо доподлинно установить, сам ли Лавут решил «помочь» Маяковскому или кто-то ему «порекомендовал» сделать это. Гораздо важнее выяснить другое – работая с Маяковским, сотрудничал ли «тихий» Павел Ильич с ОГПУ? Логика подсказывает: наверняка! Хотя никаких доступных нам документальных подтверждений этому нет. Но есть другие свидетельства (косвенные), которые нашу версию если не подтверждают, то уж, во всяком случае, не отвергают. Первое свидетельство связано с хорошей (можно даже сказать, близкой) знакомой Маяковского и Бриков – Ритой Райт (псевдоним Раисы Яковлевны Райт-Ковалёвой, как любезно подсказывает нам «Указатель имён и фамилий» 13-томного собрания сочинений поэта, умалчивая о том, что родилась она Раисой Черномордик).

Бенгт Янгфельдт:

«Рита Райт рассказывала, как Лили однажды пыталась её завербовать в качестве осведомителя в русских эмигрантских кругах Берлина. Рита не отказалась, но во время первой беседы так нервничала, что её признали непригодной для такой работы».

Борис Бажанов тоже описал подобный случай – к нему с Подолии приехал его дальний родственник, работавший помощником начальника железнодорожной станции:

«Он был очень удручён и приехал просить у меня совета и помощи. Местные органы ГПУ на железной дороге требовали от него вступления в число секретных сотрудников, то есть чтобы он шпионил и доносил на своих сотрудников. Его, вероятно, наметили как лёгкую добычу – он был обременён семьёй и был человек очень мягкий. Но быть сексотом ГПУ он отказывался. Местный чекист раскрыл карты – выбросим со службы, скажете “ау” железной дороге, и вообще никуда вас не примут; когда семья начнёт пухнуть с голоду, всё равно согласитесь.

Он приехал ко мне: что делать? На его счастье в моём лице у него была защита – аппаратчик высокого ранга. Я взял печатный бланк ЦК и написал на нём записку железнодорожному чекисту с требованием оставить моего родственника в покое. Бланк ЦК сыграл свою роль, и его больше не тревожили. Этот эпизод иллюстрировал для меня систему Ягоды по охвату страны информационной сетью».

Вот так в ОГПУ было поставлено дело с подбором осведомителей. Но речь не о них, а о сотрудниках, выполнявших поставленную перед ними задачу. Был ли таким сотрудником Павел Лавут? Не будем торопиться с ответом, а приглядимся к Павлу Ильичу повнимательнее.

28 июня на пароходе «Ястреб» Маяковский и Лавут отправились в Ялту. Перед самой посадкой в одесском порту Маяковский увидел стоявший на рейде пароход, который назывался «Теодор Нетте». И Владимир Владимирович начал писать стихотворение о геройски погибшем дипкурьере.

А Николай Рерих в конце июня 1926 года был уже в столице Монголии Улан-Баторе-Хото, где стал готовить новую экспедицию в Тибет, преодолевая новые трудности и преграды. В его путевом дневнике появилась запись о некоем «Ж», который очень высоко охарактеризован:

«Много смятения и ожидания… А тут телеграмма. Хлопочет Ж.; он многое знает. Именно с ним можно иногда побеседовать о самых сокровенных преданиях. Это он также рассказал монгольскую версию о поездке Учителя в Монголию. Странно слышать начало повести в Индии, а конец в Монголии. Так связывается вся молчащая пустыня одною напряжённою мыслью. Не знаем, как встретит нас Тибет».

О ком это написал Рерих? Кто он – этот загадочный «Ж»? Догадаться нетрудно. Это явно Яков Блюмкин, который присоединился к экспедиции Рериха в Индии под видом «монгольского ламы», а теперь тоже собирался принять участие в путешествии в Тибет.

А поэт-конструктивист Илья Сельвинский опубликовал 1 июля 1926 года статью, в которой заявил:

«Я умею чувствовать самые мизерные крохи счастья и раздувать их в большие. Поэтому, а не потому, что я пишу стихи, я поэт».

 

Работа с Лавутом

В Севастополе, где было запланировано первое выступление в Крыму (6 июля в клубе имени Шмидта), местные организаторы не сделали ничего для его подготовки.

Павел Лавут потом вспоминал (в книге «Маяковский едет по Союзу»):

«Владимир Владимирович, узнав об этом, отказался от гонорара и готов был сам возместить все убытки. Он сказал: "Пусть вернут публике деньги за билеты, я выступлю бесплатно". Но слух, дискредитирующий Маяковского, уже дошёл и до публики. И скандал не удалось предотвратить.

В зале собралось менее ста человек. Когда Маяковский вышел на сцену, ему не дали говорить: свистели и топали. Публика демонстративно хлынула в фойе.

Оскорблённый и возмущённый, Маяковский взобрался на стол в фойе и, нервно размахивая палкой, пытался говорить».

Через два дня он написал Лили Брик в Москву:

«В Севастополе не только отказались платить по договору, а ещё сорвали лекцию, отменили и крыли меня публично разными, по-моему, нехорошими словами. Пришлось целый день тратить на эту бузу, собирать заседание секретариата райкома, и секретарь райкома отчитывал в лоск зарвавшегося держиморду. Моральное удовлетворение полное, а карман пустой. Да ещё вместо стихов приходится писать одни письма в редакцию…»

Вот когда понадобилась помощь хваткого и умелого Лавута! Явно по его предложению Маяковский написал письмо в местную газету «Маяк коммуны»:

«Приношу большое извинение всем собравшимся 6 июля на мою несостоявшуюся лекцию. Причина срыва лекции – неумелость организаторов и их нежелание не только выполнять заключённый договор, но даже входить в какое-нибудь обсуждение по этому поводу».

По дороге из Севастополя в Симферополь Лавут стал излагать Маяковскому, как, по его мнению, следует организовывать поэтические выступления. Владимир Владимирович отнёсся к его предложениям с воодушевлением. О том, как всё это удалось осуществить, Павел Лавут рассказал:

«В Симферополе с вокзала на линейке мы направились к центру. Недалеко от Пушкинской у афиши стояла девушка. Маяковский остановил линейку и мгновенно очутился на тротуаре. Указывая на афишу, он стал уговаривать девушку непременно пойти сегодня на вечер:

– Будет очень интересно! Обязательно воспользуйтесь случаем! Я тоже приду. Пока! До свидания, до вечера!

И, откланявшись, вернулся к линейке.

Озорство? Да, оно было ему иногда свойственно, особенно в минуты повышенного настроения».

Но это было только начало нового отношения к организации вечеров. Наскоро приведя себя в порядок с дороги, Маяковский прямо из гостиницы отправился в Дом просвещения, где вечером ему предстояло выступать.

Павел Лавут:

«– Как дела? – обратился Маяковский к кассирше Дома просвещения. – Разрешите помочь?

Та сперва не поверила, что перед ней сам Маяковский, а убедившись, уступила своё место у крохотного окошечка. Маяковский стал продавать остатки билетов "сам на себя". Он вступал в разговоры с подходившими к кассе, давал пояснения к афише, уговаривал их, острил:

– Кому дорого рубль – пятьдесят процентов плачу сам.

Зал полон. Контрамарочники и "зайцы" заняли все проходы.

Настроение Владимира Владимировича праздничное.

– Вот в такой обстановке можно сказать несколько слов! Так сказать, подарок ко дню рождения, хотя и по старому стилю. Сегодня мне тридцать три».

Но даже на этом достаточно хорошо организованном вечере публика была очень разная, так что «празднично» настроенному поэту приходилось отбиваться. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» приводится рассказ симферопольца В.Калашникова о том выступлении:

«В зале – то мёртвый штиль напряжённого слушания, то волнующаяся рябь негодования, то бурные всплески аплодисментов и дружеское перекатывание волн восторга…

Маяковскому бросили несколько записок.

– Тут спрашивают, – сказал он, не отрываясь от записки, – зачем я подкрашиваю мой доклад дешёвой агитацией за коммунизм.

И сейчас же бросил ответ:

– Это не дешёвая агитация, а совсем даровая.

– Затем, – продолжал Маяковский, – записка интимного свойства: "Почти все поэты – говорится в ней – умирают неестественно. Пушкина и Лермонтова убили, Есенин удавился, Соболь застрелился. Когда ваша очередь?". Я ещё думаю, – ответил Маяковский, – прожить лет сорок. Но, получая такие записки, немудрено застрелиться».

 

Турне продолжается

Из Симферополя Маяковский с Лавутом поехали в Евпаторию, где предстояло два выступления. Одно из них – 9 июля 1926 года – по просьбе Курортного управления проходило в санатории «Таласса» для костнотуберкулёзных больных.

Маяковский выступает в санатории «Таласса». Евпатория, 9 июля 1926 г. Фото: А.Н. Болтянский.

Павел Лавут:

«Эстрадой служила терраса главного корпуса. Перед ней расположились больные. Наиболее тяжёлых вынесли на кроватях. Других ввели под руки и уложили на шезлонгах. Весь медицинский персонал налицо. Всего собралось около 400 человек…

Обычно никогда не терявшийся, на этот раз Маяковский, выйдя на импровизированную эстраду, несколько смутился. Хотя он и знал, перед кем ему придётся выступать, но на несколько секунд он, видимо, задумался над тем, с чего начать доклад и как овладеть вниманием необычных слушателей. Он начал особенно громко:

– Товарищи! Долго я вас томить не буду. Расскажу вам в двух словах о моём путешествии в Америку, а потом прочту несколько самых лучших стихов.

В его голосе и в улыбке, с которой он произнёс "самых лучших", было что-то настолько ободряющее и радостное, что по аудитории прокатился смех и раздались аплодисменты и одобрительные возгласы. Он сразу расположил к себе больных…

Выступление длилось часа полтора, без всякого перерыва. Больные проводили его, как близкого человека».

Кроме Евпатории предстояло выступить ещё и в Севастополе.

15 июля Владимир Владимирович завершил стихотворение «Товарищу Нетте – пароходу и человеку» и отправил письмо Лили Брик:

«Милый и родной Детик.

Я живу совсем как потерпевший кораблекрушение Робинзон: спасаюсь на обломке (червонца), кругом необитаемая (тобой и Оськой) Евпатория…

…застрял тут на целую неделю, потому что у меня был страшенный грипп. Я только сегодня встал, завтра во что бы то ни стало уеду в Ялту…

Три лекции, с таким трудом налаженные опять в Севастополе и Евпатории, пришлось отменить.

Весёленькая историйка! Ну да бис (по-украински – чёрт, а не то что бис – "браво") с ней…

Как дела с Оськиным отдыхом?

Ехал бы он в Ялту.

Я получил за чтение перед санаторными больными комнату и стол в Ялте на две недели. Оське можно было бы устроить то же самое.

Ослепительно было бы, конечно, увидеть Кису на ялтинском балкончике!.. Но обломок червонца крошится, а других обломков нет и неизвестно.

По моим наблюдениям я стал ужасно пролетарский поэт: и денег нет, и стихов не пишу…

Целую и обнимаю тебя, родненькая, и люблю.

Весь твой

СЧЕН

Ужасно целую Осика».

Лили Брик:

«В те годы Маяковский был насквозь пропитан Пастернаком, не переставал говорить о том, какой он изумительный, "заморский" поэт. <…> В завлекательного, чуть загадочного Пастернака Маяковский был влюблён, он знал его наизусть…»

А что в тот момент поделывал вышедший на свободу Александр Краснощёков?

Янгфельдт пишет, что он…

«… летом 1926-го занял должность экономиста-консультанта по финансовым вопросам в Главном хлопковом комитете Наркомзема. В этом же году из США приехали его жена с сыном, однако надежды на воссоединение семьи не оправдались – спустя всего лишь полтора месяца они снова отбыли в Нью-Йорк, где Гертруда получила работу в Амторге. В связи с новой должностью Краснощёкову предоставили квартиру в Москве, куда он переехал вместе с дочкой Луэллой».

Последняя фраза требует уточнения. Квартиру Краснощёков должен был получить ещё в прошлом (1925 году), когда вышел из правительственной клиники. Ведь об этом было специальное распоряжение политбюро, которое обязывало лично Дзержинского обеспечить жильём амнистированного заключённого. Вряд ли в ОГПУ ждали поступления Краснощёкова на работу, чтобы обеспечить его местом проживания.

А тут из Соединённых Штатов пришло известие, что 15 июня Элли Джонс родила девочку, которую назвали Хелен-Патрицией.

Как отнёсся Маяковский к самому факту появления на свет дочери?

С одной стороны, Аркадий Ваксберг пишет, что Владимир Владимирович…

«… выполнил свой первейший долг – оплатил все расходы по родам, переведя в американский госпиталь сумму, которую ему назвала Элли».

С другой стороны, тот же Ваксберг заявляет:

«… никакой тяги к новорождённой дочери, и будущее с непреложностью это докажет, у него не было».

У Янгфельдта мнение прямо противоположное:

«… он давал выход отцовским чувствам, сочиняя стихи для детей, и к этому занятию, по собственным словам, относился "с особым увлечением". Вскоре после рождения дочери он написал киносценарий "Дети" – о голодающей семье американских шахтёров, в которой мать звали Элли Джонс, а дочь – Ирмой, возможно, он ещё не знал настоящего имени дочери. Сценарий полон штампов о бесчеловечности капитализма, но в эпизоде с приглашением Ирмы в Советский Союз на встречу с пионерами слышен голос не идеологии, а отца, мечтающего увидеть своего ребёнка».

Элли Джонс во время работы в американской гуманитарной организации A.R.A. Уфа, 1924 год.

Сценарий этого фильма Маяковский, надо полагать, написал ещё в Москве, и 6 августа 1926 года заключил договор с Всеукраинским фотокиноуправлением (ВУФКУ) на его постановку. В комментариях к 11 тому собрания сочинений поэта сказано:

«Сценарий “Дети” с рядом дополнений и переделок, внесённых режиссёром А.Соловьёвым, под названием “Трое” был поставлен на ялтинской кинофабрике ВУФКУ. Фильм “Трое” появился на экране в Киеве 6 апреля 1928 года, в Москве – 28 августа того же года».

В тот момент, когда родилась Хелен-Патриция, лекционное турне Маяковского было в самом разгаре.

Александр Михайлов:

«…на вечере в Симферополе отвечая на вопрос публики: "Почему вы так хвалите себя? " – Маяковский ответил: "Я говорю о себе как о производстве. Я рекламирую и продвигаю свою продукцию, как это должен делать хороший директор завода". Ответ в духе ЛЕФа. Раньше он отвечал на такие вопросы шуткой, что больше импонировало публике.

Однажды его спросили: "Товарищ Маяковский, чем объяснить, что вы в центре всего ставите своё я?". Прочитав записку, он с улыбкой ответил: "В центре как-то заметнее"».

 

Глава вторая

Конфронтация вождей

 

Новые интересы

С 14 по 23 июля 1926 года в Москве проходила работа Объединённого пленума ЦК и ЦКК ВКП(б), на котором были оглашены выводы, сделанные следственной комиссией ЦКК по поводу тайного собрания фракционеров в подмосковном лесу.

20 июля слово предоставили Феликсу Дзержинскому, который обрушился с жесточайшей критикой на Льва Каменева, возглавлявшего тогда наркомат торговли. Закончив своё выступление, Дзержинский внезапно почувствовал себя очень плохо, а придя домой, скоропостижно скончался.

Этот стремительный уход из жизни главы ОГПУ и ВСНХ до сих пор выглядит столь же загадочным, как и кончины Склянского и Фрунзе.

После похорон Дзержинского участники пленума вернулись к обсуждению вопроса о фракционерах. В решениях пленума говорилось:

«Особо должно быть отмечено нелегальное фракционное собрание в лесу, близ Москвы, устроенное работником ИККИ Гр. Беленьким… по всем правилам конспирации… На этом тайном от партии собрании с докладом выступает кандидат в члены ЦК ВКП(б) Лашевич, призывая собравшихся организовываться для борьбы».

Выступивший на пленуме председатель ЦКК Валериан Владимирович Куйбышев назвал фамилию ещё более высокопоставленного оппозиционера – Зиновьева, обвинив его в том, что, используя аппарат Исполкома Коминтерна (ИККИ), он руководит созданием второй большевистской партии.

Пленум постановил: вывести Григория Зиновьева из состава политбюро и снять его с поста председателя исполнительного комитета Коминтерна. Новым главой Коминтерна назначили Николая Бухарина. Григорий Беленький был уволен из ИККИ, а Михаил Лашевич лишён всех своих ответственных должностей: кандидата в члены ЦК ВКП(б), первого заместителя председателя Реввоенсовета и первого заместителя наркомвоенмора.

В том же июле, сразу после опубликования в газетах решений пленума, Маяковский написал стихотворение «МЮД», которое посвящалось Международному коммунистическому юношескому дню (МКЮД). Цензоры почему-то не обратили внимания на то, что буква «к» («коммунистический») в названии стиха отсутствует. А произошло это, видимо, потому, что второе четверостишие поддерживало решения Объединённого пленума ЦК и ЦКК ВКП(б), которые карали тех, кто пытался создать вторую коммунистическую партию:

«Нам / дорога / указана Лениным,

все другие — / кривы и грязны.

Будем / только годами зелены,

а делами и жизнью / красны».

И ещё в этом стихотворении была фраза, которой предстояло стать крылатой – её часто повторяли потом докладчики, обращаясь к молодёжи:

«Коммунизм – / это молодость мира,

и его / возводить / молодым».

5 сентября 1926 года «МЮД» был опубликован газетой «Известия ЦИК».

Примерно в тех же числах (в конце августа или в начале сентября) Маяковский и его соратники-лефовцы подали заявление:

«В Отдел печати ЦК ВКП(б)

Копия Госиздату

От имени работников Левого фронта искусств обращаемся к вам за содействием по изданию в Госиздате ежемесячного журнала под названием “Новый Леф”.

Задача журнала – продолжить работу, начатую газетой “Искусство коммуны” в 1918–1919 гг. и журналом “Леф” 1923-24 гг…

Лозунги наши достаточно известны по нашей прежней работе и стали в настоящее время особенно актуальными в связи с очередными задачами, выдвинутыми партией и советской властью.

Ответственным редактором предлагается В.Маяковский».

Главным наставником Владимира Маяковского в тот момент по-прежнему был всё тот же Осип Максимович Брик. Лили Юрьевна часто повторяла:

«Единственным советчиком Маяковского, которому он доверял больше, чем себе, был О.М.Брик».

Виктор Шкловский:

«Маяковского многие поправляли, руководили, много ему объясняли, что надо и что не надо. <…> Осип Брик всё это оформлял теоретически, всё, что происходило, – необходимость писать слишком много строк и не писать поэмы, всё находило точное оправдание…»

Пожалуй, нет биографа Маяковского, который не написал бы, что именно Осип Брик считал строчку «Нигде кроме как в Моссельпроме» высшим поэтическим достижением и предлагал поэту вообще бросить писать поэмы и целиком переключиться на рекламу, воспевающую «производство вещей». Странно, что никто из маяковсковедов не задумался над тем, почему Осип Максимович дал Владимиру Владимировичу именно такой совет. Разве у рекламы было какое-то преимущество перед стихами и поэмами? Почему надо было отдать ей предпочтение?

Ответ тут напрашивается один. И связан он с тем, что исключённый из партии большевиков Осип Брик к концу 1925 года стал оппозиционером – «примкнул к оппозиции», потому что «не выдержал», как написал в своей книге Бенгт Янгфельдт. Чего именно «не выдержал» Осип Максимович, Янгфельдт, к сожалению, не уточнил. Но ведь известно, что Брик (в отличие от Маяковского) много читал. Со всем, что издавалось большевиками (газетами, брошюрами, книгами), он ознакамливался весьма основательно, продолжая при этом общаться с бывшими коллегами из ГПУ (с тем же Аграновым, например). Поэтому то, что происходило тогда в большевистской партии, говорило ему об очень многом. Вот он и посоветовал Маяковскому перестать в своих стихах и поэмах славить советскую власть и её вождей, так как эти вожди сражались друг с другом, и было неизвестно, кто победит. Поэту был дан дельный совет: переключиться на рекламу, то есть воспевать «производство вещей» и сами «вещи». Это обеспечит хороший заработок и даст возможность жить и творить, независимо от того, кто во внутрипартийной борьбе окажется победителем.

Владимир Маяковский своего наставника и советчика послушал. И стал сочинять рекламу. И не только её.

 

Совместная пьеса

Иосиф Сталин в отпуск уходил, как правило, осенью. В 1926 году он своей привычке не изменил и уехал отдыхать на Кавказ. И вскоре в Москву прилетела тревожная весть: генеральный секретарь отравился. Причём случившееся очень напоминало то, что произошло с Лениным в мае 1922 года, когда он в Горках, поужинав рыбой, почувствовал себя плохо, и на следующее утро врачи поставили диагноз: инсульт. Поскольку Сталин тоже ел в этот день рыбу, случившееся очень походило на отравление. И встревоженная жена генсека, Надежда Аллилуева, бросив шестимесячную дочь Светлану, поехала на Кавказ, где её встретил муж, живой и от отравления оправившийся.

А Владимир Маяковский и Осип Брик 6 сентября подписали договор с Московским театральным издательством на написание пьесы к девятилетию Октябрьской революции. В октябре пьеса была готова. Её название – «Радио-Октябрь». Осип Максимович был автором прозаической части, Владимир Владимирович создал стихотворную. В 11 томе собрания сочинений Маяковского об этой пьесе говорится:

«Постановки “Радио-Октября” подготовил к девятой годовщине Октябрьской революции ряд групп (эстрадных коллективов) “Синей блузы”, выступавших в рабочих клубах и на концертных площадках».

Напомним, что «Синей блузой» назывались тогда самодеятельные коллективы, участники которых выступали обычно в синих рабочих блузах, сопровождая свой показ коллективной декламацией, а иногда и гимнастическими номерами.

Что же за пьесу написали Брик и Маяковский? Биографы поэта о ней почему-то не упоминают. Полное название этого произведения такое:

«“Радио-Октябрь”. Революционный гротеск в трёх картинах».

Перескажем вкратце содержание пьесы:

«Д е й с т в и е   п е р в о е

Кресло. На столе с одной стороны огромный календарь, на верхнем листке “7 ноября”. С другой – колокол, как на вокзале.

С ц е н а   п е р в а я

В кресле сидит  Б а н к и р.  Перед ним, склонившись, стоит  м о н а р х  в короне, мантии, со скипетром и державой.

Б а н к и р

Осточертела мне ваша монархия! Никакого от неё толку… Вы зашились с вашими парадами, приёмами, коронациями. Каждый день балы, реверансы. Дамы, кавалеры, придворные. Вам некогда делом заниматься. Безобразие!

(Монарх хочет сказать.)

Знаю, знаю!.. Главное ваше занятие – в теннис играть… Но когда вы приходите клянчить лишний миллиончик на то, на сё, на ремонт мантии, на починку коронки то на зуб, то на голову, тогда вы – монарх. А когда дело делать, так вы – теннисист. Хорошенькие штучки!.. Вот сегодня: годовщина Октября. А что сделано? Какие приняты меры? Никаких!.. Рабочие все на свободе… Срам! (Встаёт.) Сейчас же принять меры! И никаких коронаций! (Уходит.)

С ц е н а   в т о р а я

Монарх выпрямляется. Садится в кресло. Звонит в колокол 1 раз. Входит  п р е м ь е р.

М о н а р х

Осточертело мне ваше ответственное министерство, все эти ваши палаты и парламенты. Никакого от них толку… Партии, фракции, лидеры, комиссии, пленумы. Чепуха! А дело не делается.

(Премьер хочет сказать.)

Как сверхурочные клянчить, так вы – представитель власти, премьер. А как дело делать – так “конституция”. Безобразие! Сегодня годовщина Октября. Какие приняты меры? Никаких! Рабочие гуляют на свободе… (Встаёт.) Сейчас же принять меры! И никаких конституций! (Уходит.)

С ц е н а   т р е т ь я

Премьер садится в кресло. Звонит 2 раза. Входит  п р о к у р о р.

П р е м ь е р

Осточертели мне ваши законы и прочие юридические фигли-мигли!.. Копаетесь в циркулярах, а дело стоит.

(Прокурор хочет сказать.)

Знаю, знаю!.. Как на полицию добавочную ассигновку клянчить, так вы – прокурор, блюститель порядка. А как в тюрьму сажать, так – законное основание. Безобразие!.. Сегодня годовщина Октября. А какие приняты меры? Никаких! Рабочие на свободе гуляют… Стыд! (Встаёт.) Немедленно принять меры! И никаких параграфов! (Уходит.)»

В следующих сценах (четвёртой, пятой и шестой) появляются жандармский генерал, потом – полицмейстер, затем – городовой. И каждый с возмущением заявляет, что ему «осточертели» бездействия нижестоящего чиновника и требует: «Немедленно принять меры!»

Изящный драматургический ход, когда один персонаж отчитывал молчащего второго, затем второй почти что теми же словами и за то же отчитывал третьего, а потом третий повторял то же самое с четвёртым и так далее, должен был с интересом восприниматься публикой.

После первого действия шло второе, в котором полицмейстер и городовой арестовывали рабочих, каждый раз изобретая новую причину ареста, что тоже должно было понравиться зрителям. Оба действия придумал и написал Осип Брик. Написал, прямо скажем, с выдумкой.

Далее следовало действие, созданное Маяковским:

«Д е й с т в и е   т р е т ь е

Площадь в столице. Сзади во всю сцену решётка. За ней набранные во втором действии  з а к л ю ч ё н н ы е.  Посреди площади  р а д и о б а ш н я».

На площади уже находятся жандармский генерал, полицмейстер и городовой. Входят банкир с дочкой, монарх, премьер и прокурор. Теперь все они говорят стихами. Даже радиобашня, голос которой перекрывает всех:

«Р а д и о

Всем примером / наша страна.

Она сильна. / Свободна она.

Девять лет —

нет фабрикантов, / помещиков нет.

Девятый год

нет у нас / ни рабов / ни господ.

Т ю р ь м а

Будем, / такими же будем и мы.

Мы расшатаем / решётки тюрьмы.

Б а н к и р

Господа! / Это он про нас. / Про господ!

Сплю я? /Брежу? / Холодный пот!»

Но радиобашня продолжает вещать, призывая пролетариев к революции:

«Р а д и о

Других государств угнетённые блузники!

Рабы заводов! / Правительства узники!

Долго ли будете / смирны и кротки?

Берите / своих буржуев / за глотки!»

Услышав такие слова, все «буржуи» тут же падали «как карты, друг на друга и на руки городового», а радиобашня торжествующе продолжала:

«И хрустнут / зажатой Европы бока,

а пока —

Пойте, рабочие мира и зала,

чтоб всех / эта песня / сегодня связала!

Вставай, проклятьем заклеймённый,

весь мир голодных и рабов…»

И начинал звучать «Интернационал», который исполняли артисты-синеблузники, а их поддерживала публика в зрительном зале. Это пение было, пожалуй, единственным драматургическим ходом всего третьего действия.

Пьеса, поставленная в ноябре 1926 года, прошла с успехом. Через полгода спектакль был возобновлён. Об этом – в комментариях к 11 тому собрания сочинений Маяковского:

«Редакция журнала “Синяя блуза” переработала пьесу применительно к первомайскому празднику: текст был частично изменён и дополнен стихотворением Маяковского и Н.Н.Асеева “Первый первомай”. В таком виде под названием “Радио-Май” пьеса была напечатана в этом журнале».

В ней зазвучали новые строки:

«Жги границы / стран и наций,

огонь демонстраций.

Выше краснейте, / лучи и знамёна,

вал повернувши / многоремённый.

Го д за годом, / за рядом ряд —

шествуй, / победный / пролетариат!»

Создателей пьесы хвалили и поздравляли. И всё же нельзя не отметить, что Брик (как драматург) здесь явно переиграл своего именитого соавтора. Прозаическая часть получилась интереснее стихотворной. Надо полагать, что об этом говорили и самому Маяковскому. Как он к этому отнёсся, неизвестно. Наверное, ему было не очень приятно, что кто-то ставит под сомнение его статус первого поэта и первого драматурга страны Советов. Но Осипу Максимовичу, своему давнему закадычному другу, Владимир Владимирович продолжал доверять, к его советам прислушивался и с энтузиазмом сочинял двустишия, рекламирующие «производство вещей».

Такое положение дел многим не нравилось.

 

Нарком и «буревестник»

Нарком по просвещению Анатолий Луначарский однажды прямо заявил:

«Когда Маяковский под зловредным влиянием своего демона Брика заявляет, что искусство кончено и идёт на производство вещей, он действительно наносит искусству предательский удар в спину».

Наталья Розенель-Луначарская добавляла:

«Иногда у Анатолия Васильевича вызывало чувство досады окружение Маяковского, особенно так называемые теоретики Лефа. О них он сказал как-то после вечера, проведённого у Маяковского: "Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост"».

Луначарскому нравились поэты: Маяковский, Третьяков, Асеев. Ко всем же остальным лефовцам, по словам Натальи Розенель, нарком относился без всякой симпатии:

«Арватова, Кручёных, Чужака и прочих "теоретиков" Анатолий Васильевич недолюбливал, считая их влияние на Маяковского глубоко отрицательным, и верил, что Маяковский рано или поздно освободится от этого влияния».

А с Алексеем Максимовичем Горьким, к мнению которого Маяковский когда-то очень внимательно прислушивался, теперь у Владимира Владимировича никаких отношений вообще не было. Правда, было сочинено стихотворение, которое называлось «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому». Начиналось оно с воспоминания о недавнем противостоянии:

«Алексей Максимович, / как помню, / между нами

что-то вышло / вроде драки / или ссоры.

Я ушёл, / блестя / потёртыми штанами;

взяли Вас / международные рессоры».

Затем поэт, якобы сожалевший об отъезде писателя из страны Советов, напрямую задавал обосновавшемуся в Италии «буревестнику революции», животрепещущий вопрос (как «писатель» – «писателю»):

«Очень жалко мне, товарищ Горький,

что не видно / Вас / на стройке наших дней.

Думаете – / с Капри, / с горки

Вам видней?»

И Маяковский принимался рассказывать, как трудно ему вместе с немногочисленными соратниками создавать литературу страны Советов:

«Одни мы, / как ни хвалите халтуры,

но, годы на спины грузя,

тащим / историю литературы —

лишь мы / и наши друзья.

Мы не ласкаем / ни глаза, / ни слуха.

Мы – / это Леф, / без истерики – / мы

по чертежам / деловито / и сухо

строим / завтрашний мир».

Упрекая Горького в том, что он не участвует в этом строительстве «завтрашнего мира», Маяковский упомянул и о себе лично (этими строками стихотворение завершается), с гордостью заявив:

«Делами, / кровью, / строкою вот этою,

нигде / не бывшую в найме, —

я славлю / взвитое красной ракетою

Октябрьское, / руганное / и пропетое,

пробитое пулями знамя!»

Это стихотворение газета «Известия ЦИК» отказалась печатать. Категорически. И в середине сентября 1926 года на организационном собрании сотрудников «Нового Лефа» Владимир Владимирович заявил, что хочет опубликовать «Письмо Горькому» в первом номере готовившегося к выпуску новолефовского журнала.

А что в это время происходило в стране Советов?

 

Советские будни

Двадцатишестилетний секретарь политбюро Борис Бажанов писал:

«Я очень скоро понял, какую власть забирает ГПУ над беспартийным населением, которое отдано на его полный произвол. Также ясно было, почему при коммунистическом режиме невозможны никакие личные свободы: всё национализировано, все и каждый, чтобы жить и кормиться, обязаны быть на государственной службе. Малейшее свободомыслие, малейшее желание личной свободы, и над человеком – угроза лишения возможности работать и, следовательно, жить. Вокруг всего этого – гигантская информационная сеть сексотов, обо всех всё известно, всё в руках у ГПУ».

Напомним, что слово «сексот», означающее «секретный сотрудник» было придумано и введено в оборот в самом конце XIХ века начальником Московского охранного отделения Сергеем Васильевичем Зубатовым.

Борис Бажанов:

«И в то же время, забирая эту власть, начиная строить огромную империю ГУЛага, ГПУ старается как можно меньше информировать верхушку партии о том, что оно делает. Развиваются лагеря – огромная истребительная система – партии докладывается о хитром способе за счёт контрреволюции иметь бесплатную рабочую силу для строек пятилетки; а кстати, “перековка” – лагеря-то ведь “исправительно-трудовые”; а что в них на самом деле? Да ничего особенного: в партии распространяют дурацкий еврейский анекдот о непманах, которые говорят, что “лучше воробейчиковы горы, чем соловейчиков монастырь”.

У меня впечатление, что партийная верхушка довольна тем, что заслон ГПУ (от населения) действует превосходно, и не имеет никакого желания знать, что на самом деле происходит в недрах ГПУ: все довольны, читая официальную болтовню “Правды” о стальном мече революции (ГПУ), всегда зорко стоящем на страже завоеваний революции».

Для того, чтобы прославить эти «воробейчиковы горы», которые кому-то казались намного привлекательнее «монастырских» Соловков, неожиданно приступила к работе никогда и нигде до этого не работавшая Лили Брик.

Всё началось ещё с 29 августа 1924 года, когда при президиуме Совета национальностей ЦИК СССР был создан КомЗЕТ (Комитет по земельному устройству еврейских трудящихся), первым председателем которого стал старый знакомец Маяковского (его старший товарищ по работе в партии времён 1908–1909 годов) Пётр Гермогенович Смидович. Через пять месяцев (17 января 1925 года) в Москве появился ОЗЕТ (Общество землеустройства еврейских трудящихся), общественная организация, призванная помогать КомЗЕТу. Возглавил ОЗЕТ видный большевик Юрий Александрович Ларин (Михаил Залманович Лурье), а в президиум вошли актёр Соломон Михоэлс и поэт Владимир Маяковский. Вот в этом-то ОЗЕТе Лили Брик и начала работать.

Аркадий Ваксберг:

«Пытаясь найти для себя какое-то занятие (просто ездить и просто влюбляться – это уже приелось), Лиля поступила на неоплачиваемую работу в канцелярию Общества землеустройства еврейских трудящихся (ОЗЕТ), которое было тогда одержимо созданием еврейских колоний (позже – колхозов) в степной части Крыма».

Василий Васильевич Катанян:

«В 1926 году ЛЮ поступила работать в ОЗЕТ (Общество земледельцев евреев-трудящихся). Вскоре начались съёмки фильма "Евреи на земле", которые проводил режиссёр Абрам Роом. Он пригласил ЛЮ работать у него ассистентом».

Не будем удивляться, что Ваксберг и Катанян по-разному расшифровали название организации, в которой стала работать Лили Брик. В одиннадцатом томе 13-томного собрания сочинений Маяковского сказано, что ОЗЕТ – это «Общество землеустройства евреев-трудящихся». А в томе седьмом того же собрания сочинений даётся несколько иное истолкование этой аббревиатуры: «Общество содействия землеустройству евреев-трудящихся».

Возглавлявший КомЗЕТ Пётр Смидович продолжал входить в самую верхушку большевистской иерархии. И вот тому подтверждение: 26 февраля 1926 года в повестке дня заседания политбюро стоял (одним из последних) вопрос об обследовании советских вождей медицинскими светилами:

«23. О порядке подготовки к проведению консилиума с заграничными профессорами (т. Рыков)».

Члены политбюро (а в тот день заседали Бухарин, Калинин, Зиновьев, Молотов, Рыков, Томский, Троцкий, Сталин, а также Каменев, Петровский и Рудзутак) постановили:

«23. Учредить порядок подготовки к проведению консилиума с заграничными профессорами и списки товарищей (см. приложение № 1)».

В приложении указано сорок фамилий – тех, кому надлежало «безусловно обязательно» явиться к врачам для осмотра. Кроме членов, кандидатов в члены политбюро и наркомов врачебному осмотру подлежали Клара Цеткин, Арон Сольц, Генрих Ягода, Лев Сосновский (тот самый, что был автором статьи в «Правде» о «маяковщине»), Надежда Крупская и Пётр Смидович. Стало быть, Пётр Гермогенович входил в число сорока самых-самых выдающихся большевиков.

Что же касается Маяковского, то, по свидетельству Ваксберга:

«Маяковский уже был членом ОЗЕТа, носил его значок, посвятил "товарищам из ОЗЕТа" стихотворение "Еврей". Он прочёл его на большом литературном вечере в Колонном зале Дома Союзов "писатели народов СССР – ОЗЕТу"».

Ещё добавим, что, находясь в Америке, Маяковский тесно общался с членами общества ИКОР (с Шахно Эпштейном, Леоном Тальми и другими). ИКОР был создан в 1924 году и активно взаимодействовал с советским ОЗЕТом. Название общества («Jewish Colonisation in Russia») было подобрано так, чтобы быть созвучным слову «Икар» (в переводе с иврита – «пахарь»).

Лили Брик писала, что Маяковский…

«… помог ОЗЕТу устроить гигантский писательский вечер, сбор от которого пошёл целиком на еврейские колонии».

Пройдёт совсем немного лет, и эта еврейская организация исчезнет из советской истории (как пристанище «врагов народа»), и её вскоре совсем забудут. Поэтому Ваксберг и написал:

«… о членстве Маяковского в ОЗЕТе не вспомнит ни один его биограф (в "Хронике жизни и деятельности", написанной В.А.Катаняном, есть лишь упоминание о чтении стихотворения в Колонном зале)».

 

Стихи и проза

Вечер в Колонном зале («Писатели народов СССР – ОЗЕТу») состоялся осенью (17 ноября 1926 года), а съёмки фильма «Евреи на земле» проходили летом.

Выражение «съёмки фильма» по современным представлениям может у кого-то вызвать ощущение чего-то грандиозного. На самом же деле всё обстояло гораздо скромнее. Фильм был документальный – всего две части (двадцать минут). Это примерно 5–6 сюжетов нынешней программы теленовостей, которые в наши дни вполне можно снять в течение одного светового дня.

Автором сценария фильма был Виктор Шкловский. Маяковский написал текст титров, которые разъясняли происходившее на экране. Очень короткие фразы занимали всего одну страничку. Если поставить их друг за другом, они и вовсе займут полстраницы.

Пока шли съёмки, один из инициаторов этой шумной кампании, прославлявшей деятельность ОЗЕТа, Ицхак Рабинович, был приговорён к трём годам ссылки в Кзыл-Орду Казахской АССР РСФСР и отправлен туда по этапу.

Когда съёмки закончились, Лили Брик поехала на южный берег Крыма в курортный посёлок Чаир. Об этом – Бенгт Янгфельдт:

«После съёмок она провела с Маяковским четырнадцать дней в пансионате "Чаир"».

Это утверждение не совсем точно – ведь роман Александра Краснощёкова с Лили Брик продолжался. Перед тем как приступить к своей новой работе в Хлопковом комитете, Александр Михайлович решил отдохнуть в Крыму, где его ждала Лили Юрьевна, и отправился к крымский посёлок Чаир. Туда же (тоже на отдых) приехал и Маяковский.

Аркадий Ваксберг:

«Среди роз и кипарисов около двух недель провели вместе две пары: Лиля с Краснощёковым и Маяковский, который тут же, в Чаире, познакомился с молодой харьковской студенткой Наташей Хмельницкой и начал за ней ухаживать на виду у всех. Лили не только не препятствовала этому тривиальному курортному роману – скорее, поощряла его: с первой же минуты она безошибочно определила, что чем-то серьёзным здесь и не пахнет…»

Роман же Лили Брик и Краснощёкова между тем подходил к своему завершению. Ваксберг пишет:

«В сущности, это было прощание с подходившей к концу любовной историей. Она и так уже длилась неимоверно долго – по Лилиным меркам. Впереди маячила новая, и тоже, разумеется, кратковременная любовь».

А Маяковский тогда вновь увлёкся кинематографом. За следующие три года он напишет девять сценариев (экранизированы только два). Один из них называется «Как поживаете?». В нём, как в пьесе «Владимир Маяковский» и в поэме «Человек», главный герой носит имя автора.

Тем же летом (22 августа) газета «Известия ЦИК» опубликовала стихотворение Маяковского «Товарищу Нетте – пароходу и человеку». Заканчивалось оно так:

«В наших жилах – / кровь, а не водица.

Мы идём / сквозь револьверный лай,

чтобы, / умирая, / воплотиться

в пароходы, / в строчки / и в другие долгие дела.

Мне бы жить и жить, / сквозь годы мчась,

но в конце хочу – / других желаний нету —

встретить я хочу / мой смертный час

так, / как встретил смерть / товарищ Нетте».

Вернувшись 26 августа в Москву, Маяковский написал фининспектору 17-го участка Мосфинотдела заявление с просьбой снизить сумму начисленного ему налога (2335 рублей 75 копеек). Про эту сумму поэт написал, что она «чудовищна и платить её я совершенно не в состоянии». В числе прочих скрупулёзно указанных расходов значилось:

«15. Библиография полного собрания сочинений – 200 р.».

В комментариях в 13-томном собрании сочинений Маяковского сказано:

«Библиографию по просьбе поэта составили В.А.Силлов (первый вариант) и П.В.Незнамов (окончательный текст)».

Вновь нам попадается фамилия поэта-лефовеца Владимира Александровича Силлова. Не будем забывать его – он нам ещё встретится.

31 августа журнал «Новый зритель» опубликовал ответы на анкету об отношении литераторов к кино. Маяковский высказался так:

«С завтрашнего дня я рассчитываю начать вертеться на кинофабрике, чтобы, поняв кинодело, вмешаться в осуществление своих сценариев».

Зачем автору сценариев надо было вмешиваться в процесс создания фильма, Маяковский ответил через месяц – в письме, направленном в ВУКФУ (Всеукраинское кинофотоуправление):

«Считаю нужным ещё раз повторить, что результат постановок моих сценариев решающе зависит от способности режиссёра, так как европейский тип моих сценариев (монтаж кадров, а не фабульное развитие) у нас нов».

Обратим внимание, Маяковский считал, что у его сценариев «европейский тип», то есть как бы продвинутый вперёд, передовой, не такой, как у остальных авторов, которые от Европы отстали.

 

События политические

Корнелий Зелинский:

«Возвратившись из Парижа в сентябре 1926 года, я привёз Маяковскому привет от Эльзы Триоле… Но не застал поэта в Москве».

У Маяковского, как мы уже говорили, в 1926 году зарубежных вояжей не было. В книге Аркадия Ваксберга об этом написано так, словно речь идёт не о событиях 90-летней давности, а о наших нынешних днях, когда за рубеж может отправиться любой – были б на то возможности и желание:

«В 1926 году ни Лиля, ни Маяковский за границу не поехали. Возможно, не было повода. <…> И вот что ещё вероятно: не было – денег. Но главное – исключительно важные перемены в жизни Лили и Маяковского требовали какой-то внутренней сосредоточенности и душевного успокоения».

Но на этот раз за границу Лили Брик и Владимир Маяковский не поехали вовсе не из-за отсутствия денег (не за свой же счёт они разъезжали по зарубежью!) и не из-за отсутствия повода. Их туда просто не отправили. По причинам достаточно веским.

Вот эти причины. У Коминтерна появился новый руководитель – Николай Бухарин. А 29 июля 1926 года на заседании политбюро, на котором присутствовали Калинин, Рудзутак, Рыков, Сталин и Троцкий, а также кандидат в члены политбюро Каменев и член ЦК РКП(б) Раковский, были приняты кадровые решения, касавшиеся ВСНХ и ОГПУ:

«9. а) Назначить председателем ВСНХ т. Куйбышева.

б) Назначение т. Куйбышева подвергнуть голосованию членов ЦК путём опроса.

в) Назначить председателем ОГПУ т. Менжинского».

С приходом новых руководителей в столь важные государственные учреждения (Коминтерн, ВСНХ и ОГПУ) должна была измениться и проводимая этими ведомствами политика. Но сначала предстояло определиться с приоритетными задачами и целями. Поэтому с зарубежными поездками рядовых сотрудников ОГПУ можно было немного повременить.

Борис Бажанов:

«После длительной и постоянной тренировки мозги членов коммунистической партии твёрдо направлены в одну определённую сторону. Не тот большевик, кто читал и принял Маркса (кто в самом деле способен осилить эту скучную и безнадёжную галиматью?), а тот, кто натренирован в беспрерывном отыскивании и преследовании всяких врагов. И работа ГПУ всё время растёт и развивается как нечто для всей партии нормальное – в этом и есть суть коммунизма, чтобы беспрерывно хватать кого-нибудь за горло; как же можно упрекать в чём-либо ГПУ, когда оно блестяще с этой задачей справляется? Я окончательно понимаю, что дело не в том, что чекисты – мразь, а в том, что система (человек человеку волк) требует и позволяет, чтобы мразь выполняла эти функции».

В августе на очередном заседании политбюро (присутствовали Калинин, Рыков, Рудзутак, Сталин, Троцкий и Каменев) была рассмотрен ещё один кадровый вопрос:

«7. Заявление т. Каменева об отставке (см. приложение № 3)».

После той жесточайшей критики, которой подвергся Каменев в последней речи Дзержинского, он не счёл возможным оставаться членом Совнаркома – главой наркомата внешней и внутренней торговли (НКТ). Все свои соображения он изложил в заявлении, которое и было помещено в «Приложение № 3». Адресовалось оно «всем членам и кандидатам политбюро» и начиналось со слов «Уважаемые товарищи». Далее Каменев писал, что критика в его адрес…

«… безответственно используется для дискредитации меня уже не как НКТорга, а как лица, связанного с известной политической линией в партии…

Я понимаю, что при сложившейся в партии обстановке мне должна быть предоставлена работа более исполнительского характера. <…> Подобную работу я буду исполнять по указанию партии, как она прикажет.

Л.  Каменев

23. VII.26».

Члены политбюро постановили:

«7. а) Освободить т. Каменева от работы в Наркомторге.

б) Назначить Народным Комиссаром Внешней и Внутренней торговли т. Микояна.

в) Настоящее постановление (в обеих его частях) подвергнуть голосованию путём опроса всех членов ЦК».

Так как некоторые большевистские вожди были категорически против того, чтобы последний доклад Дзержинского на объединённом пленуме ЦК и ЦКК, касавшийся сугубо внутрипартийных дел, публиковать во всесоюзной печати, этот вопрос тоже был поставлен на обсуждение:

«21. Об опубликовании работ пленума ЦК и ЦКК (политбюро от 2.VII.26., приказ № 44, параграф 9) (т. Троцкий)».

Большинством голосов политбюро постановило:

«21. Опубликование речи т. Дзержинского считать правильным».

Больше всех это постановление обидело, конечно же, Льва Каменева. И он тут же подал новое заявление:

«24. Просьба т. Каменева об отпуске на два месяца для лечения (т. Каменев)».

К сожалению, в протокол не внесены (хотя бы вкратце) те слова, которые кремлёвские вожди высказали своему бывшему соратнику, изгнанному ими со всех ответственных постов. До наших дней дошла всего одна фраза:

«24. Отложить до следующего заседания».

А Борис Глубоковский, находившийся (по делу «Ордена русских фашистов») в соловецком концлагере, в это время писал роман «Путешествие из Москвы в Соловки», который вскоре будет напечатан в лагерном журнале «Соловецкие острова».

 

Осень 1926-го

20 сентября в Большой аудитории Политехнического музея Маяковский прочёл доклад «Как писать стихи». В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» приводятся воспоминания об этом вечере Г.Калашникова:

«Маяковский получил на вечере записку: "Маяковский, вы не уважаете своих слушателей и не считаетесь с ними. На эстраде вы ведёте себя, как дома, разгуливаете, снимаете пиджак. Согласитесь, что это непристойно!" Маяковский громко прочитал эту записку.

– Слушателей своих я уважаю, – резко сказал он, – а вот автор этой записки не уважает ни меня, ни мою работу. Он упрекает меня в непристойности. Скажите, какой благовоспитанный юноша! Каждый токарь, фрезеровщик, столяр, когда он становится к своему станку или верстаку, снимает пиджак. Так ему сподручнее работать. Автор этой записки сидит в зале и только меня слушает, а я работаю, утомляюсь, и без пиджака мне работать удобней. Надо, товарищи, уважать немножко и работу поэта.

Зал разразился на эту реплику Маяковского громкими аплодисментами».

Афиша творческого вечера В.Маяковского «Как писать стихи» 20 сентября 1926 г.

30 сентября в той же аудитории Политехнического музея проходил диспут о хулиганстве. Ленинградская «Красная газета» написала:

«Маяковский, выступивший в заключение, рекомендовал побольше и посерьёзнее заниматься боксом, для того чтобы каждый мог дать отпор любому хулигану».

Газета «Известия»:

«Заканчивая своё слово, тов. Маяковский зачитывает стихотворение "Хулиган", подчёркивая его конец».

Финал стихотворения звучит так:

«Когда / у больного / рука гниёт —

не надо жалеть её.

Пора / топором закона / отсечь

гнилые / дела и речь!»

В это время в Московском Художественном театре вовсю шли репетиции спектакля по пьесе Михаила Булгакова «Дни Турбиных» (сначала она называлась «Белой гвардией»). «Пролетарская» общественность советской столицы устроила невероятнейшую травлю пьесы и готовившегося спектакля. Маяковский в этой травле принял самое активное участие.

Вечером 2 октября 1926 года в Москве, в Коммунистической академии, состоялся диспут на тему «Театральная политика советской власти», на котором с докладом выступил нарком по просвещению А.В.Луначарский. Из пяти ораторов, принявших участие в обсуждении вопроса, предпоследним был Маяковский.

Так как утром того же дня в Художественном театре прошла генеральная репетиция «Дней Турбиных», своё выступление Владимир Владимирович начал так:

«Товарищи, здесь два вопроса: прежде всего, академический доклад товарища Луначарского о политике Наркомпроса в области театрального искусства, а второй – это специальный вопрос о пьесе Булгакова "Белая гвардия", поставленной Художественным театром».

На генеральной репетиции Маяковский не был, содержания булгаковской пьесы не знал, но «второму вопросу» посвятил больше половины своего выступления.

Что же он мог сказать, если в существе дела не разобрался?

По Москве тогда ходили упорные слухи о том, что премьеры, назначенной на 5 октября, не будет, так как спектакль запретят. И Маяковский присоединился к тем, кто разносил крамольную постановку в клочья, сказав, что для Художественного театра…

«… это правильное логическое завершение: начали с тётей Маней и дядей Ваней и закончили "Белой гвардией"».

В зале раздался смех, и воодушевлённый поэт, назвав пьесу «нарывом» («вылезшая, нарвавшая "Белая гвардия"»), добавил менторским тоном:

«Мы случайно дали возможность под руку буржуазии Булгакову пискнуть – и пискнул. А дальше мы не дадим».

Маяковский произнёс эти карающие фразы так, словно занимал какой-то важный ответственный пост, и от него зависело, допускать или не допускать до советских зрителей пьески сомнительного буржуазного пошиба.

Кто-то из сидевших в зале тут же спросил:

«– Запретить?»

Маяковский ответил:

«– Нет, не запретить. Чего вы добьётесь запрещением? Что эта литература будет разноситься по углам и читаться с таким удовольствием, как я двести раз читал в переписанном виде стихотворения Есенина».

Из зала выкрикнули:

«– Это для любителя!»

Маяковский ответил:

«– Это для человека, который интересуется. Если на всех составлять протоколы, на тех, кто свистит, то введите протоколы и на тех, кто аплодирует. Бояться протоколов с той и с другой стороны не приходится».

Так о чём же всё-таки говорил на этом диспуте Маяковский?

Против чего выступал?

Что и кого поддерживал?

Понять (читая стенограмму) суть его выступления очень трудно. Ведь получается, что он был и против «Белой гвардии» и против её запрещения.

Вероника Полонская

Свою речь Владимир Владимирович завершил словами о ЛЕФе:

«Мы бы хотели от товарища Луначарского по отношению к тем писателям, которые бьются за лозунги и плакаты, за революционное, за лефовское искусство, слышать: "Да здравствует ваша политическая работа, и побольше вашей политической работы и к чёрту аполитичность!" Вот это мы хотели бы слышать».

Зал вновь разразился аплодисментами, и Маяковский, повторивший (в который уже раз!) лефовские притязания на лидерство в области литературы и искусства, гордо покинул трибуну.

В августе-сентябре 1926 года журнал «Новый мир» опубликовал статью Маяковского «Как делать стихи?». В ней Владимир Владимирович сразу заявлял:

«Я должен писать на эту тему…

Я хочу написать о своём деле не как начётчик, а как практик…

Ещё раз очень решительно оговариваюсь: я не даю никаких правил для того, чтобы человек стал поэтом, чтобы он писал стихи. Таких правил вообще нет. Поэтом называется человек, который именно и создаёт эти самые поэтические правила ».

Статья довольно большая – в 12-ом томе собрания сочинений Маяковского она занимает 36 страниц.

И сразу вспоминается небольшое стихотворение Константина Бальмонта «Как я пишу стихи» (из сборника «Фейные сказки»):

«Рождается внезапная строка,

За ней встаёт немедленно другая,

Мелькает третья ей издалека,

Четвёртая смеётся, набегая.

И пятая, и после, и потом,

Откуда столько, я и сам не знаю,

Но я не размышляю над стихом,

И, правда, никогда – не сочиняю».

В 1926 году начались съёмки фильма «Стеклянный глаз», о котором Лили Брик написала:

«Эту пародию на коммерческий игровой фильм, которыми были тогда наводнены экраны, и агитацию за кинохронику я сняла вместе с режиссёром В.Л.Жемчужным на студии "Межрабпромфильм" по нашему с ним сценарию».

Нам этот фильм интересен тем, что на одну из главных ролей…

Аркадий Ваксберг:

«На одну из главных ролей была приглашена никому тогда ещё не известная молоденькая и необычайно прелестная Вероника Полонская, дочь одного из известнейших актёров дореволюционного русского кино Витольда Полонского. Лиля очень ей протежировала, как всегда это делала, встречая способных и нуждающихся в поддержке людей…»

Запомним эту «молоденькую и необычайно прелестную» актрису! Через три года и Владимир Маяковский обратит на неё внимание.

 

Сталин и Моисей

В октябре 1926 года Маяковский вновь отправился в Ленинград и 5 числа выступил там с докладом «Как делать стихи?». Вечерний выпуск ленинградской «Красной газеты» на следующий день сообщил:

«Час своего времени и внимания поэт подарил совершенно зрящному делу: разносу дрянной книжки Шенгели о стихотворчестве. Ну стоит ли ездить по городам Союза, выступать перед всякими аудиториями, чтобы… стрелять из пушек по воробьям? Право, молоть большими жерновами маленьких пауков и тараканов не дело большого поэта».

Как видим, опять лекционная деятельность Маяковского названа стрельбой «из пушек по воробьям».

«Красная газета»:

«Остальное время было поделено между перерывами, записками и стихами. Это большая радость – слушать прекрасное чтение автора, улавливать его интонации, проникаться его образами, сливаться с его ритмом и вдруг понять какую-то большую цельность задуманного и словесно воплощённого куска переживаний поэта… Маяковский-поэт убедителен, как стихия, которую он чувствует и умеет неподражаемо передать».

Тем временем в стране произошло чрезвычайное событие – 23 и 26 октября состоялся ещё один Объединённый пленум ЦК и ЦКК ВКП(б), который вывел из членов политбюро Льва Троцкого, а из кандидатов в члены политбюро – Льва Каменева. Таким образом, все три лидера «Новой оппозиции» перестали быть вождями большевиков.

Откликнулся ли на это судьбоноснейшее для страны событие Маяковский?

Прямых свидетельств на то, что такой отклик существует, нет. Но в октябрьском номере журнала «Крокодил» было помещено стихотворение Маяковского под названием «Три хулигана». Начиналось оно так:

«По улицам, / посредине садов,

меж сияющих клубных тетерей

хулиганов / различных сортов

больше, / чем сортов бактерий.

Из мордоворотной плеяды их

я выбираю троих».

Последние две строки в «Крокодиле» напечатаны не были.

О каких же «хулиганах» писал Маяковский? После приведённого нами вступления в стихотворении говорится:

«По окончании / рабочего дня,

стакан кипячёной зажав в кулачике,

под каждой крышей Союза бубня,

докладывают докладчики.

Каждая тема – / восторг и диво —

вмиг выясняет вопросы бытья…

Иди и гляди – / не жизнь, / а лилия.

Идиллия».

Эти строки явно намекают на политическую ситуацию в стране, когда Троцкий тянул всех в одну сторону, Зиновьев с Каменевым завлекали народ в другую, а сталинское «большинство ЦК» звали страну отправиться по совсем иному пути. Троцкисты заявляли, что только они приведут СССР к процветанию. Зиновьевцы рекламировали свой вариант развития событий. А с ними со всеми категорически на соглашались «цекисты», сторонники генсека Сталина, указывая на третью дорогу. То есть стихотворение Маяковского представляло читателям как бы три типа «докладчиков».

Дальше следовали такие строки:

«А пока / докладчики преют,

народ почему-то / прёт к Левенбрею».

«Левенбрей» – это марка популярного в те годы пива. И Маяковский описывал одного из наиболее характерных представителей народа – простого рабочего парня. У него…

«… один кулак – / четыре кило…

Мат, / а не лекции / соки корней его…

Лозунг дня – / вселенной в ухо! —

всё, что знает башка его дурья!

Бомба / из матерщины и ухарств,

пива, / глупости / и бескультурья».

Этот парень был одним из тех троих, кого имел в виду Маяковский, называя своё стихотворение «Три хулигана».

В комментариях к этому стихотворению в седьмом томе собрания сочинений поэта сказано:

«По-видимому, Маяковский предполагал вывести в последующих стихах ещё два типа хулигана. Замысел этот остался неосуществлённым».

А может быть, «хулиганами» поэт считал тех «докладчиков», которые намеревались повести за собой народ, любивший пиво «Левенбрей»? Трудно сказать. Но в издававшийся тогда пятый том собрания своих сочинений Маяковский внёс этот стих под заголовком «Тип» (так и хочется расшифровать это слово как «Троцкий и прочие»).

Завершающее четверостишие звучало весьма неопределённо, и было совершенно непонятно, к чему призывал поэт, к кому именно он обращался. Ведь последние две строки призывали «докладчиков» (цекистов и оппозиционеров) вести свою пропаганду повеселее:

«Надо помнить, / что наше тело

дышит / не только тем, что скушано, —

надо / рабочей культуры дело

делать так, / чтоб не было скушно».

Иными словами, стихотворение очень и очень странное. Даже сегодня его сходу не растолкуешь. Не пытался ли тут Маяковский передать точку зрения на положение в стране и Осипа Брика, ставшего оппозиционером? Но так как сам поэт в ситуации ещё не совсем разобрался (не понял Брика или не согласился с ним), его стих и получился немного двусмысленным.

1 ноября Владимир Владимирович был уже в Харькове и там в Драматическом театре читал лекцию «Как делать стихи?». Местная газета «Пролетарий» написала:

«Хотя афиша обещала научить писать стихи в пять уроков, никаких рецептов лектор не дал.

– Собственно, моя задача, – съязвил он, – не научить писать стихи в пять уроков, а отучить – в один».

Журнал «Сiлькор Украiни»:

«Маяковский окончил свою лекцию такими словами: "Необходима огромная, нечеловеческая работа над собой, необходимо изучать, исследовать опыт других писателей. Можно было бы всем тем, кто хочет стать писателем, сказать:

– Ты готов вынести все невзгоды этого ремесла, ты готов работать долгие годы, готов заболеть в поисках новой рифмы и поэтического образа? Если готов – тогда просим”».

3 ноября 1926 года на пост председателя ЦКК) ВКП(б) (Центральной Контрольной комиссии) был назначен Георгий Константинович Орджоникидзе. Это назначение неожиданно коснулось и Надежды Аллилуевой, жены Иосифа Сталина. Об этом – Борис Бажанов (он называл Надежду Сергеевну Надей, они были ровесниками):

«Когда Орджоникидзе стал председателем ЦКК, он взял к себе Надю третьим секретарём… Зайдя как-то к Орджоникидзе, я в последний раз встретился с Надей. Мы с ней долго и по-дружески поговорили. Работая у Орджоникидзе, она ожила – здесь атмосфера была приятная, Серго был хороший человек. Он тоже принял участие в разговоре; он был со мною на ты, что меня немного стесняло – он был на двадцать лет старше меня (впрочем, он был на ты со всеми, к кому питал мало-мальскую симпатию). Больше я Надю не видел».

В это время сидевший в Соловках политзаключённый Борис Глубоковский закончил писать книгу «49. Материалы и впечатления». Цифра «49» – это номер статьи Уголовного кодекса о социально-вредных элементах. Книгу напечатал УСЛОН (Управление Соловецкого лагеря особого назначения).

А в московском Доме печати 19 ноября проходил диспут о богеме. Газета «Вечерняя Москва» сообщила читателям:

«Последним из оппонентов говорит Вл. Маяковский. Ему надоела сама тема о богеме… Прежняя богема была иной: в ней люди собирались не для того, чтобы выпить за одним столом, а перебрасываться остроумными талантливыми словами, обсуждать общие интересы, уметь воевать за новое и протестовать. Нынешний богемец это тот, кто со всеми согласен, кто меланхолически пьёт пиво».

Журнал «На литературном посту» (№ 1 за 1927 год) добавил и такие слова поэта:

«У нас же сейчас не богема, а мелкая скука мелких людишек, разгильдяйство, гипертрофия самомнения и потрясающее количество гениев, выросших в 24 часа. На эту "богему" просто плюнуть надо».

Эти слова поразительно точно совпадают с тем, что говорилось в стихотворении «Три хулигана», которое было явно навеяно поэту Осипом Бриком.

Вернувшийся из Парижа Корнелий Зелинский встретился с Маяковским лишь в конце осени:

«Мы увиделись уже в середине или в конце ноября, столкнувшись почти у ворот его дома на Лубянском проезде.

– Послушайте! – пробасил Маяковский. – Вы мне очень нужны. Вы возложили на меня бремя ответственности за вашу жизнь. Когда случилась эта история – я прочитал о ней в газетах в Ростове во время поездки – я тотчас подумал о вас: вот-де выбрал вам спутника для оевропеивания. Впрочем, мы оба с вами можем гордиться таким знакомством».

Вскоре Владимир Владимирович вновь укатил на юг. И 29 ноября прислал из Краснодара письмо Лили Брик:

«Дорогой-дорогой, милый

родной и любимый кисячий детик лис.

Я дико скучаю по тебе и ужасно скучаю по вас всех (по "вам всем"?)».

К словам «кисячий детик лис» Маяковский добавил примечания:

«Так назыв<аемое> солнышко».

К словам «вам всем»:

«Попроси Осю прокорректировать».

С 22 по 29 ноября у Маяковского было девять выступлений, и он написал:

«Езжу как бешеный.

Уже читал: Воронеже, Ростове, Таганроге, опять Ростове, Новочеркасске и опять два раза в Ростове, сейчас сижу Краснодаре, вечером буду уже не читать, а хрипеть – умоляю устроителей, чтоб они меня не возили в Новороссийск, а устроители меня умоляют, чтоб я ехал ещё и в Ставрополь».

По поводу города Ростова, где он пробыл три дня, и где «прорвались и соединились в одно канализационные и водопроводные трубы», Маяковский с грустью написал:

«Я и пил нарзан, и мылся нарзаном, и чистился – ещё и сейчас весь шиплю.

Чаев и супов не трогал целых три дня.

Такова интеллектуальная жизнь.

С духовной и романтической стороной тоже не важно…

Опасно жить, как говорит писательница Эльза Триоле».

А теперь перейдём к любовным увлечениям Лили Брик. Хотя нас они (в отличие от других биографов Маяковского) почти совсем не интересуют, но чувство, которое ожидало её впереди, заслуживает того, чтобы задержать на нём внимание.

Но сначала – небольшая, но очень забавная предыстория о том, как отнёсся к удалению из политбюро Троцкого, Зиновьева и Каменева тогдашний придумщик политических анекдотов Карл Радек.

Борис Бажанов:

«Когда Сталин удалил Троцкого и Зиновьева из Политбюро, Радек при встрече спросил меня: “Товарищ Бажанов, какая разница между Сталиным и Моисеем? Не знаете. Большая: Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро”».

А Яков Блюмкин встречал Новый год в столице Монголии Улан-Баторе, куда его направили представителем ОГПУ в этой стране – ведь вторая экспедиция Николая Рериха тоже закончилась ничем (в столицу Тибета, священный город буддистов Лхасу, путешественников не пустили).

Очень скоро Блюмкин стал Главным инструктором по государственной безопасности Монгольской республики. На новогоднем банкете в ЦК Монгольской народной партии он выпил лишнего и полез целоваться с высоким монгольским начальством, заставляя всех провозглашать тосты за Одессу-маму. Портрету Ленина, что красовался посреди банкетного зала, Блюмкин отдал пионерский салют, но затем его неожиданно стошнило на изображение советского вождя. Однако Главному инструктору по государственной безопасности Монголии всё сошло с рук.

Вот в этот-то момент (когда год 1926-ой подходил к концу) у Лили Брик возникло и начало разгораться новое чувство.

 

Юбилейный год

1 января 1927 года газета «Известия ЦИК» напечатала стихотворение Маяковского «Наше новогодие»:

«"Новый год!" / Для других это просто:

о стакан / стаканом бряк!

А для нас / новогодие – / подступ

к празднованию / Октября.

Мы / летa / исчисляем снова —

не христовый считаем род.

Мы / не знаем "двадцать седьмого",

мы / десятый приветствуем год…

Всё, что красит / и радует, / всё —

и словa, / и восторг, / и погоду —

всё / к десятому припасём,

к наступающему году».

А Борис Бажанов, покинувший свой невероятно высокий пост в политбюро ЦК ВКП(б), про этот отрезок времени потом написал:

«Забавно, что никто не знает толком, продолжаю ли я быть за сталинским секретариатом или нет, ушёл я или не ушёл, а если ушёл, то вернусь ли (так бывало с другими – например, Товстуха как будто ушёл в Институт Ленина, ан смотришь, снова в сталинском секретариате, и даже прочнее, чем раньше). Но я-то хорошо знаю, что ушёл окончательно; и собираюсь уйти и из этой страны.

Теперь я смотрю на всё глазами внутреннего эмигранта. Подвожу итоги».

А жизнь в стране Советов тем временем продолжалась.

3 января в театре имени Мейерхольда состоялся диспут о только что поставленном спектакле по пьесе Гоголя «Ревизор». На режиссёра дружно обрушились критики, изумлённые тем, что он взялся ставить такое старьё и поставил спектакль, совершенно непонятный пролетарским массам. Маяковский взял Всеволода Эмильевича под защиту, сказав:

«Нужно ли ставить "Ревизора"? Наш ответ – лефовский ответ – конечно, отрицательный. "Ревизора" ставить не надо. Но кто виноват, что его ставят? Разве один Мейерхольд? А Маяковский не виноват, что аванс взял, а пьесу не написал? Я тоже виноват. А Анатолий Васильевич Луначарский не виноват, когда говорит "Назад к Островскому"? Виноват».

А под финал своего выступления Владимир Владимирович и вовсе как бы заслонил режиссёра своей могучей фигурой:

«При первых колебаниях, при первой неудаче, проистекающей, может быть, из огромности задачи, собакам пошлости мы Мейерхольда не отдадим».

9 января «Правда» в отчёте об этом диспуте привела слова наркома Луначарского:

«Когда ругают спектакль за то, что он якобы непонятен массам – это угодничество отсталым слоям. Наша обязанность – поднимать массы…

Вероятно, споры о “Ревизоре” ещё продолжатся. Что же – поспорим».

В том же январе поэт Василий Князев («Красный звонарь», как он сам себя называл) отправил письмо А.М.Горькому и поместил в нём стихотворные строки, в которых сетовал на своё нерадостное существование:

«В 40 лет

В будущее даль – пуста,

Суета сует

И всяческая суета…

Новый свет

Ленина ли, Христа —

Суета сует

И всяческая суета».

В январе вышел и первый номер нового журнала лефовцев, о котором поэт Пётр Незнамов написал:

«“Новый Леф” начал издаваться с января 1927 года и выходил два года подряд».

Безымянная передовая статья (под ней стояла подпись: «Читатель!») была написана Маяковским (главным редактором журнала). В передовице говорилось:

«Мы выпустили первый номер "Нового Лефа".

Зачем выпустили? Что нового? Почему Леф?

Выпустили потому, что положение культуры в области искусства за последние годы дошло до полного болота.

Рыночный спрос становится у многих мерилом ценности явлений культуры».

Последняя фраза и в начале XXI века звучит весьма актуально.

Были в передовой статье и такие слова:

«Леф – журнал – камень, бросаемый в болото быта и искусства, болото, грозящее достигнуть самой довоенной нормы!»

Заканчивалась передовица так:

«"Новый Леф" – продолжение нашей всегдашней борьбы за коммунистическую культуру.

Мы будем бороться и с противниками нашей культуры, и с вульгаризаторами Лефа, изобретателями "классических конструктивизмов" и украшательского производственничества.

Наша постоянная борьба за качество, индустриализм, конструктивизм (т. е. целесообразность и экономию в искусстве) является в настоящее время параллельной основным политическим и хозяйственным лозунгам страны и должна привлечь к нам всех деятелей новой культуры».

 

Готовясь к вояжу

Как бы желая проверить, правильно ли переориентировались лефовцы, торжественно объявившие в журнале «Новый Леф» о том, что они начинают бросать камни «в болото быта и искусства», Маяковский решил вновь выступить в разных городах Союза.

Павел Лавут:

«Это было в январе 1927 года. Я советовал дождаться навигации, чтоб соединить приятное с полезным. "Сейчас морозные дни. Придётся передвигаться и в бесплацкартных вагонах. Утомительные ночные пересадки…", – говорил я Маяковскому. Но он продолжал настаивать, и меня буквально ошарашил:

– Во-первых, не люблю речных черепах, а во-вторых – это не прогулка, а работа с засученными рукавами».

В самом начале января лефовцы написали заявление в главный партийный орган страны. Документ, подписанный Владимиром Маяковским и Сергеем Третьяковым, был вручён лично Глебу Максимилиановичу Кржижановскому, председателю комиссии по улучшению быта писателей.

«В отдел печати ЦК ВКП(б)

В комиссию по улучшению быта писателей

В Федерацию объединений советских писателей

От литературного объединения ЛЕФ

Заявление

Писатели Лефа настаивают на включении в "Федерацию объединений советских писателей" объединения Леф на равных основаниях с 3 уже вошедшими союзами (ВАПП, Союз писателей и Союз крестьянских писателей) и на предоставлении Лефу 7 мест в совете Федерации».

Поданный в ЦК документ завершал «список работников Лефа» – 38 фамилий, после которых стояло: «и мн.<огие> др.<угие>».

Лили Брик в списке не упомянута. Зато после Сергея Эйзенштейна, Дзиги Вертова и Сергея Юткевича (двадцать восьмым работником Лефа) назван и Владимир Силлов.

Вручив Кржижановскому лефовское заявление, лидер лефовцев долго беседовал с большевистским вождём.

11 января нарком Луначарский выдал Маяковскому официальную бумагу, удостоверявшую, что поэт едет в Казань, Самару, Саратов, Нижний Новгород, Пензу, Ташкент, Баку, Тифлис, Кутаис и Батум «для чтения лекций по вопросам искусства и литературы».

А 12 января «Правда» опубликовала «Злые заметки» Николая Бухарина, в которых громилось творчество Сергея Есенина:

«Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого “национального характера”. Мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще… И всё-таки в целом есенинщина – это отвратительная напудренная и нагло раскрашенная российская матерщина, обильно смоченная пьяными слезами и оттого ещё более гнусная…

… советские устремления… оказались совсем не по плечу Есенину…»

Статью Бухарина Маяковский прочёл и 14 января (читая свою первую лекцию в московском Политехническом музее) высказался и о «советских устремлениях», оказавшихся «не по плечу Есенину». Доклад поэта-лефовца назывался «Даёшь изящную жизнь!». Даже «Комсомольская правда», опубликовавшая на следующий день отчёт об этой лекции, не рискнула употребить слово «даёшь» (с ним будённовцы обычно мчались в атаки) – статья была названа «Долой изящную жизнь (Маяковский за канареек)». В ней говорилось:

«Маяковский дотошным взором обвёл переполненный зал Политехнического музея и сразу же, потрясая своим огромным кулаком, обрушился на "изящную жизнь".

– Мне ненавистно всё то, что осталось от старого, от быта заплывших жиром людей "изящной жизни". "Изящную жизнь" в старые времена поставляла буржуазная культура, её литература, художники, поэты. Старые годы шли под знаком дорогостоящей моды, и всё то, что было дёшево и доступно, считалось дурным тоном, мещанством.

Сам Маяковский неоднократно сворачивал головы "канарейкам", громил кисейные занавески и пыхтящий самоварчик. Но теперь…

– Я за канареек, я утверждаю, что канарейка и кисейные занавески – большие революционные факты. Старые канарейки были съедены в 19-м году, теперь канарейка приобретается не из-за "изящной жизни", она покупается за пение, покупается населением сознательно.

Мы стали лучше жить, показался жирок, и вот снова группки делают "изящную жизнь"…

Это приспосабливаются те, кто привык приглядываться к плечикам, не блестят ли на них эполетики.

Поэты тоже не отстают…

Так стараются выполнить "заказ" старые специалисты. Маяковский против них .

–  Пролетариат сам найдёт то, что для него изящно и красиво ».

Эти слова Маяковского свидетельствовали о том, что между поэтом-лефовцем и главным его советчиком Осипом Бриком что-то произошло. Ещё не совсем ясное, пока ещё трудноразличимое. Ведь это Осип Максимович убеждал Владимира Владимировича быть сторонником профессионалов-«спецов» и настраивал против «канареек» и «кисейных занавесок». А теперь вдруг поэт-лефовец выступил против «старых специалистов», передавая пролетариям право самим решать, что для них «изящно и красиво». Какая-то кошка явно пробежала между главой Лефа и его главным идеологом.

Из-за чего рассорились давние друзья, сведений не сохранилось. То ли «оппозиционер» Брик слишком резко критиковал советскую власть, которую воспевал в своих стихах Маяковский, то ли соавторы пьесы «Радио-Октябрь» по-разному отнеслись к тем похвалам и к тем критическим замечаниям, которые им довелось услышать. Но Владимир Владимирович неожиданно громогласно объявил о том, что со «старым специалистом» Осипом Максимовичем ему не по пути.

Иными словами, этой лекцией Маяковский как бы начал свою собственную кампанию против тех, кто давал «заказ» на сочинение произведений, направленных против установившегося в стране режима. Очень скоро этих «заказчиков» и исполнителей их «заказов» станут называть «врагами народа».

В этом незаметно стала вырисовываться суть тогдашней советской власти.

Размышлял об этой сути и бывший секретарь политбюро Борис Бажанов:

«Суть власти – насилие. Над кем? По доктрине, прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д., и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать всё новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне – врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма – агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады – всё время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях – в этом и есть суть и пафос коммунизма».

Владимир Маяковский над всем этим вряд ли тогда задумывался. 16 января он покинул Москву и поехал в Поволжье.

В тот же день Лили Брик отправилась в очередную зарубежную поездку – на этот раз в Австрию. О её новом романе мы расскажем сразу же после её возвращения домой.

Бенгт Янгфельдт:

«Единственным свидетельством трёхнедельного пребывания в Вене – несколько телеграмм с просьбой к Маяковскому и Осипу перевести деньги. Для этого требовалось разрешение властей, и 3 февраля Маяковский сообщил, что он перевёл 295 долларов в венский Arbeiterbank, а оставшуюся часть пришлёт "наднях"».

 

Зимний вояж

Приехав в Нижний Новгород, Маяковский, видимо, сразу начал писать стихотворение, которое потом назвал «По городам Союза». Начиналось оно так:

«Россия – всё: / и коммуна, и волки,

и давка столиц, / и пустырная ширь,

стоводная удаль безудержной Волги,

обдорская темь / и сиянье Кашир.

Лёд за пристанью за ближней,

оковала Волга рот,

это красный, / это Нижний,

это зимний Новгород».

В комментариях к восьмому тому 13-томного собрания сочинений поэта даётся пояснение, что под «обдорской ширью»…

«Маяковский имел в виду пустынный Обдорский край в низовьях Оки, на широте Северного полярного круга».

А под «сияньем Кашир»…

«Имеется в виду Каширская электростанция (близ Москвы)».

17 января состоялось первое выступление поэта в Государственном театре Нижнего Новгорода. Доклад назывался «Лицо левой литературы». Афиши перечисляли тех, о ком собирался говорить Маяковский: «Асеев, Кирсанов, Пастернак, Сельвинский, Каменский и др.». Среди стихов, которые будут прочтены, значилось и «Письмо Максиму Горькому».

На следующий день Владимир Владимирович встретился с литературной группой «Молодая гвардия». Входивший в неё Борис Сергеевич Рюриков потом написал:

«Один из наших товарищей читал стихи: "Ты скажи кудрявому поэту, любишь иль не любишь ты его". Маяковский стоял и внимательно слушал. А когда чтение кончилось, он вдруг шагнул к поэту и быстрым движением руки сдёрнул с него кепку. Мы увидели наголо остриженную голову.

– Ну, зачем же вы, – бас Владимира Владимировича звучал укоризненно, – зачем вы пишете о кудрявом поэте? Раньше, до вас, так писали, а вы повторяете…

Кто-то задал ему вопрос:

– Почему, Владимир Владимирович, вы всё пишете о недостатках, о грязи, не пишете о прекрасном, о розах?

– Я не могу не писать о грязи, об отрицательном, потому что в жизни ещё очень много дряни, оставшейся от старого. Я помогаю выметать эту дрянь. Уберём дрянь, расцветут розы, напишу и о них…».

Говоря о «дряни», Маяковский явно имел в виду кампанию, начавшуюся ещё в 1926 году, а в 1927-ом разгоревшуюся с ещё большей яростью. Она была направлена против уехавшего за рубеж и не возвращавшегося на родину А.М.Горького, а также против народного артиста республики Ф.И.Шаляпина, тоже отправившегося за границу и не желавшего оттуда возвращаться.

К травле великих россиян подключился (явно по совету или даже по настоянию друзей-гепеушников) и Маяковский, написавший, как мы помним, стихотворение «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому». Оно было напечатано в январском номере журнала «Новый Леф». Автор некогда знаменитейшей «Песни о Соколе» упрекался в том, что его пребывание за границей слишком затянулось. Но какими резкими словами выражался этот упрёк:

«Алексей Максимыч, / из-за ваших стёкол

виден / Вам / ещё / парящий сокол?

Или / с Вами / начали дружить

по саду / ползущие ужи?»

Пролетарскому писателю предлагалось поскорее вернуться на рабоче-крестьянскую родину. Но опять же – какими словами:

«Говорили / (объясненья ходкие!),

будто / Вы / не едете из-за чахотки.

И Вы / в Европе, / где каждый из граждан

смердит покоем, / жратвой, валютцей!»

С певцом Шаляпиным поэт разделывался уже безо всяких оглядок на тот авторитет, который был у этого артиста. И в стихотворении о Горьком появились слова о великом певце (бесцеремонные и грубые):

«Вернись / теперь / такой артист

назад / на русские рублики —

я первый крикну: / – Обратно катись,

народный артист Республики!»

Здесь уместно вспомнить, как о Шаляпине отзывались другие россияне. Например, Зинаида Гиппиус в «Чёрных тетрадях» писала:

«22 октября 1918 года… Сего дня, входя к Горькому, Ив. Ив. (Манухин) в дверях встретил Шаляпина. Долгий разговор. Шаляпин грубо ругал большевиков, обнимая Ив. Ив-ча и тут же цинично объявляя, что ему – всё равно, лишь бы жратва была. “Получаю 7 тысяч в месяц и всё прожираю”. Милая чёрточка для биографии русской дубины. Незабвенная отвратительность».

Корней Чуковский записал в дневнике:

«5 июля 1919 г. Сегодня был у Шаляпина. Шаляпин удручён:

– Цены растут – я трачу 5–6 тысяч в день. Чем я дальше буду жить? Продавать вещи? Но ведь мне за них ничего не дадут. Да и покупателей нету. И какой ужас: видеть своих детей, умирающих с голоду.

И он по-актёрски разыграл передо мной эту сцену».

И вновь вернёмся в год 1927-ой.

В Казани, куда после Нижнего Новгорода приехал Маяковский, он выступал в Оперном театре. Газета «Красная Татария» обрисовала внешний облик поэта:

«Такой же большой и мощный, как и его образы. Над переносицей – вертикальная морщина. Тяжелый, слегка выдающийся подбородок. Фигура волжского грузчика. Голос – трибуна. Хохлацкий юмор почти без улыбки. Одет в обыкновенный совработничий пиджак, лежащий на нём мешком. На эстраде чувствует себя как дома. К аудитории относится дружески-покровительственно».

Казанская публика встретила Маяковского восторженно.

Павел Лавут:

«Казанский триумф Владимир Владимирович объяснял главным образом тем, что Казань – старинный университетский город и столица республики.

– Обязательно ещё раз сюда приеду! Столпотворение вавилонское! Только Шаляпин может сравниться со мной (Шаляпин был на устах, быть может, ещё и потому, что Казань – родина гениального артиста)».

Однако в городе, где гордились Шаляпиным и уважали Горького, Маяковский свои «антишаляпинские» и «антигорьковские» четверостишия прочесть не рискнул. Видимо, побаивался резко отрицательной реакции зрительного зала. Но, видимо, именно в Казани было сочинено последнее четверостишие к стихотворению «По городам Союза»:

«Вчерашний день / убог и низмен,

старья / премного осталось,

но сердце класса / горит в коммунизме,

и класса грудь / не разбить о старость».

 

Противодействия выступлениям

Не всё в том зимнем турне шло, как по маслу. Во-первых, Маяковский стал вдруг неважно себя чувствовать. Во-вторых, начались придирки местных партийных органов.

24 января в Народном доме имени Луначарского города Пензы должен был читаться доклад на тему «Идём путешествовать!». Местная газета «Трудовая коммуна» напомнила читателям:

«Вокруг имени Маяковского до сих пор не остыли горячие споры и литературные пересуды».

Об этом, видимо, были прекрасно осведомлены и местные власти, и Павел Лавут особо отметил:

«… в Пензе заведующий Политпросветом отказался разрешить вечер Маяковского на том основании, что ему якобы неведомо его имя. (Не скрывалось ли за этим пренебрежение к поэту?) По моей просьбе вмешался горком, и разрешение было получено. Вскоре политпросветчика освободили от работы».

Любопытный инцидент! Сразу вспоминается вояж по городам России, который совершали в царское время молодые футуристы Бурлюк, Каменский и Маяковский. Тогда выступления стихотворцев тоже иногда запрещали. Теперь вновь стали возникать запреты.

Возникает вопрос, а какой документ предъявлял пензенским властителям администратор Павел Лавут? Ведь если у него в руках была какая-то обычная «бумажка» (пусть даже с подписями и печатями), на неё вряд ли обратили бы внимание в местном горкоме?

Аналогичная ситуация возникла и в следующем городе – Самаре, где 26 января было намечено выступление в местном партийном клубе с тем же докладом о «левой литературе». Павел Лавут писал:

«Политсовет всячески пытался затормозить выступления. Он требовал представить тексты стихов и подробно изложить содержание докладов (мудрый товарищ, что и говорить). Мне удалось убедить не тревожить больного. Потом, как и в Пензе, всё уладилось».

Лавут наверняка предъявил «бумагу», которая сразу «всё уладила». Что это был за документ? Задумаемся над этим.

Итак, выступление поэта-лефовца состоялось. Газета «Трудовая коммуна» дала такой комментарий:

«Зал губкома переполнен. На эстраде – громадный Маяковский. Голосищем своим, рождённым, чтобы перекликаться с громами, он бросает в зал слова вступления доклада. Каждое слово, как громыхающий поезд, наезжает на толпу. Маяковский говорит о "лице левой литературы"…

На столе – груда записок. Маяковский кладёт на них свою громадную руку и говорит, что наверняка большой процент вопросов – об его отношении к Есенину. Есенин, по мнению Маяковского, не был идеологом хулиганства, как теперь пытаются его изобразить некоторые критики. Он перепевал старую лирику… Пьяный угар, кликушество, распутиновщина под маской кудрявого Леля – вот что вредно в жизни Есенина. Он шёл по линии наименьшего сопротивления».

Павел Лавут добавляет, что Маяковский после такого заявления прочёл своё стихотворение «Сергею Есенину», сказав перед чтением:

«—После смерти Есенина появилась целая армия самоубийц. Прослушав стихотворение, я надеюсь, вы не пойдёте по их стопам».

29 января с тем же докладом («Лицо левой литературы») Маяковский выступил в зале Саратовского Народного дворца. Местная газета «Известия» описала поэта так:

«На эстраде – большая монументальная фигура. Почти на голову выше высокого человека. Голос – способный заглушить рёв шторма, покрыть сотни других голосов – дружеских и враждебных. Большие размашистые руки. Такой же размашистый, смелый жест, увеличивающий силу и выразительность речи.

Маяковский по натуре – боец, а боец должен быть и смелым, и дерзким и беспощадным в борьбе. Отсюда – "все его качества". Портрет Маяковского надо рисовать не "киселём и молоком" (выражение друга его Бурлюка), а лепить из цемента, замешанного на купоросе. Маяковский разрушает, разъедает то, что ему ненавистно, и одновременно строит – правильнее: хочет строить новую жизнь и новую "левую" литературу».

В своём докладе поэт заговорил о главной проблеме советской литературы той поры:

«Нашей литературе угрожает опасность: её захлёстывает безграмотность!»

На следующий день доклад поэта призывал уже совсем к другому: «Идём путешествовать!» Эта тема, казалось бы, никакого отношения к стихотворчеству не имела. Но разговор вновь перекинулся на то, понятны ли пролетариям стихи Маяковского, нужно ли рабочему классу вообще его творчество.

Те же саратовские «Известия» отметили:

«Обмен мнениями минутами подымался до предельных градусов полемического термометра… Снова разгорелся продолжительный спор, так и не получивший, конечно, разрешения…»

Этот ли темпераментно бурный диспут стал причиной, но, после того как доклад был прочитан, сам Маяковский путешествовать уже не мог – у него поднялась температура. Произошло, по словам Лавута, «вынужденное заточение в номере». В качестве пояснения Павел Ильич привёл строчки самого Маяковского, сочинённые чуть позднее (они взяты из стихотворения «Фабриканты оптимистов»):

«Не то грипп, / не то инфлуэнца.

Температура / ниже рыб.

Ноги тянет. / Руки ленятся.

Лежу. / Единственное видеть мог:

напротив – окошко / в складке холстика —

"Фотография Теремок,

Т.Мальков и М.Толстиков"».

А заканчивалось стихотворение так:

«Если ты загрустил, / не ходи далеко —

снимись по пояс / и карточку выставь.

Семейному уважение, / холостому альков.

Салют вам, Толстиков и Мальков —

фабриканты оптимистов».

2 февраля 1927 года Владимир Владимирович вернулся в Москву.

 

«Есенинщина» и «маяковщина»

Выздоровев, Маяковский продолжил прерванное турне, начав готовить новые вояжи.

Вскоре состоялось заседание членов Совета Федерации писателей, на котором группу «Новый Леф» приняли в состав этого объединения, а Маяковский вошёл в Совет и в Исполнительное бюро Федерации.

А 4 февраля 1927 года Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (ВОКС) направило в Моссовет письмо в связи с планировавшейся поездкой поэта-лефовца за рубеж:

«В.В.Маяковский делегируется обществом культурной связи с заграницей в Варшаву, Прагу и Париж для прочтения докладов. Левые писательские круги как Польши, так и Чехословакии приветствуют приезд товарища Маяковского и придают ему большое значение».

Раз речь зашла о новой зарубежной поездке Маяковского, по логике вещей, следует искать и очередную гепеушную акцию, которая должна была напомнить зарубежной аудитории о том, что в стране Советов поэта-лефовца нещадно критикуют, а также преследуют за написанные им строки.

Следы такой акции обнаруживаются сразу – заглянем в Коммунистическую академию, в которой 13 февраля общественность Москвы проводила диспут «Упадочное настроение среди молодёжи (есенинщина)». Слово «есенинщина», как считают, ввёл в обращение журналист Лев Сосновский (тот самый, который, напомним, входил в советскую партийную элиту).

Диспут начался докладом наркома Луначарского. В прениях приняли участие видные партийные и общественные деятели: Е.А.Преображенский, Л.С.Сосновский, В.П.Полонский, К.Б.Радек, В.В.Ермилов и другие. Взял слово и Маяковский:

«– Товарищи!.. Я начну разговор с того именно, на чём кончили товарищи Сосновский и Полонский – с вопроса о литературе: как это упадочничество в литературе отражается, виноват ли в этом Есенин, или какая-то легендарная есенинщина, которая родилась после смерти Сергея Есенина и пошла гулять по Советскому Союзу…

Прежде всего и раньше всего – про ценность Есенина… Ты скажи, сделал ли ты из своих стихов или пытался сделать оружие класса, оружие революции? (Аплодисменты.) И если ты даже скапутился на этом деле, то это гораздо сильнее, почётнее, чем часто повторять: "Душа моя полна тоски, а ночь такая лунная". (Аплодисменты.)»

Этими словами Маяковский явно стремился обесценить творчество почившего поэта. Но главный свой удар поэт-лефовец наносил не по «есенинщине», а по литературным критикам: Льву Сосновскому, Вячеславу Полонскому, Александру Воронскому и Максиму Ольшевцу, сказав, что…

«… эти ольшевцы делают ежедневную литпогоду…

Я очень советую, товарищи, следующий доклад поставить на тему о редакторской критике, потому что Есенины сами по себе не так страшны, а страшно то, что делают из них товарищи Полонские, товарищи Воронские и товарищи Сосновские…

То, что сейчас делают из Сергея Есенина, это нами самими выдуманное безобразие».

Литераторы, упомянутые Маяковским, конечно же, крепко обиделись. А Вячеслав Павлович Полонский (главный редактор журналов «Красная нива», «Новый мир» и «Печать и революция») через несколько дней (18 февраля) записал в дневнике:

«Вчера очередное (3-е) собрание сотрудников “Нового мира”. Чужие люди. Недоброжелатели. Качалов читал рассказ А.Дымова “Иностранцы”…

Качалов – великолепен. Маяковский – груб. Читал свои стихи, не принятые Степановым – без успеха. Зазывал “высказаться” – выступил Раковский и показал, что его стих (“Послание молодёжи”) реакционен, идеалистичен…

Ив. Ив. Скворцов рассказывал мне, как Маяковский громил его за фельетон Ольшевца о ЛЕФе:

– ЦК партии поручили мне это дело, а вы ругаете.

Скворцов:

– Я также – член ЦК, а не знаю, когда вам ЦК это поручил.

Маяковский ретировался.

Груб, нахален, невыносим».

Поясним приведённую нами дневниковую запись. Она весьма любопытная – ведь, начиная с середины 30-х годов, отрицательных высказываний о Маяковском не печатали. Не случайно «Дневники» Вячеслава Полонского опубликованы только в XXI веке.

Что касается рассказа «Иностранцы» А.Дымова, то, скорее всего, имеется в виду писатель Осип Дымов (Осип Исидорович Перельман), который был популярен в России в начале ХХ века.

Степанов, «не принявший» стихи Маяковского, это Иван Иванович Скворцов-Степанов, бывший ответственный редактор газеты «Известия». Видимо, именно тогда, когда он не пропустил в печать стихи Маяковского, поэт и сочинил четверостишие:

«Я мало верю в признанье отцов,

чей волос белее ваты.

Хороший дядя Степанов-Скворцов,

но вкус у него староватый».

Христиан Георгиевич Раковский – это тогдашний полпред СССР во Франции. «Послание молодёжи», не пропущенное в газету «Известия», – это, скорее всего, стихотворение «Нашему юношеству», напечатанное в февральском номере журнала «Новый Леф». Именно в этом стихотворении были строки, которые, пожалуй, чаще всего цитировали в советские времена:

«Да будь я / и негром преклонных годов,

и то, / без унынья и лени,

я русский бы выучил / только за то,

что им / разговаривал Ленин».

В другом четверостишии этого стихотворения поэт говорил о своём происхождении:

«Три / разных истока / во мне / речевых.

Я / не из кацапов-разинь.

Я – / дедом казак, / другим – / сечевик,

а по рожденью / грузин».

В стихотворении рассказывается о поездке Маяковского из Москвы в Тифлис. По ходу поэт описывает «земли моей племена» и сразу выделяет из них тех, кто живёт в столице Грузии:

«Тифлисцев / узнаешь и метров за сто:

гуляки часами жаркими,

в моднейших шляпах, / в ботинках носастых,

этакими парижаками».

Затем поэт восхищается Парижем («я Париж люблю сверх мер») и наставляет молодых людей словами, которые, надо полагать, и насторожили Раковского:

«Смотрите на жизнь / без очков и шор,

глазами жадными цапайте

всё то, / что у вашей земли хорошо

и что хорошо на Западе».

И хотя юношество зазывалось абсолютно советским (пролетарско-большевистским) призывом («Товарищи юноши, / взгляд – на Москву, на русский вострите уши!»), завершался стих строками, которые, видимо, особенно возмутили советского полпреда:

«Москва / для нас / не державный аркан,

ведущий землю за нами,

Москва / не как русскому мне дорога,

а как огневое знамя!..

Три / разных капли / в себе совмещав,

беру я / право вот это —

покрыть / всевозможных совмещан.

И ваших / и русопетов».

Получалось, что Маяковский, взяв на себя «право крыть» омещанившихся сограждан, обращался и к тем, кто проживал на Западе (к «вашим»), и к тем, кто жил в стране Советов (к русакам-«русопетам»).

Не трудно себе представить, как хлёстко отчитал поэта полпред Христиан Раковский, назвав его стихотворение реакционным и идеалистичным.

И сразу возникает предположение: а не придумана ли беспартийность Маяковского в ОГПУ? Лубянке гораздо больше подходил поэт, который не был членом партии, и которого время от времени пощипывали критики в центральных газетах. Гепеушники считали, что так ему будет легче странствовать по свету. И внушали Маяковскому, что именно такой его образ согласован с ЦК. А время от времени из ОГПУ шли рекомендации в редакции газет и журналов, что пора, мол, выплеснуть на стихотворца-лефовца очередной ушат критики.

Задумаемся над этим предположением.

 

«Поп» или «мастер»?

В тот момент широко распространялась книга-памфлет «Маяковский во весь рост», написанная поэтом Георгием Аркадьевичем Шенгели, председателем Всероссийского союза поэтов. В этой книге творчество поэта-лефовца оценивалось резко отрицательно. А поскольку она являлась текстом доклада Шенгели, и с подобными докладами тот продолжал выступать, Маяковский написал стихотворный ответ под названием «Моя речь на показательном процессе по случаю возможного скандала с лекциями профессора Шенгели» и впервые прочёл его в Харькове 22 февраля 1927 года. Стих начинается так:

«Я тру / ежедневно / изморщенный лоб

в раздумье / о нашей касте,

и я не знаю: / поэт – / поп,

поп или мастер.

Вокруг меня / толпа малышей, —

едва вкусившие славы,

и волос / уже / отрастили до ушей

и голос имеют гнусавый.

И, образ подняв, / выходят когда

на толстожурнальный амвон,

я, / каюсь, / во храме / рвусь на скандал,

и крикнуть хочется: / – Вон!»

И Маяковский начинает сравнивать поэтическую молодёжь и себя:

«Я зубы в этом деле сжевал,

я знаю, кому они копия.

В их песнях / поповская служба жива,

они – / зарифмованный опиум…

А я / раскрываю / моё ремесло

как радость, / мастером кованную».

Не будем судить, насколько убедительны эти доводы. Но Маяковский сразу же вслед за ними объявлял приговор суда, вынесенный якобы от имени председателя ЦИК («от самого Калинина») и главы правительства («от самого товарища Рыкова»):

«Судьёй, / расцветшим розой в саду,

объявлено / тоном парадным:

– Маяковского / по суду

считать / безусловно оправданным!»

О том, как встретили эту стихотворную «Речь» харьковчане, свидетельств отыскать не удалось. Но следующее стихотворение, названное «За что боролись?», даёт основания предположить, что Владимиру Владимировичу пришлось поругаться – ведь там написано:

«И говорю я, / как поэт,

и ругаюсь, / как Маяковский».

23 февраля 1927 года министр иностранных дел Великобритании Джозеф Остин Чемберлен направил ноту советскому правительству, в которой говорилось о продолжавшемся вмешательстве большевиков во внутренние дела Англии. Министр предупреждал, что если подобная политика будет продолжена, это повлечёт за собой «аннулирование торгового соглашения, условия которого так явно нарушались, и даже разрыв обычных дипломатических отношений».

Резидент ОГПУ в Персии Георгий Сергеевич Агабеков потом написал:

«Политбюро ЦК испугалось ноты Чемберлена. Была дана директива прекратить активную работу до изменения ситуации. Вместе с тем большевики не преминули использовать эту ноту внутри СССР – началась подписка на эскадрилью “Наш ответ Чемберлену”».

А Маяковский тут же написал стихотворение «Посмотрим сами, покажем им», в котором были такие строки:

«Не думай, / чтоб займами / нас одарили.

Храни / республику / на свои гроши.

В ответ Чемберленам / взлетай, эскадрилья,

винтами / вражье небо кроши!»

 

Жизнь поэта

Тем временем в продажу поступил второй номер журнала «Новый Леф», в котором, кроме стихотворения «Нашему юношеству», были напечатаны и другие произведения Маяковского: четвёртая часть его киносценария «Как поживаете?» и статья «Караул!». О чём они? Заглянем в одиннадцатый том собрания сочинений поэта, где помещён этот сценарий.

Он состоит из пролога и пяти частей (автор назвал их «кинодеталями»). Пролог начинается так:

«Улица. Идёт обыкновенный человек – Маяковский».

Навстречу ему шагает другой «обыкновенный человек» – «Второй Маяковский». Они встречаются, пожимают друг другу руки и, улыбаясь, приподнимают шляпы. Изо рта одного Маяковского «выпрыгивает» буква «К» (фильмы тогда были ещё немые). «Сейчас же из второго немедленно возникают слова: "Как поживаете? "»

На этом пролог завершается. Начинается первая часть:

«Дверь квартиры с дощечкой: "Брик. Маяковский"…

Кровать. В кровати Маяковский».

Он спит. Просыпается. Посылает кухарку за газетой. У газетного киоска…

«… два комсомольца. Берут газету. Разводят руками».

И возникал титр:

«О п я т ь   б е з   с т и х о в.   С у х а я   г а з е т а».

Маяковский начинает читать принесённую ему газету, и на него обрушивается поток информации. Среди неё – такая:

«Из тёмного угла газеты выходит фигура девушки, в отчаянии поднимает руку с револьвером, револьвер – к виску, трогает курок…

Маяковский… старается схватить и отвести руку с револьвером, но поздно – девушка падает на пол…

Маяковский… сжимает газету, брезгливо отодвигает чай и откидывается на стуле».

Но газета вновь обрушивает на него массу информации. Становится понятно, что пора писать стихи.

Маяковскому начинают мерещиться деньги (пачки червонцев), которые можно получить за написанные строки:

«Между стихами и червонцами появляются два пера, переходящие в белый знак равенства».

Но редактор газеты, которому Маяковский (уже во второй части фильма) приносит написанное, стихов не любит. Поэтому поэту выписывается счёт на «10 рублей авансом» (всего один червонец). Однако в кассе нет кассира, и Маяковский даже этих денег получить не может.

В третьей части Маяковский, не получивший достойного гонорара, пьёт чай с чёрствым засохшим хлебом, который…

«… не угрызть, смотрит на кусок недовольно, морщится и с отвращением кидает на пол».

Но газета тут же напоминает поэту о недавнем голоде и о демонстрациях с плакатами «Хлеб и мир». Маяковский поднимает хлеб с пола, сдувает с него пыль и кладёт в «подавляющую, богатейшую вазу».

В четвёртой части (без всякой связи с частями предыдущими) возникает дом, в котором справляют свадьбу. Внезапно (но совершенно непонятно, почему):

«В комнате переворачивают свечу, свеча поджигает портьеру, за портьерой занимается комната…

Горит дом.

Выезжает пожарная команда…

Люди окружают дом и ходят вокруг толпами».

В толпе – скучающая девушка и скучающий Маяковский. Поэт вступает с ней в разговор. «Затем берёт под руку и идут вместе». Между ними возникает взаимопритяжение, переходящее в любовь. Но после первого же свидания поэт и девушка «расходятся в противоположные стороны».

В пятой части в квартиру Маяковского приходят непрошенные гости. Он поит их чаем и под благовидным предлогом выпроваживает. Затем хватает такси и мчится на выступление. Читает с эстрады стихи и отвечает на записки. «Усталый Маяковский вваливается в комнату». Ложится в кровать. И ему снится:

«Человек диктует в микрофон.

Аудитория и люди, слушающие громкоговорители.

По гусеничкам и проволочкам тянутся записки…

Темнеет…

Звёзды.

Маяковский спит…

Из-за моря поднимается солнце».

Вот и весь сценарий. Не будем давать ему оценку. Скажем лишь, что за восемьдесят с лишним лет, прошедших со дня его написания, желающих снять по нему фильм не нашлось. Но если такая кинокартина была бы всё-таки снята, зрителей вряд ли заинтересовало то, «как поживает» поэт Маяковский. У тогдашних советских людей своих проблем было невпроворот, и сочувствовать стихотворцу, вирши которого перестали печатать, и который из-за этого зарабатывает совсем не столько, сколько ему хотелось, публика не стала бы.

Но в статье «Караул» Маяковский убеждённо заявлял, что его сценарий написан по передовым зарубежным образцам, так как он…

«… использует специальные, из самого киноискусства вытекающие, незаменимые ничем средства выразительности…

Я хотел, чтобы этот сценарий ставило Совкино, ставила Москва ("национальная гордость великоросса", желание корректировать работу во всех её течениях).

Прежде чем прочесть сценарий, я проверил его у специалистов – "можно ли поставить?" Один из наших лучших режиссёров и знаток техники кино, Л.В.Кулешов, подсчитал и ответил:

– И можно, и нужно, и стоит недорого…

ШКЛОВСКИЙ. – Тысячи сценариев прочёл, а такого не видел. Воздухом потянуло. Форточку открыли».

Начальник Иностранного отдела ГПУ Меер Абрамович Трилиссер

Но когда Маяковский прочёл свой сценарий членам правления Совкино, ему сказали:

«– Сценарий непонятен массам!

– Никогда ещё такой чепухи не слышал!..

– Ориентируйтесь на "Закройщика из Торжка". Мы должны самоокупаться».

Одним словом, сценарий не приняли. И Маяковский опубликовал отрывок из него в «Новом Лефе», сопроводив эту публикацию статьёй под названием «Караул!», в которой рассказал подробности своего фиаско. Статья завершалась так:

«Одно утешение работникам кино:

"Правления уходят – искусство остаётся"».

А вот Борис Бажанов не имел никаких претензий ни к «работникам кино», ни и к партийным вождям, которые правили огромной страной. Он написал:

«Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения. Даже сталинских сознательных бюрократов – Молотова, Кагановича, Куйбышева – не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.

А в то же время разве мягкий, приятный и культурный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?

Страшное дело – волчья доктрина и вера в неё. Только когда хорошо разберёшься во всём этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение классовых врагов».

А вот как описал своего начальника Меера Трилиссера, главу Иностранного отдела (ИНО ОГПУ), один из его подчинённых Георгий Сергеевич Агабеков:

«Я… смотрел на своего шефа. Вот этот маленький тщедушный человек обличён властью председателя ОГПУ. Он может приказать арестовать и расстрелять любого из нас, сотрудников. Он организовал разведку большевиков во всём мире и крепко держит в руках все нити этой организации. Вот он подписал сейчас какую-то телеграмму. Может быть, это приказ кому-нибудь из резидентов “ликвидировать” кого-нибудь или это распоряжение раскинуть сеть шпионажа в новой стране. По его телеграмме где-то далеко за границей резидент ГПУ начинает бегать, подкупать людей, красть документы…

По его манере аккуратно перелистывать бумаги или осторожно доносить пепел папиросы до пепельницы, было видно, что Трилиссер по натуре очень осторожен и не сделает ни одного необдуманного шага. И невольно я проникался уважением и даже любовью к этому человеку, имевшему власть над сотнями, тысячами жизней и обращавшемуся нежно с данной ему властью и жизнями. Трилиссер был редкий тип среди вождей ГПУ, состоящих в большинстве из садистов, пьяниц и прожжённых авантюристов и убийц, как Ягода, Дерибас, Артузов и многие другие. Вот почему весь иностранный отдел любил его и называл “Стариком” и “Батькой”».

А вот какое мнение о Меере Трилиссере (который, кстати, был и начальником Владимира Маяковского) сложилось у Бориса Бажанова:

«Трилиссер был фанатичный коммунист, подбирал своих резидентов тоже из фанатичных коммунистов. Это были опасные кадры, не останавливавшиеся ни перед чем. Такие дела, как взрыв собора в Софии… были их обычной практикой».

 

Глава третья

Снова зарубежье

 

Критик Полонский

В феврале 1927 года нелегальный резидент ИНО ОГПУ Яков Исаакович Серебрянский был отозван из Бельгии. Вместе с женой Полиной Натановной он вернулся в Москву. Здесь его наградили личным боевым оружием, приняли в партию и стали готовить к новой работе – на этот раз во Франции.

А Владимир Маяковский (вместе с Николаем Асеевым) выехал в Тулу, Курск, Харьков и Киев. Он снова делал доклады: «Лицо левой литературы», «Идём путешествовать!», «Даёшь изящную жизнь!». И читал стихи.

В Киеве поэта догнал отклик на его выступление по поводу «есенинщины». Павел Лавут потом вспоминал, что однажды утром он пошёл в гостиничный киоск за газетами:

«Я принёс свежий номер "Известий". Развернули. Маяковский вскочил:

– Как могли напечатать такую дрянь?

Вспылил и Асеев.

Подвал за подписью Полонского назывался "Леф или блеф?".

Оба читали, перечитывали, снова возвращались к отдельным местам. Отшвыривали газету и вновь хватались за неё, в пылу раздражения намечая план разгрома автора…

В Харькове получили продолжение этой статьи – в "Известиях" от 27 февраля».

В тот же день (во время выступления в харьковской библиотеке имени Короленко) Маяковский получил из зала записку. О ней – Павел Лавут:

«– Какого вы мнения о Полонском?

Владимир Владимирович наставительно:

– Он и раньше писал ерунду, а теперь пишет гадости. У него куриные мозги».

Это звучало очень оскорбительно. Тем более, если учесть, что Вячеслав Полонский был крепко задет Маяковским на диспуте о «есенинщине» и теперь давал обидчику бой, публикуя рецензии на только что вышедший номер журнала «Новый Леф». В статьях «Заметки журналиста. Леф или блеф?», напечатанных в двух номерах «Известий» (25 и 27 февраля), Полонский, в частности, писал:

«Перебрасываю страницы: статья "Караул" Владимира Владимировича Маяковского. Почему кричит "караул" наш знаменитый поэт? Оказывается, написал он сценарий, про который сам Виктор Шкловский сказал: "Тысячи сценариев прочёл, а такого не видел. Воздухом подуло. Форточку открыли".

Но правление Совкино сценарий отвергло. Об этом вот происшествии и кричит "караул" в редактируемом им журнале Владимир Владимирович Маяковский…

По отрывку трудно судить о достоинствах целого. Но если "целое" походит на опубликованную часть, – я за Совкино! Пусть кричит "караул" один Маяковский. Времени у него много, делать ему, очевидно, нечего. Заставлять же кричать "караул" многотысячную массу кинозрителей нет смысла».

Ещё в статье Полонского наносился удар по программному стихотворению Маяковского «Письмо Горькому» (оно было названо «статьёй, написанной в стихах»):

«В статье, написанной в стихах, Маяковский договаривает то, чего не договорила передовица. В нашем искусстве и реализма всамделишного нет. Настоящие "реалисты" – это они, лефы, а все прочие – "блюдо", "рубле" – и тому подобные "лизы"…

И дальше рубленой прозой сухо рассказывается о том, что они, лефы, без истерики, деловито строят завтрашний мир. Скажите, пожалуйста! А мы этого-то и не заметили!»

И Полонский делал вывод:

«Мы говорим о Маяковском. Его творчество отвергалось буржуазией… Но не признали поэзию Маяковского также многие коммунисты».

В своём дневнике Вячеслав Полонский написал:

«Моя статья “Леф или блеф” – шумит (странно: я не думал, что они <лефовцы> так оторваны, – никакого сочувствия). Звонило несколько человек: “жали руку”… Но лефы готовят гром. Посмотрим».

28 февраля другой журналист, Максим Осипович Ольшевец (главный редактор одесской газеты «Известия»), опубликовал в московских «Известиях» статью на ту же тему – «Почему Леф?». В ней лефовцы обвинялись в формализме, который пропагандировал Виктор Шкловский и его соратники по ОПОЯЗу (Обществу изучения поэтического языка). Их формализм приравнивался к антимарксизму:

«… лефовцы находятся в прочном окружении формальной школы Шкловского, расположенной на противоположном полюсе от марксистского понимания культуры в искусстве».

Вернувшись в Москву, Маяковский срочно созвал совещание сотрудников «Нового Лефа».

 

Лефовцы о критиках

Собрание состоялось 5 марта 1927 года. Председательствовал Маяковский. Приведём отрывки из сохранившейся стенограммы:

«Маяковский . – Товарищи!.. Вы читали в “Известиях” статьи Ольшевца-Полонского о “Лефе”. Сам факт появления этих статей удовлетворителен. Главное, что угрожало нам, это сознательное замалчивание “Лефа”. Не выдержали – прорвало.

Мы били, но не думали, что так больно. Крик большой – три статьи длинною в целый “Леф”. А если принять в соображение тираж “Известий”, то это больше веса годовой продукции лефов…

Полонскому ненавистна всякая художественная группировка. Отсюда слова: “порознь вы хороши, а вместе не годитесь”. Отсюда испытанные навыки борьбы: обвинения в комплоте, попытки перекупить, сманить отдельные “имена”, временно соблазнить сверхтарифной оплатой, подкупить авансами – и в результате отнивелировать всех под свой средненький вкус…

Полонский уже толкует о каком-то комплоте. Тут он, действительно, попал в комплот, как муха в компот».

Напомним, что слово «комплот» толковый словарь Ушакова объясняет как «преступный заговор, союз против кого-нибудь» (от французского «complot»), и вернёмся к стенограмме:

«Маяковский . – Нельзя же называть комплотом оркестр, готовящийся к общесоветскому выступлению. А то получается: “больше одного не скопляться и осади на плитуар «Нового мира»”…

Полонский не видит иных целей делания литературных произведений, кроме как зашибания рубля. Так, говоря о моём стихе, называя его рубленой прозой, Полонский врёт, утверждая, что рубление делается ради получения двух построчных рублей.

Вы все знаете, что единственная редакция на территории Советского Союза, в которой платят два рубля за строчку, – это “Новый мир”. В “Лефе” всем, и мне в том числе, платят 27 к<опеек> за строчку. Причём вы все отлично знаете, что весь свой гонорар мне приходится отдавать “Лефу” на неоплачиваемые Госиздатом канцелярские расходы. Это мелочь, но об этом надо орать, чтобы перекрыть инсинуаторов, видящих в “Лефе” устройство чьих-то материальных дел…

Но неприятнейшей для “Лефа” частью являются заключительные слова, где Полонский выхваливает “своих” сотрудников – Асеева, Маяковского, Пастернака, Кушнера и т. д., – стараясь отбить их для себя от “Лефа”…

Полонский обвиняет “Леф” в том, что “Леф” “узурпирует свои лозунги у коммунистической партии”. Чудовищна сама мысль о введении права собственности на лозунги и превращение отдельных отрядов советской культуры в Добчинских и Бобчинских, дерущихся из-за того, кто первый сказал “э!”

Такая пошлость могла прийти в голову только человеку, не переварившего ещё богемского старья, где вопрос – “кто первый сказал” – был основным. Вот почему надо говорить о статьях Полонского-Ольшевца.

Голос с места . – Говорите одним словом – Пошлевца !»

После вступительного слова Маяковского началось обсуждение. Выступили самые активные лефовцы. Что же именно не понравилось им в статьях, критиковавших «Леф»?

«Третьяков . – Полонский один из крупнейших оптовиков строк и имён. Он хочет иметь дело с разобщёнными поставщиками товара (писателями) и торговать желает товаром стандартным и обезличенным. В номере 2-м “Нового Лефа” в статье “Бьём тревогу!” я писал, что лефовца согласны брать “как спеца, но не как лефовца”, т. е. как человека с некоей принципиальной линией. Статья Полонского это подтвердила, расхвалив лефов в розницу и разругав оптом…

Шкловский . – Неправильно начинать критическую статью – “я развернул книжку”, или – “я заинтересовался”, “я перелистал”, “я заглянул”… Всё крайне беспомощно, так как начать читать книжку, не развернув её, невозможно…

Я не считаю вещь напечатанную в “Известиях” с подписью Вяча Полонского – заметками журналиста. Статья неумелая, непрофессиональная. Это не произведение журналиста, а – администратора».

Слова попросил и Н.Чужак (Николай Фёдорович Насимович), с которым лефовцы неоднократно спорили и даже конфликтовали. Он сказал:

«Чужак . – Полонский больше всего боится “комплота” “Лефа”, но он вовсе не против отдельных лефовцев. Владимир Владимирович, Николай Николаевич – всё это такие талантливые люди, а главное, их так удобно, распыляя по унылым “Мирам Божьим”, – расставлять как пешки…

Если каждого в отдельности вас можно ставить в угол, школить, осерять и обращать в образ подобия мещанина, то ведь “комплот”, – простите за начатки политграмоты! – это ведь “сметь своё суждение иметь”!»

Поскольку в статье Полонского критиковались и напечатанные в журнале «Новый Леф» письма (из Парижа) фотохудожника-лефовца Александра Родченко, их автор тоже попросил слова:

«Родченко . – Насчёт того, что я увидел в Париже рабочих, которые пляшут и играют в футбол, Полонский спрашивает: “Какие это «рабочие»?” Да обыкновенные. Вроде наших. Только не вроде тех, которые в “Красной ниве” преподносятся руками Юонов, Лансере и Кардовских, – с голыми торсами, в одной руке – молот, а в другой – серп. Таких “рабочих” в действительности нет. Не только в Париже, но и у нас…

Асеев . – Одним из тягчайших обвинений, выдвигаемых Полонским против “Лефа”, является то, будто бы “Леф” недоброжелательно относится к поэтическому молодняку, не желая уступать ему завоёванных позиций…

Не наша вина, что свои поэтические симпатии мы не умеем подчинить вкусам Полонских. Не наша вина, что мы отбираем наиболее обещающих, наиболее даровитых молодых, которые прежде чем пойти к Полонскому, ищут утверждения своей поэтической квалификации именно в “Лефе”».

Журналисту Михаилу Юльевичу Левидову (в своё время заведовавшему иностранным отделом РОСТА, состоявшему в рядах комфутов и славившемуся своим остроумием, из-за чего его даже прозвали «советским Бернардом Шоу»), тоже предоставили слово:

«Левидов . – Тут Полонский по моему адресу острит. Я, мол, не комфут, а коммифут. Но я не сержусь: я понял Полонского, и я его прощаю.

Голос с места . – Всё понять, всё простить?

Левидов . – Ведь это полное собрание сочинений Полонского о “Лефе” – оно чем характерно? Стремлением пожурить, но и похвалить, сделать выговор, но и поднести конфетку, одёрнуть, но и погладить по головке… Одним словом, психология уютной бабушки…

Давайте, товарищи, Полонского поймём, давайте его простим! Пусть пасёт или пасётся, пусть острит на здоровье!..

Я предлагаю простить Полонского!»

В ответ на предложение «простить Полонского» Маяковский зачитал письмо литературного критика Виктора Осиповича Перцова, который по болезни не мог присутствовать на собрании. В письме, в частности, говорилось:

«Перцов . – Лефы – профессиональные разоблачители. Они вскрывают реакционные пережитки в нашей культуре, и этого достаточно, чтобы противники обвинили их в том, что они противопоставляют себя всей советской и коммунистической культуре…

Полонскому не удастся устроить разрыв между “Лефом” и советской культурой, а также мало ему удастся поссорить лефовцев между собой, захваливши одного или не дохвалив другого. Эта сомнительная тактика борьбы вряд ли имеет что-нибудь общее с марксистским объяснением литературных явлений.

Маяковский . – Среди нас присутствует в качестве гостя т. Малкин. Хотя он организационно и не принадлежит к “Лефу”, но он хорошо знает нашу работу с момента Октябрьской революции, и нам было бы интересно выслушать его мнение о выступлении Полонского.

Малкин . Я считаю выступление Полонского крайне неудачным и глубоко ошибочным… “Леф” должен встретить бережное и самое внимательное отношение к своей настоящей революционной работе у всех, кому дороги интересы советской культуры, в её борьбе с мещанскими элементами распада и упадочничества, которые имеют сейчас место и которым мы не даём надлежащего отпора. По ним нужно бить, а не по “Лефу” ».

В заключение дискуссии выступил Осип Брик, с которым Маяковский, надо полагать, к тому времени уже примирился:

«Брик . – Отвечать на статью Полонского считаю невозможным, потому что она написана в состоянии истерической запальчивости…

Полонский взъярился на нас, лефовцев, за то, что мы держимся обособленной группой и защищаем писателей нашей “системы”… Вместе с тем Полонский считает, что лозунги “Лефа” являются лозунгами нашей коммунистической литературной борьбы, и что имена лефовцев – “среди самых видных в рядах советской литературы”… Грозиться прикрыть журнал “самых видных советских писателей”, пропагандирующих коммунистические лозунги, можно только в истерическом припадке.

Отвечать Полонскому нельзя. Предлагаю голосовать и перейти к следующему пункту повестки.

Маяковский . – В виду полного единодушия в оценке Ольшевца-Полонского прения прекращаю. Ставлю на голосование вопрос: отвечать ли им на страницах “Нового Лефа”? Кто против – поднимите руки. Подавляющее большинство против ».

Таким образом, лефовцы постановили: в своём журнале на критику не отвечать, а дать авторам «клеветнических статей» открытый бой.

Но если ещё раз со вниманием перечитать всё то, что высказывалось на лефовском собрании, то поражает несерьёзность «обвинений», с которыми решили сражаться «обидившиеся» на критику лефовцы. Ведь в чём «обвиняли» Маяковского и его соратников? В том, что они выступают под большевистскими лозунгами и даже «узурпировали» их. Но под этими лозунгами жила тогда вся страна. Также лефовцев «обвиняли» в том, что они организовали «комплот» против других литераторов, и этот заговор был нужен им для того, чтобы свои собственные сочинения продавать повыгодней, подороже. Но в этом не было ничего преступного – все литераторы жили тогда так.

С другой стороны, сами лефовцы любили «бить» других литераторов («били больно», как сказал Маяковский), обвиняя своих критиков в отсутствие профессионализма. Но при этом жаловались, что их, лефовцев, хвалят поодиночке, а ругают лишь тогда, когда они выступают сплочёнными рядами. Мало этого, Осип Брик предложил на критику «не отвечать», а Михаил Левидов и вовсе посоветовал «простить Полонского».

Разве не складывается впечатление, что весь этот литературный «переполох» был устроен для того, чтобы весь мир узнал о том, как в Советском Союзе преследуется беспартийный поэт Владимир Маяковский? Но если это так, то возникает другой вопрос: кому нужно было всё это устраивать? Ответ напрашивается только один: ОГПУ.

Как бы там ни было, открытый бой было решено устроить в самом центре Москвы.

 

Леф или блеф?

23 марта в Большой аудитории Политехнического музея состоялся диспут «Леф или блеф?». Афиши сообщали:

«Выступают от Лефа: Н.Асеев, О.Брик, В.Жемчужный, М.Левидов, А.Лавинский, В.Маяковский, В.Перцов, А.Родченко, В.Степанова, В.Шкловский. Против: Л.Авербах, А.К.Воронский, О.Бескин, И.Гроссман-Рощин, В.Ермилов, И.Нусинов. Приглашён В.П.Полонский и все желающие из аудитории.

Вечер иллюстрируется новыми стихами Лефов».

Обратим внимание, что против Лефа (а стало быть, и против Маяковского) готовились выступить Осип Бескин и Гроссман-Рощин. Первый был лефовцем, а второй ещё не так давно считался закадычным другом Маяковского. Видимо, бывшие друзья чего-то не поделили и на диспуте в Политехническом оказались по разные стороны баррикад.

Павел Лавут:

«Выступали не все перечисленные на афише, а Маяковский и Полонский (два основных полемиста), затем Асеев, Шкловский, Нусинов, Авербах, Левидов, Бескин.

Аудитория не вместила всех желающих.

Бой разгорелся жаркий…

Маяковский произнёс вступительное слово. Он же заключил».

Вступительное слово Маяковского было довольно продолжительным (двадцать страниц в двенадцатом томе 13-томного собрания сочинений поэта). Владимир Владимирович начал с определения существа самого диспута:

«Тема сегодняшнего дня – “Леф или блеф?”. Прежде всего нужно выяснить, что такое слова “Леф” и “блеф”, ибо оба слова в обиходе не встречаются.

“Леф” – это слово на сто процентов советское, то есть оно не могло быть составлено иначе, как только после Октябрьской революции, когда было узаконено слово “левый”, когда после войны и революции вступило в свои права слово “фронт”, и когда получило узаконенное составление слов посредством складывания первых букв нескольких входящих в него слов. “Леф” – это “Левый фронт искусств”, слово советское.

В противовес ему слово “блеф” – типично карточное… “Блеф” – это слово английских покеристов, которое показывает, что человек, не имеющий карты, запугивает, блефирует своего противника, своего партнёра. “Блеф” предполагает полную пустоту за этим словом…

Третье слагаемое этого диспута – Полонский. Перейдём к нему.

Кто такой Полонский, и почему он пишет о Лефе?»

И Маяковский решил сразу же расправиться с критиком Лефа, напомнив о той борьбе, которая существовала в середине 20-х годов между литературными группами (ВАППом, литераторами, вернувшимися из эмиграции, и Лефом). Он спросил:

«Полонский принимал участие в этой борьбе? Какая-нибудь крупица его литературной мысли на весах, перевешивающих в ту или другую сторону, была? Какой-нибудь не то что фронт, не то что фронтик, – двух гимназистов он представлял в то время? Нет, товарищи, в то время имя Полонского в литературных кругах не произносилось. И понятно: его незачем было произносить».

Низвергнув (как ему казалось) Вячеслава Полонского, Маяковский обратился к его статье о Лефе:

«Чем же вредна эта статья? Тем, что она идёт против всей современной литературной линии, которой после резолюции ЦК за художественными группировками признано право на максимальное художественное оформление и самоопределение.

Товарищ Полонский вместо этого пытается взвалить на нас вину в несуществующем комплоте…

На нас указывают, что Лефы – эпоха старая, что они не могут быть мерилом молодой советской поэзии и потому не пускают её вперёд. Есть действительно один молодой человечек, которого Леф создал, этот молодой человечек – Кирсанов».

И глава лефовцев с гордостью продекламировал посвящённые ему строки из недавно вышедшей книги молодого поэта:

«Я счастлив, как зверь, до ногтей, до волос,

я радостью скручен, как вьюгой, —

что мне с капитаном таким довелось

шаландаться пó морю юнгой».

В заключительном слове Маяковский заявил:

«Леф прежде всего есть объединение одинаково мыслящих, одинаково думающих людей и никогда на монопольное руководство не претендующих…

У нас существует очень простой способ разговора, его применил Полонский. “Меня, – говорит он, – назначил ЦК на должность редактора журнала”. Получается такая вещь: меня назначил ЦК, вы против меня, значит, вы против партии… А вы думаете, что партия нас, поэтов, как игрушек рассматривает, думаете, что нам не даются директивы? А мы кем представлены? Что же, нас Врангель придумал?»

И поэт подвёл итоги дискуссии:

«Но этот разговор о Лефе мы считаем незаконченным. Леф будет проводить свою линию ненависти к старой культуре, линию спайки с пролетарскими группировками, с пролетарскими писателями и линию обновления и новаторства на всех участках нашего культурного фронта…

На левом фронте искусства будем продолжать борьбу как один из отрядов советской культуры».

Таким образом, обе конфликтовавшие стороны обменялись ударами, но каждая осталась при своём мнении. И ещё в журнале «Новый Леф» была опубликована стенограмма обсуждения лефовцами газетных статей о них под названием «Протокол о Полонском» (фрагменты из неё мы и привели в предыдущей главе).

 

После диспута

В автобиографических заметках «Я сам» в главке «1927 ГОД» Маяковский написал:

«Восстанавливаю (была проба “сократить”) “Леф”, уже “Новый”. Основная позиция: против выдумки, эстетизации и психоложества искусством – за агит, за квалифицированную публицистику и хронику».

Критики лефовцам тоже ответили. Об этом – Павел Лавут:

«Спустя два месяца Полонский в “Новом мире”, как бы продолжая диспут, опубликовал статью “Блеф продолжается”».

В этой статье, появившейся в пятом номере журнала «Новый мир», который выпускало тогда всё то же издательство «Известий ЦИК», говорилось:

«Я не хочу сказать, будто Маяковский – Хлестаков русской поэзии. Это было бы чудовищной недооценкой поэтической роли, сыгранной Маяковским. Я нисколько её не преуменьшаю, она очень велика. <…> Я предлагаю лишь отделить в поэзии Маяковского то, что есть в ней лучшего и настоящего от "маяковщины", т. е. от всех тех отвратительных и смешных богемских черт…»

Павел Лавут добавляет:

«… а в журнале “Красная новь” появилось “сочинение” А.Лежнева с уничтожающим заголовком “Дело о трупе”. Автор в недостойном тоне нещадно громил “Леф”».

И вновь возникают всё те же вопросы: эти антилефовские статьи появились сами по себе или они были написаны по чьему-то указанию? Например, ОГПУ? Не создавали ли гепеушники образ поэта, преследуемого властью? И не был ли Маяковский в курсе готовившихся на него нападок, заранее предупреждённый о них Меером Трилиссером или тем же Яковом Аграновым?

Владимир Маяковский громогласно ответил всем своим критикам, разносившим в пух и прах его стихи, которые воспевали советскую власть, и статьи, в которых отдельные промахи этой власти критиковались. Ответил в стихотворении «Не всё то золото, что хозрасчёт». Оно начинается так:

«Рынок / требует / любовные стихозы.

Стихи о революции? / На кой они чёрт!

Их смотрит / какой-то / испанец “Хозе”

– Дон Хоз-Расчёт».

Затем, приводя доводы своих недоброжелателей, поэт решительно отвечает:

«Певице, / балерине / хлоп да хлоп.

Чуть ли / не над ЦИКом / ножкой машет.

– Дескать, / уберите / левое барахло,

разные / ваши / левые марши. —

Большое-де искусство / во все артерии

влазит, / любые классы покоря.

Довольно! / В совмещанском партере

Леф / не раскидает свои якоря.

Время! – / Судья единственный ты мне…

Я чту / искусство, / наполняющее кассы.

Но стих / раструбливающий / октябрьский гул,

но стих, / бывший / оружием класса,

мы не продадим / ни за какую деньгу».

16 апреля 1927 года в стране отмечалось десятилетие с того дня, как в Петроград из эмиграции вернулся Ленин. И газета «Труд» поместила на своих страницах стихотворение Маяковского «Ленин с нами». Начиналось оно так:

«Бывают события: / случатся раз,

из сердца / высекут фразу.

И годы / не выдумать / лучших фраз,

чем сказанная / сразу.

Таков / и в Питер / ленинский въезд

на башне / броневика.

С тех пор / слова / и восторг мой / не ест

ни день, / ни год, / ни века».

Заканчивалось стихотворение напоминанием о том, что не за горами и десятилетний юбилей октябрьской революции:

«Коммуна – / ещё / не дело дней,

и мы / ещё / в окруженье врагов,

но мы / прошли / по дороге к ней

десять / самых трудных шагов».

В это же время политический заключённый Борис Глубоковский, проходивший по одному делу с расстрелянным поэтом Алексеем Ганиным, принял участие самодеятельном театре, который был в Соловках. Он назвался «ХЛАМ», так как этот коллектив состоял из Художников, Литераторов, Актёров и Музыкантов. Зек Глубоковский участвовал в создании спектакля «Соловецкое обозрение», которое местное начальство стало показывать приезжавшему начальству как пример успешной работы по перековке непримиримых врагов советской власти в её верных друзей.

А Яков Серебрянский вместе с женой Полиной весной 1927 года отправился в Париж, где заступил на пост нелегального резидента ИНО ОГПУ.

Впрочем, мы, пожалуй, слишком увлеклись вопросами политическими и литературными, в то время как обещали рассказать о новом романе Лили Брик.

 

Очередное увлечение

Но сначала – совсем немного о том, что в тот момент происходило в Лефе.

Бенгт Янгфельдт:

«Осенью и зимой 1926–1927 годов квартира в Гендриковом переулке уже превратилась в "штаб" Лефа. Еженедельно устраивались "лефовские вторники", которые посещали все, кто был близок к группе: Николай Асеев, Сергей Третьяков, Борис Пастернак, молодой Семён Кирсанов, Виктор Шкловский, Всеволод Мейерхольд, Сергей Эйзенштейн, Виталий Жемчужный и Лев Кулешов. Если бы не размер гостиной, это явление можно было бы назвать "салоном"».

Среди этих «посетителей» Лили Брик и наметила себе очередную «жертву».

Биографы Маяковского считали (а многие продолжают считать), что между Лили Брик и Владимиром Маяковским тогда всё ещё существовало некое невероятнейшей силы чувство, связывавшее их крепчайшими узами. Янгфельдт об этом даже написал книгу, назвав её «Любовь – это сердце всего».

Но это необыкновенное чувство не мешало Лили Юрьевне (да и Маяковскому тоже) постоянно иметь увлечения на стороне, иногда – сильные, но чаще – не очень.

Янгфельдт в своих книгах не пропустил, пожалуй, ни одного Лилиного увлечения, подробно описывая все обстоятельства и называя имена и фамилии её многочисленных возлюбленных. Поэтому всех, кто интересуется этими подробностями, отсылаем к книгам этого автора.

Но роман Лили Юрьевны, вспыхнувший в 1927 году, особенный. О нём нельзя не рассказать. Поэтому предоставим слово тем биографам поэта, для которых «любовь – это сердце всего».

Начнём с Аркадия Ваксберга. Об этом увлечении Лили Брик он сказал следующее:

«Очередным объектом её внезапно вспыхнувшего чувства стал очень известный в ту пору кинорежиссёр Лев Кулешов, активный лефовец, друг Маяковского и Осипа Брика.

Льву Владимировичу Кулешову, которого позже справедливо назовут патриархом советского кино, было тогда двадцать семь лет (Лиле – тридцать пять), он был мужественно красив и поражал женщин не только талантом, но и привлекательной внешностью: серо-синие глаза, каштановые волосы, белозубая улыбка в сочетании с благородной спортивностью (он увлекался охотой, мотоциклом, пластикой движений) заставляли трепетать не только Лилино сердце…»

Бенгт Янгфельдт (с более точным представлением о возрасте героя этой истории) добавил к портрету, нарисованному Ваксбергом, следующее:

«Двадцативосьмилетний Лев Кулешов был на восемь лет младше Лили. Несмотря на молодость, он уже много лет занимался кино и считался одним из тех, кто способствовал революционному развитию советской кинематографии в двадцатые годы. Среди его учеников были Дзига Вертов ("Киноглаз"), Сергей Эйзенштейн ("Стачка", "Броненосец «Потёмкин»") и Всеволод Пудовкин ("Мать"). Сам Кулешов заявил себя в 1924 году фильмом по сценарию Николая Асеева "Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков", где в одной из ролей снялась его жена».

Лев Кулешов, надо полагать, очень напоминал Лили Брик молодого Владимира Маяковского. Ведь родился Кулешов тоже в тихом провинциальном российском городке (в Тамбове). Так же, как и Маяковский, рано (в пятнадцать лет) потерял отца, после чего (вновь так же, как когда-то Маяковский) вместе с матерью переехал в Москву. В 1915 году поступил в Императорское Строгановское Центральное художественно-промышленное училище и стал заниматься в студии художника Ивана Фёдоровича Смирнова, что тоже очень напоминает студию Келина, в которой постигал азы рисования молодой Маяковский. Впоследствии Кулешов написал:

«Школа Смирнова помогла мне легко поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества, ибо там умение рисовать очень ценилось».

Поступление в Училище произошло в 1916 году – ровно через два года после того, как из него исключили Маяковского. И здесь Кулешов проучился столько же, сколько и Маяковский – три года.

Но Лев Кулешов не только с увлечением рисовал, он ещё сочинял стихи, играл на гитаре и увлекался кинематографом. В 1916 году он устроился ни кинофабрику Александра Алексеевича Ханжонкова, где начал работать вместе с известным тогда актёром и режиссёром Витольдом Альфонсовичем Полонским (отцом актрисы Вероники Полонской, которую снимала Лили Брик). В «Журнале для дам» Кулешов публиковал иллюстрации, подписывая их Лео Клер.

О том, как он относился к стихотворцам, Кулешов впоследствии высказался так:

«Особенно мне импонировала фигура Маяковского. Его стихи затрагивали во мне те чувства, которые не мог затронуть другой поэт. Поражала невиданная до этого, ещё никем не высказанная, понятная мне правда, ритм».

Во время Гражданской войны Кулешов был кинооператором, снимая красноармейцев, митинги, беспризорных, бездомных и прочие признаки новой жизни. Когда в 1919-ом в Москве организовали Государственную киношколу, двадцатилетний Лев Владимирович стал преподавать в ней актёрское мастерство и кинорежиссуру.

Среди его учеников была и молодая актриса Александра Сергеевна Хохлова (Шура, как называли её друзья и подруги). Она была внучкой выдающегося русского врача и общественного деятеля Сергея Петровича Боткина (по отцовской линии) и внучкой (по линии материнской) известного мецената, основателя Третьяковской галереи Павла Михайловича Третьякова. В кино Хохлова снималась с 1916 года и в том же году познакомилась с Маяковским. На этой своей ученице Кулешов вскоре женился.

Написанному Николаем Асеевым сценарию фильма «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков» Кулешов дал потом такую оценку:

«… осуществить на экране то, что написал поэт, было нельзя, …настолько автору были незнакомы технические возможности кинематографа того времени, и настолько он представлял себе наше искусство изобразительно-плакатным».

Творческий коллектив Льва Кулешова переписал этот сценарий заново…

«… оставив в нём от асеевского только имена действующих лиц».

Фильм, поставленный в 1924 году, имел шумный успех. Кулешова пригласили на кинофабрику «Межрабпром-Русь», где ему (по договору) предоставили подержанный мотоцикл «BSA» c коляской.

В 1925 году по сценарию Всеволода Пудовкина Кулешов снял фильм «Луч смерти», не принятый ни критикой, ни зрителями. В 1926-ом по сценарию Виктора Шкловского (вновь основательно его переработав) Кулешов поставил кинокартину «По закону», которая тоже была воспринята без энтузиазма. Во всех этих фильмах Александра Хохлова исполняла главные роли. Она потом вспоминала:

«По примеру Маяковского Кулешов с тех пор подписывает свои письма к близким людям рисунком льва».

А вот воспоминания о Маяковском, оставленные Хохловой и Кулешовым:

«Помним его беседующим с друзьями в столовой за бутылкой полуналивки-полуликёра "Алаша".

– Милости прошу к нашему Алашу! – говорил в таких случаях Владимир Владимирович.

Однажды разговор зашёл о том, что художники должны писать фрески в ресторанах, пивных и т. д. На что Маяковский сразу заметил:

– Сижу под фрескою и пиво трескаю».

Итак, жизнь шла своим чередом, как вдруг на Кулешова, который благодаря Асееву и Шкловскому стал своим человеком в Лефе, «положила глаз» Лили Брик.

Лев Кулешов, 1926 г. Фото: А.Родченко

Аркадий Ваксберг:

«В отличие от романа с Краснощёковым, очередное увлечение Лили развивалось постепенно, вызывая страх перед неизбежным у Шуры и очередной приступ ревности у Маяковского, которому, казалось бы, уже пора было смириться: обычаи Лили ему были хорошо известны, а любовные отношения с ней – прерваны… Но сердцу, как видно, действительно не прикажешь».

И тут (в середине весны 1927 года) поэт решил (или, говоря точнее, подобная надобность возникла у ОГПУ) вновь съездить за рубеж.

Аркадий Ваксберг:

«В очередное заграничное путешествие он отправился как раз тогда, когда отношения между Лилей и Кулешовым стремительно приближались к "высшей фазе"».

На этом нам придётся вновь на время прервать рассказ о новом романтическом увлечении Лили Юрьевны Брик, поскольку жизнь диктовала свой распорядок дням, неделям и месяцам, а людям – свои оттенки отношений.

 

Седьмая «ездка»

Как мы уже не раз могли убедиться, в зарубежные турне Маяковского отправляла Лубянка. Если в тот момент проводилась какие-либо гепеушные операции, эти поездки увязывались с ними. Так, как мы помним, в 1922-ом Маяковского из Берлина направили на неделю во Францию, а Бриков срочно отозвали из Германии в Москву (нужно было дать возможность Лили Юрьевне «раскрутить» Краснощёкова). В 1923-ем, напротив, сначала в Москву из Германии вернулся Маяковский, а Бриков задержали в Берлине (арестовывать Краснощёкова было удобнее в их отсутствие). В 1924-ом Лили Брик отправили в Париж и Лондон (судебный процесс по делу Краснощёкова лучше было проводить в её отсутствие).

Складывается впечатление, что и на этот раз тоже была некая «увязка»: как только отношения Лили Брик и Кулешова стали приближаться к «высшей фазе», Маяковского, который этому «приближению» явно мешал, тут же отправили за границу.

Вполне возможно, что это просто случайное совпадение. А если сказать точнее, то очередное случайное совпадение. Но не слишком ли много появлялось этих очередных случайностей?

Как бы там ни было, но в апреле 1927 года Маяковский в седьмой раз отправился за границу.

Бенгт Янгфельдт:

«На этот раз заграничное путешествие привело Маяковского в Варшаву, Прагу, Берлин и Париж. Почти за месяц отсутствия он редко телеграфировал в Москву и написал всего одно письмо…»

Из всего того, что происходило с поэтом в этот месяц, Янгфельдта заинтересовало только одно – весьма настойчивая просьба Лили Юрьевны (изложенная в её письме): купить автомобиль.

Аркадий Ваксберг приводит это Лилино послание:

«Очень хочется автомобильчик. Привези, пожалуйста. Мы много думали о том – какой. И решили – лучше всех – Фордик. 1) он для наших дорог лучше всего, 2) для него легче всего достать запасные части, 3) он не шикарный, а рабочий, 4) им легче всего управлять, а я хочу обязательно управлять сама. Только купить надо непременно Форд последнего выпуска на усиленных покрышках-баллонах … »

Прочитав это письмо, Маяковский (как полагал Янгфельдт) вполне мог призадуматься: кто же они такие – эти «мы», которые «много думали» об автомобиле «Форд». И Янгфельдт дал такое разъяснение:

«"Мы" – это, разумеется, Лили и Кулешов…»

Ваксберг продолжает:

«Лилина просьба, за которой незримо стоял Кулешов, хотя бы только поэтому не могла вызвать у Маяковского бурного энтузиазма. Во всяком случае, выполнить её он не спешил».

Но Бенгт Янгфельдт с подобным мнением был не согласен категорически, написав:

«…"форд" (спортивной модели) был куплен и доставлен в Москву. Маяковский был очень щедрым и всегда возвращался из заграничных поездок с полным чемоданом подарков».

Откуда у Янгфельдта такие сведения?

Ведь Аркадий Ваксберг заявил прямо противоположное:

«Никаких последствий просьба Лили об "автомобильчике" на этот раз не возымела. Возможно, он воспринял её просто как прихоть».

Иными словами, никакого автомобиля Маяковский из-за границы не привёз. Но перейдём к самой «ездке» за рубеж (по счёту – седьмой).

На этот раз официальную «крышу» путешествующему поэту Лубянка придумала достаточно надёжную. Ваксберг о ней пишет:

«На этот раз Маяковского пригласили для встреч с писателями и для публичных выступлений четыре национальных центра Международного ПЕН-клуба. По такому случаю он получил командировку от Всесоюзного общества культурных связей с заграницей (ВОКС), которое возглавляла Ольга Каменева, жена ближайшего сотрудника Ленина Льва Каменева и сестра уже впавшего в немилость Льва Троцкого».

Напомним, что ПЕН-клуб – это международная неправительственная организация, образованная в 1921 году. Её название произошло из начальных букв слов: «poet» («поэт»), «essayist» («эссеист») и «novelist» («новеллист» или «романист»), сложившихся в слово «PEN» («авторучка»). ПЕН-клуб, который возглавлял тогда английский писатель Джон Голсуорси, защищал писательские права, боролся против цензуры, а также за свободу слова и личности.

О седьмой «ездке» Владимира Маяковского оставил воспоминания и Борис Бажанов:

«В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашёл по какому-то делу к Ольге Давидовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но, экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал своё неудовольствие в терминах не весьма литературных».

Видимо, напор разгневанного поэта возымел действие. Во всяком случае, в книге Аркадия Ваксберга сказано:

«Впервые при поездке за границу Маяковского снабдили весьма неплохими деньгами. Обеды и ужины в его честь, проходившие с огромным успехом многолюдные поэтические вечера в Праге, Париже, Берлине, Варшаве несколько отвлекли Маяковского от тревожных дум – при полном отсутствии информации о событиях в новом семейном кругу».

«Новый семейный круг» – это всё те же Осип и Лили Брик плюс Лев Кулешов.

Сообщив об этом, Ваксберг тут же переходит от описания турне поэта по Европе, не несущего ничего нового и интересного, к захватывающим событиям нового романтического увлечения Лили Брик.

Но мы торопиться не будем и поищем в «скучных» буднях этого вояжа интересную для нас информацию. Не может быть, чтобы посланный с очередным гепеушным заданием поэт не оставил ни одного «следа», который наводил бы на размышления.

 

Варшава – Прага

Уже вернувшись на родину, Маяковский опубликовал в шестом номере журнала «Новый Леф» очерк, озаглавленный «Ездил я так». Вот его начало:

«Я выехал из Москвы 15 апреля. Первый город Варшава. <…> В Польше решаю не задерживаться. Скоро польские писатели будут принимать Бальмонта. Хотя Бальмонт и написал незадолго до отъезда из СССР почтительные строки, обращённые ко мне:

"И вот ты написал блестящие страницы.

Ты между нас возник, как некий острозуб…" и т. д. —

я всё же предпочёл не сталкиваться в Варшаве с этим блестящим поэтом, выродившимся в злобного меланхолика.

Я хотел ездить тихо даже без острозубия».

Как видим, турне только-только началось, ещё никаких особо ярких впечатлений не появилось, а Бальмонт (тот самый, кого в 1913 году Маяковский встречал «от имени врагов»), уже назван «злобным меланхоликом».

Интересно, а как Маяковский назвал бы самого себя, если бы ему показали фразы из его собственных писем из-за границы:

«Основное моё чувство – тревога, тревога до слёз и полное отсутствие интереса ко всему здешнему» (3 мая 1924 года).

«Здесь мне очень надоело» (6 декабря 1924 года).

«Я живу здесь ещё скучнее, чем всегда» (9 июля 1925 года).

Разве это не точно такая же меланхолия, за которую Маяковский корил Бальмонта?

В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» Василий Абгарович Катанян приводит воспоминания польского поэта Витольда Вандурского о встрече советского поэта с польскими стихотворцами, в частности, с Владиславом Броневским:

«Броневскому Маяковский не понравился. Во время встречи Маяковский прочёл наряду с другими произведениями своё излюбленное "Сергею Есенину". Броневский, близкий Есенину, блестящий переводчик его "Пугачёва" и печальной лирики, был уязвлён, когда Маяковский декламировал звонким баритоном со свойственной только ему нотой глубокой убеждённости:

"Вы ушли, / как говорится, / в мир иной.

Пустота… / Летите, в звёзды врезываясь.

Ни тебе аванса, / ни пивной.

Трезвость".

Владек запротестовал, произнося русские слова на польский лад:

– Позвольте, ведь Есенин писал кровью…

На что Маяковский спокойно:

– Зачем же кровью? Кровь жидкость дорогая.

Он вынул из кармана ватермановское вечное перо:

– Я пишу вот этим.

Маяковский обещал приехать через месяц».

В очерке «Ездил я так» описаны дальнейшие события:

«На другой день… выехали в Прагу.

На Пражском вокзале – Рома Якобсон. <…> Работа в отделе солидного пражского полпредства прибавила ему некоторую солидность и дипломатическую осмотрительность в речах».

Как видим, Роман Якобсон стал сотрудником советского полпредства в Праге, куда брали на работу только сотрудников ОГПУ.

В Чехословакии советского поэта встречали восторженно. Роман Якобсон в письме, посланном вдогонку уже уехавшему Маяковскому, привёл некоторые отклики местной прессы на его вечера:

«В газете социалистических легионеров… "Narodni osvobozrni" от 29/IV сообщается, что было свыше тысячи человек, что голос сотрясал, и что такого успеха в Праге не имел ещё никто».

Сотрудник газеты «Прагер пресс», бравший интервью у Маяковского, написал:

«Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нём жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем проявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа».

Интервьюер вспомнил и про стихотворение «Письмо Горькому», спросив:

«– За это "Письмо" на вас, кажется, сильно нападали?»

Поэт ответил:

«– Это потому, что Горький – это традиция. Я был совершенно объективен и не касался его личности, однако мне ставили в вину тот факт, что я осмелился нарушить эту традицию. Впрочем, я не гарантирую, что не могу писать плохих стихов».

Этот ответ Маяковского Александр Михайлов прокомментировал так:

«Последняя фраза имеет двойной смысл – частный и общий. Частный состоит в том, что он не настаивает на этической безупречности "Письма" к Горькому. Общий – о, это особый случай! Где ещё вы найдёте у Маяковского признание, что он не гарантирует вам качество – стихов ли, поэм, агиток, рекламы?!»

В этой поездке спутницей Маяковского была писательница Лидия Николаевна Сейфуллина (входила в состав одной с поэтом делегации ВОКСа). Вот что ей запомнилось:

«Из чехословацких воспоминаний наиболее яркими сохранились в моей памяти пение чешскими крестьянами "Левого марша" и выступление коллектива "Синей блузы" в Праге.

Прекрасно звучали на чешском языке не только стихи поэта, но и вся программа выступления, проникнутая его ритмом, его духом».

Маяковский в Праге, 1927 год

 

Берлин – Париж

О дальнейшем маршруте Маяковского в очерке «Ездил я так» сказано:

«Из Праги я переехал в Германию».

Лидия Сейфуллина:

«В Берлине я узнала, каким изумительным товарищем, весёлым и простым, был на чужбине в отношении к своим, советским людям этот знаменитый и великодушный человек».

Узнала Сейфуллина и ещё одну черту характера стихотворца:

«Этот грозный поэт-трибун любил неожиданно сошкольничать…

Я очень маленького роста. Когда мы стояли рядом, моя голова была чуть повыше его локтя».

И Маяковский принялся «от скуки» подтрунивать над Сейфуллиной:

«Возьмёт и догонит меня неожиданно на улице, пройдёт несколько шагов рядышком, старательно вытянувшись во весь свой высокий рост, потом улыбнётся и быстро скроется в каком-нибудь подъезде. Долго сердиться на него, когда он школьничал, было невозможно. Очень непосредственно это у него выходило: внезапно и по-детски».

Но когда Сейфуллина потеряла ключи (от пансиона Анны Кербер на окраине города, где она остановилась), а затем потеряла вторично, Маяковский, встретив её, спросил:

«– Когда день вашего рождения?

– А что? Вам зачем?

– Пусть будет сегодня. Я привёз вам подарок.

Достав из кармана кольцо с ключами, он побренчал ими:

– Фрау Анна Кербер по моей просьбе заказала запасные. Я вам их дарю, но до вашего отъезда из Берлина они будут у меня. Подарок дорогой, вы можете не благодарить: не люблю.

И снова его чудесная улыбка. Для меня такие шутки были действительно дороги. В них таилась большая дружеская теплота, на излучение которой Маяковский расточительным не был».

29 апреля Маяковский приехал в Париж.

Поселился всё в том же отеле «Истрия», где сразу же получил весточку из Москвы (от Лили Брик). Но ответ писать не торопился.

Первомай встречал в нашем полпредстве, почувствовав себя как бы оказавшимся в родной стране. Об этом – Лидия Сейфуллина:

«Ещё накануне, 30 апреля, в полпредстве, на внутренней стене, появилось отпечатанное на пишущей машинке обращение. Всем общественно-известным во Франции советским подданным предлагалось находиться с очень ранних утренних часов в день Первого мая в стенах полпредства.

Когда нас проверяли, все ли мы находимся в стенах полпредства, Владимир Владимирович глухо, сердито, как на тюремной перекличке, отозвался:

– Здесь.

Плотно заперты ворота старинного особняка. Все привратники внутри двора. На улице, за воротами, дежурят французские полицейские в увеличенном для улицы Гренель составе…

Они всех нас знали, мы – их. Одного из них мы запомнили хорошо. Маленький, длиннорукий, вертлявый, он был похож на обезьяну. Кто-то назвал его "маго" (бесхвостая обезьянка)…

И вот как сейчас вижу я высокую фигуру Маяковского. Непривычно сжав свои широкие плечи, непривычно повторяясь, он бубнил:

– Хоть бы паршивого "магошку" дали мне распропагандировать… Товарищ полпред, одного "магошку" можно? А?»

 

Парижские тяготы

Только 7 мая Маяковский сел писать ответное письмо Лили Юрьевне:

«Мой изумительный, дорогой и любимый Лилик.

Как только я ввалился в "Истрию", сейчас же принесли твоё письмо – даже не успел снять шляпу. Я дико обрадовался и уже дальнейшую жизнь вёл сообразно твоим начертаниям – заботился об Эльзе, думал о машине и т. д. и т. д.».

В комментариях к этому письму в 13-томном собрании сочинений Маяковского говорится:

«Письмо не окончено и не было отправлено. Сохранилось в бумагах поэта, находящихся у адресата».

По поводу «раздумий» поэта «о машине» в комментариях сказано:

«… это удалось осуществить только в следующую поездку – полтора года спустя».

Что же касается самого письма, то на первый взгляд оно выглядит самым обычным письмом, написанным человеком, который, путешествуя по разным странам, соскучился по своим.

Но вслед за простыми (дежурными) фразами тут же зазвучала нудьга, знакомая нам по предыдущим письмам:

«Жизнь моя совсем противная и надоедная невероятно. Я всё делаю, чтоб максимально сократить сроки пребывания в этих хреновых заграницах».

И это всё писалось в тот момент, когда вот-вот должно было состояться торжественное мероприятие в его честь. Поэт сообщал Лили:

«Сегодня у меня большой вечер в Париже».

7 мая обучавшиеся во Франции советские студенты организовали большой поэтический вечер, посвящённый Маяковскому, в кафе «Вольтер».

Лидия Сейфуллина:

«… одним рядом окон оно выходит на площадь. Задолго до начала вечера на этой площадке встал на дежурство отряд конной полиции. Но не мог помешать скопиться на площади плотной людской толпе, не имеющей возможности проникнуть в кафе, ещё днём заполненное людьми, желающими слышать Маяковского».

Послушать советскую знаменитость пришли и русские поэты-эмигранты. В очерке «Ездил я так» Маяковский упомянул и их:

«Странно смотреть на потусторонние, забытые с времён "Бродячих собак" лица. Насколько, например, противен хотя бы один Георгий Иванов со своим моноклем. Набалдашник в чёлке. Сначала такие Ивановы свистели. Пришлось перекрывать голосом. Стихли. Во Франции к этому привыкли. Полицейские, в большом количестве стоявшие под окнами, радовались – сочувствовали. И даже вслух завидовали: "Эх, нам бы такой голос".

Приблизительно такой же отзыв был помещён и в парижских "Последних новостях".

Было около 1200 человек».

Лидия Сейфуллина:

«В открытые окна на площадь и прилегающую к другой стороне здания улицу достаточно ясно доносилось каждое слово поэта, благодаря замечательной его дикции и сильному голосу.

Среди собравшихся были и злостные эмигранты, ненавистники Советской России. Ярыми выкриками они требовали, чтобы Маяковский читал свои дореволюционные стихи. Но поэт упрямо читал свои произведения, созданные уже после Октябрьской революции. Тогда усилились враждебные выкрики. За всю мою жизнь я знала только одного человека, который под яростные крики враждебной толпы, под натиском множества таких криков, внешне сохранял полное достоинства спокойствие.

Реплики он ловил на лету, отвечал на них быстро, но хладнокровно и умно».

Вполне возможно, что среди тех, кто пришёл послушать советского поэта, был и Нестор Махно, живший тогда в Париже.

Не забывал Маяковский и своих друзей, сопровождавших его на том вечере.

Лидия Сейфуллина:

«Мы, советские товарищи, в тот вечер сидели около Маяковского, за его спиной. Перед Владимиром Владимировичем стоял маленький стол. На нём – графин с водой и стакан…

У меня от волнения пересохло в горле. Я протянула руку, чтобы налить себе воды. Владимир Владимирович быстро, слегка отстранив меня, налил воду в стакан и, подавая его мне, сказал:

– Я подаю воду замечательной советской писательнице. Приветствуйте её!

Я уверена, что во всём многолюдном собрании о моём творческом существовании знали только представители редакции "Юманите", где начался печатанием перевод моей повести "Перегной". Но так властен был голос, приказавший меня приветствовать, так силён авторитет приказавшего, что раздались аплодисменты. Но тут же послышался смех и какой-то женский возглас:

– А где она? Её не видно!.. Пусть встанет повыше!..

Маяковский ответил:

– Сейфуллина достаточно высоко стоит на собрании своих сочинений.

Снова аплодисменты, смех, шум отдельных восклицаний. Едва сдерживая слёзы, я сказала:

– Владимир Владимирович, как вам не стыдно…

– Оставьте, Сейфулинка!.. Мне так надо.

"Сейфулинкой" он стал меня звать ещё в Берлине, находя, что это слово короче моей фамилии и больше подходит к моему маленькому росту. В его устах это слово звучало для меня ласкательно, как "ягодка". Но в описываемый момент я подняла на него огорчённые и недружелюбные глаза. И встретила его взгляд.

Я никогда не видела замученного людьми орла. Но мне кажется, что у него должны быть именно такие глаза. Маяковский устал от любовного и враждебного внимания. Ему было необходимо хоть короткое переключение такого острого внимания на кого-нибудь другого…

Вечер продолжался. Всё менее слышным становился враждебный ропот, всё громче звучали голоса друзей.

Из кафе Маяковский вышел, окружённый такой восторженной охраной, что немедленно отступил с площади отряд конной полиции. И на площади Парижа я услышала такую же громкую хоровую декламацию, в которой когда-то, в Москве эпохи военного коммунизма, участвовала сама:

– Кто там шагает правой?

– Левой!

– Левой!

– Левой!»

Аркадий Ваксберг:

«После вечера вместе с Эльзой, Эренбургом и ещё несколькими друзьями все отправились в ночное кафе, где играл оркестр, и где его снова чествовали, теперь уже в узком кругу».

О том чествовании поэта «в ночном кафе» свидетельств почти не сохранилось, поэтому трудно сказать, кто именно входил в круг тех «нескольких друзей», которые «вместе с Эльзой и Эренбургом» завершали там вечер. Но среди них наверняка был бывший финансовый директор РОСТА Лев Гринкруг, давний приятель Бриков и Маяковского. Он, как мы помним, в конце 1925 года уехал во Францию и стал заниматься банковскими операциями. Как сообщается в его биографиях, вскоре он принял решение в Советскую Россию не возвращаться. Но это не могло помешать встрече с ним Владимира Маяковского – слишком давней и слишком крепкой была их дружба.

На этом в рассказе о том поэтическом вечере можно было бы поставить точку. Но Александр Михайлов обратил внимание на событие, которое произошло на следующее утро:

«В воспоминаниях И.Эренбурга, который тоже был в этот вечер в кафе "Вольтер", есть момент, чуть-чуть приоткрывающий внутренние сомнения Маяковского по поводу его лефовских увлечений. Во время выступления Маяковского кто-то из присутствовавших в зале попросил:

– Прочитайте теперь ваши старые стихи!

Тогда он отшутился, не стал читать дореволюционное. А когда на следующий день, утром рано Эренбург зашёл к Маяковскому в номер отеля "Истрия", то увидел, что постель была не разобрана – он не ложился. Маяковский был мрачен и, даже не поздоровавшись, сразу спросил:

– Вы тоже думаете, что я раньше писал лучше?

Просьбу насчёт "старых стихов" он воспринял как намёк потому, что и сам в перерывах между сражениями за Леф, в периоды затишья, задумывался о своём истинном призвании, о своём месте в русской поэзии. Намёк указал на больное место – под сомнение ставилось не только всё направление его литературной деятельности, но и творчество».

Как видим, Маяковский очень переживал из-за того, что ему всё чаще говорили о том, что до революции он писал лучше, что до революции поэзия у него была настоящая, а после Октября…

Валентин Катаев (в романе «Трава забвения») привёл слова Маяковского, которые поэт высказал «разъярённым голосом»:

«Никогда не смейте просить поэта прочесть что-нибудь старое, вчерашнее. Нет хуже оскорбления. Потому что у настоящего мастера каждая новая вещь должна быть лучше прежних. А если она хуже, то, значит, поэт кончился. Или во всяком случае – кончается. И говорить ему об этом – феерическая бестактность. Зарубите себе на носу. Фе-е-ри-чес-кая!..»

Вероятно, и поэтому тоже (как пишет о Маяковском Александр Михайлов):

«… покидал он Париж без сожаления».

Однако в неотправленном письме Лили Юрьевне об оставленном Париже уже вообще не говорится, а всё дальнейшее описано в приподнято-деловом тоне:

«Девятого еду Берлин (на восьмое не было билетов), десятого читаю в Берлине и оттуда в Москву через Варшаву (пока не дают визы – только транзитную)».

Маяковскому зачем-то очень нужна была остановка в Варшаве. Какие именно неотложные дела ждали его в Польше, в письме он не сообщил. Но попытки получить желанную визу всё же продолжил.

Александр Михайлов:

«Скучал Маяковский и в Берлине. И встретив здесь актрису Нино Вачнадзе, вцепился в неё и не отпускал от себя. <…> Водил по магазинам, просил помочь выбрать подарки знакомым и непременно – оригинальные. И повторял: "Надоел Париж, надоел Берлин! Задыхаюсь я здесь, в Москву скорее, домой!"»

Сразу вспоминаются слова из его письма, написанного в Париже 6 декабря 1924 года:

«Здесь мне очень надоело – не могу без дела».

Не потому ли так скучал Маяковский, что настоящим «делом», ради которого его и отправили за границу, ему предстояло заняться только под самый занавес поездки?

 

Столица Польши

В очерке «Ездил я так» про свой приезд в столицу Польши Маяковский написал:

«В Варшаве на вокзале встретил чиновник министерства иностранных дел и писатели "Блока" (левое объединение)».

Сразу с вокзала Владимир Владимирович направился в гостиницу, где снял недорогой номер.

О том, что произошло на следующий день, в том же очерке сказано:

«На другой день начались вопли газет:

– Милюкову нельзя – Маяковскому можно!

– Вместо Милюкова – Маяковский и т. д.

Оказывается, Милюкову, путешествующему с лекциями по Латвии, Литве и Эстонии, в визе в Польшу отказали. Занятно.

Я попал в Варшаву в разгар политической борьбы: выборы».

Итак, о Павле Николаевиче Милюкове, бывшем министре иностранных дел Временного правительства России, которого не пустили в Польшу, Маяковский написал. И про польские выборы упомянул. Но ни словом не обмолвился о том, что его приезд в Варшаву совпал с гораздо более важными (и поэтому более шумными) политическими событиями.

Сначала (6 апреля 1927 года) китайцы совершили налёт на советское полпредство в Пекине. Было захвачено более ста коробок секретных документов. Их стали публиковать в газетах, сообщая о том, как Советский Союз готовил в Китае восстание, чтобы установить советскую власть.

А в Лондоне с 12 по 15 мая отряд полиции численностью в 200 человек произвёл внезапный обыск в здании, которое занимала Англо-русская торговая компания («Аркос»). На эту чрезвычайную акцию власти Великобритании пошли потому, что имели неопровержимые доказательства кражи сотрудниками этого советского учреждения секретного документа британского министерства воздушных сообщений.

В результате обыска было установлено, что под крылышком «Аркоса» действовал шпионско-диверсионный центр, который вёл активную работу по дестабилизации политической ситуации в Великобритании.

Бенгт Янгфельдт:

«… в списке "опасных коммунистов", которых следовало выслать из Англии, оказалась мать Лили. На допросах в британской службе безопасности Елена Юльевна уверяла, что "не является членом коммунистического кружка Аркоса и совсем не интересуется политикой", что она "из буржуазной семьи, и что её муж поддерживал царский режим", что "в результате русской революции она потеряла всё достояние, оставленное её мужем". Не ясно, что подействовало на следователя – эти аргументы или тот факт, что она "хорошая пианистка и играла на собраниях в клубе Аркоса", но в итоге Елену Юльевну вычеркнули из списка и позволили остаться в стране».

Всех подробностей событий, происходивших в британской столице, Маяковский, конечно же, не знал. Но о том, что случилось в Лондоне, ему было известно из газет, и он откликнулся на это происшествие стихотворением «Осторожный марш»:

«Гляди, товарищ, в оба!

Вовсю раскрой глаза!

Британцы / твердолобые

республике грозят…

Стучат в бюро Аркосовы,

со всех сторон насев:

как ломом, / лбом кокосовым

ломают мирный сейф».

О том, насколько «мирными» были «Аркосовы сейфы», можно судить по воспоминаниям Георгия Сергеевича Агабекова, резидента ОГПУ в Иране:

«Каждое утро, проснувшись, я наскоро одевался и шёл в канцелярию. У входа в коридоры стояли бидоны с быстро воспламеняющимся веществом, на случай, если нужно будет поджечь архивы. Эту предосторожность Москва предписала принять после обысков лондонского “Аркоса” и пекинского посольства».

Польская пресса тоже вовсю трубила о разоблачении очередной бесцеремонной попытки Советского Союза вмешаться в дела суверенного государства. Но в очерке «Ездил я так» Маяковский не упомянул об этом ни словечком. Он сообщил о другом событии (более «важном», с его точки зрения): на следующий день после приезда в столицу Польши советскому поэту пришлось сменить место своего пребывания.

Зачем?

Об этом – в очерке «Поверх Варшавы», опубликованном по возвращении в Москву в июльском номере журнала «Молодая гвардия»:

«Утром я перешёл из крохотного номера в номер за 19 злотых – для представительства. Я начал атаковываться корреспондентами, и карикатуристами, и фотографами. Понятно. Я – первый поэт, приехавший из красной Москвы».

Вряд ли приезд обычного стихотворца – пусть даже большевистской ориентации – мог вызвать такой ажиотаж у пишущей братии Варшавы. И вовсе не из-за отказа в визе Милюкову зачастили к советскому поэту «корреспонденты, карикатуристы и фотографы», а из-за невероятного шума, возникшего в мировой прессе в связи с делом Аркоса. Гепеушные посягательства на жизнь суверенной державы возмутили тогда всю Европу.

А весьма подозрительное поведение свободно разъезжавшего из страны в страну Маяковского давно уже успело привлечь внимание спецслужб Латвии, Франции и Великобритании. Польских журналистов явно кто-то проинформировал о связях поэта с лубянским ведомством, и они устроили ему форменный допрос с пристрастием.

 

Ответы корреспондентам

Какие вопросы задавались Маяковскому, и как он на них отвечал, можно судить по отчёту, который – под заголовком «Визит известного русского поэта» – опубликовала 14 мая варшавская газета «Эпоха»:

«Прежде всего, мы спрашиваем его о цели приезда в Польшу.

– Я прибыл сюда в целях установления связи с польскими литераторами и нахожусь здесь в качестве члена ВОКСа.

– Что это такое?

– Всероссийское общество культурной связи с заграницей».

Редактор журнала «Польска вольность», беседуя с советским поэтом, тоже спросил:

«– Можно ли узнать, с какой целью вы приехали в Варшаву?

– Познакомиться с людьми, посмотреть город… Я приехал по своей инициативе, на собственный счёт, сам по себе.

– Вы являетесь членом партии?

– Нет…»

Странное впечатление производят ответы Маяковского. Его спрашивают о цели приезда, а он – как бы с порога отметая все подозрения в его сотрудничестве с ОГПУ – заявляет о своём членстве в ВОКСе и трижды (!) объявляет себя исключительно частным лицом (приехавшим «по своей инициативе», «на собственный счёт», «сам по себе»).

Вновь возникает впечатление, что образ «частного лица», путешествующего по загранице «на собственный счёт», придуман на Лубянке. Ведь в стране Советов всюду, где бы Маяковский ни выступал, он говорил, что поддерживает политику, проводимую большевиками, а за рубеж ездит за счёт советских граждан («за ваш, за ваш счёт, товарищи!» – заявлял поэт, отвечая на вопросы своих слушателей).

А в Варшаве Владимир Владимирович говорил то, что придумали для него лубянские товарищи:

«Я свободный человек и писатель. Я ни от кого материально не завишу. А морально я связан с тем революционным движением, которое перестраивает Россию на началах всеобщего равенства».

Полякам было хорошо известно, каким невероятным преследованиям подвергаются в Советской России противники большевистского режима. Поэтому Маяковского спросили:

«– Вы не испытываете никаких стеснений?

– Никаких. В том случае, разумеется, если писательская деятельность не направлена в сторону контрреволюции…

– Сидели ли вы в тюрьмах?

– Сидел до революции. А теперь выступал несколько раз с чтением своих произведений в тюремных клубах…»

Непонятно, что за «тюремные клубы» имел в виду поэт. В советские концентрационные лагеря он, вроде бы, не заглядывал, а в большевистских застенках, которые размещались в бывших царских тюрьмах, никаких «клубов» не существовало.

Кстати, любопытное совпадение! Владимир Маяковский (давая интервью польским журналистам) и Елена Юльевна Берман (отвечая на вопросы британской службы безопасности), не сговариваясь, упомянули о «клубах»: Владимир Владимирович – о «тюремном», Елена Юльевна – о «клубе Аркоса».

Но вернёмся к беседе редактора журнала «Польска вольность» с гостем «из красной Москвы»:

«В это время появился фотограф, чтобы запечатлеть на пластину образ русского поэта. Маяковский садится, позирует около стола.

Спрашиваю:

– Так вы напишете о Польше по возвращении в Россию?

– Напишу.

– Хорошее или плохое?

Маяковский уклончиво улыбается».

Александр Михайлов обратил внимание ещё на одно заявление Маяковского в его беседе с польскими журналистами:

«Отвечая на вопрос, какую роль сейчас в России играет поэт, Маяковский отвечает:

– Важнейшую. Он является учителем народа, воспитателем его ума и совести».

Высказывание любопытное. Ведь «учителем народа» называл себя человек, который с трудом одолел четыре класса гимназии, писал с ошибками и за 34 года жизни так и не научился расставлять знаки препинания.

Александр Михайлов приводит в своей книге слова Василия Катаняна (не уточняя, какого именно – отца или сына):

«Кто-то однажды высказал предположение, что Маяковский, разъезжая столько по заграницам, наверное, хорошо владеет языками. Владимир Владимирович удивился:

– Почему вы так думаете?

– А как же – гимназическое образование плюс заграничные поездки…

– К сожалению, – возразил Маяковский, – заграничные поездки минус гимназическое образование».

Иными словами, сам поэт считал, что гимназического образования у него нет.

А что же тогда у него было?

Если сказать по-современному, то всего лишь начальное образование. Среднего он не осилил.

Вернувшись в Москву, Маяковский опубликовал в печати несколько очерков: «Ездил я так», «Поверх Варшавы» и «Наружность Варшавы». В них страна, гостеприимно принимавшая поэта, подверглась язвительному осмеянию:

«Варшава на Париж похожа так, как киоск Моссельпрома на Сухаревскую башню…

Если Париж кишит наряднейшими модницами и модниками, то здесь десяток-другой пижонов кокетничает вышедшими на пенсию модами…

Военщина Польши назойлива и криклива…

Магазины полны – но… есть всё, кроме того, что вам нужно…

У многих поляков уже яснеет ответ на вопрос – быть ли советской республикой в союзе других республик или гонористой демократической колонией…»

Даже поэта Юлиана Тувима, который перевёл на польский язык «Облако в штанах» («Облак в споднях»), Маяковский представил насмешливо-уничижительно – как…

«… вдохновенно глядящего, поэтически трясущего руку…».

Такие ли отчёты о проделанном путешествии должен был предоставлять своему народу его «учитель» и воспитатель его «ума и совести»? В своих отчетах Маяковский говорил:

«Мне жаль Европу! Не знать стихов Асеева, Пастернака, Сельвинского – это большое лишение!»

Есть ещё одна непонятная загадочность в поведении странствовавшего поэта – за одиннадцать дней своего пребывания в польской столице он дважды менял место своего пребывания. Зачем?

 

Загадочные переселения

Если первую смену жилья ещё как-то можно понять: захотелось предстать перед польскими журналистами этаким преуспевающим литератором, и более дорогой номер, конечно же, придавал солидности, то второй переезд из-за чего?

И зачем вообще надо было оповещать советских читателей о том, в каком именно номере давалось то или иное интервью, где именно приходилось позировать карикатуристам и фотографам? Маяковский никогда об этом не писал, рассказывая о своём пребывании в Париже, Риге, Берлине, Праге и Нью-Йорке.

О своём переезде из мексиканского отеля в советское полпредство (полномочное представительство) Владимир Владимирович поведал. Но только в письме Лили Брик, объяснив смену места пребывания тем, что в полпредстве малолюднее и дешевле.

П.Л.Войков фотографирует В.Маяковского и секретаря полпредства А.Ульянова во дворе советского посольства в Варшаве. 1927 год

А тут вдруг поэт объявил на весь Союз (в очерке «Поверх Варшавы») о своём очередном переселении:

«Я переселился в пустующую до приезда курьеров дипкурьерскую комнату полпредства».

Зачем об этом надо было сообщать читателям? Ведь полпредство – это не гостиница, куда вселяются по собственному желанию. Стало быть, в этом была какая-то надобность. Или (рискнём предположить) поступило какое-то распоряжение из Москвы, для выполнения которого понадобилось присутствие поэта на территории представительства.

Известно ли что-нибудь о том, чем именно занимался там Маяковский?

Сохранились фотографии: Маяковский во дворе советского полпредства (как всегда, с папиросой во рту), рядом с ним – секретарь полпредства (он же резидент ОГПУ) Александр Фёдорович Ульянов («товарищ У», как называли его коллеги-чекисты). Напротив – с фотоаппаратом в руках – посол Пётр Лазаревич Войков.

Заглянем в энциклопедический словарь.

«ВОЙКОВ Пётр Лазаревич. Знал греческий и латинский языки, блестяще закончил математический факультет университета в Женеве. После Октябрьской революции был послан на Урал комиссаром снабжения. Принимал участие в расстреле царской семьи. Как человек сохранил в себе очень ценные качества: был задушевным, беззлобным, ценил юмор, являлся интересным оратором. С октября 1924 года – полпред в Польше».

Добавим к этому, что из эмиграции в Россию Пётр Войков (тогда ещё Пинхус Вайнер) возвращался в одном из «пломбированных вагонов» (вместе с Мартовым и Луначарским). А в Варшаве он носил перстень с рубином, снятый, по его же собственным словам, с пальца убитого Николая Второго.

В августе 1922 года Войкова назначили полномочным представителем страны Советов в Канаде, но правительство Великобритании воспротивилось этому из-за причастности кандидата в дипломаты к уничтожению царской семьи.

Работавший в варшавском полпредстве советский дипломат Григорий Зиновьевич Беседовский охарактеризовал своего тогдашнего шефа так:

«Высокого роста, с подчёркнуто выпрямленной фигурой, как у отставного капрала, с неприятными, вечно мутными глазами (как потом оказалось, от пьянства и наркотиков), с жеманным тоном, а главное, с беспокойно-похотливыми взглядами, которые он бросал на всех встречавшихся ему женщин, он производил впечатление провинциального льва. Печать театральности лежала на всей его фигуре. Говорил он всегда искусственным баритоном, с длительными паузами, с пышными эффектными фразами, непременно оглядываясь вокруг, как бы проверяя, произвёл ли он должный эффект на слушателей. Глагол “расстрелять” был его любимым словом. Он пускал его в ход кстати и некстати, по любому поводу. О периоде военного коммунизма он вспоминал всегда с глубоким вздохом, говоря о нём как об эпохе, “дававшей простор энергии, решительности, инициативе”».

И ещё, как мы поняли, Войков увлекался фотографией и с удовольствием фотографировал заезжую знаменитость. А «товарищ У» (чекист Ульянов) щёлкал фотоаппаратом посла и поэта.

 

Фотографическая история

Известно, что в Москву Маяковский вернулся 22 мая 1927 года. Стало быть, Варшаву он покинул числа 20-го.

В тот же день – 20 мая – в небольшом польском городке Вильно (ныне Вильнюс) неожиданно засобирался в дорогу двадцатилетний корректор местной газеты «Белорусское слово». Вечером 23 мая он прибыл в Варшаву. Звали его Борис Софронович Коверда.

27 мая газеты сообщили о том, что Великобритания разорвала дипломатические отношения с Советским Союзом. А 7 июня советский полпред в Польше Пётр Войков встречал на Центральном вокзале Варшавы высланного с британских островов Аркадия Павловича Розенгольца, исполнявшего обязанности поверенного в делах СССР в Великобритании.

За 15 минут до отхода поезда к беседовавшим на перроне дипломатам приблизился Борис Коверда и начал стрелять в Войкова из пистолета. От полученных ран полпред скончался в больнице.

Осенью в Варшаве состоялся суд над убийцей советского дипломата. Было установлено, что с Войковым он знаком не был, в лицо его не знал, но имел на руках фотографию полпреда, по которой и опознал его.

Суд не стал выяснять, как к виленскому корректору попал этот фотоснимок.

Но сделать это нетрудно!

След Лубянки в убийстве Войкова просматривается вполне отчётливо.

Советское руководство, надо полагать, было очень обеспокоено неожиданным разрывом дипломатических отношений с Великобританией, и кремлёвские вожди напряжённо размышляли о том, какой сделать ответный шаг, чтобы как-то выправить ситуацию. Краже секретного документа в британском министерстве надо было противопоставить инцидент, гораздо более громкий, демонстративно вызывающий и, желательно, непременно кровавый.

Для восстановления подмоченного престижа СССР было решено пожертвовать одним из советских полпредов – тем более, чуть ли не все они являлись участниками троцкистско-зиновьевской оппозиции, стало быть, жалеть их было нечего. И в сообщении советского правительства, опубликованном 8 июня (на следующий день после роковых выстрелов на варшавском вокзале), было прямо заявлено, что убийство Войкова последовало…

«… за целым рядом прямых и косвенных нападений со стороны английского правительства на учреждения СССР за границей и разрывом дипломатических отношений с СССР со стороны Великобритании».

В качестве жертвы Кремль избрал Петра Войкова.

Почему именно его?

Выдвинем версию, весьма неплохо объясняющую всё то, что произошло тогда.

Незадолго до всех этих событий полпред Войков настоятельно предлагал своему московскому руководству осуществить ликвидацию тогдашнего премьер-министра и военного министра Польши Юзефа Пилсудского. Вспомним, что говорил о Войкове Григорий Беседовский:

«Глагол "расстрелять" был его любимым словом. Он пускал его в ход кстати и некстати, по любому поводу».

Кремлёвские вожди этот план «ликвидации» отвергли. Но на Лубянке было хорошо известно о романе, который Войков закрутил с дворянкой Марией Скаковской, одной из сотрудниц Разведуправления Красной армии. Марию направили в Варшаву в 1924 году для того, чтобы восстановить резидентуру, разгромленную поляками. Но роман советского полпреда привлёк внимание польских властей, и в 1926 году Скаковскую арестовали, приговорив её (как шпионку) к тюремному заключению на пять лет.

В Москве глава Разведупра Ян Карлович Берзин пожаловался на Войкова в ЦК. Поскольку подобным увлечениям полпреда чекисты уже счёт потеряли, разразился скандал. Войкова исключили из партии и собирались лишить должности полпреда. Вот тут-то и появился план ликвидации самого Петра Войкова.

ОГПУ отправило Маяковскому соответствующее распоряжение: переселиться из варшавского отеля в полпредство.

Маяковский мог даже не знать, для каких именно целей просят его об этом. Ведь в ОГПУ было чёткое распределение обязанностей: одни занимались тем, что «мягко стелили», а другие обеспечивали «жёсткость спанья». Сеанс фотографирования поэта и полпреда организовывал «товарищ У» (Александр Ульянов).

А исполнителя покушения на Войкова готовил тридцатилетний гепеушник Иосиф Казимирович Опанский, занимавший пост заместителя председателя ГПУ Белоруссии и заместителя постоянного представителя ОГПУ в Белорусском военном округе. Мы с ним уже встречались – 16 августа 1924 года чекист Опанский исполнял роль «хозяина» конспиративной квартиры, куда привели нелегально прибывшего из Польши Бориса Савинкова. Этот же Иосиф Опанский и арестовывал «гостя». В феврале 1926 года Иосиф Казимирович организовал «инцидент» с перестрелкой в поезде Москва-Рига, в результате которого погиб дипкурьер Теодор Нетте. Теперь Опанский готовил покушение на Войкова.

Двадцатилетнего Бориса Коверду (перед тем, как отправить его на варшавский вокзал) снабдили пистолетом и фотографиями советского полпреда. Видимо, теми самыми, что были сняты «товарищем У» (при участии Владимира Маяковского).

Около восьми часов вечера того же дня, когда был убит полпред Войков (7 июня), неподалёку от полустанка Ждановичи под Минском перевернулась дрезина, на которой Иосиф Опанский вёз задержанного нашими пограничниками польского поручика. Опанский погиб. Вроде бы, совершенно случайно. Но официально было объявлено, что его смерть произошла в результате террористического акта врагов революции.

Не удаляло ли ОГПУ лишних свидетелей так блестяще завершившейся акции с полпредом Войковым?

Но не слишком ли много возникло загадочных «случайных» совпадений: «случайно» захотели пофотографироваться, затем «случайно» возник стрелок с фотографией в руке, и, наконец, в тот же день совершенно «случайно» погиб чекист, организовывавший это покушение?

Как бы там ни было, но после знакомства со всеми этими подробностями совсем иначе воспринимается фраза, прозвучавшая из уст Маяковского на диспуте 29 марта 1929 года:

«Писателям советую купить фотографические аппараты и научиться ими снимать».

В том же году в одной из статей он добавит:

«Мы знаем – будущее за фотоаппаратом».

Вполне возможно, что Маяковский что-то всё-таки подозревал, о чём-то догадывался. Не случайно же в «Дневнике моих встреч» Юрия Анненкова появилась запись:

«Было бы ложным думать, что наезды в Париж оставались для Маяковского простым туристическим развлечением. Далеко не так. Фаворит советской поэзии, Маяковский должен был всякий раз после возвращения в Советский Союз давать отчёт о своём путешествии».

Как видим, Юрий Анненков подошёл почти вплотную к разгадке истинной подоплёки зарубежных «ездок» поэта. А может быть, даже разгадал чекистскую тайну, которой был опутан Маяковский, весьма прозрачно намекнув о ней читателям своей книги.

Тем временем террористические акты в Советском Союзе резко участились.

Борис Бажанов:

«Летом 1927 года я отдыхаю в Крыму. Перед моим отъездом я получаю из ЦК предостережение всем ответственным работникам – быть осторожным: по Москве бродит опасный террорист. Я уезжаю в Крым и узнаю, что террорист бросил бомбу на собрании в Ленинградском партийном клубе; десятки убитых и раненых. С этим террористом я потом познакомился в Париже и Берлине. Это очаровательный и чистейший юноша Ларионов».

Да, 7 июня тройка боевиков Русского общевоинского союза (Виктор Ларионов, Сергей Соловьёв и Дмитрий Мономахов) нелегально проникла на территорию СССР и пробралась в здание Агитпропагандного Отдела Ленинградской Коммуны, забросав гранатами заседавших там коммунистов. В результате один человек погиб, а двадцать шесть получили ранения. Боевики же благополучно скрылись и вернулись за рубеж.

Впрочем, так везло далеко не всем террористам. Об этом – Борис Бажанов:

«В это время (1927 год) начальник Общевоинского Союза Кутепов ведёт борьбу против большевиков. Ряд жертвенных мальчиков и девушек отправляются в Россию бросать бомбы по примеру старых русских революционеров. Но они не знают силы нового гигантского полицейского аппарата в России. Им как будто бы помогает большая и сильная антибольшевистская организация – “Трест”. На самом деле “Трест” этот организован самим ГПУ. Все его явки, квартиры, сотрудники – все чекисты. Террористы переходят советскую границу, прямо попадают в лапы ГПУ, и их расстреливают.

Больше того. Помещение Общевоинского Союза в Париже, в котором ведёт свою антибольшевистскую работу генерал Кутепов, находится в доме, принадлежащем Третьякову, русскому капиталисту, председателю Русского Торгово-Промышленного Союза (объединение крупных торговцев и фабрикантов). И никто не знает, что Третьяков – агент ГПУ, что в стене кабинета Кутепова он установил микрофон, и всё, что делается у Кутепова, сейчас же точно известно ГПУ. Все детали о террористах, которые поедут в Россию, ГПУ знает задолго до их поездки».

Что же касается взрыва, произведённого боевиками в городе на Неве, то ленинградское ГПУ тотчас же арестовало четырёх «монархистов», якобы пособничавших в совершении этого террористического акта и осенью расстреляло их.

 

Реакция на убийство

Вряд ли Маяковского тяготила необходимость «давать отчёты» о результатах своих вояжей – уж чего-чего, а писать он умел. Правда, с ошибками и без знаков препинания, но правщиков у него было предостаточно.

2 июня «Комсомольская правда» опубликовала стихотворение Маяковского «Господин "народный артист"». Оно предварялось прозаическим пояснением:

«Парижские "Последние известия" пишут: "Шаляпин пожертвовал священнику Георгию Спасскому на русских безработных в Париже 5000 франков. 1000 отдана бывшему морскому агенту, капитану 1-го ранга Дмитриеву…"»

Маяковский прокомментировал эту прозу стихами:

«Ишь сердобольный, / как заботится!

Конечно, / плохо, если жмёт безработица.

Но… / удивляют получающие пропитанье.

Почему / у безработных / званье капитанье?»

Несколько десятков поэтических строк (лесенкой) выражали негодование из-за такой щедрости знаменитого певца. Заканчивалось стихотворение очередным призывом:

«И песня, / и стих – / это бомба и знамя,

и голос певца / поднимает класс,

и тот, / кто сегодня / поёт не с нами,

тот – / против нас.

А тех, / кто пoд ноги атакующим бросится,

с дороги / уберёт / рабочий пинок.

С барина / с белого, / сорвите, наркомпросцы,

народного артиста / красный венок!»

Когда (через пять дней после публикации стихов о Шаляпине) был застрелен Войков, Маяковский откликнулся на это событие сразу, написав несколько стихотворений.

9 июня в «Комсомольской правде» появилось стихотворение «Да или нет?»:

«Сегодня / пулей / наёмной руки

застрелен / товарищ Войков.

Зажмите / горе / в зубах тугих,

волненье / скрутите стойко…

Сегодня / взгляд наш / угрюм и кос,

и гневен / массовый оклик:

– Мы терпим Шанхай… / Стерпим Аркос…

И это стерпим? / Не много ли?».

В тот же день газета «Рабочая Москва» опубликовала другое стихотворение Маяковского – «Слушай, наводчик!»:

«Читаю… / но буквы / казались

мрачнее, чем худший бред:

"Вчера / на Варшавском вокзале

убит / советский полпред"».

В ночь с 10 на 11 июня 1927 года гепеушники прибыли в Столешников переулок Москвы, где в 12-й квартире дома № 5 проживал поэт-имажинист Иван Васильевич Грузинов. В квартире был произведён обыск, а её хозяин арестован. В ОГПУ, куда его доставили, ему предъявили обвинение в «пропаганде, направленной в помощь международной буржуазии».

Похороны Войкова. Тверская улица, 11 июня 1927 г.

11 июня на Красной площади, где проходили похороны Войкова, с речами выступили А.И.Рыков (председатель Совнаркома) и Н.И.Бухарин (глава Коминтерна). В стихотворении «Голос Красной площади» Маяковский прокомментировал выступления большевистских лидеров так:

«Слушайте / голос Рыкова —

народ его голос выковал —

стомиллионный народ

вам / "Берегись!" / орёт.

В уши наймита и барина

лезьте слова Бухарина,

это / мильон партийцев

слился, / чтоб вам противиться.

Крой, / чтоб корона гудела,

рабоче-крестьянская двойка

закончим, / доделаем дело,

за которое – / пал Войков».

12 июня «Комсомольская правда» напечатала сразу ещё два стихотворения Маяковского: «Ну, что ж» и «Призыв». Оба произведения посвящались событиям в Варшаве. Первый стих начинался очень тревожно:

«Раскрыл я / с тихим шорохом

глаза страниц…

И потянуло / порохом

от всех границ».

Через полгода в поэме «Хорошо!» появятся строчки:

«Вот с этим / виделся, / чуть ли не за час.

Смеялся. / Снимался около…

И падает / Войков, / кровью сочась, —

и кровью / газета / намокла».

А ещё через полгода – 13 февраля 1928 года – выступая на диспуте о художественных произведениях, представленных на выставке Совнаркома к десятилетию Октября, Владимир Владимирович уже пугал тех, кто что-то делал не так, как требовалось:

«… революции нет без насилия, нет революции без насилия над старой системой понимания задач в области культуры, и вы, которые идёте по проторенной дорожке старой культуры, вы которые умеете растушёвкой разделывать ноздри у старичков, вы даже молодого не умеете разрисовать, вы себе подписываете смертный приговор».

В стихотворении «Слушай, наводчик!» есть такие строки:

«Паны воркуют. / Чистей голубицы —

не наша вина, мол… / – подвиньтесь, паны,

мы ищем тех, / кто ревóльвер убийцы

наводит на нас / из-за вашей спины.

Не скроете наводчиков!

За шиворот молодчиков!»

В «Призыве» поэт повторил то, что говорилось в разъяснении советского правительства:

«Теперь / к террору / от словесного сора —

перешло / правительство / британских тупиц:

на территорию / нашу / спущена свора

шпионов, / поджигателей, / бандитов, / убийц.

В ответ / на разгул / белогвардейской злобы

твёрже / стой / на посту, / нога!

Смотри напряжённо! / Смотри в оба!

Глаз на врага! / Рука на наган!»

Поэт Бальмонт тоже откликнулся на убийство Войкова Борисом Ковердой – стихотворением «Буква "К"» (вспомнив и других молодых людей, поднимавших руку на большевистских лидеров: Леонида Каннегисера, Фаину Каплан и Мориса Конради):

«Люба мне буква "Ка",

Вокруг неё сияет бисер.

Пусть вечно светит свет венца

Бойцам Каплан и Канегисер.

И да запомнят все, в ком есть

Любовь к родимой, честь во взгляде,

Отмстили попранную честь

Борцы Коверда и Конради».

Тем временем в Москву проникла ещё одна группа белогвардейцев-террористов. Ей удалось заминировать общежитие, в котором проживали сотрудники ОГПУ. Взрыва произвести им не удалось, но сама попытка совершения террористического акта в советской столице сильно встревожила Кремль и Лубянку.

А ушедший из ЦК ВКП(б) Борис Бажанов продолжал работать в Народном комиссариате финансов (Наркомфине). И написал об этом:

«В Наркомфине я беру ещё на себя редактирование “Финансовой газеты”. Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет – финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет.

Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издаёт финансово-экономическую литературу. В нём работает 184 человека».

Собрав всех руководящих работников этого ведомства, Бажанов стал разбираться…

«… что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчёт бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчёт фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: “Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры”. Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры даёт. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых – доносы, интриги и подсиживание “по партийной линии”. Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева…»

Выясняется, что товарищ Матвеев – беспартийный специалист, и что работает он в издательстве техническим консультантом. Это единственный человек в учреждении, который всё знает и во всём разбирается. Когда же Бажанов спросил, откуда у него эти знания, тот ответил, что он бывший буржуй-издатель, выпускавший в царской России ту же самую финансово-экономическую литературу.

«Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Он объясняет, что штатов никаких не было. А кто же был? Да он – издатель, и одна сотрудница, она же секретарша и машинистка. И это всё. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столом машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это – символ, картина всей советской системы».

 

После Варшавы

Вернувшийся из зарубежной поездки Маяковский окунулся в повседневные дела. В опубликованном в «Комсомольской правде» стихотворении «Призыв» он неожиданно провозгласил:

«Товарищи, / опасность / вздымается справа,

не доглядишь – / себя вини!

Спайкой, / стройкой, / выдержкой / и расправой

спущенной своре / шею сверни!»

Какую «правую» опасность имел в виду Маяковский и кому призывал «шею свернуть»? Ведь ещё с «левой» опасностью – со стороны левого уклона в партии – большевики не расправились до конца. С чего же вдруг поэт заговорил об опасности справа? Или ему о ней кто-то подсказал?

Скорее всего, так оно и произошло – ведь Маяковский получал самые свежие новости от Агранова и его соратников. Поэтому многое узнавал раньше других и мог оперативно откликаться на события, которым ещё только предстояло произойти.

На помещённую в майском номере журнала «Новый мир» статью Вячеслава Полонского, направленную против лефовцев («Критические заметки. Блеф продолжается»), отвечало стихотворение Маяковского «Венера Милосская и Вячеслав Полонский», напечатанное в майском номере журнала «Новый Леф». Создавая образ недруга лефовцев, поэт подбирал слова пообиднее:

«Он просит передать, / что нет ему житья.

Союз наш / грубоват для тонкого мужчины.

Он много терпит там / от мужичья,

от лефовцев и мастеровщины.

Он просит передать, / что, “леф” и “праф” костя,

в Элладу он плывёт / надклассовым сознаньем».

Под словами, взятыми в кавычки («леф» и «праф»), подразумевались, надо полагать, «левые» и «правые», которым поэт призывал «шею свернуть».

Завершался стих так:

«Товарищ Полонский! / Мы не позволим

любителям / старых дворянских манер

в лицо строителям / тыкать мозоли,

веками / натёртые / у Венер».

Поскольку наступило лето, Маяковский переехал на дачу в Пушкино. Но практически ежедневно он приезжал в Москву и непременно заходил в редакцию газеты «Комсомольская правда», с которой у него началось активное сотрудничество. Любил общаться с журналистами. Был среди них и Михаил Константинович Розенфельд, впоследствии написавший в воспоминаниях:

«Я не был с ним близко знаком, но меня поражало, что он в редакции был совсем другим. Об этом страшно было говорить в те времена, но мне он казался… застенчивым. Человек, который кричит всегда, ругается – и вдруг застенчивый!

Встретишься с ним в коридоре редакции, начнёшь говорить, а он заметно смущается и говорит тихим, спокойным, несколько застенчивым голосом и совсем не горлопанил, не кричал. Он мне казался застенчивым человеком.

Но стоило подойти группе человек в шесть-семь, как он уже совершенно преображался, начинал хорохориться, брать другой тон и уже говорил громко, раскатисто. А с глазу на глаз разговаривал как самый скромный, обычный товарищ по редакции».

В ту пору комсомольская газета часто устраивала читательские конференции, на которых обсуждались самые разные (но непременно животрепещущие) вопросы. Публика на подобные мероприятия почти не ходила – никому не интересно было выслушивать длинные (и, как правило, скучнейшие) доклады, переполненные призывами и лозунгами, которые и без того навязли в зубах. Поэтому (в качестве приманки) программу вечера составляли в двух отделениях: в первом – политический доклад, во втором – художественная часть, то есть выступления известных поэтов, писателей, артистов балета, музыкантов, певцов и так далее.

На этих конференциях появлялся и Владимир Маяковский, чьё участие привлекало народ.

Михаил Розенфельд обратил внимание на то, как вёл себя на этих мероприятиях поэт:

«Если перед началом конференции (а на конференции было человек шестьсот-восемьсот) его окружала рабочая молодёжь, комсомольцы, он с ними тоже никогда не хорохорился, не вёл себя "громко", не шумел. Он к ним прислушивался, не возражал – настолько он уважал этих ребят.

Это же была не аудитория Политехнического музея, где он каждое ехидное слово противников блестяще отбривал. Он тут совершенно не был похож на того Маяковского, которого мы видели в различных литературных домах. Если его спрашивали "Почему ваше стихотворение непонятно?" – он подробно отвечал и убеждал. А ведь он мог бы сразу какой-нибудь остротой "убить" этого человека. Но он с глубоким уважением отвечал! Он очень чутко, внимательно, с большим уважением относился к этим простым рабочим ребятам».

12 июня Маяковский выехал в Тверь и выступил там в городском совете с докладом «Лицо левой литературы» и с чтением стихов. «Тверская правда» через четыре дня дала отчёт:

«Маяковский идёт в первых рядах современной литературы, вернее поэзии. После Демьяна Бедного – его место…

Маяковский, безусловно, ценный для нашей современности писатель. Он – живое эхо своих дней, он – рупор чувств и настроений массы. Но Маяковский далёк от нашего быта, от понимания рабочих и крестьян. Мало рабочих комнат, где бы на этажерке хранилась книжка Маяковского. Писатель надеется на жизнь в грядущих поколениях, – не будем отнимать у него этой надежды, не станем разочаровывать…

Уже и сейчас хорошо воздействует на слушателя этот детина от литературы, бас которого громит с трибуны пошлость, трафарет во всех углах писательства, и от которого веет свежестью и здоровьем».

2 июля газеты сообщили о том, что на аэродром Минска приземлились два польских лётчика. Московский комитет комсомола и редакции газет «Молодой ленинец» и «Комсомольская правда» тотчас объявили «Неделю обороны» (с 10 по 17 июля). А 5 июля «Комсомолка» напечатала стихотворение Маяковского «Сплошная неделя», в котором говорилось, что война может начаться со дня на день:

«Бубнит / вселенная / в ухо нам,

тревогой напоена:

идёт война, / будет война,

война, / война, / война!

На минское поле, / как мухи на блюдце,

поляки, / лётчики, / присели уже!

Говорят: / "заблудились!" – / небось не заблудятся,

не сядут / в Париже / на аэродром Бурже…

Ещё / готовятся, / пока – / не лезут,

пока / дипломатии / улыбка / тонка…

Но будет – / двинут / гром и железо,

танками / на хаты / и по станкам…

Круг сжимается / уже и уже.

Ближе, / ближе / в шпорах нога.

Товарищ, / готовься / во всеоружии

встретить / лезущего врага…»

А 10 июля газета «Рабочая Москва» поместила стихотворение Маяковского «Посмотрим сами, покажем им», в котором тоже был призыв готовиться к войне:

«Сегодня / советской силы показ:

в ответ / на гнев чемберленский

в секунду / наденем / противогаз,

штыки рассияем в блеске».

18 июля в «Пионерской правде» появилось стихотворение Маяковского, которое называлось «Возьмём винтовки новые»:

«Возьмём винтовки новые,

на штык – флажки!

И с песнею / в стрелковые

пойдём кружки.

Раз / два!

Все / в ряд!

Впе-/рёд,

от-/ряд!

Когда / война-метелица

придёт опять —

должны уметь мы целиться,

уметь стрелять.

Ша-/гай

кру-/че!

Цель-/ся

луч-/ше!»

А теперь, наконец, пришла пора вернуться к очередному увлечению Лили Юрьевны Брик.