Глава первая
Жизнь продолжается
Личная жизнь
Александр Михайлов, которого гораздо больше интересовало творчество поэта Владимира Маяковского, чем его романтические увлечения, о лете 1927 года написал:
«Его ждала напряжённая работа дома. Обязательство написать поэму к десятилетию Октября».
А Аркадий Ваксберг, чья книга посвящена не Маяковскому, а Лили Брик, о новом её романе с энтузиазмом сообщал читателям:
«Как раз в это время её отношения с Кулешовым достигли своего пика».
Бенгт Янгфельдт добавил некоторые подробности:
«Лили в естественной для неё манере открыто демонстрировала свои отношения с Кулешовым. Этим она также давала понять Маяковскому, что их любовная связь бесповоротно закончена».
Аркадий Ваксберг:
«Шура Хохлова, потрясённая предательством мужа и коварством "подруги", пыталась покончить с собой»
Лили Брик:
«Шуру остановили на пороге самоубийства, буквально поймали за руку. Из-за чего?».
Когда увлечение Кулешовым завершилось, Лили Юрьевна подвела итог:
«Вот видите – всё благополучно закончилось, никто не пострадал, все снова дружат домами. А что было бы, если бы и вправду из-за таких пустяков люди стали накладывать на себя руки?»
Впрочем, эти слова были произнесены уже в конце года. А в его середине, летом… Ваксберг пишет:
«В июле 1927-го Лиля, ни от кого не таясь, отправилась с Кулешовым в поездку на Кавказ».
Что это была за поездка?
Сам Кулешов о ней написал так:
«Неожиданно я и Хохлова были приглашены в Госкинопром Грузии снимать отличный историко-революционный сценарий Сергея Третьякова "Паровоз Б 1000". Мы уехали в Тбилиси (тогда Тифлис) и начали готовиться к работе… Оператором мне дали молодого человека, бывшего шофёром студии Михаила (Мишако) Калатозова».
В Грузию пригласили Кулешова и Хохлову, а он поехал туда с Лили Юрьевной Брик.
Фотографом на эту картину был утверждён 21-летний молодой человек Роман Лазаревич Корнман, впоследствии ставший знаменитым советским кинорежиссёром Романом Карменом. Здесь мы на время расстанемся со Львом Кулешовым и Лили Брик и обратимся к Маяковскому. Он тоже собирался в это время покинуть Москву – ему предстояли поэтические вечера на Украине, в Крыму и на Кавказе.
Маяковский в это время тоже собирался покинуть Москву – ему предстояли поэтические вечера на Украине, в Крыму и на Кавказе. И вдруг он вновь встретился с Наташей Брюханенко, с которой познакомился год назад, и которая неожиданно куда-то пропала.
Вот что она сама написала о своём внезапном возникновении:
«Получилось так, что встретились мы вновь лишь через год, в июне двадцать седьмого года…
…я неожиданно наскочила на него в бухгалтерии. Скрыться было уже невозможно. Мы поздоровались, и он сразу стал упрекать меня за то, что я прошлым летом от него убежала, "даже не помахав лапкой".
Он пригласил меня в тот же день пообедать с ним. Я согласилась и обещала больше от него не бегать.
С этого дня мы стали встречаться очень часто, почти ежедневно.
Ровно в половине пятого я кончала работу, тогда уже помощника редактора отдела агитпроплитературы, переходила лишь улицу в ресторан “Савой”, там встречалась с Маяковским, и мы с ним обедали. Потом катались на машине, ходили в кино…
Обедали мы не всегда в ресторанах, в “Савое” или в “Гранд-Отеле”, а иногда и в комнате “Редакции ЛЕФа”, причём обед готовила и приносила чья-то домработница Надя, живущая в другой квартире этого дома».
Иными словами, у Маяковского начался очередной роман.
А для Натальи Брюханенко началась новая жизнь. Она продолжала учиться в Московском университете на литературном отделении и потом вспоминала:
«Когда однажды он довёз меня на извозчике до университета, и, конечно, это видел кто-то из студентов, и потом эта новость приняла шумную окраску, я была огорчена, хотя естественнее было бы гордиться тем, что “сам Маяковский” проводил меня, и мы подкатили с ним к университетским воротам».
Бывали случаи, когда проявлялся и необыкновенный характер Маяковского. О них Наталья Брюханенко тоже вспоминала:
«Как-то мы были с ним в кино “Дмитровка, 6”. В фойе была лотерея – надо было с большого листа картона срывать бумажки с номерами. Маяковскому эта медленная процедура погони за счастьем не понравилась, и он купил сразу всю лотерею со всеми номерами – и все выиграл. Выигрыши были – мыло, блокноты, что-то из посуды и тому подобные вещи. Всё это со смехом мы забрали с собой и привезли на квартиру в Гендриков переулок».
Узнала Наталья и другие привычки поэта:
«Маяковский научил меня и тому, что одеколон – не роскошь, и тому, что цветы – не мещанство, и что можно и даже нужно иногда ездить на извозчике и в автомобиле…
Иногда я бывала у него в Лубянском проезде. В это время Маяковский интенсивно работал для "Комсомольской правды". В этой комнате он дописывал очередное стихотворение, придумывал "шапки-заголовки" и лозунги и шёл в редакцию сдавать материал. Редакция "Комсомольской правды" была тогда рядом – только перейти Лубянскую площадь».
Сотрудник «Комсомолки» Михаил Розенфельд в своих воспоминаниях уточнил:
«Старый дом, в котором помещалась редакция “Комсомольской правды”, стоял в переулке сразу за Китайгородской стеной, против площади Дзержинского».
Наталья Брюханенко:
«Я приходила, он усаживал меня на диван или за столик за своей спиной, выдавал мне конфеты, яблоки и какую-нибудь книжку, и я часто подолгу так сидела, скучая. Но я не умела сидеть тихо. То говорила что-нибудь, то копалась в книгах, ища, чем бы заняться, иногда спрашивала его:
– Я вам не мешаю?
И он всегда отвечал:
– Нет, помогаете.
Мне кажется, что не так уж именно моё присутствие было ему нужно, когда он работал. Он просто не любил одиночества и, работая, любил, чтобы кто-нибудь находился рядом».
Роман поэта
Как-то в субботу Маяковский пригласил Наташу поехать с ним в Пушкино – на дачу. Сохранились воспоминания В.А.Катаняна об этом времени – начале июня 1927 года, в них описывается комната в Пушкино, в которой жил Маяковский, и то, что в ней тогда было:
«Ничего не то что лишнего, но и вообще почти ничего. Тахта, небольшой стол, на столе – кожаный бювар, который он носил вместо портфеля, револьвер "Баярд", бритва, две очень хорошие фотографии Ленина и несколько книг».
Вот на эту дачу Маяковский и пригласил Наташу. До понедельника.
Наталья Брюханенко:
«Я обещала. Но в воскресенье утром гизовские товарищи уговорили меня поехать с ними в другое дачное место.
Вечером, вернувшись домой, узнаю, что незадолго до моего возвращения заезжал Маяковский, спрашивал меня и оставил записку:
“Я встревожился, не захворали ли Вы и бросился навещать. Рад, что не застал – это очевидное свидетельство Вашего здоровья. Зайду завтра в 5 часов. Если Вы не сможете быть, или Вам понравится не быть – очень прошу черкануть слово.
Привет. Вл. Маяковский”.
Потом я узнала, что он меня очень ждал на даче всё утро, несколько раз ходил встречать на станцию, а под вечер, когда стало ясно, что я уже не приеду, поехал в город и ко мне домой. Я не знала ещё тогда его аккуратности и требовательности к выполнению уговора. Но я обманула его не только в тот раз, с приездом на дачу, а вообще иногда опаздывала на свидания. Он огорчался и сердился на это. Я оправдывалась, ссылаясь на отсутствие часов, хотя задерживалась по совершенно другим причинам.
Тогда однажды Маяковский без предупреждения привёл меня в часовой магазин неподалёку от Госиздата на Кузнецком мосту, купил часы и надел их мне на руку. Деваться было некуда! С тех пор я стала являться в назначенный час очень аккуратно».
Видимо, после этого Наташа была ещё раз приглашена на дачу. Она захватила с собой из библиотеки только что вышедшую книгу стихов поэта Иосифа Уткина и вместе с Маяковским отправилась на вокзал. Там Владимир Владимирович купил несколько номеров свежих журналов.
«Когда мы расположились в вагоне читать, и Маяковский увидел у меня Уткина, он спокойно и молча взял у меня из рук книжку и выбросил её в окно.
Сам он во всех журналах – "Новый мир", "Красная нива" – разрезал, вернее, разрывал пальцем только отдел поэзии, прочитывал стихи и выбрасывал весь журнал в окно, как, не задумываясь, выбрасывают в окно вагона окурок. До дачи мы довезли только номер "Нового Лефа"».
Кстати, о поэте Иосифе Павловиче Уткине. Было ему тогда 24 года. Борис Бажанов о нём написал:
«В Доме поэтов Уткин читал своё последнее, чрезвычайно благонамеренное стихотворение:
Застлало пряжею туманной
Весь левый склон, береговой.
По склону поступью чеканной
Советский ходит часовой.
Советского часового на берегу Днестра убивает стрелок-белогвардеец с румынского берега. Уткин топит белогвардейца в советском патриотическом негодовании.
Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздаётся нарочито густой бас Маяковского: “Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь!” (член ЦК Гусев заведовал в это время Отделом Печати ЦК)».
Но вернёмся к Владимиру Маяковскому и Наташе Брюханенко.
Галина Дмитриевна Катанян в тот день тоже приехала на дачу в Пушкино:
«Маяковский знакомит меня с Наташей Брюханенко и вопросительно смотрит на меня.
Чувствуя, что я попала не во время, я начинаю бормотать, что я приехала снять дачу… Вася говорил, чтобы зайти к вам…
– А, да, да… Сейчас позову кого-нибудь из хозяев, они всех тут знают. Садитесь, пейте чай…
Он наливает мне чашку, пододвигает хлеб, масло, варенье – но всё это делается машинально. По лицу его бродит улыбка, он рассеян, и, выполнив свои хозяйские обязанности, он снова садится рядом с Наташей.
И тотчас же забывает обо мне…
Такой красавицы я ещё не видела. Она высокая, крупная, с гордо посаженной головкой. От неё исходит какое-то сияние, сияют ямочки на щеках, белозубая, румяная улыбка, серые глаза. На ней белая полотняная блуза с матросским воротничком, русые волосы повязаны красной косынкой. Этакая Юнона в комсомольском обличии.
– Красивая? – спрашивает Маяковский, заметивший мой взгляд.
Я молча киваю.
Девушка вспыхивает и делается ещё красивее…
Сначала мне немного неловко, но потом я понимаю, что не мешаю им, так они поглощены друг другом…
Изредка он коротко спрашивает её о чём-нибудь, она односложно отвечает… Папироса в углу его рта перестаёт дымиться, он не замечает этого и сидит с потухшей папиросой…
Покрытые лёгким загаром девичьи руки спокойно сложены на столе. Они нежные и сильные – и добрая, большая, более светлая рука прижимает её ладонь к своей щеке.
… по-моему, они даже не заметили, что я ушла».
А Наталья Брюханенко вспомнила ещё и о походе в лес за грибами:
«Маяковский ходил по лесу очень сосредоточенно, ни о чём не разговаривая. Изредка останавливался и тростью ковырял листья и землю… Мне было странно смотреть, как такой огромный дядя, да ещё “сам Маяковский”, наклоняется за каким-нибудь маленьким грибком или так простодушно радуется, когда найдёт особенно хороший белый гриб».
В тот момент вышел пятый том собрания сочинений Маяковского (его выпустили первым). Одну книжку Владимир Владимирович подарил Льву Кулешову с надписью и рисунком. Кулешов потом вспоминал:
«… поэт нарисовал летящую птичку, держащую в клюве книгу с цифрой "V", и написал:
"Льву Владимрычу.
Иссяк… и строчки никак не выворочу"».
Но, даря этот же пятый том своей «красивой девушке», Маяковский слова нашёл:
«НАТАЛОЧКЕ АЛЕКСАНДРОВНЕ
Гулять / встречаться / есть и пить
давай / держась минуты сказанной.
Друг друга / можно не любить
но аккуратным быть / обязаны».
Вручив книгу Наташе, Владимир Владимирович показал ей своё рукописное посвящение и, как пишет Наталия Александровна…
«… заставил меня подписаться:
"Согласна
Н. Брюханенко
11 / VII – 27."»
22 июля Луначарский вручил Маяковскому очередное «командировочное удостоверение»:
«Предъявитель сего поэт Владимир Маяковский отправляется для чтения лекций в города Сталино, Харьков, Луганск, Артёмовск, Симферополь, Ялта, Новороссийск, Баку, Батум, Тифлис, Кутаис. Наркомпрос просит оказывать тов. Маяковскому полное содействие в его поездке и работе».
И 24 июля поэт отправился в это турне.
Павел Лавут:
«Ещё до отъезда на юг Маяковский как-то спросил меня:
– Вы не будете возражать против того, чтобы я вставил вас в поэму?
– Каким образом я туда попаду?
– Помните ваш рассказ о бегстве Врангеля? Не зря я вас тогда мучил. Начало готово такое:
“Мне рассказывал тихий еврей
Павел Ильич Лавут…”».
У Лавута возражений не было.
Арест и «читка»
О выступлении Маяковского в столице Украины – Павел Лавут:
«В Харькове он встретил С.Кирсанова и пригласил его выступить в тот же день вместе с ним. Он уговорил Кирсанова продолжать совместную работу и в Донбассе и снова в Харькове – на обратном пути».
А в Тифлисе в это время Лев Кулешов и Лили Брик готовились к съёмкам фильма «Паровоз Б 1000». И вдруг…
В воспоминаниях Льва Кулешова об этом сказано так:
«… неожиданно меня арестовали (не по политическим причинам).
В чём меня обвиняли? В том, что я – самозванец и выдаю себя за "известного Кулешова"».
Напомним, что председателем ГПУ при Совнаркоме Грузинской ССР был тогда недавно назначенный на этот пост Лаврентий Павлович Берия. Так что вся история с арестом Кулешова проходила под непосредственном руководством гепеушного шефа и его ближайшего помощника Всеволода Меркулова.
Лев Кулешов:
«Разумеется, это трагикомическое недоразумение быстро разъяснилось, но всё-таки за решёткой я просидел пять дней.
Продолжать в Тбилиси постановку фильма нам сразу расхотелось. И мы начали немедленно собираться в Москву.
Нас любезно и предупредительно провожали, устроили товарный вагон для моего мотоцикла с коляской, посадили нас с Хохловой в отдельное купе международного вагона и даже преподнесли цветы».
Организовал проводы Кулешова Всеволод Меркулов, который крепко подружился с бывшим подследственным. Что же касается посадки Кулешова и Хохловой в международный вагон, то тут режиссёр явно лукавит – ведь в «отдельное купе» его посадили не «с Хохловой», а с Лили Юрьевной Брик.
Вся эта загадочная история невольно наталкивает на мысль о том, а не на Лубянке ли была задумана «любовь» Лили Брик и Льва Кулешова? Ведь в ОГПУ, видимо, очень хотели, чтобы талантливый кинорежиссёр стал гепеушным осведомителем. Но своенравный Кулешов, надо полагать, никак на это не соглашался. И тогда к делу подключили проверенного агента – Лили Юрьевну Брик. Инцидент в Тифлисе тоже, скорее всего, входил в гепеушный сценарий: гордому режиссёру хотели показать разницу между «нашими» (с теми, кто сотрудничает с органами) и «ненашими» (с теми, кто сотрудничать отказывается). Вот его и посадили за решётку.
Как бы там ни было, но Лили Брик потом написала (весьма неточно указав даты событий – вероятно, запамятовала):
«20 июля 1927 года, перед моим отъездом с Кавказа в Москву, я получила от Маяковского телеграмму: "Понедельник 15-го читаю лекцию Харькове твой поезд будет Харькове понедельник 12.30 ночи встречу вокзале".
Мы не виделись почти месяц, и, когда ночью в Харькове я увидела его на платформе, и он сказал: "Ну, чего ты едешь в Москву? Оставайся на денёк в Харькове, я тебе новые стихи прочту", – мы еле успели вытащить чемодан в окно вагона, и я осталась. Как Маяковский обрадовался! Он больше всего на свете любил внезапные проявления чувства».
Лев Кулешов поехал в Москву один (вместе со своим мотоциклом с коляской). А его недавнюю спутницу Маяковский повёз в харьковскую гостиницу.
Лили Брик:
«Помню в гостинице традиционный графин воды и стакан на столике, за который мы сели, и он тут же, ночью, прочёл мне только что законченные 13-ю и 14-ю главы поэмы "Хорошо!"»
Тринадцатая глава начиналась с описания комнаты, в которой поселились переехавшие в Москву из Петрограда Брики и Маяковский:
«Двенадцать / квадратных метров жилья.
Четверо / в помещении —
Лиля, / Ося, / я
и собака / Щеник».
Далее следовал рассказ о той жутко холодной поре:
«Я / много / в тёплых странах плутал.
Но только / в этой зиме
понятной / стала / мне / теплота
любовей, / дружб / и семей».
Заканчивалась глава признанием:
«Землю, / где воздух, / как сладкий морс,
бросишь / и мчишь, колеся, —
но землю, / с которою / вместе мёрз,
вовек / разлюбить нельзя».
Четырнадцатая глава рассказывала о голоде:
«Не домой, / не на суп,
а к любимой / в гости
две / морковинки / несу
за зелёный хвостик.
Я / много дарил / конфет да букетов,
но больше / всех / дорогих даров
я помню / морковь драгоценную эту
и пол-/полена / берёзовых дров».
Затем шло ещё одно признание поэта:
«Если / я / чего написал,
если / чего / сказал —
тому виной / глаза-небеса,
любимой / моей / глаза».
Завершалась глава признанием-выводом:
«Можно / забыть, / где и когда
пузы растил / и зобы,
но землю, / в которой / вдвоём голодал, —
нельзя / никогда / забыть».
Эту читку двух глав поэмы можно считать своеобразным объяснением в любви, которая ещё не погасла. Ради неё стоило просить Лилю Брик сделать незапланированную остановку в городе Харькове.
А Борис Бажанов в тот момент, досконально изучив все возможности перехода границы страны Советов, нашёл, наконец, место, где это сделать было не очень трудно:
«Я решаю бежать в Персию из Туркмении. Но сначала надо попасть в Туркмению, которая подчинена Среднеазиатскому бюро ЦК партии.
От Финансового факультета я отделываюсь легко – здесь я хозяин…
Затем я делаю экскурсию в Орграспред ЦК, предлагая послать меня в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК… И я получаю путёвку “в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК на ответственную работу”.
С этой путёвкой я приезжаю в Ташкент и являюсь к секретарю Среднеазиатского бюро ЦК Зеленскому. Это тот самый Зеленский, который был секретарём Московского Комитета и проморгал оппозицию осенью 1923 года. Тогда тройка решила, что он слишком слаб для Московской организации, самой важной в стране, и отправила его хозяйничать в Среднюю Азию.
Зеленский удивлён моему приезду (и несколько озабочен): что это? глаз Сталина?».
Но Бажанов успокоил Исаака Абрамовича Зеленского, сообщив ему о своём желании потрудиться на «низовой работе», то есть поехать «подальше в глухие места». И тотчас получил новую путёвку – «в распоряжение ЦК Туркмении»:
«Из Ташкента я не еду в Ашхабад, а возвращаюсь в Москву проститься с друзьями и с Москвой – вернусь ли я когда-нибудь на родину?»
А Яков Блюмкин в это время продолжал работать в Улан-Баторе. Он потребовал от монгольских властей, чтобы ему разрешили расстреливать на месте любого, вызвавшего у него подозрения во враждебных намерениях. Ему разрешили.
Кирсанов и Брюханенко
Из Харькова Лили Брик отправилась в Москву, а Маяковский поехал в Луганск, где 27 июля 1927 года в клубе металлистов сделал доклад «Лицо левой литературы». На следующий день «Луганская правда» написала:
«Во втором отделении Маяковский и молодой поэт Кирсанов читали свои стихи и имели большой успех у публики».
Павел Лавут:
«Всё было бы великолепно, кабы в гостинице не замучили клопы. Своего отвращения к ним и, больше того, своего страха перед ними Маяковский не скрывал, недаром пьесу свою он назвал "Клоп". Не спали всю ночь. Маяковский и Кирсанов пробовали перебраться на пол, но насекомые и там их нашли».
Затем было намечено выступление в городе Сталино (ныне – Донецк). Павел Лавут пишет, что от города Ясиноватая, где оказались поэты, до места назначения было…
«… около двадцати километров. Наняли тачанку. Возница заметил:
– Есть две дороги – подлиннее и получше, покороче и похуже.
Выбрали подлиннее. Тогда возница равнодушно добавил:
– Но здесь, бывает, и грабят!
Маяковский приготовил на всякий случай револьвер. Под сиденье потянулся и Кирсанов – вынул из чемодана допотопный наган, притом незаряженный».
Отчитав после Сталино ещё раз в Харькове, Маяковский расстался с Кирсановым и 2 августа поехал в Ялту.
Из Крыма он послал две телеграммы: Лили Брик («Целую Точка Люблю») и Наташе Брюханенко:
«СРОЧНАЯ МОСКВА ГОСИЗДАТ БРЮХОНЕНКО ОЧЕНЬ ЖДУ ТОЧКА ВЫЕЗЖАЙТЕ ТРИНАДЦАТОГО ВСТРЕЧУ СЕВАСТОПОЛЕ ТОЧКА БЕРИТЕ БИЛЕТ СЕГОДНЯ ТОЧКА ТЕЛЕГРАФЬТЕ ПОДРОБНО ЯЛТА ГОСТИНИЦА РОССИЯ ОГРОМНЫЙ ПРИВЕТ МАЯКОВСКИЙ».
Однако купить билет в тот день Наташа не смогла, и 4 августа получила ещё одну срочную телеграмму:
«ЖДУ ТЕЛЕГРАММУ ДЕНЬ ЧАС ПРИЕЗДА ТОЧКА ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ НАДЕЮСЬ ПРОБУДЕМ ЗДЕСЬ ВМЕСТЕ ВЕСЬ ВАШ ОТПУСК ТОЧКА УБЕЖДЕННО СКУЧАЮ МАЯКОВСКИЙ».
Об этих посланиях Наталья потом писала:
«Срочные телеграммы с адресом "Москва Госиздат Брюхоненко" действовали в учреждении так, что приносил их мне торжественно сам заведующий экспедицией, а не просто курьер».
На этот раз билет был куплен, и, оформив отпуск, Наталья Александровна отбыла в Крым.
«Подъезжаем к Севастополю. Раннее утро, а по перрону шагает Маяковский. Загоревший, красивый, такой спокойный и довольный. Мы очень радостно встретились.
Оказывается, Маяковский ещё накануне приехал из Ялты, чтоб встретить меня. Ранним утром побрился, нарядился и пошёл встречать. Об этом он мне рассказал и добавил:
– Цените это!..
В Ялте для меня была приготовлена комната в гостинице "Россия"».
Наташа обратила внимание и на то, как обращался к ней знаменитый на всю страну поэт:
«Звал меня Маяковский большей частью очень ласково – Наталочка. Когда представлял кому-нибудь чужому, говорил:
– Мой товарищ-девушка.
Иногда, хваля меня кому-нибудь из знакомых, добавлял:
– Это трудовой щенок!
Часто и мне говорил:
– Вы очень симпатичный трудовой щенок, только очень горластый щенок, – добавлял он с укором. – Ну почему вы так орёте? Я больше вас, знаменитей вас, а хожу по улицам совершенно тихо…
Громко Маяковский говорил только на эстраде. Дома же говорил почти тихо. Никогда громко не смеялся. Чаще всего вместо смеха была улыбка. А когда на выступлениях из публики просили сказать что-нибудь погромче – он объяснял:
– Я громче не буду, могу всех сдуть…
Я же всегда говорила очень громко – и дома, и на улице, и он часто останавливал меня:
– Я ведь лирик. Надо со мной говорить тихо, ласково».
Вот так оно начиналось – то крымское лето, вдвоём с очаровательной «товарищ-девушкой», которая потом написала:
«… я бывала на всех выступлениях Маяковского! Каждый вечер я слушала, как он читал стихи».
Но 10 августа Маяковский отправил Лили Брик письмо:
«Дорогой, родной, любимый Лучик!..
Я живу в Ялте, вернее, это так называется, потому что езжу читать во все имеющиеся стороны…
Живу в Ялте с Горожаниным, с ним же в большинстве случаев разъезжаю».
Далее в письме следуют просьбы, вопросы, а заканчивается оно так:
«Будь добра, родненькая, ответь мне на всё подробным письмом на Ялту.
Целую тебя и скучаю.
Весь твой Счен».
А ведь в этот момент рядом со «Сченом» находился не только Горожанин (о нём речь впереди), но и Лавут, а также Наташа Брюханенко, «трудовой щенок»!
Кстати, она довольно подробно описала, как организовывались «чтения» или «вечера» Маяковского:
«Администратор Лавут устраивал эти вечера так: сначала по городу или курортному посёлку расклеивались афиши, на которых огромными буквами было напечатано одно слово:
МАЯКОВСКИЙ
Когда все узнавали о его приезде и заинтересованные ждали – где? и когда? – появлялась вторая афиша с точным указанием дня, места выступления с тезисами разговора-доклада».
Павел Лавут:
«Что удивляло и привлекало в авторских вечерах поэта? Пожалуй, всё: разговор с аудиторией, стихи, темперамент, ораторский дар и полемический задор, разящее остроумие. Но главное всё же стихи с их разговорными интонациями, разнообразием размера и ритма, непринуждённостью в переходах не только от одной строфы к другой, но и от строки к строке, а порой – от слова к слову».
Наташа описала, как проходили эти «авторские вечера»:
«Тогда в Крыму каждое выступление начиналось так: Маяковский выходил на эстраду, рассматривал публику, снимал пиджак, вешал его на стул. Затем вынимал из кармана свой плоский стаканчик и ставил его рядом с графином воды и бутылкой нарзана.
Из публики сразу начинались вопросы и летели записки: "Как вы относитесь к Пушкину?", "Почему так дороги билеты на ваш вечер?"
– Это неприлично подтягивать штаны перед публикой! – кричит кто-то.
– А разве приличнее, чтоб они у меня упали? – спрашивает Маяковский.
– А женщины больше любят Пушкина! – снова выкрикивает какая-то задира.
– Не может быть! Пушкин мёртвый, а я живой!
Темы разговора были: против есенинщины, против мещанства, против пошлятины, черёмух и лун. За настоящие стихи, за новый быт…
Однажды в Ялте, в городском саду, Маяковский выступал на открытой сцене. Рядом шумело море. Вдруг поднялся сильный ветер, срывая листья с деревьев, закружил их по эстраде и разметал бумажки на столе.
– Представление идёт в пышных декорациях! – торжественно сказал Маяковский. – А вы говорите – билеты дорогие!».
22 августа состоялось выступление Маяковского в Ливадийском дворце, бывшей летней резиденцией царской семьи. Дворец был превращён в санаторий для крестьян. Об этом – стихотворение «Чудеса!»:
«Звонок. / Луна / отодвинулась тусклая,
и я, / в электричестве, / стою на эстраде.
Сидят предо мною / рязанские, / тульские,
почёсывают бороды русские,
ерошат пальцами / русые пряди…
Пусть тот, / кто Советам / не знает цену,
со мною станет / от радости пьяным:
где можно / ещё / читать во дворце —
что? / Стихи! / Кому? / Крестьянам!»
Торжественный день
24 августа 1927 года было обнародовано постановление Совнаркома РСФСР о лишении Фёдора Ивановича Шаляпина звания Народного артиста и права возвращения на родину. Обосновывалось это тем, что он якобы не хотел «вернуться в Россию и обслужить тот народ, звание артиста которого было ему присвоено».
Чтобы сообщить об этом решении певцу, полпред СССР во Франции Христиан Раковский вызвал жившего в Париже Шаляпина в советское полпредство. О том, что там произошло, написал писатель Лев Разгон:
«По словам Христиана Георгиевича, Шаляпин не давал никаких поводов для репрессий. Не принимал участия в эмигрантских акциях, радостно принимал приглашения на приёмы в посольство, пел на вечерах и приёмах, которые посольство устраивало по торжественным поводам. Никаких денег он эмигрантам не давал. Во-первых, потому, что совсем не любил давать кому бы то ни было своих денег, и, во-вторых, потому, что вёл себя по отношению к активной части эмигрантов очень осторожно. Но любил бывать в русской церкви, находившейся неподалёку от посольства, и иногда петь на клиросе вместе со знаменитым церковным хором Афонского.
Церковь устроила для своих бедных прихожан, т. е., конечно, эмигрантов, платный концерт хора Афонского. И пригласила участвовать своего прихожанина Шаляпина. И тот, естественно, не отказался. Сам посол не придал этому никакого значения, но в посольстве было достаточное количество осведомителей разного ранга. И они – доложили… Очевидно, в Москве указание о лишении Шаляпина советского паспорта было дано тем, чьи приказы не оспаривались…
Раковский объявлял Шаляпину этот жестокий и несправедливый приказ со всей мягкостью и тактичностью, на которую был способен. И тем не менее, рассказывал он, Шаляпин разрыдался. Его с трудом удалось успокоить, он вышел из посольства заплаканный и озлобленный, чтобы больше никогда не возвращаться ни в посольство, ни на родину. Рассказывая об этом эпизоде, Раковский, понятное дело, не выражал никакого осуждения приказу из Москвы, но даже его ортодоксальным слушателям была очевидна дикая несправедливость по отношению к артисту и к русскому искусству».
Маяковский об этом, конечно же, ничего не знал. К тому же приближалось событие, которое занимало тогда все его мысли.
Павел Лавут:
«Маяковский любил угощать: фрукты – всегда горой, коробки конфет (которых он сам почти не ел!)…»
26 августа Наташа Брюханенко отмечала свои именины, и Маяковский вручил ей с утра букет роз, такой огромный, что уместиться он смог только в ведре.
Наталья Брюханенко, 1927 г.
Затем, когда весёлой компанией вышли прогуляться по набережной, Владимир Владимирович принялся заходить во все магазинчики и лавки и покупать в них одеколон. Но не всякий, а «самый дорогой и красивый, в больших витых флаконах». Затем настала очередь цветов, которые Маяковский тоже принялся скупать.
«Я запротестовала – ведь уже целое ведро роз стоит у меня в номере!
– Один букет – это мелочь, – сказал Маяковский. – Мне хочется, чтоб вы вспоминали, как вам подарили не ОДИН букет, а ОДИН КИОСК роз и ВЕСЬ одеколон города Ялты!
И это было ещё не всё. Оказывается, накануне он заказал какому-то повару огромный именинный торт, и вечером были приглашены гости из числа его знакомых, а также моя приятельница…»
Но в тот же день Маяковский отправил телеграмму Брикам, сообщая:
«…Третьего еду лекции Кисловодск. Около пятнадцатого радостный буду Москве. Целую мою единственную кисячью осячью семью.
Весь ваш С ч е н».
Слухи о том, что Маяковского всюду сопровождает очень красивая молодая женщина, на которой, судя по всему, он собирается жениться, всё-таки долетели до Москвы и стали известны Лили Брик. Она тут же отправила в Ялту встревоженное письмо, о котором Галина Катанян написала так:
«С дачи в Пушкино Лиля писала: “Володя, до меня отовсюду доходят слухи, что ты собираешься жениться. Не делай этого…”
Фраза эта так поразила меня, что я запомнила её дословно».
А вот что на самом деле было в письме Лили Брик Маяковскому:
«Ужасно крепко тебя люблю. Пожалуйста, не женись всерьёз, а то меня все всерьёз уверяют, что ты страшно влюблён и обязательно женишься! Мы все трое женаты друг на дружке и нам жениться больше нельзя – грех ».
Что ответил на эту просьбу Маяковский, неизвестно. Да ему и не до писем было – график выступлений был очень напряжённый. Крымские города и посёлки сменялись очень быстро.
Наталья Брюханенко описала Маяковского во время той поездки. Так, к примеру, из Симферополя в Евпаторию их попутчицей была Ирина Щёголева, жена художника Натана Альтмана. Так вот она и Владимир Владимирович…
«… в пустом тёмном вагоне почти всю дорогу пели, устроив нечто вроде конкурса на пошлый романс. Пели, стоя у раскрытого окна. Это было очень ново для меня и интересно…
Я совсем не знала этих романсов. Студенты пели тогда "Молодую гвардию" или "Даёшь Варшаву, дай Берлин", и других песен я не знала».
Итак, Маяковский вдруг запел. Здесь, пожалуй, самое время привести высказывание по этому поводу профессионального певца и музыканта Николая Хлёстова. Он писал:
«Многие слышали, как читал Маяковский стихи, свои и чужие, но вот как Маяковский пел, мало кто слышал, а он любил петь.
Кстати сказать, мне приходилось слышать, будто он не имел музыкального слуха. Это неверно. Музыкальный слух у него безусловно был. Он запоминал музыкальные произведения и при повторении их точно называл пьесу и автора.
Голос – бас – у него тяжёлый, большой, ему было трудно с ним справиться. Он мог петь только в низких регистрах… Но к голосу Маяковского надо было подладиться. Я умел это делать, и у нас получалось неплохо».
Когда из Симферополя ехали в Ялту автобусом, то, по словам Натальи…
«… Маяковский купил нам на двоих три места, чтоб не было тесно сидеть».
Вскоре выступления в Крыму закончились – Маяковского ждал Северный Кавказ.
Тем временем покинувший Ташкент Борис Бажанов вернулся в Москву:
«Мне нужно не только проститься с друзьями. Надо обдумать, как сделать так, чтобы для них риск от моего побега был наименьший. После моего бегства ГПУ бросится искать, принадлежал ли я к какой-нибудь антикоммунистической организации, и кто со мной связан. Риск для друзей очень велик.
Друзья мне подают такую идею: когда ты будешь за границей и будешь писать о Москве и коммунизме, сделай вид, что ты стал антикоммунистом не в Политбюро, а за два года раньше – прежде, чем пришёл работать в ЦК… ГПУ и Ягода сейчас же за твоё признание ухватятся: “Ага, вот наш чекистский нюх, мы сразу же определили, что он – контрреволюционер”. Но тогда в поисках какой-то твоей организации они пойдут по ложному следу».
Бажанов так и поступил.
1 сентября 1927 года Особое совещание (ОСО) при коллегии ОГПУ постановило: поэта-имажиниста Грузинова Ивана Васильевича за «пропаганду, направленную в помощь международной буржуазии» выслать в Сибирь сроком на 3 года. Местом ссылки ему был определён город Киренск Иркутской губернии.
Кавказское турне
В начале сентября 1927 года Маяковский и те, кто его сопровождал (Наталья Брюханенко, Павел Лавут и Валерий Горожанин), сели в Ялте на пароход и отправились в Новороссийск.
Павел Лавут:
«Второго сентября 1927 года, точнее – в ночь на третье произошло землетрясение в Крыму.
Маяковский за несколько часов до этого отплыл из Ялты в Новороссийск. Казалось, повезло. Но не совсем. Землетрясение настигло его в открытом море. Ночью внезапно разыгрался сильнейший шторм».
Как утром сообщил пассажирам капитан, шторм был девятибалльный.
Наталья Брюханенко:
«Волны перекатывались через верхнюю палубу, и было довольно страшно. Та к как я знала, что меня укачивает, я решила не спускаться в каюту, а остаться лежать на скамье палубы, на воздухе. Маяковский принёс из каюты тёплое одеяло, укрыл им меня и потом среди ночи несколько раз поднимался наверх навещать меня и заботился обо мне очень трогательно.
Не знаю, когда он написал
…нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку…
но я всегда вспоминаю, что тогда, во время шторма на Чёрном море, это было именно так.
Маяковский потом говорил об этой ночи, что "Черноморско-Атлантический океан разбушевался всерьёз".
Наутро, когда наш пароход с большим опозданием, наконец, прибыл в Новороссийск, мы узнали, что в предыдущую ночь в Крыму было землетрясение».
Далее предстоял путь по железной дороге. На станции Тихорецкая, где должна была произойти пересадка на Минеральные Воды, поезда ждали несколько часов.
Наталья Брюханенко:
«На пыльной площади вокзала стояли два запряжённых верблюда, Маяковский принёс им какую-то еду из вокзального ресторана и кормил их.
Потом он купил в киоске "Записки адъютанта Май-Маевского" и, не видя и не слыша ничего и никого, читал всё время, пока не окончил книжку».
Этот сверхповышенный интерес поэта к каким-то «Запискам» вполне объясним – ведь именно по ним сорок лет спустя был снят нашумевший телесериал «Адъютант его превосходительства» по книге Павла Васильевича Макарова «Адъютант генерала Май-Маевского (из воспоминаний начальника отряда красных партизан в Крыму)».
На Северном Кавказе выступления Маяковского продолжились.
Наталья Брюханенко:
«Помню, как он устраивал нечто вроде литературных игр. <…> Или заставлял всех присутствовавших состязаться в переделывании пословиц или предлагал сочинять слова. Конечно, ни у кого это не выходило, как у него. Не совру, если скажу, что слово "кипарисы" он, переделывая, твердил часами:
Ри-па-ки-сы
Си-па-ки-ры
Ри-сы-па-ки.
И т. д.
И тут же стал вертеть слово "кукуруза": ру-ку-ку-за, зу-ку-ку-ра…
Помню, переделку пословицы "Не плюй в колодец, вылетит – не поймаешь!"»
Выступления Маяковского были запланированы в Пятигорске, Железноводске, Ессентуках и в Кисловодске.
Павел Лавут:
«В кисловодском "Гранд-отеле" для Маяковского и его спутников – Наташи Брюханенко и Валерия Горожанина – были забронированы три номера».
6 сентября в Пятигорске состоялась лекция-доклад «Всем – всё».
И вдруг начался грипп.
Намеченные выступления в Железноводске (7-го сентября), в Кисловодске (8-го) и в Ессентуках (9-го) были отменены.
Наталья Брюханенко:
«Больной он становился очень мнительным, и сразу у него делалось плохое настроение. Когда к нему пригласили доктора Авазова, Маяковский стал спрашивать у него, не туберкулёз ли горла это, не рак ли пищевода. Тот разуверил его, успокаивал, но всё же Маяковский лежал очень грустный и писал телеграммы в Москву, домой, Лиле и Осе».
Павел Лавут добавил такие подробности:
«Десятки раз больной мерил температуру. Порой он ставил градусник по три-четыре раза кряду. Часто вынимал термометр раньше положенных минут, посмотрит на него, и обратно».
11 сентября поэт всё же выступил в Ессентуках, а 13 числа – в Кисловодске, в Нижнем парке, всё с той же лекцией-докладом «Всем – всё». Оказавшийся в тот момент на Северном Кавказе Александр Тихонов (Серебров) вспоминал:
«Вечер был сырой и туманный – после дождя. На скамейках концертной площадки чернели лужицы. Публики было мало.
Маяковский, заложив пальцы за жилет, шагал вдоль тусклой рампы и, не глядя на публику, чугунным голосом читал стихи.
– Громче! – кричали ему из рядов.
– А вы потише! – отвечал он с эстрады.
Ему бросали записки. Записки были дурацкие. Он отвечал на них резко, кулаком по башке. Одну спрятал в жилетный карман.
– Вам вместо меня ответит ГПУ.
– Не препятствуй! – заорал от забора пьяный курортник. – За тебя деньги плачены!.. Три рубли…
– А вам бы, гражданин, лучше в пивную! Там дешевле! – ответил Маяковский под смех и аплодисменты.
Молодёжь, прильнув к барьеру, ожесточённо хлопала ладонями, Маяковский оживился.
– Мы вас любим!.. Приезжайте ещё! – сказала бойкая девушка, взметнула кудрями и подала ему цветы.
В каморке за концертной раковиной Маяковский подарил букет пожилой уборщице. Прежде чем взять цветы, она вытерла руки об халат и приняла букет, как грудного ребёнка».
После концерта Маяковский, Наташа Брюханенко, Александр Тихонов, Валерий Горожанин и Павел Лавут отправились ужинать в шашлычную. Тихонов пишет:
«– За каким чёртом они ходят меня слушать? – говорил Маяковский, сидя в шашлычной. Голову он подпирал кулаком, а в углу рта висела папироса. – Из двадцати записок – половина ругательных… Что я им – забор, что ли, чтобы марать на мне матерщину? И откуда их столько понаехало? Был буржуй, а теперь прёт мещанин с канарейкой…
У Маяковского было много врагов. Он называл их "буржуями", "фармацевтами" и "обозной сволочью". Они травили Маяковского в прессе, гоготали на его пьесах, дружески внушали ему, что он исписался, и ехидно спрашивали, когда же он, наконец, застрелится.
Горький не раз его учил, что "в драке надо всегда считать себя сильнее противника". Маяковский не всегда следовал этому совету.
На эстраде и вообще на людях он держался плакатно, а кто знает, сколько ночей он провёл без сна, мучаясь от тоски, уязвлённого самолюбия и неуверенности в своих силах».
Ужин в шашлычной был заодно и прощанием с Северным Кавказом. Вечером Маяковский и сопровождавшие его лица сели в поезд. Видимо, в вагоне по пути домой поэт и сказал своему администратору Лавуту слова, которые тому запомнились:
«– Между нами говоря, у меня есть такая мысль: всю свою продукцию сдавать в одно место, в Госиздат, например, а он пусть платит мне зарплату – ну, скажем, рублей пятьсот в месяц. Я думаю, что в конце концов так оно и будет».
15 сентября поезд пришёл в Москву. Брюханенко вспоминала:
«Маяковского встречали Лиля и Рита Райт. Лилю я увидела тогда впервые…
Лилю я на вокзале видела секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой. Я даже не могу сказать, какое у меня осталось впечатление об этой замечательной женщине».
Лили Брик тогда заканчивала работу над фильмом «Серебряный глаз», в котором снималась актриса Московского Художественного театра Вероника Полонская. Аркадий Ваксберг написал, что Лили Юрьевна:
«…вероятно, была не прочь, чтобы Маяковский слегка приударил за хорошенькой – не более того, как ей тогда казалось, – к тому же замужней актрисой. Тогда из этого ничего не вышло – Маяковский на съёмочной площадке не появлялся, и надобности в специальном знакомстве не было никакого: отношения Маяковского с Натальей Брюханенко всё ещё продолжались, хотя обоим было ясно, что конец уже близок».
Почему «обоим было ясно», Ваксберг не объяснил. Скорее всего, это утверждение – просто плод его творческой фантазии.
Новая поэма
Вернувшийся из Тифлиса Лев Кулешов однажды приехал к Брикам, сидя за рулём автомобиля. Откуда взялась у него эта машина, точных сведений найти не удалось.
Аркадий Ваксберг:
«Кулешов был тогда обладателем единственного, наверное, по всей Москве личного "Форда". Он катал на нём Лилю по городу, приезжал – иногда вместе с Лилей – на дачу, которую традиционно снимали в посёлке Пушкино. Однажды, отправившись с Лилей в Москву, прихватили по дороге и Маяковского».
Бенгт Янгфельдт:
«Если в Советском Союзе двадцатых годов мотоцикл был редкостью, то частный автомобиль считался неслыханной – и идеологически подозрительной – роскошью».
Впрочем, Янгфельдт при этом не был уверен в том, что у Кулешова в тот момент был автомобиль. Поэтому написал, что он всего лишь «очень хотел» иметь машину.
А Маяковский (после завершения своего летнего турне) принялся в самых разных аудиториях «показывать» свою новую Октябрьскую поэму «Хорошо!»
В советские времена эта поэма была у всех на устах, её строки заучивали в школе, её главы читали с эстрады заслуженные и народные артисты.
Писалась поэма стремительно: зимой и весной было создано шесть глав (со 2-й по 8-ю), в мае-июле – ещё восемь (с 9-й по 17-ю), в августе – последние три (1-я, 18-я и 19-я). Название («"Хорошо!" Октябрьская поэма») тоже родилось в последнем месяце лета 1927 года.
Начиналась поэма так:
«Время – / вещь / необычайно длинная, —
были времена – прошли былинные.
Ни былин, / ни эпосов, / ни эпопей.
Телеграммой / лети, / строфа!
Воспалённой губой / припади / и попей
из реки / по имени —"Факт"».
А вот как первая глава заканчивалась:
«Этот день / воспевать / никого не наймём.
Мы / распнём / карандаш на листе,
чтобы шелест страниц, / как шелест знамён,
надо лбами / годов / шелестел».
Часто цитировалась в советские времена последняя строка 10-й главы поэмы (целиком последнее четверостишие с эстрад читалось очень редко):
«Посреди / винтовок / и орудий голосища
Москва – / островком, / и мы на островке.
Мы – / голодные, / мы – / нищие,
с Лениным в башке / и с наганом в руке».
Не декламировались в переполненных залах и строки из 15-й главы:
«Лапа / класса / лежит на хищнике —
Лубянская / лапа / Че-ка».
Зато постоянно читались четверостишия 17-й главы:
«Я с теми, / кто вышел / строить / и месть
в сплошной / лихорадке / буден.
Отечество / славлю, / которое есть,
но трижды – / которое будет.
Я / планов наших / люблю громадьё,
размаха / шаги саженьи.
Я радуюсь / маршу, / которым идём
в работу / и в сраженья…
И я, / как весну человечества,
рождённую / в трудах и в бою,
пою / моё отечество,
республику мою!»
19-я глава поэму завершала. Её строки заучивали наизусть советские школьники:
«Я / земной шар
чуть не весь / обошёл, —
и жизнь / хороша,
и жить / хорошо.
А в нашей буче, / боевой, кипучей, —
и того лучше».
И эта «жизнь», которая «хороша», энергично (по-маяковски) славилась. И вдруг – в том месте, где речь заходила о советской милиции, оберегавшей страну Советов, – появлялись слова, совершенно не свойственные поэзии Маяковского. Вот это место:
«Розовые лица.
Револьвер / жёлт.
Моя / милиция
меня / бережёт.
Жезлом / правит,
чтоб вправо / шёл.
Пойду / направо.
Очень хорошо».
Как же так? Маяковский практически на всех своих выступлениях (даже за рубежом) читал свой «Левый марш», в котором призывал всех шагать «левой», и который завершался гордыми восклицаниями:
«Грудью вперёд бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой! / Левой! / Левой!»
А теперь получалось, что идти «направо» тоже «очень хорошо». Как же так? И с чего это вдруг?
А случилось вот что. На десятом году советской власти в стране крепла и ширилась «Объединённая левая оппозиция» (Троцкий, Зиновьев, Каменев и их сторонники). Призывать шагать только левой становилось опасно – сталинское ЦК требовало держаться правее «левого уклона». И Маяковский пошёл туда, куда в течение десяти лет призывал не ходить другим, туда, куда указала ему своим «жезлом» розоволицая советская «милиция».
Возникает вопрос: сам ли поэт до этого додумался или кто-то подсказал ему? Но если подсказали, то кто? Брики? Агранов?
Странно, что на этот нюанс никто из биографов поэта внимания не обращал. Впрочем, это понятно, ведь завершалась 19-я глава строками, к которым не придерёшься:
«Другим / странам / по сто.
История – / пастью гроба.
А моя / страна – / подросток, —
твори, / выдумывай, / пробуй!
Радость прёт. / Не для вас / уделить ли нам?!
Жизнь прекрасна / и / удивительна!
Лет до ста / расти
нам / без старости.
Год от года / расти
нашей бодрости.
Славьте, / молот / и стих,
землю молодости».
В автобиографических заметках «Я сам» этой поэме дана такая оценка:
«“Хорошо” считаю программной вещью, вроде “Облака в штанах” для того времени. Ограничение отвлечённых поэтических приёмов (гиперболы, виньеточного самоценного образа) и изобретение приёмов для обработки хроникального и агитационного материала.
Иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее (“сыры не засижены – лампы сияют, цены снижены”), введение для перебивки планов, фактов различного исторического калибра, законных только в порядке личных ассоциаций (“Разговор с Блоком”, “Мне рассказывал тихий еврей Павел Ильич Лавут”).
Буду разрабатывать намеченное».
Оценки поэмы
Первое чтение поэмы состоялось 20 сентября 1927 года на редакционном собрании журнала «Новый Леф». В.А.Катанян отметил, что это был…
«… первый лефовский вторник после летних каникул, после возвращения в Москву. Это было обычное лефовское сборище плюс А.В.Луначарский, плюс Л.Авербах и А.Фадеев. Человек тридцать».
Дав услышанному самую высочайшую оценку, Луначарский сказал, что это:
«Октябрьская революция, отлитая в бронзу. <…> Это великолепная фанфара в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты».
С наркомом не согласился писатель Александр Фадеев. Ему было тогда 26 лет, но он уже являлся одним из руководителей РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей). Поэма «Хорошо» была им основательно раскритикована. За её показушную помпезность, за излишнюю величавость и даже за фальшивость отдельных эпизодов, не подкреплённых никакими доказательствами.
Александр Михайлов:
«Возник спор. Подоплёка была в резких схватках между РАППом и ЛЕФом, в том, что О.Брик напечатал в "ЛЕФе" разносную рецензию на роман Фадеева "Разгром"».
Выходит, что, пока Маяковский разъезжал по Союзу и читал лекции, Осип Брик печатал в журнале «Леф» статьи со своими идеями. И тем самым накликал разлад между РАППом и Лефом. Рапповцы и в дальнейшем критиковали поэму Маяковского и (как пишет Бенгт Янгфельдт)…
«… использовали малейшую возможность для того, чтобы накинуться на него. Утверждалось, что Маяковский, на самом деле, далёк от понимания Октября, его содержания, его сущности; а то, что он написал – "дешёвая" юбилейная эпика».
Но Маяковский продолжал читать свою поэму и печатать отрывки из неё в газетах и журналах.
Наталья Брюханенко:
«Я была на чтении в "Комсомольской правде" и в Политехническом музее, и всюду успех был огромный».
Примерно в это же время Маяковский пришёл домой к Луначарскому по какому-то делу. Наталья Розенель вспоминала:
«Маяковский только недавно вернулся из своих странствий по югу России. Он был в ярко-синем пиджаке и серых брюках, этот костюм очень шёл к его бронзовому, овеянному морским ветром лицу».
У Луначарского в гостях была народная артистка Варвара Осиповна Массалитинова. По её просьбе Маяковский стал читать свои стихи – «читал много и охотно».
Наталья Розенель:
«Массалитинова просто захлёбывалась от восторга:
– Владимир Владимирович, вы должны написать для меня гениальную роль! Я уж постараюсь не ударить лицом в грязь! Вот спросите Анатолия Васильевича, – я вас не подведу. Дайте слово, что напишете!
– Я бы написал для Варвары Осиповны и не одну роль. Но разве АКи меня поставят? (Академические театры – сокращённо АКи.) Как вы думаете, Анатолий Васильевич?
– А вы напишите, там видно будет, – отвечал Луначарский.
– А не поставит Малый театр, я где угодно буду играть пьесу Маяковского! Хоть на площади! Вот в пику дирекции, если она откажет, будем играть вашу пьесу на Театральной площади! Публика из театров перейдёт на площадь. У нас будет триумф – вот увидите! – горячилась Массалитинова…
– Я покорена, я очарована! – говорила мне на следующий день Массалитинова. – Ты же знаешь, я встречалась с Бальмонтом, Брюсовым, Белым, Есениным, но только о Маяковском я могу смело сказать – великий поэт. Вот брюзжат, что "Юбилейное" – мальчишеская выходка, а ведь он вправе так разговаривать с Пушкиным!»
Вскоре рецензии на новую поэму появились и в периферийной прессе. Выходившая в Ростове-на-Дону газета «Советский юг» чуть позднее довольно чувствительно ударила по Маяковскому. Об этом – Александр Михайлов:
«Рецензия называлась "Картонная поэма". Название в полной мере отражает резко отрицательную оценку поэмы. Срок жизни этому произведению критик отводил один-два месяца…
Неискренность, фальшь, душевная пустота – вот оценки, которые давали Маяковскому в связи с поэмой "Хорошо!"».
Со статьёй «Картонная поэма» Владимир Владимирович встретится, когда посетит Ростов-на-Дону.
А поэту-конструктивисту Илье Сельвинскому в тот момент наконец-то повезло – его поэма «Улялаевщина» была напечатана в журнале «Красная новь». Правда, ходили слухи, что к этому делу приложили руку его соратники по ЛЦК (Литературному центру конструктивистов), подпоившие редактора журнала Александра Воронского, и тот дал своё согласие на публикацию. Но поэма вышла! И встретили её с восторгом. Многие повторяли строки:
«Поэзия – это слова, но такие,
где время дымится из самых пор.
Так дай же в стихи ворваться стихии
всем эстетам наперекор!»
Нередко Маяковский выступал вместе с поэтами-конструктивистами, и однажды (по словам Натальи Брюханенко):
«Однажды, сейчас же после Сельвинского, выступила Вера Инбер. Маяковский, махнув рукой, сказал:
– Ну, это одного поля ягодица».
А роман Маяковского и Наташи Брюханенко продолжался. Все ждали скорой свадьбы.
Брюханенко потом признавалась:
«Я не могу представить себе точно, почему ко мне так относился Маяковский. Ведь не только же за мою внешность. Настоящего серьёзного романа у нас с ним не было, о близкой дружбе между нами тогда смешно было говорить.
Тридцатитрёхлетний Маяковский казался мне очень взрослым, если не старым».
А Лили Брик вновь увлеклась кинематографом.
Аркадий Ваксберг:
«По вполне понятным причинам Лиля пыталась войти в съёмочный коллектив, который под руководством режиссёра Кулешова приступил к работе над новым фильмом. Административными функциями режиссёр не обладал, а дирекция воспротивилась претензиям дилетантки».
Узнав об этом, Маяковский обратился за помощью к Софье Александровне Шамардиной. Вот что она потом написала:
«С 1927 года я в Москве. Встречаемся. Ещё не знакомит с Лилей. Но, встречаясь с ним, чувствую, что он всегда с ней. Помню – очень взволнованный, нервный пришёл ко мне в ЦК РАБИС (была я в то время членом президиума съезда). Возмущённо рассказал, что не дают Лиле работать в кино, и что он не может это так оставить. Лиля – человек, имеющий все данные, чтоб работать в этой области (кажется, в сорежиссёрстве с кем-то – как будто с Кулешовым). Он вынужден обратиться в ЦК РАБИС – "с кем тут говорить?"».
В ту пору профсоюз работников искусства (РАБИС) возглавлял Павел Михайлович Лебедев.
«Повела его к Лебедеву. Своим тоненьким, иезуитским голоском начал что-то крутить и, наконец, задал вопрос:
– А вам-то чего, Владимир Владимирович, до этого?
Маяковский вспылил. Резко оборвал. Скулы заходили. Сидит такой большой, в широком пальто, с тростью – перед крошечным Лебедевым. "Лиля Юрьевна моя жена". Никогда, ни раньше, ни потом, не слышала, чтобы называл её так.
И в этот раз почувствовала, какой большой любовью любит Маяковский и что нельзя было бы так любить нестоящего человека».
Ситуация в обществе
Страна Советов в тот момент энергично боролась за своё существование. Новому руководству ключевыми советскими учреждениями (ОГПУ и Коминтерном), вставшему у руля в 1926 году, кремлёвские вожди дали указание найти новые методы работы, которые позволили бы намного оперативнее прежнего выявлять врагов рабочего класса и ликвидировать их.
Не случайно же Маяковский, прекрасно разбиравшийся в окружавшей его обстановке, на протяжении всего 1927 года пугал в своих стихах советский народ происками врагов внутренних и внешних. Вспомним, что публиковал он тогда в прессе.
В газета «Труд» 16 апреля:
«Коммуна – / ещё не дело дней,
а мы / ещё / в окруженье врагов,
но мы / прошли / по дороге / к ней
десять / самых трудных шагов»
В газете «Рабочая Москва» 25 июня поэт указывал на Польшу:
«А мы, товарищ, / какого рожна
глазеем / с прохладцей с этакой?
До самых зубов / вооружена
у нас / под боком / соседка».
В «Комсомольской правде» 12 июля называл врагов, появившихся справа:
«Товарищи, / опасность / вздымается справа.
Не доглядишь – / себя вини!
Спайкой, / стройкой, / выдержкой / и расправой
спущенной своре шею сверни!»
Даже в стихотворении «Маруся отравилась», напечатанном в «Комсомольской правде» 4 октября и предварённом фразой из той же газеты: «В Ленинграде девушка-работница отравилась, потому что у неё не было лакированных туфель…», нашлось место для таких строк:
«Легко / врага / продырявить наганом.
Или – / голову с плеч, / и саблю вытри.
А как / сейчас / нащупать врага нам?
Таится. / Хитрый!»
Выходит, что в этом «сворачивании шей» и срубании голов всем «врагам» страны Советов Маяковский принимал самое активное участие. Ещё находясь в Ялте, он 5 августа заключил договор с местной кинофабрикой. Документ начинался так:
«В.В.Маяковский обязуется до 25 августа 1927 года представить художественный, вполне законченный, кадрированный сценарий на тему т. Горожанина "Борьба за нефть"».
На обороте договора рукою Валерия Горожанина написано:
«Согласен передать кинотему "Борьба за нефть" тов. В.Маяковскому на условиях совместной обработки сценария».
Маяковский и Горожанин работу выполнили в срок, написав "сценарий в 5-ти частях с прологом и эпилогом – «Инженер д'Арси» (история одного пергамента)"».
В комментариях 13-томного собрания сочинений поэта говорится:
«Этот сценарий о происках английского империализма носил очень актуальный характер в 1927 году, когда возникла реальная угроза военного нападения империалистической Англии на Советский Союз».
Но отношения между странами вскоре наладились, и фильм снимать не стали.
Во второй половине ноября 1927 года Маяковский приехал в Харьков, где выступил с чтением поэмы «Хорошо!». На этот раз он остановился не в гостинице, а в квартире Валерия Горожанина, который сделал поэту памятный подарок. На обладание им требовалось специальное разрешение, и Горожанин оформил его поэту:
«С.С.С.Р.
Об'единённое
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ПОЛИТИЧЕСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ
при
Совете Народных Комиссаров
Губ. или Обл. Отдел.
«_» дня 192_»
УДОСТОВЕРЕНИЕ № 107
Выдано гр. Маяковскому Владимиру Владимировичу , проживающему по Лубянскому проезду , в доме № 3 , кв. 12 – в Москве , на право ношения и хранения револьвера «Маузер» № —…
Оружие принадлежит Маяковскому В.В.
Действительно по « 1 » декабря 192 8 г. ».
На этом документе – фотография поэта, гербовая печать и подпись Горожанина.
Кто же он такой – этот даритель маузеров?
В «Указателе имён и названий» 13-томника поэта сказано просто и загадочно:
«ГОРОЖАНИН Валерий Михайлович (1899–1941) – знакомый Маяковского».
Что же это за «знакомый»?
Аркадий Ваксберг:
«… предположительно его подлинная фамилия – Кудельский… <…> Скорее всего, Маяковский, познакомился с ним в тогдашней украинской столице Харькове, где Горожанин был крупной чекистской шишкой (возглавлял секретный отдел ГПУ Украины). Настолько крупной, что от щедрот своего сердца тут же сделал Маяковскому необычный подарок: револьвер с удостоверением к нему – "на право ношения"».
Ответным подарком Маяковского стало стихотворение «Солдаты Дзержинского», посвящённое «Вал. М.» (то есть Валерию Михайловичу). Оно было опубликовано в «Комсомольской правде» 18 декабря 1927 года (к десятилетию ОГПУ) и начиналось так:
«Тебе, поэт, / тебе, певун,
какое дело / тебе / до ГПУ?»
Дальше вновь говорилось о грядущих битвах с «врагами Союза»:
«Крепче держись-ка!
Не съесть / врагу.
Солдаты / Дзержинского
Союз / берегут.
Враги вокруг республики рыскают.
Не к месту слабость / и разнеженность весенняя.
Будут / битвы / громше, / чем крымское
землетрясение…
Мы стоим / с врагом / о скулу скула,
и смерть стоит, / ожидает жатвы.
ГПУ – / это нашей диктатуры кулак
сжатый.
Храни пути и речки,
кровь / и кров,
бери врага, / секретчики,
и крой, / КРО!»
Вряд ли тогдашние читатели комсомольской газеты понимали, кто такие эти «секретчики», и что означает зловещее слово «КРО». Ведь только сотрудники ОГПУ называли «секретчиками» своих сослуживцев, работавших в Секретно-политическом отделе ОГПУ, а аббревиатура «КРО» замаскировывала Контрразведывательный отдел.
Маяковский этим стихотворением показал, что он вполне профессионально разбирается в гепеушной специфике.
Ещё более знаменательно то, что в одном из первых вариантов этого стихотворения Маяковский хотел начать свою оду солдатам Дзержинского немного иначе:
«Тебе, Маяковский, / поэт и певун,
какое дело / тебе / до ГПУ?»
В самом деле, какое?
Ответа на этот вопрос стихотворение не давало. Зато у гепеушных «генералов», которые командовали «солдатами» этого ведомства, для поэта «дело» нашлось. Для него самого и для его квартиры. В неё-то и были направлены самые способные чекисты. Чтобы поучаствовать в вечерах, которые проводила творческая интеллигенция. В её среде, по мнению нового руководства ОГПУ, как раз и скрывались надёжно замаскированные классовые враги. Их-то и надо было научиться распознавать и умело разоблачать.
Квартира в Гендриковом переулке, которую, как мы помним, Маяковскому предоставило ОГПУ, была приспособлена теперь для гепеушной практики. Или учёбы. И разрешения на это никто у Маяковского не спрашивал. А у Бриков?
Аркадий Ваксберг:
«Достаточно самого факта: не тайное, а демонстративное лубянское присутствие в обители нашего треугольника было постоянным и непрерывным. Длилось годами. Но можно ли это слишком прямолинейно ставить Лиле в вину? И таким ли пассивным созерцателем в этой компании был Маяковский?
Стремясь отделить его "чистое" имя от "грязного" имени Лили, её обвинители, увлёкшись поиском подтверждений загадочных связей с Лубянкой, нарочито уходят от другого вопроса, ничуть не менее важного: что побуждало самого Маяковского тесно дружить с лубянской компанией, весьма далёкой от его творческих интересов, и какие связи он сам в действительности имел с крупнейшими функционерами этого ведомства?»
Примерно такие же вопросы возникали и у Валентина Скорятина:
«При всём моём уважении и любви к В.Маяковскому, не могу не задаться вопросом: понимал ли поэт, не скрывая знакомства с сотрудниками ОГПУ, … что эти его связи далеко не всем могут показаться безупречными? Догадывался ли, что уже к концу 20-х годов деятельность ОГПУ внутри и вне страны становилась всё более агрессивной, террористической, бесчеловечной по сути?..»
Все, кто задавал подобные вопросы, не могли найти на них ответа, потому что им и в голову не приходило, что поэт Маяковский мог являться штатным сотрудником лубянского ведомства. Поэтому, когда в начале тридцатых годов прошлого столетия на эти вопросы попытался ответить психоневролог Григорий Израилевич Поляков, сотрудник Института мозга, он выдвинул свою версию:
«М<аяковский> не в состоянии волевыми усилиями заставить себя заниматься чем-либо, что его не интересует, или подавлять свои чувства (желание, хотение превалирует над долженствованием). М<аяковский> всегда находится во власти своих чувств и стремлений».
Иными словами, с «лубянской компанией» Маяковский дружил не потому, что эти гепеушники были его сослуживцами, а потому, что дружба с ними вполне соответствовала его «творческим интересам», она была ему интересна, и поэтому связи с «крупнейшими функционерами» ОГПУ у Владимира Владимировича были самые что ни на есть тесные. Такое сложилось мнение у психоневролога.
Как бы там ни было, а осенью 1927 года началось…
«Огепеушивание» Лефа
Когда Валерий Михайлович Горожанин приезжал Москву, он неизменно навещал квартиру Бриков и Маяковского в Гендриковом переулке. И присутствовал на заседаниях участников Левого фронта искусств, у многих членов которого были давние связи с ОГПУ (у того же Осипа Брика, у Сергея Третьякова и у некоторых других, включая и самого Владимира Маяковского).
Владимир Маяковский, Варвара Степанова, Осип Бескин и Лиля Брик на квартире в Гендриковском переулке. 1928 год. Фото: А. Родченко.
О том, что происходило тогда в этой литературной группе, мы знаем по воспоминаниям её участников. Одна из лефовок, художница Елена Владимировна Семёнова, писала:
«На одном из заседаний ЛЕФа Маяковский объявил, что на заседании будут присутствовать один товарищ – Агранов, который в органах безопасности занимается вопросами литературы.
– Довожу это до вашего сведения, – сказал Маяковский.
Никого не удивило это. С тех пор на каждом заседании аккуратно появлялся человек средних лет в принятой тогда гимнастёрке, иногда в штатском. В споры и обсуждения он никогда не вмешивался».
Да, этим новым лефовцем стал знакомый нам Яков Саулович Агранов.
Корнелий Зелинский о нём впоследствии написал, что…
«… в его манере было нечто вкрадчивое, спокойное и заставляющее настораживаться. <…> Этот Агранов заставлял задумываться над вопросом: "Что у тебя на душе, кто ты такой?.."
Когда я видел Агранова у Бриков, то всегда вспоминал строки Лермонтова о Басманове: "с девичьей улыбкой, змеиной душой". Тонкие и красивые губы Якова Сауловича всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек».
Александр Михайлов:
«Агранов стал постоянным посетителем лефовских собраний и дома в Гендриковом. <…> Собрания же в Гендриковом иногда затягивались до четырёх утра, и Агранов великодушно брал с собой кого-нибудь из участников в автомобиль, чтобы по пути подвезти. А появлялся он на собраниях с молоденькой и смазливой женщиной, поговаривали, будто до этого она была женой одного из подследственных Якова Сауловича…»
Об Агранове – Валентин Скорятин:
«Думал ли Маяковский, числя его в своём ближайшем окружении и вполне доверяя ему (иначе бы раз и навсегда перестал с ним общаться), мог ли он догадываться о том, какая опасность таилась в этом человеке, мог ли допустить, что всё говорившееся за столом, среди своих, возможно, уже сегодня или завтра осядет документом в сейфах ОГПУ?»
На вопрос Скорятина дала ответ Анна Ахматова (её слова приведены в «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской). Когда однажды разговор зашёл о Бриках, и Лидия Корнеевна сказала: «Очень плохо представляю себе там среди них Маяковского», Ахматова резко заметила:
«И напрасно… Литература была отменена, оставлен был один салон Бриков, где писатели встречались с чекистами. И вы, не одни вы, неправильно делаете, что в своих представлениях отрываете Маяковского от Бриков. Это был его дом, его любовь, его дружба, ему там всё нравилось… Он так же, как они, бывал и тёмен, и двуязычен, и неискренен…»
Об отношении Бриков и Маяковского к «милому Янечке» – Аркадий Ваксберг:
«Дружба всей семьи с Аграновым была на виду, и многие современники, в том числе и те, кто был близок к дому, не сомневались в характере его отношений с Лилей. Скрывать свои любовные связи Лиля всегда считала делом ханжеским и никчёмным. Кого хотела, того и выбирала для любовных утех и не видела надобности в этом оправдываться перед современниками и потомками. Но как раз этот альянс, пусть даже и не любовный, имела основания скрывать. Возможно, по просьбе Агранова, вызванной причина ми сугубо делового порядка. Но, возможно, и потому, что понимала, насколько и чем фигура Агранова выделяется из общего ряда её обожателей и друзей».
Вслед за Аграновым в доме на Гендриковом вскоре появились и другие чекисты.
Пришла пора расплачиваться за четырёхкомнатную квартиру, которую «семье» предоставило ОГПУ (и фактически являвшейся служебной квартирой), расплачиваться за возможность беспрепятственно декламировать свои стихи и читать «лекции», разъезжая по городам и весям, а также расплачиваться за возможность ездить за рубеж. Так квартира в Гендриковом переулке превратилась в…
Филиал Лубянки
Художник Елизавета Андреевна Лавинская, жена скульптора и художника Антона Михайловича Лавинского, вместе с которым входила в ЛЕФ, в воспоминаниях написала:
«На лефовских "вторниках" стали появляться всё новые люди: Агранов с женой, Волович, ещё несколько элегантных юношей неопределённых профессий. На собраниях они молчали, но понимающе слушали, умели подходить к ручкам дам и вести с ними светскую беседу. Понятно было одно: выкопала их Лиля Юрьевна».
Вот, стало быть, какой «чай» разливала на лефовских собраниях Лили Брик.
Лавинская продолжает:
«У Агранова была машина, и он почему-то предложил Антону и мне довозить нас до дома. Мы согласились. В дороге разговаривали всегда о Маяковском, о его новых вещах. Тут я узнала отношение Агранова к Маяковскому. Владимир Владимирович также, видимо, хорошо относился к Агранову, во всяком случае, как к своему, как к лефовскому товарищу, называл его ласкательно "Аграныч"».
Агранов действительно был для Маяковского «своим», так как оба они были гепеушниками. А «элегантные юноши» в штатском и гимнастёрках, якобы влюблённые в литературу и ставшие «лефовскими товарищами», являлись сослуживцами Якова Агранова.
Художник-лефовка Елена Владимировна Семёнова писала:
«Группировка превращалась в замкнутый домашний салон».
Борис Пастернак, человек по воспитанию весьма тактичный, давно из осторожности освоил язык полунамёков, поэтому и выразился чуть точнее, сказав впоследствии драматургу Александру Константиновичу Гладкову:
«Квартира Бриков была, в сущности, отделением московской милиции».
Назвать ведомство Агранова его настоящим именем Пастернак явно не решился.
Валентин Скорятин:
«Воистину: Леф словно бы срастался с ОГПУ, становился как бы его ответвлением в литературной среде. И только романтикой, овевавшей в те годы (да и куда позже!) бойцов "невидимого фронта", этот факт не объяснить».
Завсегдатаем лефовских «вторников» был названный Лавинской Захар Ильич Волович (он же Владимир Борисович Янович, он же Виленский). Впрочем, вскоре он стал работать в резидентуре ОГПУ в Париже, так что у Бриков ему доводилось появлялся не очень часто.
Среди «активистов» ЛЕФа был и другой соратник Агранова, которого Аркадий Ваксберг представил так:
«Наиболее видным из них был Михаил Сергеевич Горб (его подлинное имя: Моисей Савельевич Розман), в то время заместитель начальника Иностранного отдела ОГПУ, руководившей работой советской резидентуры во Франции. С 1921-го по самый конец 1926 года он, пребывая в глубоком подполье, возглавлял сеть лубянских агентов, обосновавшихся в Германии, жил по подложным документам в Берлине и почти наверняка встречался там и с Лилей, и с Осипом и с Маяковским.
Появление Горба в Гендриковом и лёгкое вхождение в привычный круг друзей дома, несомненно, как раз тем и объяснялось, что отношения с хозяевами "салона" уже имели свою историю, а поездки Лили и Маяковского (всегда порознь!) в Париж представляли теперь для Горба, с учётом его новой служебной ориентации, особо большой интерес».
А вот как охарактеризовал Михаила Горба (в книге «ГПУ. Записки чекиста») тогдашний резидент ОГПУ в Персии Георгий Сергеевич Агабеков:
«Тщедушный физически и морально, он никакой ценности не представляет и держится лишь на беспрекословном выполнении приказов начальства».
Но даже у Аркадия Ваксберга, казалось бы, вплотную подошедшего к разгадке главной тайны «горлана-главаря» и называвшего ЛЕФ «филиалом ГПУ», рука так и не поднялась, чтобы написать, что Лили Брик и Маяковский служили в ОГПУ, и что в Гендриковом переулке собирались их сослуживцы. Ваксберг чистосердечно признался:
«По правде сказать, мне не совсем ясно, почему всю эту публику – столь высокого чекистского уровня и столь большим числом – так тянуло в Гендриков переулок. Неужели – всех до одного – лишь по служебным делам? Для надзора за политическими настроениями вполне хватило бы и одного. Даже (это куда полезней и проще) могли бы обойтись вербовкой какого-либо завсегдатая и с его помощью черпать нужные сведения: ведь в присутствии лубянских шишек даже у слишком говорливых, наверное, отнимался язык.
Неужели их всех, не отлипавших от Маяковского профессиональных убийц, у которых руки по локоть в крови, – неужели их связывала с ним только любовь к литературе? И ничто больше? Их с ним – допустим. А его с ними?»
С этим рассуждением трудно не согласиться. Ведь «Аграныч» со товарищи не просто посещали заседания литературной группы и молча выслушивали выступления её участников. Гепеушники знакомились с лефовцами поближе, заводили с ними разговоры на самые разные (не только литературные) темы, задавали вопросы, выслушивали ответы, мотали себе на ус, а потом, вернувшись на Лубянку, составляли подробные отчёты обо всём, что видели и что слышали. И в этих бумагах фиксировались высказывания лефовцев – откровенные суждения людей, порою не предполагавших, что их слова станут свидетельскими (а иногда и обвинительными) показаниями.
Приведём ещё одно замечание Ваксберга:
«Как случилось, что Лубянка опутала своими цепями этот дом и всех его обитателей, всех посетителей? Чего хотела от них? На что толкала? Даже сейчас, почти три четверти века спустя, при, казалось, доступных архивах, концы невозможно свести с концами и заполнить не версиями, а достоверной информацией великое множество зловещих пустот».
На подобные вопросы пробовал найти ответы и поэт-конструктивист Илья Сельвинский:
«Есть, конечно, люди, которым всё по силам. Лефовцы, например. Эти просто изменяют условия задачи, подгоняя их под готовое решение. Эпоса не нужно, психологии не нужно, философии, лирики, художественности, искренности и т. д. и т. п. – всего этого не нужно. Остаётся зарифмовка газетных фактов и да здравствует культурная революция!»
Теперь самое время посмотреть, как работали тогда другие осведомители ОГПУ. Например, Аркадий Максимов, двоюродный брат Якова Блюмкина, который поставлял Лубянке информацию о Борисе Бажанове.
Борис Бажанов:
«Когда осенью 1927 года я прощался с Москвой, Максимов был очень грустен. С моим отъездом он терял лёгкую и хорошо оплачиваемую работу. Я решил созорничать. Я знал, что он поставляет обо мне рапорты в ГПУ, но он не знал, что я это знаю. Наученный разнообразным советским опытом, я считал, что если враг хочет иметь о вас информацию, то удобнее всего, если вы её поставляете сами – вы выбираете то, что надо. Так я и сделал…
Встретив Максимова перед отъездом в Ашхабад, я спросил его: “А как у вас с работой?” – “Да, по-прежнему плохо”. – “Хотите, я вас возьму с собой, в Среднюю Азию?” – О да, он бы с удовольствием, разрешите, он завтра даст мне окончательный ответ – надо прервать какие-то начатые переговоры. Я хорошо понимаю, что он побежит в ГПУ спрашивать, что делать. Ему говорят – превосходно, конечно, поезжай, продолжай давать рапорты. И в Ашхабад я поехал с Максимовым».
А теперь вновь вернёмся в Москву и посмотрим, что происходило в тот момент в некогда дружном лефовском (ставшем новолефовском) коллективе, незаметно превратившемся в «филиал ГПУ».
Настроения новолефовцев
Проходившему в октябре 1927 года VIII Московскому губернскому профсоюзному съезду Маяковский посвятил стихотворение «Рапорт профсоюзов», опубликованное 14 октября в «Комсомольской правде». Начиналось оно так:
«Прожив года, / и голодные и ярые,
подытоживая десять лет,
рапортуют / полтора миллиона пролетариев,
подняв / над головою / профсоюзный билет.
Голосом, / осевшим от железной пыли,
рабочему классу / клянёмся в том,
что мы / по-прежнему / будем, как были, —
октябрьской диктатуры / спинным хребтом».
Обратим внимание на то, кому рапортуют пролетарии в этом стихотворении?
Рабочему классу.
То есть самим себе!
Но зачем же самим себе клясться?
Ведь в ту пору было принято рапортовать, клясться партии и её вождям.
Вполне возможно, что именно партии и рапортовали поначалу пролетарии в стихотворении Маяковского, но, видимо, по чьей-то настойчивой просьбе слово «партия» было заменено «рабочим классом».
Могло такое произойти? Вполне! Потому как большевистская партия в тот момент продолжала быть расколотой на сторонников «большинства ЦК» (сталинцев) и сторонников «Объединённой левой оппозиции» (троцкистов и зиновьевцев). Партийцы должны были определиться, с кем они. И это «определение» должно было произойти на очередном съезде. После этого рабочий класс и мог клясться победившим вождям, а пока было рановато.
Даже о том, как воплощать образ вождя революции, можно было ещё поспорить.
Кинорежиссёр Сергей Эйзенштейн, успевший к тому времени прославиться фильмами «Стачка» и «Броненосец Потёмкин», к 10-летию Октября снял кинофильм «Октябрь».
Наталья Брюханенко:
«Помню, как осенью двадцать седьмого года я была с Маяковским в кино на "Октябре" Эйзенштейна. Маяковскому картина не понравилась, он сказал, что это "Октябрь и вазы", потому что половину картины занимают люстры и вазы и прочие красоты Зимнего дворца».
Мало этого, Маяковский тотчас собрал соратников на обсуждение кинокартины. Один из лефовцев, Пётр Незнамов, вспоминал:
«Когда на квартире Сергея Третьякова в Спиридоньевском переулке состоялась встреча лефовцев с Эйзенштейном, Маяковский резко напал на Эйзенштейна за эстетизм. Эйзенштейн был совершенно растерян и не защищался…»
Роль Ленина в этом фильме исполнял рабочий цементного завода Василий Николаевич Никандров, внешне очень походивший на вождя революции.
Маяковский был решительно против создания образа Ленина методами художественного кино. Поэт ратовал за кинохронику. Это была его убеждённая точка зрения, которую было трудно поколебать.
8 октября 1927 года в московском Доме печати состоялся диспут на тему «Пути и политика Совкино». Это мероприятие было организовано ЦК ВЛКСМ, редакцией газеты «Комсомольская правда» и Обществом друзей советской кинематографии. 15 октября в Центральном доме работников искусств диспут был продолжен. Владимир Маяковский выступил там дважды. В первый раз он покритиковал лишь руководство Совкино:
«Указывают на Эйзенштейна, на Шуб. Нечего говорить, что эти режиссёры – наша кинематографическая гордость, но они помимо Совкино стали такими. "Броненосец Потёмкин" по первому просмотру пускали только на второй экран, и только после того, как раструбила германская пресса, он пошёл на первом экране…»
Завершая своё второе выступление, Владимир Владимирович обрушился на Эйзенштейна:
«Мы отошли от хроники. Что же мы имеем к десятилетию Октября?.. Нам Совкино в лице Эйзенштейна будет показывать поддельного Ленина, какого-то Никанорова или Никандрова… Я обещаю, что в самый торжественный момент, где бы это ни было, я освищу и тухлыми яйцами закидаю этого поддельного Ленина».
В небольшой заметке, опубликованной 7 ноября в ленинградской газете «Кино», Маяковский вновь затронул эту тему:
«Пользуюсь случаем при разговоре о кино ещё раз всяческим образом протестовать против инсценировок Ленина через разных похожих Никандровых. Отвратительно видеть, когда человек принимает похожие на Ленина позы и делает похожие телодвижения – и за всей этой внешностью чувствуется пустота, полное отсутствие мысли. Совершенно правильно сказал один товарищ, что Никандров похож не на Ленина, а на все статуи с него. Давайте хронику!»
Возникает вопрос, почему поэт-лефовец (а в недалёком прошлом – активнейший футурист), всегда во весь голос отстаивавший право художника экспериментировать, так категорично протестовал против попыток кинорежиссёра (и тоже, кстати, лефовца) на эксперименты в своей кинематографической епархии?
Да, вполне возможно, у Эйзенштейна что-то не получилось, что-то вышло совсем не так, как хотелось. Но он искал новые формы выражения, новые способы показа на экране того, о чём Маяковский высказывался на бумаге.
Сергей Эйзенштейн, конечно же, очень обиделся.
Но Маяковскому казалось, что он держит руку на пульсе политической ситуации. А сделать вывод, соответствовавший текущему моменту, сказать то слово, которое требовалось, ему всегда готовы были помочь те самые молчаливые молодые люди, одетые в штатское или в гимнастёрки, которые стали в квартире Маяковского и Бриков своими людьми. Они приходили сюда запросто, вместе отмечали революционные праздники, справляли дни рождения. И всё это происходило под неусыпным надзором главной новолефовской «чаеразливательницы».
Елизавета Лавинская:
«В этот период Лиля Юрьевна почему-то очень нервничала. То ей хотелось ставить картину, то она требовала, чтобы ей такую картину немедленно дали, то она с азартом принималась за свои мемуары и зачитывала нам их. В конце концов, она заявила, что поскольку ей на лефовских собраниях делать нечего, она хочет "председательствовать". Это самоназначение было воспринято некоторыми лефовцами со стыдливыми улыбками, некоторыми – явно неприязненно: докатились! Но вообще все молчали: неудобно пойти против желания – хозяйка всё-таки!»
Между тем, Аркадий Ваксберг не считал, что самовыдвижение Лили Брик на руководящий пост в лефовской группе что-то в этой группе сильно изменило – ведь гепеушники продолжали появляться в Гендриковом, и они пока помалкивали:
«Но – главное, главное!.. Ведь круг Маяковского-Бриков заведомо просоветский. Абсолютно лояльный – как минимум. Для чего же тогда денно и нощно не покидали свою вахту в злосчастном "салоне" именитые лубянские генералы? Может быть, вовсе не для того, чтобы за кем-то следить? Может быть, этот круг просто был им интересен, льстил самолюбию, возвышал в своих же глазах? Разве не знаем мы, как уже в недавнюю нашу эпоху к поэтическим "наследникам" Маяковского тянулись чекистские генералы – "наследники" "милого Яни" – и как звонкие "бунтари" из литературного цеха, выдававшие себя за оппонентов режима и принятые за таковых доверчивой публикой, сами тянулись к ним?»
О том, как очередной каприз Лили Юрьевны воспринял Маяковский, Лавинская написала:
«Маяковский молчал, и по его виду трудно было определить его отношение к этому новшеству».
В ту пору Маяковский стал часто общаться с лефовкой Еленой Семёновой, и, по её словам, часто у неё спрашивал:
«Лена, кому можно верить? Можно кому-нибудь верить?»
Александр Михайлов прокомментировал эти неожиданные вопросы так:
«Трудно, конечно, гадать, что терзало его душу в данный момент, но можно предположить, что это – и ЛЕФ и "семья", и весь узел личных связей, сходившихся в небольшом, замкнутом кружке литераторов и художников. В такие моменты он напоминал человека, готового сорваться с места и совершить что-то невероятное, он искал другое общество, но в другом обществе оказывался ещё более чужим».
Лили Брик в Гендриковом переулке, конец 20-х. Фото: О.Брик
Как видим, гепеушников Александр Михайлов даже не упоминает.
Между тем с Семёновой Маяковский общался всё чаще, что насторожило бдительную Лили Юрьевну, и она как-то пригласила Елену Владимировну в зоосад, где завела с нею разговор на разные темы. Семёнова вспоминала:
«Их этого разговора в Зоосаде стало ясно, что Лиля Юрьевна заинтересовалась некоторым вниманием ко мне Маяковского и решила "дать мне установку", чтобы, не дай бог, я не приняла его всерьёз. Опасения были излишни. При всём моём восхищении Маяковским как поэтом и человеком, мне и в голову не приходило влюбиться в него, а тем более завести лёгкий романчик, так принятый в "новом быте"».
Разговор с Лили Брик, считавшейся в лефовском коллективе женщиной новых (самых передовых, если не сказать, революционных) взглядов на отношения между людьми и на окружавшую всех жизнь, открыл неизвестные ранее черты её характера. И Семёнова написала:
«Поездка в Зоосад позволила разглядеть в "женщине другой породы" новые отталкивающие черты – собственницы, которая может одолжить принадлежащее ей, но не отдать».
Эту Лилину черту вскоре почувствовали и другие лефовцы. Впрочем, не почувствовать было просто невозможно – ведь у Лефа (при отступившем в сторону и молчавшем Маяковском) объявился новый предводитель: Лили Брик, которая принялась «хозяйничать» в этом литературном кружке по своему усмотрению.
В результате в группе разразился грандиозный скандал.
Таянье Лефа
Всё началось с невиннейшего, как может показаться, поступка Бориса Пастернака. Елизавета Лавинская:
«Пастернак отдал в другой журнал своё стихотворение, которое должно было быть… напечатано в "ЛЕФе". Начал его отчитывать Брик. Пастернак имел весьма жалкий вид, страшно волнуясь, оправдывался совершенно по-детски, неубедительно и, казалось, вот-вот расплачется. Маяковский мягко… просил Пастернака успокоиться…
И вдруг раздался резкий голос Лили Юрьевны. Перебив Маяковского, она начала просто орать на Пастернака. Все растерянно молчали, только Шкловский не выдержал и крикнул ей:
– Замолчи! Знай своё место! Помни, что ты только домашняя хозяйка!
Немедленно последовал вопль Лили:
– Володя! Выведи Шкловского!
Что случилось с Маяковским! Он стоял, опустив голову, беспомощно висели руки, вся фигура выражала стыд, унижение. Он молчал. Шкловский встал и уже тихим голосом произнёс:
– Ты, Володечка, не беспокойся, я сам уйду и больше никогда сюда не приду!»
Сама Лили Брик впоследствии описала этот инцидент по-своему:
«В одно из заседаний, посвящённых кино, Жемчужный выругал какой-то сценарий. Ося его поддержал. Оказалось, что сценарий Шкловского. Тот отреагировал необычайно самолюбиво – пришёл в ярость и, не помня себя, стал крыть Жемчужного и Осю чуть ли не жуликами. Жемчужный вообще человек тихий и только удивился, а Ося всегда относился к Шкловскому как к неврастенику, с которым не стоит связываться, и промолчал. Володи не было. А я не выдержала и предложила вместо сценария Шкловского обсудить любой другой плохой игровой сценарий. Шкловский вышел из себя, вскочил, крикнув мне, что хозяйка дома должна знать своё место, не вмешиваться в разговоры и убежал. Назавтра он прислал мне извинительное письмо, я прочла его с гадливым чувством. На следующий день – ещё одно письмо, которое я, не читая, бросила в печь».
Пастернака, как видим, Лили Юрьевна даже не упомянула, а про Маяковского сказала, что его вообще «не было». Странно только, что никто из очевидцев инцидента, а также никто из биографов Владимира Маяковского ни слова не сказал о сценарии, который «выругал» Виталий Жемчужный, а его «поддержал» Осип Брик. Неужели из-за неудачно написанного сценария могла порушиться многолетняя дружба Виктора Шкловского с Бриками?
Профессиональных сценаристов, хорошо знавших законы кинематографа, тогда вообще почти не было. Кинорежиссёры (тот же Лев Кулешов, например) переписывали попавшие в их руки сценарии заново, оставляя лишь имена действующих лиц.
«Ругать» же на заседании Лефа принялись сценарий фильма «Третья Мещанская», премьера которого состоялась 15 октября 1927 года. Его поставил режиссёр Абрам Роом – тот самый, что снимал по сценарию Виктора Шкловского документальную кинокартину «Евреи на земле». Видимо, тем же летом 1926 года режиссёр и предложил Шкловскому написать сценарий игрового фильма. Так появилась «Третья Мещанская», ставшая одной из лучших картин в творчестве Абрама Рома. Чуть позднее этот фильм имел довольно большой успех и в европейских странах.
В титрах значилось, что авторами сценария являются Роом и Шкловский. Причём последний всюду утверждал, что в основу фильма лёг реальный случай, о котором рассказала газета «Комсомольская правда».
Казалось бы, что здесь криминального? За что Виталий Жемчужный и Осип Брик могли так дружно «ругать» Шкловского?
Ведь даже Маяковский довольно спокойно упомянул фильм «Третья Мещанская» в стихотворении «“Общее” и “моё”», опубликованном в «Комсомольской правде» 5 июля 1928 года. В нём главный герой («Иван Иваныч») описан так:
«Распустит / он / жилет… / и здесь,
– здесь / частной жизни часики! —
преображается / весь
по-третье-мещански».
Всё дело в том, что у фильма было два названия, причём трудно даже сказать, какое из них главное. Одно – «Третья Мещанская». Но сохранилась афиша, на которой кинокартина названа так: «ЛЮБОВЬ ВТРОЁМ (Третья Мещанская)». И рассказывалось в ней о женщине, которая никак не могла определиться, кого она любит больше – мужа или любовника. Так что на Шкловского набросились не из-за того, что он написал плохой (неудачный) сценарий, а за то, что он описал в нём кое-что из тех взаимоотношений, которые утвердились в «семье» Маяковского-Бриков. Хотя на эти взаимоотношения ОГПУ смотрело сквозь пальцы, вполне возможно, что «бестактность» Шкловского вызвала неудовольствие Якова Агранова, который и высказал его Брикам. В результате Шкловский был вынужден покинуть Леф.
Расстался с лефовцами и Пастернак.
Причиной его ссоры с Лефом стала, конечно же, не корпоративная ревность (связанная с тем, что он опубликовал своё произведение в другом журнале). Шум поднялся из-за того, что поэт вышел из-под контроля, стал чересчур независимым. А это было нарушением основного гепеушного правила подчинения всех строгой субординации.
Пастернак написал тогда Маяковскому:
«Ваше общество, которое я покинул и знаю не хуже Вас, для Вас ближе, живее, нервноубедительнее меня».
Когда более чем через полвека были опубликованы воспоминания Бориса Пастернака, в них можно было прочесть его объяснение ухода из Лефа:
«ЛЕФ удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью, то есть угнетающим сервилизмом, то есть склонностью к буйству с официальным мандатом на буйство в руках».
Сергей Эйзенштейн назвал ситуацию ещё резче:
«… агония "Нового Лефа", этого хилого последыша когда-то бойкого и боевого "Лефа". Вера во вчерашние лефовские лозунги ушла, новых лозунгов не выдвинуто. Заскоки и зазнайство, в которых не хочется сознаваться. И в центре уже не дух Маяковского, а "аппарат редакции". Длинные споры о лефовской "ортодоксии". Я уже в списке "беглых". Уже имею "нарушения": посмел вывести на экран Ленина в фильме "Октябрь" (1927). Плохо, когда начинают ставить чистоту жанрового почерка впереди боевой задачи.
Не вступая в "Новый Леф", поворачиваюсь к нему спиной. С ним нам не по пути. Впрочем, так же и самому Маяковскому. Вскоре "Новый Леф" распадётся».
Отставляя Маяковского в сторону от гепеушного «Нового Лефа», Эйзенштейн как бы вступал в спор с Анной Ахматовой (или даже возражал ей). Вспомним ещё раз, как Анна Андреевна назвала эту литературную группу:
«Салон Бриков, где писатели встречались с чекистами».
Вспомним также, чем, по мнению Ахматовой был этот «салон» для Маяковского:
«Это был его дом, его любовь, его дружба, ему там всё нравилось».
Впрочем, это в присутствии лефовцев Маяковский «молчал», когда Лили Брик требовала вывести Шкловского. А что он говорил, когда в квартире осталась одни лишь представители «семьи», неизвестно.
Как бы там ни было, но некогда знаменитый литературный кружок стал постепенно таять. Очень скоро его покинули художники Елена Семёнова, Варвара Степанова, Антон и Елена Лавинские.
Конец Лефа
26 сентября, выступая с докладом «Левей Лефа», Маяковский неожиданно призвал:
«– Пора бросить нелепейшую и бессмысленную игру в организации и направления, в которую выродилась наша литературная действительность».
А в конце выступления объявил:
«Леф в том виде, в каком он был, для меня больше не существует!»
Это означало, что с Левым фронтом искусств Маяковский тоже расстаётся.
Художник Самуил Адливанкин:
«Мне казалось, что Владимир Владимирович одинок среди своих соратников по Лефу. Он как-то был сам по себе, хотя был вожаком, лидером этой группы. Поэтому выход его из Лефа не был для меня неожиданностью».
Бенгт Янгфельдт:
«Решение вызвало шок, так как он ни с кем – за исключением Осипа – не посоветовался. <…> Виктор Шкловский утверждал, что Маяковский попал в поэтический тупик, и что именно это стало одной из причин кризиса Лефа (помимо конфликта Шкловского и Лили)».
Александр Михайлов:
«Уход из Лефа Пастернака и некоторых художников ударил по самолюбию Маяковского. Тяжким грузом висели на нём чисто человеческие обязательства перед ближайшим окружением. Распусти Маяковский Леф – и что делать Брику? Где, в каком кружке царить Лиле Юрьевне? Вот какие совсем не литературные, но непростые для него вопросы должен был решать Маяковский».
Но возникает и такой вопрос: от чего (или, точнее, от кого) разбегались лефовцы? Не от Агранова ли и его коллег, появление которых в доме, что в Гендриковом переулке, превратило литературное объединение в «филиал ГПУ»?
Вряд ли стоит сомневаться в том, что гепеушники вербовали завсегдатаев лефовских «вторников» в осведомители. Хотя (и мы уже говорили об этом) многие из лефовцев были давними сотрудниками Лубянки.
Члены Литературного центра конструктивистов (ЛЦК), которых ещё совсем не так давно Маяковский звал присоединиться к Лефу, к уходу со своего поста лидера Левого фронта искусств отнеслись осуждающе. А конструктивист Николай Адуев обратился к нему со стихотворным обращением:
«И чтобы стать таким маститым и древним,
недоставало только от ЛЕФа уйти,
как Толстому – от Софьи Андреевны!».
Но Маяковский Новый Леф всё же оставил.
Вслед за ним это творческое объединение покинули Осип и Лили Брики.
И вновь обратим внимание на одну загадочную странность! Описывая эти, прямо скажем, драматические события, никто из тех, кто в них участвовал, ни словечком не обмолвился о том, как отреагировали на произошедший скандал те молодые люди в гимнастёрках и в штатском, которые присутствовали на каждом заседании Лефа.
Они тоже молчали? Точно так же, как Маяковский, который явно не хотел огорчать Лили Юрьевну, объявившую себя «хозяйкой» Левого фронта искусств?
Впрочем, нам известен (по воспоминаниям самих же лефовцев) лишь официоз событий, то есть то, что происходило у всех на виду. А когда лефовцы расходились, и в Гендриковом оставались только Маяковский и Брики, у них возникали разговоры. Были наверняка и споры, бурные, нелицеприятные. И Владимир Владимирович, никого уже не смущаясь, открыто высказывал всё то, что он думал о сложившейся ситуации.
И Агранов наверняка тоже высказывал Брикам и Маяковскому свою (гепеушную) точку зрения.
Между тем Борис Бажанов в октябре 1928 года прибыл в Ашхабад и получил там ответственный пост заведующего секретным отделом местного ЦК:
«Через несколько дней я заявил, что я страстный охотник, но на крупную дичь (должен сказать, что охоту я ненавижу). Позвонил Дорофееву, начальнику 46-го Пограничного Отряда войск ГПУ, который нёс там охрану границы, и сказал ему, чтоб он мне прислал два карабина и пропуска на право охоты в пограничной полосе на меня и Максимова. Что я сейчас же и получил.
В течение двух-трёх месяцев я изучал обстановку, а Максимов, которого я устроил на небольшую хозяйственную работу, исправно посылал на меня донесения в Москву».
Сгущались тучи и над головой Якова Блюмкина, являвшегося Главным инструктором по государственной безопасности Монголии и представителем ОГПУ в этой стране. По уже приводившимися нами словам Бориса Бажанова, он очень «злоупотреблял расстрелами», за что другой гепеушник, Георгий Агабеков, назвал его «диктатором Монголии». А начальник Разведуправления Красной армии Ян Берзин в октябре 1927 года отправил докладную наркому обороны Клименту Ворошилову. В ней сообщалось:
«Поведение Блюмкина весьма разлагающим образом действует на боеспособность Монгольской армии… Считаю, что в ближайшее время его нужно отозвать из Монгольской армии».
До Бориса Бажанова тоже дошли слухи о том, что Блюмкин в Монголии…
«… так злоупотреблял расстрелами, что даже ГПУ нашло нужным его отозвать… ГПУ не знало, куда его девать, и он был в резерве».
И Блюмкина из Монголии отозвали.
Глава вторая
Октябрьская поэма
«Читки» поэмы
Своё второе выступление на диспуте «Пути и политика Совкино» (15 октября 1927 года) Владимир Маяковский завершил так:
«Говорят, что вот Маяковский, видите ли, поэт, так пусть он сидит на своей лавочке… Мне наплевать на то, что я поэт. Я не поэт, а прежде всего поставивший своё перо в услужение, заметьте, в услужение, сегодняшнему часу, настоящей действительности и проводнику её – Советскому правительству и партии… (Аплодисменты.)
Я хочу сделать своё слово проводником идей сегодня… Я буду учить вас всем вопросам сценария.
Я один напишу двести сценариев… (Аплодисменты.)».
И ещё Маяковский продолжал всюду читать поэму «Хорошо!». Льву Кулешову он подарил её экземпляр с дарственной надписью:
«Милому Кулешову от Вл. Маяковского».
Чтобы ознакомить с этим произведением жителей «колыбели революции», Владимир Владимирович 25 октября отправился в Ленинград. Остановился в гостинице «Европейская». Первые вечера прошли в Ленинградской Академической капелле, в Доме печати и на Путиловском заводе.
«Ленинградская правда» оповестила читателей:
«В Аккапелле и Доме печати состоялись выступления В.Маяковского с октябрьской поэмой "Хорошо!". 24 эпизода поэмы в блестящем исполнении автора встретили горячий приём многочисленной аудитории».
Сам Маяковский после завершения вечера сказал:
«– Хотя публика здесь и скучней московской, академичнее, не дерётся и почти не ругается, но поэму приняли хорошо, я на них не в обиде».
Однако не везде приём был восторженным. Об этом – «Красная газета»:
«В Доме печати позавчера мы были свидетелями позорнейшего, в сущности говоря, явления. Литературная обывательщина, некогда прикрывавшаяся модой к Маяковскому, нынче резко повернула руль – и большой поэт, приехавший в город революции читать свою поэму о великой годовщине, – был встречен более чем сдержанно.
Но сдержанность – это ещё куда бы ни шло. Хуже, что литературная обывательщина под конец вечера совершенно рассупонилась и публично хамила. Маяковскому подавались записки о гонораре, о том, что, мол-де, его поэма написана "неискренне", и даже одна записка явилась обыкновенным хулиганством: "А скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено?" Обывательщина всегда остаётся обывательщиной. Против этого не возразишь. Но удивительно было всё-таки, что ареной для этой обывательщины явился Дом печати».
31 октября после шестого выступления в Ленинграде (в Колонном зале Дома просвещения) Маяковский и сопровождавшие его лица зашли поужинать в ресторан гостиницы «Европейская».
Павел Лавут:
«За соседним столиком сидели Л.Авербах, Ю.Либединский, А.Фадеев. Решили соединить столы.
Около часа ночи Маяковский предложил Фадееву прогуляться, и мы долго бродили по Невскому. Их разговор главным образом касался советской литературы. Посвящали друг друга в творческие планы».
На следующий день Маяковский написал и отправил письмо в Харьков Наталье Борисовне Хмельницкой (той самой, с которой у него закрутился курортный романчик минувшим летом):
«Милая и хорошая Наталочка!
Неужели мог быть такой случай, что я, находясь в Харькове, не устремился к Вам?
Если я мог совершить такую гадость, то, конечно, сам к себе отношусь с полным презрением и негодованием. Во всяком случае это обстоятельство будет мною исправлено в первый же, очень скорый, приезд мой в Харьков.
Пишу Вам из Ленинграда – читаю бесконечно (12-й раз!) свою поэму «Хорошо!» и помогаю её репетировать в б<ывшем> Михайловском театре. С этой же поэмищей надеюсь въехать в Харьков…
… не гневитесь на меня и, если будете в Москве, немедленно требуйте меня перед свои ясные очи…
Жму руку.
Ваш МАЯКОВСКИЙ.
1. XI.27.»
4 ноября Маяковский вернулся в Москву.
А через два дня в Ленинградском Малом оперном театре (бывшем Михайловском) состоялась премьера спектакля «Двадцать пятое» (по поэме «Хорошо!»). Маяковский, специально приехавший в город на Неве, чтобы «помочь репетировать», на представление не остался, так как был (по словам Александра Михайлова)…
«… недоволен постановкой и сценарием. Убедил себя, что это не то, что надо писать настоящую пьесу. И спектакль, в общем, не имел успеха».
«Красная газета»:
«В отличие от реалистических постановок своих собратьев Малый театр строит на основе поэмы Вл. Маяковского "Хорошо!" обобщённое символическое изображение революционного десятилетия…
Эпизоды последних лет даются то в форме массовых динамических сцен, то коллективной читкой голосовых групп, танцевальными пантомимами или театрализованными сатирическими сценками. Действие объединяется чтецом, ведущим рассказ от лица автора. Особенно волнует момент "взятия Зимнего", когда в действие вовлекается весь зрительный зал».
7 ноября 1927 года в Москве и Ленинграде прошли массовые демонстрации оппозиционеров. В столице эти выступления организовали ректор Московского института народного хозяйства Ивар Тенисович Смилга и видный большевик, написавший в октябре 1919 года совместно с Николаем Бухариным книгу «Азбука коммунизма», а совсем недавно исключённый из партии («за организацию нелегальной антипартийной типографии») Евгений Алексеевич Преображенский. В Ленинграде демонстрантов выводили на улицы Григорий Зиновьев, Карл Радек и Михаил Лашевич.
Навстречу мирно шествовавшим оппозиционерам были брошены специально организованные отряды сторонников ЦК. Их организатором был первый секретарь Краснопресненского райкома партии верный сталинец Мартемьян Никитич Рютин. Он создал бригады боевиков, вооружённых дубинками и свистками. Дубинки использовались для разгона митингующих, а свистки должны были заглушать выступавших ораторов. С криками «Бей оппозицию!», «Долой жидов-оппозиционеров!», «Да здравствует ЦК!» бригады Рютина нападали на тех, на кого им указывали вожди.
Запомним этого человека – Мартемьяна Рютина, встреча с ним нам ещё предстоит.
А Маяковский в эти дни читал свою поэму в Москве. 15 ноября читка проводилась в Политехническом музее. Афиши, расклеенные по городу, сообщали, что после чтения состоится диспут:
«При участии т.т. Авербаха, Брика, Пельше, Раскольникова, Ингулова. Приглашаются т.т. Полонский, Воронский, Серафимович, Либединский и все желающие из публики. Весь чистый сбор поступит на усиление средств Шефской комиссии над Красной Армией при Наркомпросе».
Василий Абгарович Катанян:
«Маяковский начал своё выступление с краткого изложения повестки, как вдруг увидел в первом ряду человека средних лет, который, аккуратно устроив на коленях портфель, читал газету.
Маяковский остановился и резко спросил:
– Вы долго будете читать газету?
Человек средних лет сделал вид, что не слышит.
– Я к вам обращаюсь! – повысил голос Маяковский.
– Я сижу на своём месте и делаю то, что мне нравится, – возразил человек с газетой. – Я вам не мешаю.
– Нет, мешаете! – крикнул Маяковский. – Если вы не прекратите эту демонстрацию, я отберу у вас газету!..
Публика стала волноваться. Некоторые кричали: "Вон!", другие – "Оставьте его в покое!" Я сидел в глубине эстрады, и весь зал был передо мной – назревала драка.
И тогда человек средних лет сложил газету, спрятал её в портфель, встал и… был таков.
Как выяснилось потом, это был Р.А.Пельше, заведующий отделом художественного просвещения Главполитпросвета, один из предполагавшихся участников диспута».
Дополним к этому, что 41-летний Роберт Андреевич Пельше был тогда редактором журнала «Советское искусство», а незадолго до этого возглавлял Главрепертком (Главное управление по контролю над зрелищами и репертуаром), то есть был главным цензором страны. Ему ли было не демонстрировать свой начальственный гонор!
На следующий день газета «Вечерняя Москва», сообщив, что «ни один из плеяды критиков», перечисленных на афише, на диспут не явился, продолжала:
«Никогда ещё не проявилось так отчётливо, как вчера, отношение к поэту обывателя, который за свой целковый считает вправе с высоты своего обывательского величия и в отдельных выкриках и – тем более – в анонимных записках самым вызывающим образом глумиться над поэтом.
– Я сросся с Октябрьской революцией, – заявил Маяковский. – Советскую республику я считаю своею!.. И я горжусь своими выступлениями с эстрады!.. Но революция выдвинула поэта на эстраду вовсе не для того, чтобы можно было безнаказанно над ним глумиться. Поэтому, если на мой вечер приходит публика с явным предубеждением против меня, если она не желает меня слушать, предпочитая демонстративно читать, я вырываю у таких слушателей газету и кричу им: "Или слушайте меня, или уходите из зала!".
Шумные аплодисменты, покрывшие эти слова Маяковского, показали, что значительная часть вчерашней аудитории поддержала Маяковского за его выступление в защиту поэта и поэзии».
Примерно в это же время произошла встреча Владимира Маяковского с Ильёй Сельвинским, написавшим «роман в стихах» под названием «Пушторг». О состоявшемся между ними разговоре поэт-конструктивист потом вспоминал:
«Маяковский . – Ну, вот я встретил 10-летие Октября поэмой "Хорошо!", а вы – "Пушторгом". Я воспеваю революцию, а вы придираетесь к ней.
Сельвинский . – Я придираюсь не к ней, а к тем, кто, гримируясь под коммунистов, тянет революцию в мещанское болото.
Маяковский . – Извините, но писать такую поэму в юбилейный год – это верх бестактности.
Сельвинский . – А я считаю верхом бестактности ваше "Хорошо!": "Сыры не засижены", "лампы сияют", "цены снижены", "бьём грошом – очень хорошо!" Тишь да гладь. А в это время партию раздирает на части внутрипартийная борьба.
Маяковский . – Сегодня поэт должен делать то, что нужно партии.
Сельвинский . – Вот я и борюсь против ржавчины, которая разъедает её изнутри.
Маяковский . – Ваша проблема интеллигенции сегодня никого не интересует.
Сельвинский . – Но без интеллигенции построить коммунизм нельзя !»
Надо полагать, что в тот момент с точкой зрения Ильи Сельвинского был солидарен и Осип Брик, ставший оппозиционером и вряд ли поддержавший то, как восторженно в поэме «Хорошо!» представлялась ситуация в советском обществе. Никаких свидетельств о разговорах на эту тему не сохранилось, но оппозиционно настроенный Брик наверняка тоже критиковал поэму Маяковского. А тот, в свою очередь, говорил, что ему хорошо известны запросы читающей массы. В «Я сам» главка «1927-й ГОД» завершается так:
«Ещё продолжал менестрелить. Собрал около 20 000 записок, думаю о книге "Универсальный ответ" (записочникам). Я знаю, о чём думает читающая масса».
Здесь явный ответ Осипу Брику.
А Павел Лавут прокомментировал вторую фразу, в которой речь идёт о двадцати тысячах собранных записок:
«Скорей всего, что это лишь свойственная поэту гипербола. Но если реальна лишь половина этого количества, то и тут есть что почитать и над чем задуматься.
Говорил Владимир Владимирович и о том, что он собирается написать книгу под названием “Универсальный ответ записочникам”. И, хотя уже был составлен план работы, к сожалению, замысел остался неосуществлённым».
«Читки» продолжаются
16 ноября 1927 года Луначарский выдал Маяковскому сроком на один год удостоверение, подтверждающее, что его предъявитель направляется «для чтения своих произведений в города…», и перечислялись 20 городов Союза – от Ленинграда до Владивостока. Кроме того, для предотвращения случаев, когда местные власти встречали поэта весьма насторожённо, Анатолий Васильевич сопроводил его ещё одной бумагой:
«Поэт Владимир Владимирович Маяковский направляется в города СССР с чтением своей октябрьской поэмы "Хорошо!". Считая эту поэму имеющей большое художественное и общественное значение, прошу оказывать тов. Маяковскому полное содействие в устройстве его публичных выступлений».
Павел Лавут:
«Маяковский мечтал о большой читательской аудитории.
– Один мой слушатель, – говорил он, – это десять моих читателей в дальнейшем.
Поездки питали его творчество, они же прокладывали путь к сердцам читателей».
20 ноября Владимир Владимирович отправился в турне.
21 ноября состоялось первое его выступление в Драматическом театре Харькова. Местная газета «Пролетарий» на следующий день сообщила:
«Поэма "Хорошо!" чересчур растянутое, чересчур риторическое и притом слишком схематичное произведение, которое держится только на отдельных очень немногих ярких удавшихся местах. Только огромный талант Маяковского и его уверенное мастерство спасает новую вещь от полного провала.
Маяковский – как это ни покажется спорным – поэт лирической темы, он лирик по преимуществу… Но эпос – не его сфера. Здесь он сплошь и рядом срывается и не возвышается над публицистикой невысокого уровня».
Харьковская газета «Вечернее радио»:
«Можно спорить с Маяковским, не соглашаться с его художественными приёмами, но нельзя не признать его уверенного дарования и мастерства. Наконец, Маяковский остроумен. В этом ему нельзя отказать. Но зачем эти грубые недостойные нападки на представителей других литературных течений, на т. Полонского, например: "Полонский раньше писал ерунду, а теперь пишет гадости…"?
Нехорошо, т. Маяковский!»
Найти информацию, встречался ли Владимир Владимирович в Харькове с Натальей Хмельницкой, к сожалению, не удалось.
Из Харькова Маяковский направился в Таганрог и Новочеркасск, где читки (почти ежедневные) были продолжены.
Таганрогская газета «Красное знамя»:
«Это последнее произведение вызывает интерес и по своей героической теме, и по своим ядрёным и звонким стихам, построенным на самых неожиданных рифмах, на самой неожиданной игре ритма».
28 ноября состоялось два выступления – в Нахичевани-на Дону и в Ростове.
Павел Лавут:
«В Москве у Маяковского была маленькая комната. Поэтому в гостиницах он любил большие номера, где можно было бы пошагать, а, значит, лучше поработать. В Ростове ему предоставили самый большой номер. Он обрадовался:
– Повезло!»
Но это «везение» длилось недолго – ростовская газета «Советский юг» ещё 27 ноября опубликовала статью Юзовского, которую явно была приурочена к приезду поэта.
У статьи было вызывающе обидное название – «Картонная поэма». В ней говорилось:
«Маяковский не дал художественно-идеологической характеристики революционных периодов. Только убогая информация: такой-то полк покинул батарею, такая-то шестидюймовка бабахнула. Как слабо! Неглубоко! Несерьёзно!
Ни одна искра октябрьского пожарища не попала в Октябрьский переворот Маяковского. Были прохладноватые восторги, официальный пафос, картонный парад событий… За исключением места об обывателе, сатира в поэме поверхностна, не зла, не бьёт…»
Заканчивалась эта статья так:
«К 10-летней годовщине трудящиеся СССР преподнесли республике ценные подарки: электростанции, заводы, железные дороги.
Поэма Маяковского похожа на юбилейные из гипса и картона, расцвеченные, приготовленные к празднику арки и павильоны.
Такая арка, как известно, недолговечна. Пройдёт месяц, другой, арка отсыреет, потускнеет, поблекнет, встретит равнодушный взгляд прохожего».
У другой ростовской газеты, «Молот», сложилось несколько иное мнение:
«"Хорошо!" – поэма, написанная обычным для Маяковского динамическим, сжатым, полным стремительности и в то же время своеобразной размеренностью темпа языком, она блещет целым рядом образных, заражающих своим пафосом мест».
Но определяя место, которое поэт занимал в советской поэзии, та же газета «Молот» писала:
«Поэзия Сельвинского так относится к поэзии Маяковского, как последняя – к поэзии символистов. Сельвинский значительно сложнее, богаче, смелее и подчас труднее для восприятия, чем Маяковский. Зато он даёт высокий художественный эффект».
Павел Лавут:
«В Ростове сказалась усталость. У Маяковского начался грипп. А тут ещё рецензия на поэму "Хорошо!" с оскорбительно-хлёстким названием "Картонная поэма", появившаяся в газете "Советский юг". В ней сказано, что Маяковский “не отразил революцию”, и что под его возгласом “Хорошо!” подпишется “любой обыватель”».
30 ноября Маяковский выступил в Армавире (в кинотеатре «Солей»). Об этой читке высказалась местная газета «Трудовой путь»:
«К сожалению, армавирской аудитории не пришлось познакомиться со всей поэмой, т. к. Маяковский, по болезни, читал лишь отдельные места, а не всю поэму».
После чтения поэмы и стихов как всегда начался диспут, о котором тот же «Трудовой путь» высказался так:
«Одни из выступавших говорили, что поэзия Маяковского для широких масс малопонятна и трудна, и что Маяковскому нужно опроститься, спуститься на фабрику, завод, быть поближе к коллективу, чтобы понять и потом воспеть его…
Относительно "опрощения" Маяковский заявил, что он не хочет подлаживаться и опускаться до степени понимания отдельных слоёв рабоче-крестьянских масс, – что его поэзия рассчитана, главным образом, на авангард, наиболее сознательную передовую часть массы».
4 декабря – выступление в Баку – в особняке бывшего миллионера, в доме, который стал Дворцом тюркской культуры. Присутствовавший в зале М.Юрин написал:
«В зале – зверский холодище. Помещение совершенно не приспособлено для читки стихов. Даже при таком сильном голосе, каким обладал Маяковский, отдельные строчки и отдельные звуки еле-еле доходили до последних рядов. И вот уставший, совершенно потерявший голос Владимир Владимирович ведёт заключительную беседу с аудиторией.
Как это ни странно, но даже в Баку аудитория состояла наполовину из людей, пришедших поглазеть на "душку" Маяковского, послушать, как он будет издеваться над публикой, из жажды острых ощущений».
И из этого зала поэту передали записку с вопросом:
«Когда у человека на душе пустота, то для него есть два пути: или молчать, или кричать. Почему вы выбрали второй путь?»
Маяковский, по словам Юрина, ответил мгновенно:
«– Автор этой записки забыл, что есть ещё и третий путь: это – писать вот такие бездарные записки.
Аудитория залилась хохотом. Аудитория была довольна».
На следующий день Маяковский выступил в клубе имени Шаумяна. Газета «Бакинский рабочий» сообщила читателям:
«Клуб им. Шаумяна битком набит рабочей молодёжью. Пришли послушать Маяковского…
Накинув на плечи пальто, Маяковский со сцены говорит:
– В вашем районе я выступаю впервые. Надеюсь, вы будете себя держать скромно: будете кричать, свистеть, двигаться – это будет признак моего у вас успеха.
Все дружно смеются».
9 декабря поэта принимал Тифлисский театр имени Руставели. О новой поэме, которая там читалась, газета «Рабочая правда» написала:
«Маяковского постигла большая удача. После "Двенадцати" Блока это самая сильная вещь из всех, написанных за десять лет…
Можно с уверенностью сказать, что даже противники Маяковского должны будут признать, что "Хорошо" – ценнейший вклад в революционную поэзию».
12 декабря четвёртое выступление в Тифлисе было отменено. В записной книжке поэта сохранился черновик его обращения к тифлисцам:
«Крайнее утомление и болезнь горла, непрерывные выступления с 26 октября, 3 раза в день в больших нетопленных помещениях, вынуждают меня уехать из Тифлиса, прервав свои доклады и чтения. Прошу прощения у товарищей, которым я дал обещания выступить и не мог этого сделать, в первую очередь у тифлисских лефовцев и пролетписателей».
Но 13 декабря «Рабочая правда» всё-таки объявила ещё одно выступление – в Центральном рабочем клубе:
«Маяковский прочтёт поэму "Хорошо" и выступит с докладом "Даёшь изящную жизнь". Этот вечер надо отметить как первое выступление Маяковского в Тифлисе в рабочей аудитории».
Читая свою поэму лефовцам Тифлиса и пролетарским писателям Грузии, Владимир Владимирович, по словам Лавута, сказал о ней так:
«Вещь, судя по всему, сделана неплохо. Я пронёс её через десятки городов и десятки тысяч людей, и везде слушали с интересом. Ругня отдельных рецензентов – не в счёт. Важно мнение масс».
17 декабря 1927 года поэт вернулся в Москву. И 20 числа он уже выступал на «Вечере журналов» Госиздата, что было отмечено газетой «Правдой»:
«Конец ровному и спокойному началу вечера положил т. В.Маяковский, выступивший от редакции "Нового Лефа". Маяковский похвалил все журналы ГИЗ и назвал "литературным охвостьем" не гизовские "Новый мир", "Красную новь", "Огонёк", "Экран" и др., которые якобы играют роль рака, тащащего назад коммунистическую культуру, и своим тиражом забивают хорошие журналы Госиздата».
А Павел Лавут заканчивавшийся год охарактеризовал так:
«1927 год можно назвать “болдинским” годом Маяковского. Поэт провёл вне Москвы 181 день – то есть полгода (из них пять недель – за границей), посетил 40 городов и свыше 100 раз выступал (не считая литературных вечеров в Москве). Часто приходилось выступать по два-три раза в день. Каждое выступление требовало огромного напряжения: оно длилось в среднем около трёх часов. В том же году он написал 70 стихотворений (из них 4 для детей), 20 статей и очерков, 3 киносценария и, наконец, поэму “Хорошо!”».
К этому перечню достижений, которые характерны для Маяковского в 1927 году, нелишне добавить и сопровождавшие их негативные события. Ведь пока поэт разъезжал по стране и зарубежью, Леф возглавили Брики. Их верховенство завершилось распадом Левого фронта искусств, что окружило Маяковского множеством трудноразрешимых проблем. А тут ещё в общественной жизни страны Советов произошло событие, многим показавшееся невероятным.
Побег из страны
В декабре 1927 года состоялся очередной (XV-ый) съезд ВКП(б), на котором подавляющее число делегатов голосовало за позицию ЦК, то есть за Сталина.
О том, во что превратилась партия большевиков, Борис Бажанов (давно уже покинувший пост секретаря политбюро ЦК) написал:
«… это была не партия, а сборище трусливых и терроризированных холуёв, которые подымали руки по сталинской указке».
Иосиф Сталин поднялся почти на самую вершину власти. Видимо, именно этот момент человеческой жизни имел в виду Горький, когда писал:
«Нет яда более подлого, чем власть над людьми».
Борис Бажанов:
«На XV съезде партии, когда Сталин наметил свой преступный путь на коллективизацию, Сокольников выступил против этой политики и требовал нормального развития хозяйства, сначала лёгкой промышленности».
Григорий Сокольников, ещё недавно работавший заместителем председателя Госплана, а в 1928-ом назначенный председателем Нефтесиндиката, за свою речь был выслан из страны – он стал полпредом СССР в Великобритании.
Съезд большевиков-сталинистов единодушно исключил из партии семьдесят пять «активных деятелей троцкистской оппозиции» (тех, кто входил в Объединённую левую оппозицию, включая её лидеров). Всех исключённых вскоре отправили в ссылки или заключили под стражу.
Эти репрессии коснулись и лефовцев – ведь среди выдворенных из партии оппозиционеров оказалась и 26-летняя активная троцкистка Мария Яковлевна Натансон, ещё совсем недавно бывшая секретарём комфутов (коммунистов-футуристов). О ней Маяковский написал (незадолго до съезда партии) в журнале «Новый Леф», посвящённом десятой годовщине октябрьской революции (в статье «Только не воспоминания…»). Речь шла о том моменте, когда бывшие футуристы только-только объявили себя комфутами:
«С первых дней семнадцатилетняя Муся Натансон стала водить нас через пустыри, мосты и груды железного лома по клубам, заводам Выборгского и Василеостровского районов».
Запомним эту оппозиционерку – Марию Натансон. Мы с нею ещё не раз встретимся.
Надо полагать, что и ставший оппозиционером беспартийный Осип Максимович Брик, некогда возглавлявший комфутов, тоже высказывался о том, что происходит в партии, и как она расправляется с теми, кто не согласен с точкой зрения генсека Сталина.
Для резидента ОГПУ во Франции Якова Серебрянского 1927 год завершился успешно – в связи с десятилетием ВЧК-ОГПУ его наградили личным боевым оружием.
А для Бориса Бажанова год 1927-ой стал последним годом его пребывания в стране Советов. Вот что написал он в воспоминаниях:
«Я решил перейти границу 1 января (1928 года)…
Вечером 31 декабря мы с Максимовым отправляемся на охоту. Максимов, собственно, предпочёл бы остаться и встретить Новый год в какой-либо весёлой компании, но он боится, что его начальство (ГПУ) будет очень недовольно, что он не следует за мной по пятам. Мы приезжаем по железной дороге до станции Лютфабад и сразу же являемся к начальнику пограничной заставы. Показываю документы, пропуска на право охоты в пограничной полосе…
На другой день, 1 января рано утром, мы выходим и идём прямо на персидскую деревню. Через один километр в чистом поле и прямо на виду пограничной заставы я вижу ветхий столб: это столб пограничный, дальше – Персия. Пограничная застава не подаёт никаких признаков жизни – она вся мертвецки пьяна. Мой Максимов в топографии мест совершенно не разбирается и не подозревает, что мы одной ногой в Персии. Мы присаживаемся и завтракаем.
Позавтракав, я встаю; у нас по карабину, но патроны ещё все у меня. Я говорю: “Аркадий Романович, это пограничный столб, и это – Персия. Вы – как хотите, а я – в Персию, я навсегда оставляю социалистический рай – пусть светлое строительство коммунизма продолжается без меня”. Максимов потерян: “Я же не могу обратно – меня же расстреляют за то, что я вас упустил”. Я предлагаю: “Хотите, я вас возьму и довезу до Европы? Но предупреждаю, что с этого момента на вас будет такая же охота, как и на меня”. Максимов считает, что у него нет другого выходы – он со мной в Персию».
Войдя в персидскую деревушку, Бажанов с Максимовым отыскали представителей местной власти. Те послали гонца в административный центр, а там потребовали доставить беглецов к ним.
«Но местные власти решительно отказываются организовать нашу поездку ночью, и нам приходится ночевать в Лютфабаде.
Тем временем информаторы Советов переходят границу и пытаются известить пограничную заставу о нашем бегстве через границу. Но застава вся абсолютно пьяна, и до утра 2 января никого известить не удаётся. А утром 2 января мы уже выехали в центр дистрикта и скоро туда прибыли. Не подлежит никакому сомнению, что, если бы это не было 1 января и встреча Нового года, в первую же ночь советский вооружённый отряд перешёл бы границу, схватил бы нас и доставил обратно. Этим бы моя жизненная карьера и закончилась».
Оставшиеся в «раю»
Поэма «Хорошо!» продолжала подвергаться критике. Поэт-конструктивист Николай Адуев опубликовал такое обращение к поэту-лефовцу:
«Как недавно ещё на афише в Минске
вы печатали среди бела дня,
что глава конструктивистов – Сельвинский
попросту – Лефовский "молодняк".
Но и этот номер не прошёл,
ибо ещё Прутков сказал:
"Узрев на плохих стихах – «Хорошо» —
не верь своим глазам!"».
А Осип Брик написал вдруг киносценарий, который студия «Межрабпомфильм» запустила в производство. Маяковского этот творческий успех Осипа Максимовича не мог не задеть – ведь сценарии Владимира Владимировича ни один кинорежиссёр-лефовец ставить не захотел, а что касается киностудий, то все творения знаменитого поэта там безжалостно отвергали. А к чужому успеху Маяковский относился очень ревниво.
У Лили Брик под занавес года произошёл, по образному выражению Аркадия Ваксберга, «первый в её жизни любовный крах».
Всеволод Пудовкин в х/ф «Мать», 1926 г.
На этот раз она обратила внимание на известного уже тогда кинорежиссёра Всеволода Илларионовича Пудовкина, на того самого, что взялся снимать фильм по сценарию Осипа Брика. Ему было тридцать четыре года, и он был режиссёром кинокартины «Шахматная горячка», экранизировал роман Горького «Мать» (фильм обошёл весь мир) и снял фильм «Конец Санкт-Петербурга».
С Бриками Пудовкина познакомил Лев Кулешов, и Всеволод очень быстро вошёл в лефовский круг. Он был заядлым теннисистом, бегло изъяснялся по-французски и отличался светским лоском. Одним словом, обладал всеми теми достоинствами, которые обычно пленяли Лили Брик.
Но на этот раз, как говорится, коса нашла на камень – Пудовкин устоял, магические Лилины чары на него не подействовали.
Аркадий Ваксберг:
«Через год он поставит ещё один фильм, которому суждено войти в историю мирового кино, – "Потомок Чингисхана", сценарий которого напишет Осип, и это в ещё большей мере сблизит их всех. Но отказ блистательного мужчины откликнуться на призыв блистательной женщины, всех сводившей с ума и не знавшей до сих пор ни одного поражения, не мог не ранить самолюбия Лили. Она стойко выдержала этот удар».
Этими словами рассказ о той несостоявшейся любви Аркадий Ваксберг закончил. Но история эта имела продолжение. Или, выражаясь точнее, из неё можно извлечь весьма неожиданные выводы.
Вспомним бурный роман Лили Брик и Александра Краснощёкова. Их любовь завершилась тем, что Александра Михайловича посадили в тюрьму, а его финансовая деятельность прекратилась.
А чем завершилось не менее бурное увлечение Лили Юрьевны Львом Кулешовым?
В 1929 году актёры и режиссёры мастерской Кулешова (его ученики: Всеволод Илларионович Пудовкин, Леонид Леонидович Оболенский, Сергей Петрович Комаров и Владимир Павлович Фогель) написали:
«Кинематографии у нас не было – теперь она есть. Становление кинематографии пошло от Кулешова… Кулешов – первый кинематографист, который стал говорить об азбуке, организуя нечленораздельный материал, и занялся слогами, а не словами… Мы делаем картины, – Кулешов сделал кинематографию».
Но вот в чём загадка – после завершения романа с Лили Брик «создатель» советской кинематографии ничего выдающегося больше не создал. В начале 60-х годов прошлого столетия вообще мало кто знал о существовании такого кинорежиссёра как Лев Кулешов. А ведь он был жив, здоров, преподавал во ВГИКе. И фильмы иногда снимал.
А отвергнувший Лили Юрьевну Всеволод Пудовкин, напротив, успешно продолжил свою творческую деятельность.
О чём это говорит?
Не о том ли, что в 1927 году Лубянке очень хотелось, чтобы знаменитый деятель кинематографа Лев Кулешов стал её осведомителем. А тот на это не соглашался. И тогда Лили Брик получила гепеушное задание: обворожить Кулешова и заставить его дать согласие. И Лили Юрьевна обворожила. Но выявила какие-то антибольшевистские настроения и взгляды. И блистательная кинокарьера Льва Кулешова тотчас же завершилась.
А Всеволод Пудовкин на Лилину «удочку» не попался. С ОГПУ он, видимо, разобрался сам.
Никаких документальных подтверждений того, что директор Промбанка Краснощёков и кинорежиссёр Кулешов стали жертвами гепеушных операций, до сих пор не обнародовано. Существуют лишь косвенные, но весьма убедительные факты. С ними можно не соглашаться, но именно они продолжают порождать новые вопросы и версии.
Что же касается Лили Брик, то вот что о ней написала Софья Шамардина:
«Наконец-то или в конце 1927 года или в начале 1928 я её увидела в Гендриковом переулке, уже давно подготовленная Маяковским к любви к ней. Красивая. Глаза какие! И рот у неё какой!..
Помню – сказал о какой-то своей вещи: "Этого читать не буду. Это я ещё не прочёл Лиличке!" (А может быть, это так – отговорка?)».
Но возникает вопрос: а как же Наталья Брюханенко? Что стало с любовью поэта к девушке необыкновенной красоты? И куда делась ожидавшаяся всеми свадьба?
Вот что обо всём этом рассказала сама Наталья Александровна, описывая один из дней конца 1927 года:
«Мы шли поздно вечером по Лубянской площади, возвращаясь с вечера, где Маяковский читал "Хорошо!" и говорил о политической поэзии. Такой настоящий Маяковский, поэт-трибун.
Он провожал меня домой. Он шёл. Как всегда, с толстой палкой. Идёт и волочит её по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой. Мы шагаем вдвоём по пустой большой площади.
В этот день я вернулась из Харькова, куда ездила в гости к одному знакомому. Маяковскому это не нравилось. Он шёл грустный и тихо говорил мне:
– Вот вы ездили в Харьков, а мне это неприятно. Вы никак не можете понять, что я всё-таки ЛИРИК. Дружеские отношения проявляются в неприятностях.
Я оправдывалась, но его совсем не понимала. Маяковский сказал:
– Я люблю, когда у меня преимущества перед остальными».
Прошло несколько дней после той прогулки по вечерней Москве, и Маяковский отправился в очередную поездку по городам Союза.
Наталья Брюханенко:
«Он заехал ко мне домой попрощаться, он очень торопился и попросил меня выйти на улицу, дойти с ним до машины. Я накинула на себя пальто, то самое летнее, в котором я приезжала в Крым. Маяковский посмотрел на моё пальто и сказал:
– Вы простудитесь, возвращайтесь скорей домой.
Через несколько дней, в день моего рождения, 28 ноября, я получила от Маяковского телеграмму из Новороссийска: "Поздравляю жму лапу Маяковский", – и подарок – денежный перевод на пятьсот рублей.
Я была тронута и обрадована. Рано утром я позвонила Лиле Юрьевне, наверно, разбудив её, и попросила дать мне точный адрес Маяковского. Она не спросила, ни почему такая срочность, ни что случилось, а просто сказала:
– Ростов, гостиница такая-то.
Я тут же телеграфировала и поблагодарила его, а на подарочные деньги купила зимнее пальто».
Выходит, что, не выйди Наталья вслед за Маяковским на улицу, он так и не узнал бы о том, что ей не в чем ходить в наступившую холодную пору. Складывается ощущение, что в их отношениях что-то произошло. Подумаем надо этим.
Судьба беглецов
Борис Бажанов и Аркадий Максимов («через горы, снега, обвалы, провалы и кручи») добрались до персидского городка Мешед. Бажанов потом написал:
«2 января наконец проснувшаяся застава доложила Ашхабаду о моём бегстве. Заработал телефон с Москвой. Ягода, видимо, проявил необычайную энергию. Сталин приказал меня убить или доставить в Россию во что бы то ни стало. В Персию был послан отряд, который ждал меня по дороге в Кучан, но так и не дождался».
Беглецов спасло то, что начальник персидского дистрикта (территориального округа) не отправил их через городок Кучан, а послал с проводниками через горы, по заснеженным тропинкам.
Тридцатидвухлетний резидент ИНО ОГПУ в Иране (Персии) Георгий Сергеевич Агабеков потом напишет (в книге «ЧК за работой» в главе «Смерть предателям»):
«3 января 1928 года, просматривая персидские газеты, я обратил внимание на следующую маленькую заметку: “Из Мешеда сообщают, что два крупных советских чиновника, Максимов и Бажанов, убежав из СССР, прибыли в Мешед. До распоряжения из Тегерана они содержатся в полиции. На днях беглецы будут высланы в Тегеран”».
Вечером того же дня Агабеков получил «свежедешифрованную телеграмму из Москвы»:
«Из Асхабада в Персию бежали Бажанов и Максимов. Бажанов (повторяем: Бажанов), будучи Москве, занимал ответственный пост и может быть чрезвычайно опасен. Выясните их место пребывание и примите все меры ликвидации. Трилиссер».
Пришла телеграмма и из Мешеда от тамошнего гепеушного резидента Михаила Лагорского:
«Прибыли Мешед перебежчики Бажанов и Максимов. Имею распоряжение Москвы и Ташкента срочно их “ликвидировать”. Не имею достаточно возможностей для выполнения задания. Приезжайте лично. Михаил».
Утром следующего дня Агабеков пришёл на совещание к советскому полпреду в Персии Якову Христофоровичу Давтяну (он был самым первым начальником ИНО ВЧК):
«На совещание как старый чекист был приглашён также советник Логановский. По линии Наркоминдела уже поступила телеграмма добиться во что бы то ни стало уничтожения Бажанова. Это был чуть ли не первый случай, когда Наркоминдел выступил согласованно с ГПУ. Тогда это меня сильно удивило. Потом же я узнал, что приказ убить Бажанова был дан по всем линиям самим Сталиным, в секретариате которого работал Бажанов до своего отъезда в Туркестан…
К вечеру следующего дня аэроплан “Юнкерс”, вылетевший рано утром из Тегерана, сделав над Мешедом несколько плавных кругов, опустился на покрытый снегом аэродром».
Борис Бажанов:
«На аэроплане из Тегерана в Мешед прилетает резидент ГПУ в Персии Агабеков, и ему сразу же переводятся большие средства на организацию моего убийства. Агабеков энергично берётся за работу. Подготовка идёт по разным линиям и успешно (обо всём этом в 1931 году в своей книге расскажет сам Агабеков). И когда всё готово, вдруг Агабеков получает приказ из Москвы – всё остановить».
Вот тот секретный приказ, прилетевший в Мешед зашифрованной телеграммой:
«Во изменение нашего намерения, никаких активных мер против Бажанова и Максимова, повторяю, не принимать. Нарушение приказа подлежите революционному суду. Трилиссер».
Борис Бажанов:
«Агабеков не понимает, почему, когда всё подготовлено. Агабеков очень обескуражен. Он не знает, что Москва получила заверения о моей выдаче, переданные по линии, о которой он не догадывается».
Беглецы тем временем добрались из Мешеда в пограничный городок Дуздаб, а оттуда перебрались в Индию. И стали ждать, когда им разрешат отправиться в Европу.
Новые стихи
В январе 1928 года началась высылка из Москвы исключённых из партии оппозиционеров. Операцию по выдворению из столицы Льва Троцкого возглавлял Николай Бухарин. На квартиру бывшего наркомвоенмора был прислан отряд гепеушников, которые силой вынесли его из квартиры, усадили в автомобиль, и вместе с женой и сыновьями отвезли на железнодорожный вокзал, где водворили в вагон, отправлявшийся в Алма-Ату.
В ссылку были отправлены Григорий Зиновьев, Карл Радек, Христиан Раковский, Евгений Преображенский и многие другие оппозиционеры, среди которых был журналист Лев Сосновский (его выслали в Барнаул) и бывшая комфутка Мария Натансон (её сослали в Среднюю Азию). Льва Каменева отозвали из Италии и тоже отправили в ссылку.
Маяковский на эту расправу с оппозиционерами не откликнулся. 11 января газета «Комсомольская правда» опубликовала его стихотворение «Даёшь хлеб!», в котором были такие строки:
«Добреет крестьянство / и дом его,
и засухой / хлеб / не покаран.
Так в чём же заминка? / И отчего
хвосты / у наших пекарен?»
Поэт, ни одного раза не съездивший в деревню, чтобы узнать, как и чем живут там его соотечественники, вновь выступил с призывом:
«Несись / по деревне / под все дымки:
– Снимай, / крестьянин, / с амбара замки!
Мы – / общей стройки участники.
Хлеб – / государству! / Ни пуда муки
не ссыпем / отныне / у частника !»
Последнюю фразу жирным шрифтом выделил сам Маяковский.
Александр Михайлов:
«За несколько выездов из Москвы в конце 1927 и начале 1928 года Маяковский выступил, кроме Москвы и Ленинграда, в Харькове, Ростове, Новочеркасске, Таганроге, Армавире, Баку, Тифлисе (пять раз!), Казани, Свердловске, Перми, Вятке, Днепропетровске, Запорожье, Бердянске, Житомире, Киеве, Виннице, Одессе, снова в Киеве… Это по март включительно…
Поездки и выступления прерывались, как это было в Баку, из-за проклятого, преследовавшего его простудного заболевания, и всё же за осень 1927 и зиму 1928 года Маяковский провёл около восьмидесяти вечеров в различных городах».
Мнительного Маяковского все его болезни тревожили необыкновенно. Стоило чуть сорваться уставшему от многочисленных выступлений голосу, как поэт начинал спрашивать лечивших его врачей, не рак ли горла у него. Внезапная боль в животе рождала другой вопрос: не рак ли у него пищевода? Как только возникала простуда, он принимался интересоваться: не туберкулёз ли это?
В последней декаде января поэт приехал в Свердловск и сразу написал стихотворение «Екатеринбург – Свердловск»:
«Из снегового, / слепящего лоска,
из перепутанных / сучьев / и хвои —
встаёт / внезапно / домами Свердловска
новый город: / работник и воин…
У этого / города / нету традиций,
бульвара, / дворца, / фонтана и неги.
У нас / на глазах / городище родится
из воли / Урала, / труда / и энергии!»
В самом конце января, всё ещё продолжая находиться в Свердловске, Маяковский написал ещё одно стихотворение – «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру»:
«Я пролетарий. / Объясняться лишне.
Жил, / как мать произвела, родив.
И вот мне / квартиру / даёт жилищный,
мой, / рабочий, / кооператив.
Во – ширина! / Высота – во!
Проветрена, / освещена / и согрета.
Всё хорошо. / Но больше всего
мне / понравилось – / это:…»
Понравившееся литейщику Козыреву «это» было ванной, в которой имелись водопроводные краны:
«На кране / одном / написано: / "Хол.",
на кране другом – / "Гор."».
Стихотворение заканчивается словами искупавшегося в ванной литейщика:
«Себя разглядевши / в зеркало вправленное,
в рубаху / в чистую – / влазь.
Влажу и думаю: / – Очень правильная
эта / наша, / советская власть».
18 февраля «Рассказ литейщика Козырева» напечатала газета «Правда». Юрий Анненков, ознакомившись с этим стихотворением, написал:
«Впрочем, не следует забывать, что своего литейщика Маяковский недаром назвал Козыревым, то есть – козырь, удачник.
Рассматривая эту поэму с точки зрения литературной формы, мы видим, что Маяковский просто стёр самого себя».
Иными словами, никакой поэзии в этом стишке про «удачливого» литейщика Анненков не увидел.
А за две недели до публикации стихотворения в «Правде» другая всесоюзная газета («Пионерская правда») ещё раз напечатала стихи Маяковского для детей – «Возьмём винтовки новые». Но на этот раз рядом с текстом были помещены ноты композитора Климентия Корчмарёва, которые превращали строки поэта, призывавшего подрастающее поколение учиться стрелять (и убивать людей), в песню.
Диспуты и спектакли
Тем временем в столице Франции произошло событие, о котором стоит упомянуть. В феврале 1928 года в Париж вместе с женой Фаиной (Александрой Осиповной) прибыл Захар Ильич Волович, давний знакомец Владимира Маяковского и друг «семьи» Маяковского и Бриков. В книге Валентина Скорятина говорится, что 15 февраля Волович…
«… был зачислен в штат Генконсульства СССР делопроизводителем 1-го разряда. Однако уже спустя месяц он “откомандирован в полномочное представительство в непосредственное распоряжение полпреда т. Довгалевского В.С. и советника тов. Беседовского Г.З.”»
Ещё недавно занимавшего пост полпреда СССР во Франции троцкиста Христиана Раковского отправили в ссылку, а вместо него назначили Валериана Савельевича (Сауловича) Довгалевского, бывшего наркома почт и телеграфа РСФСР и дипломата, представлявшего свою страну в Швеции и в Японии. Его заместителем стал Григорий Зиновьевич Беседовский, который до этого служил в полпредстве СССР в Польше, возглавлявшемся Петром Войковым, затем был торгпредом СССР в Японии, а в 1927 году стал работать во Франции.
Захар Ильич Волович в Париже стал Владимиром Борисовичем Яновичем, сотрудником парижского отдела ОГПУ, размещавшегося в том же здании, что и полпредство. Начальником Владимира Яновича стал резидент ОГПУ во Франции Яков Серебрянский.
Григорий Беседовский потом написал о Владимире Яновиче и его жене:
«Список секретных сотрудников, освещавших жизнь эмиграции, хранился у Яновича в его несгораемом шкафу вместе с шифрами. В этом списке секретные сотрудники были под разными кличками, но даже к этому законспирированному списку никто не имел доступа, кроме Яновича и его жены… Жена Яновича ведала его специальным шифром, который хранился в несгораемом шкафу. Она шифровала все телеграммы…Она считалась, между прочим, одним из способнейших работников ГПУ и часто выполняла самые ответственные поручения».
А в Москве 18 февраля 1928 года, выступая на очередном диспуте, где вновь жёстко критиковали Леф и лефовцев, Маяковский заявил, что ведутся…
«… совершенно недопустимые, буржуазные разговоры относительно художников-лефовцев, левых и так далее!»
Из зала крикнули, что лефовцам следует уехать за границу. Маяковский мгновенно отреагировал, вспомнив художников Казимира Севериновича Малевича и Леонида Осиповича Пастернака:
«Зачем нам? Вы идите на Запад. У вас уже есть на Западе. Где у вас Малевич? Где у вас Пастернак? Все они на Западе, вырисовывают буржуазных дам, все они на Западе. А назовите мне одного левого художника, который бы уехал на Запад и остался там. Единственный – товарищ Бурлюк, который сейчас находится в Америке, собирая там пролеткульт и выпускает… <пропуск в стенограмме> к десятилетию Октября, где на первой странице – портрет Ленина. Это, товарищи, надо запомнить, и надо запомнить второе – что европейская левая живопись даёт работников, нужных для коммунистической культуры, для коммунистического искусства».
В зале кто-то выкрикнул фамилию Юрия Анненкова, и Маяковский сразу же откликнулся:
«Например, ваш Анненков до войны, может быть… <пропуск в стенограмме>, но сейчас он только ноздри и носики рисует».
С места крикнули:
– Это ваш Анненков!
– Возьмите его себе! – парировал Маяковский.
Юрий Анненков впоследствии написал в воспоминаниях:
«Во время своего пребывания в Париже в 1928 году Маяковский ни разу не обмолвился при мне, даже в шутку, об этом выступлении. Я его понимаю».
Так как вся левая оппозиция была отправлена в ссылку, могло показаться, что противостояние во властных структурах завершилось, и страна вздохнёт с облегчением.
Однако нет!
21 февраля 1928 года в «Комсомольской правде» появилось стихотворение Маяковского под названием «Сердечная просьба». Начиналось оно так:
«"Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!"
И пустились! / Каждый вечер
блещут мысли, / фразы льются,
пухнут диспуты / и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя / на бумажку),
выступал / вчера / с докладом
сам / товарищ Лукомашко.
Начал / с комплиментов ярых:
распластал / язык / пластом,
пел / о наших юбилярах,
о Шекспире, / о Толстом».
Для тех, кто внимательно следил за общественной жизнью страны, сразу было ясно, кого имел в виду автор под фамилией «Лукомашко»: «Лу» – это Анатолий Васильевич Луначарский, «ко» – известный в ту пору литературный критик Пётр Семёнович Коган, «шко» – нарком здравоохранения Николай Александрович Семашко. Все трое славились своим умением читать доклады на самые разные темы. Причём иной раз каждый из них выступал по нескольку раз в день. В разных аудиториях. Но то, о чём они зачастую говорили, удивляло Маяковского мелочностью тем:
«– Рыбу / ножиком / не есть,
чай / в гостях / не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция».
Поэт (явно по совету Осипа Брика или Якова Агранова) высмеивал подобных докладчиков, которых узнавали всюду, встречая громом аплодисментов:
«И пока / гремело эхо,
и ладони / били в лад,
Лукомашко / рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута, / вздыхая бурно,
я вернулся / к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики… / не очень».
О том, какую реакцию вызвала эта публикация, написала Наталья Брюханенко:
«21 февраля у меня с Маяковским был разговор по телефону:
– Когда увидимся? – спрашиваю я.
– Сегодня я занят, – говорит он, – но завтра приду к вам, помахивая билетами, и мы пойдём в кино, потом – в концерт, а потом – в театр, сначала – в Большой, потом – поменьше, потом – в самый маленький.
Я смеюсь:
– Ладно, жду.
На следующий день, как всегда верный слову и аккуратный, Маяковский заехал ко мне с билетами в театр Корша на спектакль "Проходная комната".
Он приехал усталый и расстроенный. Когда я сказала, что мне очень нравятся его стихи о культурной революции "Сердечная просьба", напечатанные в "Комсомольской правде", он озлобленно сказал:
– Вещь-то хорошая, а из-за неё столько шума теперь. Луначарский написал официальное письмо с протестом. Я не думал, что про наркомов нельзя писать. Тем более, предварительно звонил Луначарскому, и мне передали от его имени, что он на стихи не обижается».
Маяковский всё ещё не замечал (или делал вид, что не замечает) наступившие в стране Советов новые времена. Они принесли с собой новые порядки, к которым надо было приспосабливаться. Всё это Владимиру Владимировичу наверняка растолковывал Осип Максимович Брик. И тогда на происходившие события поэт реагировал мгновенно. Когда «Рабочая газета» опубликовала жизнеописания уголовников (как бы в приключенческом жанре), Маяковский тотчас же опубликовал в «Комсомольской правде» свой стихотворный ответ под названием «Хочу воровать (“Рабочей газете”)»:
«Я в “Рабочей”, / я в “ Газете”
меж культурнейших даров
прочитал / с восторгом / эти
биографии воров…
Ну и романтика!
Хитры / и ловки,
деньгу прикарманьте-ка
и марш / в Соловки».
Да, в Соловках отбывали сроки уголовники. Но главными заключёнными тех мест являлись представители другого человеческого «ХЛАМа»: Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты, которых советская власть начинала именовать «врагами народа».
Вот что написал о Соловках писатель Лев Разгон:
«Как мне кажется, идея создания на Соловках концентрационного лагеря для интеллигенции имела то же происхождение, что и массированная отправка за границу всего цвета русской философской мысли. Тех – за границу, а которые “пониже”, не так известны, не занимаются пока политической борьбой, но вполне к этому способны – изолировать от всей страны. Именно – изолировать. Ибо в этом лагере не должно быть и следа не только каторжных работ, но и никаких-либо других работ для высланных…
Запёртые на острове люди могли жить совершенно свободно, жениться, разводиться, писать стихи или романы, переписываться с кем угодно, получать в любом количестве любую литературу и даже издавать собственный литературный журнал, который свободно продавался на материке в киосках “Союзпечати”.
Единственное, что им запрещалось делать, – заниматься какой-либо физической работой, даже снег чистить! И дрова заготавливать, и обслуживать такую странную, но большую тюрьму. И для этой цели стали привозить на Соловки урок – обыкновенных блатных… И постепенно стал превращаться идиотски задуманный идиллический лагерный рай в самый обычный, а потом уже и в необычный лагерный ад».
В Соловецкий театральный коллектив под названием “Хлам” вошёл и Борис Глубоковский, поэт, писатель, актёр и режиссёр, проходивший по одному делу с поэтом Алексеем Ганиным и сосланный на Соловки.
Двадцатидвухлетний студент Ленинградского университета Дмитрий Сергеевич Лихачёв (будущий российский академик), за «контрреволюционную деятельность» арестованный 8 февраля 1928 года и тоже сосланный в Соловки, писал в своих «Воспоминаниях» об этом соловецком театре («Солтеатре»), «чекистском чуде» Соловков:
«В годы моего пребывания на Соловках душой Солтеатра, как и журнала “Соловки”, был Борис Глубоковский – актёр Камерного театра Таирова, сын известного в своё время богослова и историка Николая Никаноровича Глубоковского…
Это был высокого роста человек, стройный, красивый, живой, с хорошими манерами…
Солтеатр был главным “показушным” предприятием на Соловках. Театром хвастались перед различными комиссиями, перед приезжавшим из Москвы начальством, перед Горьким, побывавшим на Соловках весной 1929 года».
Борис Глубоковский запомнился Дмитрию Лихачёву его «обозрением»:
«Чрезвычайной популярностью пользовалась на Соловках его постановка “Соловецкое обозрение”. Постановка остро иронизировала над соловецкими порядками, бытом и даже начальством. Однажды, когда одна из “разгрузочных комиссий” в подпитии смотрела в театре “Соловецкое обозрение” в переполненном заключёнными зале, Б.Глубоковский (тоже, очевидно, хлебнувший), который вёл представление, выкрикнул со сцены: “Пойте так, чтобы этим сволочам (и он указал рукой на комиссию) тошно было”».
Глубоковский писал в Соловках и песни, о чём Дмитрий Лихачёв тоже упомянул:
«Стихи писал сам Глубоковский, а мотивы он подбирал главным образом из оперетт. Но всё ж таки один мотив сочинил, говорят, сам: к его песне “Огоньки”, которую в начале 30-х гг пела вся Россия. Заканчивалась эта песнь следующими словами:
От морозных метелей и вьюг
Мы, как чайки, умчимся на юг,
И мелькнут вдалеке огоньки —
Соловки, Соловки, Соловки…
Всех, кто наградил нас Соловками,
Просим, приезжайте сюда сами,
Посидите здесь годочков три иль пять —
Будете с восторгом вспоминать».
Давая в 1995 году интервью, академик Лихачёв сказал:
«Ведь что такое… Октябрьский переворот? Против кого он был направлен? Против интеллигенции. Первый год во власти стояли полузнайки. Стали арестовывать профессоров…»
Каким же провидцем оказался Дмитрий Мережковский, который ещё в 1905 году предупреждал, что Россию могут захватить хамы! И они страну захватили.
Вот воспоминания другого узника Соловков Бориса Николаевича Ширяева (из его книги «Неугасимая лампада»):
«Занавес раздвинулся. На сцене вся труппа, приветствующая гостей (в организованный заключёнными в Соловках театр “ХЛАМ” приехал начальник всех лагерей того времени Глеб Бокий). К рампе выходит куплетист Жорж Леон во фраке и с хризантемой в петлице. Он по-эстрадному кланяется Бокию:
Шептали все… Но кто мог верить?
Казался всем тот слух нелеп.
Нас разгружать сюда приедет
На “Глебе Боком” – Бокий Глеб.
“Глеб Бокий” – пароход, курсирующий на Соловки.
Звучит первый куплет приветствующий “разгрузку” (пересмотр дел заключённых) песни. Хор подхватывает рефрен:
Всех, кто наградил нас Соловками,
Просим: приезжайте сюда сами.
Поживёте здесь годочка три иль пять, —
Будете с восторгом вспоминать!
Далее солист жалуется на свой врождённый пессимизм и заканчивает своё приветствие словами:
В волненье все, но я спокоен.
Весь шум мне кажется нелеп.
Уедет так же, как приехал
На “Глебе Боком” – Бокий Глеб.
Результаты “разгрузки” были незначительны: были освобождены лишь 20–30 человек уголовников и хозяйственников, а 2–3 сотням уменьшены сроки. Но в числе этих последних были руководитель “ХЛАМа” Б.Глубоковский (с 10 на 8 лет) и куплетист Жорж Леон (с 3 на 2 года)».
Лев Разгон:
«Бокий в последний раз был на Соловках в 1929 году вместе с Максимом Горьким, когда для того, чтобы сманить Горького в Россию, ему устроили грандиозный балет-шоу, по сравнению с которым знаменитые мероприятия Потёмкина во время путешествия Екатерины кажутся наивной детской игрой».
Но вернёмся в Москву в бывший театр антрепренёра и драматурга Фёдора Адамовича Корша, куда 21 февраля 1928 года Владимир Маяковский и Наталья Брюханенко отправились на спектакль «Проходная комната». Посмотреть его поэту явно посоветовал Осип Брик, сопроводив свои рекомендации негативными комментариями (ведь Маяковский по театрам ходить не любил, а Брики были заядлыми театралами).
Наталья Брюханенко:
«В театре мы сидели где-то в первых рядах, на виду у всех. Когда опускался занавес после первого действия, Маяковский начал очень громко свистеть. В публике шипели и возмущались. Тогда он встал во весь рост и ещё громче пересвистел аплодисменты зала».
Маяковский явно пришёл в театр с уже готовым мнением о спектакле, иначе как он мог судить о нём, просмотрев только одно действие.
Наталья Брюханенко:
«После третьего действия мы ушли из театра, не досмотрев пьесу до конца. Маяковский, как бы грозясь, сказал:
– Теперь я им напишу про это…
Уже возвращаясь из театра, Маяковский написал четыре строчки. Он шёл, бормотал, останавливался и писал. Записывал прямо на Петровке, поднося к свету магазинных витрин альбомчик с розовенькими и жёлтыми листочками, как у гимназисток для стихов.
В результате в начале марта появились в печати стихи "Даёшь тухлые яйца! («Проходная комната»)"».
Вот как выглядит начало этого стихотворения:
«ДАЁШЬ ТУХЛЫЕ ЯЙЦА!
(Рецензия № 1)
Проходная комната. Театр б. Корш
Комната / проходная во театре Корша / (бе).
Ух ты мать… / моя родная!
Пьеска – / ничего себе…
Сюжетец – / нету крепче…»
Далее следовал пересказ содержания пьесы, после чего Маяковский с негодованием восклицал:
«Под потолком / притаилась галёрка,
места у неё / высоки…
Я обернулся, / впиваясь зорко:
– Товарищи, / где свистки?!
Пускай / партер / рукоплещет – / "Браво!" —
но мы, – / где пошлость / везде, —
должны, / а не только имеем право,
негодовать / и свистеть».
Стихотворение, опубликованное в «Рабочей газете» 4 марта 1928 года, было помещено среди подборки отзывов зрителей, которые с возмущением требовали «немедленно и навсегда» снять этот спектакль с репертуара советских театров.
Складывается впечатление, что Владимиру Владимировичу была неизвестна настоящая фамилия автора пьесы «Проходная комната». На афишах значилось, что написал её В.Пушмин. Но это был псевдоним. Драматурга звали Всеволод Юрьевич Мусин-Пушкин. Интересно, если бы Маяковский знал об этом, стал бы он замахиваться на «святую» фамилию?
Как бы там ни было, но Маяковский весьма решительно и агрессивно выступил против спектакля, который по каким-то причинам ему не понравился. А впереди были премьеры собственных пьес Маяковского, которые тоже нравились далеко не всем.
29 февраля 1928 года вышла статья Корнелия Зелинского «Идти ли нам с Маяковским?», начинавшаяся с воспоминаний:
«Л.Троцкий закончил свою статью о Маяковском, написанную пять лет тому назад (до "Ленина" и "Хорошо!") выражением уверенности, что поэт переживает кризис».
Теперь, когда Троцкий и его соратники были отправлены в ссылки, любой возникший кризис стали объяснять происками враждебных партии оппозиционеров.
Новые враги
Исключённая из партии и высланная в Среднюю Азию сторонница Троцкого и бывшая комфутка Мария Натансон познакомилась в городе Фрунзе (нынешнем Бишкеке) со своим ровесником Юсупом Абдрахмановым, который, хоть и происходил из рода местных феодалов (манапов), но состоял членом большевистской партии и занимал высокий пост в Киргизской АССР. Было ему тогда всего 26 лет. Через четыре года Юсуп записал в дневнике:
«Кто я? – Сын манапа, малограмотный батрак, красный партизан, доброволец Красной Армии и Председатель Совнаркома Советской Киргизии. Из 30 лет жизни 13 отдал делу революции, партии и класса, рабочего класса. Прошёл не плохую школу гражданской войны, сражался на фронтах гражданской войны…»
Между Марией Натансон и Юсупом Абдрахмановым вспыхнуло чувство, про которое Юсуп потом напишет в своём дневнике, что это «большая любовь и дружба двух молодых пламенных коммунистов».
То, что Мария Натансон в 1919 году являлась коммунисткой-футуристкой и была хорошо знакома с Маяковским, вскоре приведёт Юсупа Абдрахманова в круг распавшихся лефовцев. Но это случится чуть позднее.
А пока (25 февраля 1928 года) Владимир Маяковский, ничего ещё не знавший о Юсупе, отправился в очередное турне по украинским городам: в Днепропетровск, Запорожье, Бердичев, Житомир и Киев. Там ему предстояло читать лекции и стихи.
27-го было запланировано два выступления в Днепропетровске: днём – на заводе имени Петровского, вечером – в театре имени Луначарского.
28-го – Запорожье, где афиши зазывали: «Слушай новое! Разговор-доклад». Про это выступление газета «Красное Запорожье» написала:
«Хотя Маяковский, ссылаясь на нездоровье, и отказался выступать с докладом, однако, по его же собственным словам, "его втянули в это дело": поэта засыпали градом записок, ставящих как раз те вопросы, которые Маяковский должен был затронуть в своём докладе. Завязалось своеобразное "собеседование" (говорил один Маяковский, а с мест только подавали реплики)…»
Потом пришлось и стихи прочесть. И газета подводила итог:
«Несомненно, Маяковский – крупнейшее явление в нашей революционной литературе, а его выступление в Запорожье ценно тем, что всколыхнуло слушателей и выявило большой интерес к революционному искусству, интерес, который у нас ещё никак не реализован».
Павел Лавут:
«Возвращаемся в Днепропетровск. Ни машин, ни извозчиков. Еле добрались до гостиницы на грузовике. Маяковский так ослаб, что мне пришлось ему помочь подняться на третий этаж.
Врач категорически запретил выступать: температура тридцать девять, грипп, ангина».
В результате все запланированные выступления пришлось перенести на более поздний срок.
А газета «Комсомольская правда» в этот момент объявила читателям, что сотрудники ОГПУ обнаружили новых врагов советской власти. Началась кампания по их дискредитации, проходившая под заголовком «Лицо – на врага!». В очерках и корреспонденциях с мест эти «враги», которым до поры до времени каким-то образом удавалось искусно маскироваться, теперь разоблачались бдительными журналистами.
К этим «разоблачителям» оперативно подключился и Маяковский, чьё стихотворение «Лицо классового врага» газета напечатала 29 февраля. Поэт разъяснил, что новыми врагами рабоче-крестьянской державы являются «новый буржуй» и «новый кулак», и что они «почти неотличимы» от прочих советских граждан. В самом деле, как, к примеру, опознать «нового буржуя», если у него…
«Вид / под спеца, / худ с лица —
не узнаешь подлеца»?
Да и «новый кулак» стал совсем не таким, каким он был ещё совсем недавно, так как коренным образом изменил своё обличие. Поэт представлял его читателям:
«Хотя / кулак / лицо перекрасил,
и пузо / не выглядит грузно —
он враг / и крестьян / и рабочего класса,
он должен быть / понят / и узнан».
Иными словами, заявлял Маяковский, расслабляться советским гражданам нельзя ни в коем случае, поскольку, хотя времена ещё, вроде бы, мирные, тайная война – в самом разгаре:
«Не тешься, / товарищ, / мирными днями,
сдавай / добродушие / в брак.
Товарищи, / помните: / между нами
орудует / классовый враг».
Заодно к позорному столбу пригвождался и Михаил Булгаков – вместе с его «белогвардейской» пьесой «Дни Турбиных». Нет, нет, в разряд врагов поэт его не причислил, а всего лишь объявил любимцем «классового врага»:
«На ложу, / в окно / театральных касс
тыкая / ногтем лаковым,
он / даёт / социальный заказ
на "Дни Турбиных" – / Булгаковым».
Откуда у Маяковского, осень и зиму колесившего по городам и весям России, взялась эта неожиданная информация о новых «классовых врагах», вовсю орудовавших в стране, понять трудно. Поэта явно в очередной раз просветили Брики и Агранов.
Обстановка в стране
Тем временем Кремль весьма решительно нацеливал всех на всеобщую индустриализацию страны и на ускоренную коллективизацию её сельского хозяйства. Очень скоро на это откликнулась экономика – ситуация в стране резко ухудшилась. Вновь были введены карточки на приобретение продуктов питания и товаров первой необходимости.
Возникло всеобщее недовольство. В партийных ячейках вспыхнули жаркие дискуссии, в газеты стало поступать множество писем, в которых ставились очень резкие вопросы. Кое-где начались забастовки.
Аркадий Ваксберг о той поре написал:
«1928-й… Начались массовые раскулачивания. НЭП доживал последние дни, а тем, кто поверил басням про "всерьёз и надолго", в самое ближайшее время предстояло расплатиться за свою наивность. <…> Концентрационные лагеря были переполнены заключёнными – пока что их скопом ещё не расстреливали, а лишь подвергали "социальной перековке", но звуки грядущих выстрелов уже были слышны каждому, кто не затыкал уши».
Было ясно, что власть должна предпринять что-то чрезвычайное.
Вот только что?
Расправившись с левыми оппозиционерами, неучи-большевики лишились тех, на кого можно было свалить вину за непрекращавшиеся трудности жизни. Но кремлёвские вожди по-прежнему заявляли, что во всём виноваты враги – как явные (внешние), так и замаскированные (внутренние). Однако мало было об этом заявить, надо было предъявить этих врагов народу.
Бенгт Янгфельдт:
«В марте 1928 года служба госбезопасности объявила о разоблачении сговора так называемых буржуазных специалистов в городе Шахты Донецкого бассейна. ("Буржуазными специалистами" называли инженеров и других квалифицированных работников, с которыми после революции сотрудничала коммунистическая власть в отсутствие собственных экспертов – ещё в 1927 году только 1 % коммунистов имели высшее образование.) Как утверждалось, инженеры и техники работали на контрреволюционный центр в Париже, и их обвинили в том, что они подрывали шахты в попытках саботировать советскую экономику».
А Маяковский в это время переехал из Днепропетровска в Киев, где 8 марта ему предстояло сделать доклад «Слушай новое». Местная «Пролетарская правда» написала:
«На эстраде поэт Маяковский…
– Мне говорят: зачем вы разъезжаете и читаете свои стихи? Это ж дело эстрады, а не ваше, не поэта это дело! Ер-р-рунда! Именно моё! Только моё! И я гораздо более рад этому многоуважаемому микрофону, который разносит слова мои, чем трём тысячам тиража какого-либо издания…
– Я, товарищи, болел, семь дней пролежал в постели, поэтому прошу все знаки одобрения и порицания оставить на конец».
Запланированные на 9 и 10 марта выступления в Виннице и Одессе из-за болезни Маяковского были перенесены на более поздний срок.
10 марта поэт вернулся в Москву, где уже вовсю продавался новый номер журнала «На литературном посту» со статьёй Корнелия Зелинского «Идти ли нам с Маяковским?». В ней приводились доказательства того, что поэт страдает «печоринской беспочвенностью», что он не умеет «ориентироваться в культурном наследстве», отчего его творчество стало «поверхностным» и поражает своим «выхолащивающим упрощенчеством». Вывод, который делался Зелинским был убийственно-разящим:
«… к новому пониманию революции можно прийти, уже перешагнув через Маяковского».
Дать достойный ответ этой нелицеприятной критике, шедшей от бывшего соратника лефовцев, было поручено Николаю Асееву. И в четвёртом номере «Нового Лефа» он опубликовал статью «Страдания молодого Вертера ("Вы думаете легко предавать идеалы молодости?")».
Как видим, началась очередная литературная заварушка.
Ленинградский журнал «Искусство» (№ 4 за 1928 год) вновь принялся сравнивать:
«Маяковский занят лозунгом. Сельвинский, вооружённый однородной поэтикой, идёт дальше – к быту, к фабуле, развёрнутой иногда с детективной остротой».
Не случайно, наверное, встретившись незадолго до этого с писателем Юрием Карловичем Олешей, Маяковский воскликнул:
«Олеша! Вступайте к нам в "Новый Леф", будем вместе бороться против Сельвинского!»
15 марта 1928 года Маяковский обратился к заведующему Госиздатом Артемию Багратовичу Халатову с письмом:
«Тов. Халатову
Государственное издательство
Уважаемый товарищ!
Вынужден обратить Ваше внимание на бесконечную и недопустимую волокиту в деле издания моего собрания сочинений…»
В самом деле, Госиздат начал издавать собрание сочинений Маяковского в пяти томах с пятого тома, и поэт с возмущением писал Артемию Халатову:
«Один разрозненный V том издан, очевидно, в насмешку, специально для срыва продажи книги…».
Халатов наложил на письмо поэта резолюцию:
«… жалоба т. Маяковского справедлива – действительно просрочили издание на год с лишним».
В мае второй и третий тома были подписаны к печати.
16 марта Маяковский отправил ещё одно письмо в Госиздат – в его литературно-художественный отдел. На этот раз поэт признавался в том, что и он не всегда выполняет договорённости:
«Прошу отсрочки на три месяца по договорам на “Драму” и “Роман”.
Вл. МАЯКОВСКИЙ».
Ситуация очень странная. На «отсрочки» Госиздата Маяковский жаловался, считая их «бесконечной и недопустимой волокитой», а собственные «отсрочки» были для него явлением вполне допустимым.
18 марта, когда страна Советов отмечала День Парижской коммуны, газета «Труд» опубликовала стихотворение Маяковского, посвящённое этой дате. Поэт вновь заговорил о приближавшейся войне и о том, что последует после неё:
«Густятся / военные тучи,
кружат / Чемберлены-вороны,
но зрячих / история учит —
шаги / у неё / повторны.
Будет / война / кануном —
за войнами / явится близкая,
вторая / Парижская коммуна —
и лондонская, / и римская, / и берлинская».
В тот же день (18 марта) Маяковский выехал в Киев, Винницу и Одессу – отрабатывать пропущенное из-за болезни. Вернувшись в Москву, он стал собираться в новую поездку – в Смоленск, Витебск и Минск. Но новый приступ гриппа вновь надолго уложил его в постель.
Старые пристрастия
Очередная кампания борьбы с новыми врагами трудового народа страны Советов, а вместе с ней и противостояние бывших новолефовцев со старыми недругами – всё это ещё только начиналось. А у Лили Брик вновь проснулась охота к перемене мест.
Аркадий Ваксберг:
«Весной 1928 года Лиля снова собралась за границу. Собралась вместе с Маяковским – их союз не распался и распасться уже не мог, слишком много общего связывало этих двух людей, чья духовная близость ни у кого не вызывала сомнений. Ни у кого, кроме недругов, разумеется: те – ни раньше, ни позже – не могли смириться с их образом жизни, не подходившим не под какие, доступные их пониманию, стандарты, даже литературные, и с добровольным рабством, которое Маяковский сам на себя наложил – абсолютно сознательно».
В приведённых фразах больше всего удивляет то, что в «духовную близость» Маяковского и Лили Брик поверил даже Аркадий Ваксберг, столь близко подошедший к пониманию характера отношений Маяковского и ОГПУ, Маяковского и Лили Юрьевны.
Чтобы отмести возможные подозрения относительно истинных целей своих чересчур частых заграничных вояжей, Владимир Владимирович заговорил об этой поездке сам – в журнале «Огонёк» от 28 марта 1928 года:
«Я путешествую для того, чтобы взглянуть глазами советского человека на культурные достижения Запада. Я стремлюсь услышать новые ритмы, увидеть новые факты и потом передать их моему читателю и слушателю. Путешествую я, стало быть, не только для собственного удовольствия, но и в интересах всей нашей страны».
Видимо, «интересы всей страны» потребовали, чтобы и Л.Ю.Брик отправилась за границу. На этот раз она ехала для просмотра зарубежных кинобоевиков и закупки отдельных их фрагментов для последующего использования приобретённого материала при монтаже кинокартины, которую Лили Юрьевна предполагала делать совместно с режиссёром Львом Кулешовым.
На вопрос, для чего создателям советской кинокартины понадобились иностранные кинокадры, Аркадий Ваксберг ответил, что этот материал…
«… предполагалось использовать для осмеяния западного образа жизни. Было у Лили и множество других заданий: издательских, сценарных, театральных и прочих, связанных с творческими планами двух её "мужей"».
Но может быть, существовала и какая-то другая причина необходимости этой поездки?
Вспомним ещё раз, что, когда отношения Лили Брик и Александра Краснощёкова надо было поскорее раскрутить, Лили Юрьевне дали приказ срочно вернуться в Москву, а Маяковского отправили во Францию. А когда Владимир Владимирович вернулся на родину, Лили устроила ему скандал и на два месяца разорвала с ним все отношения – чтобы не мешал.
Когда настал срок отправить Краснощёкова за решётку, находившихся в Германии Бриков на несколько дней задержали в Берлине. Надо полагать, для того, чтобы не мешали препровождению в Лефортовскую тюрьму арестованного директора Промбанка.
На время, когда проходил суд над Краснощёковым, Лили Юрьевну вновь отправили в заграничную поездку. Видимо, тоже для того, чтобы не мешала судить своего возлюбленного.
С чем (или с кем) была связана новая поездка Лили Брик и Маяковского, установить пока не удалось – никаких официальных свидетельств о том, какое новое задание могли дать им в ОГПУ, нет. Да и никто, собственно, не пытался искать эти доказательства. Известно лишь, что сопровождать «закупщицу» кинофрагментов должен был поэт и киносценарист Владимир Маяковский, стремившийся также пополнить свою коллекцию зарубежных «ритмов и фактов», чтобы в дальнейшем использовать их в «интересах страны».
В начале марта 1928 года в Сибирь отправилась и экспедиция режиссёра Всеволода Пудовкина – снимать фильм по мотивам ещё не опубликованного романа сибирского писателя Ивана Михайловича Новокшонова, сценарий для которого и написал Осип Брик, работавший тогда заведующим сценарным отделом кинофабрики «Межрабпомфильм».
28 марта Владимир Владимирович получил новый заграничный паспорт. Но…
В планы поэта-путешественника и его спутницы вновь вмешалась проза жизни: Маяковский снова заболел жесточайшим гриппом.
Пётр Незнамов:
«… в эти годы он часто недомогал, он стал восприимчив к гриппу. Привязчивая болезнь мешала этому большому человечищу. Он ходил по комнате в Гендриковом и недоумевал:
– Не понимаю, что делается с моим горлом!»
Аркадий Ваксберг:
«Маяковский тяжело заболел – грипп, которому он вообще был очень подвержен, …на сей раз был осложнён "затемнением" в левом лёгком, что грозило опасностью туберкулёза. Болезнь, которую тогда ещё не умели лечить, наводила на Маяковского панический страх».
А участники киноэкспедиции Пудовкина 2 апреля прибыли в город Верхнеудинск (ныне Улан-Уде) и приступили к съёмкам. Режиссёр Всеволод Пудовкин был очень расстроен тем качеством сценария фильма, который предстояло снять. Он потом написал:
«У меня не было заранее придуманного сценария, существовал только его сюжетный план».
Но Осип Брик, надо полагать, с гордостью сообщил о начале съёмок Маяковскому.
9 апреля харьковская газета «Вечернее радио» опубликовала заметку «Театр и искусство», в которой говорилось:
«Особенная сила и поэтический язык, которым в таком совершенстве владеет Сельвинский, делают его одним из лучших (если не самым лучшим) из современных поэтов».
В квартиру Маяковского и Бриков периферийная пресса вряд ли поступала. Но немало подобных высказываний заполняло тогда и страницы московских газет и журналов.
А тут ещё из Киева 10 апреля пришла телеграмма от Всеукраинского фотокиноуправления (ВУФКУ), в которой говорилось, что два киносценария Маяковского («Долой жир» и «Жизнь одного нагана») украинским Реперткомом отклонены.
В ответной телеграмме поэт попросил разъяснений.
За границу Лили Юрьевна была вынуждена поехать одна.
Впрочем, она ещё надеялась, что Маяковский её нагонит, и 22 апреля отправила из Берлина письмо, адресованное Владимиру Владимировичу и Осипу Максимовичу, со словами:
«Жду Волосика!»
24 апреля в Берлин полетел телеграфный ответ:
«Доктор велел неделю высидеть дома. Надеюсь выехать первых числах мая. Если проболею больше телеграфирую. Очень скучаю. Целую. Твой Счен».
А 25 апреля 1928 года в Брюсселе, внезапно заразившись туберкулёзом, скоропостижно скончался генерал Пётр Николаевич Врангель. Родственники барона считали, что он был отравлен братом своего слуги, который являлся большевистским агентом.
Преемником Врангеля на посту главы Русского Общевоинского союза (РОВСа) стал великий князь Николай Николаевич Романов Младший, являвшийся также Верховным Главнокомандующим Русской Армии. Вскоре (29 апреля) великий князь назначил председателем РОВСа генерала Александра Павловича Кутепова, который был сторонником самых активных акций против Советского Союза.
Майские события
1 мая 1928 года Маяковский встал с постели и вышел из дома. Но направился не на вокзал, чтобы поехать за рубеж, а на Красную площадь, чтобы посмотреть военный парад и демонстрацию трудящихся.
Сохранился фотоснимок, сделанный в тот день: Маяковский в кепке, в плаще (видимо, боялся простудиться) и с неизменной папиросой в углу рта.
У читателей могут возникнуть резонные вопросы: а что случилось с Натальей Брюханенко, почему она не появляется в нашем рассказе, куда исчезла?
Известно, что вплоть до весны 1928 года она встречалась с Маяковским. И потом написала:
«Этой весной наши лирические взаимоотношения прекратились».
Но почему?
Ведь ещё осенью 1927 года всё было прекрасно! И вдруг…
Владимир Маяковский на Красной площади. Москва, 1 мая 1928 г.
Что произошло?
О том, как была поставлена окончательная точка в их отношениях, сама Наталья Александровна рассказала так:
«Второй разговор о любви был весной двадцать восьмого года. Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. По телефону он позвал меня к себе:
– Хоть посидеть в соседней комнате…
В соседней – чтоб не заразиться.
Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. Он лежал на тахте, я стояла у окна, прислонившись к подоконнику. Было это днём, яркое солнце освещало всю комнату, и главным образом меня.
У меня была новая мальчишеская причёска, одета я была в новый коричневый костюмчик с красной отделкой, но у меня было плохое настроение, и мне было скучно.
– Вы ничего не знаете, – сказал Маяковский, – вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово "длинные" меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
– Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
– Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите – буду вас любить на втором месте?
– Нет! Не любите лучше меня совсем, – сказала я. – Лучше относитесь ко мне ОЧЕНЬ хорошо.
– Вы правильный товарищ, – сказал Маяковский. – "Друг друга можно не любить, но аккуратным быть обязаны…" – вспомнил он сказанное мне в начале нашего знакомства, и этой шуткой разговор был окончен.
Я вышла в столовую. Он лежал у себя и как будто какой-то зверь тянул басом, не то в шутку, не то всерьёз:
– У – у–у – у–у…
Как и в Кисловодске, во время болезни он был мрачный и мнительный и даже от простого гриппа сразу делался таким большим, беспомощным зверем».
Так их любовь и погасла.
А жизнь тем временем продолжалась.
Пьеса для Мейерхольда
В первой декаде мая 1928 года Маяковский получил из Киева разъяснения, касавшиеся судьбы его сценариев. Поэту сообщалось, что ещё 6 апреля Высший кинорепертуарный комитет Украины не разрешил ставить фильмы по двум сценариям Маяковского. Причины запрещения не указывались.
А Лили Брик всё ещё надеялась на приезд «Волосика» в Берлин, о чём в начале мая сообщила в письме, заодно попросив и денег. Денежный перевод ей тотчас же отправили, присовокупив к нему телеграмму, в которой о состоянии здоровья Маяковского не было ничего утешительного.
Бенгт Янгфельдт:
«… его болезнь затягивалась, врачи настаивали на том, чтобы их пациент воздержался от каких бы то ни было дальних поездок. Мнительный Маяковский мог ослушаться всех, но только не врачей, которым подчинялся и полностью доверял».
10 мая из Берлина пришёл ответ:
«Деньги получила. Еду сегодня Париж в полном отчаянье от Володиной болезни. Телеграфируйте. Ваша Киса».
Как видим, переезд Лили Юрьевны из Германии во Францию проходил без заминок – с получением визы никаких препятствий не возникло. Из этого Аркадий Ваксберг сделал вывод (вполне естественный для него, но, возможно, для кого-то несколько неожиданный):
«Эти поездки, кстати сказать, неопровержимо свидетельствуют о том, что обитатели квартиры в Гендриковом имели тогда, в отличие от миллионов своих сограждан, не только возможность беспрепятственно покидать страну и в неё возвращаться, но и ещё без всяких проблем, никого и ничего не боясь, пересекать границы по своему усмотрению и иметь на то пусть не слишком большие, но вполне приличные средства. Они особенно не шиковали и всё же могли позволить себе не менять устоявшихся привычек, не жаться, не экономить, получая от жизни то, что хотели бы получить».
В тот момент ГосТИМ (Государственный театр имени Мейерхольда) находился на гастролях в Свердловске, откуда Всеволод Эмильевич послал телеграмму одному из своих сотрудников Александру Февральскому:
«Москва Гостеатр Мейерхольда, Февральскому, передать Маяковскому».
Далее шло непосредственное обращение режиссёра к поэту:
«Последний раз обращаюсь твоему благоразумию. Театр погибает. Нет пьес. От классиков принуждают отказаться. Репертуар снижать не хочу. Прошу серьёзного ответа: можем ли мы рассчитывать получить твою пьесу в течение лета. Телеграфь срочно: Свердловск, Центральная гостиница Мейерхольду».
Февральский позвонил больному Маяковскому и прочёл ему текст телеграммы.
Владимир Владимирович поделился этой новостью с Осипом Бриком, и тот наверняка высказал своё особое мнение о том, что происходило в стране, и о чём стоило написать пьесу. Его точка зрения сильно расходилась с тем, о чём твердил в своих стихотворениях поэт Маяковский. И у Владимира Владимировича вполне могла появиться мысль: а не соединить ли то, что случилось в их «семье», когда Лили Брик увлеклась Львом Кулешовым, со старой идеей воскрешения из мёртвых, которая появилась после знакомства поэта с теорией относительности Эйнштейна? И 12 мая в Свердловск полетел телеграфный ответ:
«Если договоримся, обсудить тобой предварительно, хорошая пьеса выйдет. Привет. Маяковский».
Тем временем из Лондона в Берлин засобиралась мать Лили Брик, Елена Юльевна Каган.
Эльза Триоле тогда очень нуждалась, зарабатывая на жизнь тем, что делала бусы из жемчуга, а иногда даже и из макарон.
Бенгт Янгфельдт:
«Маяковский шлёт ей деньги из Москвы, а Лили даёт десять фунтов, чего должно было хватить на два месяца. Деньги получает и Елена Юльевна. Но Лили не забывает и о себе: "Я купила дюжину чулков, шесть смен белья (три чёрных и три розовых), 2 пары плетёных туфлей с переплётами, тапочки, носовые платки, сумку"».
И Янгфельдт тоже начинает задаваться вопросами, на которые у него нет ответа:
«Откуда появились деньги? В Париже Лили взяла деньги на покупки в долг, который вернула переводом из Берлина на обратном пути в Москву. Возможно, у них были деньги в Берлине? Не поэтому ли Елена Юльевна встретилась с Лили там, а не в Париже, который намного ближе к Лондону?»
Ваксберг обратил внимание и на другое загадочное обстоятельство:
«Случайна ли, однако, такая странность: бывая в Париже порознь не один раз, Лиля и Маяковский никогда там не пересекались, не провели вместе в городе, который оба страстно любили, ни одного дня? Может быть, кто-то сознательно мешал им встретиться в Париже? Скорее всего, именно так! Но даже если и нет, всё равно в этой странности есть какая-то мистическая закономерность».
Проведя какое-то время во Франции, Лили Юрьевна вернулась в Германию, где её поджидала телеграмма от Маяковского и Брика:
«Володя поправился начал выходить. Очень целуем. Ждём. Твои Счен Киса».
А что в тот момент происходило в стране Советов?
18 мая 1928 года газета «Ленинградская правда» опубликовала стихотворение Маяковского «Кто он?», которое было как бы продолжением истории про товарища Лукомашко, любителя делать доклады на самые разные темы:
«Кто мчится, / и едет, / и гонит, / и скачет?
Ответ – / апельсина / яснее и кратче,
ответ / положу / как на блюдце я:
то мчится / наш товарищ докладчик
на диспут / “Культурная революция”».
Но на этот раз поэт отстал от политических событий – главным событием Москвы стал не какой-то диспут, а судебный процесс по Шахтинскому делу. Он начался в Москве 18 мая. На скамье подсудимых оказались 56 инженерно-технических работников Донбасса: 53 советских и трое немецких специалистов.
Поэтому Маяковскому пришлось срочно сочинять стихотворение, которое должно было продемонстрировать всей стране, что он со временем шагает в ногу.
Дачный случай
30 июня 1928 года в «Комсомольской правде» появилось стихотворение Маяковского, которое называлось «Дачный случай». Начиналось оно с сообщения о том, где поэт проводит лето:
«Я / нынешний год / проживаю опять
в уже / классическом Пушкино».
Посёлок Пушкино Маяковский назвал «классическим», видимо, потому, что именно там произошло событие, описанное им ещё летом 1920 года в весьма популярном в советские времена стихотворении «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче» – к поэту явилось солнце и беседовало с ним. Стихотворение заканчивалось словами, ставшими вскоре крылатыми:
«Светить всегда, / светить везде,
до дней последних донца,
светить – / и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой – / и солнца!»
На этот раз с Маяковским тоже произошло некое «приключение», которое, впрочем, вряд ли можно назвать «необычайным» – на дачу в подмосковное Пушкино в праздничный (или просто воскресный) день приехали гости. Кто они такие, стихотворение не уточняет, сказано только – «товарищи». И всё.
Что же с ними «приключилось»?
Аркадий Ваксберг:
«Воспоминания Лили и людей её круга, их письма, которые нам известны, заполнены информацией о множестве разных забот, личных и деловых, но тщетно искать там даже намёк на ту обстановку, которая – хочешь, не хочешь – их окружала, на бурные события за стенами их квартиры или подмосковной дачи. Словно жизнь их проходила вне времени и социальные бури, сотрясавшие всю страну, непостижимым образом обходили их всех стороной».
Стихотворение «Дачный случай» как раз и описывает одно из «судьбоносных» примет того тревожного времени – судебный процесс по Шахтинскому делу. Во всех 13 томах собрания сочинений Маяковского другую такую «зарисовку» вряд ли отыщешь.
Стихотворение рассказывает о том, как после сытного обеда обитатели дачи и их гости («товарищи») отправились прогуляться по лесу. И там…
«Пошли / вола вертеть / и врать,
и тут – / и вот – / и вдруг…»
Иными словами, начался разговор ни о чём, о пустяках, то есть все стали, как говорили тогда, просто «трепаться». И «вдруг» вышли на участок леса со спиленными деревьями – из земли торчали одни пни. Вот тогда-то…
«Офренчились / формы / костюма ладного,
яркие, / прямо зря,
все достают / из кармана / из заднего
браунинги / и маузера».
И вытащившие оружие «товарищи» открыли по пням пальбу. Сразу становится ясно, кто же они такие – дачные «гости» поэта Маяковского. Это работники ОГПУ: Яков Агранов и его сослуживцы. Каждый удобный случай они использовали для того, чтобы потренироваться в стрельбе, поскольку являлись передовыми борцами с врагами страны Советов. И уже не за горами был тот день, когда прозвучит приказ не только искать, но и безжалостно уничтожать «врагов» советского народа. И эти борцы примутся ликвидировать их. Рука, привыкшая к прицельной стрельбе, не дрогнет ни у кого.
Может возникнуть вопрос, а чем занимался Маяковский в тот момент, когда его «товарищи» (и сослуживцы) развлекались, расстреливая пни? В стихотворении сказано, что «все достают из кармана из заднего браунинги и маузера », стало быть, поэт тоже «достал» оружие, которое всегда носил с собой. Если Агранов и его сослуживцы решили поупражняться в расстреле пней, разве мог Маяковский остаться в стороне, разве мог не продемонстрировать всем свою меткость? Конечно, он тоже стрелял, и от выпущенных им пуль тоже «разлетался пень».
Точно такой же случай (не тот ли самый?) описан Львом Кулешовым и Александрой Хохловой в книге «50 лет в кино»:
«Помним Маяковского в саду на даче в Пушкино, помним его стреляющим из браунинга по пню…»?
Стихотворение «Дачный случай» заканчивается обычным для Маяковского панегириком, восхваляющим молодых стреляющих «гостей»:
«… знаю: / революция / ещё не седа,
в быту / не слепнет кротово, —
революция / всегда,
всегда / молода и готова».
Иными словами, нестареющие стражи революции были «всегда готовы» в любой момент всадить «за пулей пулю» и даже направить «ливень пуль» в лоб классового «врага».
Что и говорить, стихотворение жуткое! Но оно наглядно демонстрирует то, чем жили, чем вдохновлялись тогда «поэт революции» и его «товарищи» из ОГПУ.
О том, как к этому дачному событию и к написанным о нём стихам отнёсся Осип Брик, никакой информации найти не удалось.
От «пней» к «вредителям»
5 июля 1928 года судебный процесс по Шахтинскому делу завершился. Из обвинявшихся к расстрелу приговорили одиннадцать человек, остальных – к различным срокам тюремного (лагерного) заключения.
Это событие в «семье» Бриков и Маяковского наверняка обсуждали. Осип Максимович, как дипломированный юрист, наверняка высказывал своё особое мнение по поводу того, что происходило на суде. Его точка зрения, к сожалению, нигде не зафиксирована. Известно лишь мнение Маяковского, которое поэт высказал в стихотворении «Вредитель», опубликованном 7 июля «Комсомольской правдой». В нём осуждённые укорялись за то, что хорошему к ним отношению советской власти противопоставили саботаж:
«Прислушайтесь, / на заводы придите,
в ушах —
навязнет / страшное слово – / “вредитель” —
навязнут названия шахт…
Пускай / статьи / определяет суд.
Виновного / хотя б / возьмут мишенью тира…
Меня / презрение / и ненависть несут
под крыши / инженеровых квартирок…
В голодный / волжский мор / работникам таким
седобородые, / доверясь по-девически,
им / отдавали / лучшие пайки:
простой, / усиленный, / академический!»
А вот как стихотворение завершалось:
«Орут пласты угля, / машины и сырьё,
и пар / из всех котлов / свистит и валит валом:
“Вон – / обер-/штаб-офицерьё
генералиссимуса / капитала!!”»
Даже Бенгт Янгфельдт, который на творчестве поэта внимания не заострял, и тот написал:
«Стихотворение примитивно и политически наивно; возможно, Маяковский написал его по заказу – в то время "Комсомольская правда" была его главным работодателем. Но это не оправдание…
Маяковский не был ни оппортунистом, ни циником, но он был политически наивен и, в своём стремлении участвовать в построении нового и лучшего общества, проявлял слепоту…»
О той же «слепоте» поэта говорилось и в статье Корнелия Зелинского «Идти ли нам с Маяковским?», которая как бы подводила итог наскокам критиков, называвших творчество поэта-лефовца «кумачёвой халтурой», «рифмованной лапшой». Зелинский писал:
«Маяковский чужд философии. Он рисует себе идеал весёлого мастерового, который, засучив рукавчики, …отвинчивает себе буржуазные гайки теории относительности…
Безвкусным, опустошённым и утомительным выходит мир из-под пера Маяковского».
Вполне возможно, что именно Зелинскому отвечал поэт, публикуя 24 мая в «Комсомольской правде» стихотворение «Писатели мы». В нём Владимир Владимирович называл себя газетчиком:
«И мне, / газетчику, / надо одно,
так, чтоб / резала / пресса,
чтоб в меня, / чтобы в окно
целил / враг / из обреза.
А кто / и сейчас / от земли и прозы
в облака / подымается, / рея —
пускай / растит / бумажные розы
в журнальных / оранжереях».
Маяковский как будто забыл, что в поэме «V Интернационал» он хвалился тем, что стал Людогусем, то есть «закрутил» свою шею так, что получил возможность наблюдать за происходящим с заоблачных высот. Мы предположили, что в этом образе было закамуфлированное признание поэта в том, что он стал работать в ГПУ.
Но «слепота» Маяковского, о которой написал Янгфельдт (в его «стремлении участвовать в построении нового и лучшего общества»), гепеушников вполне устраивала, и они вновь решили направить поэта за рубеж. На этот раз под видом корреспондента одной из центральных газет.
Сохранилось письмо в Главискусство, написанное 14 июня:
«Тов. Маяковский командируется ЦК ВЛКСМ и редакцией газеты "Комсомольская правда" в шестимесячную поездку по маршруту: Москва, Владивосток, Токио, Буэнос-Айрес, Нью-Йорк, Париж, Рим, Константинополь, Батум.
ЦК ВЛКСМ и “Комсомольская правда” просят дать тов. Маяковскому разрешение на вывоз необходимой для поездки и жизни за границей суммы в иностранной валюте.
Вопрос о поездке согласован с Агитпропом ЦК ВКП(б).
Секретарь ЦК ВЛКСМ МИЛЬЧАКОВ
Ответственный редактор “Комсомольской правды” КОСТРОВ».
Судя по маршруту предполагавшейся «кругосветки», Маяковский стремился вновь побывать в Соединённых Штатах, повидать Элли Джонс, а главное – дочь, которую ещё ни разу не видел.
Для такого грандиозного вояжа, прежде всего, требовалось немало валюты. И 25 июня Владимир Владимирович обратился за помощью к Алексею Ивановичу Свидерскому, тогдашнему руководителю Главискусства:
«В Главискусство
Тов. Свидерскому
Уважаемый товарищ!
Прошу Вас оказать содействие в деле моей командировки (кругосветное путешествие по маршруту: Москва— Владивосток – Токио – Буэнос-Айрес – Нью-Йорк – Рим – Париж— Константинополь – Одесса) для корреспонденций, для освещения в газете “Комсомольская правда” быта и жизни молодёжи и для продолжения серии моих работ о странах мира после революции и войны.
Прошу Главискусство:
1. Поддержать ходатайство перед Валютным управлением о выдаче мне разрешения на вывоз 6000 рублей в иностранной валюте из расчёта оплаты проездных билетов, 10 рублей суточных (6 месяцев) и 500 долларов для внесения залога при переезде границы САСШ…
5. Выдать мне необходимое в поездке командировочное удостоверение».
Главискусство обещало оказать помощь.
Но сначала Маяковский собрался съездить на три недели в Крым, где ему предстояли встречи с отдыхавшими на черноморских курортах советскими гражданами. Заметим, что курорты в ту пору простые люди не особенно посещали. На крымских пляжах поправляли своё здоровье, главным образом, те, кому зарплата позволяла ездить отдыхать к морю.
11 июля «Рабочая газета» напечатала стихотворение Маяковского «Готовься…», в котором поэт, вспомнив почившего барона Врангеля, вновь пугал читателей войной, которая, по его мнению, должна была вот-вот начаться:
«Думай, / товарищ, / о загранице —
штык у них / на Советы гранится…
Врангель / теперь / в компании ангельей.
Новых / накупит / Англия Врангелей».
17 июля в Москве открылся Шестой Всемирный конгресс Коминтерна, и Маяковский в «Рабочей газете» опубликовал стихотворение «Шестой», в котором опять знакомил читателей со зловещими планами коммунистов всего мира:
«Как будто / чудовищный кран
мир подымает уверенно —
по ступенькам / 50 стран
подымаются / на конгресс Коминтерна…
Велело / 50 стран:
“Шнур / динамитный / вызмей!
Подготовь / генеральный план
взрыва капитализма”».
О том, какое мнение относительно планов Коминтерна «взорвать капитализм» было у Осипа Брика мы, конечно же, не знаем. Но известен такой любопытнейший факт: в середине 1928 года Маяковский окончательно вышел из состава Нового Лефа, и последние пять номеров журнала «Новый Леф» были сделаны без его участия. Почему это произошло? У Маяковского явно случился какой-то серьёзный раздор с Осипом Максимовичем. Поразмышляем об этом.
Глава третья
Рассорившись с Бриком
Запреты и кража
В середине июля 1928 года Маяковский получил письмо из Харькова от Валерия Горожанина. В письме говорилось:
«Предлагаю вам приехать ко мне на несколько дней… В отпуск еду 1 августа. Ещё не знаю куда. Вы проедете раньше, дайте телеграмму…».
21 июля Маяковский такую телеграмму послал:
«Дорогой Валерий Михайлович. Выезжаю Севастополь двадцать третьего, семь двадцать. Если ваш отпуск совпадает, хорошо поездить вместе. Обеспечиваю боржоми, стихами, изысканной дружбой. Встречайте.
МАЯКОВСКИЙ»
.
В Харькове поэт и гепеушник встретились. Дальше поехали вместе.
По пути (25 июля) Маяковский написал и отослал письмо председателю правления Всеукраинского фотокиноуправления (ВУФКУ) Ивану Онисимовичу Воробьёву:
«Уважаемый товарищ!
В апреле мной было получено извещение ВУФКУ о “запрещении” реперткомом моих сценариев “История одного нагана” и “Долой жир” и в связи с этим предложение о возврате 2000 аванса.
Трёхмесячная болезнь и лёжка не позволили мне немедленно обратиться к вам…
Думаю, что у каждого непредубеждённого человека вызовет удивление запрещение по идеологическим соображениям (очевидно) сценария писателя, литератора, ведущего одиннадцать лет большую литературно-публицистическую работу без единого вымаранного нашими органами слова…
Если мы не сумеем сговориться о сданных сценариях, я, конечно, возвращу авансы (за вычетом, в согласии с союзным тарифом, следуемого за безусловно проделанную работу), но предпочёл <бы> возвратить их работой – сценарием по заданию ВУФКУ.
Жду вашего ответа».
В комментариях к 13 тому собраний сочинений поэта сказано:
«ВУФКУ не приняло предложения Маяковского погасить задолженность другими сценариями и не согласилось с требованием поэта учесть его расходы, связанные с поездками в Киев, где помещалось правление ВУФКУ».
В середине 1928 года резидент ОГПУ в Персии Георгий Агабеков приехал в Москву, где был назначен начальником восточного сектора ИНО ОГПУ. О том, как обеспечивались тогда сотрудники Лубянки, он написал следующее:
«Как начальник отделения я получал 210 рублей жалования. Из них 50 рублей я платил за квартиру. Как и все остальные сотрудники, я должен был записаться в кооператив ГПУ, в АВИАХИМ, МОПР, Добролёт, общество “Друг детей”, Автодор, шефство над деревней и др., не говоря о профсоюзе и партии, где я состоял раньше. Во все эти организации нужно было вносить членские взносы. Кроме того, каждый из нас должен был подписаться на внутренние займы и вносить ежемесячно по 25–30 рублей без права продавать или заложить облигации, ибо мы, чекисты-коммунисты, должны были подавать пример остальным. Наконец, периодически приходилось “жертвовать” в пользу тех или иных бастующих иностранных рабочих. Так что в итоге за вычетом всех этих статей на руки я получал не больше 70–80 рублей, отсюда можно судить о положении других мелких работников ГПУ, получавших от 100 до 150 рублей, естественно, что приходилось вечно залезать в долги у того же кооператива ГПУ, не имея возможности покупать себе не только новой одежды, но даже белья.
Так живут мелкие служащие ГПУ, но совсем другое представляет собой жизнь высших чинов ГПУ, начиная с начальников отделов».
О том, как жили «высшие чины ГПУ», речь пойдёт немного позднее. А пока напомним, что означает сокращённое название организаций, упомянутых Агабековым.
Авиахим – это общественная организация, занимавшаяся пропагандой достижений авиации и собиравшая средства для постройки самолётов и создания авиационных клубов. В 1927 году Авиахим объединился с Обществом содействия обороне и стал называться Осовиахимом.
МОПР – это Международная организация помощи борцам революции. Создана Коминтерном в виде некоего подобия Международному движению Красного Креста и Красного Полумесяца, главная цель которого – «Помогать всем страждущим без какого-либо неблагоприятного различия, способствуя тем самым установлению мира на Земле». МОПР имела отделения во многих странах, оказывая материальную помощь осуждённым революционерам.
«Автодор» – это название созданного в 1927 году добровольного общества содействия развитию автомобилизма и улучшению дорог в стране Советов.
«Друг детей» – название добровольного общества помощи беспризорным и нуждающимся детям, созданного в конце 1923 года.
«Добролёт» – название созданной в 1923 году советской авиатранспортной организации (в тридцатых годах она стала называться «Аэрофлотом»). Её рекламировал плакат поэта Владимира Маяковского и художника Александра Родченко со словами:
«ТОТ / НЕ / гражданин / СССР
кто / ДОБРОЛЁТа / не / акционер».
Обратимся к воспоминаниям писателя Виссариона Саянова. В них есть любопытный эпизод, относящийся к лету 1928 года. Виссарион Михайлович привёл рассказ одного своего знакомого, который описал встречу с Маяковским по дороге в Сухум (так тогда называли город Сухуми). Правда, летом 1928 года поэт в Сухуме не был, на пароходе добирался только до Ялты, но рассказ интересный и заслуживает того, чтобы привести его:
«Это произошло на Чёрном море. Пароход шёл в Сухуми, и меня немного укачало. Поднялся на палубу и вдруг вижу: сидит на скамеечке Маяковский, читает какую-то книгу, и вид у него недовольный. Прочтёт страничку, вырвет её, свернёт в комок и бросит за борт, прочтёт дальше – и снова бросает в море новый лист.
Меня заинтересовало, почему он это делает, и я его спросил:
– Скажите, товарищ Маяковский, почему вы так обращаетесь с книжкой?
– Очень плохая и скучная книга, – угрюмо сказал Маяковский. – Вот и не хочу, чтобы кто-нибудь другой тоже мучился, читая её.
– А чьё сочинение, позвольте полюбопытствовать?
Он, ничего не отвечая, протягивает мне книгу, и я, представь, узнаю собственный роман, изданный недавно "Московским товариществом писателей".
Вернул я книгу Маяковскому, отошёл от него, ничего не сказал. А уже на Сухумском рейде признался:
– Обидели вы меня, Владимир Владимирович… Книжица-то ведь мною написана!
И знаешь, удивил меня он.
– Ещё больше ругать стал?
– Нет, совсем наоборот. Очень смутился. Знаешь, мне кажется, что он нежнейшей души человек, и не так ему легко даются литературные схватки, в которых он сражается с буслаевской силой».
В Чёрном море у Маяковского произошла ещё одна встреча – со старым знакомцем, почти земляком, Иваном Богдановичем Караханом, одним из тех, кто приобщал его, ещё юного гимназиста, к революционной деятельности. Карахан впоследствии вспоминал:
«Как-то встретились мы с Володей летом 1928 года на пароходе по дороге в Ялту. Он вспоминал о прошлом очень задушевно и тепло, как о чём-то хорошем, чего он никогда не забудет».
В разгар крымского турне (30 июля) в Евпаторию пришла телеграмма от вернувшейся из-за границы Лили Брик:
«Дачу обокрали. Переехала город. Люблю и целую. Твоя одинокая Киса».
Маяковский встревожился и тотчас отправил ответное послание:
«Если украли револьвер удостоверение номер 170 выданное Харьковом прошу заявить ГПУ опубликовать газете… Целую люблю. Весь твой Счен».
Бенгт Янгфельдт по этому поводу написал:
«У Маяковского было несколько револьверов: американский байярд, подаренный ему в 1925 рабочими Чикаго, один маузер 6,35 и один браунинг, о котором идёт речь в телеграмме. Револьверы в те годы имели многие».
Последняя фраза вызывает недоумение. На чём основывал Янгфельдт свои слова о «револьверах», которые в стране Советов якобы «имели многие»? Боевым оружием обладали в ту пору только те, кто имел отношение к спецслужбам (армии, милиции, органам госбезопасности). Обычным советским гражданам владеть «револьверами» не дозволялось категорически. И в телеграмме Маяковского речь шла не о браунинге, а о маузере, подаренном поэту Валерием Горожаниным.
Впрочем, все тревоги оказались напрасными – 1 августа Лили Брик телеграфировала в Евпаторию:
«Револьвер цел… Если можешь пришли денежков. Отдыхай. Люблю целую. Твоя Киса».
О револьверах, маузерах и прочих браунингах нам ещё предстоит поговорить, но – в своё время. А пока…
Снова о дряни
Сначала вернёмся к рассказу начальника восточного сектора ИНО ОГПУ Георгия Агабекова о том, «какие преимущества» полагаются «чекистам на заграничной работе»:
«Резидент ГПУ получает 250 долларов в месяц на всём готовом, которые почти целиком остаются в его кармане. За рубежом чекист не обязан состоять в бесчисленных “добровольных” обществах, о которых я упомянул выше, и не вносит никаких членских взносов. Кроме того, пользуясь своей неограниченной властью в хозяйственных советских учреждениях, резидент обычно устраивает на службу своих жён и родственников…
С другой стороны, резидент ГПУ получает полную самостоятельность действий, так как подчинён только Москве. А Москва – далеко. Подсматривать и доносить на него некому, ибо он сам монопольно уполномочен за всеми следить и на всех доносить. Вот тут-то у резидента и выявляется его подлинная натура. Одних он милует, других предаёт. Как ему вздумается! До тех пор, пока не разыграется какой-нибудь крупный скандал. Тогда ГПУ его тихонько отзывает и направляет в другую страну. Ни ЦК, ни ЦКК не вмешиваются во внутренние дела ГПУ, а если что и всплывает на свет, то закрывают глаза».
Высказался Георгий Агабеков и о некоторых руководителях ГПУ:
«Председатель ОГПУ Менжинский, состоящий одновременно членом ЦК ВКП(б), не в счёт. Он – член правительства, больной человек. Живёт всё время на даче и выполняет предписания врачей.
Зато первый его заместитель Ягода – другого поля ягода… Все работники знают садистские наклонности Ягоды, но все боятся говорить об этом вслух, ибо иметь Ягоду врагом – это минимум верная тюрьма».
В этот момент Борис Бажанов, один из врагов Ягоды, сумевший увернуться от гепеушной тюрьмы, находился в Индии и подводил итоги своего пребывания в руководящем штабе большевистской державы. Он пытался понять, что ожидает партию, которая совершила Октябрьскую революцию:
«Постепенно партия (и в особенности её руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удастся: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадёт под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.
Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они – потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут».
Приведём ещё несколько высказываний Георгия Агабекова о гепеушных начальниках, которые жили припеваючи, а некоторые ещё и беспробудно пьянствовали:
«Стоит ли приводить факты деяний всех начальников отделов? Не ясна ли картина морально разложившегося, бюрократического аппарата, за которым “вожди” стараются ещё сохранить звание “меча в руках пролетариата”, а по существу уже ставшего орудием подавления трудящихся?
Многие до того привыкли к своему положению привилегированных, что даже не замечают его. В распоряжении каждого из них автомобиль и секретарь, и этот секретарь обо всём заботится. Иногда целыми днями в сопровождении жены своего начальника мечется по магазинам и возвращается к вечеру с нагруженной продуктами, винами, материей машиной. И всё это без всякой оплаты, без денег. Да и какой председатель кооператива или магазина посмеет просить денег или отказать в чём-нибудь начальнику отдела всесильного ГПУ, куда он может быть приведён каждую минуту как арестованный?
А ведь не только верхушка ГПУ, но и верхушки всех советских наркоматов живут вот так, без денег, на всём готовом. Не отсюда ли то, что среди верхушки держится идея, что “мы уже вступили в царство социализма, где труд оплачивается по потребностям и где отпадает надобность денежного знака”.
Ибо на самом деле среди этой верхушки “социализм” в полном расцвете. Жри, сколько хочешь, и делай, что тебе вздумается, только ратуй за ЦК партии – “вот программа такого социализма”.
Но ведь число этой верхушки – всего несколько тысяч, а как же в остальной России? Остальные 160 миллионов живут впроголодь или голодают.
Таковы мои наблюдения за двухлетнее пребывание в Москве…»
Владимир Маяковский тоже высказался на эту тему, но он рассматривал не «верхушку» советского общества, а рядовых обывателей, поместив в августовском номере журнала «Экран» стихотворение «Стих / не про дрянь, / а про дрянцо. Дрянцо / хлещите / рифм концом»:
«Всем известно, / что мною / дрянь
воспета / молодостью ранней.
Но дрянь не переводится. / Новый грянь
стих / о новой дряни…
Теперь – / затишье. / Теперь не народится
дрянь / с настоящим / характерным лицом.
Теперь / пошло / с измельчанием народца
пошлое, / маленькое, / мелкое дрянцо…
Об этот / быт, / распухший и сальный,
долго / поэтам / язык оббивать ли?!
Изобретатель, / даёшь / порошок универсальный,
сразу / убивающий / клопов и обывателей».
Обратим внимание, что в этом стихотворении «клопы и обыватели» названы не просто «дрянью», а «мелким дрянцом». Не является ли это очередным подтверждением раздора между Владимиром Маяковским и Осипом Бриком? Поэт явно копил материал против своего «друга» и «наставника».
Поэт-конструктивист Илья Сельвинский в 1928 году выпустил книгу «Записки поэта», в которой были строки о Маяковском:
«Но тут мне показали в окно Великого конферансье земли русской – Владима Владимыча Маяковского. Знаменитость колокольным литьём командора шагала по плитам. Ему в спешном порядке требовалась пуля Дантеса. Друзья и враги, как говорят, объявили конкурс».
Что это? Шутка? Или очередной укол, очередная подковырка?
Ответа на эти вопросы «Записки поэта» не давали.
А Якова Блюмкина в тот момент Иностранный отдел ОГПУ забросил резидентом в Палестину. Для прикрытия своей нелегальной деятельности он отправился туда под видом персидского купца Якуба Султанова, который торговал древними еврейскими книгами. Знание восточных языков, полученное во время учёбы в академии Генерального штаба, очень помогло Блюмкину заняться этим новым для него делом. Он открыл в Константинополе букинистический магазин, в котором продавались раритеты, конфискованные большевиками в синагогах страны Советов и изъятые из библиотек и музеев.
11 августа Владимир Маяковский вернулся в Москву из очередного лекционного турне и стал готовиться к новой зарубежной поездке.
Осипу Брику, отдыхавшему под Ленинградом вместе со своей гражданской женой Евгенией Жемчужной (Соколовой), Лили Юрьевна написала:
«Володя приехал с твёрдым решением строить дом и привести автомобиль из-за границы».
О планах Маяковского Лили Брик сообщила и своей приятельнице Рите Райт:
«Через 1/2 месяца он едет через Японию в Америку. А может быть не в Америку, а в Европу, но в Японию – непременно».
Сохранилась записка Свидерского народному комиссару финансов:
«Наркомфину И.П.Брюханову.
Очень прошу удовлетворить просьбу т. Маяковского в сумме 1000 долларов, о которой мы с вами договорились по телефону два месяца назад».
Между тем центральные советские газеты чуть ли не каждый день публиковали статьи, направленные против Всеволода Мейерхольда, который неожиданно уехал за границу и, судя по всему, назад возвращаться не собирался.
Как реагировал на эту газетную кампанию Маяковский, обещавший написать пьесу для театра, носившего имя уехавшего режиссёра, неизвестно. Впрочем, о Мейерхольде речь впереди. Сейчас нас будут интересовать…
Тальников и другие
В августе 1928 года журнал «Красная новь» напечатал статью Давида Тальникова «Дежурное блюдо Маяковского».
В «Указателе имён и фамилий» 13-томного собрания сочинений Маяковского сказано:
«ТАЛЬНИКОВ (Шпитальников) Давид Лазаревич (р. 1882), критик».
Его осуждающая статья обрушивалась на очерк «Моё открытие Америки» и американские стихи поэта, названные «газетными агитками», Тальников писал:
«Галопный маршрут, …повествование в свойственном ему вульгарно-развязном тоне “газетчика” – то, что Сельвинский очень остро определил как “рифмованную лапшу кумачовой халтуры” и “барабан с горшком а-ля Леф”»
По поводу строк, которыми поэт особенно гордился («я хочу, чтоб к штыку приравняли перо»), Тальников написал:
«Какой же это штык, с позволения сказать, и поэтическое перо? Просто швабра какая-то…»
Сопоставляя творчество поэтессы-конструктивистки Веры Инбер с творчеством Владимира Маяковского, Тальников (явно намекая на связи поэта с лубянским ведомством) сказал, что она (в отличие от поэта-лефовца) «пьёт из своей собственной чашечки».
Подобных откровенно резких высказываний в статье «Дежурное блюдо Маяковского» было невероятно много, поэтому возмущению ознакомившегося с ними поэта не было предела. И он тут же написал короткое письмо:
«В редакцию журнала "Красная новь".
Не откажите в любезности опубликовать следующее:
Изумлён развязным тоном малограмотных людей, пишущих в "Красной нови" под псевдонимом Тальников.
Дальнейшее моё сотрудничество считаю излишним.
Владимир Маяковский.
16/VIII-28 г.».
А теперь вернёмся к судьбе Бориса Бажанова, который написал:
«В середине августа 1928 года я с моим Максимовым сажусь в Бомбее на пароход “Пэнд О компани”, двадцатитысячетонную “Малойю” и через две недели путешествия высаживаюсь в Марселе. Беру поезд в Париж, приезжаю в Париж и на Лионском вокзале говорю шофёру такси, наслаждаясь моментом, который я предвидел ещё в Москве: “Отель Вивьен на улице Вивьен”».
А 18 августа в далёкой от Парижа и от Москвы Средней Азии председатель Совнаркома Советской Киргизии двадцатисемилетний Юсуп Абдрахманович Абдрахманов приобрёл общую тетрадь и написал на первой её странице:
«Сов. Секретно. Дневник Абдрахманова Юсупа».
Затем последовала первая запись:
«18.08.1928.
По воле “судеб” я оказался свидетелем событий величайшей исторической эпохи. Поэтому исторически небезынтересна фиксация того, что ты видел, пережил, перечувствовал за каждый день. Это можно сделать при помощи дневника, и я постараюсь сделать. Правда, я это делаю с большим опозданием, но “лучше поздно, чем никогда”.
Моему дневнику… Ты отныне мой единственный, верный и молчаливый друг. Верный до поры и до времени. Ты верный мне до тех пор, пока в моих руках, а можешь стать предателем, когда перейдёшь в чужие руки…
Мой друг! Всё то, что тебе рассказываю, ты не должен рассказывать никому. Этого я требую до тех пор, пока я живу, а когда меня не станет, рассказывай кому хочешь, как хочешь. Итак, слушай мои мысли, рассказы о том, что было и будет».
На следующий день появилась новая запись, в которой упоминалась «М.Н.». Это была знакомая нам Мария Натансон, девять лет назад бывшая секретарём коммунистов-футуристов, а теперь исключённая из партии и высланная в Среднюю Азию:
«Выехал из Ташкента в Москву. Еду по вопросу о ж/д ветке. В положительном решении вопроса не уверен, но еду, чтобы добиться окончательного решения: да или нет. Так лучше. Провожала М.Н. На вокзале, в ожидании поезда, сидел больше полутора часов и разговаривал с ней. Говорили по многим вопросам, но больше всего по личным. Это единственный человек в моей жизни, которого я крепко полюбил, и с которым крепко подружился. У меня нет и не было тайн от неё. Все мои действия, мысли и намерения – известны ей, потому что я сам рассказывал и рассказываю…
Несчастный киргизский народ! Ты доверил свою судьбу несчастному мальчику, который из-за неумения устраивать свою личную жизнь, из-за любви к одному – хочет уйти от тебя…
Что я с ума сошёл! Неужели… уйду, уйду навсегда и от всех? Неужели она дороже, чем то дело, за которое я боролся и продолжаю бороться. Нет, нет и нет! Я должен жить. Ведь я обещал самому дорогому для меня человеку жить и бороться, бороться вместе с ним за общее дело, за дело революции. Ведь и она обещала скоро прийти ко мне и вместе со мной и с армией Ленина бороться за дело, помочь мне в моей работе и борьбе за интересы самого несчастного из народов.
Что творится со мной? Не пойму».
А в Москве в это время Владимир Маяковский, посчитав, что для достойного ответа на статью в «Красной нови» письма в редакцию журнала явно недостаточно, сочинил стихотворение «Галопщик по писателям». Начиналось оно так:
«Тальников / в "Красной нови" / про меня
пишет / задорно и храбро,
что лиру / я / на агит променял,
перо / променял на швабру.
Что я / по Европам / болтался зря,
в стихах / ни вздохи, ни ахи,
а только / грублю, / случайно узря
Шаляпина / или монахинь».
А Юсуп Абдрахманов, находясь уже в вагоне поезда и вспоминая об оставленной в Ташкенте Марии Натансон, сделал новую запись в дневнике:
«20.08.1928.
Начал читать “Коммивояжёры” Шолом-Алейхема. Интересно написанная книжка, но специфически еврейская. Читаю книгу и думаю о ней и потому – нет сосредоточенности и полного понимания того, что читаешь…
Скверный же ты, Ю<суп>. Почему ты не можешь устраивать свою жизнь так, как остальные, то есть жить минутами, днями. Последняя жизнь – несчастный народ. Доверил руководство организации своей жизни такому негодяю, как я. Неужели я такой подлец, что не стою доверия своего народа? Нет. Это неверно. Я был не из худших, из детей моего народа. Да, был не из худших. А теперь? Теперь последний и самый слабый. Слабому и последнему не место среди руководителей. Нужно уйти, уйти с руководящей работы. Пусть выбирают того, кто более силён и достоин доверия. Ю. – без М. – ходячий труп. Мёртвые не руководят живыми…»
А Владимир Маяковский, обращаясь к Давиду Тальникову (как к «милому барчуку»), писал (с язвительным снисхождением):
«… вы знаете, / 10 лет назад
у нас / была / революция.
Лиры / крыл / пулемёт-обормот,
и, взяв / лирические манатки,
сбежал Северянин, / сбежал Бальмонт
и прочие / фабриканты патоки.
В Европе / у них / ни агиток, ни швабр —
чиста / ажурная строчка без шва.
Одни – / хореи да ямбы,
туда бы, / к ним бы, / да вам бы».
Из дневника Юсупа Абдрахманова:
«22.08.1928.
Начал читать – “Железный поток” – Серафимовича. Эпизод героической борьбы восставшего народа. Эту книжку мне подарила моя родная М. <…>
Почему в голову не приходит ни одна здоровая, деловая мысль! Не является ли это началом конца Юсупа, работника, политического деятеля, борца революции? Может быть. Если это так, то М. заплатила очень дорогую цену за своего В. Разве счастье М. не стоит того, чтобы одним стало меньше? Стоит…»
В автобиографических заметках Маяковского «Я сам» об этом периоде сказано:
«Пишу поэму "Плохо". Пьесу и мою литературную биографию. Многие говорили: "Ваша автобиография не очень серьёзна". Правильно. Я ещё не заакадемичился и не привык няньчиться со своей персоной, да и дело моё меня интересует, только если это весело. Подъём и опадение многих литератур, символисты, реалисты и т. д., наша борьба с ними всё это, шедшее на моих глазах: это часть нашей весьма серьёзной истории. Это требует, чтобы об нём написать. И напишу».
Этими словами автобиографические заметки Маяковского заканчиваются. Продолжения не последовало.
Из дневника Юсупа Абдрахманова:
«23.08.1928.
Прибыл в Москву с опозданием на 4 с половиной часа. Это возможно только в Советском Союзе. Это характеризует состояние нашего железнодорожного транспорта. Плачевное состояние. Что дальше? Аллах ведает…
24.08.1928.
Был в поспредстве… Узнавал о московских делах. Неважно. Внутрипартийное положение, положение в стране и международное – не сулят ничего хорошего. Придётся… воевать. Кто кого?.. Ну, что же повоюем. Буду ли я в числе солдатов революции. Не знаю…»
28 августа в Москве состоялся премьерный показ художественного фильма «Трое», снятого по сценарию Маяковского «Дети». В нём рассказывалось о том, как маленькая девочка Ирма, дочь американки Элли Джонс, «выбрана пионерами всех школ делегаткой в Россию на осмотр жизни русских пионеров». И Ирма приезжает в лагерь Артек. Владимир Маяковский наверняка был на той премьере.
Судьба Лашевича
30 августа 1928 года Илья Сельвинский написал письмо поэту Эдуарду Багрицкому, усиленно зазывая его вступить в ЛЦК (Литературный центр конструктивистов):
«Дорогой Эдуард!..
Огромный Ваш талант более чем чей-либо нуждается в конструктивизме. Не забудьте, что если Маяковский разрушил лирику, то Вам предстоит её возродить. Но возрождать её нужно не в том виде, в каком она была уничтожена футуризмом».
В тот момент страну облетела потрясшая многих весть: в китайском городе Харбине попал в автокатастрофу Михаил Михайлович Лашевич, бывший первый заместитель наркомвоенмора Фрунзе и заместитель председателя РВС СССР. Снятый ещё в 1926 году со всех своих постов (за то, что сделал доклад фракционерам-антисталинцам, собравшимся в подмосковном лесу), он был назначен заместителем председателя правления Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД). В 1927 году его, как активного троцкиста и зиновьевца, исключили из партии, но в 1928-ом (после его заявления о выходе из оппозиции) восстановили в ВКП(б).
Из дневника Юсупа Абдрахманова:
«31.08.1928.
Телеграмма из Харбина. Положение Лашевича безнадёжно, уходит ещё один лучший сын партии, лучший боец из ленинской гвардии…
Редеют ряды старой ленинской гвардии, а среди смены много и очень много таких, которых можно было бы отдать сотнями, чтобы спасти одного большевика типа Лашевича. Как будет реагировать М., она, кажется, очень его любила».
В этот момент по Москве пронёсся слух, что никакой автокатастрофы не было – просто Лашевич решил покончить жизнь самоубийством.
Юсуп Абдрахманов:
«1.09.1928. Умер Лашевич. ЦК с прискорбием извещает. Кто виноват в трагической смерти? Во всяком случае не автомобиль, который потерпел аварию.
Испытанные бойцы революции выбывают из строя, а положение страны ухудшается. Хлебозаготовки идут слабо. Промтоваров нет. Репрессии в отношении крестьянства применяются на деле: на горизонте чёрная туча».
А Владимир Маяковский, активно готовившийся к предстоящей зарубежной поездке, решил (или ему опять порекомендовали гепеушники?) ещё раз громко заявить о себе как о поэте, путешествующем по собственной инициативе. И редакция газеты «Комсомольская правда» организовала в Красном зале Московского комитета партии его встречу с читателями «Комсомолки» (подобные мероприятия тогда принято было называть конференциями).
Организовывал это мероприятие журналист Михаил Розенфельд, впоследствии написавший:
«А ведь народ шёл на эти конференции главным образом потому, что после докладов устраивались выступления. Выступал Молчанов, Уткин, который гремел в то время. Огромной популярностью пользовались Жаров, Безыменский. С успехом выступал Кирсанов».
Поэтов, перечисленных Михаилом Розенфельдом (Ивана Молчанова, Иосифа Уткина, Александра Жарова, Александра Безыменского, Семёна Кирсанова), в наши дни мало кто помнит. А тогда все они действительно «гремели». И от этого их «громыхания» организаторам «конференций» было очень нелегко.
Михаил Розенфельд:
«Адской мукой было для меня "работать" с поэтами. Идёт конференция. После конференции должны быть литературные выступления. Публика с нетерпением ждёт художественной части. И вот тут-то и начиналась мука, потому что, если приезжал Уткин и видел Кирсанова, он забирал свою шапку и уходил:
– Я не буду выступать, если выступает Кирсанов.
Приезжает Жаров, видит Безыменского:
– Я не буду выступать!
Надо было проявлять чудеса изобретательности, чтобы вечер не сорвался. Я говорил Уткину, что Кирсанов не будет выступать. А потом всё-таки выступал Кирсанов, и Уткин заявлял, что в следующий раз он не приедет.
С Маяковским никогда этого не было. Он никогда не спрашивал, кто будет выступать, и никогда не заявлял о том, что "если выступает такой-то товарищ, я выступать не буду". Маяковский всегда приезжал к самому началу конференции, садился за сценой и слушал выступления читателей!».
Тем временем в Ленинграде на Марсовом поле состоялись похороны Михаила Лашевича, на которые оппозиционеры допущены не были.
Юсуп Абдрахманов:
«10.09.1928.
Лашевич старый солдат ленинской гвардии, герой Октября, трибун революции и чудовищно глупо, когда его друзьям запрещается быть на его похоронах. Тяжело сознавать, что и ЦК делает глупости, но это так…»
В тот же день (10 сентября) в Москве состоялась конференция читателей «Комсомольской правды». Открывая это мероприятие, редактор газеты Тарас Костров (псевдоним Александра Сергеевича Мартыновского) обратился к собравшимся:
«… перед отъездом за границу Маяковский хочет получить задание – "командировку", не ту "командировку", по которой надлежащие ведомства выдают заграничный паспорт, а словесный мандат, "наказ" от своей аудитории».
Случайно ли упомянул комсомольский редактор о «надлежащих ведомствах», выдающих «командировку-задание», или хотел просто напомнить присутствовавшим в зале об особом статусе поэта, сказать трудно. Но 12 сентября «Комсомольская правда» напечатала статью об этом «прощальном» вечере (она называлась «Маяковский получил "командировку"»), где особо подчеркивалось, что за границу Маяковский едет исключительно с литературными целями. Об этом поэт и заявил собравшимся:
«– Я пришёл получить от вас командировку. Мой лозунг – одну разглазей-ка к революции лазейку!»
Фразу эту (о лазейке к революции) Владимир Владимирович взял из своего стихотворения о Тальникове, опубликованного 8 сентября в газете «Писатель и читатель»:
«Не лезем / мы / по музеям,
на колизеи глазея.
Мой лозунг – / одну разглазей-ка
к революции лазейку…
Теперь / для меня / равнодушная честь,
что чудные / рифмы рожу я.
Мне / как бы / только / получше уесть,
уесть покрупнее буржуя.
Поэту, / по-моему, / слабый плюс
торчать / у веков на выкате.
Прощайте, Тальников, / я тороплюсь,
а вы / без меня чирикайте».
Юсуп Абдрахманов:
«12.09.1928.
В одиннадцать часов пошёл на заседание президиума ЦИК Союза… Был там ещё Каганович, этот законченный бюрократ, беспринципный, держиморда. Еврейский народ дал немало талантов революции, но дал ещё и этого…»
Левей Лефа
15 сентября 1928 года отмечался «День книги», и Маяковский откликнулся на это событие стихотворением «Лучше тоньше, да лучше», напечатанном в газете «Читатель и писатель». Начиналось он удивительным заявлением:
«Я / не терплю книг:
от книжек / мало толку…»
Но выступать с лекциями поэт, не читавший «книжек», очень любил. И в сентябре 1928 года в Москве появились афиши, зазывавшие на «разговор-доклад» Маяковского «Левей Лефа!» в Большой аудитории Политехнического музея. Среди тем, которые должны были быть подняты в докладе, назывались и такие: «Кого изменил Леф? Кто изменил Леф? Кто изменил Лефу? Крах групп».
Объясняя Главлиту необходимость этого мероприятия, Маяковский написал в записке, поданной цензорам:
«Задача доклада показать, что мелкие литературные дробления изжили себя, и вместо групповых объединений литературе необходимо сплотиться вокруг… газет, агитпропов, комиссий, организуемых к дням революционных празднеств».
26 сентября доклад «Левей Лефа» был прочитан. Маяковский, в частности, сказал:
«В своё время лефовцы выбросили лозунг борьбы за газету как за единственный вид литературы. С сегодняшнего дня я отказываюсь от лозунга "Только газета есть литература" и выдвигаю другой лозунг: "Да здравствует стихотворение! Да здравствует поэма!" В своё время лефовцы аннулировали живопись, заменив её фотографией. С сегодняшнего дня я амнистирую Рембранта. Я борюсь против тех, которые пытаются превратить в Леф в "общество любителей левого искусства". Леф в том виде, в каком он был, больше не существует. Но это не значит, что борьба за левое искусство, которую мы ведём, ослабеет хотя бы на минуту!»
Доклад Маяковского, по свидетельству Павла Лавута, вызвал «множество кривотолков», так как в нём во всеуслышание заявлялось о разброде мнений, возникшем в Лефе. А ведь было очень хорошо известно, что против сочинения поэм и против живописи выступал идеолог Левого фронта искусств Осип Брик, ратовавший за газеты, рекламу и фотографии. Получалось, что именно против него и выступил Маяковский. Стало быть, это выступление Владимира Владимировича оказалось, пожалуй, ещё одним публичным ударом по Осипу Максимовичу (ведь поэт заявил: «Я борюсь…»).
В.В. Маяковский в квартире в Гендриковом пер. Москва, 1928. Фото: О. Брик
Обратим внимание на этот неожиданный выпад! Кое-кому он даже показался «злым». Например, газета «Вечерняя Москва» на следующий день написала:
«Зло и остроумно говорил Маяковский о "бессмысленной, нелепейшей игре в литературные организации", …жаловался, что в СССР насчитывается 4000 поэтов, а ему одному приходится работать за всех и писать по заказу газет "по 3 стихотворения каждый день", так что к вечеру "он ходит выдоенный, с отвислым брюхом, и почти не на чем держаться подтяжкам…"».
Художник Самуил Адливанкин одним из первых обсудил с Маяковским его новый курс:
«Вскоре после объявления им известной "амнистии" Рембрандту, я встретился с Владимиром Владимировичем в Наркомпросе.
– Что? Довольны вы, что я признал вашего Рембрандта?
– Ну, теперь он не только мой, он наш.
И тут он впервые заинтересовался моей живописной работой. Стал расспрашивать, что я делаю, что пишу и, главное, как я пишу. Узнав, что я стал писать по-новому, он спросил:
– Скажите, на что это похоже? На Рембрандта? На импрессионистов? Или на АХРР?»
Брики наверняка были очень обижены переменой курса Маяковского. И, видимо, устраивали с ним споры, категорически не соглашаясь с его критикой позиций Осипа Максимовича. Поэту наверняка предлагали смягчить свой критический напор.
Как бы отвечая своей «семье», Владимир Владимирович поместил в сентябрьском номере журнала «Крокодил» стихотворение «Столп». В нём он вновь ополчился против «дряни» (приведя «перепуганное» высказывание «партийца», названного по фамилии: «Товарищ Попов»):
«Раскроешь газетину – / в критике вся, —
любая / колеблется / глыба.
Кроют. / Кого? / Аж волосья
встают / от фамилий / дыбом.
Ведь это – / подрыв, / подкоп ведь это…
Критику / осторожненько / должно вести.
А эти – / критикуют, / не щадя авторитета,
ни чина, / ни стажа, / ни должности.
Критика / снизу – / это яд.
Сверху – / вот это лекарство!
Ну, можно ль / позволить / низам / подряд —
всем! – / заниматься критиканством?!»
Завершалось стихотворение четверостишием, которое в советское время часто читали с эстрады и по радио:
«Мы всех зовём, / чтоб в лоб, / а не пятясь,
критика / дрянь / косила.
И это / лучшее из доказательств
нашей / чистоты и силы».
Кто знает, может быть, ознакомившись именно с этим стихотворением, поэт-конструктивист Григорий Гаузнер записал в дневнике (26 сентября):
«Все эти “интеллигенции”, “конструктивизмы”, “перевалы” и т. д. и т. п. – просто ерунда и больше ничего. Для настоящего искусства это ничто, сволочь, дрянь. С этой точки зрения нужно глядеть и на Леф и на конструктивизм».
И всё-таки Маяковский не стал форсировать события, не стал сходу расправляться с Бриками, которых он и так уже откровенно назвал «дрянью». 28 сентября Владимир Владимирович поехал в Ленинград, где в зале Академической капеллы прочёл тот же доклад («Левей Лефа»). Но в появившемся в журнале «Жизнь искусства» отчёте об этом мероприятии Брик был отделён от «засахарившихся»:
«На вопросы ред<акции> "Жизнь искусства" о "разброде мнений" в Лефе, о моей позиции "левее Лефа" – отвечаю:
– Никаких лефовских расколов нет. Просто инициативнейшие из лефов – Брик, Асеев, Родченко, Жемчужный и др. – вновь расширяют, ещё и ещё раздвигают постоянно меняющуюся и развивающуюся лефовскую работу. Это – один из тех переходов, которые и раньше были у нас: от футуристов – к "Искусству коммуны", от "Искусства коммуны" – к Лефу и т. д.
Засахарившиеся останутся и отстанут, а мы будем…
Мы опять родились, и мы опять назовёмся. Как? Шило своевременно вылезет из мешка.
Будет ли этим мешком журнал "Новый Леф"?
Нет».
А между тем, как мы уже говорили, от журнала «Новый Леф» Маяковский давно отстранился, и там всеми делами заправлял Осип Брик.
В октябрьском номере журнала «Крокодил» было напечатано стихотворение «В чём дело?», откликавшееся на ситуацию в стране. В этих стихах Маяковский вновь поднимал, казалось бы, давно забытую тему:
«“Хлеб давайте!” / Хлеба мало —
кулачок / хлеба припрятал.
Голову / позаломала
тыща / разных аппаратов…
Конкуренция / и ругань,
папок / “жалоб” / пухнут толщи.
Уничтожить / рад / друг друга
разный / хлебозаготовщик».
То есть поэт продолжал громить всё плохое, где бы оно ни возникало – в его собственной «семье» или в стране Советов.
Между тем время отъезда за рубеж стремительно приближалось.
В комментариях к 13 тому собрания сочинений Маяковского говорится:
«Особое валютное совещание при Наркомфине, рассматривавшее заявление Маяковского 5 октября 1928 года, разрешило Маяковскому вывезти за границу “1000 (одну тысячу) долларов с правом покупки валюты в банке”».
6 октября необходимую для поездки валюту Маяковский получил, а 7 октября…
Стоп!
Здесь мы остановимся, чтобы поделиться одним наблюдением. Дело в том, что зарубежная «ездка» 1928 года очень напоминает путешествие в Европу, предпринятое Маяковским в 1922-ом. Отъезд тогда тоже происходил осенью, в октябре.
И, перед тем, как покинуть Москву, поэт тоже собирал народ (в Большом зале консерватории), чтобы получить некое «напутствие». И даже заявление написал тогда (во ВХУТЕМАС, Е.В.Рывделю), в котором заявлял, что уезжает в «служебную командировку».
В 1928-ом Маяковский тоже оставил аналогичную бумагу. Вот она:
«В литер. – худож. отдел Гиза
Прошу отсрочить мне на 3 месяца сдачу драмы и романа. Я в настоящее время отправляюсь в отпуск для заканчивания почти выполненной работы.
В. МАЯКОВСКИЙ
8/Х-28 г.».
В формулировках появилось различие. Почему? В 1922-ом прямо говорилось: «я уезжаю в служебную заграничную командировку», и 9 октября поэт выехал в Берлин. А в 1928-ом (хотя 8 октября Маяковский выехал в тот же Берлин) слова в заявлении употреблены совсем другие: «отправляюсь в отпуск». А ведь у читателей «Комсомолки» Владимир Владимирович просил «командировку» для своей рабочей поездки за рубеж (когда уезжают в отпуск, никаких командировок не оформляют).
Может быть, поэт в своём заявлении просто лукавил, стараясь в чём-то убедить несговорчивых редакторов Государственного издательства?
Или он, отправляясь выполнять очередное гепеушное задание, просто хотел замести свои следы поосновательней?
Оба вопроса заслуживают того, чтобы поломать над ними голову. Во всяком случае, обратим на них внимание – они перед нами ещё встанут.
Добавим к этому ещё одну деталь: Маяковский вновь отказывался от договора, под которым стояла его подпись. Он же сам обещал представить Госиздату «драму» и «роман» в срок. И вдруг взял и отказался от своего обязательства. Это вновь напоминает о «молитве», которую поэт произнёс в еврейском лагере «Нит гедайге» под Нью-Йорком, когда там отмечался праздник «Йом-Киппур». Этой «молитвой» («Кол Нидре» – «Все обеты») произносивший её отрекался от всех своих договоров и обязательств.
Как бы там ни было, но 8 октября Маяковский покинул Москву.
15 октября он был уже в Париже.
А накануне (14 числа) нетерпеливая Лили Брик отправила во Францию послание с напоминанием:
«Про машину не забудь…
Завтра утром начинаю учиться управлять».
А Юсуп Абдрахманов записал в дневнике:
«Растут кадры “честных” чиновников-подхалимов. Выиграет ли от этого партия и революция? Сомнительно».
Восьмая «ездка»
С кругосветным путешествием и на этот раз у Маяковского ничего не получилось. Видимо, у тех, кто затевал этот вояж, основательно поменялись планы. И в ответном письме поэта, отправленном Лили Юрьевне 20 октября 1928 года, вновь зазвучали знакомые нотки:
«К сожалению, я в Париже, который мне надоел до бесчувствия, тошноты и отвращения…
Разумеется, ни дня больше двух месяцев я в этих дохлых для меня местах не останусь…
Люблю и целую тебя, родненькая. Обнимаю Оську и лобызаю Бульку.
Твой С ч е н».
Обратим внимание, что, несмотря на явный раздор, случившийся в «семье» в 1928 году, в письмах Лили Юрьевна именуется «родненькой», а Осипа Максимовича Маяковский, «обнимая» и «лобызая», ласково называет «Оськой».
Но как ни «тошно» было Владимиру Владимировичу находиться за рубежом, порученное ему задание он намеревался выполнить исправно. Потому и обещал вернуться в Москву сразу же по истечении данного ему двухмесячного срока.
Одним из первых, с кем Маяковский встретился в Париже, был его старый приятель Лев Александрович Гринкруг, занимавшийся во Франции финансовыми делами и не собиравшийся возвращаться в СССР. О чём говорили старые друзья после полуторагодовой разлуки? Вполне возможно, они обсуждали и намечавшееся кругосветное путешествие поэта. Но так как оно не состоялось, возникает вопрос: а чем же занимался тогда во Франции Владимир Маяковский? Неужели главным его занятием за границей было лишь приобретение «автомобильчита», как стала называть желанную автомашину Лили Брик?
Над этими вопросами размышлял и Аркадий Ваксберг, написавший:
«Если исключить (а стоит ли исключать?) отсутствие (или, напротив, наличие) соответствующих указаний Лубянки, то, по всей вероятности, главной помехой его кругосветному путешествию, которое так и не состоялось, был не столько "автомобильчит", сколько "американская тайна", о которой Лиля что-то знала, а что-то не знала».
Элли Джонс сама решила приехать в Европу, и необходимость Маяковскому плыть в Америку отпала сама собой. Поэтому в том же письме появились строки, которые для Лили Юрьевны могли показаться загадочными:
«Сегодня еду на пару дней в Ниццу (навернулись знакомицы) и выберу, где отдыхать. Или обоснуюсь на 4 недели в Ницце или вернусь в Германию.
Без отдыха работать не могу совершенно!»
О какой «работе» шла речь в этом письме? И что за «знакомицы» так внезапно «навернулись» Маяковскому?
Некоторая отгадка содержится в предпоследнем абзаце письма Маяковского – поэт упоминает некоего Хайкиса и спрашивает у Лили Юрьевны:
«Был ли у тебя т. Хайкис? Он размилейший».
Об этом «размилейшем» человеке в 13-ом томе собраний сочинений поэта говорится весьма кратко:
«Хайкис Лев Яковлевич, работник Наркоминдела».
И всё. Но мы ведь уже встречались с ним, только тогда он именовался Леоном Хайкисом (и даже Леонидом Гайкисом) и занимал пост 1-го секретаря советского полпредства в Мексике, одновременно являясь резидентом ОГПУ в этой стране. Именно Леонид Хайкис (Гайкис) пробил Маяковскому визу на въезд в Америку. И, видимо, он помог достать поэту деньги (500 долларов), требовавшиеся для внесения залога при въезде в страну.
В 1928 году Хайкиса из Мексики отозвали (он пять лет потом проработал в системе Профинтерна). Леонид Яковлевич возвращался в Москву и встретился в Париже с Маяковским. Надо полагать, Хайкис был в курсе того, что в Ницце поэта поджидает Элли Джонс с дочерью, и вполне мог (проконсультировавшись с резидентом ОГПУ во Франции) познакомить Владимира Владимировича с теми, кто будет сопровождать его в пути (вот откуда могли взяться эти «знакомицы»).
А «работать» во Франции поэт собирался над пьесой, которую обещал Всеволоду Мейерхольду. Лили Брик об этом знала.
Но Мейерхольд в тот момент (вместе с Зинаидой Райх) тоже находился во Франции. С ним переписывался Илья Сельвинский, тоже создававший пьесу для его театра.
Всеволод Эмильевич покинул страну Советов ещё летом, покинул внезапно, породив тем самым слухи о том, что назад он не вернётся. Мы уже писали о том, что в советских газетах тотчас началась кампания травли уехавшего режиссёра, многие требовали закрыть ГосТИМ. Маяковский и Брики были во всех подробностях осведомлены об этом. И приехавший в Париж поэт наверняка встречался там с Мейерхольдом. Но об этом в маяковсковедении нет ни словечка.
Зато личной жизни поэта, оказавшегося в Париже, его биографы уделяют внимание самое пристальное. Так, неожиданных «знакомиц», с которыми поэт отправился в Ниццу, довольно подробно описал Бенгт Янгфельдт, назвавший также и «настоящую цель» этого вояжа на юг Франции:
«"Знакомицами" Маяковского были две говорившие по-французски молодые женщины, которых Маяковский взял с собой, чтобы скрыть настоящую цель поездки – встречу с Элли Джонс и их дочерью, проводившими лето в Ницце. Поездка заранее не планировалась – о том, что обе Элли находятся во Франции, Маяковский узнал случайно, встретив в Париже общую нью-йоркскую знакомую».
Две приведённые нами фразы противоречат друг другу. Если «настоящей целью поездки» была встреча Маяковского с Элли Джонс и дочерью, то как же могло случиться, что поездка эта «заранее не планировалась», а о пребывании во Франции двух Элли Владимир Владимирович «узнал случайно»? Янгфельдт явно что-то напутал.
Кстати, из рассказа Янгфельдта следует, что «знакомицами» Маяковского были две молодые россиянки (про француженок не понадобилось бы уточнять, что они владеют французским языком). Это явно были юные эмигрантки, с которыми, как мы помним, Маяковский усиленно «работал» в прошлый свой приезд в Париж. Воспоминания, оставленные об этой «работе» Эльзой Триоле, теперь воспринимаются совсем по-другому:
«Володя начал брать с собой в качестве переводчиц и гидов подворачивавшихся ему на Монпарнасе молоденьких русских девушек, конечно, хорошеньких. Ухаживал за ними, удивлялся их бескультурью, жалеючи, сытно кормил, дарил чулки и уговаривал бросить родителей и вернуться в Россию, вместо того чтобы влачить в Париже жалкое существование».
Маяковский явно выполнял какое-то ответственное задание, данное ему парижским резидентом.
У Аркадия Ваксберга о поездке поэта в Ниццу – своя информация, и он пишет:
«Элли Джонс с "малой Элли" – дочерью Маяковского – приехали в Европу, во Францию, несомненно, с единственной целью: показать дочь её отцу и как-то определиться.
Переписка Элли и Маяковского была не слишком обильной, но всё же она была (письма из Нью-Йорка приходили в Москву на Лубянский проезд). Маяковский знал, когда мать с дочерью приезжают во Францию и где именно будут».
Иными словами, он помчался на юг Франции навестить свою невенчанную жену и повидаться с ещё ни разу не виданной дочерью.
О том, как они встретились, Янгфельдт пишет:
«Визит в Ниццу получился коротким: из Парижа Маяковский уехал 20 октября, а вернулся уже 25-го. Об этой встрече известно только то, что Элли рассказывала Патриции через пятьдесят лет. <…> Они проговорили всю ночь в слезах».
Почему в слезах?
Встреча в Ницце
Что же такого трагически-печального знали (или узнали?) Маяковский и Элли, что заставило их расчувствоваться до слёз?
Здесь вполне вероятен такой ответ: о том, что поэт собирался встретиться во Франции с Элли Джонс, было известно не только им обоим. Об этом знали и в ОГПУ. И перед самым отъездом за рубеж с Маяковским, вне всяких сомнений, серьёзно обо всём этом побеседовали. Ему наверняка говорили, что Элли Джонс является гепеушным агентом, что страна, в которой она обосновалась, очень интересует Советский Союз. Потеря такого важного оперативного работника нанесёт СССР весьма ощутимый урон, и допустить это никак нельзя.
Вполне возможно, что, по просьбе гепеушных начальников, об этом с поэтом беседовали и члены его «семьи»: Лили Юрьевна и Осип Максимович Брики. Они-то и могли сказать Владимиру Владимировичу, что теоретически у него два выхода: либо распрощаться с Элли Джонс навсегда, либо, став таким же агентом, как она, поехать вместе с нею в Америку.
Точно такой же разговор должен был провести с Элли Джонс и резидент ОГПУ в Северо-Американских Соединённых Штатах.
Что после всего этого мог сказать Маяковский своей дочери и её матери?
Ехать в Америку, чтобы осесть там, он не мог, так как не знал языка. Не случайно в одном из американских очерков поэт как бы обращался к англоговорящим жителям САСШ:
«… если бы знали они русский, я мог бы, не портя манишек, прибить их языком к крестам их собственных подтяжек…»
Чем мог заняться в Америке поэт, не владевший английским языком и совершенно не знавший Соединённые Штаты? Где, в каком качестве работать? На какие заработки кормить семью?
Ответов на все эти вопросы у Маяковского не было. Вот поэтому, по словам Бенгта Янгфельдта, Элли Джонс и Маяковский всю ночь и провели в слезах.
Продолжая эту тему, Аркадий Ваксберг задался весьма логичными вопросами:
«Кто в точности знает, какие слова он услышал от Элли? Что она ему предложила? На что толкала?
Ничего общего – в смысле духовном – у них, разумеется, не было. Свершившийся "факт" – общий ребёнок – мог стать искусственным мостом между ними. Мостом – по необходимости. И значит – обузой. Притом такой, в которой он, по причинам этическим, даже не мог бы признаться. Маяковский бежал сломя голову. Уже 25-го он вернулся в Париж и сразу же отправил в Москву телеграмму…».
Телеграмма, адресованная Лили Брик, была стандартно короткой:
«Пиши телеграфируй. Очень скучаю целую люблю. Твой Счен».
В это же время уже вернувшийся из Москвы в родную Киргизию Юсуп Абдрахманов записывал в дневнике:
«27.10.1928.
Да, ещё новость. …на меня есть заявление в ЦК о том, что я нахожусь в связи и под влиянием оппозиционерки Натансон…
Кто решился на этом нажить капиталец?
Жаль, что меня об этом, вероятно, не будут спрашивать. Сотню партийных подхалимов я бы не задумываясь отдал бы за одну такую оппозиционерку».
И вновь вернёмся к Маяковскому, который якобы из Ниццы «бежал сломя голову». Этого быть просто не могло! Ведь он же встретился не просто с двумя очаровательными американками, а со своей настоящей семьёй, хотя и не зарегистрированной официально. Поэтому вслед за телеграммой в Москву в Ниццу полетело трогательное послание:
«Две милые две родные Элли! Я по Вас уже весь изсоскучился. Мечтаю приехать к Вам ещё хотя б раз на неделю. Примите? Обласкаете? Ответьте пожалуйста. <…> Боюсь только не осталось бы и это мечтанием. Если смогу выеду Ниццу среду четверг. <…> Целую Вам все восемь лап. Ваш Вол».
Дочь Маяковского Патриция много лет спустя написала:
«… в этом письме отец просил о повторной встрече. Но мать считала, что больше им не стоит встречаться».
И в воскресенье 28 октября Элли Джонс написала письмо, в котором говорилось:
«Если не сможете приехать – знайте, что в Ницце вас будут ждать две огорчённые Элли – и пишите нам часто. Пришлите комочек снега из Москвы. Я думаю, что помешалась бы от радости, если очутилась бы там. Вы мне опять снитесь всё время».
28 октября Лили Юрьевна тоже написала письмо Маяковскому (в ответ на его телеграмму из Парижа):
«Щеник!
Неужели не будет автомобильчита? Я так замечательно научилась водить!!!..
Где ты живёшь? Почему не телеграфируешь? Пишешь: еду в Ниццу, а телеграммы из Ниццы нет…»
Как видим, телеграмму, сообщавшую Лили Брик о прибытии в Ниццу, Маяковский не послал. Даже Александр Михайлов, которого (судя по его книге) любовные увлечения поэта не очень интересовали, и тот не удержался от изумления, написав:
«О романе с Элли Маяковский, кажется, никому не говорил, кроме своей сестры Ольги, через которую и шла переписка. Кого он боялся? В первую очередь, конечно, Лили Юрьевны. Но Лили Юрьевна была связана с органами ЦК-ГПУ – с Аграновым. Знал ли об этом Маяковский? И не потому ли всему встреча в Ницце и переписка прикрыты завесой тайны, а письма и фотографии Элли хранились в комнате на Лубянке?»
В записных книжках Маяковского, куда он записывал «заделы» (отдельные строки и четверостишия), примерно в то же самое время (конец 1928 года) появились стихи:
«Море уходит вспять
море уходит спать
Как говорят инцидент исперчен
любовная лодка разбилась о быт
С тобой мы в расчёте
И ни к чему перечень
взаимных болей бед и обид».
Кому посвящены эти строки?
К кому обращался поэт?
Фрагмент начинается с описания уходящего моря. Не в Ницце ли родились эти удивительные строки? Там, где поэт навсегда распрощался со своей невенчанной женой и со своей трёхлетней дочерью.
Обратим внимание, что Маяковский употребил не расхожее выражение «инцидент исчерпан» (то есть завершён окончательно), а взял его несколько изменённый вариант: «инцидент исперчен» (то есть случившееся переполнено горечью). А ведь именно подобное и произошло с ним в Ницце! В этом – ещё одно доказательство того, что стихотворная «заготовка» посвящена и адресована Элли Джонс.
Как бы там ни было, но вторая поездка Маяковского на юг Франции так и не состоялась, поскольку вечером 25 октября произошла…
Неожиданная встреча
Вечером 25 октября 1928 года, сопровождая Эльзу Триоле (по её просьбе) к доктору Сержу Симону, в доме, где шёл врачебный приём, Маяковский встретил 22-летнюю русскую эмигрантку Татьяну Алексеевну Яковлеву.
Эльза Триоле:
«Я познакомилась с Татьяной перед самым приездом Маяковского в Париж и сказала ей: "Да вы под рост Маяковскому". Так из-за этого "под рост", для смеха, я и познакомила Володю с Татьяной.
Маяковский же с первого взгляда в неё жестоко влюбился».
Бенгт Янгфельдт:
«Встреча у доктора Симона не было случайностью. Эльза дружила с русской женой доктора Надеждой и рассказывала ей о том, что Маяковскому в Париже скучно и ему нужен кто-то, с кем бы он мог проводить время. Татьяна, с которой она познакомилась незадолго до этого, полностью соответствовала его вкусам: красавица, говорит по-русски и к тому же интересуется поэзией. Когда Татьяна позвонила к доктору Симону с жалобами на тяжёлый бронхит, он велел ей прийти немедленно, а его жена тут же связалась с Эльзой и пригласила её с Маяковским…»
Татьяна Яковлева писала (матери в Пензу) об этом знакомстве с Маяковским так:
«Ему… Эренбург и др. знакомые бесконечно про меня рассказывали, и я получала от него приветы, когда он меня ещё не видел. Потом пригласили в один дом специально, чтобы познакомить».
Приведём ещё один абзац из книги Бенгта Янгфельдта, в котором рассказывается о том, как отнёсся Маяковский к новой своей знакомой:
«Молодая женщина сильно кашляла, но, вопреки своей мнительности, он предложил проводить её домой. В такси было холодно, и он снял с себя пальто и укрыл ей ноги. “С этого момента я почувствовала к себе такую нежность и бережность, не ответить на которую было невозможно”, – вспоминала Татьяна».
Все, кто так или иначе описывал это неожиданное знакомство, вряд ли догадывались, что существовал ещё один «устроитель» встречи советского поэта с парижской красавицей – ОГПУ. Если с Маяковским ещё в Москве «беседовали» Трилиссер, Агранов и Брики, убеждая его в совершенной бесперспективности отношений с Элли Джонс, то эти «собеседники» должны были предусмотреть и дальнейшее развитие событий.
Якову Серебрянскому, тогдашнему резиденту ОГПУ во Франции, наверняка было послано распоряжение найти подходящую красотку и познакомить её с Владимиром Маяковским, чтобы отвлечь его от печальных размышлений, которые могли возникнуть после расставания с Элли Джонс. Серебрянский и прибывший во Францию Леонид Гайкис свели Маяковского сначала со «знакомицами», а потом резидент отыскал среди своих агентесс подходящую кандидатуру для «завлечения» опечаленного поэта.
Яков Серебрянский, вне всяких сомнений, обсуждал этот вопрос и с Эльзой Триоле, которая явно проговорилась, написав в воспоминаниях:
«Я познакомилась с Татьяной перед самым приездом Маяковского в Париж…».
То есть до этого Эльза её не знала. И познакомил их явно Серебрянский. О том, как всё это происходило, речь впереди. А пока просто приглядимся к «случайному» знакомству Владимира Маяковского и Татьяны Яковлевой. Оно очень быстро переросло в любовное увлечение, вскоре достигшее апогея.
29 октября в Москву полетела телеграмма Лили Юрьевне:
«Веду сценарные переговоры Рене Клер. Если доведу надеюсь машина будет. Целую.
Твой С ч е н».
Тридцатилетний француз Рене Клер был известным французским кинорежиссёром. Он снял несколько фильмов, имевших у публики успех. Маяковский предложил ему сценарную заявку под названием «Идеал и одеяло» и повёл переговоры по экранизации.
Что это за заявка?
В 11 томе собрания сочинений поэта есть её перевод с французского. Начинается она так:
«Маяковский любит женщин. Маяковского любят женщины. Человек с возвышенными чувствами, он ищет идеальную женщину. Он даже принялся читать Толстого. Он мысленно создаёт идеальные существа, он обещает себе связать свою судьбу только с женщиной, которая будет отвечать его идеалу, – но всегда наталкивается на других женщин.
Такая “другая женщина” однажды выходила из своего “Роллса” и упала бы, если бы идеалист не поддержал её. Связь с ней – пошлая, чувственная и бурная – оказалась как раз такой связью, которую Маяковский хотел избежать. Эта связь тяготила его, тем более, что, вызвав по телефону чей-то номер, указанный в письме, которое случайно попало ему в руки, он пленился женским голосом, глубоко человечным и волнующим».
Далее в этой сценарной заявке говорится о том, что проходят годы, прежде чем Маяковский добивается согласия таинственной незнакомки на встречу. И вот:
«Окружённая тайнами, незнакомка увезена к месту великолепной встречи. Преисполненный счастливого предчувствия, Маяковский идёт навстречу началу и концу своей жизни.
Первый поворот головы – и его незнакомка – это та женщина, с которой он провёл все эти годы, и которую он только что покинул».
О ком этот сценарий?
О Лили Брик, с которой у Владимира Маяковского давно уже не было никаких романтических отношений? Или, действительно, это всего лишь «идеал» стихотворца, запутавшегося в женщинах?
Тем временем Лили Брик из далёкой Москвы продолжала внимательнейшую слежку за поведением поэта. Вот что говорилось в её письме Маяковскому от 2 ноября:
«Ты писал, что едешь в Ниццу, а телеграммы всё из Парижа. Значит, не поехал? Когда же ты будешь отдыхать? Ты поганейший Щен. И я тебя совершенно разлюблю…
Отчего ты не пишешь? Мне это интересно!
Обнимаю тебя мой родненький зверит и страшно нежно целую…»
Тревожилась и искренне переживала от внезапного молчания Маяковского и Элли Джонс. И 8 ноября она отправила ему письмо, в котором говорилось, как ждала приезда отца маленькая Елена-Патриция, которая…
«… всё время выбегала на балкон, думала, что Вы должны приехать в автомобиле. Потом я плакала, и она меня утешала и грозилась, что сладкого не даст».
И Элли Джонс просила:
«… страшно нужно для нашего спокойствия, чтобы мы знали, что о нас думают. Ну раз в месяц (пятнадцатого день рождения девочки) подумайте о нас! Напишите – и если некогда, вырежьте из журнала, газеты что-нибудь своё и пришлите. Книги обещались!»
Ещё Элли заботилась:
«Берегите себя, да? Попросите человека, которого любите, чтобы она запретила Вам жечь свечу с обоих концов! К чему? Не делайте этого!
Приезжайте! Только без переводчиков! Ваша каждая минута и так будет если не полна – то во всяком случае занята!!!»
Когда читаешь письма Элли Джонс Маяковскому, то первое впечатление от них – как не похожи они на послания «Волосику», написанные Лили Юрьевной. От последних, несмотря на обилие в них выражений «ужасно соскучилась», «скучаю», «люблю» и тому подобных, веет промозглым холодом фальши и неискренности, а чрезмерное повторение объяснений в любви говорит лишь о том, что это всего лишь набор дежурных фраз, которые всегда под рукой.
А в письмах Элли Джонс – крик души. В них – настоящее искреннее чувство, которое волею безжалостной судьбы было равнодушно растоптано. Элли действительно любила Маяковского. Она, образованная, умная, верная, могла бы стать настоящей спутницей поэта. Этого, увы, не случилось.
Маяковскому было уже не до двух Элли, которые тщетно ждали его приезда. У него появилось новое увлечение.
Чувства поэта
Эльза Триоле:
«Татьяна была в полном цвету, ей было всего двадцать с лишним лет, высокая, длинноногая, с яркими жёлтыми волосами, довольно накрашенная, "в меха и бусы оправленная"… В ней была молодая удаль, бьющая через край жизнеутверждённость, разговаривала она, захлёбываясь, плавала, играла в теннис, вела счёт поклонникам…
Не знаю, какова была бы Татьяна, если б она осталась в России, но годы, проведённые в эмиграции, слиняли на неё снобизмом, тягой к хорошему обществу, комфортабельному браку. Она пользовалась успехом, французы падки на рассказы эмигрантов о пережитом, для них каждая красивая русская женщина – эмигрантка – в некотором роде Мария-Антуанетта».
Татьяна Яковлева. Париж, 1927–1928
Маяковский тоже написал о Татьяне. Написал в стихах, которые потом назвал «Письмом товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (напомним, что Тарас Костров был ответственным редактором «Комсомольской правды»). В этом «письме» говорилось:
«Простите / меня, / товарищ Костров,
с присущей / душевной ширью,
что часть / на Париж отпущенных строф
на лирику / я / растранжирю.
Представьте: / входит / красавица в зал,
в меха и бусы оправленная.
Я / эту красавицу взял / и сказал:
– правильно сказал / или неправильно? —
Я, товарищ, – / из России,
знаменит в своей стране я,
я видал / девиц красивей,
я видал / девиц стройнее.
Девушкам / поэты любы.
Я ж умён / и голосист,
заговариваю зубы —
только / слушать согласись.
Не поймать / меня / на дряни,
на прохожей / паре чувств.
Я ж / навек / любовью ранен —
еле-еле волочусь».
Обратим внимание, Маяковский опять вспомнил о «дряни», о которой писал в стихотворении «Стих не про дрянь, а про дрянцо», опубликованном в августовском номере журнала «Экран». Заканчивалось оно призывом:
«Изобретатель, / даёшь / порошок универсальный,
сразу / убивающий / клопов и обывателей».
И именно в это время он обдумывал пьесу, которая получит название «Клоп».
7 ноября 1928 года состоялось выступление Маяковского в кафе «Вольтер». Парижская газета «Евразия» поместила обращение к советскому поэту Марины Цветаевой:
«Маяковскому
28 апреля 1922 года, накануне моего отъезда из России, рано утром на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
– Ну-с, Маяковский, что же передать от вас Европе?
– Что правда – здесь.
7 ноября 1928 года, поздним вечером, выйдя из Cafó Voltaire, я на вопрос: "Что же скажете о России после чтения Маяковского?" – не задумываясь, ответила:
– Что сила – там».
Стихотворные строки из «Письма товарищу Кострову» привёл в своих воспоминаниях о Маяковском и Павел Лавут:
«Он работал всюду: в поезде, на вокзале, в автомобиле, на улице, работал, находясь в движении:
“Подымает площадь шум,
экипажи движутся,
я хожу, стишки пишу
в записную книжицу”.
В словах этих нет поэтического вымысла. Всё правда…
Владимир Владимирович рассказывал мне, как однажды на шумном перекрёстке Парижа его чуть не сбила машина; пострадали только брюки, которые он потом долго очищал. Вот откуда строки:
“Мчат авто по улице,
а не свалят наземь.
Понимают умницы:
человек в экстазе”»
В этом «Письме» говорится и о том, как Маяковский представлял себе любовь:
«Любить – / это с простынь, / бессонницей рваных,
срываться, / ревнуя к Копернику,
его, / а не мужа Марьи Иванны,
считая / своим / соперником».
Не забывал Маяковский в тот момент и о просьбе человека, «которого любил», то есть Лили Брик. Вместе с Татьяной Яковлевой он посетил автосалон, и они вместе выбирали машину.
А в Москве 9 ноября в издательстве «Федерация» вышла книга Корнелия Зелинского «Поэзия как смысл». Начиналась она с предисловия, в котором говорилось:
«Конструктивизм, от имени которого я говорю в настоящей книге, есть русский литературный конструктивизм, новая литературная школа».
На следующий день в советской столице состоялась премьера фильма режиссёра Всеволода Пудовкина «Потомок Чингисхана». Показ прошёл с триумфом. В титрах было указано, что сценарий написан Осипом Бриком. Ничего не знавший об этом Маяковский в тот же день (10 ноября) отправил в Москву телеграмму:
«Покупаю Рено. Красавец серой масти. <…> Двенадцатого декабря поедет в Москву. Приеду около восьмого. Телеграфируй. Целую. Люблю. Твой Счен».
12 ноября Маяковский отправляет Лили Брик уже не телеграмму, а письмо:
«Дорогой и родной Кисит.
Я задержался с этим письмом, т. к. телеграфировал тебе "покупаю" и всё ещё не перевёл в прошедшее время "купил". Но сейчас, кажется, уже ничего не помешает и денежков с помощью добрых душ на свете я наскребу и назаработаю. Машин симпатичный, ты сама, должно быть, знаешь какой…»
Далее следовал рисунок «Рено» с сидящей на капоте кошечкой.
«Рисунок, конечно, корявый, но карточку из каталожницы я отдал вместе с заказом, а другой пока нет…
Рисунок В.Маяковского
Пробуду в Париже немного, чтоб самому принять машинку с завода, упаковать и послать, а то заканителится на месяцы. А пока сижу и раздракониваю пьесу и сценарий. Это первый бензин, который пытается сожрать реношка…
Кисит, телефонируй, пожалуйста, Кострову, что стихи я пишу и с пользой и с удовольствием, но многих удобств ради нашлю или навезу их слегка позднее».
Обратим внимание на бодрый тон письма – Маяковский вовсю балагурит! Знала бы Лили Юрьевна, что это за стихи, которые сочинялись для редактора «Комсомольской правды» Кострова, она бы, наверное, несколько иначе отнеслась и к другой неожиданной просьбе своего «Счена»:
«Лисит, переведи, пожалуйста, телеграфно тридцать рублей – Пенза, Красная ул., 52, кв. 3, Людмиле Алексеевне Яковлевой».
Некоторые биографы Маяковского считали, что деньги предназначались матери Татьяны. Но Павел Лавут впоследствии разыскал эту женщину, и, оказалось, что зовут её Любовь Николаевна. А Людмила Алексеевна Яковлева – это сестра Татьяны.
О самом себе Маяковский сообщал Лили Юрьевне довольно загадочно:
«Моя жизнь какая-то странная, без событий, но с многочисленными подробностями, это для письма не материал, а только можно рассказывать, перебирая чемоданы, что я буду делать не позднее 8-10. Пиши и телеграфируй много и обязательно.
Целую тебя, родненькая, и миленькая, и любименькая.
Твой С ч е н.
Облапь Осика.
Окончание реношных перипетий – телеграфирую».
Между прочим, деньги для покупки автомобиля вполне мог «наскрести» Маяковскому старый его приятель Лев Гринкруг, ставший парижским банкиром.
Новая любовь
Ситуация, прямо скажем, удивительная! Человек навещает невенчанную жену и дочь, называет их «милые» и «родные», затем отправляет гражданской жене телеграмму со словами «очень скучаю, целую, люблю», и тут же влюбляется в парижскую красавицу и заводит с нею роман.
Казалось бы, перед нами – самый обыкновенный ловелас. Однако Бенгт Янгфельдт, считая Маяковского убеждённым однолюбом, написал (в книге «Любовь – это сердце всего»):
«Любовь Маяковского и Лили Брик была безмерна. Она была женщиной его жизни, жить без неё он не мог».
Но если даже согласиться с этим утверждением уважаемого маяковсковеда, то всё равно возникает вопрос, как Эльза Триоле, зная о невероятной («безмерной») любви Маяковского к Лили Брик, могла пойти на то, чтобы познакомить его с Татьяной Яковлевой?
Аркадий Ваксберг тоже задавался этим вопросом и привёл слова самой Эльзы:
«Свою роль "сводницы" Эльза объясняла так: с этой рослой, красивой соотечественницей она познакомила Маяковского лишь для того, чтобы избавить его от языковых проблем, а себя – от обременительной необходимости постоянно быть рядом с ним в качестве переводчицы».
Однако такое объяснение Ваксберга не удовлетворило, и он написал:
«Блажен, кто верует… Без консультаций с сестрой, а возможно, и без её просьбы никогда она на это не решилась. Шальная идея – сводить Маяковского с барышнями в его вкусе – принадлежала именно Лиле и использовалась ею не раз. Скорее всего, Лиля и подбросила её Эльзе – видимо, по чьей-то подсказке. Ведь Агранов, "Сноб" или кто-то другой из того же ведомства отлично знали, зачем Маяковский поехал в Ниццу, – только самый наивный мог предполагать, что Маяковский за границей был свободен от лубянского взгляда».
Ваксберг опять остановился буквально в шаге от того, чтобы назвать поэта гепеушником. Но не назвал. Сделав Лили Юрьевну главным источником всех «шальных» чекистских идей.
Однако не будем забывать, что в круг служебных обязанностей резидента ИНО ОГПУ во Франции (а им тогда являлся хорошо знакомый нам Яков Исаакович Серебрянский) входил надзор за россиянами-эмигрантами и вербовка их в гепеушные агенты. Приехавший в Париж Маяковский тоже поступал под покровительство резидента ОГПУ, который координировал и направлял работу всех прибывавших из Москвы гепеушников. Серебрянский знал и о том, что Маяковский собирается съездить в Ниццу, где его поджидала Элли Джонс с дочерью. И «знакомицы», сопровождавшие поэта на юг Франции, как мы уже говорили, тоже вовсе не случайно «навернулись» поэту.
Но сразу возникает вопрос: не слишком ли часто у Маяковского в Париже возникали эти труднообъяснимые «случайности»? Сколько их было в 1925 году, когда у поэта якобы украли деньги? Теперь они возникли снова.
Тот же Яков Серебрянский вполне мог подсказать Эльзе Триоле, с какой именно «барышней» следует познакомить Маяковского. Не случайно же Эльза впоследствии с немалым удивлением написала:
«Татьяна была поражена и испугана Маяковским… Встреча с Маяковским опрокидывала Татьянину жизнь. Роман их проходил у меня на глазах и испортил мне немало крови… Хотя, по правде сказать, мне тогда было вовсе не до чужих романов: именно в этот Володин приезд я встретилась с Арагоном. Это было 6 ноября 1928 года, и своё летоисчисление я веду с этой даты…
И вот мы уже с Володей никуда вместе не ходим. Встретимся, бывало, случайно – Париж не велик! – Володя с Татьяной, я с Арагоном, издали поздороваемся, улыбнёмся друг другу…
С Татьяной я не подружилась, несмотря на невольную интимность: ведь Володя жил у меня под боком, всё в той же "Истрии", радовался и страдал у меня на глазах…
Татьяна… также не питала ко мне большой симпатии. Не будь Володи, мне бы в голову не пришло, что я могу встречаться с Татьяной. Она была для меня молода, а её круг, люди, с которыми она дружила, были людьми чужими, враждебными…»
Признание очень интересное! Люди, с которыми дружила Татьяна Яковлева, были для Эльзы Триоле «чужими, враждебными». И это ещё раз подтверждает наше предположение о том, что Эльза была агентом ОГПУ, и что наверняка именно Яков Серебрянский порекомендовал ей (или просто отдал приказ) познакомить Маяковского с Яковлевой. И вовсе не для того, чтобы помочь Эльзе Триоле избавиться от необходимости быть переводчицей поэта. Познакомить поэта с Татьяной Яковлевой собирались уже давно – об этом сама Татьяна свидетельствовала:
«Ему… Эренбург и др. знакомые бесконечно про меня рассказывали, и я получала от него приветы, когда он меня ещё не видел».
То, что Илья Эренбург был гепеушником, об этом мы тоже уже говорили. Вместе с ним в этой чекистской акции участвовали и другие агенты («др. знакомые»). Чего хотел от них Яков Серебрянский? Нетрудно предположить следующее. У Татьяны Яковлевой было много ухажёров, занимавших весьма ответственные посты во властных структурах Франции. Но предложений руки и сердца от них не поступало. Резидент ОГПУ явно хотел ускорить этот процесс, познакомив с Татьяной напористого поэта, и возбудив этим ревность у её ухажёров.
На ещё на одно любопытное обстоятельство обратил внимание Аркадий Ваксберг:
«Несомненное влияние на Маяковского оказал один, пустяковый в сущности, но всё-таки тоже "мистический" факт: ещё в марте 1914 года, когда он, совершая турне футуристов, заехал в Пензу, ему повстречалась молодая женщина Любовь Яковлева, на которую он сразу обратил внимание. У женщины этой была восьмилетняя дочь – та самая Татьяна, с которой четырнадцать лет спустя его свела Эльза в Париже… Дед Татьяны, кстати сказать, то есть отец пензенской знакомой Маяковского Любови Яковлевой – Николай Аистов, был главным балетмейстером Мариинского императорского театра в Петербурге, сменившим на этом посту Мариуса Петипа. У парижской эмигрантки, таким образом, была совсем неплохая родословная».
И план Якова Серебрянского, за которым стояли Агранов и Трилиссер, и о котором что-то могли знать и Брики, начал осуществляться – роман между Владимиром Маяковским и Татьяной Яковлевой вспыхнул.
Кто знает, а не исполнял ли на этот раз Владимир Владимирович ту же самую роль, которую столько раз играла Лили Юрьевна в своих гепеушных историях? Ведь в своих прежних приездах в Париж, как мы помним, Маяковский ухаживал за русскими девушками-эмигрантками, явно выведывая у них что-то, необходимое резиденту ОГПУ. Теперь же Серебрянский, имевший соответствующие указания из Москвы, в беседе с прибывшим в Париж поэтом прямо поставил ему задачу: поактивнее поухаживать за Татьяной Яковлевой, чтобы раззадорить французов-ухажёров. Маяковскому деваться было некуда, и он согласился.
Маяковский стал выполнять возложенную на него задачу. Правда, Яковлева, с которой его «случайно» познакомили, ему понравилась. Поэтому выполнять гепеушное задание Маяковский принялся с удивительной лёгкостью.
Вот как это описал маяковсковед Александр Михайлов:
«Владимир Владимирович не только влюбился в Татьяну, но он сразу же обнаружил свои намерения: жениться на ней, увезти её обратно в Россию».
Мало этого, Маяковский написал стихи и посвятил их Татьяне Яковлевой. А до сих пор подобных посвящений удостаивалась только Лили Брик.
Но вот какие строки легли в дневник Эльзы Триоле:
«Володя написал красивое стихотворение Татьяне. Бедная, бедная Татьяна! Об этом можно было бы написать роман. По сути об этом нельзя сказать лучше, чем это делает Володя в своих стихах. Но как ужасно знать человека так, как я – когда, что, как – всё это я знаю о нём, не обмениваясь ни единым словом, мне достаточно видеть, в каком он состоянии. Его хитрость и звероподобные нападки, это либо бильярд, либо любовь. А теперь Тата, молодая, красивая, нежно любимая всеми и каждым!»
Однако возвращаться в страну Советов «нежно любимая» Яковлева не торопилась. Кто знает, не возникло ли у неё это нежелание ехать в страну Советов тоже в результате настойчивых рекомендаций того же Серебрянского?
Не будем забывать, что кроме «ухаживаний» за Татьяной у Маяковского в Париже было ещё одно важное дело – ведь ему надо было закончить сочинявшуюся пьесу.
Как бы там ни было, но 2 декабря 1928 года Маяковский покинул Париж без Татьяны. 8 декабря он был уже в Москве. И, видимо, уже в дороге написал стихотворение «Они и мы», которое через несколько месяцев напечатал в журнале «Молодая гвардия». Поэт с грустью описывал своё возвращение на родину:
«Километров тыщею
на Москву / рвусь я.
Голая, / нищая
бежит / Белоруссия.
Приехал – / сошёл у знакомых картин:
вокзал / Белорусско-Балтийский.
Как будто / у проклятых / лозунг один:
толкайся, / плюйся / да тискай.
Мука прямо.
Ездить – / особенно.
Там – / яма,
здесь – / колдобина.
Загрустил, братцы, я!
Дыры – / дразнятся.
Мы / и Франция…
Какая разница!»
Да, разница между страной Советов и зарубежными странами была колоссальная, и об этом прекрасно знали те, кому приходилось распоряжаться денежными потоками – ведь и у большевиков были свои банкиры.
Глава Госбанка
Пост председателя правления Госбанка СССР в ту пору занимал Арон Львович (Аарон Лейбович) Шейнман. Он родился в 1886 году. После окончания школы родители отправили его получать образование в Европу (подальше от революционно настроенных молодых людей, которые тогда будоражили Россию). Но в тихой и благополучной Швейцарии Аарон Шейнман встретил Владимира Ульянова-Ленина, которому деловая хватка юного студента очень понравилась. И вскоре Шейнман стал большевиком. В Россию Аарон Лейбович возвращался во втором «пломбированном вагоне» (он шёл вслед за поездом, в котором ехал Владимир Ильич).
Когда после октябрьского переворота большевикам надо было возродить работу Государственного банка, Ленин направил на это дело Шейнмана. Первая конвертируемая валюта (червонцы) была выпущена по инициативе Арона Львовича, как стал именовать себя Шейнман.
Летом 1928 года он (будучи председателем правления Госбанка СССР) заболел и обратился к вождям с просьбой отпустить его на лечение. В июле политбюро согласилось предоставить Шейнману двухмесячный отпуск и разрешило провести его за границей. Арон Львович отправился в Германию.
В конце года планировалось участие Шейнмана в переговорах с американскими финансистами, для чего предполагалась поездка его в Соединённые Штаты. Однако состояние больного советского банкира помешало этому. И 1 декабря 1928 года глава акционерного общества «Амторг» Саул Григорьевич Брон получил телеграмму, подписанную самим Иосифом Сталиным. В этом послании говорилось:
«Шейнман серьёзно захворал, выбыл из строя, останется в Германии. Взамен Шейнмана посылаем Сокольникова».
Но Григорию Сокольникову Северо-Американские Соединённые Штаты в визах отказали. И Шейнмана уговорили поехать за океан, дождавшись выздоровления. 20 декабря политбюро постановило:
«Одобрить предложение т. Шейнмана о его поездке в Америку после праздников».
Обо всех этих проблемных вопросах, которые занимали тогда членов советского правительства, Владимир Маяковский, конечно же, ничего не знал. У него было немало и своих собственных забот. И мы бы, наверное, никогда не стали бы так подробно расписывать биографию Арона Шейнмана, если бы обстоятельства не складывались так, что судьбе советского банкира предстояло пересечься с судьбой советского поэта.
Домашние хлопоты
Своим «Кисам» (Лили и Осипу) вернувшийся из заграницы Маяковский привёз массу подарков. Но самым главным был автомобиль марки «Рено». Ваксберг пишет:
«Достался он Маяковскому тяжело: с трудом удалось наскрести денег, с трудом уладить таможенные формальности (без помощи того же Агранова вряд ли это могло обойтись). Самому Маяковскому автомобиль был напрочь не нужен».
Лили Брик на автомобиле «Рено» В.Маяковского
И, тем не менее, он написал стихотворение «Ответ на будущие сплетни», которое было опубликовано в январском номере журнала «За рулём»:
«Москва / меня / обступает, сипя,
до шёпота / голос понижен:
"Скажите, / правда ль, / что вы / для себя
авто / купили в Париже?"»
Водить машину Маяковский не умел. Учиться вождению не стремился. Да и купленная машина не соответствовала его габаритам. Лили Брик впоследствии написала:
«Маяковский привёз из Парижа автомобиль, такой маленький, что сам с трудом влезал в него, согнувшись в три погибели».
Но «Ответ на будущие сплетни» всё же заканчивался словами:
«Не избежать мне / сплетни дрянной.
Ну что ж, / простите, пожалуйста,
что я / из Парижа / привёз Рено,
а не духи / и не галстук»
Ваксберг эти строки прокомментировал так:
«Галстук, кстати, он привёз тоже: как и духи: и то и другое для Лили. Но "Рено" затмил всё остальное».
Лили Брик:
«Я, кажется, была единственной москвичкой за рулём, кроме меня управляла машиной только жена французского посла».
Но у Маяковского был ещё один «подарок» для Лили Брик – стихи, посвящённые Татьяне Яковлевой.
Лили Брик отреагировала на них (в пересказе Бенгта Янгфельдта) так:
«Я огорчилась, когда Володя прочёл мне "Письмо из Парижа о сущности любви", – призналась Лили впоследствии. Это был эвфемизм – она испытала не огорчение, а разочарование и обиду. Подтвердив чувства Маяковского к Татьяне, стихотворение нанесло страшный удар по самолюбию; впервые её место в жизни и в поэзии Маяковского оспаривалось, и это стало для неё потрясением».
Но «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» было не единственным стихотворением, посвящённым Татьяне. Было ещё одно – «Письмо Татьяне Яковлевой», в котором говорилось:
«Ты одна мне / ростом вровень,
стань же рядом / с бровью брови,
дай / про этот / важный вечер
рассказать / по-человечьи».
Заканчивалось стихотворение так:
«Ты не думай, / щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда, / иди на перекрёсток
моих больших / и неуклюжих рук.
Не хочешь? / Оставайся и зимуй,
и это оскорбление / на общий счёт нанижем.
Я всё равно / тебя / когда-нибудь возьму —
одну / или вдвоём с Парижем».
Вскоре из Парижа пришло письмо – от Марины Цветаевой, которая писала:
«Дорогой Маяковский! Знаете, чем кончилось моё приветствование Вас в "Евразии"? Изъятием меня из "Последних новостей", единственной газеты, где меня печатали – да и то стихи – 10–12 лет назад».
А Элли Джонс, так и не дождавшись весточки от Маяковского, написала ему письмо, отправив его в дом, что в Лубянском проезде. Она сообщала свой новый нью-йоркский адрес, добавив при этом (словно что-то предчувствовала):
«А знаете, запишите этот адрес в записной книжке – под заглавием "В случае смерти, в числе других, прошу известить и – нас". Берегите себя».
С чего вдруг у Элли Джонс возникла такая просьба?
Бенгт Янгфельдт предположил следующее:
«Маяковский боялся, что его убьют. Двадцатые годы были эпохой беззакония и бандитизма, и в Сокольниках, и в Гендриковом переулке их неоднократно пытались ограбить, Маяковский постоянно носил собой кастет и заряженный пистолет. Своими стихами и вызывающими манерами он будил в людях сильные реакции, и однажды один сумасшедший пытался его убить».
Просьба Элли Джонс заинтриговала и Аркадия Ваксберга, который, поразмышляв, написал:
«Чем была вызвана эта просьба? Какие обстоятельства побудили мать его дочери смоделировать ситуацию, для которой, вроде бы, не было никаких оснований? Сколько-нибудь точного ответа на этот загадочный вопрос не существует. Да – тоже странное дело! – его никто до сих пор и не ставил. Лишь Валентин Скорятин, следуя версии о насильственной смерти поэта, считал, что Маяковский допускал возможность своего убийства и этим подозрением поделился с Элли. Никаких оснований для такой версии не существует – загадка, увы, так загадкой и остаётся. Но нет оснований отвергнуть и другую версию. Маяковский вполне мог поделиться с Элли своим предчувствием смерти, не обязательно вовсе насильственной, и Элли вполне могла отнестись к этому всерьёз. А ведь мысли о смерти действительно посещали поэта».
Версия, которую предложил Ваксберг, логична и жизненна. Маяковский прекрасно знал (хотя бы по рассказам того же Осипа Брика), что Лубянка безжалостна и отступников карает без всякого снисхождения.
Из Парижа был привезён ещё один подарок – для Всеволода Мейерхольда. Владимир Владимирович «изготовил» его сам, дописав в отеле «Истрия» пьесу и окончательно подкорректировав её уже в Москве. Это произведение заслуживает того, чтобы рассмотреть его поподробнее.
Но прежде чем перейти к пьесе, присмотримся повнимательнее к тем, кто окружал в тот момент поэта. Ведь Леф (как старый, так и новый) был уже распущен. Кто же остался рядом с Владимиром Владимировичем? Кому предстояло стать первыми слушателями и первыми оценщиками привезённого подарка?
Всё те же Брики. Или «кисячья-осячья семья», как называл её сам Маяковский.
Семейный треугольник
Поэт Николай Асеев считал (неоднократно говорил и писал об этом), что абсолютным авторитетом для Маяковского была Лили Брик.
Бенгт Янгфельдт тоже особо отметил, какая…
«… глубокая дружба связывала этих людей».
Рита Райт:
«Лиля Брик была для меня не "просто смертной" – она казалась человеком с другой планеты – ни на кого не похожей…
Нет в ней ни лукавства, ни притворства, всегда – сама собой, "вот такая, как на карточке в столе"…»
Зато Элли Джонс утверждала, что Маяковский называл Лили Юрьевну «злым гением» своей жизни. А Хелен-Патриция, дочь Маяковского и Элли Джонс, однажды (много-много лет спустя) и вовсе призналась, будто мать не раз ей говорила, что боится Лили Брик:
«… страх перед этой женщиной на долгие годы сохранила вся наша семья».
Художник Амшей Маркович Нюренберг оставил о Лили Юрьевне такие воспоминания:
«Это была женщина самоуверенная и эгоистичная. Маяковский, что меня удивляло, охотно ей подчинялся, особенно её воле, её вкусу и мере вещей. <…> … она делала замечания часто по существу. Я был свидетелем, когда она делала ему замечания, и он соглашался».
Павел Ильич Лавут до конца дней своих боялся хоть как-то или чем-то вызвать неудовольствие (не говоря уже о гневе) Лили Юрьевны. И при этом говорил, что у Бриков-де «длинные руки».
Впрочем, и Рита Райт испытывала к Лили Брик похожее чувство. Вспомним ещё раз, что писала она об атмосфере, царившей на даче в Пушкино, когда там находилась Лили Юрьевна:
«При ней в выходные дни… приезжали только самые близкие друзья – человек семь-восемь, редко больше. Без неё стали наезжать не только друзья, но и просто знакомые, привозившие своих знакомых».
Елена Семёнова о Лили Брик:
«Она зла и жестока, она беззастенчиво пользуется мягкостью и рыцарским отношением к ней Маяковского».
В книге Василия Васильевича Катаняна приводится и рассказ Татьяны Яковлевой о Маяковском и Лиле Брик:
«Он мне писал в письмах: “Лиличка вчера на меня накричала, сказала – слушай, если ты её так ужасно любишь, то бросай всё и поезжай, потому что мне надоело твоё нытьё” – что-то в этом духе. Он мне всё время говорил про Лилю. Между ним и мною Лиля была открытым вопросом. Он никогда ничего не скрывал от неё, хотя у них ничего общего не было в последнее время. У них всё было кончено, но он обожал её, как друга. Про меня она узнала из стихов. И он ей сказал, что хочет строить жизнь со мною. Она сказала: “Ты в первый раз меня предал”. Это была правда, он впервые её предал. Она была права, он никому не писал стихов. Я была первая, кому он, кроме неё, посвятил стихи».
Лили Брик всю свою жизнь не уставала повторять:
«Единственным советчиком Маяковского, которому он доверял больше, чем себе, был Осип Максимович Брик».
Александр Михайлов прокомментировал эти слова так:
«Утверждение Л.Ю.Брик категорично. И всё-таки, так ли это было и, если так, то хороши ли были советы Брика Маяковскому, шли ли они на пользу поэту?».
На этот прямой вопрос есть такой же прямой ответ – его дал Анатолий Луначарский, однажды сказавший:
«Когда Маяковский под зловредным влиянием своего демона Брика заявляет, что искусство кончено и идёт на производство вещей, он действительно наносит искусству предательский удар в спину».
Да, Осип Максимович Брик постоянно повторял, что лучшее из написанного Маяковским – это фраза «Нигде кроме как в Моссельпроме», рекламировавшая именно «производство вещей». Осип Брик утверждал, что поэмы Маяковского «устарели». Но удивительно, что никто не задал вопрос: а почему Брик считал именно так?
Ведь слова «искусство кончено» относились к стране Советов. А произносил их человек, исключённый из партии, изгнанный из ГПУ и ставший оппозиционером. Он вполне мог считать, что в сложившейся в стране обстановке (когда закручены чуть ли не все гайки и притом почти до предела) не имеет смысла сочинять стихи и поэмы, прославляющие большевиков-сталинистов и их режим, а надо создавать рекламу, рекламирующую «производство вещей». Вещей, которые необходимы всем и всегда, и которые нужны людям постоянно. Маяковскому бы прислушаться к этому. Но он поступал по-своему – сочинял рекламу и стихи, прославлявшие страну Советов.
А когда Леф распался, то, по словам Елизаветы Лавинской…
«… Брик продолжал пользоваться именем Маяковского, разговаривая с художниками, молодёжью, студентами, он говорил "мы лефы", за этим подразумевалось "мы с Маяковским" – кто бы пошёл за одним Бриком?»
Впрочем, при этом, по утверждению той же Лавинской, Осип Брик часто укоризненно ворчал:
«Володю не поймёшь. Перед каждым выступлением его накачиваешь, …а когда он выступает, …пошла сплошная отсебятина».
Елизавета Лавинская приводит и такие слова Лили Брик:
«Разве можно сравнивать Володю с Осей? Осин ум оценит будущее поколение. Ося, правда, ленив, он барин, но он бросает идеи, которые подбирают другие. Усидчивая кропотливая работа – не Осин стиль, ему становится скучно. По-существу, Осе нужна стенографистка, которая записывала бы все его слова».
Эти высказывания постоянно приводят в своих трудах биографы Маяковского. Выводы, впрочем, делаются разные. К примеру, Бенгт Янгфельдт сказал про поэта:
«Вопреки всему, больше всех он любил Лили, а Осип был его лучшим другом и советчиком».
У Александра Михайлова точка зрения иная:
«Брики создавали легенду вокруг Маяковского, в которой поэт выглядел послушным учеником Осипа Максимовича, а тот – духовным наставником, руководителем неотёсанного и необузданного, не знающего что с собой делать, но талантливого неуча».
Как видим, у биографов единодушия нет. Мнения современников Маяковского, его ближайших друзей просто потонули в том словесном потоке, что взметнул поэта в заоблачные выси. Любому высказыванию тех, кто знал Маяковского не понаслышке, тут же противопоставлялись другие высказывания, принадлежавшие тем, кто был знаком с поэтом ещё ближе.
В декабре 1928 года фильм «Потомок Чингисхана», автором сценария которого был Осип Брик, показали в Берлине под названием «Буря над Азией». Международная премьера прошла с необыкновенным успехом.
А в мире советской литературы и искусства (пока Владимир Маяковский находился во Франции), произошли события, весьма основательно всколыхнувшие деятелей искусств пролетарской столицы. Об этих событиях тоже следует сказать.
Снова «враги»
В 1928 году в Московском Художественном театре собирались приступить к репетициям спектакля по новой пьесе Михаила Булгакова «Бег», а Илья Сельвинский опубликовал поэму «Пушторг». Поэтому дня не проходило, чтобы в той или иной московской газете не появлялись статьи, требовавшие запретить «Бег» и разносившие в пух и прах произведение поэта-конструктивиста. Ещё бы, ведь отдельные фрагменты из поэмы Сельвинского уже повторялись всюду. Особенно те, в которых говорилось о стихотворцах страны Советов:
«Есть пииты, и есть поэты.
Пиит – сие государственный чин.
Всё, что пиитом на лире воспето,
носит черты канцелярских причин.
Поэт же идёт из гущи народа,
общество – вот его существо!
Ему не с руки театральная ода,
суровая правда – подвиг его».
И Сельвинский приводил примеры этой «суровой» поэтической правды:
«Нет, революция не с тем, кто требует
преданно славить наше отребье.
Не с теми, кто хочет поднять на щиты
социализм нищеты».
В «Пушторге» также говорилось и о том, в кого превратились некоторые советские стихотворцы:
«Ведь современный поэт, как петух,
обязан быть бодр, хлопать крылами,
всё, что парит, обзывать орлами
(конечно, двуглавыми); без потуг
прудить свою плодоносную реку,
учить соловьёв кричать кукареку,
жемчугом пренебрегать, – словом,
быть идеалом, воспетым Крыловом.
Главное – не сомневаться ни в чём!»
Журнал «На литературном посту» всё-таки «засомневался» и в двадцатом (октябрьском) номере высказался о «Пушторге» так:
«Поэму приходится расценивать, как возвеличенье интеллигента, не сумевшего примириться с современностью».
А в книге Корнелия Зелинского «Поэзия как смысл», которую 9 ноября 1928 года выпустило издательство «Федерация», говорилось:
«Конструктивизм – это математика, разлитая во все сосуды культуры».
13 ноября в Красном зале Московского обкома партии был собран литературный актив большевистской столицы. Литераторам должны были сказать, что же на самом деле «разлито» в «культурные сосуды» страны Советов. На этом мероприятии столкнулись две позиции. Одну представлял заместитель заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) Платон Михайлович Керженцев, незадолго до этого переведённый с должности посла СССР в Италии в могущественный Агитпроп (на пост куратора литературы и искусства страны Советов). Другую позицию олицетворял председатель Главискусства Алексей Иванович Свидерский.
Первый громил «булгаковщину» и «сельвинщину», второй считал произведения критиковавшихся писателей талантливыми и потому имевшими право на существование.
Среди тех, кто сидел в Красном зале Московского обкома партии, был и верный сталинист Мартемьян Никитич Рютин, ещё недавно направлявший против «левых» оппозиционеров бригады молодых людей, вооружённых дубинками и свистками. Теперь он работал заместителем редактора газеты «Красная звезда» и учился новым способам борьбы с теми, кто был не согласен с точкой зрения ЦК. Но это «точку зрения» надо было уловить и чётко для себя сформулировать. Поэтому Мартемьян Рютин внимательно слушал выступления обоих видных большевиков, размышляя, кого из них поддержать.
15 ноября газета «Рабочая Москва» опубликовала текст речи Платона Керженцева, произнесённой на том совещании. В ней, в частности, говорилось:
«Сельвинский в "Пушторге" пытается сеять рознь между компартией и интеллигенцией».
17 ноября «Вечерняя Москва» напечатала другое высказывание замзава ОАП ЦК ВКП(б) о поэме «Пушторг»:
«Что представляет собой эта вещь как не явную попытку организовать контрнаступление против наших позиций, наших отношений с интеллигенцией».
Даже донбасская газета «Кочегарка» в статье «О правой опасности в искусстве» высказывалась без всякого сомнения:
«В литературе стараются протащить враждебные нам идеи, иногда замазывая это формой. Так известный поэт Сельвинский напечатал в журнале “Красная новь” новую большую поэму “Пушторг”. Эта поэма несомненно идеологически враждебное нам произведение».
А «Комсомольская правда» как бы подводила черту:
«"Пушторг" Сельвинского представляет собой контрнаступление против нашей идеологии».
Позицию Свидерского, защищавшего поэта-конструктивиста и его поэму, участники партийного совещания (в том числе и Мартемьян Рютин) решительно осудили. Многие советские стихотворцы почувствовали свою беззащитность перед критикой. Даже вроде бы далёкий от литературных дел глава киргизского совнаркома Юсуп Абдрахманов записал в дневнике:
«1.11.1928.
Нынешним вождям партии не хватает не только ленинского ума, гениальной прозорливости, но и ленинской политической честности даже в борьбе с идейными врагами. Этот недостаток вождей не маловажный источник внутрипартийных неладов».
Мы уже говорили о том, что в октябре 1920 года Юсуп Абдрахманов, являясь делегатом III съезда ВЛКСМ, был избран в состав президиума, где беседовал с Лениным. Видимо, это давало ему основания говорить о «политической честности» вождя большевиков «в борьбе с идейными врагами». Но в конце 1928 года обстановка в стране была такая, что забеспокоился даже Маяковский. На это обратил внимание сотрудник «Комсомольской правды» Михаил Розенфельд, описывая встречу с поэтом в декабре 1928-го:
«Он должен был выступать у нас на конференции. Шли прения. А я как раз вернулся из типографии: там, рядом с нами (в доме на Тверской, 48), печатался какой-то журнал. Я проходил мимо и увидел в заголовке "Зорич" и потом "Маяковский", больше ничего не видел».
О том, что это был за журнал, давно уже установлено – «Красная новь». В нём печаталась статья журналиста Василия Тимофеевича Зуева, писавшего под псевдонимом А.Зорич. Заметка называлась «Об одном инциденте». В ней брался под защиту Давид Тальников, подвергший незадолго до этого резкой критике творчество Маяковского (в той же «Красной нови»).
Михаил Розенфельд:
«Я приехал на конференцию и в кулисах стоял рядом с Маяковским и слушал выступления. И вот я говорю:
– Владимир Владимирович, я сейчас видел в типографии статью о вас.
– Чья статья?
– Зорича.
– Что он пишет?
– Я не читал, не знаю.
Я ушёл. Через некоторое время возвращаюсь. Владимир Владимирович говорит:
– А всё-таки заметили хоть пару слов? Ну, что он пишет?
– Нет, ничего не заметил.
– Ну как же!
Он страшно был заинтересован:
– Странно!
И потом ещё раз подошёл и говорит:
– Всё-таки не может быть! Представьте себе: лежат гранки, вы проходите мимо. Я бы что-нибудь заметил. Там же не просто моя фамилия, а что-то ещё должно быть.
Я ещё раз сказал, что абсолютно ничего не видел. И он несколько раз на протяжении вечера подходил и спрашивал об этом и очень нервничал. Меня это поразило».
Нервничал Маяковский не зря – ведь вслед за Тальниковым Зорич обвинил поэта в том, что его стихи «социально бессодержательны», а в очерках об Америке явно прослеживается «идеологическое мещанство». Иными словами, «Красная новь» вновь довольно сильно ударяла по Маяковскому.
Ответ на подобную критику у Владимира Владимировича был уже готов.