Главная тайна горлана-главаря. Сошедший сам

Филатьев Эдуард Николаевич

Часть третья

Прозаический бунт

 

 

Глава первая

Пьеса про клопа

 

Финиш 1928-го

Пожалуй, пришла пора ещё раз вспомнить о двойственности натуры Маяковского, которую вновь очень ярко продемонстрировало его возвращение из-за границы в декабре 1928 года. В Париже он был одним человеком, а в Москве – совсем другим!

Во французской столице Владимир Владимирович был поэтом, влюблённым в очаровательную русскую эмигрантку. Он читал ей стихи, говорил с ней только о любви и вёл себя так, словно ничего, кроме амурных дел, в этой жизни его не интересует.

А в столице страны Советов Маяковский мгновенно перевоплотился в пламенного оратора, со всех трибун говорившего о коммунистической идеологии, которая должна-де пронизывать любое литературное произведение. К встретившей его дома «семье» Владимиру Владимировичу тоже необходимо было подстроиться.

Валентин Скорятин:

«Можно представить, в какую напряжённую обстановку попал поэт по возвращении из Парижа. Зная к тому же капризный характер Лили Брик, нельзя исключить обструкцию и даже истерику».

Аркадий Ваксберг, считавший, что это Лили Юрьевна предложила Эльзе Триоле познакомить Маяковского с какой-нибудь симпатичной барышней, написал:

«Лиля своими же руками, сама того не желая, толкнула его в объятия реальной, а не воображаемой соперницы, – в объятия, которые оказались куда более крепкими, чем она могла предполагать».

10 декабря (через два дня после приезда) Маяковский отправил Татьяне Яковлевой один из томов собрания его сочинений, сопроводив книгу надписью:

«Дарю / моей / мои тома я.

Им заменить / меня / до мая.

А почему бы не до марта?

Мешают календарь и карта?»

Как видим, только что вернувшийся из Парижа поэт уже точно знал, когда он снова поедет во Францию.

Вскоре к Татьяне отправился следующий том, на котором было написано:

«Второй. Надеюсь, третий том

снесём / собственноручно в дом».

Но так шутливо и даже ласково Маяковский вёл себя только со своей парижской возлюбленной. Своим же соотечественникам он неустанно повторял, что его любимое занятие – это «сто раз переделывать, переучивать стомиллионную массу», которая ещё «недостаточно культурна». Здесь он был предельно беспощаден. Практически каждый, кто критиковал поэта, знал, что его ответ (причём невероятно колючий) последует незамедлительно.

А тут (13 декабря) газета «Вечерняя Москва» поместила интервью, которое дал ей вернувшийся на родину Мейерхольд:

«Сельвинский прислал мне в Париж написанную для нас пьесу. Некоторые места в этой пьесе меня потрясли – настолько они сильны. В пьесе есть ряд недостатков, которые вполне исправимы».

Ревнивого Маяковского эта заметка, конечно же, взволновала. Ещё бы, ведь у Мейерхольда появилась не просто пьеса, а пьеса в стихах.

20 декабря Маяковский выступил в Доме печати с докладом «Газета и поэт». И заявил:

«Я считаю себя пролетарским поэтом, а пролетарских поэтов ВАППа – себе попутчиками».

Полной стенограммы этого выступления не сохранилась. Но есть записи других речей, с которыми Маяковский выступил 22 декабря 1928 года в Доме Герцена на собрании Федерации объединённых советских писателей. Там с докладом «О политике партии в области художественной литературы», наносившим удар по правому уклону в литературе, выступил заместитель заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) Платон Михайлович Керженцев. Корнелий Зелинский написал потом в статье «Чего хотят писатели»:

«Доклад П.Керженцева о правой опасности на фронте искусств был похож на крымское землетрясение. Писатели повыбежали из своих домов. Заговорили».

В прениях по докладу Маяковский выступал дважды. Обе его речи были как всегда эмоциональны (местами – даже задиристы) и как всегда довольно сумбурны. Отдельные тезисы высказанного им были просто логически не выстроены.

Как бы в знак благодарности за защиту Лефа от нападок критиков поэт поддержал Керженцева, с пафосом произнося:

«С докладом я лично согласен…

Я очень рад, например, что Платон Михайлович…

Мы очень рады, что товарищ Керженцев…

Я всяческим образом приветствую призыв товарища Керженцева…»

Позицию Маяковского понять можно. Во-первых, как мы помним, Керженцев был его шефом в РОСТА, а во-вторых, поэт собирался ознакомить общественность со своей новой пьесой, поэтому дружбу с органом, влиявшим на общественное мнение (и определявшим его!), следовало укреплять всячески. И он обрушился на тех, кто был негативно упомянут в докладе Керженцева. Поэт, в частности, сказал:

«… у нас существуют десятки группировок, которые замазывают, на мой взгляд фальсифицируют и фальшиво покрывают… проходящие классовые различия».

Первому, кому Владимир Владимирович нанёс удар, назвав «ударяемого» по фамилии, был Иуда Соломонович Гроссман-Рощин, который, как мы помним, был давним знакомцем поэта-футуриста ещё по «Кафе поэтов», а затем входил в узкий круг его ближайших сподвижников. Почему они разошлись, из-за чего рассорились, неизвестно. Последний удар по Маяковскому Гроссман-Рощин нанёс своей статьёй в двадцать втором номере журнала «На литературном посту». В статье говорилось:

«… вещи лефовские – это фальшивая приходно-расходная книга… "Леф" нельзя реформировать – его нужно уничтожить».

Керженцев в своём докладе об этом сказал:

«Не касаясь общей характеристики Лефа, я должен сказать, что такие заявления… считаю неправильными».

Маяковский немного усилил слова докладчика, напомнив присутствовавшим о том, в какое время все они живут:

«… мы воюем. Если мы не здесь воюем, мы воюем против всего буржуазного света, и в эту эпоху мы должны самым чётким образом определить свою литературную линию, как линию публициста в первую очередь».

Эту «линию публициста» Маяковский видел не в углублённом изучении того вопроса, вокруг которого затевался спор и велись дискуссии, а в выявлении черт, компрометирующих оппонента. Так, поэт не стал приводить никаких доказательств ошибочности или несостоятельности позиции Гроссмана-Рощина в отношении Лефа, а поступил так, как поступали тогдашние партийные лидеры. Вожди большевиков считали, что вместо того, чтобы тратить время и силы на дискуссии, исход которых непредсказуем, надо просто уничтожить, ликвидировать оппонента (нет человека – нет проблемы). И Маяковский заявил, что…

«… не безработные анархисты из "На посту", перебегающие из одной литературной передней в другую, должны исправлять коммунистическую идеологию Лефа. Этого я понять не могу».

Иными словами, поэт напомнил присутствовавшим, что Гроссман-Рощин в недавнем прошлом был идеологом анархистов. Пройдёт всего несколько лет, и подобного «напоминания» будет вполне достаточно, чтобы отдать человека в руки энкаведешников – с тем, чтобы он оказался в камере Лубянки.

Маяковский ударил и по своему потенциальному сопернику-конкуренту, написавшему стихотворную пьесу (пока не называя его по фамилии):

«…я знаю, что на последнем съезде ВАППа… приблизительно 52 процента было поэтов. Где эти поэты?.. Где, в какой газете, в каком журнале, в каком общественном предприятии, кроме потрясающих сводов издательства на Солянке, где, по замечательному роману “Двенадцать стульев”, устроился классический Гаврила, который то порубал бамбуки, то испекал булки. Вот только там они гнездятся. А там, где сталкиваются действительные литературные интересы, где поэт должен быть оружием классовой борьбы, притом правильным оружием, мы их не видим».

Свою «линию публициста» Маяковский продолжал видеть в необходимости «постоянно выправлять идеологию» тем поэтам, которые пишут то…

«… что для пролетарского поэта негоже писать».

К этому он ещё добавил:

«… я также утверждаю, что одряхлевшие лохмотья Лефа надо заменять, потому что у нас наблюдается лирическая контрреволюционная белиберда».

Сказано образно, броско. Но что эти громкие фразы означают, что за ними стоит, попробуй, разберись.

На кого в тот момент ориентировался Маяковский?

Известно, что тогда громче и уверенней всех звучали голоса рапповцев, членов РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей). Что придавало им силу и напористость?

Один из членов тогдашнего рапповского руководства, литературный критик Владимир Андреевич Сутырин, в опубликованных в 1966 году воспоминаниях писал, что в конце 20-х рапповцы довольно часто общались со Сталиным:

«Мы с ним могли встречаться очень часто.

Он учил нас политической борьбе. РАПП получил административное могущество. Нам ЦК дал особняк, автомобили, деньги».

Во время одной из встреч с вождём юные рапповцы услышали от него:

«– Вы – ячейка ЦК в литературе».

У лидера РАППа, Леопольда Авербаха (кстати, родственника Генриха Ягоды), была даже возможность по любому поводу звонить Сталину по телефону.

Этим молодым партийцам, объявившим себя истинно пролетарскими писателями, в ту пору дозволялось если не всё, то очень и очень многое. Не удивительно, что к ним с интересом (а то и с нескрываемой завистью) присматривались другие литераторы. В их числе вполне мог быть и Владимир Маяковский.

Пётр Незнамов свидетельствует о Маяковском той поры:

«В эти годы он исключительно много работал и исключительно чётко работал, обслуживая как поэт не только "Комсомольскую правду", но и "Крокодил", и "Рабочую Москву", и "Ленинградскую правду" и ряд других изданий. Около ста двадцати стихотворений за один 1928 год, например, – это была огромная работища! Это по стихотворению каждые три дня!»

Но мы совсем потеряли Наташу Брюханенко!

Где она?

Как проходила её жизнь после нашей последней встречи с ней весной 1928 года?

Об этом она написала так:

«Этой весной лирические взаимоотношения мои с Маяковским были окончены. Я уехала в Среднюю Азию, Маяковский – за границу, мы не виделись с ним несколько месяцев, а после я стала видеть его гораздо реже, и всё было совсем по-другому.

Я уже подружилась с Лилей и с Осей. Вернувшись из Ташкента в конце декабря, я позвонила, и в тот же вечер была приглашена слушать чтение новой пьесы "Клоп" у них дома».

 

Первые «читки»

В декабре 1928 года Мейерхольд из Франции тоже вернулся. И к нему сразу же пришёл Илья Сельвинский. Пришёл, чтобы узнать, будет ли ГосТИМ ставить написанную им стихотворную пьесу (она получила название «Командарм 2»). Всеволод Эмильевич встретил поэта-конструктивиста с распростёртыми объятиями, восклицая (по словам самого Сельвинского):

«– Небывалая пьеса! Беспримерный стих! Настоящая революционность!.. Ну, дайте я вас поцелую!.. Эпоха! Рубеж! А какой язык! Ну, дайте я ещё раз вас поцелую!»

Вскоре свою новую пьесу представил и Владимир Маяковский. Пока только узкому кругу лиц.

Аркадий Ваксберг:

«26 декабря 1928 года Маяковский впервые читал в Гендриковом своим друзьям только что завершённую пьесу "Клоп". Пришли Мейерхольд и его жена, прима театра Зинаида Райх, пришёл влюблённый в поэта его последователь, молодой поэт Семён Кирсанов, тоже с женой, пришли Жемчужные и Катаняны – все ближайшие к Маяковскому люди. Но главное – были Лили и Осип».

Прежде чем приступить к чтению, Маяковский объявил, что весь вошедший в его комедию материал – это факты, прошедшие через его руки, руки газетчика и публициста, сотрудничающего с газетой «Комсомольская правда». Через месяц в журнале «Рабис» он напишет:

«"Клоп" – это театральная вариация основной темы, на которую я писал стихи и поэмы, рисовал плакаты и агитки. Это тема борьбы с мещанством».

Возникает вопрос, зачем надо было об этом заранее предупреждать собравшихся?

Неужели они сами не поняли бы, о чём говорится в пьесе?

Сам Маяковский никаких объяснений этому не дал. Он просто начал читать.

Галина Катанян:

«Маяковский сидит за обеденным столом, спиной к буфетику, разложив перед собой рукопись. Мейерхольд – рядом с дверью в Володину комнату, на банкеточке. Народу немного – Зинаида Райх, Сёма с Клавой, Женя, Жемчужный, мы с Катаняном, Лиля и Ося.

Маяковский кончает читать. Он не успевает закрыть рукопись, как Мейерхольд срывается с банкетки и бросается на колени перед Маяковским:

– Гений! Мольер! Мольер! Какая драматургия!

И гладит плечи и руки наклонившемуся к нему Маяковского, целует его.

Театр Мейерхольда находился под угрозой закрытия из-за отсутствия в его репертуаре современных пьес. В одном из юмористических журналов вскоре – я помню – появилась карикатура: громадный клоп открывает ключом замок на двери Театра Мейерхольда».

Сам Всеволод Мейерхольд впоследствии сказал:

«Маяковский строил свои пьесы так, как до него никогда никто не строил».

Ознакомившись с воспоминаниями современников Маяковского, Аркадий Ваксберг (уже по-своему) пересказал то, что происходило при чтении «Клопа»:

«Лиля слушала чтение, не сводя с Маяковского восхищённых глаз. Кто другой мог так отнестись к его творчеству, вне которого не существовало и его самого?

Как только Маяковский кончил чтение, Мейерхольд рухнул на колени с возгласом: "Гений!". Он гладил его плечи и руки, крича: "Мольер! Какая драматургия!" В глазах Лили стояли слёзы. За них Маяковский отдал бы все свои увлечения, все порывы и страсти».

Пересказ образный и весьма эмоциональный. Но вряд ли слёзы в глазах Лили Брик (если они вообще были) говорили о её восхищении пьесой. Почему? Об этом речь впереди.

Александр Михайлов:

«В тот же день В.Э.Мейерхольд дал интервью газете "Вечерняя Москва", в котором с необычайной похвалой отозвался о пьесе "Клоп". Сообщалось, что 28 декабря Маяковский прочтёт пьесу труппе театра».

В.Маяковский, Д.Шостакович, В. Мейерхольд и А. Родченко на репетиции "Клопа", 1929 г.

Мейерхольд особо подчеркнул, что пьеса идеологически прочна, что она является подлинно советской, а её содержание – истинно «пролетарским».

И, видимо, не случайно 28 декабря 1928 года газета «Правда» напечатала стихотворение Маяковского под названием «Мразь»:

«Подступает / голод к гландам…

Только, / будто бы на пире,

ходит / взяточников банда,

кошелёчки растопыря…

Чтобы выбиться нам / сквозь продажную смрадь

из грязного быта / и вшивого —

давайте / не взятки брать,

а взяточников / брать за шиворот!»

Как видим, слова «быт», «грязь», «мразь» и «смрадь» прочно занимали место в творчестве поэта. Теперь к ним добавилось ещё одно слово – «клоп».

В тот же день (28 декабря) Маяковский читал свою пьесу коллективу ГосТИМа.

Аркадий Ваксберг:

«В театре уже были расписаны роли и назначены репетиции. На чтение пришёл совсем ещё юный двадцатитрёхлетний Дмитрий Шостакович, которому была заказана музыка. Пришли художники и артисты из того же круга.

Восторгу слушателей не было предела, и опять Лиля разделила с Маяковским его истинный триумф».

Восторг Лили Брик и на этот раз явно происходил из воображения Ваксберга.

А восхищение актрисы ГосТИМа Марии Сухановой в самом деле имел место (пьеса начиналась с выкриков торговцев, которые, расхаживая по сцене, рекламировали свои товары):

«Как будто вновь слышу всех этих зазывал: продавец селёдок кричал нараспев на весь район, продавец открыток с анекдотами был сиплый с пропитым голосом и бубнил тихонько, показывая запрещённый товар из-под полы, продавщица бюстгальтеров взвизгивала, продавец абажуров распевал, продавец пуговиц рубил текст стаккато, продавщица духов жеманно сюсюкала. Если бы так сыграли актёры, ухватив особенность характера каждого продавца, как это было передано Маяковским!»

 

Первые замечания

Следующая читка проходила 30 декабря 1928 года – на этот раз уже на заседании Художественно-политического совета ГосТИМа. Была принята резолюция:

«Художественно-политический совет, заслушав на своём расширенном заседании пьесу Владимира Маяковского "Клоп", признаёт её значительнейшим явлением советской драматургии с точки зрения как идеологической, так и художественной и приветствует включение её в репертуар».

Один из членов совета внёс предложение: поприветствовать автора.

Затем началось обсуждение.

Маяковский выступал дважды. В первый раз он сказал:

«Я меньше всего надеялся: напишу пьесу, и потом отпадёт нужда в драматической литературе. Пьесу надо брать в "сравнительной зверологии" наших театров. Главный плюс ее: это пьеса обкладывающая, но оптимистическая советская пьеса. Что касается частностей, то я боялся, что всем пьеса понравится и придётся решить, что написал гадость. Но вот Гроссман-Рощин сказал, что пьеса – гадость, тупая, глупая. Я против эстетизирующего начала, против замены борьбы сюсюкающим литературным разговором».

Это выступление типично для Маяковского – много звучных (чаще всего – наукообразных) выражений («сравнительная зверология», «эстетизирующее начало», «сюсюкающий разговор»), но сходу не разберёшь, что же, собственно, хотел сказать выступавший. А он продолжал:

«После моей работы в "Комсомольской правде" я должен сказать: несмотря на то, что это беспокойно, я не привык к беспартийному разговору».

Вновь не очень понятно, что имел в виду Маяковский.

А он уже обрушивался на главных героев своей пьесы:

«Пока сволочь есть в жизни, я её в художественном произведении не амнистирую. В пьесе – факты об обывательской морали и века, и сегодняшнего дня. Если будет пятьдесят таких пьес, надо отдать пятьдесят театров под такие пьесы. Против строящих обклада нет, но если обижаются, значит, в них попадает. "Клоп" в известной степени – антиводочная агитка…

Мой упор – на комсомольскую массу. Нельзя рассчитывать на всё человечество: половина сволочей и половина симпатичных».

Резко, эмоционально и как всегда сумбурно! Но это – стиль Маяковского.

Впрочем, на этот раз он произнёс объясняющее слово – «обклад» и пьесу свою назвал «обкладывающей». «Обклад» – это охотничий термин, означающий место, куда загоняют зверя, на которого охотятся. Если к этому добавить, что своего «Клопа» Владимир Владимирович назвал «антиводочной агиткой», то, стало быть, он направлен против пьяниц, которых необходимо «обложить» (и их «обкладывают») чересчур резкими и даже грубыми словами.

Выступая во второй раз, Маяковский сказал:

«Пьесу вместе со мной делали комсомол и "Комсомольская правда". Хотя она подписана моей фамилией, делали мы её вместе…

Теперь я вообще перейду на пьесы, так как делать стихи стало слишком легко».

Но когда на одном из других обсуждений его спросили, почему «Клоп» написан прозой, а не стихами, Маяковский ответил:

«Лучше, чем Грибоедов, я не напишу, а писать хуже не хочу».

Одно высказывание исключает другое! Ведь если писать стихи «стало слишком легко», почему бы не попробовать посостязаться с Грибоедовым?

И всё-таки признание Маяковского о том, что он «перейдёт на пьесы», заставляет задуматься. Либо знаменитейший поэт наконец-то прислушался к многократным советам Осипа Брика (не тратить времени на создание стихотворений и поэм, а сочинять рекламу), либо – в пику тому же Осипу Максимовичу – Владимир Владимирович решил сам отказаться от поэзии. Как бы там ни было, но это было первым публичным заявлением известнейшего стихотворца о том, что он покидает поэтическую вершину – ту самую, на которую ему несколько лет назад удалось торжественно взойти.

2 февраля, выступая на обсуждении «Клопа» в клубе рабкоров «Правды», Маяковский заявил:

«У меня в пьесе человек, с треском отрывающийся от класса во имя личного блага. Это образец политического замирения. Я не хочу ставить проблему без расчёта уничтожить её корни. Дело не в вещах, а в отрыве от класса. Из бытового мещанства вытекает политическое мещанство…

Если вы говорите, что рабкоры пишут о том же мещанстве, – это похвала мне: значит, вместе бьём и добьём».

Обратим внимание, как решительно поэт выступал против «бытового мещанства», считая, что оно неизменно приводит к мещанству политическому.

Впрочем, присмотримся повнимательнее к новой пьесе, про которую Луначарский сказал: «Меткая и злая сатира!», а Юрий Анненков добавил: «"Клоп" …является уже прямой сатирой на советский режим».

 

Феерическая комедия

Место действия первых четырёх картин пьесы «Клоп» – город Тамбов. Всё начинается с того, что некий Присыпкин («бывший рабочий, бывший партиец, ныне жених»), сменивший свою «неблагозвучную» фамилию на «французский» псевдоним Пьер Скрипкин, готовится к свадьбе и покупает продукты для неё. Его сопровождает будущая тёща Розалия Павловна и некий «самородок из домовладельцев» по фамилии Бочкин, тоже сменивший свою не слишком элегантную фамилию и ставший Олегом Баяном.

Во второй картине жених Пьер Скрипкин покидает своё «молодняцкое общежитие», так как строить социализм не желает, а мечтает уже сейчас пожить «изящной» жизнью. Поэтому он и женится на парикмахерше Эльзевире.

В третьей картине справляют свадьбу.

В четвёртой – вспыхивает пожар, и все участники свадьбы погибают.

Действия остальных пяти картин происходят 50 лет спустя – в 1979 году, в стране, где уже построено социалистическое общество. На территории «бывшего Тамбова» на семиметровой глубине обнаруживают «обледеневший погреб», в котором находится «замороженная человеческая фигура». Её размораживают и воскрешают.

Размороженный оказывается Присыпкиным. Но он не один. Вместе с ним размораживают и клопа! Гражданам, проживающим при социализме, объявляют, что оба оживлённых существа «водятся в затхлых матрацах времени», и Присыпкина вместе с клопом водворяют в клетку зоопарка. Для всеобщего обозрения.

Таково содержание пьесы, название которой несколько неожиданное – «Клоп».

Кого же в этом произведении драматург «обкладывал»?

В нём наносился ощутимо болезненный укол другому советскому драматургу, находившемуся тогда в пике театральной славы, но чьи пьесы дружный хор критиков-ортодоксов требовал запретить. По ходу действия «Клопа» один из его персонажей, живущий в грядущем 1979 году, называл фамилию этого драматурга, оглашая перечень совершенно забытых, «умерших» слов:

«Буза, бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…»

Впрочем, этот драматургический выпад не мешал Маяковскому с самим Булгаковым встречаться и даже играть с ним на бильярде. Об этом оставила воспоминания жена драматурга Елена Сергеевна, описав Михаила Афанасьевича и …

«… актёрский клуб, где он играл с Маяковским на биллиарде, и я ненавидела Маяковского и настолько явно хотела, чтобы он проиграл Мише, что Маяковский уверял, что у него кий в руках не держится…»

Павел Лавут:

«Маяковский был искусным игроком и обладал тем преимуществом, что обеими руками (он был левшой) с одинаковой силой и ловкостью владел кием. Помогал ему и рост: он доставал любой шар на самом большом столе. Но, пожалуй, основные его качества как игрока – настойчивость и выносливость».

Лев Никулин:

«Владимир Владимирович играл, надо сказать, артистически, он был весь стремительность, вся энергия в игре, движения его были на редкость пластичными и сильными, глаза горели; порывистым движением он вгонял шар за шаром в лузу, шутил, смеялся, при удаче что-то напевал и мрачнел при каждом промахе, которых, кстати, почти не было.

Он любил втягивать в игру всех окружающих, чтобы те стояли за него или против него – всё равно, интерес был в чисто спортивном азарте, потому что он играл и "на позор", на пролаз под бильярдом, или на то, чтобы проигравший с чувством, обязательно с чувством, наизусть читал "Птичку божию". Он всё время был неутомим и свеж, хотя был уже поздний час, у его противника двоились в глазах шары на зелёном поле, а он сохранял энергию и готовность продолжать турнир».

Но в пьесе Маяковского никакого бильярда не было. Кого же тогда она «загоняла» на сцену для всеобщего обозрения и осмеяния?

 

«Обкладывающая» пьеса

С точки зрения самых обычных законов сцены, «драматургия» – та самая, которой так восторгался Художественно-политический совет ГосТИМа – в «Клопе» практически отсутствует.

Ведь пьесы, как известно, создаются для того, чтобы их разыгрывали актёры. Актёрам же необходимо, чтобы образы развивались, то есть в пьесе была та самая «драматургия», когда и роль играть интересно, и само воплощение этой роли увлекает зрителей.

А у образов героев «Клопа» никакого развития нет – вся пьеса представляет собою набор живых картинок. По сути дела, пьеса написана как сценарий игрового пропагандистского фильма, одного из тех, что не сходили с тогдашних киноэкранов страны Советов. Таких сценариев Маяковский успел создать к тому времени более десяти, некоторые были экранизированы. Так что поэт имел неплохой «киносценарный» опыт.

Пьесы же Маяковского всегда отличались публицистичностью, декларативностью и почти полным отсутствием той самой драматургичности, которая так необходима сцене.

С характерами героев «Клопа» ничего не происходит. Отец невесты Присыпкина, Давид Осипович Ренессанс, хоть и указан в перечне действующих лиц, по ходу пьесы ни одной реплики вообще не произносит.

Впрочем, Маяковский и не стремился к тому, чтобы его «Клоп» отвечал канонам классической (традиционной) пьесы. В статье, опубликованной в журнале «Рабис», он написал:

«… моя комедия – публицистическая, проблемная, тенденциозная».

Так ли это?

Заглянем в Словарь иностранных слов советской поры.

«ПУБЛИЦИСТИКА [< лат. publicus общественный] – отрасль литературы, освещающая вопросы политики и общественной жизни в периодической печати и в отдельных изданиях.

ПРОБЛЕМА [< гр. problema задача, задание] – теоретический или практический вопрос, требующий разрешения.

ТЕНДЕНЦИЯ [< лат. tendere направлять, стремиться] – стремление, склонность к чему-либо, сознательное намерение, заранее предусмотренный выбор».

Освещает ли «Клоп» вопросы политики? Нет. А вопросы общественной жизни? Пожалуй, тоже нет – ведь во все времена и во всех странах были и есть люди, не желающие жить так, как живут остальные, и не желающие шагать туда, куда шагает всё общество. Каким был Присыпкин в первом действии (любителем выпить, побренчать на гитаре и мечтающим пожить «изящной» жизнью), таким и остался в финале пьесы. Да его никто и не стремился как-то перевоспитать, переделать на иной лад. Комсомольцы его высмеивали, а обитатели светлого социалистического будущего старались пристыдить с укоризною.

Выходит, что ничего публицистичного в комедии Маяковского нет.

Ставится ли в «Клопе» какой-нибудь «теоретический или практический вопрос, требующий разрешения»? Тоже нет. То, что Присыпкин «обывателиус нормалис», ясно с самого начала, так что размораживать его, чтобы убедиться в этом, совсем не обязательно.

Стало быть, и ничего проблемного в этой «феерической комедии» тоже нет.

Заметно ли в «Клопе» какое-то стремление автора к чему-нибудь, чувствуется ли его склонность к чему-либо? Да, заметно. Да, чувствуется.

Стало быть, комедия Маяковского тенденциозна .

Но в чём эта тенденциозность?

Что увидели в «Клопе» биографы поэта?

Аркадий Ваксберг усмотрел в этой пьесе Маяковского…

«… его беспощадную сатиру на партмещанство, его, щедринской силы, язвительный смех над тупостью, глупостью, пошлостью тех, кто был у руля, его презрение к властвующим ничтожествам, его глубокое разочарование в былых идеалах».

И ещё Ваксберг обнаружил в «Клопе» намёки…

«… которыми были насыщены реплики персонажей, и узнаваемость которых приводила в восторг собравшихся на читку единомышленников автора».

Интересно, где Ваксберг всё это нашёл?

Ведь в «Клопе» никакой сатиры на партмещанство нет. И смеха автора над «тупостью, глупостью, пошлостью» тех, кто стоял тогда у руля, в «Клопе» тоже не слышно. Нет в пьесе и «презрения к властвующим ничтожествам». И «разочарования в былых идеалах» в ней тоже нет.

А последняя из приведённых нами фраз Ваксберга и вовсе весьма загадочна, так как не ясно, что именно (по мнению биографа) «приводило в восторг» слушавших читку пьесы «единомышленников автора» – сами реплики героев или угадывание того, кто является прототипом того или иного героя.

В адрес пьесы Маяковского было много упрёков. Газета «Известия», относившаяся к поэту, как мы помним, довольно недоброжелательно, писала, что в «Клопе»…

«… социализм выходит тощий, слабый, лефовски-интеллигентский».

Александр Михайлов к этому добавил:

«"Клоп" был назван "фарсовым фельетоном без особых литературных и идеологических заданий", "«случайно» попавшим на сцену". Писалось также о том, что Маяковский не отразил в пьесе накала классовой борьбы, индустриализации и т. д., не показал широко жизнь рабочего класса, не показал главного персонажа "на работе, в коллективе, в общественной деятельности"».

А кого же увидели зрители в персонажах «Клопа»?

Бенгт Янгфельдт о главном герое пьесы сказал, что он…

«…любитель выпить и побренчать на гитаре, слезливый обладатель партбилета…»

Но именно в этом Присыпкине Янгфельдт увидел черты самого автора пьесы:

«Если клоп – метафора Присыпкина, то Присыпкин – карикатура на Маяковского, поэта, который из-за своих мечтаний о "немыслимой любви" страдает за всё человечество».

Называя клопа метафорой Присыпкина, Янгфельдт как бы относит это насекомое к иносказательным образам феерической комедии. Допустим.

Но что касается утверждения, что Присыпкин – карикатура на Маяковского, который «страдает за всё человечество», то с этой точкой зрения вряд ли можно согласиться. Почему? В этом мы и попробуем разобраться.

 

Поиски подтекста

Разных намёков и всевозможных «приколов» в «Клопе» можно найти немало. Так, например, вторая картина заканчивается тем, что рабочие вышвыривают Присыпкина из общежития, выбрасывая следом за ним и его вещи.

«УБОРЩИК

(приподнимает Присыпкина, подавая ему вылетевшую шляпу)

И с треском же ты, парень, от класса отрываешься!

ПРИСЫПКИН

(отворачиваясь, орёт)

Извозчик, улица Луначарского, 17! С вещами!»

Зачем Маяковский упомянул фамилию одного из вождей Октябрьской революции, состоявшейся, как известно, в 17 году? Что это – просто шутка? Или намёк на какое-то высказывание наркома?

К сожалению, этот «пассаж» до сих никем пор не расшифрован.

Ещё одна «политическая» фамилия возникает в начале третьей картины:

«ЭЛЬЗЕВИРА

Начнём, Скрипочка?

СКРИПКИН

Обождать. Я желаю жениться в организованном порядке и в присутствии почётных гостей и особенно в присутствии особы секретаря завкома, уважаемого товарища Лассальченко… Во!»

Фамилия секретаря завкома произведена Маяковским из фамилии известного немецкого социалиста и философа Фердинанда Лассаля. Это уже явный намёк на весьма распространившийся в ту пору обычай давать детям имена в честь революционных деятелей. Именно тогда стали появляться имена типа Марлен (МАРкс + ЛЕНин), Вилен (В.И.ЛЕНин) и тому подобное.

А что, если Маяковский, привыкший обо всём и обо всех говорить открыто, ничего зашифровывать и не пытался? И все его «приколы» – всего лишь шутки привыкшего к острому словцу поэта?

Вспомним ещё раз, что писали по этому поводу его современники.

Лили Брик:

«Маяковский любил играть и жонглировать словами, он подбрасывал их, и буквы и слоги возвращались к нему в самых разнообразных сочетаниях:

Зигзаги – загзиги, кипарисы – рикаписы – сикарипы – писарыки, лозунги – лозгуни – без конца.

Родительный и винительный падежи он, когда бывал в хорошем настроении, часто образовывал так: кошков, собаков, деньгов, глупостев…

Горький вспоминал, что, когда они познакомились, Маяковский без конца повторял:

Попу попала пуля в пузо».

Поэт Пётр Незнамов:

«Его слово было его дело…

Когда он слышал слово "боржом", он начинал его спрягать:

– Мы боржём, вы боржёте, они оборжут.

Или вдруг начинал "стукать лбами" стоящие на своей звуковой основе рядом прилагательные:

– Восточный – водосточный – водочный.

Он брал слово в раскалённом докрасна состоянии и, не дав ему застыть, тут же делал из него поэтическую заготовку».

Александр Михайлов тоже обратил внимание на то, что Маяковский…

«… ради красного словца мог созорничать. <…> Любил поиграть словом. Переделывал пословицы, сочинял новые слова, комбинации из слов: кипарисы, ри-па-ки-сы, си-па-ки-ры, ри-сы-па-ки и т. д. То же проделывал со словами папиросы, мемуары. Из двух пословиц делал одну: "Не плюй в колодец, вылетит – не поймаешь". Фамилию критика Роскина, работавшего в Наркомпросе, при знакомстве тут же переделал в Наркомпроскина. А Жарова с Уткиным объединил в Жуткина. В сатирическом стихотворении "Сердечная просьба" показал тип любителя делать доклады под фамилией Лукомашко, и в нём были немедленно узнаваемы Луначарский, Коган и Семашко».

Вспомним ещё, как, пересекая Атлантический океан, «игравший словами» Маяковский превратил «капитанский мостик» в «монский капитастик».

Вооружившись этими «пристрастиями» и «причудами» поэта в его работе над словом, рассмотрим персонажей его феерической комедии.

Вряд ли просто ради красного словца автор «Клопа» назвал главного персонажа пьесы так оскорбительно (рабочие называют Присыпкина «мразью» и «сволочью»). Против кого же направлены эти, прямо скажем, весьма оскорбительные слова? Кто подразумевался под образом Присыпкина и ему подобных?

Этот «бывший рабочий, бывший партиец» своим существованием никого, в сущности, не затрагивал. Да, он необразован, невоспитан. Но в этом не вина его, а беда! Да, он рвётся к «изящной» жизни. Но это его желание не является преступным, антиобщественным. Он такой, какой есть. И он не просил себя размораживать. Поэтому в том, что в будущем его встретили с удивлением и даже с оторопью, вины Присыпкина никакой нет.

Стало быть, оскорбительных слов в свой адрес «бывший рабочий» не заслуживает. У зрителей и читателей он, скорее всего, должен вызвать сожаление и даже некоторое сочувствие.

Кого же тогда Маяковский наделял этими нелестными эпитетами?

Может быть, заодно с Присыпкиным и его наставника Вадима Баяна?

Да, он из бывших домовладельцев. Но этих владений революция давно его лишила. Так что винить «самородка» Баяна в том, что ему некогда принадлежал дом (или даже несколько домов), нет никаких оснований. Да, он обучает «бывших партийцев» разнообразным «изящным манерам» и делает это небескорыстно. Но в этом тоже нет ничего из ряда вон выходящего – ведь Присыпкин сам рвётся к «изящной жизни» и готов за своё обучение платить. И Баян-Бочкин со снисходительной улыбкой обучает его, тем самым зарабатывая себе на хлеб. Так что язык не поворачивается назвать его поведение «сволочным».

У Маяковского явно не хватило драматургического таланта, чтобы создать образы мещан, про которых можно было бы сказать: какая же это мразь, какие сволочи! Но кого же всё-таки он называл именно так?

Драматург неоднократно громогласно заявлял, что его «феерическая комедия» направлена против мещанства. К премьере спектакля было даже сочинено рекламное четверостишие:

«Люди хохочут / и морщат лоб

в театре Мейерхольда / на комедии "Клоп".

Гражданин, / не злись / на шутки насекомого,

это не про тебя, / а про твоего знакомого».

Иными словами, Маяковский как бы лишний раз напоминал о том, что главный герой его комедии – не Присыпкин (тогда она называлась бы «Обывателиус», «Мещанин в стране Советов» или что-нибудь в этом роде). Но если пьеса называется «Клоп», значит, в это понятие что-то вкладывалось.

Попробуем подойти к героям пьесы с другой стороны и поищем, с кого они списаны.

 

Попытка расшифровать

Присыпкин – не клоп, он всего лишь некая «присыпка» для клопа. И это наглядно продемонстрировано в последних действиях пьесы, где «клопус нормалис» и «обывателиус вульгарис» находятся рядом. И фамилия «Присыпкин» явно произошла от борьбы «обывателиуса» с клопом – образована из глагола «присыпать». В ту пору с кровососущими насекомыми боролись, присыпая их ядовитыми порошками.

Вглядимся в эту фамилию повнимательнее!

При-сып-кин . Первый слог – «при » – понятен, он означает нахождение при ком-то, при чём-то. Слог последний – «кин » – созвучен с семитским словом, означающим «из рода», «из племени», «из семьи».

Остаётся слог «сып ». Что он означает? Вроде бы, ничего.

Тогда, может быть, этот «сып » что-то или кого-то напоминает?

Напоминает! Имя лучшего друга и советчика Маяковского, которого звали Осип . Таким образом, фамилию «Присыпкин » вполне можно «перевести» как «Находящийся при семье Осипа ».

Но если так, то выходит, что в образе Присыпкина Маяковский действительно изобразил самого себя?

Даже в переделанной («для изящества») фамилии героя пьесы можно найти отзвук фамилии Осипа. Пьер Скрипкин (С-крип-кин ) – это Пьер, «находящийся при семье Крип ». А «Крип » – это прочитанная справа налево фамилия Брик, только первая буква в ней слегка оглушена – до «п », а вторая и третья поменялись местами.

Между прочим, актёр ГосТИМа Игорь Ильинский, исполнявший роль Присыпкина, впоследствии вспоминал:

«Как это ни покажется странным, я даже внешне взял для Присыпкина… манеры Маяковского».

Взять эти «манеры» Ильинскому предложил сам Маяковский. Он настоятельно требовал от актёра, чтобы у этого персонажа были его характерные жесты. И специально показывал артисту, что именно необходимо спародировать.

В последних действиях пьесы Присыпкин находится при клопе (или клоп при Присыпкине), а в первых трёх Присыпкин пребывает при «подхалимствующем самородке из домовладельцев» Олеге Баяне, впившемся, как клоп, в «бывшего рабочего» и «бывшего партийца» Пьера Скрипкина.

А теперь обратим внимание на то, как тщательно подобраны имя и фамилия «подхалимствующему самородку» – Олегу Баяну ! Ведь они же явно скопированы с Осипа Брика — с тех же букв начинаются, и из того же количества букв каждое слове состоит!

При этом, не будем забывать, какой «камень» бросается в «огород» этого персонажа! Один из обитателей «молодняцкого общежития» говорит про Олега Баяна:

«Он – писатель. Чего писал – не знаю, а только знаю, что знаменитый! "Вечёрка" про него три раза писала: стихи, говорит, Апухтина за свои продал, а тот как обиделся, опровержение написал. Дураки, говорит вы, неверно всё – это я у Надсона списал. Кто из них прав – не знаю. Печатать его больше не печатают, а знаменитый он теперь очень – молодёжь обучает. Кого стихам, кого пению, кого танцам, кого так… деньги занимать».

Хлёстко сказано!

И все слова вполне можно было адресовать Осипу Брику. Осип Максимович и стихи учил писать, и на фортепиано играл, и танцевал великолепно. И даже «деньги занимать» мог весьма оригинальным способом. Вспомним ещё раз, что написал Валентин Скорятин о встрече с Алексеем Кручёных, другом и соратником Маяковского и Бриков:

«Однажды я посетовал на сокрушительное студенческое безденежье и пошутил: мол, все способы добычи денег, изобретённые незабвенным Остапом Бендером, уже устарели – караются Уголовным кодексом. Кручёных заметил: "Бендер не знал ещё одного способа". И между прочим рассказал…»

И Кручёных рассказал о том, как чекист Осип Брик вместе с женой (Лили Брик) посещал намеченных на арест состоятельных людей и…

«… предлагал свою помощь. Пока не утрясётся – спрятать фамильные драгоценности. Выхода не было. Ему верили. Тем, кому удавалось вырваться из лап ГПУ, Брик возвращал взятое на сохранность. Но "вырывались" не все…»

Вот, оказывается, каким был этот клоп, впившийся в Присыпкина! И Маяковский раскрыл (обнародовал) самую удивительную его тайну.

Тот, о ком сообщалось такое, наверняка должен был крепко обидеться.

Конечно, можно было наградить героя «Клопа» какой-нибудь другой фамилией, например: Буря, Буян, Буза, Бинт и так далее. Но Маяковский остановился именно на Баяне, так как при случае мог всегда сослаться на крымского стихотворца Владимира Сидорова, писавшего под псевдонимом Вадим Баян, и сказать, что персонаж «Клопа» назван именно в честь него.

Крымчанин Сидоров, в самом деле, обиделся и написал «Открытое письмо В.В.Маяковскому поэта Вадима Баяна». Хотя вполне возможно, что «обидеться» Вадима Баяна мог попросить сам Маяковский, обратившись к нему в письме или при личной встрече. К сожалению, до наших дней не дошло никаких подтверждений этому. Сохранилось только одно «Открытое письмо», в котором Вадим Баян возмущается тем, что в пьесе «Клоп» обнаруживается:

«Наличие слишком откровенных параллелей и других "признаков", адресованных к моей биографии…»

Вадим Баян просил дать ему «откровенный ответ».

22 июля 1929 года «Литературная газета» опубликовала письмо обиженного крымчанина, поместив сразу вслед за ним ответ Маяковского. Владимир Владимирович отвечал с присущей ему ироничной элегантностью:

«Вадим Баян!

Сочувствую вашему горю.

Огорчён сам…

Объясняю:

1. Каждый персонаж пьесы чем-нибудь на кого-нибудь обязан быть похожим. Возражать надо только на несоответствие, на похожесть обижаться не следует».

Затем следуют ещё четыре пункта (также улыбчивые и учтивые), и только в пятом (заключительном) поэт заговорил серьёзно, соглашаясь с тем, что выведенный им персонаж «антипатичен»:

«5. Но —

Вы указываете сходство других "откровенных параллелей" и "признаков". Тогда обстрел этих признаков сходства с антипатичным, но типичным персонажем становится уже "уважительным" с "точки зрения советской общественности", и если это так, то я оставлю моего героя в покое, и придётся переменить фамилию вам».

Как видим, Маяковский застраховался весьма основательно – на все вопросы у него был заготовлен достойный ответ, мгновенно заставлявший любого обидевшегося вспомнить о том, что на шутки обижаться не следует. Тем более, что прототипом одного из главных героев «Клопа», вроде бы, являлся сам Владимир Владимирович.

Почему «вроде бы»? Потому что в пьесе есть и…

 

Другие намёки

На ком собирался жениться Присыпкин? На «маникюрше, кассирше парикмахерской» Эльзевире Давидовне Ренессанс.

Есть ли у этой героини что-нибудь зашифрованное?

Есть!

Невесту Пьера Скрипкина зовут Эльзевира. Но Эльзой звали младшую сестру Лили Брик. А что такое «вира»? Заглянем в словарь.

«ВИРА! ВИРАТЬ! [< ит. viraro] – мор<ской термин> выбирай, поднимай, тяни вверх (груз – стрелою, краном и т. п.).»

По-гречески «вира» тоже означает «вверх!».

Таким образом, «Эльзевира» – это та, кто находится «выше» Эльзы, то есть старше её. Стало быть, Присыпкин, прототипом которого можно считать самого Маяковского, сочетался браком с маникюршей, прототипом которой была Лили Брик.

Стоп!

Если так, то о чём же тогда рассказывает «феерическая комедия»?

Она рассказывает о том, как некий «бывший рабочий» и «бывший партиец» решил жениться на некоей парикмахерше. Вокруг этого героя увивается некий «подхалимствующий самородок», обучающий «бывшего рабочего» галантным манерам, но при этом вцепившийся в него, как клоп. Свадьба состоялась. Но из-за вспыхнувшего на ней пожара главный её участник оказывается вмороженным в глыбу льда. «Бывшего рабочего» размораживают и водворяют в клетку зоосада. В ней он находится вместе с размороженным клопом, в которого превратился бывший «подхалимствующий самородок».

Разве эта история не напоминает то, что произошло с самим Владимиром Маяковским? Ведь он, бывший «раб Охранки» связал свою судьбу с судьбой старшей сестры Эльзы Каган. Но совместная жизнь с ней у него не заладилась. Поэт был вынужден остаться в «зверинце» (именно так Брики называли свою семью, состоявшую из «кис» и «щенов»). В этом «зверинце» Маяковский находился под неусыпным вниманием и контролем Осипа Брика, вцепившегося в него, как клоп.

Кстати, одна из глав книги Бенгта Янгфельдта – та, в которой рассказывается о появлении в Гендриковом переулке Льва Кулешова, – называется «Лев в Зоопарке».

Есть ещё один довольно примечательный штрих, на который хотелось бы обратить внимание. В пьесе несколько раз возникает «красный» цвет. Приведём несколько реплик («цветные» слова выделены нами):

«ПРИСЫПКИН

Товарищ Баян, я за свои деньги требую, чтобы была красная свадьба и никаких богов! Понял ?»

«ПРИСЫПКИН

В нашей красной семье не должно быть никакого мещанского быта и брючных неприятностей. Во !»

«БАЯН

Невеста вылазит из кареты – красная невеста… вся красная — упарилась, значит;… её выводит красный посажённый отец… вводят это вас красные шафера, весь стол в красной ветчине и бутылки с красными головками.

ПРИСЫПКИН

(сочувственно)

Во! Во!

БАЯН

Красные гости кричат "горько, горько", и тут красная (уже супруга) протягивает вам красные-красные губки… »

Мало этого, Присыпкин женится на Ренессанс Эльзевире Давидовне, инициалы которой – РЭД. Со словом «рэд » Маяковский часто встречался во время пребывания в Америке, в переводе с английского оно означает «красный ». И первая глава поэмы «Про это» называется «Баллада РЕДингской тюрьмы».

Актёр Игорь Ильинский потом вспоминал:

«Маяковский читал: "Я требую, чтобы была красная свадьба и никаких богов!" В этой фразе громыхал пафос. Затем весь пафос сходил на нет, когда просто, неожиданно просто Маяковский добавлял: "Во!" В этом "во" было сомнение, даже испуг, была интонационная неуверенность в правильности фразы, только что произнесённой так аппеляционно. И из этого неуверенного и тупого добавка "во" вставал вдруг весь Присыпкин».

И вот «красная » свадьба состоялась. Но её охватили «красные » языки пламени – вспыхнувший пожар воспрепятствовал появлению «красной » семьи Пьера Скрипкина.

Наверное, многим тогда (да и потом тоже) приходило в голову, что речь идёт о красном цвете Октябрьской революции, давшей право рабочему Присыпкину называть себя «победившим классом».

Однако те, кто хорошо знал «семью» Маяковского-Бриков, хорошо знали и человека, в чьей фамилии присутствовал тот же красный цвет – Краснощёкова. Во время романа с ним, как мы помним, Лили Брик обвиняла Маяковского в том, что он погряз в «мещанском быте». Именно Краснощёков поставил окончательный крест на отношениях Лили Юрьевны и Владимира Владимировича.

Но «красной » семьи Лили Брик и Краснощёкову создать, как мы знаем, тоже не удалось. А Маяковский по-прежнему никак не мог разлучиться с Осипом Бриком, которого даже Луначарский называл «злым гением» поэта. Избавиться от него можно было лишь с помощью какой-то ядовитой «присыпки».

Разве не о том же самом рассказывалось в пьесе «Клоп»?

 

Новый намёк

Так что же на самом деле вкладывал Маяковский в содержание своей пьесы? Что он хотел сказать, называя её «Клопом», то есть насекомым, которое водится в постелях?

И зачем поэту надо было выводить самого себя в непривлекательном образе Присыпкина?

А ведь Маяковский не имел никакого отношения к Тамбову, родному городу Присыпкина. Никогда там не был. И уж совсем невозможно припомнить случай, чтобы Владимир Владимирович прятался под выдуманным псевдонимом. Он всегда подписывал созданные им стихи и пьесы своей фамилией, которая ему очень нравилась. Он гордился ею. Критики ругали его за это. А Троцкий даже прямо написал:

«Маяковский по сути своей Маяковоморфист, заселяет самим собой площади, улицы и поля революции».

Иными словами, поэт во всех своих произведениях выступал в роли главного (положительного ) героя. Как же он мог оказаться отрицательным Присыпкиным?

Но кто же тогда был выведен под этой фамилией?

Был ли в окружении Маяковского человек, который пользовался псевдонимом?

Был! Звали его Лев Кулешов. И родом он был из города Тамбова. А свои рисунки, которые помещал в «Журнале для дам», подписывал «изящным» французским псевдонимом Лео Клер.

Фамилию своего внезапного соперника Маяковский наверняка подверг тщательному изучению, переставляя слоги так и этак. Пробовал читать её справа налево – получалось: Вошелук . Три первые буквы – вош ! А «вошь » – это тоже кровососущее насекомое. Оно-то и было заменено на «клопа », в котором соединились инициалы: КЛ (Кулешов Лев) и ОБ (Осип Брик). Получалось «КЛОБ ». Если чуть приглушить последнюю букву, то и получится «КЛОП ».

Если так, то не была ли пьеса «Клоп» некоей местью обиженного мужа (пусть даже гражданского) тому, кто увёл у него обожаемую супругу? Не мстил ли Маяковский своей пьесой и Льву Кулешову тоже?

Но главный удар поэт наносил по своему образованному, воспитанному и начитанному другу, который убеждал его не славить режим большевиков, а посвятить свой талант прославлению «производства вещей», то есть рекламе? Как мы помним, какая-то крупная ссора (или не менее крупная размолвка) произошла между Владимиром Маяковским и Осипом Бриком ещё весной 1928 года (а то и раньше). Из-за этой ссоры Маяковский даже из Нового Лефа вышел. А чуть позднее публично заявил, что он отмежёвывается от Брика.

А теперь Осип Брик выводился на сцену в образе Олега Баяна. Да, у Присыпкина есть недостатки (а у кого их нет?), но он человек, он личность. А Олег Баян (то есть Осип Брик) – насекомое, которое водится в постелях, и против которого применяют ядовитые порошки-присыпки.

Неужели Осип Максимович не заметил, как над ним насмехается пьеса «Клоп»?

Неужели он не понял, о ком повествует эта феерическая комедия?

Лили Брик впоследствии написала о Маяковском:

«Темой его стихов почти всегда были собственные переживания».

А темой пьес?

Вспомним ещё раз строки из книги Аркадия Ваксберга, посвящённые тому, как встретила «Клопа», присутствовавшая на всех его читках Лили Брик:

«В глазах Лили стояли слёзы…

Лиля разделила с Маяковским его творческий триумф».

Очень сомнительно, что всё обстояло именно так. Сам Ваксберг на тех читках не присутствовал, и то, как он их описал – всего лишь плод его творческого воображения.

О том, как отреагировал на «Клопа» Осип Брик, никаких свидетельств обнаружить, к сожалению, не удалось. Да и существовали ли такие свидетельства? Осип Максимович был человеком мудрым и своих мнений старался не выпячивать.

Но складывается впечатление, что, ознакомившись с «Клопом», Осип Максимович всё прекрасно понял. Но предпочёл отмолчаться (до поры, до времени), сделав вид, что он не заметил того, что Маяковский хочет расправиться с ним с помощью ядовитой присыпки.

Странно и такое обстоятельство. Нигде не сообщается о том, был ли на читках «Клопа» Агранов. Ведь Яков Саулович являлся ближайшим и вернейшим другом «семьи» и членом Художественно-политического совета ГосТИМа. Стало быть, на этих читках его присутствие было просто обязательным! Что говорил он об этой пьесе? Вот бы узнать!

Ещё об одном повороте событий, связанном с написанием «Клопа», хочется поговорить особо.

 

Синдром «Пушторга»

Положив в основу феерической комедии эпизоды из своей собственной жизни, Маяковский невольно наступил на те же самые грабли, которые только что больно ударили по поэту-конструктивисту Илье Сельвинскому.

Ведь фабула «Пушторга» тоже была скроена из фрагментов биографии автора. Работая «уполномоченным сырьевого отдела Центросоюза», Сельвинский, увёл у своего начальника жену, за что был вынужден распрощаться с Центросоюзом. Работу себе он вскоре нашёл – стал инструктором сырьевого отдела Сельскосоюза. Но своему бывшему шефу решил всё-таки отомстить. И вывел его в «Пушторге» в образе чинуши и бюрократа Кроля.

Казалось бы, что тут особенного? Каждый вправе выражать свои чувства, свои симпатии и антипатии так, как ему хочется, так, как он умеет.

Но Сельвинский не учёл того, что напечатанное мгновенно приобретает черты некоего обобщения, и любой частный случай, опубликованный в газете, журнале или в книге, становится фактом, носящим положительный или отрицательный оттенок. Это и произошло с «Пушторгом». Конфликт отдельно взятого интеллигента (к тому же не члена партии) и начальствующего бюрократа-партийца был воспринят как противостояние беспартийной интеллигенции и членов ВКП(б). И тотчас на Сельвинского и «сельвинщину» с ожесточённой критикой обрушилась вся советская пресса.

С «Клопом» Маяковского случилось то же самое. Его феерическая комедия ни к чему особенно не призывала (возможно, ещё и поэтому в ней было так мало драматургии). Поэту просто захотелось выставить на посмешище Осипа Брика, с которым он был вынужден проживать в одной квартире, и который этим обстоятельством бесцеремонно пользовался, и щёлкнуть по Льву Кулешову, окончательно отбившему у него Лили Юрьевну Брик.

Но, зазвучав с театральных подмостков, насмешки Маяковского над мелким житейским «клопиком» превратились в издевательское высмеивание системы, которую установили в стране большевики. Беззлобный юмор поэта превратился, по словам Ваксберга (повторим их ещё раз) в «беспощадную сатиру на партмещанство», в «щедринской силы язвительный смех над тупостью, глупостью, пошлостью тех, кто был у руля», в «его презрение к властвующим ничтожествам», в «его глубочайшее разочарование в былых идеалах».

Всего этого Маяковский в свою комедию даже не закладывал, но – такова сила искусства – всё произошло помимо воли автора.

Кстати, напомним, что Маяковский был не единственным драматургом, пьесу которого принялся ставить Мейерхольд. Ведь Всеволод Эмильевич приступил к работе и над «Командармом 2» Ильи Сельвинского. В ней действие происходит в 1918 году (так, во всяком случае, написано в авторской ремарке). Красная армия стоит у удерживаемого белогвардейцами города Белоярска. Командарм Чуб необразован, складно выразить свои мысли не умеет («гориллой в шинели» назовёт его Луначарский). Брать Белоярск Чуб не собирается.

А штабной писарь Оконный, человек образованный и воспитанный, напротив, считает, что штурм Белоярска необходим. И Оконный свергает Чуба, объявляет себя командармом и ведёт армию на штурм города.

Но Чуб, сбежав из-под стражи, вновь берёт в свои руки бразды правления.

Изложенная в пьесе ситуация очень напоминала конфликт между Сталиным, на которого очень смахивал Чуб, и Троцким, на которого походил Оконный. Слово «чубор » в переводе с крымчакского (а Сельвинский был по национальности крымчаком) означает «рябой », а Сталин, как известно, был рябым. Фамилия «Оконный » очень созвучна с должностью, на которую кремлёвские вожди определили Склянского, первого заместителя наркомвоенмора, сделав его «суконным » начальником).

Появление во властных структурах малообразованных и зачастую плохо воспитанных людей, которых окружали получившие образование и воспитание «самородки», было тогда явлением весьма распространённым. Поэтому неудивительно, что в пьесах Маяковского и Сельвинского действуют по сути дела персонажи-двойники. В «Клопе» образованный Олег Баян «пьёт кровь» неотёсанного Присыпкина, в «Командарме 2» интеллигентнейший Оконный легко обводит вокруг пальца неотёсанного Чуба.

Правда, пьеса Сельвинского гораздо политизированнее «Клопа». Кто из командармов прав – неуч Чуб или грамотей Оконный? Этот вопрос должен был заставить зрителей крепко задуматься.

Всеволод Мейерхольд:

«Такие пьесы, как “Командарм 2” Сельвинского, ставить нужно, но театр должен приложить большие усилия к тому, чтобы исправить недостатки, которые очевидны в пьесе Сельвинского».

А «Клопа» Мейерхольд не критиковал, он его только нахваливал.

 

Постановка «Клопа»

Год 1929-ый начался с репетиций «Клопа». Эту пьесу Маяковский упомянул даже в журнале «Чудак» (в третьем январском номере), в котором поместил несколько четверостиший под названием «Говорят…». Стихотворные строчки были расположены так, словно это самая обыкновенная проза, как бы свидетельствуя о том, что Маяковский, как и обещал, покидает поэтическую вершину. Среди этих четверостиший было и такое:

«Говорят – из-за границы домой попав, после долгих вольтов, Маяковский дома поймал “Клопа” и отнёс в театр Мейерхольда».

Всеволод Мейерхольд:

«Маяковский показал себя… не только замечательным драматургом, но также и замечательным режиссёром. Сколько лет я ни ставлю пьесы, я никогда не позволял себе такой роскоши, как допускать драматурга к совместной режиссёрской работе. Я всегда пытался отбросить автора на тот период, когда я пьесы ставлю, как можно дальше от театра, потому что всегда подлинному режиссёру-художнику драматург мешает персональным вмешательством в работу.

Маяковского я не только допускал, а просто даже не мог начинать работать пьесу без него.

Поэтому я всегда ставил на афишах своего театра: постановка такого-то плюс Маяковский – работа над текстом».

Композитор Дмитрий Шостакович:

«Я наивно думал, что Маяковский в жизни, в повседневном быту оставался трибуном, блестящим, остроумным оратором. Когда на одной из репетиций я познакомился с ним, он поразил меня своей мягкостью, обходительностью, просто воспитанностью. Он оказался приятным, внимательным человеком, любил больше слушать, чем говорить. Казалось бы, что он должен был говорить, а я слушать, но выходило всё наоборот».

Актриса Мария Суханова:

«Однажды на очередной репетиции третьей картины – "свадьба" – он поднялся на сцену, схватил со свадебного стола вилку и сыграл роль парикмахера со словами: "Шиньон гофре делается так: берутся щипцы, нагреваются на слабом огне а-ля этуаль и взбивается на макушке этакое волосяное суфле".

Мы так и покатились со смеху! Надо было видеть, как нагнулся большой Маяковский в позе парикмахера слащавой услужливости, как оттопырил мизинец левой руки и, поворачивая голову посажённой матери, заходя то справа, то слева, орудовал вилкой, как щипцами, и, наконец, разрушил её причёску».

Дмитрий Шостакович:

«У меня состоялось несколько бесед с Маяковским по поводу моей музыки к "Клопу". Первая из них произвела на меня довольно странное впечатление. Маяковский спросил меня:

– Вы любите пожарные оркестры?

Я сказал, что иногда люблю, иногда нет. А Маяковский ответил, что он больше любит музыку пожарных, и что следует написать к "Клопу" такую музыку, которую играет оркестр пожарников.

Это задание меня вначале изрядно огорошило, но потом я понял, что за ним скрыта более сложная мысль. В последующем разговоре выяснилось, что Маяковский любит музыку, что он с большим удовольствием слушает Шопена, Листа, Скрябина. Ему просто казалось, что музыка пожарного оркестра будет наибольшим образом соответствовать содержанию первой части комедии, и для того чтобы долго не распространяться о желаемом характере музыки, Маяковский просто воспользовался кратким термином "пожарный оркестр". Я его понял».

Маяковский продолжал читать «Клопа» в разных аудиториях Москвы. После чтения пьесы в Доме комсомола на Красной Пресне перед собравшимися выступил Мейерхольд и сказал, что ценность этого произведения в том, что оно ставит «очень остро самую острую наисовременнейшую проблему» – разоблачение сегодняшнего мещанства:

«Перебрасывая нас в 1979 год, Маяковский заставляет нас разглядывать не преображение мира, а ту болезнь, что существует и в наши дни…

Это произведение такое же значительное и великое, как в своё время "Горе от ума" Грибоедова».

 

Судьба «Командарма»

Объявив о своём намерении покинуть поэтическую вершину, Маяковский не стал торопиться, решив произвести своё сошествие постепенно. И 9 января 1929 года газета «Комсомольская правда» опубликовала его стихотворение «Перекопский энтузиазм», в котором говорилось:

«Часто / сейчас / по улицам слышишь

разговорчики / в этом роде:

“Товарищи, легше, / товарищи, тише.

Это / вам / не 18-й годик!”..

Эти / потоки / слюнявого ада

часто / сейчас / на улице льются…

Знайте, граждане! / И в 29-м

длится / и ширится / Октябрьская революция.

Мы живём / приказом / октябрьской воли.

Огонь / “Авроры” / у нас во взоре.

И мы / обывателям / не позволим

баррикадные дни / чернить и позорить».

В это время из Франции в Москву прибыл автомобиль «Рено».

Василий Васильевич Катанян:

«Это был четырёхместный красавец. Снизу светло-серый до пояса, а верхняя часть и крылья – чёрные. Маяковский машину не водил, он пользовался услугами шофёра В.Гамазина, в прошлом таксиста».

В театр Мейерхольда Владимир Владимирович стал иногда приезжать на собственном автомобиле. И как-то заглянул на просмотр пьесы «Командарм 2». О ней актёр ГосТИМа Эраст Павлович Гарин потом написал:

«Мейерхольду пьеса понравилась. Он страстно желал её ставить. Луначарский разрешил. Но в самый разгар репетиций настоял на просмотре и обсуждении художественным советом театра. Кроме худсовета пригласили Маяковского, Асеева, Безыменского, Олешу, Гамарника».

Илья Сельвинский в своих воспоминаниях уточнил, что кроме литераторов была приглашена…

«… и группа ответственных работников Политуправления РККА во главе с Гамарником».

Ян Борисович Гамарник (Яков Борисович Пудикович) был тогда начальником Политического управления Красной армии.

Просмотр проходил оригинально: отрепетированные сцены разыгрывались актёрами, а ещё неотрепетированные читал автор, сидевший за столиком с правой стороны авансцены. В зал летели реплики писаря Оконного, ставшего красным командармом:

«Неотвратим поход наш чугунный.

Трам-там, тарарам там-там! Так?

Но весёлое дело Коммуны

мы стоим с угрюмостью гробовщика.

Людей мы не любим. Подобные тварям,

мы рады весь мир засадить в аквариум,

выделив про себя океан…

Мы смерть на себе в сладострастии тащим,

мы жертвуем будущему настоящим».

И подобных высказываний в пьесе было очень много.

Сразу же после просмотра Луначарский попросил слова. Мейерхольд удивился и, по словам Сельвинского, сказал:

«– Мне кажется, что было бы лучше, если бы Вы, Анатолий Васильевич, выступили в конце обсуждения и подвели бы итоги, как это вы делали всегда.

– Нет, Всеволод Эмильевич, сегодня мы нарушим эту традицию – твёрдо сказал Луначарский».

А вот как дальнейшие слова наркома запомнились Эрасту Гарину:

«Луначарский . – Я никогда не выступаю первым, но сейчас беру слово в расчёте, чтобы моё первое выступление стало и последним. Пьеса сама по себе изумительная, отличная. Не ошибусь, назвав её поэтическим перлом. Но пьеса эта читательная… Наши рабочие и крестьяне пьесу не поймут. Они воспримут её лишь чисто внешне, без глубокого понимания смысла, идей, утеряв философскую сущность. Будем считать это как эксперимент, который не совсем удался».

Илья Сельвинский:

«Нарком говорил довольно долго. Он не жалел эпитетов, чтобы превознести пьесу, назвав её самой большой удачей безусловно одарённого и талантливого Сельвинского. А в заключение сказал:

– И да простит меня нами всеми уважаемый Всеволод Эмильевич, но здесь его режиссёрское мастерство окажется бессильным».

Услышав всё это, слова тотчас же попросил Маяковский, который, по словам того же Гарина, сказал:

«Маяковский . – Я тоже никогда не выступаю вторым. Но сегодня нарушу эту традицию. Сельвинскому говорят, что он написал блестящую пьесу, но ставить её, видите ли, никак нельзя, так как, упаси господи, её не поймут наши рабочие и крестьяне, которые, кстати говоря, не уполномачивали нашего уважаемого наркома просвещения говорить такие вещи от их имени. А "Капитал" Маркса? А Энгельса? А Шекспира рабочие и крестьяне сегодня понимают? Так что же, давайте и Шекспира запретим? Я считаю такую позицию порочной и неправильной. Обидной для художника и обидной для рабочих и крестьян.

Зал грянул аплодисментами.

Луначарский встал, обнял и расцеловал Маяковского. Затем поднял обе руки вверх:

– Сдаюсь! Но организационно, а не идейно!

Пьесу приняли к постановке».

Через пару месяцев (19 марта 1930 года) «Правда» всё-таки написала:

«Трудно сказать, можно ли ставить на сцене этот психологический трактат в стихах. Может быть, лучше всего его просто читать со сцены… Однако Мейерхольд поставил "Командарм 2" как пьесу».

 

Другие заботы

11 января 1929 года газета «Комсомольская правда» опубликовала очередное стихотворение Маяковского «Лозунги к комсомольской перекличке. Готовься! Целься!». Поэт опять призывал молодёжь готовиться к сражениям:

«На классовом фронте / ширятся стычки, —

враг наступает, / и скрыто / и голо.

Комсомолия, / готовься к перекличке

боевой / готовности / комсомола.

Обыватель / вылазит / из норы кротовой,

готовится / махровой розой расцвесть.

Товарищи, / а вы / к отпору готовы?

Отвечай, комсомолец: / “ Готово! / Есть!”»

В том же январе журнал «Молодая гвардия» опубликовал стихотворение Маяковского «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», в котором, казалось, речь должна была идти только о лирике:

«Любовь / не в том, / чтоб кипеть крутей,

не в том, / что жгут угольями,

а в том, / что встаёт за горами грудей

над / волосами-джунглями».

Но и тут не были забыты грядущие сражения – ведь даже звёзды на небе, по мнению поэта, «блестели» для того…

«Чтоб подымать, / и вести, / и влечь,

которые глазом ослабли.

Чтоб вражьи / головы / спиливать с плеч

хвостатой / сияющей саблей».

Публикация этого «Письма» вызвало новый взрыв негодования Лили Брик. Ещё бы, ведь впервые за много лет поэт напечатал стихи, посвящённые не ей, а совсем другой женщине – той самой, которой Владимир Владимирович писал:

«Что о себе? Мы (твой фатерман и я) написали новую пьесу».

«Фатерманом» тогда называли знаменитую на весь мир авторучку французской фирмы Льюиса Эдсона Ватермана, а «твоим» он был потому, что его подарила поэту Татьяна Яковлева.

Продолжим прерванное нами письмо Маяковского о «новой пьесе»:

«Читали её Мейерхольду. Писали по 20 суточных часов без питей и ед. Голова у меня от такой работы вспухла (даже кепка не налазит). Сам ещё выценить не могу, как вышло, а прочих мнений не шлю во избежание упрёков в рекламе и из гипертрофированного чувства природной скромности (кажется, всё-таки себя расхвалил?).

Ничего. Заслуживаю. Работаю, как бык, наклонив морду с красными глазами над письменным столом. Даже глаза сдали – и я в очках! Кладу ещё какую-то холодную дрянь на глаза. Ничего. До тебя пройдёт. Работать можно и в очках. А глаза мне всё равно до тебя не нужны, потому что кроме как на тебя мне смотреть не на кого. А ещё горы и тундры работы…»

А вот отрывок из письма в Пензу (матери), в котором Татьяна говорит о своём отношении к Маяковскому:

«Если я когда-нибудь хорошо относилась к моим "поклонникам", то это к нему, в большей доле из-за его таланта, но в ещё большей степени из-за изумительного и буквально трогательного ко мне отношения. В смысле внимания и заботливости (даже для меня, избалованной) он совершенно изумителен».

Маяковский на несколько дней съездил в Харьков, где 14 января состоялось два его выступления. Сначала в местном клубе ГПУ (в 6 часов вечера) читались отрывки из «Клопа», а затем в драматическом театре (в 9 часов вечера) делался доклад «Левей Лефа». Местная газета «Пролетарий» на следующий день написала:

«Этот новый лозунг требует пояснений…

Леф в таком виде, в каком он был до сих пор, не мог отвечать задачам сегодняшнего дня! Усиливающееся наступление на классового врага, социалистическое строительство, задачи укрепления обороны страны – всё это требует непосредственной связи писателя с массами для совместной революционной борьбы. Одной их форм этой связи служит работа писателя в газете…

В этом смысл ухода Маяковского из Лефа».

Один из харьковчан, А.Полторацкий, присутствовавший на выступлении поэта в драмтеатре, потом вспоминал:

«Всегда весёлый и уверенный, в этот раз он почему-то волновался. Видно было, что выступление стоило ему большого усилия воли. Но больше всего меня поразила одна мелочь: кто-то из публики крикнул Маяковскому "Громче!" Эта невинная реплика убийственно подействовала на Владимира Владимировича: он вздрогнул, как будто чего-то испугался, потом попытался пошутить: "Ну, если уж мне надо громче, то это вы, товарищи, зазнались"».

Между тем вздрагивать и пугаться было от чего. Павел Лавут пишет:

«Внезапно Маяковский предложил отменить все последующие вечера – сдал голос.

С трудом удалось уговорить его выступить завтра днём в Оперном театре – ведь соберётся не менее полутора тысяч студентов».

Утром следующего дня всё тот же Полторацкий навестил поэта «на верхнем этаже отеля "Червонный"»:

«Разговор шёл главным образом о роспуске "Лефа"…

Звонит телефон. Владимир Владимирович долго разговаривает. Из его слов можно понять, что он говорит с врачом. Тот сказал ему что-то чрезвычайно серьёзное. Владимир Владимирович отходит от телефона совсем другим человеком. Он вконец встревожен…

– Что же это будет? – спрашивает он. – Ещё три выступления.

Потом подходит к зеркалу, смотрит себе в гортань. Просит меня посмотреть, и действительно, горло у него покраснело, гланды распухли.

– Врач говорит, что мне нужно было лет двадцать тому назад "поставить себе голос", как делают актёры. А теперь уже поздно. Что же будет?»

Выступление в оперном театре всё же состоялось. Но лекции в Полтаве, Кременчуге, Николаеве и снова в Харькове были отменены. Маяковский вернулся в Москву.

 

После Харькова

Софья Касьяновна Вишневецкая (в то время жена поэта Николая Адуева) писала тогда что-то вроде воспоминаний о поэтах той поры и в первую очередь об Илье Сельвинском (она называла его Сильвой), которому в ЦК предложили…

«…выступить и выбрать второго поэта, с которым ему приятно было бы читать. Он поставил условием, чтобы вторым был Маяковский. У них сейчас период откровенной борьбы, начавшейся с того, что Маяковский, почуяв в Сильве настоящую большую самостоятельную силу, изменил прежнюю ласковую тактику и стал публично дискредитировать его вплоть до заявлений о том, что после “Пушторга” Сельвинский его классовый враг.

Поэтому Сильве захотелось выступить с ним вдвоём в интимном партийном кругу, чтобы проверить на деле, кто из них нужнее и ближе.

Мы пришли на этот вечер чуть раньше начала и сразу столкнулись с Маяковским. Он подошёл к нам и вдруг неожиданно заговорил не обычным хвастливым тоном, а просто как усталый больной человек. Это было странно, особенно после недавнего выступления на вечере “Молодой гвардии”, где Адуев ему в глаза прочёл под аплодисменты письмо к нему, в котором крыл его, как хотел.

И всё же Маяковский мне и Сильве стал жаловаться на больные глаза, на надорванный голос, на постаревшее лицо. Он с такой завистью смотрел на Сильву, который в тот вечер дышал молодостью и здоровьем, что мне стало жаль его. И я видела, что Сильве больно на него смотреть.

Маяковский хотел читать первым. Вечер начинался. Я села в зрительный зал, они ушли за кулисы. Наконец, с эстрады объявили лучшего российского поэта: “самого” Владимира Маяковского, но когда вышел “сам”, аплодисментов не было. Не раздалось ни одного хлопка.

Маяковский перед тем, как начать читать стихи, сообщил, что он уже бросил поэзию, переходит на прозу, доказательством чего служит его пьеса “Клоп”, премьера которой состоится в ближайшие дни у Мейерхольда. Прибавлю от себя, что следующей постановкой идёт первая вещь Сильвы для театра, первая советская трагедия в стихах “Командарм 2”. Думается, что, приехав из-за границы и узнав об этой трагедии в стихах , Маяковский сильно встревожился…

После своего предисловия Владимир Владимирович прочёл 2 стихотворения: одно о блаженстве рабочего, обладающего наконец ванной, другое о двух встречах с Николаем Вторым. Первой – с живым царём, второй – с воспоминанием о царе на месте сожжения его в Свердловске. Стихи эти прозвучали запоздалой агиткой, формально слабые, они мучительно неприятно звучали, или, вернее, кричали, так как Маяковский теперь кричит, а не читает, не меняя интонацию, оскорбляя слух слушателя резкостью уже действительно надорванного голоса.

Было очень жаль большого человека, большого поэта в прошлом, особенно когда его провожали жиденькими хлопками и не просили бисировать. Я не пристрастна. Я по-прежнему люблю его прежние стихи, мне до сих пор интересно видеть и слышать его и почти грустно от каждого очередного разочарования.

Когда вслед за Маяковским вышел на эстраду Сильва, его встретили аплодисментами. И взволнованный шёпоток пробежал по залу. Он лучше обычного прочёл “Пролог” к “Пушторгу” и “Пушкин-Ней”. Когда он кончил, все просили ещё и ещё. И пришлось сказать, что он уже ушёл.

Я не могла слушать других после Сильвы и вышла курить. Сильва нагнал меня, и мы уселись отдохнуть в фойе от пережитых волнений. Волнений потому, что Сильва ещё так молод и так свежо ощущает каждую победу. А тут победа над Маяковским. Тем самым, которого он сам называет своим учителем в прошлом.

Борьба и победа. И Сильва на минуту счастлив. Без борьбы, без мёртвой хватки за жизнь, за счастье и творчество он не может жить».

 

Накануне премьеры

18 января 1929 года Особое совещание при ОГПУ вынесло очередное постановление:

«Слушали:

Дело гражданина Троцкого Льва Давыдовича по ст<атье> 50/10 Уголовного Кодекса по обвинению в контрреволюционной деятельности, выразившейся в организации нелегальной антисоветской партии, деятельность которой за последнее время направлена к провоцированию антисоветских выступлений и к подготовке вооружённой борьбы против советской власти.

Постановили:

Гражданина Троцкого, Льва Давыдовича, – выслать из пределов СССР».

А 20 января день был воскресный. Но поскольку в стране была объявлена непрерывка, в этот день много людей работало. Но 21 января было нерабочим днём – отмечалась двадцать четвёртая годовщина «Кровавого воскресенья» 1905 года и пятая годовщина со дня смерти Ленина. Маяковский откликнулся на это событие стихотворением «Разговор с товарищем Лениным», которое 20 числа напечатала «Комсомольская правда». Поэт рапортовал, обращаясь к фотографии большевистского вождя, висевшей на стене его комнаты в Лубянском проезде:

«Товарищ Ленин, / я вам докладываю

не по службе, / а по душе.

Товарищ Ленин, / работа адова

будет / сделана / и делается уже.

Освещаем, / одеваем нищь и оголь,

ширится / добыча / угля и руды…

А рядом с этим, / конешно, / много,

много / разной / дряни и ерунды.

Устаёшь / отбиваться и отгрызаться.

Многие / без вас / отбились от рук.

Очень / много / разных мерзавцев

ходит / по нашей земле / и вокруг…

… ходят, / гордо / выпятив груди,

в ручках сплошь / и в значках нагрудных…

Мы их / всех, / конешно, скрутим,

но всех / скрутить / ужасно трудно».

О том, почему «трудно скрутить» всех «мерзавцев», Маяковский ответил в пятом январском номере журнала «Чудак» (в стихотворении «Мрачное о юмористах»):

«Где вы, / бодрые задиры?

Крыть бы розгой! / Взять в слезу бы!

До чего же / наш сатирик

измельчал / и обеззубел!»

«22 января Троцкий, его жена Наталья Седова и их сын Лев Седов под конвоем были вывезены из Алма-Аты.

23 января Маяковский снова читал отрывки из «Клопа» по радио, а 2 февраля знакомил с пьесой рабкоров «Правды». 26 января заключил договор с ГосТИМом на «Комедию с убийством». Срок её предоставления театру – не позднее 1 сентября.

Наступил февраль, и Москву окутал жуткий мороз – столбик термометра опускался ниже 30 градусов. Но в театре Мейерхольда репетиции «Клопа» (завершающие) не прекращались.

Продолжали репетировать и «Командарма 2». Илья Сельвинский вспоминал:

«Мейерхольд делал с моей пьесой всё, что хотел. Я наскакивал на него. А Маяковский, изредка вступаясь за меня, в то же время старался приглушить моё возмущение.

– Слушайте! – снова и снова говорил мне Маяковский. – Наплюйте на импрессионизм Мейерхольда. Вам 28 лет, и вы его не переделаете. Воспользуйтесь по крайней мере его опытом: учитесь у него, чему можно».

Павел Лавут:

«Когда приближалась премьера "Клопа" в театре Мейерхольда, Маяковский неожиданно спросил меня:

– Как, по-вашему, лучше назвать пьесу: "Клоп" или "Клопы"?

Подумав, я ответил:

– Конечно, "Клоп".

– А почему так?

– В потому что "Клопы" – это нечто массово-стихийное, название само по себе уже отпугивает, шокирует зрителей. А "Клоп" не так страшен, и это – обобщённо и вместе с тем более конкретно и точно. Есть другая сторона дела, чисто формальная: четыре буквы лучше читаются и выигрышнее на афише, чем пять.

– Я тоже склоняюсь к "Клопу", небольшие колебания были, и я решил проверить на людях. Все в основном за единственное число. Твёрдо остаётся "Клоп"».

В воспоминаниях Павла Лавута проскальзывает желание Маяковского ударить своей пьесой не только по Осипу Максимовичу, но и по Лили Юрьевне. Ведь «Клопы» – это же Брики! Но Владимир Владимирович, видимо, решил не торопиться и нанести свой удар немного позднее.

10 февраля 1929 года из одесского морского порта отошёл пароход «Ильич», на котором из Советского Союза навсегда изгонялся Лев Троцкий с женой и сыном. Изгнанников сопровождали специально выделенные для этой акции сотрудники ОГПУ.

Сообщение о высылке из СССР Льва Троцкого стало новостью номер один для многих зарубежных газет. Но Яков Блюмкин, который был тогда в Индии, ничего о выдворении Троцкого из СССР не знал.

А в Москве 13 февраля состоялась премьера спектакля «Клоп».

Актёр Игорь Ильинский:

«Спектакль был поставлен немногим более чем за месячный срок. Несмотря на спешку и несколько нервную из-за этого обстановку, Маяковский был чрезвычайно спокоен и выдержан. Многое не выходило у актёров и у меня в их числе. Подчас сердился Мейерхольд, но Маяковский был ангельски терпелив и вёл себя как истый джентльмен. Этот, казалось бы, грубый в своих выступлениях человек, в творческом общении был удивительно мягок и терпелив».

Дмитрий Шостакович:

«Не берусь судить, понравилась Маяковскому моя музыка или нет, он её прослушал и кратко сказал: "В общем, подходит!" Эти слова я воспринял как одобрение, ибо Маяковский был человеком очень прямым и лицемерных комплиментов не делал».

Софья Шамардина:

«Помню немного нервное его состояние на совещании после премьеры "Клопа".

– А почему ты молчишь? – спросили.

Мне кажется, он был не очень доволен постановкой. Пьеса была лучше того, что сделал театр».

Газеты на «Клопа» откликнулись довольно дружно. «Известия» писали:

«Постановку в общем надо признать весьма успешной, особенно первую её часть (1929 год)…

Вторая часть хуже не только у автора, но и у постановщика. И недостаток тот же самый: социализм выходит тощий, слабый, лефовски-интеллигентский».

«Комсомольская правда»:

«В "Клопе" самый спектакль намного выше пьесы Маяковского…

Но в целом сатира Маяковского бьёт по мелкой цели».

Журнал «Даёшь»:

«Пьеса… не оставляет зрителя равнодушным, заставляет его отзываться, выводит из равновесия».

Журнал «Красная панорама»:

«Комедия "Клоп" с одинаковым успехом могла быть написана и задолго до революции. Стоит только выкинуть, что Присыпкин "бывший рабочий, бывший партиец"…

Даже таланта Маяковского хватило только на первую половину комедии, где спасают положение острые словечки и задорные выкрики».

Журнал «Жизнь искусства»:

«О самой пьесе Маяковского, если только её вообще можно назвать пьесой, много говорить не приходится…

Этот, явно написанный наспех, фарсовый фельетон без особых литературных и идеологических заданий, может быть, совершенно случайно попадает на сцену, а мы серьёзно смотрим на него, серьёзно о нём пишем».

Всеволод Мейерхольд сразу вспомнил те критические замечания, которые звучали в 1918 году после того, как была поставлена «Мистерия-буфф»:

«"Да, это любопытно сделано, это любопытно поставлено, да, это интересно, да, это остро, но это всё же – не драматургия". Утверждали, что Маяковский "не призван быть драматургом". Когда мы в 1928 году поставили "Клопа", то произносились почти те же тирады».

Впрочем, Маяковский всех этих рецензий не читал, так как уже на следующий день после премьеры спектакля покинул Москву, отправившись в очередную зарубежную поездку.

Не читал он и своей статьи «Казалось бы ясно…», напечатанной 15 февраля в четвёртом номере журнала «Журналист». В ней Маяковский, призывая поэтов стать «газетчиками», предупреждал о том, что на этот шаг каждому необходимо решиться:

«Поэт и газета – эти сопоставления чаще и чаще выныривают из газетных статей.

"Чистые" литераторы орут – газета снижает стиль, газета повседневностью оттягивает от углублённых тем.

" Газетчик", с лёгкой руки Тальникова, начинает становиться в определении писательских размеров чуть ли не бранным словом».

И Маяковский призывал не обращать внимания на Тальниковых, которых в следующей своей пьесе (в «Бане») он назовёт Моментальниковыми:

«Сегодняшний лозунг поэта – это не простое вхождение в газету. Сегодня быть поэтом-газетчиком – значит подчинить всю свою литературную деятельность публицистическим, пропагандистским, активным задачам строительства коммунизма…

Нам придётся пересмотреть писателей без различия родов словесного оружия – по их социальной значимости. И не придётся ли, пересмотрев, натравиться "чёрной" литературной кости на белую?»

Последний абзац звучит угрожающе – писателям, не желавшим участвовать в «строительстве коммунизма», поэт грозил суровыми карами.

Но «Журналист» этих угроз не испугался и поместил вслед за статьёй поэта полемизирующий с ней «Ответ» Вячеслава Полонского. В его статье говорилось, что «газетная» деятельность стихотворцев-лефовцев ничего читателям газет не даёт. Да и газеты от такого общения ничего не получают:

«В.Маяковский и его друзья появляются в газете. Выигрывает она что-нибудь? Нет».

А «Клоп» на сцене ГосТИМа продолжал идти. Начальник охраны Сталина Николай Сидорович Власик потом вспоминал, какие спектакли смотрел вождь и его жена Надежда Аллилуева:

«В театр Сталин ездил чаще по субботам и воскресеньям вместе с Надеждой Сергеевной. Посещали Большой театр, Малый, театр имени Вахтангова, ездили к Мейерхольду смотреть пьесу “Клоп”. С ними на этом спектакле, помню, были товарищи Киров и Молотов…»

А в Константинополь тем временем прибыл пароход «Ильич» с находившимся на нём Львом Троцким, его женой и сыном. Турция согласилась принять изгнанников – ведь в начале 20-х годов она объявила Ленина, Троцкого и Фрунзе своими почётными гражданами. Лев Давидович с семьёй поселился на Бююкаде (в переводе с турецкого – «Большой остров»). Местные жители называют эти места Адалар («Острова»). У византийцев было другое название – остров Принкили (слово «prin» в переводе с греческого означает «раньше», «прежде», а слово «kilio» означает «катить»). Сюда в византийскую эпоху ссылали («выкатывали») представителей местной знати, в том числе и принцев, отчего их и назвали Принцевыми островами в Мраморном море. Теперь сюда «закатился» бывший очень знатный представитель страны Советов (пролетарский «принц»?).

 

Глава вторая

Новая загранпоездка

 

Снова Париж

Об этом вояже во Францию в книге Аркадия Ваксберга сказано так:

«Маяковский рвался в Париж. С превеликим трудом он выдержал на родине чуть больше двух месяцев. И снова никаких помех для заграничного путешествия не возникло. Захотел и поехал…

Он ли только захотел? Не совпали ли, хотя, разумеется, абсолютно по-разному, его интересы с интересами тех, от кого зависели вообще все зарубежные поездки советских граждан? Вопрос, которым до сих пор ни один биограф, ни один исследователь его творчества не занимался».

Займемся этим вопросом.

И сразу попробуем прояснить: почему интересы Маяковского и ОГПУ Ваксберг назвал «абсолютно разными»? Ведь так свободно разъезжать по зарубежью советский гражданин мог только тогда, когда он являлся сотрудником спецорганов. Поэтому вопрос здесь должен возникнуть совсем другой: в какой гепеушной операции предстояло принять участие Маяковскому на этот раз?

Ровно через год (в самом начале весны 1930 года) Маяковский станет тесно общаться с Львом Эльбертом (с тем самым «Снобом», с которым осенью 1921 года Лили Брик поехала в Латвию). Из разговоров Льва Гиляровича и Владимира Владимировича (о них речь – впереди) можно прийти к заключению, что в 1929 году гепеушники начали охотиться за генералом Кутеповым.

Заглядываем в Биографический энциклопедический словарь:

«КУТЕПОВ Александр Павлович (1882–1930), генерал от инфантерии (1920). Участник русско-японской (1904–1905) и 1-й мировой (1914–1918) войн. Во время гражданской войны командовал корпусом деникинской армии, корпусом и 1-й армией врангелевской армии. Эмигрировал в Болгарию, затем во Францию. С 1928 председатель антисоветского "Русского общевоинского союза"».

Кутепов активизировал антисоветскую деятельность Русского Общевоинского союза (РОВС), и террористов в Советский Союз стали засылать чаще. Это обеспокоило большевистских вождей. Сталин приказал гепеушникам действовать «против РОВС на опережение, чтобы взять врага на замахе». ОГПУ начала готовить акцию по захвату главы РОВСа и тайной доставке его в СССР. Для осуществления этой операции агентов Лубянки стали регулярно посылать в Париж. Как правило, на два месяца. И каждая такая группа пыталась осуществить то, что было разработано в Москве.

В этой операции принял участие и Маяковский. Это наше предположение. Его косвенно подтверждает и письмо Татьяны Яковлевой, которое в феврале 1929 года она отправила матери в Пензу:

«Я совсем не решила ехать или, как ты говоришь, "бросаться" за М., и он совсем не за мной едет, а ко мне и ненадолго».

До наших дней дошли тексты телеграмм, которые Маяковский посылал Татьяне с дороги. Из Москвы полетела такая:

«НАДЕЮСЬ ЕХАТЬ ЛЕЧИТЬСЯ ОТДЫХАТЬ НЕОБХОДИМО РИВИЕРУ ПРОШУ ПОХЛОПОТАТЬ ВМЕСТЕ С ЭЛЬЗОЙ ТЕЛЕГРАФИРУЙ ПИШИ ЛЮБЛЮ СКУЧАЮ ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВОЛ».

С российской границы:

«ЕДУ СЕГОДНЯ ОСТАНОВЛЮСЬ ПРАГЕ БЕРЛИНЕ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ».

Из Праги:

«ПРИЕДУ ЗАВТРА ДВАДЦАТЬ ВТОРОГО ДВА ЧАСА ГОЛУБЫМ ЭКСПРЕССОМ».

И вот Маяковский в Париже.

Аркадий Ваксберг:

«23 февраля он приехал в Париж и снова поселился в своём любимом отеле "Истрия". Эльза уже переехала к Арагону в крошечную мансарду на улице Шато, и всё равно жизнь Маяковского и Татьяны проходила у неё на глазах – "боевые сводки" об этом регулярно отправлялись в Москву».

Приведённая цитата нуждается в небольшом пояснении, касающемся личности упомянутого в ней Арагона. С ним Эльза Триоле связала свою жизнь и прожила с ним до конца дней своих.

Биографический энциклопедический словарь.

«АРАГОН (Aragon) Луи (1897–1982), французский писатель, один из основателей сюрреализма. В 30-е годы преобразования в СССР считал воплощением социализма».

Любовь к Советскому Союзу у Арагона возникла явно под влиянием Эльзы Триоле. Под её воздействием в 30-х годах он начнёт активно сотрудничать с ОГПУ и Коминтерном.

Но вернёмся к прибывшему во Францию Маяковскому.

Первым, с кем встретился приехавший в Париж поэт, был старый-престарый его приятель Лев Гринкруг. Впрочем, воспоминаний об их встрече не осталось, поэтому обратимся к впечатлениям другого Льва (Никулина), которого во Францию тоже прислало ОГПУ (чуть позднее Маяковского):

«1929 год. Начало весны. Париж. На улицах продают фиалки. Звоню по телефону в гостиницу "Истриа", где обычно останавливался Маяковский. Парижские телефоны в то время работали отвратительно. В трубке – шипение, треск, чьи-то заглушённые голоса. Добиваюсь, чтобы попросили к телефону Маяковского, естественно, что говорю с портье по-французски. На русское ухо это звучит так:

– Жэ вудрэ парле мсье Маяковски…

Повторяю два, три раза и вдруг сквозь шипение и треск слышу знакомый бархатный бас:

– Это кто?

Называю себя.

Смеётся и тут же неповторимый голос:

– Так бы и сказали. А то какой-то "Жэ вудрэ". Приходите в пять в "Куполь"».

В парижском кафе «Куполь» Лев Никулин и Владимир Маяковский встретились:

«Он входит в кафе, я вижу его на пороге, приветливо поднимает руку и садится на высокий табурет. Говорит с неожиданной в этом суровом лице благожелательностью:

– Ну, как Москва? Я еду туда пятнадцатого мая.

– Не боитесь схватить грипп после парижской весны?

– А литературная погода? Вы видели моего "Клопа"? Не видели? Не успели?..

С того вечера мы часто встречались на Монпарнасе. Он водил меня по бульвару – из табачных лавочек в цветочный магазин, потом в бильярдные, в привокзальные кафе. Он, не торопясь, мерял тротуары, и не было человека, который бы не оглянулся на него.

Господин де Монзи был прав: стоило показать его Парижу».

Напомним, что весной 1925 года французский сенатор Анатоль де Монзи (председатель сенатской комиссии по русским делам) посетил Москву. В Колонном зале Дома Союзов он увидел выступление Маяковского и сказал:

«– Надо показать эту пасть Парижу».

Тогдашнего Маяковского Лев Никулин описал так:

«У него богатырский рост, на нём добротная, скромная и вместе с тем изящная одежда. (Именно "изящная", хотя он не любил этого слова.) В руках у него – бамбуковая трость, он волочит её за собой, а иногда ставит вертикально перед собой. Прохожие не могут определить национальность этого человека, цвет кожи и глаза – южанина, широкий подбородок, временами губы кривит усмешка – он, вероятно, улыбается собственным мыслям. Он проходит вдоль террасы кафе, его провожают взгляды любопытных парижан и иностранцев, – даже здесь, на Монпарнасе, где привыкли видеть людей со всех концов земли, эта фигура привлекает внимание…

Он часто меняет тему, … но он зорко видит всё, что делается вокруг.

– Вы улиток ели? А филе из лягушек? Не интересно? Почему не интересно? Глядите, как уплетает вон тот, с усиками!.. Пойдём, не платите, я заплачу, денег всё равно нет».

Воспоминания Льва Никулина, конечно, очень интересны. Но их автор слегка перегнул палку, изобразив всё так, будто Маяковский приехал в Париж исключительно для того, чтобы встречаться с ним в кафе «Куполь». Ведь в столице Франции поэта поджидал человек, к которому он питал очень сильные чувства.

 

Влюблённый поэт

Словно желая в очередной раз продемонстрировать двойственность своего характера, а также своё умение быстро переходить из одного состояния в другое, Владимир Маяковский, приехав в Париж, разительно изменился. Татьяна Яковлева написала матери в Пензу, что её родные, живущие во Франции, с трудом воспринимают советского поэта:

«Бабушка и тётка – классики, и поэтому этого сорта людей не понимают, и его стихи им непонятны».

Но Маяковский, несколько раз приходивший к ней в гости (а стало быть, и к ним), был «любезен с ними невероятно», так что «это их немного покорило».

О том, чем занимался советский поэт во французской столице, Александр Михайлов пишет:

«Очень скудны сведения о пребывании Маяковского в Париже с конца февраля, более двух месяцев (с поездкой в Ниццу и Монте-Карло). Одно можно безошибочно предположить, что разговоры о возвращении Татьяны в Россию велись не раз и не два, …что и на этот раз они не привели к согласию».

Бенгт Янгфельдт, сумевший пообщаться с Татьяной Яковлевой лично, на скупость информации не жалуется. Он пишет:

«Во время двухмесячного пребывания Маяковского во Франции они виделись ежедневно. "В.В. забирает у меня всё свободное время", – сообщала Татьяна матери, объясняя, почему пишет так редко. Их излюбленными местами были "Куполь" и маленький ресторанчик "Гранд шомьер" на Монпарнасе. Поскольку последних американских и французских фильмов в Советском Союзе не показывали, они часто ходили в кино, и свой первый звуковой фильм Маяковский посмотрел вместе с Татьяной в кинотеатре "News"».

Как видим, Владимир Владимирович часто ходил по кинотеатрам, ресторанам и кафе, тратя на это «всё свободное время» (не только время Татьяны Яковлевой, но и своё). А ведь посещением «злачных» мест французской столицы дело не ограничивалось.

Бенгт Янгфельдт:

«Маяковский и Татьяна проводили выходные в Ле-Туке или Девиле на Атлантическом побережье Франции, где их никто не тревожил, и где находилось казино, привлекавшее возможностью пополнить дорожную кассу. Маяковский был щедрым, даже расточительным кавалером, и кошелёк с каждым днём становился тоньше. Он надеялся на деньги от Госиздата, но 20 марта Лили сообщила, что ей отказали в переводе валюты в Париж».

Невольно возникает предположение, что на этот раз сама Лили Брик не захотела переводить во Францию валюту. По своей собственной инициативе или по чьей-то весьма настоятельной рекомендации, сказать трудно. Но убеждает одно – финансировать любовные похождения своего «Волосика» она категорически не желала.

На вопрос, откуда Лили Юрьевна могла знать о том, что происходило в далёкой от Москвы Франции, ответить нетрудно: конечно же, от Эльзы Триоле. Да и кроме неё информаторов было более, чем достаточно. Об этом – Аркадий Ваксберг:

«Жизнь Маяковского в Париже проходила у всех на виду. Это значит, что о каждом его шаге и о каждом слове шёл донос в Москву; в эмигрантской среде уже и тогда были тысячи завербованных Лубянкой глаз и ушей. Маяковского и Татьяну каждый день видели то в "Ротонде", то в "Доме". В "Куполи". В "Клозри де Лила". В "Гранд-Шомьер" или в "Дантоне".

Иногда они уединялись в вокзальных кафе или в квартальных бистро вдали от сборищ эмигрантской элитной богемы. Почему-то и об этих уединённых встречах тоже узнавали в Москве. И могли с точностью проследить, как поднималась всё выше и выше температура их отношений. О Лиле двое влюблённых говорили всё меньше и меньше. За покупками для неё ходили всё реже и реже».

Виктор Шкловский о Маяковском и Татьяне Яковлевой:

«Рассказывали мне, что они были так похожи друг на друга, так подходили друг к другу, что люди в кафе благодарно улыбались при виде их. Приятно видеть сразу двух хорошо сделанных людей».

Но вот что написал о поэте и его возлюбленной журналист Валентин Скорятин:

«Как пишет Р.Якобсон, Яковлева "встретила уклончиво уговоры Маяковского ехать женой его с ним в Москву…"»

В ту романтическую пору были и другие события, сильно расстраивавшие поэта. Эльза Триоле пишет, что Татьяна…

«И во время романа с Маяковским продолжала поддерживать отношения со своим будущим мужем… И как-то, проводив Татьяну домой, Маяковский увидел в тёмном подъезде или в подворотне, не знаю, поджидавшего её человека.

Тяжёлое это было дело. Я утешала и нянчила Володю, как ребёнка, который только что невыносимо больно ушибся… Я говорила ему, что он ошибся, а если не ошибся, – то ведь надо же Татьяне разделаться с прошлым…

Володя рассеянно слушал и, наконец, сказал: "Нет, конечно, разбитую чашку можно склеить, но всё равно она разбита". Володя не мог простить Татьяне водевильного, пошлого характера этой встречи в подворотне, достойной дамочки, прячущей в чулан любовника от невзначай вернувшегося мужа…

Опомнившись, Володя чувствовал себя перед Татьяной ответственным за всё им сказанное, обещанное, за все неприятности, которые он ей причинил…»

Кроме любовных передряг не следует упускать ещё одного довольно важного обстоятельства, которое определяло жизнь пребывавшего за границей поэта. Даже Бенгт Янгфельдт, уделяющий гораздо больше внимания любовным похождениям Маяковского, чем его связям с Лубянкой, и тот написал:

«Маяковский и Татьяна, разумеется, находились под надзором парижских агентов ОГПУ, и трудно себе представить, чтобы Маяковский не знал (или, по крайней мере, не догадывался), что соотечественники следят за каждым его шагом».

Аркадий Ваксберг:

«Полвека спустя Татьяна вспоминала о пребывании Маяковского весной 1929 года в Париже: "Он хотя и не критиковал Россию, но был явно в ней разочарован". Вряд ли такая информация, если она дошла до Москвы (а она, несомненно, дошла) могла удивить лубянско-кремлёвских товарищей: пьеса "Клоп" говорила о его отношении к новой советской действительности ещё отчётливей, чем признания, сделанные Татьяне».

С этим утверждением трудно согласиться. Ведь, как мы успели уже разобраться, в пьесе «Клоп» «разочарование» было только в Осипе Брике, которого Маяковский просто давил как ненавистное насекомое. Советскую же Россию поэт воспевал по-прежнему.

И о его серьёзнейшем увлечении парижской эмигранткой в Москве было хорошо известно. Поэтому нет ничего удивительного в том, что денежный ручеёк, который тёк к Маяковскому из СССР, был перекрыт. Кошелёк поэта быстро опустел.

Бенгт Янгфельдт:

«Эту неудачу Маяковский попытался компенсировать за игорным столом, но ему не везло. Он так проигрался в рулетку, что пришлось добираться до Парижа автостопом. "Он великолепно играл во все игры, – вспоминала Татьяна, – но там были люди, которые играли лучше него"».

Ещё на одну примечательную деталь обратил внимание Аркадий Ваксберг:

«В отличие от всех прежних поездок Маяковского, эта практически не отражена в его переписке с Лилей. Переписки попросту не было… За всё время их совместной жизни и любви подобного отчуждения не наблюдалось ни разу».

Может возникнуть и такой вопрос: а не являлась ли неотправка валюты в Париж ещё и своеобразной местью Лили Юрьевны за публичные насмешки над Осипом Максимовичем в пьесе «Клоп»? Наверняка между нею и Маяковским произошёл разговор (возможно, и не один), в котором от Владимира Владимировича были потребованы объяснения. И вряд ли ему удалось оправдаться.

В Париже не только следили за каждым шагом Маяковского, ему, вполне возможно, читали нотации – особенно когда он вернулся из очередной воскресной отлучки без денег. Отчитали его, надо полагать, основательно. Эта неожиданная «взбучка», видимо, очень оскорбила поэта, не привыкшего к тому, чтобы с ним обращались как с рядовым проштрафившемся клерком.

Денег, правда, ему всё-таки дали, пополнили кошелёк, но обиделся Владимир Владимирович, вне всяких сомнений, очень крепко. И решил разом поправить дело – хотя бы в материальном отношении освободиться от зависимости от резидентуры ОГПУ. Для этого в двадцатых числах марта 1929 года он отправился на юг Франции.

 

Азартный игрок

Перед отъездом из Парижа Маяковский написал Лили Брик:

«Тоскую.

Завтра еду в Ниццу – на сколько хватит. А хватит, очевидно, на самую капельку».

О поездке на юг Франции будет написано стихотворение «Монте-Карло», которое потом напечатает журнал «Огонёк»:

«Мир / в тишине / с головы до пят.

Море – / не запятница.

Спят люди. / Лошади спят.

Спит – / Ницца».

О том, зачем Маяковский поехал в эти края, Янгфельдт написал, что поэт…

«… преследовал две цели: с одной стороны он хотел попытать счастья в казино Монте-Карло, а с другой – встретиться с американскими подругами».

Вот стихотворные строчки о казино:

«Шарик / скачет по рулетке,

руки / сыпят / франки в клетки,

трутся / карты / лист о лист.

Вздув / карман / кредиток толщью

– хоть бери / его / наощупь! —

вот он – / капиталист».

Капиталистам в Монте-Карло везло. А Маяковскому?

Бенгт Янгфельдт:

«Его ждала двойная неудача».

Первая неудача заключалась в том, что в Ницце он не встретил Элли Джонс с трёхлетней Патрицией. Почему?

Аркадий Ваксберг:

«… как раз в эти дни они почему-то уехали в Милан».

Бенгт Янгфельдт:

«… они уже месяц жили у подруги в Милане».

Как же так? Добираться в Европу из-за океана и не встретиться! Вновь случайное стечение обстоятельств?

Ваксберг предположил, что на подобное «стечение» Маяковский и рассчитывал:

«А может быть, эту "случайность" он сам и подготовил? Заведомо не имевший никакого продолжения, обречённый на безвыходность "роман" ещё в большей степени обременял Маяковского, метавшегося (в мыслях и чувствах) между Москвой и Парижем, между "Лиликом" и "Таником", между разумом и сердцем».

Но вряд ли Маяковский в тот момент «метался» – Лубянка цепко держала его на привязи.

А Элли Джонс с дочерью приехали на юг Франции лишь в начале апреля, когда Маяковский уже вернулся в Париж – разминулись всего не несколько дней. Свидеться им было уже не суждено. И в Ниццу поэт ездил, скорее всего, по каким-то гепеушным делам.

Что же касается казино (неудача вторая), то Янгфельдт пишет:

«В Монте-Карло Маяковский проиграл свои последние франки, и, голодный, был вынужден взять взаймы у Юрия Анненкова, который уже несколько лет жил во Франции, и с которым он случайно встретился в Ницце ».

Слово «случайно » выделено нами. Потому что и Аркадий Ваксберг пишет о встрече Маяковского с Анненковым примерно такими же словами (включая вновь выделенное нами слово «случайно »):

«В те два или три дня, которые Маяковский понапрасну провёл в Ницце, с ним случайно повстречался известный русский художник-эмигрант Юрий Анненков. <…> Впоследствии Анненков описал эту встречу в своих мемуарах ».

Но сначала о том, как описал то весеннее утро и игроков в рулетку сам Маяковский:

«Запрут / под утро / азартный зуд,

вылезут / и поползут.

Завидев / утра полосу,

они поползут, / и я поползу».

А теперь описание того же утра из книги Ю.П.Анненкова «Дневник моих встреч»:

«В последний раз я встретил Маяковского в Ницце, в 1929 году. Падали сумерки. Я спускался по старой улочке, которая скользила к морю. Навстречу поднимался знакомый силуэт. Я не успел ещё раскрыть рот, чтобы поздороваться, как Маяковский крикнул:

– Тысячи франков у тебя нету?

Мы подошли друг к другу. Маяковский мне объяснил, что он возвращается из Монте-Карло, где в казино проиграл всё до последнего сантима.

– Ужасно негостеприимная странишка! – заключил он».

Два биографа Маяковского (скорее всего, не сговариваясь) назвали присутствие Юрия Анненкова в Ницце в тот момент, когда там находился проигравшийся поэт, случайным . Но какая странная эта случайность !

Месяц март – отнюдь не пляжный сезон. Что там было делать русскому эмигранту-художнику? И как вообще Анненков оказался в Ницце в то же самое время, когда там находился Маяковский?

Ответ на эти вопросы напрашивается сам собой – в виде вопроса: а не оказывал ли услуги Лубянке и Юрий Анненков, осуществляя во Франции тайный надзор за советскими гражданами? Не входила ли и слежка за поэтом Маяковским в круг его обязанностей?

Это предположение – не плод разыгравшейся фантазии. Ведь доподлинно известно, что Анненков поехал в Париж в 1924 году как художник-оформитель на открывавшуюся там советскую выставку. Как все уезжавшие из СССР советские граждане в обмен на получение заграничного паспорта он должен был дать подписку о своём согласии сотрудничать с Лубянкой, то есть информировать её обо всём (и обо всех). Без такого «согласия» его просто не выпустили бы из страны. Так что художник Юрий Анненков вполне мог быть информатором ОГПУ.

И в том, что он оказался в Ницце в период глухого межсезонья, нет ничего экстраординарного. Яков Серебрянский мог просто «попросить» его понаблюдать за поэтом, который, будучи чем-то необыкновенно взволнованным, не зная французского языка, неизвестно зачем отправился (без сопровождающих!) на юг Франции. Иными словами, художника попросили как бы «подстраховать» своего давнего приятеля. На такую просьбу грех не откликнуться.

И Анненков поехал вслед за Маяковским. И встретил его без сантима в кармане. Вот как описал он то, что произошло дальше:

«Я дал ему "тыщу" франков.

– Я голоден, – прибавил он, и, если ты дашь мне ещё 200 франков, я приглашу тебя на буйлбез».

«Буйлбез» или «буйабес» (по-французски «Bouillabaisse») – это марсельская уха.

Юрий Анненков:

«Я дал ему 200 франков, и мы зашли в уютный ресторанчик около пляжа… Мы болтали, как всегда, понемногу обо всём и, конечно, о Советском Союзе. Маяковский, между прочим, спросил меня, когда же, наконец, я вернусь в Москву? Я ответил, что я об этом больше не думаю, так как хочу остаться художником. Маяковский хлопнул меня по плечу и, сразу помрачнев, произнёс охрипшим голосом:

– А я – возвращаюсь, …так как я уже перестал быть поэтом.

Затем произошла поистине драматичная сценка: Маяковский разрыдался и прошептал, едва слышно:

– Теперь я… чиновник.

Служанка ресторана, испуганная рыданиями, подбежала:

– Что такое? Что происходит?

Маяковский обернулся к ней и, жестоко улыбнувшись, отвечал по-русски:

– Ничего, ничего… Я просто подавился косточкой…

С тех пор я больше никогда не видел Маяковского».

Удивительный эпизод! Он так и просится в какой-нибудь психологический детектив: в нейтральной стране встречаются два старых приятеля (и два тайных агента), обменивающиеся новостями и тайно прощупывающие настроения друг друга.

Ваксберга эта встреча тоже заинтриговала, и у него возникли вопросы:

«Почему же, однако, он превратился в чиновника, каковым отродясь не был – ни в буквальном, ни в переносном смысле? Что за странное слово, не имеющее никого отношения к тому, чем занимался поэт, подобрал Маяковский? Не был ли "чиновник" эвфемизмом чего-то другого – того, о чём он не мог поведать даже намёком своему эмигрантскому другу? Для рыдания его, разумеется, были и другие, "бытовые", как принято выражаться, куда более прозаичные, но неотвратимо его убивавшие причины».

А стоит ли вообще ломать над этой ситуацией голову? Ведь всё могло быть гораздо проще, и мы уже говорили об этом.

Маяковский приехал в Париж по служебным делам. И Яков Серебрянский решил вновь использовать его в своих «играх» (возбудить ревность у французских поклонников Татьяны Яковлевой). Но влюбившийся всерьёз поэт разрушил все планы резидентуры ОГПУ. И ему сделали замечание, может быть, даже сильно пожурили. Получить подобный «отлуп» (пусть даже за какую-то действительную промашку) Маяковский считал для себя унизительным. Ведь выходило, что никаких его заслуг местное начальство не признаёт и относится к нему как к самому обыкновенному чиновнику. Это всерьёз обидело прославленного поэта. И он поделился всем этим со своим старым приятелем Анненковым.

Как бы там ни было, но Бенгт Янгфельдт, встречавшийся и беседовавший с Татьяной Яковлевой, пишет, что после возвращения Маяковского из Монте-Карло и Ниццы вопрос о свадьбе с Татьяной был поставлен ребром:

«… весной 1929 года Маяковский усилил давление и стал отчаянно уговаривать <её> вернуться в Россию. Одновременно он объяснил ей, как и Анненкову, что на родине его многое "разочаровало". Но и в этот раз Татьяна не смогла принять решение. Может быть, её смущало то, что Маяковский относится к событиям на родине с растущим скепсисом. О том, чтобы он остался во Франции, не могло быть и речи. Покинув СССР, он умер бы как поэт. Без советской атмосферы он не мог дышать, а без Лили и Осипа не смог творить – ведь никто не понимал его личность и не ценил его поэзию так, как они…»

С утверждением Янгфельдта, что «без Лили и Осипа» Маяковский «не мог творить», мы ещё поспорим. А что касается «советской атмосферы», то тут Янгфельдт безусловно прав – вернувшись на родину и вдохнув полной грудью воздух страны Советов, Маяковский вновь становился «агитатором, горланом-главарём», готовым вступить в любой спор, в любую дискуссию, громя всех атакующих и защищая «своих» от нападавших «чужих».

Завершим эту главу рассказом самого поэта (из того же стихотворения «Монте-Карло»):

«Сквозь звёзды / утро протекало;

заря / ткалась / прозрачно, ало,

и грязью / в розоватой кальке

на грандиозье Монте-Карло

поганенькие монтекарлики».

 

Прощай, Франция!

В это время резидент ОГПУ на Ближнем Востоке Яков Блюмкин под видом всё того же персидского купца Якуба Султанова продолжал торговать древними еврейскими книгами, конфискованными чекистами в синагогах и библиотеках страны Советов, а также у частных лиц. По словам Бенгта Янгфельдта, с этими книгами Блюмкин под…

«… азербайджанско-еврейским именем Якоб Султанов ездил по Европе и продавал книги как можно дороже, что полностью соответствовало интересам его работодателей».

Под словом «работодатели» Янгфельдт имел в виду, конечно же, руководство Лубянки. Впрочем, насчёт Европы, по которой ездил Якуб Султанов, Янгфельдт не совсем точен. Территория, на которой торговал Блюмкин была гораздо обширнее, и в феврале 1929 года, он находился в Индии. Лишь в марте «купец Султанов» прибыл в Германию, где и узнал о выдворении из СССР Льва Троцкого. Блюмкин тут же написал письмо своему шефу Мееру Трилиссеру (главе ИНО ОГПУ). В письме говорилось:

«Высылка Троцкого меня потрясла. В продолжении двух дней я находился в прямо болезненном состоянии. Мои надежды, что радиус расхождения между партией и троцкистской организацией суживается и кризис изживается, что Троцкий сохранён для партии, не оправдались».

А теперь вернёмся во Францию.

Поскольку мы предположили, что Владимир Маяковский с Юрием Анненковым были точно такими же гепеушниками, как и Яков Блюмкин, вполне возможно, что отчёт Юрия Анненкова о встрече с Маяковским в Монте-Карло (может быть, даже гораздо более многословный, чем тот, что вошёл в его мемуары) хранится в лубянских архивах. Где-нибудь рядом с аналогичным отчётом Владимира Маяковского о той же встрече. Вот бы их прочесть!

Аркадий Ваксберг:

«Трудно поверить, что Лубянка уже и тогда не перлюстрировала письма из-за границы, тем более тех, кто её специально интересовал. А то, что Маяковский был под колпаком, что разворачивавшийся его роман с Яковлевой всегда тревожил Лубянских начальников, – в этом нет ни малейших сомнений».

Сотрудники ОГПУ, которые знакомились с письмами Татьяны Яковлевой матери, наверняка обратили внимание на такие строки:

«В людях же разбираюсь великолепно и отнюдь их не идеализирую. Замуж же вообще сейчас мне не хочется. Я слишком втянулась в свою свободу и самостоятельность. <…> Но все другие, конечно, ничто рядом с М<аяковским>. Я, конечно, скорее всего, его выбрала бы. Как он умён!»

Тем временем двухмесячная «командировка» поэта подходила к концу. Владимир Владимирович вновь и вновь ставил перед Татьяной вопрос: либо она вместе с ним едет в Советский Союз и становится его женой, либо…

Но Яковлева возвращаться на родину по-прежнему не торопилась. В апреле 1929 года Маяковский сказал ей, что приедет осенью, в октябре, и они сыграют свадьбу. На том и порешили.

Это обещание поэта (приехать в Париж осенью) очень изумило Аркадия Ваксберга, и он задал вопрос:

«Разве не странно, что Маяковский (не Демьян Будный, не Жаров, не Безыменский, не… – словом, отнюдь не придворный кремлёвский поэт, а всего-навсего беспартийный "попутчик") ездит в Париж, словно в Малаховку, и, покидая его, заранее, с убеждённостью, сообщает о дате своего возвращения, не подвергая никакому сомнению возможность это намерение осуществить?»

Изумлённый Ваксберг привёл и высказывание Лили Брик, сделанное «многие годы спустя»:

«Владимир Владимирович… в любой момент мог поехать, куда он захочет, в любую часть земного шара».

Ваксберг вновь задавался вопросами:

«Но – почему, почему? И на какие деньги?»

И отвечал:

«… каждая поездка требовала хлопот и специальной лубянской санкции. Никто заранее не мог быть уверен в её получении, никто не мог, опять же заранее и с убеждённостью в том, что он не встретит препятствий, планировать свою поездку в Париж, Берлин или Лондон, как если бы собирался отправиться в Ленинград или в Ялту. Маяковский в этом смысле был, пожалуй, единственным, известным нам исключением».

Как видим, Аркадий Ваксберг вновь подошёл вплотную к раскрытию «главной тайны горлана-главаря», заключавшейся в его службе в ОГПУ, но так и не решился эту тайну раскрыть.

О последних днях пребывания Маяковского в Париже (в конце апреля) написал Лев Никулин, тоже ездивший за рубеж, «словно в Малаховку»:

«Я вошёл в номер "Истриа". Это была темноватая комната, она казалась ещё темнее от вишнёво-красных обоев и коричневой мебели…

Всюду в номере лежали газеты, на столе – книги и блокноты. Это было место для ночлега и работы, а не то, что называется жильём…

В комнате отеля "Истиа" нельзя было долго задерживаться: было мрачно и душно. Маяковский… спросил, долго ли я думаю оставаться в Париже, советовал ехать на юг, пока не жарко, и сказал, что уезжает в конце недели».

Как мы помним, при первой парижской встрече с Никулиным Маяковский сказал ему, что уедет в Москву 15 мая. И вдруг (намного раньше объявленной даты) засобирался домой. Почему? Получил приказ? И он (гепеушный «чиновник») обязан был подчиниться?

Как бы там ни было, но 24 апреля Владимир Владимирович послал Лили Брик телеграмму:

«Приеду второго мая. Переведите Негорелое востребования десять червонцев. Целую люблю. Счен».

У Маяковского не на что было доехать до Москвы – все последние деньги он потратил на цветы.

Александр Михайлов:

«Уезжая из Парижа, Маяковский оставил в цветочном магазине деньги, и каждое воскресенье в "оранжерею" Татьяны доставлялся букет роз. Он напоминал ей, что там, в России, в Москве, живёт влюблённый в неё человек, он считает дни до новой встречи…»

Поэт оставил в парижском цветочном магазине не только цветы, но и сопроводительные записки в стихах, которые прикреплялись к каждому доставлявшемуся букету. Вот одна из таких записок:

«Мы посылаем эти розы Вам,

чтоб жизнь / казалась / в свете розовом.

Увянут розы… / а затем мы

к стопам / повергнем / хризантемы.

Маркиз W. M.».

К запискам добавлялись ещё и «примечания»:

«ПРИМЕЧАНИЕ I

Один / (не воз!).

Поить водой.

Чтоб цвёл / и рос

вдвоём с Татой».

ПРИМЕЧАНИЕ II

Я в зависть взят:

проклятый – / стой!

где мне / нельзя

стоять с Татой».

И вновь возникает вопрос: сам ли поэт придумал оставить такое постоянное напоминание о себе или этот ход ему был подсказан резидентом ОГПУ?

А в страну Советов Маяковский вёз замысел новой пьесы. Были готовы даже кое-какие её наброски.

Провожавшие Маяковского в Москву собрались в парижском ресторане. Был среди них и Лев Никулин, который о своих взаимоотношениях с поэтом написал:

«Мы никогда не были близкими друзьями, мы были просто добрыми старыми знакомыми, часто встречавшими друг друга на протяжении семнадцати лет».

И Никулин рассказал о том, как провожали Маяковского:

«В конце недели в день его отъезда я пришёл в ресторан "Гранд Шомье" на проводы. Это были обычные не "дальние" проводы поэта. Его провожали Луи Арагон, Эльза Триоле, один его парижский знакомый – ярый автомобилист, и молодая красивая женщина, которую мы не раз видели с Владимиром Владимировичем в Париже. Это был весёлый обед на прощание, когда люди расстаются, чтобы в скором времени снова встретиться, и нет необходимости прощаться надолго.

На Северный вокзал отправились уже вечером, ехали очень быстро; вёз лихой автомобилист. И вот грязноватый, пропахший каменноугольным дымом Северный вокзал, платформа и прямой вагон Париж-Негорелое (тогда это был пограничный пункт). Мы собрались у вагона, Владимир Владимирович и спутница, провожавшая его, ходили под руку по платформе, пока не пришло время войти в вагон. Последние рукопожатия, шутки на прощанье, смех, и поезд трогается, медленно скрывается из глаз площадка вагона и на ней – высокая фигура со шляпой в руке».

Запомним этого «лихого автомобилиста», он был одним из ухажёров Татьяны Яковлевой. И то, что он провожал уезжавшего поэта, говорит о том, что гепеушное задание Владимир Владимирович выполнил успешно.

 

Возвращение домой

Как мы помним, в конце 1928 года политбюро ЦК ВКП(б) приняло решение направить главу советского Государственного банка А.Л.Шейнмана на переговоры с финансистами Соединённых Штатов. И после новогодних праздников Арон Львович (уже в ранге председателя правления акционерного общества «Амторг») отправился за океан.

Переговоры с финансовыми воротилами Америки состоялись и проходили довольно успешно – кредиты стране Советов были обещаны. Но Сталин считал, что разговоры о кредитах можно заводить только после того, как ведущая переговоры страна официально признает Советский Союз. Таким образом, все усилия Шейнмана пошли насмарку. 31 марта 1929 года он вернулся в Германию, где вновь заболел. И объявил, что в Советский Союз возвращаться не желает. Шейнмана принялись уговаривать, чтобы он передумал. В Берлин даже прилетел видный большевик Михаил Томский, чтобы отговорить своего друга от нежелательного решения. Но тот стоял на своём.

А Яков Блюмкин в апреле того же года приехал из Европы в Константинополь. Потом он написал:

«12 апреля, проходя по улице Пера, у туннеля я случайно встретил сына Троцкого, Льва, с которым был хорошо знаком и раньше, поздоровавшись с ним, я уверил его в моей лояльности и попросил информацию».

Узнав, что изгнанный из СССР Лев Троцкий обитает где-то неподалёку, Блюмкин попросил его сына (Льва Седова) устроить ему встречу с его отцом. Встреча состоялась. О ней Блюмкин потом написал:

«16 апреля, разумеется, с соблюдением строжайшей конспирации, чтобы не провалить себя, я имел продолжительное свидание с Троцким».

В той беседе, которая продолжалась четыре часа, Троцкий сказал, что в ближайшее время режим, установившийся в СССР, неминуемо рухнет. Поэтому необходимо срочно создать нелегальную организацию, которая и встанет во главе страны Советов. Блюмкин заявил, что готов участвовать в этой подпольной работе.

20 апреля политбюро ЦК ВКП(б) приняло решение:

«Немедля сдать в печать постановление Совнаркома об освобождении Шейнмана от обязанностей председателя Госбанка».

Перед фамилией Шейнман буквы «т» не стояло, что говорило о том, что кремлёвские вожди «товарищем» его уже не считали. Члены политбюро назвали того, кто займёт место банкира-невозвращенца: Георгий Пятаков.

В тот же день (20 апреля) участники объединённого пленума ЦК и ЦКК, слушая доклад Алексея Рыкова, узнали о том, что Шейнман стал невозвращенцем. Выступивший в прениях Клим Ворошилов назвал бывшего главу советского Госбанка «чужим человеком» и даже «изменником».

Однако с Шейнманом договорились полюбовно: в качестве «цены за молчание» (то есть за нераскрытие множества известных ему секретов СССР) ему была обещана ежемесячная пенсия в 1000 марок, а также право работать в советских загранучреждениях.

А в столице Венгрии Будапеште в том же апреле была с триумфом показана кинокартина «Буря над Азией» («Потомок Чингисхана»). Фильм собирал полные залы по всей Европе. В нью-йоркском кинотеатре «Рокси» («Roxy»), в котором было 6000 мест, в течение двух недель картина шла с полным аншлагом. Осипу Брику было чем гордиться.

Владимир Маяковский в это время возвращался на родину. Он смотрел в окно вагона и по старой своей привычке сочинял стихи, в которых описывал происходившее вокруг него. Первым взятым на карандаш событием стала проверка паспортов. И появились строки:

«По длинному фронту / купе и кают

чиновник / учтивый / движется.

Сдают паспорта, / и я / сдаю

мою / пурпурную книжицу».

Подобную проверку поэт проходил многократно – порядок есть порядок: гражданам всех стран, пересекавшим государственные границы, предлагалось предъявить свои паспорта, и чиновники их флегматично собирали. Никаких поэтических образов эта бюрократическая процедура обычно не вызывала. Но на этот раз собиравший документы делал это слишком эмоционально:

«К одним паспортам – / улыбка у рта.

К другим – / отношение плёвое».

Когда очередь дошла до паспорта Маяковского, чиновник тоже отреагировал:

«И вдруг, / как будто / ожёгом, / рот

скривило / господину.

Это / господин чиновник / берёт

мою / краснокожую паспортину.

Берёт – / как бомбу, / берёт – / как ежа,

как бритву / обоюдоострую,

берёт, / как гремучую / в 20 жал

змею / двухметроворостую».

Реакцию чиновника понять нетрудно – все европейские газеты были переполнены статьями о том, что рядовых советских граждан большевики за границу не выпускают, а те, кто разъезжает по зарубежным странам с «краснокожими» паспортами на руках, являются сотрудниками спецслужб, посланными что-то выведать или кого-то убить. Маяковский опровергать этого не стал, а завершил стих заявлением, что он гордится своей принадлежностью к этим (готовым выведывать и убивать) обладателям «краснокожей паспортины»:

«Я / достаю / из широких штанин

дубликатом / бесценного груза.

Читайте, / завидуйте, / я – гражданин

Советского Союза».

А за окнами вагона мелькали пейзажи Франции, Германии, Польши. И возникали строчки, которые чуть позднее войдут в стихотворение «Два соревнования»:

«Европу / огибаю / железнодорожным туром

и в дымные дни / и в ночи лунные.

Чёрт бы её взял! – / она не дура,

она, товарищи, / очень умная.

Здесь / на длинные нити расчёта

бусы часов / привыкли низаться,

здесь / каждый / друг с другом / спорит / до чёрта

по всем правилам рационализации…

Мордами пушек / в колонии тычась,

сковывая, / жмя / и газами пованивая,

идёт / капиталистическое

соревнование.

Они соревнуются, / а мы чего же

нашей отсталости / отпустили ножки?».

И поэт начинал «соревноваться» с Западом, сравнивая жизнь в стране Советов с тем, как живут европейцы. Но почему-то внимание Маяковского обращалось только на зарубежных женщин. Одна из них (девушка лёгкого поведения) стала героиней стихотворения «Заграничная штучка»:

«Стихом / беспардонным

пою, / забывши / меру —

как просто / за кордоном

сделать / карьеру».

Но в стихотворении «Парижанка» поэт тут же напоминает:

«… очень / трудно / в Париже / женщине,

если / женщина / не продаётся, / а служит».

А стихотворением «Красавицы (раздумье на открытии Grand Opera)» как бы подводится итог:

«Брошки – блещут… / на тебе! —

с платья / с полуголого.

Эх, / к такому платью бы

да ещё бы… / голову».

Название для другого стихотворения («На западе всё спокойно»), видимо, подсказали мирные пейзажи, продолжавшие мелькать за окнами вагона. Но поэт и в них углядел подготовку к грядущим сражениям:

«Сидят / по кафе / гусары спешенные.

Пехота / развлекается / в штатской лени.

А под этой / идилией – / взлихораденно-бешеные

военные / приготовления».

И Маяковский тотчас противопоставил тому, что увидел на Западе, позицию своей страны – ту, которую вдалбливала в головы советских граждан официальная большевистская пропаганда:

«Мы / требуем мира. / Но если / тронете,

мы / в роты сожмёмся, / сжавши рот.

Зачинщики бойни / увидят / на фронте

один / восставший / рабочий фронт».

Уже вернувшись в Москву, Владимир Владимирович написал стихотворение «ДОЛОЙ! Западным братьям», которое завершалось безжалостно-беспощадным призывом к «пролетарию» быть готовым стать убийцей:

«На всей планете, / товарищи люди,

объявите: / войны не будет!

И когда понадобится / кучки / правителей и правительств

истребить / для мира / в целом свете,

пролетарий – / мира / глашатай и провидец —

не останавливайся / перед этим!»

 

Московские будни

2 мая 1929 года Маяковский вернулся в Москву.

Яков Серебрянский, который курировал поэта в Париже, приехал на родину ещё раньше. В начале марта его наградили нагрудным знаком «Почётный чекист», а 1 апреля назначили начальником 1-го отделения ИНО ОГПУ (руководителем нелегальной разведки). Он также возглавил Особую группу при председателе ОГПУ («группу Яши»). Был ли включён в неё Владимир Маяковский, неизвестно – Лубянка хранит свои тайны. Но, скорее всего, поэт в эту группу вошёл.

Сразу по возвращении домой у Владимира Владимировича состоялся разговор с Лили Юрьевной. Он ознакомил её со своим твёрдым и окончательным решением о предстоящей женитьбе, которая должна была произойти в Париже.

Аркадий Ваксберг:

«Разговор, вероятно, был слишком бурным, доводы "против" на него не подействовали, и в сердцах Лиля разбила какую-то драгоценность: то ли шкатулку, то ли чашку из китайского фарфора. Но Маяковский не отреагировал даже на это. Было совершенно очевидно, что он и Лиля стремительно разлетаются в разные стороны».

Никакие доводы, которые приводил Владимир Владимирович, на Лили Юрьевну не действовали – у неё на всё, что происходило вокруг, было своё особое мнение, которое менять она не хотела. Осип Максимович был с нею, надо полагать, солидарен. Кто знает, возможно именно тогда Маяковский и начал сочинять им свой стихотворный ответ, который был опубликован осенью под названием «Стихи о Фоме». Напомним, что с именем «Фома» в России было крепко-накрепко связано прилагательное «неверующий». Стихотворение заканчивалось прямым обращением к самой Лили Брик (она вполне могла быть названа «товарищем Фомой») и к семейству Бриков вообще (им было придумана кличка «Фоминая шатия»):

«Послушайте, / вы, / товарищ Фома!

У вас / повадка плохая.

Не надо / очень / большого ума,

чтоб всё / отвергать / и хаять.

И толк / от похвал, / разумеется, мал.

Но слушай, / Фоминая шатия!

Уж мы / обойдёмся / без ваших похвал —

вы только / труду не мешайте».

О том, какому именно «труду» не должна была «мешать» ставшая поэту просто ненавистной «Фоминая шатия», в стихотворении не говорилось. Но догадаться, что Маяковский имел в виду, нетрудно – ведь он собирался нанести мощнейший удар по семейству Бриков. По сравнению с опубликованием стихотворения, посвящённого Татьяне Яковлевой, этот удар должен был стать ещё более сокрушительным. Но его нужно было очень хорошо подготовить.

Пока же Владимир Владимирович, вновь превратившись в активного горлана-главаря, включился в жизнь советской столицы. Николай Асеев:

«Маяковский был для меня человеческим чудом, чудом, которое, однако, осязаемо и зримо ежедневно… Всё в нём было по мне, дорого и сродно. И его величественность "медлительного и вдумчивого пешехода", который, "мир огромив мощью голоса", идёт по Москве, оглядывая её, как повелитель, и его мальчишеская ухмылка и уловка в самые неожиданные моменты, и его грозное посапывание, когда что-нибудь не нравилось ему в собеседнике. Но главное – это, повторяю, была близость к чуду, его каждодневное возникновение как обычного явления, как восход луны, шум поезда».

4 мая для членов Главреперткома (Главного комитета по контролю за репертуаром при Наркомпросе) в театре имени Мейерхольда (ГосТИМе) был устроен просмотр уже почти готового спектакля по пьесе Ильи Сельвинского «Командарм 2».

Маяковский пришёл на просмотр вместе с Яковом Аграновым. В специальном журнале, регистрировавшем пришедших, надо было указать фамилию и организацию, которую представлет пришедший. Агранов написал: «ОГПУ», Маяковский: «Вселенная».

В.В. Маяковский. Москва, 1929. Фото: А.А. Темерин

После того, как показ спектакля завершился, среди зрителей, приглашённых на просмотр, Владимир Владимирович неожиданно увидел и свою старую знакомую – Наталью Симоненко (Рябову), которая потом написала:

«В фойе театра я услышала над собой знакомый и родной голос:

– Натинек, как вам эта гнусь нравится? – Маяковский стоял громадный, сияющий в светлом желтоватом костюме с красным галстуком».

Затем состоялось обсуждение, проходившее под председательством главы Главреперткома Фёдора Раскольникова, который к тому же являлся ещё и председателем Художественно-политического совета театра.

Мейерхольд, выступив перед собравшимися, повторил свои слова, сказанные два месяца назад (4 марта) на предыдущем заседании Художественно-политического совета:

«– Я ухватился за эту пьесу, потому что она даёт возможность проветрить воздух на сцене. Мы получили совершенно изумительный язык!».

Но именно этот язык «Командарма 2» вызвал претензии у тех, кто посмотрел пьесу. Некоторые из выступавших решительно требовали запрещения не только спектакля, но и пьесы. Особенное возмущение вызывала фраза, которую скандировали актёры, исполнявшие роли красноармейцев:

«Да здравствует, да здравствует, да здравствует война!»

Многие требовали изменить название спектакля.

В обсуждении, которое было весьма бурным, принял участие и Маяковский. Он сказал:

«Товарищи, я нахожусь по сравнению с Сельвинским в более благоприятных условиях. Моя пьеса уже поставлена, и её уже отругали. Если бы я подобрал статьи, взаимно друг друга исключающие, то оказалось бы, что ничего нет…

Для того, чтобы пьесу снять, для этого должны быть очень серьёзные предпосылки. Мне кажется, что таких предпосылок нет. Такие мелочи, как "Да здравствует война!", не могут решать судьбы пьесы. Может быть, надо вставить: "Да здравствует гражданская война!"

Мы сегодня занялись делом, которым должны заняться печать и общественность. Нам не нужно брать на себя эти функции. Если так подходить к спектаклю, то, конечно, он должен быть разрешён. Посмотрим – он или пойдёт, или лопнет».

Одна из членов Главреперткома, взяв слово, стала искать способы исправления неудачных, по её мнению, строк:

«– Есть такие моменты, которые идеологически могут вызвать большие недоразумения, например – "Да здравствует война!". Никогда так не говорили. Маяковский предлагает сказать – "гражданская война"».

Маяковский с места тут же ответил:

«– Мне бы со своими стихами справиться, где мне чужие исправлять?»

Когда обсуждение завершилось, Главрепертком постановил: спектакль разрешить. Но потребовал:

а) изменить название спектакля и слова «Да здравствует война!»,

б) сократить монологи главного героя трагедии – Оконного,

в) снять введённую Мейерхольдом сцену расстрела Оконного за совершённый им захват поста командующего армией.

Объявив свой вердикт, члены Главреперткома удалились, а Художественно-политический совет ГосТИМа заседание продолжил. И вновь слово взял Маяковский. Обратим внимание, что на этот раз он выступал уже не как посторонний «советчик», а как весьма заинтересованное лицо (он был членом Художественно-политического совета театра), и теперь спектакль был тоже как бы его:

«Для меня самое главное опасение заключалось в том, что пьесу не разрешат. Я потому и вышел разговаривать, что мне казалось, что постановка пьесы держится на ниточке.

Сейчас нужно подвести итог. Пьеса разрешена. Дальше – требуют изменений. Чи согласимся, чи нет, – будем разговаривать. Частично мы приняли те изменения, о которых говорилось. Сократить монологи мы можем – это уже 25 % уступок. "Да здравствует война!" можно изменить. Это уже 50 % удовлетворения. Дальше – относительно названия. <…> На месте Сельвинского я бы сказал: назовите, как хотите. Тогда произведено 75 % уступок. Остаётся 25 %.

Основное препятствие – это последняя сцена. Непонятно, почему разгорелись споры. Мне кажется, самое главное – нужно отпраздновать победу, что пьеса разрешена к постановке».

Всеволод Мейерхольд был более категоричен – он отказался вносить какие-либо изменения в уже готовый спектакль. Художественно-политический совет поддержал режиссёра.

В конце концов, театр добился разрешения на показ спектакля в том виде, в каком он был показан членам Главреперткома.

Надо полагать, именно тогда и состоялся разговор двух драматургов, о котором Илья Сельвинский позднее вспоминал:

«Маяковский . – После "Командарма" вы должны открыто заявить, что вы поэт рабочего класса. От вас этого ждут.

Сельвинский . – Кто ждёт?

Маяковский . – Партия. Агитки надо писать, Илья. Попробуйте!

Сельвинский . – Это не по мне. Это всё равно, что делать барабаны из красного дерева.

Маяковский . – Партия терпит все ваши выходки ради вашего огромного таланта. Партия верит, что рано или поздно вы станете полезным человеком. Старайтесь только, чтобы вас не расстреляли: эту уже непоправимо ».

Владимир Маяковский говорил так, словно он старый партиец, занимающий какой-то ответственный пост.

Премьера «Командарма 2» состоялась 24 июля 1929 года во время гастролей ГосТИМа в Харькове. Харьковская газета «Пролетарий» 28 июля поместила рецензию:

«Сельвинский чрезвычайно ярко показал трагедию той части интеллигенции, которая внешне приняла революцию, но в своей сущности осталась чужда ей. Тема эта не новая, но ещё никто не показал её так выпукло и образно, как это сделал Сельвинский».

Ленинградский журнал «Жизнь искусства» 4 августа высказался тоже:

«“Командарм 2” – это первая трагедия о революции за 12 лет после Октября. Это крупное событие сегодняшней литературы».

6 августа воронежская газета «Молодой коммунар» заметила:

«Пьеса ставит проблему вождя и масс, индивидуализма и коллективизма».

«Комсомольская правда» заявила:

«“Командарм 2” – спектакль нужный».

«Московский комсомолец» добавил:

«Спектакль труден для восприятия, но он волнует пролетарского зрителя».

В октябрьском номере журнала «Жизни искусства» говорилось:

«“Командарм 2” – патетическая “агитка”».

Газета «Рабочая Москва» 20 октября взглянула на спектакль с другой стороны:

«Режиссёр несколько опростил поэму, снизил её художественные достоинства».

«Известия»:

«Мейерхольд уплотнил, сконцентрировал, перемонтировал весь материал трагедии».

А «Литературная газета», сообщая о премьере «Командарма 2» и говоря о философском богатстве («диалектике») стихотворной пьесы, прямо сказала, во что её превратил режиссёр:

«К сожалению, эта диалектическая геометрия поэмы не получила реализации в театре и была переведена режиссурой в план агитационного примитива».

Прочитав статью, Сельвинский записал:

«Эта последняя фраза окончательно рассорила со мной старика Меера. Ergo: он с ней согласен».

Напомним, что слово «ergo» в переводе с латинского означает «следовательно».

Впрочем, сороковой номер журнала «Современный театр» взял режиссёра под защиту:

«Мейерхольд спас “Командарма” для зрителя, хотя Сельвинский считает, что снизил до “примитивной агитки”».

Но cсора Сельвинского с Мейерхольдом произошла уже ближе к осени. Мы же торопиться не будем и вернёмся в первую половину мая, когда у Маяковского произошёл окончательный…

 

«Семейный» разлад

Готовясь к предстоящей лекционной поездке по Кавказу и Крыму, Маяковский обратился в Главное управление по делам литературы и издательств (в Главлит или, как тогда говорили, к цензорам) с заявлением, в котором мы впервые встретим слово «Реф»:

«В Главлит

От В.Маяковского

Прошу разрешить афишу выступления по прилагаемой теме “Старое и новое”.

Основной частью выступления являются стихи, печатавшиеся в газетах и журналах, стихи сопровождаются комментарием-докладом, объясняющим технологию поэтической работы и основные пути развития современной поэзии от Лефа, т. е. формальной новизны, к Рефу (революционный фронт искусств), т. е. к сознательной установке на революционную, пролетарскую роль произведений искусства.

Вл. МАЯКОВСКИЙ

12/V— 29.».

Такие вот приходилось подавать тогда прошения на выпуск всего лишь афиши.

Что же касается дел семейных, то ситуация тут сложилась такая. Объявив Лили Брик о своём намерении жениться на Татьяне Яковлевой и привезти её в Москву, Маяковский сразу же резко обострил отношения в «семье».

Валентин Скорятин о поездке поэта во Францию высказался так:

«Ведь ещё ни разу до этого он не задерживался там так надолго. 67 дней! Свыше двух месяцев – не это ли обстоятельство насторожило, вернее, испугало его "домашних"?»

Аркадий Ваксберг:

«Ни одна другая влюблённость Маяковского не длилась так долго и не была столь интенсивной. Ни одна другая – после "радостнейшей даты" (встреча с Лилей и Осипом) – не оставляла никакого следа в его поэзии. Вероятность супружества была на этот раз достаточно велика, так что позволить событиям развиваться естественно – в надежде, что они, как бывало в прошлом, ни к чему не приведут, – на это Лиля пойти не могла».

Бенгт Янгфельдт:

«За обеденным столом в Гендриковом переулке велись долгие и отчаянные разговоры. Судя по записям Лили, она пыталась убедить Маяковского в том, что Татьяна не такая, как ему кажется, что у неё есть другие любовники, и что, даже если она выйдет за него замуж, она никогда не последует за ним в Москву… Но его чувства к Татьяне были глубже симпатии к Наташе Брюханенко, и аргументы не действовали.

8 мая, с опозданием на один день, он поздравил Татьяну с двадцатитрёхлетием, а 15 мая отправил ей письмо-телеграмму. Это был ответ на несохранившееся письмо, в котором она, по-видимому, упрекала его за то, что он не пишет».

В этом своём письме («письме-телеграмме») Маяковский оправдывался, а также рассказывал о своих планах на будущее и о своих чувствах:

«Только сейчас голова немного раскрутилась, можно немножко подумать и немного пописать. Пожалуйста, не ропщи на меня и не крой – столько было неприятностев от самых мушиных до слонячих размеров, что, право, на меня нельзя злобиться…

1) Я совершенно и очень люблю Таника.

2) Работать только что начинаю, буду выписывать свою "Баню"…

6) Еду из Москвы около 15–25 июня по Кавказу и Крыму – читать.

7) Пиши мне всегда и обязательно и телеграфируй, без твоих писем мне просто никак нельзя.

8) Тоскую по тебе совсем небывало.

9, 10, 11, 12 и т. д. Люблю тебя всегда и всю очень и совершенно…

С сентября начну приделывать крылышки для полёта на тебя…

Таник, родной и любимый, не забывай, пожалуйста, что мы совсем родные и совсем друг другу нужные».

Казалось бы, всё шло своим чередом – по плану, составленному ещё в Париже: сначала надо написать пьесу и отдать её для постановки Мейерхольду, затем заработать денег на выступлениях в Крыму и на Кавказе, и после этого ехать во Францию – на свою свадьбу.

Впрочем, возникает вопрос. Маяковский заключил с ГосТИМом договор о написании «Комедии с убийством», а в письме-телеграмме Татьяне речь идёт о какой-то «Бане». Это что? Название «Комедии с убийством»?

Ответ на этот вопрос мы дадим чуть позднее, а сейчас попытаемся выяснить, как к планам Маяковского относилась Татьяна Яковлева.

Эльза Триоле:

«… ей, естественно, казалось, что так любить её, как её любит Маяковский, можно только раз в жизни. Неистовство Маяковского, его "мёртвая хватка", его бешеное желание взять её "одну или вдвоём с Парижем", – откуда ей было знать, что такое у него не в первый и не в последний раз? Откуда ей было знать, что он всегда ставил на карту всё, вплоть до жизни? Откуда ей было знать, что она в жизни Маяковского только экзотическое лицо?

Она недооценивала его любовь оттого, что этого хотелось её самолюбию, уверенности в своей неотразимости, красоте, необычайности… Но она не хотела ехать в Москву не только оттого, что она со всех точек зрения предпочитала Париж: в глубине души она знала, что Москва – это Лиля».

Аркадий Ваксберг:

«Есть версия, что Лиля и Осип были официально допрошены на Лубянке обо всём, что им известно про связь Маяковского с Татьяной Яковлевой и про его планы на дальнейшую с ней жизнь. Никаких подтверждений этой версии пока не найдено, да и вряд ли была нужда в официальных допросах. Доверительные отношения между Бриками и лубянскими бонзами позволяли последним получать любую информацию, не прибегая к какой-либо казённой процедуре, унижающей Бриков и потому бесполезной. Так что если их и допрашивали, то, скорее всего, не на Лубянке, а в Гендриковом, за чайным столом с пирожками, где Агранов и прочие сиживали чуть ли не ежедневно».

Кто знает, может быть, придя вместе с Аграновым в ГосТИМ (на сдачу «Командарма 2»), Маяковский обсуждал с Яковом Сауловичем и ситуацию с Татьяной Яковлевой.

Между тем Лили Брик тоже не дремала. Будучи категорически несогласной с планами Маяковского, она придумала свой план. Хотя вполне возможно, что «придумывать план» ей помогал давний друг «семьи» Яков Агранов. Этот план гарантировал полную ликвидацию свадебной угрозы. Осуществление задумки было поручено Осипу Брику, потому что сама Лили Юрьевна была в тот момент очень занята.

Аркадий Ваксберг:

«Лили переживала в это время свой очередной роман – последний при жизни Маяковского. Последний, которому он был свидетель. <…> Новым избранником оказался некий Юсуп Абдрахманов – какая-то киргизская шишка, выдвиженец, занимавший в своей горной республике высокий государственный пост».

Бенгт Янгфельдт:

«Из всех поклонников Лили Юсуп Абдрахманов – фигура наиболее загадочная. С 1927 года он был председателем Совнаркома в только что созданной Киргизской Советской Республике и членом Центрального Исполнительного комитета СССР. Во время одного из визитов в Москву он познакомился с Маяковским и Лили, но когда именно он попал под её обаяние, неизвестно».

Юсупа Абдрахманова (в один из его приездов в Москву) «навела» на Маяковского и Лили Брик сосланная в Среднюю Азию оппозиционерка Мария Натансон. Видимо, она списалась с Владимиром Маяковским и представила ему своего лучшего друга и стойкого большевика Юсупа.

Есть другая версия знакомства Юсупа Абдрахманова с Бриками и Маяковским, изложенная Василием Васильевичем Катаняном:

«Он имел какие-то дела с лефовцем Борисом Кушнером, который и привёл его в Гендриков. Ни у кого, кроме Лили Юрьевны, он интереса не вызвал».

Вряд ли стоит сомневаться в том, что для Лили Брик это было очередным заданием Лубянки: очаровать киргизского «выдвиженца» и проверить его на верность «большинству ЦК». Это было точно такое же задание, какое давалось Лили Брик в 1922 году, когда ей было поручено «раскрутить» Александра Краснощёкова на кабацкий загул. Тогда Лили Юрьевна с поручением справилась – директора Промбанка «раскрутила». Затем она «раскручивала» Льва Кулешова. Потом тщетно пыталась «раскрутить» Всеволода Пудовкина. Теперь на верность революции ей предстояло проверить нового «избранника» Лубянки.

Аркадий Ваксберг:

«Лиля была слишком умна, чтобы относиться всерьёз к прельстившему её своей экзотичностью, заведомо "проходному" Юсупу».

На этот раз задача, стоявшая перед Лили Юрьевной, была попроще: новый её «суженный» был не чета Краснощёкову и Кулешову.

Но и на увлечение Маяковского, грозившее завершиться свадьбой, смотреть сквозь пальцы Лили Брик, конечно же, тоже не могла, так как прекрасно понимала:

«Любая его жена никакой "двусемейственности" не потерпела бы».

К этому весьма точному высказыванию Аркадия Ваксберга, добавим ещё одно (его же):

«Вполне понятная по-человечески (по-женски – тем более) эгоистичность дополнялась искренней убеждённостью Лили в том, что "нормальная" семья Маяковскому вообще не нужна, что для семейной жизни в привычном смысле этого слова он попросту не создан, что, став мужем, а то ещё и отцом, он потеряет себя как поэта и как трибуна, и что лишь тот дом, который она, Лиля, ему создала, лишь та свобода, которой он пользуется, не имея при этом ни малейших забот о быте, – лишь такой образ жизни гарантирует ему творческий подъём и духовную удовлетворённость».

На ликвидацию «свадебной угрозы» был брошен Осип Максимович Брик.

 

Коварный план

Осип Брик получил задание познакомить Маяковского с дамой, которая могла бы отвлечь его от Татьяны Яковлевой. И Осип Максимович, так эффектно осмеянный в «Клопе», решил ответить тоже достаточно элегантно. Он пригласил…

Аркадий Ваксберг:

«13 мая 1929 года Осип Брик неожиданно позвонил артистке Веронике Полонской – Норе, как её называли коллеги, знакомые и друзья, – и пригласил на бега. Брика она, разумеется, знала, но достаточно отдалённо, и не могла предположить, что он за ней станет ухаживать. Другой причины, побудившей Осипа вдруг вызвать на ипподром мало ему знакомую женщину, Нора представить тогда не могла.

Куда лучше она знала Лилю, которая вместе с Виталием Жемчужным была режиссёром пародийного фильма "Стеклянный глаз", где Нора сыграла одну из главных ролей, заслужив лестные отзывы привередливых критиков».

Бенгт Янгфельдт добавляет:

«Несмотря на молодость – она родилась в 1908 году – красавица Нора уже четыре года была замужем за коллегой-актёром МХАТа Михаилом Яншиным; но брак был неудачным, и каждый из них жил своей жизнью».

Итак, на московском ипподроме, где должны были состояться скачки, стали собираться их любители.

Александр Михайлов:

«Маяковский, в отличие от своего друга Асеева, не был большим любителем скачек, но как-то так устроилось, что он на ипподроме оказался. И туда же Осип Максимович привёз молодую актрису МХАТ Веронику Полонскую».

Маяковского, надо полагать, тоже кто-то «привёз» на бега. Скорее всего, его зазвал на ипподром тот же Осип Брик.

Валентин Скорятин:

«Вероника Витольдовна Полонская… рассказывала мне, что встретила в тот майский день на ипподроме, неожиданно для себя, немало знакомых – Катаева, Олешу, Пильняка, Ливанова, Маркова, своего мужа Яншина. Среди них был и незнакомый ей высокий мужчина».

Аркадий Ваксберг:

«… вместе с Норой отправился любоваться бегами и её муж. Компания собралась, как обычно, большая – присутствие в ней Маяковского никого удивить не могло. Здесь и познакомилась с ним Нора по-настоящему – до этого ей приходилось видеть его лишь издали и мельком.

Ни он, ни Нора не могли догадаться, какой сценарий разработала Лиля: устроив им "случайное" свидание, она была уверена в том, что на этот раз Маяковский не упустит возможности приударить за барышней, относившейся к его традиционному вкусу. Во всяком случае, заметит её. Большего – для отвлечения – Лиле пока было не нужно».

И Осип Брик начал действовать в полном соответствии с разработанным Лили Юрьевной (и, надо полагать, одобренным Яковом Аграновым) «сценарием».

Вероника Полонская впоследствии написала в воспоминаниях:

«Когда Владимир Владимирович отошёл, Осип Максимович сказал:

– Обратите внимание, какое несоответствие фигуры у Володи: он такой большой – на коротких ногах.

Действительно, при первом знакомстве Маяковский мне показался каким-то большим и нелепым в белом плаще, в шляпе, нахлобученной на лоб, с палкой, которой он очень энергично управлял. А вообще меня испугала вначале его шумливость, разговор, присущий только ему.

Я как-то потерялась и не знала, как вести себя с этим громадным человеком».

Практически все маяковсковеды пишут, что Владимир Владимирович (как и рассчитывала Лили Брик) на неожиданную гостью внимание обратил. И не только обратил. Полонская ему понравилась!

Вот как, по её же собственным словам, события развивались дальше:

«Все сговорились поехать вечером к Катаеву.

Владимир Владимирович предложил заехать за мной на спектакль в Художественный театр на своей машине, чтобы отвезти меня к Катаеву.

Вечером, выйдя из театра, я не встретила Владимира Владимировича, долго ходила по улице Горького против телеграфа и ждала его. В проезде Художественного театра на углу стояла серая двухместная машина.

Шофёр этой машины вдруг обратился ко мне и предложил с ним покататься. Я спросила, чья это машина. Он ответил: "Поэта Маяковского". Когда я сказала, что именно Маяковского я и жду, шофёр очень испугался и умолял меня не выдавать его.

Маяковский, объяснил мне шофёр, велел ждать его у Художественного театра, а сам, наверное, заигрался на бильярде в гостинице "Селект"».

Сразу вспоминается, что день знакомства Владимира Маяковского с Татьяной Яковлевой тоже завершился поездкой на автомобиле, но какой! Приведём ещё раз фрагмент из книги Бенгта Янгфельдта:

«…он предложил проводить её домой. В такси было холодно, и он снял с себя пальто и укрыл ей ноги. “С этого момента я почувствовала к себе такую нежность и бережность, не ответить на которую было невозможно”, – вспоминала Татьяна».

На этот раз ни «нежности», ни «бережности» Маяковский не проявил, он вообще забыл о том, что обещал «отвезти» свою новую знакомую «к Катаеву», и играл в бильярд.

Вернёмся к воспоминаниям Вероники Полонской:

«Я вернулась в театр и поехала к Катаеву с Яншиным. Катаев сказал, что несколько раз звонил Маяковский и спрашивал, не приехала ли я. Вскоре он позвонил опять, а потом и сам прибыл к Катаеву.

На мой вопрос, почему он не заехал за мной, Маяковский ответил очень серьёзно:

– Бывают в жизни человека такие обстоятельства, против которых не попрёшь. Поэтому вы не должны меня ругать…

Мы здесь как-то сразу понравились друг другу, и мне было очень весело. Впрочем, кажется, и вообще вечер был удачный.

Владимир Владимирович мне сказал:

– Почему вы так меняетесь? Утром, на бегах, были уродом, а сейчас – такая красивая…

Мы условились встретиться на другой день».

Причину внезапной возникшей влюблённости Маяковского Александр Михайлов объяснил так:

«Не сыграла ли тут роль – помимо женственности и обаяния молодой актрисы – ещё и то обстоятельство, что она оказалась внешне очень похожей на Татьяну Яковлеву? Подруга Полонской, актриса МХАТ Михайловская, встретившись несколько лет спустя с Яковлевой в Париже, была поражена их сходством. Она только отметила разницу в росте. Как бы там ни было, после знакомства на скачках начались встречи Маяковского с Полонской».

Сейчас, пожалуй, уже невозможно с точностью установить, кому именно посвящалось четверостишие из неоконченного стихотворения Маяковского:

«Любит? Не любит? Я руки ломаю

и пальцы / разбрасываю, разломавши

так рвут загадки и пускают / по маю

венчики встречных ромашек».

Чьим чувством к нему интересовался в этих строках поэт? Татьяны Яковлевой? Или Вероники Полонской?

Как бы там ни было, но на следующий день (после ипподрома и вечеринки у Катаева) они встретились. Маяковский пригласил Веронику в гости – в свой, как он его называл, «рабочий кабинет».

«Я была очень удивлена, узнав о существовании его рабочего кабинета на Лубянке.

Дома у себя – на Лубянке – он показывал мне свои книги. Помню, в этой комнате стоял шкаф, наполненный переводами стихов Маяковского почти на все языки мира».

Через несколько дней Маяковский уехал в Ленинград, где 21 мая вместе с другими ленинградскими писателями встречал в порту писателя Бруно Ясенского (Виктора Яковлевича Зисмана).

Ясенский был выслан из Франции за роман «Я жгу Париж», написанный в ответ на памфлет Поля Морана «Я жгу Москву» (в которой была описана «семья» Бриков и Маяковского). Среди встречавших была и Анна Абрамовна Берзинь, обожавшая, как мы помним, поэта Сергея Есенина.

В тот же вечер в Европейской гостинице состоялся банкет в честь прибывшего гостя. 26-летний ленинградский поэт Виссарион Саянов вспоминал:

«У входа в банкетный зал Маяковского встретил модный литератор, смазливый, самонадеянный, в новеньком с иголочки костюме, распространяющий вокруг себя благоухание крепких духов. Десять минут назад Маяковский говорил мне о нём как о пошляке, как о бездарности, и вот неожиданно он первым повстречался нам…

Но сейчас Маяковский был настроен благодушно.

– Вы стали очень красивы, – с ласковой иронией сказал Маяковский, обращаясь к модному литератору, окружённому восторженными почитательницами.

Модный литератор обиделся, выпятил петушиную грудь и зло сказал:

– Чего нельзя сказать о вас, Владимир Владимирович…

Маяковский выпрямился, глаза его снова стали озорными, насмешливыми.

– Вот поэтому-то я и просил издательство, чтобы к моей книге приложили ваш портрет: авось, больше покупать станут».

После окончания банкета – уже поздно вечером – вместе с Бруно Ясенским Маяковский отправился в Москву.

Там его ждала Вероника Полонская, которая впоследствии написала:

«Я стала бывать у него на Лубянке ежедневно. Помню, как в один из вечеров он провожал меня домой по Лубянской площади и вдруг, к удивлению прохожих, пустился на площади танцевать мазурку, один, такой большой и неуклюжий, а танцевал очень легко и комично в то же время».

 

Последний роман

Весной и летом 1929-го Маяковский посвящал своё время не только Веронике Витольдовне Полонской. Он писал стихи, выступал на самых разных диспутах и прочих мероприятиях. Об этом – в воспоминаниях Натальи Брюханенко:

«28 мая Маяковский пригласил меня провести с ним вечер и для начала пойти в Институт журналистики, где он должен выступать…

Когда мы пришли в клуб, на сцене шла так называемая официальная часть торжественного вечера. А в артистической ожидали начала концерта актёры, певцы и музыканты.

Маяковского попросили тоже подождать, но он возмущённо заявил, что будет читать стихи только в официальной части, сейчас же после доклада. Он растолковал, что он не концертный чтец-декламатор, и наотрез отказался выступать вместе с князем Игорем и Кармен».

В ту пору у Маяковского было ещё одно важное дело – надо было реформировать лефовское сообщество. Ведь пока он разъезжал по заграницам, в Лефе верховодили Брики. И поэт-конструктивист Николай Адуев уже пророчески восклицал:

«Вам недолго царствовать, дорогой мистер Леф!

Адью – до ближайшей схватки!»

Но Маяковский всё ещё продолжал верить, что кардинальные реформы смогут спасти Леф. Идея создать вместо Левого фронта искусств Революционный фронт (Реф), появившаяся в мае-июне 1929 года, привела к раздумьям и шумным обсуждениям. В протоколе организационного собрания говорилось:

«Слушали:

3. О задачах Рефа.

Постановили:

3. Первый параграф устава Рефа отредактировать так: "Реф ставит своей единственной целью агитацию и пропаганду революционного строительства социализма"».

И Маяковский принялся «рулить» новой группой единомышленников, которые стали именовать себя рефовцами.

Александр Михайлов:

«… он, как могучий корабль в штурмующем море, на ходу заделывал пробоины, шёл вперёд, прокладывал маршрут в "незнаемое".

Пришлось заделывать пробоины и в лефовском корабле. <…> Приходилось менять название Леф на Новый Леф, затем Реф, приходилось, хотя бы частично, обновлять убывающую команду. А корабль то и дело давал течь. О.Брик подбрасывал идеи, тасовал их, жонглировал ими, не обладая способностью ввести их в русло науки. В команде корабля царил разнобой».

Да и что это была за команда после того, как Леф покинули Борис Пастернак, Виктор Шкловский, Сергей Эйзенштейн, Дзига Вертов и многие другие талантливейшие и творческие люди.

Руководить всеми делами нового (Революционного) фронта искусств по-прежнему жаждал Осип Брик, продолжавший утверждать, что при сложившейся в стране обстановке поэты должны уделять внимание не поэмам и пьесам, а сочинять производственную рекламу, создавая лишь небольшие агитки на злобу дня. Свою точку зрения Осип Максимович подкреплял ещё и тем, что за стихи и поэмы платят гораздо меньше, чем за рекламу.

Возразить Брику было нечем. В 13-ом томе собрания сочинений Маяковского есть его письмо в Госиздат от 2 июня 1929 года, в котором поэт недоумевает:

«Ставки, принятые нами для оплаты моих работ по капитальному договору, минимальны… Существовавшая ранее оплата в 200 руб. за лист стихов (с ничем не оправдываемым включением в лист 750 строк) была оплатой безобразной, в два раза меньшей, чем оплата даже прозы (425 р. лист Пильняк, Иванов и др.). При одинаковых тиражах».

И 10 июня Маяковский написал письмо заведующему Госиздатом Артемию Халатову, в котором просил оказать «срочное и решительное содействие»…

«… немедленному заключению договора на издание альманаха “Реф” (Революционный фронт искусства)».

А встречи с Вероникой Полонской тем временем продолжались. Вероника потом вспоминала:

«Как-то я пришла на Лубянку раньше установленного времени и ахнула: Владимир Владимирович занимался хозяйством. Он убирал комнату с большой пыльной тряпкой и щёткой. В комнате было трое ребят – детей соседей по квартире.

Владимир Владимирович любил детей, и они любили приходить к "дяде Маяку", как они его называли».

Вероника узнавала Маяковского всё больше и больше:

«Был очень брезглив (боялся заразиться). Никогда не брался за перила, ручку двери открывал платком. Стаканы обычно рассматривал долго и протирал. Пиво из кружек придумал пить, взявшись за ручку левой рукой. Уверял, что так никто не пьёт, и поэтому ничьи губы не прикасались к тому месту, которое подносит ко рту он.

Был очень мнителен, боялся всякой простуды, при ничтожном повышении температуры ложился в постель».

Лев Никулин о том же:

«Он был чистоплотен до маниакальности. И в этом сложном и глубоком характере была ещё и другая чистоплотность, в глубоком смысле слова: он не терпел грубых и пошлых разговоров о женщинах, не выносил обывательских разговоров, зубоскальства».

Рита Райт:

«Маяковский был чистоплотен до болезненности, точен до минуты, организован до мелочей… Он не знал, что значит опоздать, не выполнить обещания…».

А подстроенное Бриками «случайное» знакомство с Вероникой Полонской незаметно переросло в крепкую дружбу, а дружба превратилась в роман. Таким образом, всё шло по плану, который задумали Лили Юрьевна и Осип Максимович.

Аркадий Ваксберг:

«… для Лили эти потайные свидания вовсе не были тайной – их близости, даже и нараставшей, она была только рада: реальной опасностью считалась Татьяна, а вовсе не Нора. И всё, что отдаляло Маяковского от Татьяны, было благом, какой бы ценой ни доставалось».

Вероника Полонская:

«Я встречалась с Владимиром Владимировичем, главным образом, у него на Лубянке. Почти ежедневно я приходила часов в пять-шесть и уходила на спектакль.

Весной 1929 года муж мой уехал сниматься в Казань, а я должна была приехать к нему позднее. Эту неделю, которая давала значительно большую свободу, мы почти не расставались с Владимиром Владимировичем, несмотря на то, что я жила в семье мужа. Мы ежедневно вместе обедали, потом бывали у него вечерами или гуляли, или ходили в кино, часто бывали вечером в ресторанах.

Тогда, пожалуй, у меня был самый сильный период любви и влюблённости в него. Помню, тогда мне было очень больно, что он не думает о дальнейшей форме наших отношений.

Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем – я была бы счастлива.

В тот период я очень его ревновала, хотя, пожалуй, оснований не было.

Владимиру Владимировичу моя ревность очень нравилась, это очень его забавляло. Позднее, я помню, у него работала на дому художница, клеила плакаты для выставки, он нарочно просил её подходить к телефону и смеялся, когда я при встречах потом выказывала ему своё огорчение оттого, что дома у него сидит женщина».

Этой «художницей» была Наталья Симоненко (Рябова), которая тоже оставила воспоминания об этих телефонных переговорах (речь о них – впереди).

Как считают практически все маяковсковеды, о «дальнейшей форме» отношений с Вероникой Полонской Маяковский не думал потому, что всё «дальнейшее» было связано у него с Татьяной Яковлевой, которой регулярно посылались телеграммы и письма. Вот отрывок из одного такого послания:

«Письма такая медленная вещь, а мне так надо каждую минуту знать, что ты делаешь и о чём думаешь. Поэтому телеграмлю. Телеграфь. Шлю письма – ворохи и того и другого».

Отдельные телеграммы:

«Я БРОСИЛ РАЗЪЕЗЖАТЬ И СИЖУ СИДНЕМ ИЗ БОЯЗНИ ХОТЬ НА ЧАС ОПОЗДАТЬ С ЧТЕНИЕМ ТВОИХ ПИСЕМ. РАБОТАТЬ И ЖДАТЬ ТЕБЯ ЭТО ЕДИНСТВЕННАЯ МОЯ РАДОСТЬ».

«ТЫ ЖЕ МОЯ ЕДИНСТВЕННАЯ ПИСЬМОВОДИТЕЛЬНИЦА».

«ТВОИ СТРОКИ ЭТО ДОБРАЯ ПОЛОВИНА МОЕЙ ЖИЗНИ И ВСЯ МОЯ ЛИЧНАЯ».

В одном из писем, написанном 8 июня, говорилось:

«Не грусти детка не может быть такого случая чтоб мы с тобой не оказывались во все времена вместе. Ты спрашиваешь меня о подробностях моей жизни. Подробностей нет».

А те «подробности», которые были, отсылке в Париж не подлежали, так как главной героиней в них оказалась бы Вероника Полонская.

Бенгт Янгфельдт выдвинул предположение, что слухи о том, что Маяковский закрутил в Москве роман с какой-то актрисой, долетел и до Татьяны Яковлевой. Сообщить ей об этом могла всё та же Эльза Триоле, которую, по словам Янгфельдта, обо всём происходившем информировала Лили Брик…

«… чью заинтересованность в том, чтобы чувства Маяковского к Татьяне остыли, нельзя недооценивать».

Валентин Скорятин:

«Может быть, познакомившись с Полонской и узнав её, Маяковский уже не так настойчиво стремился в Париж?»

Но нет, в том же июньском письме Владимир Владимирович писал:

«Милый мой родной и любимый Таник не забывай меня пожалуйста. Я тебя так же люблю и рвусь тебя видеть».

В письме, написанном 12 июня, есть такие слова:

«Дальше октября (назначенного нами) мне совсем никак без тебя не представляется. С сентября начну приделывать крылышки для налета на тебя».

 

Татьяна и Вероника

14 июня 1929 года рефовцы отправили в Госиздат ещё один документ:

«В правление Госиздата тов. Халатову

От группы Реф

“Революционный фронт искусств”

ЗАЯВЛЕНИЕ

Усиление буржуазных и мелкобуржуазных тенденций на фронте нашей советской литературы и наших советских искусств требует немедленной мобилизации всех литературно-художественных сил социалистического сектора для решительной борьбы с этими усиливающимися буржуазными и мелкобуржуазными тенденциями.

Лозунги этой борьбы таковы:

1. За социалистическую пропаганду

против аполитичного культурничества.

2. За массовость,

против интеллигентского снобизма.

3. За новую форму

против архаизма и реставраторства.

Группа Реф, продолжающая и углубляющая работу Лефа, ставит себе целью устную и печатную пропаганду вышесформулированных лозунгов».

Далее перечислялись те, кто входил в Революционный фронт:

«Основное ядро Рефа составляют: В.В.Маяковский, Н.Н.Асеев, О.М.Брик, А.М.Родченко, В.Степанова, П.Незнамов, И.Ломов, Л.Ю.Брик, В.Жемчужный, С.Кирсанов, Л.Кассиль».

Бросается в глаза, что полные инициалы проставлены только у самых ближайших сподвижников главы Рефа.

Завершалось письмо просьбой:

«Реф просит дать ему возможность приступить к изданию своих периодических альманахов…

Альманахи Рефа рассчитаны на актив советской и рабоче-крестьянской молодёжи; поэтому желателен тираж не менее 7–8 000.

По поручению группы Реф В.МАЯКОВСКИЙ, О.М.БРИК.

14/VI-1929 г.».

В тот же день Маяковский получил документ, ставший для него уже обычным:

« С.С.С.Р.

Об'единённое

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ПОЛИТИЧЕСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ

при

Совете Народных Комиссаров

Июня « 14 » дня 192 9 г.

УДОСТОВЕРЕНИЕ № 4178/22076

Выдано гр. Маяковскому Владим. Владимир. , проживающему по Лубянскому пр. в доме № 3 , на право ношения и хранения револьвера Браунинг № 42508 и «Баярд» № 268579 …

Действительно по « 14 » июня 19 30 г. ».

Как видим, Маяковского усиленно вооружали. Для чего?

Вот что написал он Татьяне Яковлевой через два дня после получения документа, разрешавшего ему иметь и носить браунинг и баярд:

«Детка люби меня пожалуйста. Это мне просто необходимо».

И Владимир Владимирович (в который уже, видимо, раз) описывал, что происходит в Советском Союзе, куда осенью он собирался привезти из Парижа свою жену (а в том, что он её привезёт, сомнений у него не было). Татьяна подрабатывала шитьём шляпок, поэтому Маяковский предлагал:

«У нас сейчас лучше, чем когда-нибудь, такого размаха общей работищи не знала никакая история.

Радуюсь как огромному подарку тому, что я впряжён в это напряжение.

Таник! Ты способная девушка. Стань инженером. Ты, право, можешь. Не траться целиком на шляпья.

Прости за несвойственную мне педагогику.

Но так бы этого хотелось!

Танька инженерица где-нибудь на Алтае.

Давай, а!»

Предложение очень странное – стать «инженерицей» и поехать работать на Алтай. А где собирался быть сам Маяковский, когда его жену отправляли служить далеко от Москвы? Тоже ехать на Алтай? И чем заниматься там (в периферийной глуши)?

Что-то совсем не верится, чтобы такое мог придумать сам Маяковский. Скорее всего, это в ОГПУ посоветовали ему так написать Татьяне. Например, всё тот же Яков Агранов.

О том, как реагировала на подобные письма Татьяна, высказалась Эльза Триоле:

«Как ни парадоксально это звучит, но Татьяна переоценила собственную роль в любви к ней Маяковского, – любовь была в нём, а она была лишь объектом для неё, что ж, она не виновата, что он напридумывал любовь, до которой она не доросла.

Опомнившись, Володя чувствовал себя перед Татьяной ответственным за всё им сказанное, обещанное, за все неприятности, которые он ей причинил, но он уже искал новый объект для любви…»

Сама же Татьяна Яковлева писала матери:

«Он всколыхнул во мне тоску по России…

Когда я бывала с ним, мне казалось, что я в России, и после его отъезда я тоскую сильнее по России».

Ещё известно, что Маяковский опекал тогда младшую сестру Татьяны, Людмилу, которая училась в Москве. Впоследствии она вспоминала:

«Маяковского я узнала после его приезда из Парижа. Он меня разыскал и сразу стал обо мне заботиться, как если бы я уже была сестра его жены. Тут же меня спросил, что мне нужно для жизни? Я сказала: 2 рубля в день. И он мне давал 60 рублей в месяц…

Невероятно сильно переживал разлуку с Таней. Он только и жил тем, что ждал её писем, и если писем не было, то начинались припадки отчаяния по размерам его колоссального темперамента».

Сохранилась информационная справка агента ОГПУ «Валентинова», в которой говорится о сестре Татьяны Яковлевой:

«В Москве говорили, что Людмиле ЯКОВЛЕВОЙ возможность быстрого отъезда в Париж устроил МАЯКОВСКИЙ или её приятель СТРОЕВ (известный эксперт по старинным вещам). Людмила в Москве в последнее время работала в цирке в качестве гёрлс».

Татьяна писала матери в Пензу:

«Только что получила от Маяковского книги, а вслед телеграмму, что он не получает моих писем. Это совершенно непонятно…»

Тем временем неделя «без Яншина» быстро пролетела, и Веронике пришла пора ехать к мужу. Она потом писала:

«Очень ясно помню мой отъезд в Казань.

Владимир Владимирович заехал за мной на машине, поехал с нами и отец Яншина, который хотел почему-то обязательно меня проводить, я была этим очень расстроена, так как мне хотелось быть вдвоём с Владимиром Владимировичем…

Владимир Владимирович всё время куда-то бегал, то покупая мне шоколад, то говорил:

– Нюрочка, я сейчас вернусь, мне надо посмотреть, надёжная ли морда у вашего паровоза, чтобы быть спокойным, что он вас благополучно довезёт.

Когда он ушёл покупать мне журнал в дорогу, отец Яншина недружелюбно сказал:

– Вот был бы порядочным писателем, писал бы по-человечески, а не по одному слову в строчке, – не надо было бы тогда и журналы покупать. Мог бы свою книжку дать в дорогу почитать».

А что происходило в тот момент с Лили Брик?

Она решила немного попутешествовать. Вместе с Юсупом Абдрахмановым.

Аркадий Ваксберг:

«Лиля отправилась с Юсупом (конец июня) на своём "Рено" в Ленинград – показывать "дикому киргизу" красоты Северной Пальмиры. За рулём сидел шофёр Афанасьев, …а формальной целью поездки была покупка двух пар модных туфель, специально изготовленных для неё каким-то петербургским умельцем: найти для себя подходящую обувь в уже отринувшей нэп Москве Лиля никак не могла».

Василий Васильевич Катанян тоже написал про эту прогулку в город на Неве Лили и Юсупа:

«Не снимая расшитой бисером тюбетейки, он ездил с нею в Ленинград, они ходили в музеи, гуляли в Павловске… Он дарил ей сюзане, которые она очень любила».

Как на эту поездку отреагировал Маяковский, воспоминаний не сохранилось.

Начало июля 1929 года в «Хронике жизни и деятельности Маяковского» представлено очень туманно, почти без подробностей. Поэтому обратимся к воспоминаниям современников и современниц поэта.

Павел Лавут:

«"Стихи о советском паспорте" были написаны в начале июля 1929 года и сданы поэтом в журнал "Огонёк". Но, по невыясненной причине, были опубликованы лишь после смерти – 30 апреля 1930 года. Часто ошибочно считают, что "Стихи о советском паспорте" не печатались при жизни поэта вовсе. На самом деле они были опубликованы в сборнике "Туда и обратно" в конце 1929 года».

Наталья Брюханенко:

«В июле… я услыхала от Маяковского, что он собирается написать роман в прозе под названием "Двенадцать женщин".

– Уже эпиграф к нему готов и даже договор с Госиздатом заключён, – сказал он.

Роман этот он так никогда и не начинал писать – узнала я позже, – но эпиграф мне очень понравился, и я запомнила его так:

О, женщины! / Глупея от восторга,

я вам / готов / воздвигнуть пьедестал.

Но… / измельчали люди… / и в Госторге

опять я / пьедесталов / не достал».

Кто знает, а может быть, Маяковский не стал писать этот роман потому, что последние события в «семье» перечеркнули все его планы и намерения?

 

Новый «фронт»

17 июня 1929 года редколлегия Госиздата известила рефовцев, что издательство готово выпустить два их альманаха по 10–12 листов каждый.

А Литературный центр конструктивистов (ЛЦК) опубликовал очередную программную книгу, которой дал название в одно слово: «Бизнес». Корнелий Зелинский в ней писал:

«Бизнесмен – человек дела – вот герой нашего времени! Такова исходная точка конструктивизма!»

По воспоминаниям Зелинского, встретившись с ним, Маяковский сказал:

«Маяковский . – Видел, видел ваш "Бизнес" с красными очками на обложке, а позади – фотографию Нью-Йорка.

Зелинский . – Ну и что?

Маяковский . – Это те очки, которые вы хотите втереть рабочему классу, но это вам не удастся ».

Об отношении группы конструктивистов к бывшим лефовцам написал Илья Сельвинский:

«Поверхностная агитационность лефовцев, отрицание ими классической культуры (Пушкина etc), чрезвычайная вульгаризация идеи борьбы за сегодняшний день, сведение задач поэзии к задаче обслуживания текущего момента – всё это во многом обусловило отрицательную реакцию группы».

Поэт-конструктивист Николай Адуев напечатал в «Бизнесе» стихотворение «В.В.Маяковскому до востребования» (некоторые строки и четверостишия из него мы уже приводили). В нём говорилось:

«Заглянем же правде прямо в лицо:

В свой фарватер для вящего украшения

Леф пытается втянуть посторонних гребцов

Как воронка после кораблекрушения.

Но гребцы отвечали корректно: "мерси!"

И умчались, свернув эпиграммною пеной,

И так как этот фокус не удалси,

То поднять свой престиж вы решили поэмой.

Но и этот номер не прошёл,

Ибо ещё Прутков сказал:

"Узрев на плохих стихах – «Хорошо», —

Не верь своим глазам!"

А журнал! Что ни месяц – он кашлял бездарней

Несмотря на свои фото-завороты

И вообще – что же это за "фронт" – без армий,

А с одной не под рост подобранной ротой?

И видя – что прошлого не вернуть,

А в будущее не имея веры,

Леф начал тихо и плавно тонуть,

А вы – принимать свои срочные меры.

Но гибель Лефа – не всемирный потоп,

И вы, Владимир Владимрыч, не плачьте,

Что корабль поэзии русской – потоп,

И лишь вы торчите подобно мачте».

Издательский работник Михаил Яковлевич Презент записывал в дневнике:

«Рассказывают, что… Маяковский, встретив на каком-то литературном собрании поэта Адуева, сказал ему, похлопывая его по плечу: "Ничего стали писать, Адуев! Подражаете Сельвинскому" – "Что же, – отвечает Адуев, – хорошим образцам подражать можно. Вот и вы, В.В., уже пять лет себе подражаете".

Маяковский смолчал».

Нет, Маяковский не смолчал! Он сочинил на Адуева едкую эпиграмму:

«Я скандалист! / Я не монах.

Но как / под ноготь / взять Адуева?

Ищу / у облака в штанах,

но как / в таких штанах найду его?»

Ответ у Адуева был уже готов – в тех же стихах, помещённых в «Бизнесе»:

«Но произошла перемена вкусов.

Играй же музыка, слава – рей!

Людогусь – приобрёл благосклонность Гусов

И энциклопедических словарей…

И чтобы совсем достичь рубежа,

И стать таким же великим и древним,

Не хватало только от Лефа сбежать,

Как Толстому – от Софьи Андреевны!

Но – Ваш образ действий был неточен:

От сытого барства уйти желая,

Лев Николаич – никого не порочил,

Не оболгал – и не облаял!

Его конец – был взрывом плотин,

А не бегством с тонущих флотилий!

Он жизнью за свой уход заплатил,

А Вы хотите… чтоб вам приплатили!»

 

Глава третья

Последнее лето

 

Свои и чужие

Летом 1929 года кое-кто из знакомых Маяковского, служивших в ОГПУ, собирался отправиться за рубеж, а некоторые уже были туда отправлены. Так, Яков Блюмкин, которого назначили руководителем всеми гепеушными агентами на Ближнем Востоке, пребывал в Турции, изредка совершая вояжи в Европу.

А 20 июня 1929 года на заседании политбюро (присутствовали Ворошилов, Калинин, Молотов, Рудзутак, Сталин и Томский) тоже рассматривался вопрос о вояже, но совсем о другом:

«23. О поездке Таирова А.Я. (б/п) на международный театральный конгресс в Брюсселе».

Не зря, представляя большевистским вождям известного театрального режиссёра Александра Яковлевича Таирова, после его фамилии в скобках было проставлено «б/п», то есть «беспартийный». Скорее всего, именно это и послужило основанием для принятия окончательного решения:

«23. Предложить Наркомпросу выдвинуть другую кандидатуру».

22 июня в «Правде» было опубликовано постановление Центральной Контрольной Комиссии по поводу «незаконной задержки тов. Луначарским курьерского поезда». В этом постановлении с осуждением говорилось о том, что при отъезде из Ленинграда нарком «по личным соображениям задержал отправку поезда».

Те, кто понимал, в каких случаях в ту пору принимались подобные постановления, сразу предположили, что дни Луначарского как наркома сочтены.

Так оно и произошло. Сначала Анатолия Васильевича строго отчитали на заседании политбюро. Луначарский свою неправоту признал и попросил разрешения съездить за границу, чтобы немного подлечить здоровье, расшатанное за 12 лет пребывания в Совнаркоме.

Члены политбюро его просьбу обсудили (8 июля):

«28. Об отпуске т. Луначарскому».

Слова, которые произносили соратники наркома о его поездке за рубеж, в протокол не попали. Но вожди явно опасались, что, уехав за рубеж, обиженный Луначарский назад уже не вернётся. Поэтому и возникло предложение оставить в качестве заложницы его жену. И члены политбюро постановили:

«28. Обеспечить т. Луначарскому лечение за границей. Признать ненужным поездку жены т. Луначарского за границу».

Подобный вердикт партийных иерархов приравнивал наркома к обычным советским гражданам, которым брать в зарубежные поездки супругов не дозволялось. Это также подтверждало предположение, что свой пост в Совнаркоме Луначарский вскоре оставит.

18 июля 1929 года на заседании политбюро (присутствовали Ворошилов, Калинин, Молотов, Рудзутак, Сталин и Томский) вновь стоял вопрос (39-ый по счёту) «о тов. Луначарском». Вожди решали, кого поставить во главе наркомата по просвещению вместо ставшего ненужным Луначарского. Видимо, уже тогда в качестве кандидата на этот пост обсуждалась кандидатура видного большевика Андрея Сергеевича Бубнова.

А вот поездку за границу недавнего лефовца Сергея Эйзенштейна на заседаниях политбюро не обсуждали. И, тем не менее, Эйзенштейн уехал в чужие страны. Стало быть, его отправило туда ОГПУ, с одним из ответственных работников которого, Яковом Аграновым, знаменитый кинорежиссёр близко познакомился на лефовских «вторниках». Лубянка просто так (и мы не раз уже говорили об этом) покидать страну не позволяла никому. А если разрешила, значит, отъезжавший являлся её сотрудником.

Сергей Эйзенштейн (вместе со своим помощником Григорием Александровым) на целых три года покинул Советский Союз – искать кинематографической удачи на буржуазном Западе (и поставлять информацию ОГПУ).

В тот момент, как мы помним, Иностранный отдел ОГПУ готовил операции за рубежом, которые направлялись против наиболее злостных недругов страны Советов. В первую очередь это касалось Русского общевоинского союза (РОВСа), который возглавлял генерал Александр Павлович Кутепов. Большевики считали его самым яростным и активным врагом советской власти. Поэтому планировалось похитить генерала, привезти его в СССР и устроить над ним показательный судебный процесс. Так что охота за Кутеповым продолжалась.

Что же касается поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского, то за рубеж он бы съездил с большим удовольствием. Но его туда не направляли. После постановки спектакля «Командарма 2», за разрешение которого, как мы помним, так ратовал вернувшийся из Парижа Маяковский, Сельвинский создал новую пьесу – «Теория юриста Лютце». Её главная героиня, студентка юридического факультета Лиза Лютце, написала курсовую работу, в которой утверждалось, что любой человек в принципе неподсуден.

В те времена подобное утверждение звучало вызывающе смело, поэтому осторожные преподаватели согласились принять эту работу только в том случае, если на ней будут стоять подписи не менее трёх уважаемых членов партии. Лизе Лютце даже указали дом («Высокий дом»), где она может найти таких большевиков. Однако тамошние партийцы отказались ставить свои подписи под её работой. Согласился расписаться (и расписался!) лишь один, который считался у них самым главным. Узнав об этом, все «неподписанты» тотчас разыскали Лизу и принялись расписываться на её «теории». Вот тут-то их всех и забрали. Прибывшие санитары – ведь, «Высокий дом», в котором они пребывали, был психиатрической клиникой, где лечили свихнувшихся партуклонистов (оппозиционеров).

Такую пьесу написал Илья Сельвинский. Были в ней строки, явно адресованные Маяковскому:

«Каждый Володя в отдельности радует

Тонким оттенком, видным на свет.

Но семицветье линии радуг

Дают, вращаясь, белый цвет.

Потому, хоть человек неподсуден,

Но классовое подсудно в нём.

И мы, птенцы юридических студий,

Верим не в мести и не в исправленье,

Но в истребленье

огнём и мечом».

Здесь чувствуется явный намёк и на дворянское происхождение Маяковского, и на многообразие, многоцветье его творчества, которое, суммируясь, даёт белый цвет. А этот цвет считался враждебным стране Советов, и поэтому его полагалось безжалостно истреблять.

6 июля 1929 года газета «Пионерская правда» в третий раз опубликовала стихи Маяковского «Возьмём винтовки новые». На этот раз их сопровождали ноты композитора Дмитрия Покрасса. Песня призывала советских мальчишек учиться убивать.

 

Северный Кавказ

Встретиться с Маяковским после Казани Веронике Полонской не довелось.

Сразу по завершении театрального сезона Яншин уехал на дачу к родным, а Вероника вместе с подругами (актрисами Московского Художественного театра) отправилась на Кавказ (в Хосту), откуда обещалась дать телеграмму Маяковскому.

15 июля 1929 года в Сочи поехал и Маяковский. Остановился в скромном номере гостиницы «Ривьера» и 21 числа выступил в доме отдыха Союза работников просвещения, где впервые публично прочёл свои «Стихи о советском паспорте».

Павел Лавут об этом стихотворении:

«В дальнейшем оно звучало на всех авторских вечерах вплоть до последнего в жизни – 9 апреля 1930 года, то есть за пять дней до смерти».

22 июля состоялось выступление в сочинском открытом кинотеатре, а 24-го – в клубе сельсовета посёлка Хоста (недалеко от Сочи). Там ему задали вопрос, почему он так часто выступает на курортах. Поэт ответил:

«– У товарищей неправильный взгляд на курорты. Как будто там отдыхает только привилегированная интеллигенция. Ведь сюда съезжаются со всего Советского Союза. Тебя слушают одновременно и рабочие, и колхозники, и интеллигенты. Приходят люди из таких мест, куда ты в жизни не попадёшь. Они разъедутся по своим углам и будут пропагандировать стихи, а это моя основная цель».

Павел Лавут:

«В Хосте в это время отдыхали артисты-москвичи (Е.Ильющенко, Н.Михайловская, Анель Судакевич, Асаф Мессерер, Ал. Царман и другие). Туда должна была приехать и знакомая Маяковского актриса Вероника Полонская, к ней и направлялся Владимир Владимирович сразу же по приезде в Сочи, но не застал её: она появилась несколькими днями позже».

Приехавшей в Хосту Веронике сразу же рассказали, что тут уже выступает Маяковский, и что на одном из выступлений он вручил какой-то девушке подаренный ему букет роз.

Вероника Полонская потом написала:

«Я была очень расстроена, решила, что он меня совсем забыл, но на всякий случай послала в Сочи телеграмму: "Живу Хосте Нора"».

Получив телеграмму, Маяковский, по словам Павла Лавута…

«… тотчас достал из чемодана каучуковую ванну (это был большой складной таз с громким именем "ванна") и попросил у горничной горячей воды. Та всплеснула руками:

– Просто удивительно! Выдумали – в номере купаться! Кругом море, а они баню устраивают!

Маяковский вежливо уговаривал её:

– Не понимает девушка, что в море основательно помыться невозможно. Грязь может долипнуть ещё.

После процедуры он оделся особенно тщательно:

– Хочу выглядеть франтом.

И игриво:

– Недаром я мчался в Сочи.

– Вы ведь против франтовства! – заметил я.

– Бывают в жизни исключения. Еду к девушке. И вообще, для разнообразия можно иногда шикарно одеться!

И посоветовался, какой галстук повязать».

Дальнейшие события – в описании Вероники Полонской:

«Я сидела на пляже с моими приятельницами по театру.

Вдруг я увидела на фоне моря и яркого солнца огромную фигуру в шляпе, надвинутой на глаза, с неизменной палкой в одной руке и громадным крабом – в другой. Краба он нашёл тут же, на пляже.

Увидев меня, Владимир Владимирович, не обращая внимания на наше бескостюмье, уверенно направился ко мне. И я поняла по его виду, что он меня не забыл, что счастлив меня видеть.

Владимир Владимирович познакомился с моими приятельницами, мы все пошли в море. Владимир Владимирович плавал очень плохо, а я заплывала далеко, он страшно волновался и шагал по берегу в трусиках и в тёплой фетровой шляпе».

Полонская поехала вместе с Маяковским в Сочи. Вот что ей там запомнилось:

«Владимир Владимирович жил на Ривьере в первом номере…

Номер был очень маленький и душный, я умоляла открыть дверь на балкон, но Владимир Владимирович не согласился. Он рассказывал, что однажды какой-то сумасшедший в него стрелял. Это произвело на Маяковского такое сильное впечатление, что с тех пор он всегда ходил с оружием…

Утром я побежала купаться в море.

Возвращаясь, ещё из коридора услышала в номере крики. Посредине комнаты стоял огромный резиновый таз, который почти плавал в воде, заливавшей всю комнату. А кричала гостиничная горничная, ругаясь на то, что "гражданин который день так наливает на полу, что вытирать нету сил"».

Вероника была свидетельницей не только купания Маяковского в гостиничном номере, но и присутствовала на всех его выступлениях в Сочи. Потом вспоминала:

«Когда я сидела в зрительном зале и смотрела на него, я не узнавала Владимира Владимировича, такого простого и деликатного в жизни. Здесь он, казалось, надевал на себя маску, играл того Маяковского, каким его представляли себе посторонние.

И мне казалось, что цель его была не в желании донести свои произведения, а скорей – в финальной части диспута, когда он с такой лёгкостью и блеском уничтожал, осмеивал, крушил своих противников.

Тут Маяковский не задумывался о критике, не прислушивался к ней, а путём самого жёсткого нападения на вступавших опровергал эту критику.

Владимир Владимирович не всегда отвечал по существу. Он острым своим глазом, увидя смешное в человеке, который выступал против него, убивал противника метким определением сразу, наповал. Обаяние Маяковского, его юмор и талант привлекали на его сторону всех, даже если Маяковский был неправ».

В Сочи приехала и сестра Маяковского.

Павел Лавут:

«Ему приятна была встреча с сестрой Людмилой Владимировной здесь, в поездке. Он пригласил её на свой вечер».

28 июля Маяковский выступил в сочинском клубе ГПУ для пограничников. Через неделю новочеркасская газета «За мир и труд» дала такой отчёт:

«Тяжёлой поступью выходит Маяковский на середину и, улыбаясь, ждёт, когда гул приветствий уляжется. После короткой вступительной речи о революционной поэзии Маяковский, как топором, стал рубить слова боевого "Левого марша". В его читке марш приобретал большую силу, большим энтузиазмом охватывал бойцов. Голос Маяковского необычайно чёток, и всё, что он читал, легко воспринималось бойцами… Наиболее запечатлевшиеся стихи – "Левый марш" и отрывки из "Хорошо!" Бойцы остались довольны боевым содержанием стихов. "Слова-то у него действуют не хуже пуль. Любого врага скорчит от его разрывного слова", – поговаривали бойцы. Прощаясь, тов. Маяковский дал обещание приехать ещё раз, чтобы почитать и побеседовать побольше…»

Веронике Полонской запомнилась история, не связанная с выступлениями:

«У Владимира Владимировича были часы, и он хвастался, что стекло на них небьющееся. А в Сочи я увидела, что стекло разбито. Спросила, каким образом это произошло. Владимир Владимирович сказал, что поспорил с одной знакомой. Она тоже говорила, что у неё стекло на часах не бьётся. Вот они и шваркали своими часами стекло о стекло. И вот у неё стекло уцелело, и Владимир Владимирович очень расстроен, что на его часах треснуло.

Мне вдруг неприятна стала эта история с часами: я стала думать, кто бы могла быть эта женщина, к тому же я нашла у него на столе телеграмму: "Привет из Москвы – Елена"».

Кроме «этой женщины» была ещё и Татьяна Яковлева, которую Владимир Владимирович тоже не забывал, посылая ей телеграммы так часто, что она писала матери в Пензу:

«Получаю бесконечные телеграммы – писем нет, тоскую».

А Маяковскому в тот момент тосковать было просто некогда.

Василий Васильевич Катанян:

«Это было весёлое время – прогулки в самшитовой роще, часы на пляже, поездки по морю вдвоём или в компании друзей актёров – знаменитого танцовщика Асафа Мессерера, его красавицы жены Анель Судакевич, балерины Люси Ильюшенко… Не хотелось думать, что где-то там Яншин, Лиля, Татьяна в далёком Париже…».

Практически все биографы Маяковского утверждают, что находившаяся в Париже Татьяна Яковлева времени тоже зря не теряла.

Бенгт Янгфельдт:

«Если Маяковскому удавалось одновременно ухаживать за двумя женщинами, то в резервном списке поклонников Татьяны числилось, по крайней мере, трое. Один из них был внуком русского лауреата Нобелевской премии по медицине Ильи Мечникова, носивший то же имя. "У меня сейчас масса драм, – сообщала Татьяна матери в феврале 1929 года. – Если бы я даже захотела быть с Маяковским, то что стало бы с Ильёй, кроме того есть ещё 2-ое. Заколдованный круг!"»

Добавим к этому информацию, которую даёт Аркадий Ваксберг:

«… за ней ухаживали такие богачи из эмигрантской элиты, как нефтяной магнат Манташев, и такие знаменитости из мира искусств, как композитор Сергей Прокофьев».

А вот строка из письма Татьяны матери в Пензу, написанное 13 июля:

«Обрастаю друзьями, как снежный ком».

Бенгт Янгфельдт:

«Она была популярна, как никогда, и всё время развлекалась. Каждые выходные выезжала на Атлантическое побережье, как с Маяковским, но теперь на автомобиле – и планы на лето были грандиозные: "Буду ездить по всей Франции на автомобиле и, может быть, по Средиземному морю на яхте с парусом". Разумеется, путешествовать она собиралась не одна».

 

Переезд в Крым

2 августа 1929 года Маяковский отправился из Сочи в Ялту.

Павел Лавут:

«Из Хосты должна была приехать Вероника Полонская. Она обещала быть в Ялте следом, дня через два-три. А её всё не было. Маяковский нервничал.

Послал "молнию". Ответа нет. Затем другую, третью – тоже без ответа. По нескольку раз в день он наведывался на пристань, наводил справки, встречал все прибывавшие пароходы. Приходил на мол и тогда, когда никакие суда не ожидались.

Владимир Владимирович попросил меня вместе с ним составить служебную телеграмму на имя начальника хостинского телеграфа, чтобы тот отыскал, передал и ответил.

Помню, как смутилась девушка, принимая эту частную необычную по тексту и длинную "молнию".

Наконец пришла из Хосты телеграмма: "Слегка заболела приеду пятнадцатого", затем другая: "Больна малярией" и в ответ на "служебную" предложила перенести встречу на Москву».

А вот как отражена эта переписка в воспоминаниях самой Вероники:

«Он беспокоился, посылал молнию за молнией. Одна молния поразила даже телеграфистов своей величиной. Просил приехать, телеграфировал, что приедет сам, волновался из-за моей болезни.

Я телеграфировала, что не приеду, и чтобы он не приезжал, что встретимся в Москве, так как ходило уже много разговоров о наших отношениях, и я боялась, что это дойдёт до Яншина».

Ситуация поразительно необыкновенная! Маяковский в Париже влюбляется в Татьяну Яковлеву, с которой его познакомила Эльза Триоле, но эта Татьяна категорически не желает ехать вместе с поэтом в Советский Союз. Маяковский в Москве влюбляется в Веронику Полонскую, с которой его познакомил муж сестры Эльзы Триоле, но и эта Вероника тоже не желает поехать в Крым, где выступает поэт.

Опять случайное совпадение? Но не слишком ли много возникает подобных случайностей?

А может быть, в обоих случаях влюблённые в Маяковского дамы отказывались ехать туда, куда их приглашал поэт, из-за того, что кто-то им категорически не советовал этого делать?

Как бы там ни было, но узнав, что Вероника в Крым не приедет, Маяковский успокоился и сказал с улыбкой:

«– Инцидент исперчен!»

Павел Лавут объяснил это так:

«"Инцидент исперчен", – частенько говаривал он. Эту остроту он слышал от артиста Владимира Хенкина. Шутка оказалась трагедийной».

Эта «трагедийность» возникнет чуть позднее. А спустя ещё несколько десятилетий писатель Валентин Катаев напишет (в «Траве забвения»):

«Кстати, выражение "Инцидент исперчен" – вместо "исчерпан" – я слышал ещё до революции. Его придумал друг моей юности большой остряк Арго. От него это выражение и пошло по рукам, пока им окончательно не завладел и не закрепил навсегда за собой Маяковский».

Абрам Маркович Арго (Гольденберг) был в те годы известным поэтом-сатириком и драматургом.

Но вернёмся в Крым лета 1929 года. У Маяковского там шло одно выступление за другим. Почти каждый день. 12 августа он читал в Ливадийском дворце.

Павел Лавут:

«Маяковский выступил в Ливадии, превращённой в крестьянский санаторий, на открытой площадке клуба. Площадка была поделена пополам: одна сторона предназначалась только для "своих" – для крестьян. Они приходили бесплатно, даже без билетов – их узнавали по санаторным пижамам. На другой стороне расположились сотрудники санатория и посторонние. Вид крестьян в пижамах привёл Маяковского в восторг. С эстрады он заявил о своём удовлетворении распределением мест.

– Очень удобно: видно, с кем имеешь дело. Мне уже приходилось бывать здесь, и по этому поводу у меня есть даже стихи.

Он прочёл "Чудеса!", вызвавшие бурю аплодисментов. После вечера он сказал окружавшим его:

– Приятно здесь выступать! Чувствуешь, что делаешь хорошее дело!»

13 августа Маяковский выступил на палубе парохода «Ленин», шедшего из Ялты в Евпаторию.

Павел Лавут:

«Начался ветер. Пароход покачивало. На палубе стоял обычный в таких случаях однообразный шум. Но Маяковский легко состязался с ветром, раскачивавшим брезентовый навес и заставлявшим скрипеть корпус парохода. Для устойчивости он держался за штангу.

– Приходится в открытом море сражаться с бурей, – шутил он.

После краткого доклада он прочёл стихи. Время, отведённое для выступления, давно кончилось. Но команда не отпускала его, и каждое стихотворение принималось, как говорится, "на ура"».

А бывший поэт-имажинист Иван Васильевич Грузинов, обвинённый в «пропаганде, направленной в помощь международной буржуазии» и отбывавший наказание в виде ссылки в Сибирь, 16 августа 1929 года постановлением Особого совещания (ОСО) при коллегии ОГПУ был лишён права проживать в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Одессе и Ростове-на-Дону («минус шесть») и был прикреплён к определённому месту, где ему дозволялось жить, к городу Воронежу.

 

Крымское турне

На первом выступлении Маяковского в Евпатории присутствовал Георгий Владимирович Артоболевский, учёный-зоолог и артист, мастер художественного слова, который потом вспоминал:

«Высокий, наголо остриженный Маяковский, стоя за маленьким столиком, отвечал на груду записок. И вдруг я слышу в одной из записок упоминание моего имени. Кто-то из публики спрашивает поэта, огулом упрекавшего в своём выступлении актёров за неумение читать новые стихи, как тот относится к моему чтению.

– Как отношусь? Да никак! – роняет Маяковский. – Я его не знаю. Это вы, товарищ? – нагибается в оркестр Маяковский. – Так, может, вы сейчас прочтёте что-нибудь?

Публика рьяно поддерживает это предложение.

Не помню: не то называлось в записке, не то выкрики из публики заказали мне задорное "Солнце в гостях у Маяковского".

– А вы не слышали, как я его читаю? – спрашивает автор.

– Нет, исполнения этого стихотворения я не слыхал.

– А вы не обидитесь, если после вас я сделаю свои замечания и прочту его по-своему? – продолжает он.

– Нет, я не обижусь…

Публика в восторге: аттракцион готов. Состязание на эстраде! Бойцы салютовали друг другу и встали в позицию!..

О моём чтении он высказался по-деловому. Отметил, что "у артиста красивый голос", касательно же исполнения сказал, что "оно всё-таки актёрское" (он, видимо, считал актёрством мою передачу диалога с солнцем). Затем он упрекнул меня за то, что я не сказал заглавия: "У меня заглавие всегда входит конструктивной частью произносимого стихотворения". Это надо учесть исполнителям…

Читал Маяковский превосходно. При этом он отнюдь не "играл" образов. Он с рельефностью скульптуры передавал смысл произведения в чётком каркасе ритма. Бросающейся вслух особенностью было неподражаемое переслаивание повышенного (патетического) тона тоном разговорным,"низким".

В заключение Маяковский предложил публике решить, кто из нас лучше читает, он хотел было даже голосовать поднятием рук».

В это время в Крым приехала Наташа Брюханенко. Вот что ей запомнилось:

«В августе этого года я встретилась с Маяковским в Евпатории. Узнала я о его приезде курьёзным образом. Я жила в санатории и пошла в парикмахерскую гостиницы. Взглянув через окно во двор, я увидела сохнувшие после стирки большие голубые пижамы, и у меня мелькнула догадка: "Наверное, это приехал Маяковский".

Так и оказалось. Я застала его в номере гостиницы и пошла с ним на его выступление в санаторий "Таласса".

Эстрада-раковина стояла в саду, и к ней по узеньким рельсам подвезли на кроватях-каталках санаторников. Это были больные костным туберкулёзом, не встававшие месяцами, а иногда и годами.

Под конец обычного разговора-доклада Маяковский начал читать "Сергею Есенину". Дойдя до строк "Это время – трудновато для пера…", Маяковский осёкся. Дальше идут строчки: "…но скажите вы, калеки и калекши…". И хотя здесь подразумевались не физические, а моральные калеки, он не стал говорить этих слов людям, прикованным к постелям. Он пропустил эти строчки и сразу перешёл к следующим, не пожалев рифмы…

И в этом, казалось бы, мелком факте проявилась необычайная чуткость Маяковского к людям».

Неожиданное появление в Крыму Натальи Брюханенко тоже вызывает вопросы. Как она оказалась там, где выступал Маяковский? Возникает предположение, что её явно кто-то послал вслед за поэтом. И ответ возникает однозначный: кроме Бриков и их закадычного друга Агранова отправить кого-то в Крым просто некому.

Кроме Натальи Брюханенко рядом с Маяковским были тогда артисты, о которых Павел Лавут сообщил:

«В Евпатории он коротал время с Хенкиным, иногда с Тамарой Церетели.

Владимир Владимирович редко смеялся громко, но, когда он слушал рассказы и остроты Владимира Хенкина, не мог удержаться от хохота».

Издательский работник Михаил Презент записывал в дневнике:

«Арнольд Барский, кино-актёр, мой приятель, рассказывает, что в 1929 г. в Евпатории был Маяковский и Николай Эрдман. Арнольд говорит: "Я очень мало смыслю в литературе, но позвольте мне, профану в этом деле, высказать одно соображение. Вот сейчас превозносят Хлебникова, считают его вождём, давшим истоки ЛЕФу. Это мне напоминает избрание папы на конклаве кардиналов, когда наиболее выдающиеся боятся избрать друг друга и избирают середнячка. Так и Вы: Маяковский не хочет быть вождём, Асеев – тоже, Шкловский – тоже, Эрдман – тоже, и вождём избирают Хлебникова".

Маяковский и Эрдман бросились качать Арнольда, признав его правоту. Потом наедине Маяковский говорит Арнольду:

– Только никому не говорите – о том, что мы вас качали».

Но случались моменты, когда приходилось и злиться – реагируя на чересчур «колючие» встречи, которые продолжали происходить. Про одно из таких выступлений (в одном из санаториев Евпатории) Павел Лавут высказался так:

«И снова "аудитория сыплет вопросы колючие, старается озадачить в записочном рвении".

– Кто вам больше платит – Леф или Моссельпром?

Маяковский зол:

– После такого вопроса я могу задать вам другой, и вас выведут из курзал-парка. Вы хотите сказать, что я продался Советской власти? Моссельпром – государственное предприятие, борющееся с частниками. Моссельпром – частица социализма. А за "Нигде, кроме" я получил три рубля. Это в Америке за такие строчки платят сотни и тысячи долларов. У нас все должны получать за свой труд».

Обратим внимание на то, что за весну и лето 1929 года Маяковский написал очень мало стихотворений, то есть как бы выполнял своё публично объявленное намерение покинуть поэтическую вершину (так как писать стихи ему якобы стало «слишком легко»). Всё свободное время он теперь обдумывал и сочинял пьесу «Баня».

 

Лилин автомобиль

В Москве в это время каждое утро к дому в Гендриковом переулке подкатывал светло-серый «Рено» с чёрным верхом и крыльями. Машину встречала Лили Брик и садилась за руль. Впоследствии она писала:

«Мостовые были в ужасном состоянии, но ездить было легко, т. к. транспорта было мало».

И всё же, несмотря на малую загруженность московских улиц, Лили Брик ухитрилась попасть в ситуацию, когда управляемая ею машина чуть не наехала на восьмилетнюю девочку. Та вместе с матерью переходила улицу в неположенном месте, а когда они увидели неожиданно возникший автомобиль, то очень испугались.

Вот свидетельство самой Лили Брик:

«… испугались, застыли, как вкопанные, заметались, словно куры, и разбежались в разные стороны. Я резко затормозила, но всё же слегка толкнула девочку, и она упала. Она даже не ушиблась, но мы все страшно перепугались, а её мать заголосила, как по покойнице. Вызвали милицию».

В милиции, куда были доставлены участницы происшествия, Лили Юрьевна заявила о том, что собирается ехать за границу. О том, что ей на это ответили, она записала в дневнике так:

«9.8.29. В милиции мне сказали, что уезжать нельзя, т. к. дело о сшибленной девочке отправлено в суд».

Это происшествие не могло не отразиться на настроении Маяковского, вернувшегося в Москву 22 августа.

Василий Васильевич Катанян:

«Маяковский машину не водил, он пользовался услугами шофёра В.Гамазина, в прошлом таксиста. И каждый раз спрашивал разрешения ЛЮ – не нужна ли машина ей?»

С автомобилем «Рено» были связаны не только драматичные истории. Вот что, к примеру, вспоминала София Шамардина (правда, год она указала неправильно – автомобиль «Рено» прибыл из Франции в Москву в январе 1929 года, а ездить на нём стали только весной). Шамардина написала об одной встрече с Маяковским:

«Кажется, в 1928 году днём была у него в Лубянском проезде. Повёз меня домой в своей машине. Настроение у него было сумрачное. Говорит: "Денег нет. Понимаешь – не хватает. Две семьи у меня: мать, сёстры и моя семья. Поэтому и дочке не могу помогать. Да если б и мог, то всё равно этого нельзя было сделать"».

Напомним ещё раз, что переводы денег за рубеж были в ту пору для советских граждан делом весьма и весьма сложным, а зачастую и попросту невозможным. Обращаться же всякий раз за разрешением к Агранову Маяковский явно не хотел. Но своего отношения к американской дочке от Софии Шамардиной не скрывал. Она вспоминала:

«Рассказал, что у него дочь в Америке…

"– Я никогда не думал, что может быть такое сильное чувство к ребёнку. Я всё думаю о ней. Ей уже три года. Очень тревожит здоровье её – рахит у неё. Волнует, что вот лет через пять отдадут в какую-то католическую школу. Моего ребёнка калечить будут. И я бессилен, ничем не могу помочь"».

Сравним эти воспоминания со строками из книги Аркадия Ваксберга:

«Маяковский вообще никогда не умилялся детьми, потребности в отцовстве никто за ним не замечал. Это был человек, совершенно не приспособленный к роли семьянина, отца семейства в общепринятом смысле слова».

И ведь написал об этом Ваксберг с такой убеждённостью, словно располагал невероятно убедительной и достоверной информацией по этому вопросу, исключавшей любые другие мнения.

Ещё про одно событие, связанное с «Рено», известно от двоюродной сестры Лили Брик, Регины Глаз, работавшей воспитательницей детей Сталина. Однажды, когда сын вождя Василий вёл себя достаточно примерно, его в качестве поощрения прокатили по Москве на автомобиле Маяковского. За рулём сидел, конечно же, шофёр, а Лили и Регина сопровождали счастливого Васю.

Ещё один любопытный нюанс (не имевший к «Рено» никакого отношения). В 1929 году на одной из советских киностудий собирались приступить к съёмкам фильма по роману Тургенева «Отцы и дети». Режиссёром кинокартины предложили стать Мейерхольду. Об этом узнал Маяковский и заинтересовался образом Базарова.

Почему?

Евгений Васильевич Базаров учился на лекаря и был нигилистом, то есть ставил под сомнение общепринятые нормы нравственности. Влюбившись в богатую вдову Анну Сергеевну Одинцову, он объяснился ей в любви, но та не ответила ему взаимностью. А Базаров, заразившись «по невнимательности», умер.

Не увидел ли Маяковский в образе Базарова некоей похожести на то, что происходило с ним самим? И не хотел ли показать Лили Брик (и Осипу Брику тоже), чем может завершиться их агрессивное к нему отношение?

Всеволод Мейерхольд, видимо, тоже задавался такими же вопросами:

«Когда мне пришлось думать над построением фильма "Отцы и дети" (по роману Тургенева), то он, узнав об этом, сделал мне заявку на роль Базарова. Я, конечно, не мог допустить его играть эту роль, потому что Маяковский как тип слишком Маяковский, чтобы кто-нибудь поверил, что он Базаров. Это обстоятельство меня заставило, к сожалению, отвести его кандидатуру как исполнителя главной роли в моей картине. Ну, как можно согласиться с тем, что он – Базаров, когда он – насквозь Маяковский?»

 

Слова и поступки

Итак, 22 августа 1929 года Маяковский вернулся из Крыма в Москву.

До Татьяны Яковлевой, проводившей время в компании своих поклонников, продолжали доходить слухи о том, что Маяковский увлёкся московской актрисой. Слухи распространяла всё та же Эльза Триоле (по настоятельной просьбе Лили Брик).

Маяковский, надо полагать, тоже был в курсе того, какие кавалеры ухаживали за его парижской возлюбленной – тут уж вовсю старалась Лили Брик.

Бенгт Янгфельдт:

«28 августа, согласно дневнику Лили, у неё и у Осипа состоялся "с Володей разговор о том, что его в Париже подменили"».

Эта «подмена» состояла всё в том же: поэт посвятил парижские стихи не Лили Юрьевне, а Татьяне Алексеевне, и этим первую, по её же словам, «предал». Сильно ошеломлённая и даже оскорблённая этим «предательством», Лили Брик и повела на Маяковского решительное «наступление». Тем более, что «разговор» 28 августа был не первым, не вторым и не третьим.

Бенгт Янгфельдт:

«Разговор о том, что "в Париже Володю подменили" сводился именно к тому, чтобы убедить его в вероломстве Татьяны, и в том, что нет смысла ехать в Париж. По всей вероятности, Маяковского пытались уговорить вместо этого остаться с Норой, которая искренне любила его. Но разговор не принёс желаемого результата, и на следующий день Маяковский телеграфировал Татьяне:

"ОЧЕНЬ ЗАТОСКОВАЛ ПИШИ БОЛЬШЕ ЧАЩЕ ЦЕЛУЮ ВСЕГДА ЛЮБЛЮ ТВОЙ ВОЛ"».

Иными словами, несмотря на массу убедительных доводов, на жёсткость разговора и даже на его «жестокость» (именно это слово употребит вскоре Лили Юрьевна), Маяковский с уговорами Бриков не согласился и остался верен данному Татьяне Яковлевой обещанию – в октябре приехать в Париж, чтобы сыграть свадьбу.

Но Брики делали всё, чтобы сложившуюся ситуацию изменить.

Кто знает, не тогда ли у Маяковского стали складываться строки стихотворения, которое он опубликовал в конце года? Назвалось оно «Особое мнение» и начиналось так:

«Огромные вопросищи, / огромней слоних,

страна / решает / миллионнолобая.

А сбоку / ходят / индивидумы, / а у них

мнение обо всём / особое».

В это же время в Москве в театре Мейерхольда с успехом продолжал идти спектакль по пьесе Маяковского «Клоп», в котором Осипу Брику, выведенному в образе клопа, наносился удар невероятной силы. Но Осип Максимович продолжал делать вид, что ничего особенного не произошло, что он ничего не понял, и вёл «с Володей разговоры», давая ему советы, как следует поступать в том или ином случае. Да и Владимир Владимирович на своих выступлениях тоже продолжал ссылаться на Брика, словно между ними было прежнее нерушимое сотрудничество.

И тут – к самому началу театрального сезона – в Москву вернулась Вероника Полонская. Маяковский встречал её на вокзале. Она потом вспоминала:

«Владимир Владимирович приехал на машине. Он сказал, что Яншина ещё нет в Москве. А Владимир Владимирович позвонил моей маме и очень просил её не встречать меня, что он встретит сам, сказал маме, что хотел бы подарить мне большой букет роз, но боится, что с большим букетом он будет похож на влюблённого гимназиста, что будет смешно выглядеть при его огромной фигуре, и что он решил поэтому принести только две розы.

Какой-то Владимир Владимирович был ласковый, как никогда, и взволнованный встречей со мной».

Годы спустя Веронику Полонскую охарактеризовал писатель Виктор Ардов:

«Полонская – прекрасный и всячески полноценный экземпляр человека… Чуткость её поистине сейсмографична. Не только к любящему и любимому человеку, просто к партнёру по случайной встрече в гостях, в театре, ко всем вообще знакомым она внутренне необыкновенно внимательна. Её способность немедленно отвечать в тон собеседнику удивительна…Полонская с весёлым собеседником – весела, с грустным – печальна, с человеком, настроенным иронически, – иронична сама и т. д.».

Роман поэта с молодой актрисой Художественного театра продолжал набирать обороты. Полонская писала:

«По-прежнему я бывала у него на Лубянке.

Яншин ничего не знал об этой квартире Маяковского. Мы всячески скрывали её существование.

Много бывали и втроём – с Яншиным – в театральном клубе, в ресторанах».

Иными словами, жизнь продолжалась.

В начале сентября состоялся суд по делу о наезде на восьмилетнюю девочку автомобиля «Рено». В дневнике Лили Брик появилась запись:

«3.9.29. В Нарсуде меня оправдали. Вечером мне позвонил лирически один из членов суда. Я растерялась от неожиданности».

Почему всё завершилось так великолепно? Сразу же вспоминается фрагмент из книги Риты Райт, пересказанный Валентином Скорятиным:

«Л.Брик, вспоминала Райт, постоянно имела при себе удостоверение, позволявшее ей запросто заходить в учреждения, закрытые для всех других смертных. И на вопрос подруги, откуда у неё такой "всесильный" пропуск, Лиля ответила: "Дал Янечка". То есть Яков Саулович Агранов».

Надо полагать, что и в нарсуде помог всё тот же друг «Янечка».

8 сентября Лили Брик записала в дневнике:

«Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним разговора».

Но через одиннадцать дней в том же дневнике было записано, что Маяковский…

«… уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».

Бенгт Янгфельдт по этому поводу задался вопросами:

«Что произошло? В своём письме от 12 июля Маяковский уверял, что не представляет себе жизни без Татьяны дальше октября и что начинает "приделывать крылышки" – то есть оформлять документы в сентябре.

Если он оставил надежду жениться на Татьяне, то у него не было причин планировать поездку в Париж. Но почему он не поехал осенью 1929 года? Почему он не упоминает "крылышки" в октябрьском письме? Вместо этого оно содержит следующую загадочную фразу: "Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня ещё молчаливее"».

На эту «молчаливость» обратила внимание и Вероника Полонская, записавшая в дневнике, как выглядел тогда Маяковский:

«Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения он отшучивался».

Не найдя ответа, Бенгт Янгфельдт с печалью констатировал:

«Из всех неясных моментов биографии Маяковского самые загадочные обстоятельства связаны с его несостоявшейся поездкой в Париж».

И Янгфельдт вновь задался вопросом:

«Что же это были за "грустности", сделавшие его ещё молчаливее, и о которых нельзя было упоминать?»

Аркадий Вайсберг тоже размышлял над этим вопросом, задав свой встречный:

«Не давались ли ему с такой фантастической лёгкостью эти поездки ещё потому, что, наряду с личными делами, у него там были и дела служебные – такие, о которых ни Анненкову, ни Элли, ни даже Татьяне он сообщить не мог? Если так, то нет вообще никакой загадки: очередное служебное задание не даётся – нет и поездки! Вот они – "грустности", которые делают его "ещё молчаливее"… »

Поразмышляем над этой «загадкой». Попробуем найти какую-нибудь достаточно логичную версию, которая эту «загадочность» хоть немного прояснила бы.

 

Опять «враги»

Что же случилось с Маяковским на стыке лета и осени 1929 года? Что сделало его молчаливым, заставило переменить своё твёрдое решение и в Париж не ехать?

Вспомним, что происходило тогда в стране, и как реагировал на происходившие события Маяковский.

Вернувшись из поездки по Кавказу и Крыму, 24 августа он посетил Ходынское поле. Там находился лагерь проходившего в Москве пионерского слёта.

На следующий день Маяковский пришёл на стадион «Динамо», где состоялось торжественное закрытие всесоюзного слёта пионеров.

Василий Абгарович Катанян:

«На стадионе, поражённый замечательным зрелищем верстовых амфитеатров, красных косынок, весёлых лиц, зелёного овала лужайки, он как-то сразу обмяк и стал восторженно-добрый.

– Что делается! Ведь это уже социализм! Чтобы пятьдесят тысяч человек приходили смотреть на каких-то детей!..

Он обошёл весь стадион, шагая через барьеры, с трибуны на трибуну. Останавливающим его милиционерам он вытаскивал свои удостоверения и корреспондентские билеты.

– Я писатель, газетчик… Я должен всё видеть…

И милиционеры его пропускали.

Потом он вызвался читать с трибуны пионерские стихи, и голос его гремел в десятках рупоров. И когда он вылез из тесной радиорубки, он сказал:

– Написать замечательную поэму, прочесть её здесь – и потом можно умереть».

Как видим, в конце лета 1929 года Маяковский был энергичен и настроен по-боевому.

26 августа Совет Народных Комиссаров принял декрет о переходе на непрерывную работу всех предприятий и учреждений. С этого момента общепринятая семидневная неделя заменялась пятидневной. Выходные дни выпадали теперь на разные дни пятидневки.

Как вскоре выяснилось, это был не очень удачный эксперимент (пятидневку сначала заменили на шестидневку, а затем вернулись на семидневную неделю). Но Маяковский мгновенно откликнулся на декрет Совнаркома стихотворением «Голосуем за непрерывку», в котором подверг резкой критике быт, установившийся в стране ещё с дореволюционных времён, быт, основанный на посещении церкви и последующего повсеместного пьянства. Декрет Совнаркома отменял эти всеобщие гульбища, заменяя их непрерывной трудовой деятельностью. Стихотворение заканчивалось так:

«На карте Союза / из каждой клетки

встают / гиганты / на смотр пятилетки.

Сквозь облачный пар, / сквозь дымные клубы

виденьем / встают / стадионы и клубы…

Пусть / гибнущий быт / обывателю / бедствие!

Всем пафосом / стихотворного рыка

я славлю вовсю, / трублю / и приветствую

тебя – / производственная непрерывка».

Это стихотворение поэт читал 8 сентября, выступая по радио (в «Рабочей радиогазете»). То есть опять был деловит и энергичен.

И тут внезапно вспыхнул очередной литературный скандал, связанный с Борисом Пильняком. Написав в начале 1929-го повесть «Красное дерево», Борис Андреевич хотел опубликовать её в одном из советских журналов. Но там печатать эту (как сказано в комментариях к 13-томнику Маяковского) «антисоветскую по своему характеру книгу» не захотели. И писатель выпустил её в берлинском издательстве «Петрополис» («белоэмигрантском», как сказано в тех же комментариях).

Шум в советских газетах и журналах поднялся грандиознейший!

Подал свой голос и Маяковский. В комментариях в 12 томе собрания его сочинений говорится:

«2 сентября 1929 года "Литературная газета" напечатала подборку материалов (передовая "Писатель и политика", статья секретариата РАППа "Ко всем членам Всероссийского Союза Писателей", "Письмо в редакцию" Б.Пильняка, ответ на него "От редакции" и др.) под общим заголовком "Против буржуазных трибунов под маской советского писателя. Против переклички с белой эмиграцией". В числе этих материалов была напечатана также заметка "Наше отношение", подписанная "От «Рефа» В.Маяковский"».

Заметка эта небольшая, поэтому процитируем её целиком:

«Повесть о "Красном дереве" Бориса Пильняк (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его и многих других не читал.

К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то всё же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов.

В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене.

Надо бросить беспредметное литературничанье.

Надо покончить с безответственностью писателей.

Вину Пильняка разделяют многие. Кто? Об этом – особо.

Например, кто отдал треть Федерации союзу пильняков?

Кто защищал Пильняков от рефовской тенденциозности?

Кто создавал в писателе уверенность в праве гениев на классовую экстерриториальность?»

К этой заметке «от Рефа» – небольшое пояснение. Одной из трёх организаций, из которых складывалась Федерация Объединений Советских Писателей (ФОСП) был Всероссийский Союз Писателей (ВСП), состоявший главным образом из беспартийных писателей-попутчиков. Борис Пильняк был председателем правления ВСП (Маяковский назвал его «союзом пильняков»).

Выступая 23 сентября на Втором расширенном пленуме правления РАПП, Маяковский разъяснил свою позицию (и своё «выступление» в «Литературной газете»):

«Здесь я должен сказать несколько слов о союзе писателей и пильняковщине – о вещи, которая волнует нас всех… <…> Я хочу расшифровать своё выступление, бывшее по многим условиям чрезвычайно кратким…

Я считаю, что Пильняк объективно сделал махрово-контрреволюционную вещь, но субъективно он при этом бьёт себя в грудь и опирается на свои революционные произведения, которые, может быть, были или, может быть, будут. Это значит, что его революционные произведения, бывшие и последующие, не являются определителями его линии. В самой организации Союза писателей выражена аполитичность, отсутствие стремления идти на помощь советскому строительству».

И эти слова произнёс поэт, которого многократно били за «маяковщину», который сам всё время козырял своими революционными произведениями, называя их «определителями» просоветской «линии» поэта-лефовца. Эти слова произнёс поэт, несколько лет возглавлявший литературную организацию (Леф), которую многие настоятельно предлагали «уничтожить». И теперь он обвинял Пильняка во «фронтовой измене». Как же так?

А как отнестись к пассажу, с которого начинается заметка Маяковского в «Литературной газете»? Поэт демонстративно привёл фамилию автора «Красного дерева» в несклоняемой форме, тем самым намекая на неславянское происхождение Пильняка. И при этом переспросил, как будто встретился с этой фамилией впервые:

«… так что ли?»

А ведь они часто встречались. И дружески общались. И 13 мая 1929 года были в одной компании на московском ипподроме (где Маяковский познакомился с Вероникой Полонской). Наверняка сталкивались и на Лубянке, с которой оба активно сотрудничали, только Маяковский ездил в основном по Европе, а Пильняк – по Азии (Япония, Китай).

Не один раз вместе выступали. Сохранился снимок, сделанный 9 июня 1929 года (в «День книги») в Октябрьских красноармейских лагерях Первого стрелкового полка. Писатели выступали перед красноармейцами, а потом сфотографировались на память. На этом снимке Пильняк и Маяковский стоят рядом: первый улыбается, второй держит руки в карманах брюк.

Советские писатели в Октябрьских красноармейских лагерях Первого стрелкового полка. 9 июня 1929 г.

А вот стихотворение Маяковского «Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы», которое 3 июля 1928 года опубликовала «Комсомольская правда», и в котором – такие шуточные строки:

«Прошу / Бориса Пильняка

в деревне / не забыть никак,

что скромный / русский простолюдин

не ест / по воскресеньям / пудинг…

Очередной / роман / растя,

деревню осмотрите заново,

чтобы не сделать / из крестьян

англосаксонского пейзана».

Как же можно после этого изображать из себя человека, не знающего, склоняется ли фамилия «Пильняк» или нет?

Вот такие в ту пору царили нравы в писательской среде страны Советов. Вот так поступал тогда поэт революции Владимир Маяковский.

В разгар антипильняковской кампании досталось и конструктивистам – 24 сентября «Литературная газета» опубликовала статью Ивана Батрака (Ивана Андреевича Козловского) «Столкновение платформ», в которой, в частности, говорилось:

«Тов. Сельвинский как бы пытается в роли верховного жреца встать над попутчиками и пролетарскими писателями. Здесь, мягко выражаясь, интеллигентское чванство… Нельзя называть себя коммунистическим писателем и в то же время смотреть на происходящую борьбу равнодушно, со стороны. Этим т. Сельвинский обнаруживает полное непонимание основ коммунизма».

А теперь перенесёмся на время в Париж, где проживал бежавший из страны Советов бывший секретарь Сталина Борис Бажанов. Он написал (немного неточно указав дату приезда во Францию Якова Блюмкина, который прибыл в Париж в начале августа):

«В конце 1929 года назначенный в Турцию резидентом ГПУ Блюмкин приезжает ещё и в Париж, чтобы организовать на меня покушение. ГПУ, поручая дело ему, исходило, во-первых, из того, что он меня лично знал, а во-вторых, из того, что его двоюродный брат Максимов, которого я привёз в Париж, со мной встречался. Блюмкин нашёл Максимова.

Максимов, приехав во Францию, должен был начать работать, как все, и больше года вёл себя прилично. Блюмкин уверил его, что ГПУ его давно забыло, но для ГПУ чрезвычайно важно, осталась ли у Бажанова в Москве организация, и с кем он там связан; и что если Максимов вернётся на работу в ГПУ, будет следить за Бажановым и поможет выяснить его связи, а если выйдет, и организовать на Бажанова покушение, то его простят, а финансовые его дела устроятся на совсем иной базе. Максимов согласился и снова начал писать обо мне доклады».

А вскоре и Маяковский попал под «обстрел» своих недавних союзников.

 

Критика конструктивистов

В 1929 году Корнелий Зелинский, считавшийся идеологом конструктивистов, выпустил новую книгу. Илья Сельвинский о ней написал:

«Поэт – это строитель. Если Бальмонт назвал свою книгу "Поэзия как волшебство", то К.Зелинский – "Поэзия как смысл". Отсюда и конструктивизм – от "строю"».

В этой книге Корнелий Люцианович заявил:

«Безвкусным, опустошённым и утомительным выходит мир из-под пера Маяковского».

Но не только «мира» (то есть человеческого сообщества) не нашёл в творчестве поэта конструктивист Зелинский:

«В сущности, человека-то никогда не было у Маяковского. Были людишки… капиталистики… эскимосики и людогуси. Между униженным человечишком, с одной стороны, и между человечищем, шагающим где-то по горам и облакам, пропал живой человек. В "Человеке" Маяковского нет человека, в "150 000 000", в сущности, нет людской массы».

Многочисленные произведения Маяковского о зарубежье тоже не пришлись по вкусу идеологу ЛЦК, потому что, как написал Зелинский, поэт-лефовец…

«… так и не научился разбираться в диалектике культурных процессов и у нас и на Западе… Он неволнующе скользит по земным меридианам».

Не удивительно, заключал Зелинский, что творчество поэта многие просто не воспринимают:

«Его остроумие, его изобретательность, его талантливость – всё это, отданное революции, наталкивается на злую критику. И эта критика – не из эмигрантских или чуждых революции рядов, – она рождается здесь».

Маяковскому, конечно же, было очень неприятно, что такие слова произнёс человек, которого он зазывал в Леф, и который служил в том же чрезвычайном ведомстве, что и Маяковский. И Владимир Владимирович стал готовить ответный удар.

Выступая 23 сентября на Втором расширенном пленуме правления РАПП, он начал с того, что назвал Ассоциацию пролетарских писателей некоей путеводной звездой, указывающей ему и его соратникам путь в творчестве:

«Товарищи, я с самого начала должен указать на то, на что указал товарищ Брик, – что основная линия по отношению к РАППу у нас остаётся неизменной, что мы считаем РАПП единственной для нас писательской организацией, с которой мы солидаризируемся по большинству вопросов…

Мы принимаем РАПП, поскольку он является чётким проводником партийной и советской линии, поскольку он должен быть таким. Вот что мы берём в РАПП и к чему присоединяемся».

Вновь обратим внимание на то, что Осип Брик упомянут как соратник Маяковского. А ведь спектакль «Клоп» продолжал идти в ГосТИМе. А Осип Максимович продолжал отговаривать Владимира Владимировича от женитьбы на Татьяне Яковлевой.

Но вернёмся к выступлению поэта. Произнеся клятву верности РАППу, он обрушился на сидевших в зале конструктивистов (Илью Сельвинского, Веру Инбер, Бориса Агапова, Корнелия Зелинского), громя их книги (от «Бизнеса» до «Поэзии как смысл»):

«Маяковский . – Для нас ценность маленькой книжки о пятилетнем плане в Московской области ценнее вашего толстого "Бизнеса".

Агапов . – Демагогия!

Маяковский . – Вы усвоили манеру разговаривать, как пишет Зелинский, – под тихий шелест страниц Гегеля, а мы привыкли говорить под громкий шелест газет и других страниц, и, естественно, что более резко у нас отношение к действительности. И разве не демагогия – называть философской книжку Зелинского, где первая строка: "Поэзия есть первый вид смысла". Что это такое за философская категория – "смысл"?

Я совершенно случайно впал в полемику с представителями конструктивизма, потому что, идя сюда, я не думал, что настолько обнажено голое эстетство в кругу литературной жизни Советского Союза.

Моё выступление является не программным выступлением. Скажу ещё, тем более что товарищ Брик говорил, я хоть и не слышал его выступления, но он мне его передал, и это выступление, с которым я согласен».

Речь Маяковского была как всегда немного сумбурной, а местами не совсем понятной. Но она явилась яростным ударом рефовца по конструктивистам, которые стали отныне для него просто ненавистными.

24 сентября Маяковский подал в Главное управление по делам литературы и издательств (иными словами, цензорам) очередное разъяснение того, что будет происходить в Политехническом музее на вечере под названием «Открывается Реф»:

«В Главлит

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА

В своём вступительном слове я объясню причины, заставившие Леф почистить свои ряды, внести изменения в программу и принять название Реф, т. е. Революционный фронт искусств.

Основная причина – это борьба с аполитизмом и сознательная ставка на установку искусства как агитпропа социалистического строительства. Отсюда отрицание голого факта и требование в искусстве тенденциозности и направленности. В исполнительной части будут мною читаться последние опубликованные произведения.

Вл. МАЯКОВСКИЙ».

Видимо, в те же дни Маяковский принялся сочинять статью о Рефе, которую начал так:

«Товарищи!

Мы были Леф, мы стали Реф.

Мы объявляем себя новым объединением, новым отрядом на фронте культуры.

Достаточна ли перемена "Л" на "Р", чтоб говорить о своей новизне?

Да. Достаточна. Разница разительная и решающая. Под внешним различием букв и полное различие корней.

"Л" – это левый фронт искусств, объединявший различнейших работников культуры по формальному признаку левизны, предполагавший, что левизна совпадает с революционностью».

И Маяковский назвал этих «различнейших» своих соратников:

«… и формалиста Шкловского, и марксиста Арватова, и фактовика Третьякова, и стилиста Пастернака, и заумника Кручёных и фельетониста Асеева».

Но времена изменились, и бывший глава лефовцев заявлял:

«Сейчас мало голой левизны. Левизна, изобретательность для нас обязательна. Но из всей левизны мы берём только ту, которая революционна, ту, которая активно помогает социалистическому строительству, ту, которая крепит пролетарскую диктатуру».

И Маяковский ещё раз крепко ударял тех, кто с лефовцами не соглашался, ища свою манеру, свой путь в искусстве:

«Мы требуем от каждого произведения, чтоб оно работало, воздействовало, а не производило бы впечатление на умильного Лежнева да искренне выражало бы чувства писателя а ля Пильняк, Полищук-Сельвинский».

В написанном примерно в то же время стихотворении «Птичка божия» Маяковский сформулировал свои требования к пишущим ещё точнее:

«В наше время / тот — / поэт,

тот — / писатель, / кто полезен…

В наши дни / писатель тот,

кто напишет / марш / и лозунг!»

Статья о Рефе осталась незаконченной – другие жизненные темы и заботы отодвинули в сторону то, что совсем ещё недавно казалось важным и злободневным.

 

Открытие «фронта»

14 сентября 1929 года под председательством Маяковского состоялось первое организационное заседание новой литературной группы, получившей название РЕФ (Революционный фронт искусств). 19 сентября на очередном заседании секретариата Федерации писателей Владимир Владимирович объявил об образовании РЕФа. Самого поэта включили в число представителей Федерации в ВОКСе (Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей). А 3 октября в Политехническом музее состоялся вечер под названием «Открывается Реф». Об этом мероприятии – писатель Лев Кассиль:

«Политехнический осаждён. Смяты очереди. Трещат барьеры. Давка стирает со стен афиши. Администратор взмок… Лысой кукушкой он ускользает в захлопнувшееся окошечко. Милиция просит очистить вестибюль.

Звенят стёкла, всхлипывают пружины дверей. Гам…

Зал переполнен. Сидят в проходах, на ступеньках, на краю эстрады, на коленях друг у друга…

И вот Маяковский начинает свой доклад.

Собственно, это не доклад, это блестящая беседа, убедительный рассказ, зажигательная речь, бурный монолог. Интереснейшие сообщения, факты, неистовые требования, возмущение, курьёзы, афоризмы, смелые утверждения, пародии, эпиграммы, острые мысли и шутки, разительные примеры, пылкие выпады, отточенные формулы. На шевелюры и плеши рыцарей мещанского искусства рушатся убийственно меткие определения и хлёсткие шутки.

Маяковский разговаривает. Головастый, широкоротый, он минутами делается похожим на упрямо вгрызающийся экскаватор.

Вот он ухватил какую-то строку из пошлой статьи критика, пронёс её над головами слушателей и выбросил из широко раскрытого рта, свалив в кучу смеха, выкриков и аплодисментов. Стенографистки то и дело записывают в отчёте: "смех", "аплодисменты", "общий смех", "бурные аплодисменты".

На стол слетаются записки изо всех углов зала. Обиженные шумят. На них шикают. Обиженные оскорбляются. "Шум в зале" – констатирует стенограмма.

– Не резвитесь, – говорит Маяковский.

Он совершенно не напрягает голоса, но грохот его баса перекрывает шум всего зала.

– Не резвитесь… Раз я начал говорить, значит, докончу. Не родился ещё такой богатырь, который бы меня переорал. Вы там, в третьем ряду, не размахивайте так грозно золотым зубом. Сядьте!.. А вы положите сейчас же свою газету или уходите вон из зала! Здесь не читальный зал, здесь слушают меня, а не читают. Что?.. Неинтересно вам? Вот вам трёшка за билет. Идите, я вас не задерживаю… А вы там тоже захлопнитесь! Что вы так растворились настежь? Вы не человек, вы шкаф!..

Какая-то шокированная дама истерически кричит:

– Маяковский, что вы всё подтягиваете свои штаны? Смотреть противно!

– А если они у меня свалятся? – вежливо интересуется Маяковский.

– До моего понимания ваши шутки не доходят! – ерепенится непонимающий.

– Вы жирафа! – восклицает Маяковский. – Только жирафа может промочить ноги в понедельник, а насморк почувствовать лишь к субботе.

Но вдруг вскакивает бойкий молодой человек без особых примет.

– Маяковский! – вызывающе кричит молодой человек. – Вы что, полагаете, что мы все идиоты?

– Ну что вы! – кротко удивляется Маяковский. – Почему все? Пока я вижу перед собой только одного.

Маленький толстый человек, проталкиваясь, карабкается на эстраду. Он клеймит Маяковского за гигантоманию.

– Я должен напомнить товарищу Маяковскому, – горячится коротышка, – старую истину, которая была ещё известна Наполеону: от великого до смешного – один шаг.

Маяковский вдруг, смерив расстояние, отделяющее его от говоруна, соглашается.

– От великого до смешного – один шаг, – и показывает на себя и на коротенького оратора.

А зал надрывается от хохота.

Маленькая, хрупкая на вид поэтесса подымается на эстраду и начинает спорить с Маяковским по поводу одного раскритикованного им стиха.

Маяковский очень тихо, почти беззвучно шевеля губами, отвечает ей:

– Громче, не слышно, громче! – кричат из зала.

– Боюсь, – говорит Маяковский, прикрывая рот и глазами показывая на поэтессу, – боюсь: сдую…

Затем Маяковский отвечает на записки. Он запускает руки в большую груду бумажек и делает вид, что роется в них.

– Читайте все подряд, что вы там ищите? – уже кричат из зала.

Афиша «Открывается РЕФ». Осень 1929 г.

– Что ищу? Ищу в этой куче жемчужные зёрна…

– Маяковский, почему вы так себя хвалите?

– Мой соученик по гимназии Шекспир всегда советовал: говори о себе только хорошее, плохое о тебе скажут твои друзья.

– Вы это уже говорили в Харькове! – кричит кто-то из партера.

– Вот видите, – спокойно говорит Маяковский, – товарищ подтверждает. А я и не знал, что вы всюду таскаетесь за мной.

Ещё с места:

– Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего не поняли.

– Надо иметь умных товарищей».

Любопытное свидетельство оставил Павел Лавут:

«Иногда казалось, что одно и то же лицо настигает Маяковского в разных городах – до того были порой похожи одна записка на другую. Он разил таких “записочников” острым словом, но они всплывали снова и снова».

 

Увлечения поэта

Вероника Полонская:

«У обывателей тогда укоренилось (существовало) мнение о Маяковском как о хулигане и чуть ли не подлеце в отношении женщин.

Помню, когда я стала с ним встречаться, много "доброжелателей" отговаривали меня, убеждали, что он плохой человек, грубый, циничный и т. д.

Конечно, это совершенно неверно.

Такого отношения к женщине, как у Владимира Владимировича, я не встречала и не наблюдала никогда…

Я не побоюсь сказать, что Маяковский был романтиком…

Как-то он подарил мне шейный четырёхугольный платок и разрезал его на два треугольника. Один должна была всегда носить я, в другой он набросил в своей комнате на Лубянке на лампу и говорил, что когда он остаётся один, смотрит на лампу, то ему легче: кажется, что часть меня – с ним».

Лили Брик:

«Маяковский был человеком огромной нежности. Грубость и цинизм он ненавидел в людях. За всю нашу совместную жизнь он ни разу не повысил голоса ни по отношению ко мне, ни к Осипу Максимовичу, ни к домашней работнице. Другое дело – полемическая резкость. Не надо их путать».

Эльза Триоле:

«Маяковский не был ни самодуром, ни скандалистом из-за пересоленного супа, он был в общежитии человеком необычайно деликатным, вежливым и ласковым, – и его требовательность к близким носила совсем другой характер: ему необходимо было властвовать над их сердцем и душой. У него было в превосходной степени то, что французы называют le sense de l'absolu – потребность абсолютного, максимального чувства и в дружбе, и в любви, чувства, никогда не ослабевающего, апогейного, бескомпромиссного, без сучка и задоринки, без уступок, без скидки на что бы то ни было…»

Вероника Полонская:

«Владимир Владимирович категорически не переносил никаких шуток, анекдотов, если в них ощущался антисоветский душок. Он мог говорить серьёзно о каких-либо временных недостатках, возмущался этим, но в шутливой форме не говорил и не позволял при себе никогда никому говорить об этом».

Между прочим, здесь, видимо, и проявлялась типичная черта гепеушника, которым категорически запрещалась любая критика советского строя.

В тот момент у Маяковского появилось ещё одно увлечение.

Вероника Полонская:

«… я помню, как он увлекался отклеиванием этикеток от винных бутылок. Когда этикетки плохо слезали, он злился, а потом нашёл способ смачивать их водой, и они слезали легко, без следа. Этому он очень радовался, как мальчишка».

Ещё одно воспоминание Вероники Витольдовны:

«Как-то мы играли шутя вдвоём в карты, и я проиграла ему пари. Владимир Владимирович потребовал от меня бокалы для вина. Я подарила ему дюжину бокалов. Бокалы оказались хрупкими, легко бились. Вскоре осталось только два бокала. Маяковский очень суеверно к ним относился, говорил, что эти уцелевшие два бокала являются для него как бы символом наших отношений, говорил, что если хоть один из этих бокалов разобьётся – мы расстанемся.

Он всегда сам бережно их мыл и осторожно вытирал».

Эльза Триоле:

«Любовь – двигатель, дающий высший творческий азарт, вызывающая на соревнование с великими творцами, взлетающая над бытом, грязью ревности и мелкими людишками… Таким был Маяковский-поэт, таким он был и в жизни, во всех своих чувствах к "своим" как в любви, так и в дружбе…»

Вероятно, к той же поре относятся и слова Вероники Полонской:

«… после приезда в Москву с Кавказа и нашей встречи на вокзале я поняла, что Владимир Владимирович очень здорово меня любит. Я была очень счастлива. Мы часто встречались. Как-то всё было очень хорошо и бездумно.

Но вскоре настроение у Маяковского сильно испортилось…

Владимир Владимирович жаловался на усталость, на здоровье и говорил, что со мной ему светло и хорошо. Стал очень придирчив и болезненно ревнив…

Часами молчал. С трудом мне удавалось выбить его из этого состояния. Потом вдруг мрачность проходила, и этот огромный человек опять радовался, прыгал, сокрушал всё вокруг, гудел своим басом».

Что же так расстраивало Маяковского?

Может быть, до него долетала какая-то информация из Франции, где дожидалась приезда своего потенциального суженого Татьяна Яковлева?

 

Парижские события

Татьяна продолжала совершать автомобильные поездки по стране и вращаться в обществе интеллектуалов, среди которых видное место занимал внук (и тёзка) знаменитого российского биолога Ильи Мечникова.

Бенгт Янгфельдт:

«Другим запасным кавалером был Бертран дю Плесси, французский виконт, служивший атташе при французском посольстве в Варшаве…

… скорее всего, именно дю Плесси сидел за рулём во время летних путешествий».

Александр Михайлов, представляя французского ухажёра Татьяны Яковлевой, добавлял, что…

«… красавец дю Плесси – впоследствии – участник Сопротивления, лётчик, был сбит в воздушном бою и погиб».

Как видим, человек вполне достойный.

Летом 1929 года Бертран дю Плесси начал выражать в отношении Татьяны самые что ни на есть серьёзные намерения. Она потом вспоминала:

«Он бывал у нас в доме открыто – мне нечего было его скрывать, он был француз, одинокий, это не Маяковский».

Практически все подробности этого «открытого» ухаживания были известны резиденту ОГПУ во Франции и руководителям иностранного отдела на Лубянке.

Для чего они этим интересовались?

Чтобы ответить на этот вопрос, нам придётся ещё раз присмотреться к личности парижской возлюбленной Маяковского. Сначала вспомним, что писали о ней маяковсковеды.

Бенгт Янгфельдт:

«Она родилась в 1906 году в Петербурге, но в 1913-м переехала в Пензу, где её отцу, архитектору Алексею Яковлеву, поручили проектирование нового городского театра».

В 1915 году родители Татьяны разошлись.

Александр Михайлов:

«Отец её, Алексей Евгеньевич – офицер инженерных войск, потом архитектор. Говорили, что он изобрёл состав искусственного каучука, но не мог реализовать изобретение в России и уехал в Америку».

Бенгт Янгфельдт:

«Вскоре после этого мать вышла замуж за богатого антрепренёра, который потерял всё своё состояние в годы революции. В 1921 году, во время голода на юге России, он умер от истощения и туберкулёза, после чего мать вышла замуж в третий раз.

В 1922 году Татьяна тоже заболела туберкулёзом».

Заболевшую девушку (продолжает Аркадий Ваксберг)…

«… выписал с большим трудом из Пензы под предлогом лечения её дядя, известный в то время художник Александр Яковлев (за год до встречи Маяковского с Татьяной его даже удостоили ордена Почётного Легиона)».

Бенгт Янгфельдт:

«Её дядя, Александр Яковлев, при содействии промышленника Андре Ситроена, устроил ей возможность приехать во Францию».

Василий Васильевич Катанян:

«Её дядя… добился для неё визы…»

Бенгт Янгфельдт:

«Летом 1925 года, когда Татьяне едва исполнилось девятнадцать, она прибыла в Париж, где уже несколько лет жили её бабушка и тётушка Сандро, оперная певица, часто выступавшая вместе с Шаляпиным».

Александр Михайлов:

«При них устроилась Татьяна. Она научилась шить шляпки, стала мастерицей».

Бенгт Янгфельдт:

«Первые годы Татьяна заботилась о своём здоровье и в свет не выходила, но появившись, наконец, в высших кругах Парижа, сразу произвела фурор».

Александр Михайлов:

«Она… блистала в обществе русских и французов».

Бенгт Янгфельдт:

«Благодаря своей внешности, она вскоре стала работать статисткой в кино и манекенщицей у Шанель, кроме того, рекламировала чулки на афишах, которые висели по всему Парижу. <…> …дядя Александр познакомил Татьяну с людьми искусства – писателем Жаком Кокто и композитором Сергеем Прокофьевым (с которым накануне первой встречи с Маяковским она играла в четыре руки Брамса)».

Всё то, что известно о Татьяне Яковлевой, извлечено из её дневников, писем и воспоминаний, озвученных десятилетия спустя, а также из рассказов и писем её современников. Биографы Маяковского всю эту информацию принимали на веру, даже не пытаясь выяснить, а что же происходило на самом деле. На это обратил внимание журналист Валентин Скорятин:

«Домыслы и всяческие слухи, появившиеся сразу же после смерти поэта, стремительно переписывались из статьи в статью, из книжки в книжку. В мифы охотно верят.

Мифы охотно тиражируют».

Аркадий Ваксберг:

«Самой стойкой из версий оказалась версия о прямом вмешательстве Лили, не позволившем Маяковскому ни в сентябре, ни позже "приделать крылышки", чтобы снова лететь к Татьяне. По этой версии Лиля использовала свою связь с Аграновым, чтобы Маяковскому было отказано в визе, и тем самым поставила между ним и Татьяной непреодолимый барьер».

А как к этому отнеслась Вероника Полонская? Она же всё видела. И нашёптывали ей тоже, наверное, немало. Вот что она писала:

«Я вначале никак не могла понять семейной ситуации Бриков и Маяковского. Они жили вместе такой дружной семьёй, и мне было неясно, кто же из них является мужем Лили Юрьевны? Вначале, бывая у Бриков, я из-за этого чувствовала себя очень неловко.

Однажды Брики были в Ленинграде. Я была у Владимира Владимировича в Гендриковом во время их отъезда. Яншина тоже не было в Москве, и Владимир Владимирович очень уговаривал меня остаться ночевать.

– А если завтра утром приедет Лиля Юрьевна? – спросила я. – Что она скажет, если увидит меня?

Владимир Владимирович ответил:

– Она скажет: "Живёшь с Норочкой?.. Ну что ж, я одобряю"».

Интересно и другое высказывание Вероники Полонской об отношении Владимира Владимировича к Лили Брик:

«Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза стрелялся из-за неё, один раз он и выстрелил себе в сердце, но была осечка».

А вот как сама Полонская относилась к Лили Брик:

«У меня создалось впечатление, что Лиля Юрьевна очень была вначале рада нашим отношениям, так как считала, что это отвлекает Владимира Владимировича от воспоминаний о Татьяне».

А теперь попробуем выяснить, что же происходило на самом деле.

 

Юность Татьяны

По словам Василия Васильевича Катаняна, к моменту встречи с Маяковским Татьяна Яковлева была переполнена…

«… жаждой славы, успеха и ненависти ко всему советскому. Дело кончилось тем, что она стала невозвращенкой».

В.В.Катанян не сообщает, откуда у него эта информация (о нежелании Татьяны возвращаться на родину). Ведь в Советском Союзе у неё оставались мать и младшая сестра, с которыми она активно переписывалась. В её письмах нет ни слова осуждения того, что происходило тогда в стране Советов (возможно из-за нежелания чем-то ненароком навредить своим родным и близким).

И возвращаться в СССР Татьяну никто не звал – кроме Маяковского. Владимир Владимирович провёл с ней достаточно времени, чтобы суметь основательно познакомиться с её взглядами. И, конечно же, он прекрасно понимал, что Париж – не Пенза, и город на реке Сене – не чета городу на реке Суре. Маяковсковеды приводят фрагменты его писем в Париж, в которых красочно описывается, с каким невиданным энтузиазмом клокочет общественная жизнь страны Советов, а Яковлевой даётся совет стать «инженерицей» и поехать куда-нибудь на Алтай, чтобы строить всё тот же социализм. Но мы уже высказывали недоумение по поводу этого совета (вряд ли Маяковский сам придумал это отослание Татьяны в далёкие алтайские края).

Да и во всех (уже приведённых нами) фрагментах биографии Татьяны Яковлевой рассказывается, в основном, о её родственниках. Когда же речь заходит о ней самой, говорится лишь о парижском периоде её жизни.

А ведь детство, отрочество и начало юности прошло у неё в России (сначала – в царской, а затем – в советской). И о Маяковском Татьяна слышала с детства – не случайно же, встретив его в первый раз, она сразу поняла, кто именно перед ней. Вспомним, что она впоследствии об этом написала:

«… я увидела высокого, большого господина, одетого с исключительной элегантностью в добротный костюм, хорошие ботинки и с несколько скучающим видом сидящего в кресле. При моём появлении он сразу устремил на меня внимательно-серьёзные глаза. Его короткий бобрик и крупные черты красивого лица я узнала сразу – это был Маяковский».

На чём основывалось это мгновенное узнавание? Телевидения тогда не было, в парижских газетах портреты советского поэта вряд ли печатали. Как же запечатлелся в памяти Татьяны внешний облик Владимира Владимировича, да так, что она его «узнала сразу»?

Ответ напрашивается один: видимо, в пензенской семье, в которой воспитывалась Татьяна, был если не культ, то, во всяком случае, достаточно уважительное отношение к поэту-футуристу, за его творчеством с интересом следили. Любовь Яковлева наверняка водила дочерей в кинотеатр, и они там смотрели (и, возможно, не один раз) все те фильмы, в которых снимался молодой Маяковский.

В 1923 году Татьяне было уже 17 лет, и она могла прочесть поэму «Про это». В семье могли выписывать журнал «Леф» (или покупать его в газетных киосках) и читать помещённые в нём стихи Маяковского, а также его поэму «Владимир Ильич Ленин».

Училась Татьяна Яковлева в советской школе, поэтому вполне могла стать комсомолкой – хотя бы для того, чтобы не выделяться из среды своих ровесников. Она и в партию могла вступить – в этом тоже нет ничего экстраординарного. Кем был её второй отчим (третий муж Любови Яковлевой), биографы, к сожалению, не сообщают. Но он вполне мог быть человеком партийным и оказывать на падчерицу соответствующее влияние.

Да и стихи Маяковского (если, повторим, в семье следили за его творчеством) тоже могли сыграть свою роль – они ведь призывали читателей встать в первые ряды строителей социализма.

И не комсомольская ли (или партийная) ячейка порекомендовала отправить заболевшую Татьяну на лечение за границу? Ведь в ту пору рядовым советским гражданам (тем более из провинциального города) о подобной «роскоши» даже мечтать не полагалось.

 

Лечение в Париже

Никакие рекомендации (включая просьбы всесильного богача Андре Ситроена) не в состоянии были помочь советской девушке уехать за границу, если бы в СССР её не поддержал какой-то влиятельный человек или какая-нибудь солидная организация. Но даже в случае такой поддержки красавицу из Пензы вряд ли отпустили бы за рубеж, если бы ей не дало на это разрешение ОГПУ (взяв с девушки письменное согласие на сотрудничество с Лубянкой).

Иными словами, Татьяна Яковлева, как и все советские граждане, выезжавшие в ту пору за границу, просто должна была оказаться на крючке у гепеушников.

Кстати, и паспорт, по которому Татьяна проживала во Франции, тоже ведь был советским. Приехав в Париж, она сразу же должна была попасть под крыло резидента ОГПУ во Франции. И уже он «опекал» прибывшую красавицу – в ожидании, когда она излечится от своего заболевания.

Выздоровевшая Татьяна произвела фурор в эмигрантских кругах, а затем и в парижской элите. Гепеушный резидент мог радостно потирать руки – ведь о таком ценном информаторе, вхожим в самые разные круги французской столицы, можно было только мечтать!

Вспомним ещё одно обстоятельство – как Татьяна Яковлева встретилась с Маяковским. Их встречу, как мы помним, устроила (а если выражаться точнее, то подстроила) Эльза Триоле, находившаяся в Париже на том же «крючке» ОГПУ. Практически все маяковсковеды считают, что найти девушку, которая развлекла бы заскучавшего поэта, Эльзу попросила Лили Брик. Но для того чтобы познакомить Маяковского с Яковлевой, Эльза Триоле должна была сначала обратиться за советом к гепеушному резиденту (Якову Исааковичу Серебрянскому или к его заместителю Захару Ильичу Воловичу).

Кстати, как сообщает Аркадий Ваксберг, Эльза именно через Воловича…

«… и его жену Фаину регулярно переправляла Лиле в Москву французскую парфюмерию…»

Напомним, что Фаина Волович работала в том же парижском отделе постпредства, который возглавлял её муж, возглавляя фотоотдел и являясь шифровальщицей.

Надо полагать, что Москва была очень заинтересована в том, чтобы красавица Яковлева вышла замуж за какого-нибудь высокопоставленного француза. Но поскольку воздыхателей у неё было много, а серьёзных предложений не поступало, Лубянка (а не Лили Брик) и предложила подключить к этому делу проверенного «ухажёра», который умел весьма элегантно и практически без промахов влюблять в себя женщин. Им и стал Владимир Маяковский. Его задачей было разжечь у французов ревность.

Кстати, и Татьяна Яковлева вполне могла в первые дни знакомства с Маяковским поставлять информацию о нём тому же Серебрянскому или Воловичу. Ведь Янгфельдт, познакомившийся с Яковлевой через полвека после событий двадцатых годов, пишет в своей книге о том, что она рассказывала ему о Маяковском:

«… на родине его многое "разочаровало"».

Вряд ли влюблённая в поэта женщина стала бы пятьдесят с лишним лет хранить в своей памяти подобные подробности их давних бесед (к тому же политического толка, а политикой Татьяна Яковлева совершенно не интересовалась). Также весьма сомнительно, чтобы Маяковский излагал понравившейся ему девушке свои политические взгляды – тем для разговоров у них и без того было предостаточно. Даже если бы ненароком поэт и сказал бы что-то «не то» или «не так», его слова за пятьдесят лет напрочь выветрились бы из памяти его возлюбленной. Но она помнила их! Стало быть, для этого были основания.

Может, конечно, возникнуть резонный вопрос: а почему сама Татьяна Алексеевна Яковлева никогда ничего не говорила о своих связях с Лубянкой? Ответ на него прост: не у каждого, кто сотрудничал с ОГПУ, даже много-много лет спустя хватало мужества признаться в том, что он являлся агентом-осведомителем этого невероятно страшного спецучреждения.

А для того чтобы поехать вместе с Маяковским в СССР, никаких серьёзных препятствий у Татьяны Яковлевой не было. Владимир Владимирович настаивал, чтобы эта поездка произошла как можно скорее, а Татьяна Алексеевна предлагала отложить решение этого вопроса до осени. Но её ли это было решение? В резидентуре ОГПУ ждали, как отреагируют на флирт советского поэта с очаровательной Яковлевой французы. И Яков Серебрянский советовал Татьяне отвечать отказом на все предложения вернуться на родину.

Поэт, как мы помним, ответил на отказ его возлюбленной поехать вместе с ним в советскую Россию, четверостишием в стихотворении «Письмо Татьяне Яковлевой»:

«Не хочешь? / Оставайся и зимуй,

и это / оскорбление / на общий счёт нанижем.

Я всё равно / тебя / когда-нибудь возьму —

одну / или вдвоём с Парижем».

Татьяну в Париже явно что-то очень сильно удерживало.

Но что?

Конечно же, не ненависть ко всему советскому, о чём утверждал Василий Васильевич Катанян. И вряд её удерживало стремление продолжать оставаться в центре внимания парижского бомонда. Во-первых, всё в этой жизни со временем приедается. А во-вторых, любовь (и об этом без устали повторяет Бенгт Янгфельдт) – превыше всего. А Татьяна полюбила Маяковского очень крепко.

Так что же тогда удерживало её в Париже?

Или, может быть, кто ?

Разве не напрашивается предположение, что ОГПУ (и его парижскому резиденту Якову Серебрянскому) просто не хотелось терять такого ценного агента-информатора? Ведь за русской красавицей ухаживали французы, занимавшие достаточно солидные посты. Среди них был и дипломат, служивший в Варшаве!

О том, чтобы сотрудница ОГПУ оказалась женой иностранного дипломата, на Лубянке могли только мечтать. А тут всё шло именно к этому.

Но Маяковский вдруг влюбился основательно, он рвался в Париж, чтобы устроить свадьбу и увезти Татьяну в страну Советов. Из-за этого необыкновенно привлекательная (если не сказать, невероятно необходимая) гепеушная операция могла сорваться.

 

Отказ от поездки

Валентин Скорятин, весьма основательно изучивший архивы наркомата по иностранным делам, не нашёл там обращения Маяковского за выездной визой. Аркадий Ваксберг на это «ненахождение» откликнулся так:

«Этот факт сам по себе куда более загадочен и непонятен, нежели гипотетический отказ в его просьбе о заграничном паспорте. Отказу было бы легче найти объяснение. Но что побудило самого Маяковского – добровольно! – поставить крест на своих замыслах, похоронить отнюдь не иллюзорные надежды? Почему – на самый худой конец – он даже не попытался хоть как-нибудь объяснить Татьяне столь крутой поворот?»

Размышляя над вопросом, почему поэт на обращался в наркомат по иностранным делам с просьбой о выдаче ему заграничного паспорта, Аркадий Ваксберг предположил:

«… а вот не обращался он потому, что кто-то устно , не оставляя документальных следов, посоветовал ему воздержаться от обречённого на провал, неразумного и опасного шага. Даже если это было сказано мягко, дружески, доверительно, всё равно такую рекомендацию правильней всего считать угрозой и шантажом ».

Если всё было именно так, то Маяковский мог только повторить строки, написанные годом раньше (для Элли Джонс):

«море уходит вспять

море уходит спать

Как говорят инцидент исперчен

любовная лодка разбилась о быт

С тобой мы в расчёте

И ни к чему перечень

взаимных болей бед и обид».

Именно к такой версии пришёл и Аркадий Ваксберг, вопрошавший:

«Не явились ли эти трагические строки следствием неизвестного нам разговора ("дружеского" совета-ссылки на то, что по "деловым соображениям" поездка в данный момент "опасна", "нецелесообразна"?), который поставил крест на надеждах Маяковского поехать снова в Париж и довести до конца свои планы?»

А планы поэта состояли в том, чтобы, сойдя с поэтической вершины, на которую он так долго поднимался, превратиться в уважаемого драматурга, представив советской общественности свою новую пьесу «Баня».

Наверное, именно так всё и происходило бы, если бы Владимир Маяковский был абсолютно вольным человеком, не имевшим к ОГПУ никакого отношения. Но он служил там. А события, разворачивавшиеся в этом чрезвычайном ведомстве, неожиданно приняли такой оборот, что изменили жизненные планы не только поэта-рефовца, но и многих-многих других. Но об этом – разговор особый. И мы продолжим его в следующей книге.