Глава первая. Новая власть
Смерть вождя
В те дни страна готовилась отметить очередную годовщину «кровавого воскресенья» – 9 января 1905 года (по старому стилю) в Петербурге была расстреляна мирная демонстрация рабочих. Но 21 января 1924 года (по новому стилю) произошло событие, затмившее все остальные – скончался Владимир Ильич Ленин.
22 января «Известия ЦИК» опубликовали стихотворение Маяковского «9 января», посвящённое девятнадцатилетию трагических событий. Но когда читаешь его в наши дни, складывается ощущение, что поэт писал и о тех битвах, что ожидают страну в недалёком будущем:
22 января Маяковский присутствовал на заседании Всероссийского съезда Советов, на котором Михаил Иванович Калинин сообщил о смерти вождя. Потом в поэме о Ленине появятся строки:
Вечером поэт был в театре Зимина, где перед студентами выступал нарком Луначарский. Анатолий Васильевич впоследствии написал:
«Говорить о Владимире Ильиче было трудно, как всегда в момент слишком больших потрясений. То, что я говорил, кажется, невольно вылилось в речь достаточного воодушевления, так что В. В. Маяковский, с которым я встретился сейчас же по окончании моего выступления, крепко пожав мне руку, сказал мне: «Хорошо говорили!»».
Генрих Ягода в очередной сводке для Кремля о январе 1924 года написал:
«Смерть т. Ленина вызвала резкий сдвиг в настроении рабочих, которые характеризуются как инстинктивное чувство единства».
Сталин подчеркнул эту фразу чёрными чернилами. Поскольку положение в деревне его не очень интересовало, остались неподчеркнутыми фразы, в которых говорилось про…
«…ухудшение экономического положения крестьянства, крайне тяжёлое положение бедноты и отчасти середнячества».
В Колонный зал Дома Союзов (проститься с усопшим вождём) Брики и Маяковский отправились вместе.
Лев Никулин (Олькеницкий):
«Ничем не приметный дом в Охотном ряду, близ гостиницы «Москва», которой тогда не было в помине. В этом доме была редакция «Рабочей газеты». В лютые морозные ночи, когда Москва прощалась с Лениным, когда к Дому Союзов медленно двигался неисчерпаемый людской поток, и облака пара от дыхания клубились над головами людей, в комнату редакции вошёл застывший от холода Маяковский.
Он снял перчатки, подул на руки и глядел сквозь замёрзшее оконное стекло; это длилось недолго, несколько минут. Вот он уходит, снова пересекает улицу и опять – в который раз! – идёт в самый конец очереди, где-то за Страстным монастырём, чтобы ещё раз вместе с народом, в тесных рядах, плечом к плечу с рабочим людом Москвы и России пройти через Колонный зал перед гробом Ленина.
Таким запомнился Маяковский в траурные январские ночи 1924 года, его лицо, застывшее от холода, и глаза, скорбно глядящие в темноту ночи».
Других свидетельств о том, что Маяковский многократно выстаивал в очередях, чтобы проститься с вождём, нет. Так как эти воспоминания появились в печати уже тогда, когда Маяковский был признан «лучшим поэтом советской эпохи», не трудно предположить, что Лев Никулин просто написал то, что тогда нужно было писать.
Илья Шнейдер – о том, как отреагировал на кончину вождя другой поэт:
«Мне рассказывали, что видели его в Колонном зале: Есенин простоял долгие часы около гроба Ленина…»
Где был Есенин 27 января (во время похорон Ленина), свидетельств не сохранилось. Маяковский тот день провёл на Красной площади.
А Лариса Рейснер опубликовала в «Известиях» очерк под названием «Завтра надо жить, а сегодня – горе».
Донос в ГПУ
А жизнь продолжалась. Вот как Матвей Ройзман описал Москву той поры:
«Зимой 1924 года я шагал вверх по вздувшейся снежными сугробами Тверской. Бойкие бабёнки в шерстяных платках и дамочки в облезлых меховых куртках и шапках торговали горячими пирожками с урюком, конфетами, сделанными из кофейной гущи и сахарина, вездесущей пшённой сваренной на воде кашей – увы! – с маргарином.
Работали частные магазинчики – парфюмерные, галантерейные, и юркие представители нэпа – эти калифы на час!
– выглядывали из дверей, не идёт ли с портфелем грозный фининспектор… В окнах магазинов, кафе, на афишных тумбах, как и в газетах, Яков Рацер в самодельных стихах расхваливал свой уголёк, Функ – волшебную пасту для обуви, а Глик – химические снадобья против тараканов, клопов и мышей. Повсюду висел красный картонный круг ГУМа с зазывным объявлением: «Всё для всех!»»
Борис Бажанов рассказал о том, что происходило тогда за кремлёвскими стенами:
«Новый пленум ЦК 3 февраля обсуждает вопрос о созыве очередного съезда, но, главное, заслушивает доклад «военной комиссии ЦК» и после резкой критики, направленной внешне против военного наркомата, а по существу против Троцкого, постановляет «признать, что в настоящем своём виде Красная Армия небоеспособна», и что необходимо провести военную реформу».
Корнелий Зелинский высказался тоже, написав статью «Советский Парнас»:
«В тяжёлые годы у нас не было хлеба, но была поэзия. Останавливались поезда, но поэты ухитрялись печатать свои книжки на серой обёрточной бумаге, в которую заворачивали бутылки».
5 февраля поэты-конструктивисты собрались на совещание. Их было всего трое: Корнелий Зелинский, Вера Инбер и Илья Сельвинский. Принятое ими решение было записано в духе времени:
«Слушали: Об издании двухнедельной литературной газеты.
Постановили: Считать необходимым издавать двухнедельную газету как орган группы конструктивистов».
Одним из первых поэтов, кого конструктивисты пригласили к сотрудничеству, был Илья Эренбург. Ему сообщили об этом, и он 6 февраля ответил:
«Согласен принять участие в литературной газете в случае, если она не будет являться органом «конструктивистов»… И. Эренбург».
Своя газета конструктивистам была нужна ещё и потому, что они в ту пору активно заявляли о себе не только стихами, но и газетными статьями. Так, Корнелий Зелинский принял участие в бурной дискуссии о том, где и как похоронить скончавшегося вождя, и опубликовал 9 февраля статью «Ленин и его гробница (ответ Л. Красину)». В ней, в частности, говорилось:
«Тов. Красин в своей статье «Архитектурное увековечивание Ленина» («Известия»)… предлагает уйти с гробницей с поверхности Красной площади под землю. Там, под землёй, развернуть залы и переходы и соединить их с могилой Свердлова и братскими могилами…
Я не могу согласиться с предложением Л. Красина».
И Зелинский рассказал, как ему видится гробница вождя:
«Вышка Ильича. Широкий движущийся тротуар. Дворец труда.
Естественно, что для этой цели придётся исторический музей и храм Василия Блаженного разобрать и перенести куда-нибудь в сторонку от большой дороги мира.
Вышка Ильича будет маленьким центром мира, радиофокусом вселенной, маяком всех матросов, которые, оставив старые берега, будут выплывать в неизведанное и трудное море».
Многим тогда казалось, что советской державе по силам любое дело, затеянное большевиками. И уж тем более строительство памятника вождю. Тот же Зелинский не раз потом вспоминал:
«Когда Луначарский был совершенно потрясён тем, что пушки Октября задели купол Василия Блаженного, Ленин сказал:
– Победив, мы Вам построим десять таких Василиев Блаженных».
А Матвей Ройзман в феврале 1924 года получил повестку из ГПУ, в которой ему предлагалось явиться туда «через два дня к такому-то часу». Он показал повестку Есенину, и тот повёл его в дом в Большом Гнездиковском переулке:
«Там было немало народу. Есенин взял меня за руку, подвёл к очень яркой красивой женщине Анне Абрамовне Берзинь… Она пригласила меня в соседнюю комнату, прочла повестку, потом приоткрыла дверь и назвала кого-то по имени-отчеству. Вошёл солидный мужчина в плотно облегавшем его фигуру сером костюме, под которым чувствовалась выправка военного».
Мужчина (явный чекист) порекомендовал пойти в ГПУ обязательно.
Ройзман пошёл. А там следователь…
«…выдвинул ящик стола, вынул из него папку, а из неё – вчетверо сложенный лист. Развернув его, положил передо мной. Я прочёл первый в жизни донос на меня. Он был подписан Птичкой-Силиным. В нём говорилось о том, что такого-то числа и месяца поздно вечером в «Стойло» зашёл представитель Мосфинотдела, а я угощал его вином и закуской».
Анатолий Дмитриевич Силин (по прозвищу Птичка) заведовал в кафе имажинистов финансовыми делами. В поступке Ройзмана не было ничего противозаконного, и ему ничего не стоило оправдаться:
«Я объяснил, что, во-первых, за столиком сидели Есенин, Шершеневич и Грузинов. Мы действительно пили красное вино и закусывали сыром. Мы пригласили представителя Мосфинотдела за столик и угощали его из чувства гостеприимства, нам же абсолютно ничего не нужно от Мосфинотдела: вопрос о снижении налога «Ассоциации» решал не Мосфинотдел, а Моссовет».
Вернувшись из ГПУ в кафе «Стойло Пегаса», Ройзман застал там Сергея Есенина с Вадимом Шершеневичем и рассказал им о доносе Силина-Птички.
«Глаза Сергея заполыхали синим огнём.
– Ты ничего не говори Птичке. Мы сами с ним потолкуем!
О том, как Есенин разыграл Силина, я узнал от Вадима. Сергей привёл полностью содержание доноса на меня. Когда побледневший Силин спросил, откуда всё это известно Есенину, он ответил, что это большой секрет. Сев на своего конька, Сергей настолько застращал Силина, что тот стал просить Есенина заступиться за него передо мной».
История эта необыкновенная. И возникает вопрос: почему Ройзман, сам служивший в ГПУ, получив повестку, обратился за помощью к Есенину? Это могло произойти только в том случае, если Матвей считал есенинские связи намного солиднее своих собственных.
В самом деле, знакомства у Есенина были внушительные. Например, именно тогда он познакомился с Петром Ивановичем Болдовкиным, носвшим псевдоним Чагин. Об этом – Илья Шнейдер:
«П. И. Чагин познакомился с Есениным в феврале 1924 года в квартире народного артиста В. И. Качалова. В то время он был вторым секретарём ЦК Азербайджана и редактором газеты «Бакинский рабочий», на страницах которой впервые были опубликованы многие стихи Есенина».
Напомним, что пост первого секретаря ЦК Азербайджана занимал тогда Сергей Миронович Киров (Костриков). А Василий Иванович Качалов (Шверубович) был в ту пору просто артистом Московского Художественного театра (звание заслуженного артиста Республики ему присвоили 16 сентября 1924 года).
А теперь пришло время рассказать о том, что у секретаря политбюро Бориса Бажанова не сложились отношения с Генрихом Ягодой, занимавшим видную должность в ОГПУ. Ягода написал и послал лично Сталину некий документ, в котором заявлял, что Бажанов – «скрытый контрреволюционер». Генсек с этим доносом ознакомился и показал его Бажанову, а тот написал в воспоминаниях:
«– Что вы по этому поводу думаете? – спросил Сталин.
– Товарищ Сталин, – ответил я с лёгким оттенком укоризны, – вы ведь знаете Ягоду – ведь это же сволочь.
– А всё-таки, – сказал Сталин, – почему же он это пишет?
– Я думаю, по двум причинам: с одной стороны, хочет заронить какие-то подозрения насчёт меня; с другой стороны, …хочет заранее скомпрометировать всё, что я о нём могу сказать вам или членам Политбюро.
Сталин нашёл это объяснение вполне правдоподобным…
На этой базе и установились мои взаимоотношения с ГПУ; время от времени Ягода извещал Сталина об их уверенности на мой счёт, а Сталин равнодушно передавал эти цидульки мне».
Борьба с «
гиммельфарбами
»
В начале весны 1924 года Лев Троцкий всё ещё находился на лечении в Сухуме. В борьбе с ним «тройка» (Зиновьев, Каменев, Сталин) сделала ещё один шаг.
Борис Бажанов:
«…в начале марта новый пленум наносит новый удар по Троцкому: заместитель Троцкого Склянский (которого Сталин ненавидит) снят; утверждён новый состав Реввоенсовета; Троцкий ещё оставлен председателем, но его заместителем назначен Фрунзе…»
Лефовцы тоже решили атаковать своих недругов – 13 февраля в Большом зале Московской консерватории состоялся вечер «Леф вызывает своих критиков». Своими главными недоброжелателями соратники Маяковского считали литературоведов Бориса Вениаминовича Гиммельфарба и Петра Семёновича Когана, а также писателя и журналиста Николая Григорьевича Шебуева. Первый ещё в декабре 1923 года опубликовал в «Известиях» статью «Литература и революция», в которой подверг Леф и лефовцев жесточайшей критике. Коган и Шебуев тоже высказывались о Левом фронте искусств весьма неодобрительно.
Обиженные лефовцы решили достойно ответить.
Готовясь к этому вечеру, Маяковский написал черновые тезисы, в которых говорилось, что критики не желают признавать Леф, в то время как в пяти московских театрах идут пьесы лефовцев (в театрах Москвы в 1923–1924 годах, в самом деле, шли пьесы Маяковского, Третьякова, Каменского, Хлебникова и других лефовцев). Леф признала «даже заграница», печатавшая произведения Кручёных и Маяковского. И поэт делал вывод:
«Но Лефу этого мало. Леф в отчаянии. Нас не принял Гиммельфарб.
Кто он?
Мелочь, но из-за Гиммельфарба глядят тысячи Гиммельфарбиков».
Желая ударить по своим критикам побольнее, Маяковский назвал свой доклад «Анализ бесконечно малых».
Наступило 13 февраля. На следующий день «Вечерняя Москва» написала:
«Началось с осады Большого зала Консерватории. Публика – больше всё молодёжь – с решительным видом, с зычными криками рвались в будку администратора, на лестницы, и, казалось, что вся эта масса повела правильную осаду на лефов, но оказалось, что публика пришла с самыми мирными и дружелюбными намерениями, пришла послушать и – в случае нужды – горой постоять за своих поэтов».
Газета «Известия»:
«Вл. Маяковский в своём «Анализе бесконечно малых», имея в виду критиков Лефа, указал, что критики эти, по его мнению, просмотрели в Лефе главное и возвращаются к приёмам критики 1912–1913 годов, когда о футуристах писали как о скандалистах и т. п.».
«Вечерняя Москва»:
«– Лефов печатают, с лефами считаются. Но вот Гиммельфарб нас не признаёт, – заявляет Маяковский. – Гиммельфарб не персонально, а Гиммельфарб как имя собирательное. Это – критик типа Шебуева, Когана и других.
Вызванные на дискуссию «старики», как и следовало ожидать, – не явились. Не явились ни Брюсов, ни Коган, ни Эренбург. Зато явилась молодёжь! Поэт-биокосмист Ярославский, поэт Гербстман и рабочий завода «Динамо» Гаврилов яростно нападали на Леф и на лефов… Ответы критикам были не менее горячими. В общем, прения были чрезвычайно пламенными и шумными».
Был ли на том мероприятии в консерватории Сергей Есенин, неизвестно. Но из хроники его жизни известно, что вечером 13 февраля, когда он возвращался домой, ветер сорвал с него шляпу. Поэт остановил извозчика и отправился искать свой головной убор, но поскользнулся, упал и сильно порезал руку осколками валявшегося на мостовой стекла (сохранились и другие описания этого инцидента). Карета «Скорой помощи» доставила Есенина в Шереметьевскую больницу (ныне больница имени Склифосовского).
«Чёрный человек»
Весной 1924 года все советские издательства (явно по указанию ОГПУ) по-прежнему признавать Есенина не желали.
Эдуард Хлысталов:
«…его и не печатали. А жить на что-то было нужно. Ему приходилось идти на самые разные ухищрения, чтобы выпустить книжку стихов. К примеру, по просьбе Есенина, рабочие типографии ставили другой город издания. Это не позволяло властям проверить, где книга напечатана, и «принять меры» к тем издателям, что избегают цензуры».
ОГПУ продолжало давить на поэта – 20 февраля в Шереметьевской больнице появился милиционер с судебным предписанием, в котором говорилось, что, так как Есенин систематически «уклоняется от суда и продолжает в дальнейшем хулиганить», его необходимо взять под стражу.
Узнавшая об этом Галина Бениславская тут же позвонила Анне Берзинь и попросила помочь. Та в тот же день приехала в больницу. Вместе с Матвеем Ройзманом, который потом написал:
«Сергей стал подробно расспрашивать нас об интересующих его делах. В то время он мучился, не имея отдельной комнаты, и вопрос о жилище был для него самым насущным. Берзина сказала, что у него будет комната. Это успокоило его, и он стал говорить о работе над «Страной негодяев»…
Есенин попросил позвать к себе беспризорного мальчика, который повредил себе ногу и передвигался на костылях. Он оказался приятелем Сергея, о чём можно было судить по их доверительному отношению друг к другу. По просьбе Есенина мальчик пел одну песню за другой…
Берзина спросила Сергея, работал ли он над стихами. Он ответил утвердительно, подвинулся повыше на подушки и стал читать небольшое стихотворение «Попиросники»».
Этот стих начинается так:
Матвей Ройзман:
«Беспризорный мальчик был потрясён. Ведь это песня о его несчастной доле. Чем больше он слушал, тем сильней всхлипывал.
– Ну, чего ты, Мишка? – спросил Есенин ласково, закончив чтение. – Три к носу, всё пройдёт.
– Сергей Александрович, – попросила Берзина, – прочтите ещё что-нибудь!
Есенин подумал и объявил, что прочтёт «Чёрного человека»…
Сергей сел на кровати, положил правую забинтованную по локоть руку поверх одеяла, во время чтения «Чёрного человека» поднял её левой, обхватил…
Последние строчки Сергей прочитал почти шёпотом.
Всё – поза Есенина, его покачивание, баюканье забинтованной руки, проступающее на повязке в одном месте пятнышко крови, какое-то нечеловеческое чтение поэмы произвело душераздирающее впечатление. Беспризорный мальчик по-детски плакал, плакала, прижимая платок к глазам, Берзина. Я не мог унять слёз, они текли по щекам. Сергей, просветвлённый, казалось, выросший на наших глазах, господствующий над нами, смотрел поголубевшими глазами».
«Чёрный человек» начинается так:
9 марта пребывание Есенина в Шереметьевской больнице завершилось. Чтобы выписавшегося поэта не арестовала милиция, его друзья организовали перевод Сергея в Кремлёвскую клинику. Туда он и прибыл 10 марта.
Матвей Ройзман:
«Он вышел оттуда нескоро, позвонил мне по телефону и попросил зайти в дом № 29 по Тверской улице. Я думал, что Сергей получил новую комнату и хочет показать её мне. Я вошёл в ворота дома № 29, …поднялся на третий этаж, позвонил в указанный мне номер квартиры. Большая комната с высоким потолком, обжитая: хороший письменный стол, кресла, картины, ковёр. В то время шли аресты спекулянтов, валютчиков, взяточников, распустивших крылья с начала нэпа…
К моему сожалению, я в тот день не успел спросить, получил ли Есенин эту комнату по ордеру, или она принадлежит какому-нибудь знакомому, который временно отдал её Сергею».
Ройзман навестил Есенина в доме на Тверской 21 марта. Сейчас уже известно, что после Кремлёвской больницы Есенина временно поселили на квартире литературного критика и публициста Иллариона Виссарионовича Вардина (Мгеладзе). Своей жилплощади поэт так и не получил. Зато известный московский психиатр Пётр Ганнушкин снабдил Есенина справкой о его болезненном состоянии, дававшей ему право не являться на заседания суда.
Но ОГПУ продолжало следить за поэтом. И 6 апреля 1924 года его вновь «накрыли», когда вместе с писателем Всеволодом Ивановым он заглянул в Малый театр. Там шёл спектакль «Недоросль». Гости направились в артистическую комнату актрисы Ольги Сергеевны Щербиновской, попросили у уборщицы стаканы и принялись пить принесённое с собой вино. Тут же была вызвана милиция, и нарушителей доставили в 26 отделение милиции. Там Есенин написал:
«Виновным в появлении в нетрезвом виде в общественном месте себя признаю, в скандале нет».
С этого момента поэт как пишут некоторые его биографы, «перешёл на нелегальное положение» и стал прятаться от гепеушников, уезжая в другие города.
А друг Есенина, Алексей Ганин, по-прежнему не принадлежавший ни к какому литературному объединению и продолжавший называть себя «романтиком ХХ века», выпустил сборник избранных стихов и поэм «Былинное поле» (деньги на издание дала Айседора Дункан). В сборнике были такие строки:
Очередные вояжи
На следующий день после выступления на диспуте «Леф вызывает своих критиков» Владимир Маяковский поехал в новую лекционную поездку. На этот раз ему предстояло посетить Гомель, Винницу, Одессу и Киев.
Лили Брик тоже покинула Москву, но она отправилась за рубеж.
Зачем?
Аркадий Ваксберг пишет:
«Очередная поездка за границу была задумана сразу же по возвращении из Германии».
Необходимость этой поездки Бенгт Янгфельдт обосновал так (возможно, он слышал это объяснение из уст самой Лили Юрьевны):
«Она поехала туда без особых дел, для того чтобы развлечься. Однако она взяла с собой платья советского модельера Надежды Лимановой, которые они с Эльзой демонстрировали на двух суаре, устроенных парижской газетой».
И вновь возникают всё те же самые вопросы. Как же так? Советских граждан (даже самую что ни на есть трудовую интеллигенцию) большевики за границу не выпускали. А нигде не работавшая Лили Брик ездила туда, как в Малаховку. Порою по нескольку раз в году! Почему? Для чего?
Объяснять кому бы то ни было (включая и Бенгта Янгфельдта) истинную причину своих вояжей за рубеж в планы Лили Брик, надо полагать, никогда не входило. А ездила она туда потому, что её отправляло ОГПУ. Разумеется, не для того, чтобы «развлечься», а чтобы выполнить целый ряд «особых дел». Кроме того, эта поездка вполне могла быть связана и с судьбой коварного «прожигателя жизни» Александра Краснощёкова, которого Лили Юрьевна своевременно разоблачила.
Демонстрация платьев модельера Лимановой была хорошим прикрытием для её «дел» в Париже. Письма, которые она посылала в Москву Владимиру Владимировичу и Осипу Максимовичу, а они – ей, тоже должны были что-то «прикрывать».
Вот, к примеру, какое письмо отправил ей Маяковский в середине февраля:
«Дорогой-дорогой, любимый-любимый, милый-милый Лисятик!
Пишу тебе на тычке, т. к. сию минуту еду в Одессу и Киев читать и сию же минуту получил твоё письмецо…
Спасибо…
Мы живём по-старому. Был пока что на «Лизистрате», но сбежал с первого акта.
Дочего дрянь!
Рад ехать в Одессу. Тут ужасные ветра и холод.
Пиши, детик, из Парижа и скорей!
Целую тебя крепко-крепко.
Весь твой <рисунок Щенка>».
«Лисистрата» – это спектакль по комедии Аристофана, поставленный в Музыкальной студии МХАТ Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко.
Сюжет комедии был весьма злободневным, её автор – великий древнегреческий комедиограф, автор сорока четырёх пьес, его называли «отцом комедии». Да и Немирович-Данченко тоже был не самым последним режиссёром той поры. А Маяковский пишет: «дрянь». Почему? Сам спектакль был не очень удачным? Или поэт, прославлявший и воспевавший революционные войны, всех «разрушителей войн» вообще встречал в штыки? А может быть, сюжет Аристофана напомнил ему эпизод из его собственной биографии, когда Лили Брик, борясь за торжество нового быта, разорвала их отношения на целых два месяца?
Отослав во Францию письмо, Владимир Владимирович отправился на Украину. Отвыступав в Гомеле и Виннице, добрался до Одессы, где 20 февраля состоялось его первое выступление (в Северном театре).
21 февраля одесская газета «Вечерние известия» сообщила читателям:
«Маяковский готовит к печати книгу стихов «Памятник рабочим Курска», собирается написать ряд произведений для театра и в скором времени отправляется в кругосветное путешествие, имея приглашение читать стихи и лекции в Америке».
О том, как встретили поэта любимые им одесситы, рассказала другая местная газета – «Известия» (22 февраля). Её статья, написанная столь по-одесски прямо, столь мудро и столь остроумно, вполне заслуживает того, чтобы привести из неё достаточно большой отрывок:
«Лекция Маяковского – которая явилась не столько лекцией, сколько лёгкой литературной митинговщиной – была от начала до конца проникнута одной основной, правда, давно уже не новой в устах футуристов мыслью: нет искусства, кроме футуризма и Маяковского, пророка его.
Самореклама идеологическая, самореклама революционная. Всё остальное, что не подходит под масштаб Лефа, сбрасывается широким, чисто русским жестом со счетов литературы. Всё остальное – ничтожное племя, пайконосы, розоворубашечники. Серапионовы братья? Помилуйте, да это какие-то недоноски. Пролетарские писатели – да где же они? Наши критики? Луначарский пишет, Сосновский пишет, даже Чичерин пишет, но что ж поделать, когда у ответственных совработников ещё не выработался вкус к искусству.
Революционные пай-мальчики, футуристы, выставляют на вид свои революционные качества. Мы, мол, за пайками не гонялись, мы в эмиграцию не удрали. Мы самые нужные, потому что Клюев дурак, потому что Ал. Толстой барин…
Но полемику в сторону! Выступление большого современного поэта – правда, выступление, обставленное антрепренёрским барышничеством и далеко не с пролетарской непоредственностью и скромностью – не могло не взбудоражить нашу общественность. На лекцию пришла пролетарская молодёжь, кое-кто из академической, седовласой интеллигенции, явившейся поглазеть на диво дивное, на всамделишнего, не одесского, лефовца.
Как бы там ни было, Маяковский всё-таки свой поэт, хоть и претенциозный и не отрешившийся ещё от чудачества жёлтокофтного протестанизма. Некоторые из прочитанных стихотворений, на которых лежало подлинное лицо творчества Маяковского, произвели сильнейшее впечатление. Другие, ничем не отличались от лубка, хотя автор и пытался выяснить их агитационное качество, снискавшее, по словам автора, внимание чуть ли не т. Ленина. Выступление т. Маяковского – значительное событие на фоне нашей одесской литературной мертвечины».
После ещё нескольких встреч с одесситами 23 февраля состоялось прощание – в центральном партийном клубе.
И вновь о ней высказались местные «Известия», отметившие, что Маяковский исключил некоторые «заскоки», которые вызвали неудовольствие публики на его прошлых выступлениях:
«Желая завоевать аудиторию, он не пытался изобразить нам Леф всесторонне как литературное течение, …а показывал только его революционно-целевую сторону.
Вот почему Маяковский так много распространялся об агитках, распинался за необходимость для поэтов оттачивать стихи-рекламы для Моссельпрома, стихи-надписи для крестьянской карамели, о метрической системе мер, осторожно обходя хлебниковскую заумь и всю сущность футуризма, этого действительного родоначальника Лефа. И стихи он читал не только те, в которых Маяковский действительно и почти бесспорно вырос как настоящий колосс, говорящий языком революции, языком площадей, языком миллионов, но и те наислабейшие, что «под Демьяна»».
Автор статьи одесских «Известий» всё же пытался найти в деятельности лефовцев какое-то положительное начало:
«Если со своих футуристски-лефовских высот формальной словотворческой зауми они спускаются к пролетписателям, ищут общения с рабкорами, готовы действительно работать над «крестьянской карамелью», сливая эту работу в одно стройное целое с общей системой своих творческих исканий, то это, безусловно, ставит их ещё ближе к нам и открывает новую страницу в истории литературных исканий нашего времени.
Леф, разбивающий «кобылу быта», старого быта в литературе и искусстве, весь в исканиях, неясных, часто противоречивых и внутренне даже чужых друг другу стремлениях, всё же близок нам потому, что пути прокладывает он новые, и что улицы и площади революции здесь не только отзвуки, но и настоящая громовая дробь и гулкие пушечные раскаты.
Вот почему у театров, где читал Маяковский, были «хвосты» рабфаковцев и комсомольцев, которые, разочаровавшись маленьким нахальством его лекций в Северном, бурно и радостно аплодировали его стихам и назавтра пришли в ещё большем количестве в драматический и в центральный партийный клуб. Вот почему «неудачные» выступления Маяковского на эстрадах одесских театров выросли в «настоящее событие». Всколыхнулось застойное болото гниющих отбросов старой культуры, которыми в этих же театрах нас из сезона в сезон пичкают, и зловоние которых душит живую жизнь».
А Лили Юрьевна Брик 23 февраля отправила в Москву очередное письмо:
«В Ниццу не поеду: там съезд русской эмигрантщины. Если получу визу – в Испанию, если нет – куда-нибудь на юг Франции, пожариться недельку на солнце».
У тех, кто по долгу службы читал это письмо, должно было сложиться впечатление, что гражданка страны, в которой была установлена диктатура пролетариата, просто отдыхает в стране «загнивавшего» капитализма.
25 и 26 февраля 1924 года Маяковский выступил в Киеве и в самом конце зимы вернулся в Москву.
Московские события
В Москве тем временем вышел в свет очередной (четвёртый по счёту) номер сатирического еженедельника «Заноза». Он начал издаваться с января 1924 года, и в нём появились первые отклики на ещё не начавшийся судебный процесс по делу Краснощёкова. В номере от 29 февраля на второй странице был помещён рисунок художника Николая Куприянова, на котором изображался дачный домик, а возле него – пара лошадей, впряжённых в сани. Вместо подписи под рисунком размещалось стихотворение, название которого поясняло, чья это дача и чьи лошади:
«Председатель банка (сказка для детей воровского возраста)»
В стихотворении рассказывалось, как по московской улице Лубянке шёл матёрый вор (закоренелый ворюга). Поравнявшись со зданием ОГПУ, он услышал голоса толпившихся там граждан:
«– Арестовали!.. Да-с… Тюрьма-то крепче танка!..
– Кто арестован-то?
– Да председатель банка!
И тихо молвил вор: «Хоть разного мы стажа,
Да, видимо, тюрьма для нас одна и та же!..»»
А Лили Брик в это время продолжала весело проводить время за рубежом. В письмах писала:
«Здесь совсем искутились. Эльзочка завела записную книжечку, в кот<орую>. записывает все наши свидания, на десять дней вперёд».
4 марта в Москве (в Большой аудитории Политехнического музея) Леф отчитывался в результатах своей деятельности. Афиша гласила:
«I. Доклад: отчёт за 1923-24 гг. 1) Стихи на затычку. 2) Белебристика. 3) Белые сосиски Лизистраты. 4) Молодящиеся старички – Маковец. 5) Стариковствующие молодые – АХРР. 6. А всё-таки Эренбург вертится. 7) Лес дыбом и т. д.
II. Новые стихи : 1) Мандрила. 2) Киев. 3) По дороге до Конотопа. 4) Приморские швейцарцы и др. »
Прочитав этот перечень, москвичи (особенно молодые) мчались за билетами. Ведь слова на афишах, не очень понятные в наши дни, в 20-х годах расшифровывались сходу.
«АХРР» – это «Ассоциация художников революционной России».
«Маковец» – ещё одно объединение московских художников, в которое входили друзья молодости Владимира Маяковского, оформлявшие первую его книгу «Я»: Лев Фёдорович Жегин и (до своей трагической кончины) Василий Николаевич Чекрыгин.
«Лес дыбом» – намёк не театр Мейерхольда, где после спектакля «Лес» была поставлена пьеса французского писателя Марселя Мартине «Ночь», переделанная лефовцем Сергеем Третьяковым в «Землю дыбом».
«А всё-таки Эренбург вертится» – слегка перефразированное название книги Ильи Эренбурга «А всё-таки она вертится».
«Белые сосиски Лизистраты» – явный кивок в сторону спектакля, поставленного Немировичем-Данченко – в нём сцену украшали тонкие белые колонны.
Слово «белебристика» газета «Вечерние известия» объясняла так:
«На углу Петровки и Кузнецкого висела вывеска… давно это было…: «Журнал для женщин»… «даю советы, принимаю стихи и… белебристику». Туда явились в цилиндрах Бурлюк и Маяковский. От лица оскорблённой литературы умоляли исправить вывеску. Редакторша брыкалась. «Пусть, – говорила она, – кто её читает?»
– Вот такова современная белебристика».
Слово «Мандрила» растолковал конструктивист Корнелий Зелинский, который был на отчётном вечере лефовцев и записал в дневнике:
«Маяковский читал стихотворения – «Перелёт Москва-Кёнигсберг», «Ух, как весело!», «Левый марш» – на бис и начал чтение своей поэмы о нэпе «Мандрила». Это стихотворение имело особый успех. В этом стихотворении изображалась нэповская мещаночка, которая своей подруге «Мандрила шнурки к ботинкам подарила». В стихотворении давалась замечательно яркая и резкая сатира на мещан, жадность, стяжательство, пошлость. В уста непманши Мандрилы Маяковский вложил такой романс, который начинался словами: «Чёрная биржа да белый медведь». Эти слова Маяковский читал, слегка подпевая на мотив романса «Чёрные очи да белая грудь»: «Эх, чёрная биржа да белый медведь…» Какой-то юноша подал в тон Маяковскому реплику, когда тот немного приостановился: «Хочется плакать, да надо реветь». Маяковский это подхватил:
– Вот именно, товарищ, Чёрная биржа да белый медведь, вам хочется плакать, а надо реветь.
Долго не расходилась взволнованная, растревоженная аудитория».
Добавим и строки из «Вечерних известий»:
«Маяковский пишет блестящую поэму о нэпе – «Мандрила»».
Это произведение, к сожалению, до сих пор не разыскано.
В одном из писем, которые прислала в тот момент из Франции Лили Брик, есть коротенькая фраза, завершавшаяся вопросительным знаком:
«Что с А. М.?»
Пожалуй, никто из посторонних (перлюстраторов) ни за что бы не догадался, о ком идёт речь. А речь шла об Александре Михайловиче Краснощёкове, который продолжал пребывать в Лефортовском изоляторе.
Ответил ли что-нибудь на этот вопрос Маяковский, неизвестно – в его письмах о Краснощёкове ничего не говорится. А между тем суд над проштрафившимся директором Промбанка был не за горами.
Приговор «
краснощёковщине
»
В марте 1924 года в стране Советов завершилась денежная реформа, организованная наркомом финансов Григорием Сокольниковым и осуществлённая под присмотром Леонида Юровского. Все прежние денежные знаки подлежали обмену на твёрдую валюту (десять рублей – «червонец» – приравнивались к десятирублёвой золотой монете царской чеканки). Также выпускались казначейские билеты и разменная монета, серебряная и медная.
Откликнувшись на призыв Наркомфина, Маяковский написал тексты для рекламных плакатов:
Работа над текстом агитплакатов была завершена в тот самый момент, когда начался судебный процесс по делу Краснощёкова.
Председателем суда был Арон Сольц. На скамье подсудимых сидели обвиняемые: братья Александр и Яков Краснощёковы, а также сотрудники Промбанка Баркович и Виленский. Кстати, крупные деньги, которые Александр Михайлович выдал своему брату Якову (инженеру-строителю) пошли на дело – в самом центре Москвы по проекту архитектора Ивана Ивановича Рерберга возводилось здание Центрального телеграфа.
Бенгт Янгфельдт:
«Юрист Краснощёков произнёс в свою защиту блестящую речь, объясняя, что как директор банка он имел право определять процент ссуды в зависимости от конкретной сделки, и что для достижения лучшего результата необходимо быть гибким. По поводу обвинений в аморальном поведении он утверждал, что его работа требовала определённых представительских расходов, и что «роскошная дача» в пригороде Кунцево представляет собой брошенный дом, который к тому же был его единственным жильём. В остальном Краснощёков ссылался на то, что его «частная» жизнь находится вне юрисдикции суда».
Но Краснощёков не учёл того, что суд этот был «формальным», и что судьба подсудимых давно предрешена. Что бы ни говорили обвиняемые, какие доводы в защиту своей невиновности они ни приводили, приговор был уже сформулирован кремлёвскими вождями – оставалось только его огласить. И его огласили на последнем заседании суда.
Самой пикантной деталью этого судебного процесса было, пожалуй, то, что имя Лили Брик на нём вообще не упоминалось. Словно никакого романа с Краснощёковым у неё не было. И это лишний раз косвенно подтверждает наше предположение о том, что обвораживать директора Промбанка Лили Юрьевну отправило ГПУ. Имя лубянского агента на суде звучать было не должно. И оно не звучало. Но…
В самый разгар судебных заседаний в журнале «Заноза» (в номере, вышедшем 17 марта) последнюю страницу обложки украсил рисунок художника Юлия Абрамовича Ганфа, предварённый пояснением:
«Бывшим Председателем Промбанка Краснощёковым за счёт банка оплачивались цыгане, шампанское и т. д. (Из газет)».
На рисунке были изображены две дамочки вызывающе распущенного вида. Одна из них (темноволосая) обращалась к другой (светловолосой) с такими словами:
«– Слышь, Лелька!.. Ежели за такое большевики судить начали, быть нам без хороших гостей!.. Из «цыган» в секретарши придётся пойтить».
В этих фразах «дама сердца» проштрафившегося большевика Краснощёкова называлась (вопреки гепеушным установкам) своим настоящим именем и изображалась светловолосой (Лили Брик красила волосы, и они у неё были золотисто-рыжего цвета). Кроме того, здесь недвусмысленно намекалось на то, что среди «цыган», веселивших загулявших братьев, были информаторы ОГПУ. Этот намёк адресовался другим любителям весёлых загулов (с партбилетами в кармане), чтобы они знали, что Лубянка не дремлет.
Кстати, и отсутствие Лили Брик в Москве во время суда над Краснощёковым говорит о том, что гепеушники (Ягода и Агранов) и на этот раз позаботились о том, чтобы их агентесса на том судилище не присутствовала.
То, как в ту пору решались судьбы людей, наглядно демонстрирует листок из исторического архива. Он донёс до наших дней короткие фразы, которыми обменивались между собой во время заседаний члены политбюро. На этот раз вожди обсуждали судьбу родственника видного большевика (секретаря Московского комитета РКП(б), члена ЦК и кандидата в члены Оргбюро ЦК) Исаака Абрамовича Зеленского – оказалось, что родной его брат сотрудничал с охранкой. Члены политбюро решали, жить или не жить тому, кто выдавал товарищей по партии. И писали на листке свои соображения:
«– Чёрт побери, гнусное какое дело!
– Став провокатором в сентябре 1916 г., был им 5 месяцев.
– Брат члена ЦК. Не следует ли частным образом спросить брата, нет ли у него каких-либо смягчающих обстоятельств (замена расстрела).
– Колеблюсь, не лучше ли Сталину поговорить с Зеленским до расстрела?
– Хорошо бы, чтобы Сталин (или Куйбышев) поговорили с Зеленским. ГЗ
– Придётся расстрелять без суда (чтобы не было шума). Ст».
Последние буквы – «ГЗ» и «Ст» – это инициалы Григория Зиновьева и начальные буквы фамилии Сталина.
Прочитав фразу, написанную Сталиным, Зиновьев посылает ему новый вопрос:
«– Ну, как, по-твоему, можно расстреливать, ни словечка не сказав Зеленскому? Знает ли он о том, что дело идёт к расстрелу?»
Ответа Сталина на этот вопрос на листке нет. Но брат Исаака Зеленского был расстрелян, а его самого в ноябре 1924 года с поста секретаря Московского комитета РКП(б) сняли (якобы за то, что он «прохлопал» оппозицию 1923 года) и отправили в Ташкент секретарём Среднеазиатского бюро ЦК РКП(б).
На том же листке есть и другие фразы, относящиеся к делу Краснощёкова. Зиновьев написал Сталину:
«– Краснощёкова обязательно надо было бы расстрелять. Кого же тогда расстреливать?»
Сталин ответил:
«– Ты прав, краснощёковщина – ячейка новой буржуазии (но всё-таки расстреливать не за что)».
Сталинская точка зрения, видимо, тогда возобладала. Александр Краснощёков получил 6 лет тюремного заключения и был лишён гражданских прав сроком на 3 года. Якову Краснощёкову дали 3 года. Баркович и Виленский получили более короткие сроки.
«Краснощёковщину» покарали довольно мягко, скорее всего, ещё и потому, что Промбанк работал чрезвычайно хорошо. Янгфельдт пишет:
«Краснощёков был весьма успешным директором банка: в период с января 1923 года и до ареста в сентябре ему удалось увеличить капитал Промбанка в десять раз, в том числе благодаря гибкой политике кредитования, следствием которой стал значительный приток американских инвестиций в Россию».
Советские вожди, конечно же, были заинтересованы в хорошей работе банка. Но при этом они жаждали как можно скорее избавиться от слишком удачливого конкурента в политической борьбе. Поэтому Краснощёкова и упрятали за решётку.
А у Маяковского в тот момент появилась ещё одна важная работа. 14 апреля газета «Последние новости» сообщала читателям:
«Влад. Маяковский занят композицией рисунков обёрточных «бумажек» для карамели дешёвых сортов, покупаемых деревней. Помимо рисунков обёртки-агитки будут содержать двустишие».
Примерно в эти же дни Корнелий Зелинский получил письмо от Ильи Сельвинского, находившегося в командировке от Центросоюза в киргизских степях. Письмо было написано 31 марта 1924 года, и в нём глава конструктивистов высказывался об отношении к футуристической группе Маяковского (называя их «футами») и сообщал новости о себе:
«…будущее принадлежит нам, а не «футам», которые доживают своё время…
Можешь меня поздравить, в свою очередь: я стал гением. Понимаешь? Как у Андерсена – был гадкий утёнок, а вырос в лебедя…
Дело в том, что я начал писать стихотворный роман «Улялаевщина»…
Я сейчас вспоминаю есенинского «Пугачёва», который мне когда-то нравился – вот уж наивность; он прямо цуцик какой-то перед убедительностью каждого штриха моего романа: 1000 против одного! Если вычеркнешь без ущерба хоть одно четверостишие».
Главным героем поэмы Сельвинского «Улялаевщина» был атаман-анархист Улялаев. Поэт-конструктивист, конечно же, не знал, что Есенин уже написал поэму, прототипом главного героя которой тоже был анархистский батька Нестор Махно.
Стихи Есенина
14 апреля 1924 года Нестора Ивановича Махно (после неудачной попытки самоубийства) перевели под надзор польской полиции в город Данциг. Там с помощью анархистов-эмигрантов ему удалось получить разрешение на въезд в Германию.
Лили Брик в тот же день (14 апреля) отправила из Франции письмо Маяковскому. В нём явно чувствуется расчёт на то, что любой посторонний, прочтя эти строки, решит: их писала скучающая, не знающая, куда себя деть, барыня:
«Париж надоел до бесчувствия! В Лондон зверски не хочется! Соскучилась по тебе!»
А Сергей Есенин в это время всё пытался напечатать свои стихи, объединённые в книгу под названием «Москва кабацкая». В Москве с изданием ничего не получилось. Ещё бы, ведь в первом номере журнала «Красная новь» появилась статья её главного редактора Александра Константиновича Воронского, разносившая в пух и прах есенинские стихи:
«В истории российской поэзии впервые появляются стихи, в которых с отменной изобразительностью, реализмом, художественной правдивостью и искренностью кабацкий угар возводится «в перл создания», в апофеоз. И что хуже всего: в эти висельные, конченные, безнадёжные стихи поэт вдохнул подлинный лиризм, сообщил им крепость, нашёл себе для выражения кабацкого чада неподдельный пафос. Это хуже всего потому, что в «Москве кабацкой» отразился «дух времени», и уж, разумеется, нет никакой случайности в том, что один из лучших по одарённости современных поэтов опустился до страшных, пропащих стихов».
В Ленинграде издать книгу тоже не захотели. Госиздат (явно под давлением ОГПУ) напрочь отказывался печатать стихи неугодного властям поэта. Но его друзья сумели найти выход из этого казавшегося безвыходным положения – договорившись, чтобы книга вышла частным порядком. Но для этого требовались деньги. Их должен был принести вечер Сергея Есенина, о котором городу на Неве возвестила афиша:
«Сергей Есенин прочтёт стихи Москва кабацкая, Любовь хулигана и скажет слово о мерзости и прочем в литературе. Вызов не попутчикам».
Оказавшиеся в Ленинграде члены «ордена вольнодумцев» тоже захотели принять участие в этом мероприятии и добились того, чтобы и им дали возможность прочесть стихи.
Зал бывшей городской думы набился до отказа. Вольнодумцы принялись читать свои стихи, но публика ждала Есенина. А его не было. И отыскать поэта никак не могли. Поэт явно обиделся на то, что вечер – Есенина, а коллеги-имажинисты пытаются оттереть его в сторонку. И в самом деле, вскоре от него пришла записка:
«Я ждал. Ходил 2 раза. Вас и не бывало. Право, если я не очень нужен на вечере, то я на Николаевской, кабачок слева внизу».
За Есениным побежали и привели. Сильно выпившего, взлохмаченного, в помятом костюме. Он вышел на сцену и начал крыть всех тех, кто не даёт сочинять стихи и печатать их. Особенно досталось «жидам». В зале раздались протестующие возгласы, публика зашумела. Организаторы вечера схватились за головы.
Один из них из-за кулис шёпотом закричал поэту:
«– Сергей Александрович! Довольно! Читайте стихи!
Есенин улыбнулся, трезвея на глазах, и совсем иначе, уже доброжелательно произнёс:
– Да что ж это я?! Ведь это, право, не моя специальность! Я лучше прочту вам стихи.
Начал читать, и произошло обыкновенное чудо. Взбудораженный, раздражённый, частью обозлённый зал был покорён полностью».
Поэт-символист Владимир Алексеевич Пяст (Пестовский) был на том вечере и оставил такие воспоминания:
«Все сразу, как-то побледневшие, зрители встали со своих мест и бросились к эстраде и так обступили, все оскорблённые и заворожённые им, кругом это широкое возвышение в глубине этого длинно-неуклюжего зала, на котором покачивался в такт своим песням молодой чародей. Широко раскрытыми неподвижными глазами смотрели слушатели на певца и ловили каждый его звук. Они не отпускали его с эстрады, пока поэт не изнемог. Когда же он не мог уже выжать больше ни звука из своих уст, – толпа схватила его на руки и понесла, с шумными восклицаниями хвалы, – вон из зала, по лестнице вниз, до улицы…»
Как потом вспоминали очевидцы, восторженные поклонницы поэта даже стали снимать с него ботинки и галстук – на сувениры.
Есенин написал потом в Москву Бениславской:
«Вечер прошёл изумительно. Меня чуть не разорвали…»
Но книгу «Москва кабацкая» можно было печатать.
Квартирная проблема
Весной 1924 года увольнение Осипа Брика с Лубянки отразилось на жилищном положении «семьи». В Москве квартир и комнат по-прежнему катастрофически не хватало, и городские власти для начала отобрали комнату, в которой проживал Маяковский: у него, мол, и так есть, где жить – в Лубянском проезде.
Может возникнуть вопрос: а как же ОГПУ, с которым (по нашим предположениям) Владимир Владимирович был тесно связан? Неужели это всесильное ведомство не могло заступиться за своего сотрудника?
Могло, конечно. Но, по каким-то, видимо, причинам, не считало нужным это делать – Маяковскому, которого и так за рубежом считали махровым чекистом, необходим был другой облик. Над этим на Лубянке работали. И посоветовали поэту, как следует ему поступить: разыграть из себя жертву советских властей, которые лишали его пристанища. Мог ли подобный бедолага быть сотрудником ОГПУ? Конечно же, нет!
Бенгт Янгфельдт:
«Маяковский обратился в суд, но, несмотря на это, от комнаты в Водопьяном переулке ему пришлось отказаться. ‹…› Осип сделал домработницу Аннушку своим секретарём и записал её в Союз писателей, что позволило им оставить за собой одну из комнат квартиры в Водопьяном».
Впрочем, подобные «интеллигентские» ухищрения на Моссовет не подействовали – ведь за спиной жильцов уже не стояло грозное и всесильное ведомство. И Осипу Брику вскоре сообщили, что жилплощадь он вообще занимает незаконно.
Эта квартирная тяжба, надо полагать, должна была продемонстрировать отношение большевиков к тем, кто являлся пособником уголовных преступников. Братья Краснощёковы попали за решётку, а Осип Брик, оказывавший их преступным деяниям юридическую поддержку, лишался жилплощади, в своё время щедро пожалованной ему рабоче-крестьянской властью. Всё логично, всё законно.
Как бы там ни было, но жить Брикам стало негде.
Аркадий Ваксберг:
«Предстояло найти другое жильё, которое бы жильём вообще не считалось и, значит, могло быть занято без разрешения городских властей. Таковым тогда ещё оставались подмосковные дачи».
Продолжал бедствовать от бездомности и отсутствия работы Алексей Ганин. Через полгода он напишет:
«И вот в тот самый момент, когда я сделался мастером, когда мне надо было начинать свою новую творческую работу, я очутился в том положении, о котором уже говорил. У меня не было комнаты, не было стола, где я мог работать».
А Маяковский, имевший и комнату, и стол, писал в это время поэму «Владимир Ильич Ленин». Художник Самуил Адливанкин вспоминал:
«Как-то придя в рабочий кабинет Владимира Владимировича в Лубянском проезде, где он писал «Ленина», я застал его за уборкой комнаты. Он очень тщательно подметал пол.
– Не выношу никакого сора в комнате, когда пишу. Особенно теперь. Вы знаете, что я пишу сейчас?
– Да, знаю».
В те же дни Маяковский встретился со своим сослуживцем по РОСТА – журналистом Николаем Константиновичем Вержбицким. Встреча произошла в редакции журнала «Крокодил». Вержбицкий собирался ехать в Грузию, где ему предстояла работа в газете «Заря Востока» (его явно направляло туда ОГПУ). Маяковский сказал:
«– Тифлис, да и вообще вся Грузия вам понравится. Встретимся!»
Сам Владимир Владимирович в тот момент рвался за границу. Янгфельдт пишет:
«Маяковский, любивший Лили с прежней силой, был сокрушён тем, что она его отстранила. Уже в конце мая, проведя в Москве всего несколько недель, он просил у Луначарского рекомендательное письмо в советские заграничные представительства: чтобы отвлечься от своего горя, он снова собирался за границу».
К сожалению, Янгфельдт не привёл никаких доказательств (кроме ссылок на высказывания Лили Юрьевны), которые подтверждали бы его слова о том, что Маяковский продолжал любить Лили Брик «с прежней силой», и что за рубеж он собрался исключительно для того, «чтобы отвлечься от своего горя». Роман Владимира Владимировича завершился, а за границу его посылало ОГПУ, по рекомендации которого поэт и обратился к Луначарскому. Письмо, которое требовалось Маяковскому, Анатолий Васильевич написал. Вот оно:
«Настоящим Народный Комиссариат по просвещению РСФСР свидетельствует, что предъявитель сего В. Маяковский является одним из крупнейших и талантливейших поэтов современной России. За границу он едет исключительно с литературными и художественными целями».
Подписанная наркомом официальная бумага напоминает справку, которую предъявлял волк, чтобы с её помощью заверить всех и каждого, что он является убеждённым вегетарианцем, и что самые любимые его кушанья – морковь, репа и капуста.
Подобную «справку» мог предъявить тогда практически любой (печатавшийся) советский писатель. Критик Иннокентий Оксёнов 28 апреля 1924 года записал в дневнике:
«Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо».
А журнал «Красный флот» высказался о книге Ларисы Рейснер «Фронт», вышедшей в издательстве «Красная новь»:
«Ещё никто так одухотворённо не описывал гражданской войны, так тонко не подмечал её многообразной сущности, не развёртывал столько граней этой эпопеи…»
В такое-то время Маяковский и собирался совершить очередной зарубежный вояж.
Запретительный циркуляр
О том, какое «дело» было на этот раз у собравшегося за границу Маяковского, никаких открытых документальных свидетельств не существует. Все биографы поэта пишут о том, что он намеревался поехать в Америку. Но это было всего лишь его желанием, так как въездной визой поэт не располагал.
Впрочем, даже при наличии такой визы у него всё равно могли возникнуть проблемы, как появились они у Лили Брик.
Бенгт Янгфельдт:
«В Париже она провела месяц, а 26 марта села на корабль до Англии с целью навестить Елену Юльевну, которая хворала».
Для шведа Янгфельдта, родившегося и выросшего в демократической стране, желание дочери навестить прихворнувшую мать вполне естественно. Но для советской женщины, которая (повторяем это в который уже раз) нигде не работала, подобное путешествие было просто немыслимым. Мало того, что Лили Брик целый месяц (!) провела в Париже, где неизвестно чем занималась, ей захотелось ещё и в Англию заглянуть! Да кто бы ей такое позволил на седьмом году существования советской власти?
Но продолжим цитировать Янгфельдта:
«Однако Лили была вынуждена вернуться в Кале в тот же вечер, поскольку в Дувре её остановил пограничный контроль – несмотря на то, что у неё была английская виза, выданная в Москве в июне 1923 года. Она не могла знать, что после первого посещения Англии в октябре 1922 года её объявили персоной нон грата, о чём 13 февраля 1923 года секретным циркуляром было объявлено во все британские пункты паспортного контроля «для Европы и Нью-Йорка»».
И Янгфельдт приводит в своей книге некий секретный документ. Но так как «циркуляром» британского Foreign Office (министерства иностранных дел) от 13 февраля 1923 года Янгфельдт не располагал, он опубликовал вместо него бумагу другого министерства (Home Office), назвав его:
«Циркуляр В 795 британского департамента внутренних дел, запрещающий Маяковскому въезд на британскую территорию».
К фотокопии этого документа Янгфельдт приложил фразу:
«Циркуляр был направлен во все британские порты, пункты консульского, паспортного и военного контроля, а также в шотландский и индийский отделы МИДа».
Присмотримся к этой бумаге повнимательнее.
Она начинается со слова (в левом верхнем углу), понятного и тому, кто английского языка не знает: «SECRET», то есть «секретно». В правом верхнем углу обозначен номер документа: «В. 795 Н. О.», что означает «Branch 795 Home Office» («Отдел 795 Министерства внутренних дел»).
Дальше следует дата: «9th February, 1923», то есть «9 февраля, 1923».
Затем (как название документа) – два слова: «Vladimir M AYA KOVSKY».
После этого приводится краткая биография поэта, являющаяся весьма подробным пересказом его автобиографических заметок «Я сам». С неверно указанным годом и месяцем рождения – «7/6/1894». С перечислением фамилий эсдеков, ставших членами МК РСДРП вместе с Маяковским – «Lomoff, Smidovich, etc» («Ломов, Смидович, итд»). С названием тюрьмы, в которой сидел Маяковский – «in Bytirki» («в Бутырке»). С указанием срока заключения – «11 months» («11 месяцев»). И так далее. Вплоть до упоминания о работе в РОСТА и в «Известиях».
Этот довольно длинный перечнь завершает фраза: «He should not be given a visa…», которую Янгфельдт перевёл как «он не должен получить визу».
И следует подпись:
«W. HALDANE PORTER,
H.M. Chief Inspector, Aliens Branch, Home Office», что можно перевести как:
«В. ХЭЛДЕЙН ПОРТЕР,
королевский главный инспектор иностранного отдела Министерства внутренних дел».
После подписи даются адреса, куда рекомендуется разослать этот циркулярный документ. И, наконец, вкратце сообщаются основные данные о лице, о котором составлена бумага: фамилия, имя, возраст, пол, гражданство, политическая ориентация, партия, к которой принадлежит, отметка о том, что данный документ доставляется бесплатно и номер отдела:
«MAYAKOVSKY Vladimir / 28 / MAN / Ru / Communist / Bol / RD / B. 795»
Внимательно ознакомившись с представленным документом, невольно приходишь к выводу, что это, скорее всего, не категорический запрет на въезд в Великобританию российского поэта коммунистической ориентации, а всего лишь точка зрения инспектора иностранного отдела Британского министерства внутренних дел, с которой предлагается ознакомиться всем остальным отделам этого ведомства. Ведь инспекторы (пусть даже самые распранаиглавные) ни в одной стране ничего не запрещают и не разрешают. Они лишь дают рекомендации. А окончательное решение по любому вопросу принимает тот, кто возглавляет учреждение.
Вполне возможно, что эта рекомендательно-разъяснительная бумага сопровождала главный циркуляр, подписанный, надо полагать, министром, и содержавший категорический запрет поэту Маяковскому въезжать в Великобританию. Что-то вроде:
«Соединённое Королевство Великобритании и Северной Ирландии считает гражданина Советской России Маяковского Владимира персоной нон грата, посему въезд ему на территорию Королевства запрещается категорически».
И всё.
Работникам пограничных служб нет никакой надобности знать, сколько месяцев та или иная «персона нон грата» сидела в тюрьме, и как та тюрьма называлась.
Но такого документа в распоряжении Янгфельдта не было. И он выдал за него разъяснительную бумагу мистера Портера.
К тому же свой рассказ о «секретном циркуляре», якобы разосланном «во все британские… пункты консульского, паспортного и военного контроля», Бенгт Янгфельдт завершает с недоумением:
«Однако там, где о существовании этого документа действительно должны были знать, – в дипломатической миссии его величества в Москве – о нём, очевидно, ничего не знали…»
Впрочем, даже если допустить, что прав всё-таки Янгфельдт, а заблуждаемся мы, и представленный нам документ, в самом деле, запрещал Маяковскому въезд в Великобританию, всё равно возникает вопрос: как могла эта бумага воспрепятствовать появлению в Соединённом королевстве Лили Брик? Ведь она в этом документе не упомянута ни в одной строке! Даже намёком!
Странность запрета
Итак, Лили Юрьевну у самого британского берега развернули и отправили восвояси.
Из-за чего?
В письме Маяковскому она объяснила:
«У меня всяческие предположения на этот счёт. Как ни странно, но мне кажется, что меня не впустили из-за тебя».
Янгфельдт эти строки прокомментировал следующим образом:
«Предположение оказалось правильным: документ из британского министерства иностранных дел подтверждает, что именно отношения с Маяковским, писавшим «клеветнические весьма статьи» в «Известиях» сослужили ей дурную службу».
Но, во-первых, документ, который имеет в виду Бенгт Янгфельдт, вовсе не «из британского министерства иностранных дел», а из министерства по делам внутренним. А во-вторых, в нём слов «клеветнические весьма статьи» нет. Там сказано:
«…write for Moscow Iszvestia, chiefly unsigned propaganda articles».
А это означает:
«…писал для московских «Известий» главным образом анонимные пропагандистские статьи».
В «Известиях» Маяковский печатался? Да. В «Я сам» сказано:
«Стал писать в «Известиях»».
Но анонимно ли выходили эти его статьи? Нет. Анонимно, как мы помним, поэт собирался издать совсем другое своё произведение. И об этом тоже говорится в «Я сам»:
«Кончил «Сто пятьдесят миллионов». Печатаю без фамилии».
Получается, что здесь явно кто-то перепутал – либо агент, приславший в Хоум Офис перевод автобиографии Маяковского, либо главный королевский инспектор Портер, который слова, относившиеся к поэме «150 000 000», перенёс на газетные статьи. Возможно также, что, не разобравшись в ситуации, всё неадекватно растолковал и Бенгт Янгфельдт.
К тому же и Лили Брик в Англию всё-таки въехала! Несмотря на строжайший запретительный циркуляр, о чём Янгфельдт (опять же с большим недоумением) пишет:
«Как ни странно, но вопреки этому запрету, Лили смогла приехать в Лондон три недели спустя».
О том, чем занималась в Великобритании Лили Юрьевна, точной информации не сохранилось. Янгфельдт об этом тоже ничего не сообщает.
А к странному запрету въезда в Англию Лили Брик надо, наверное, отнестись проще, не пытаясь отыскивать «клеветнические» публикации в советской прессе, которые могли бы подорвать престиж Великобритании. Дело в том, что одного только факта работы в «Аркосе» Елены Юльевны Каган, матери Лили Брик, вполне хватало для того, чтобы вызвать самые серьёзные подозрения. Ведь в этом «торговом» учреждении кишмя кишели сотрудники ОГПУ и агенты Коминтерна, готовившие британскую социалистическую революцию. Об этом разведка Соединённого Королевства, конечно же, превосходно знала. И всех, кто наведывался в это «гнёздышко» советских спецслужб, автоматически рассматривали как гепеушников. И относились к ним соответственно. Поэтому и Лили Брик впустили в Англию не сразу.
А чем в это время занимался Маяковский?
Он продолжал готовиться к зарубежному турне. А в середине апреля сел в поезд и через Ригу отправился в столицу Германии.
Четвёртая «
ездка
»
На этот раз поэт решительно замахнулся на пересечение Атлантического океана – об этом он сам говорил, давая интервью газетчикам. Поэтому, когда 19 апреля 1924 года он прибыл в Берлин, выходившая там газета «Накануне» сообщила:
«Проездом в Америку прибыл вчера в Берлин Владимир Маяковский».
Владимир Владимирович намеревался, съездив в Америку, вернуться на родину уже через Тихий океан. Но это были лишь планы. Чтобы им осуществиться, требовалось разрешение на въезд в Соединённые Штаты.
Бенгт Янгфельдт:
«Запросить американскую визу в Москве было невозможно ввиду отсутствия дипломатических отношений между государствами».
Поэтому ещё 25 марта Маяковский подал запрос в британскую миссию в Москве с просьбой предоставить ему въездную визу в Великобританию. Получить этот документ он надеялся уже в Берлине, чтобы оттуда отправиться в Англию, где его поджидала Лили Брик.
Но этим планам осуществиться не удалось – поэта большевистской ориентации Соединённое Королевство видеть на своей территории не пожелало.
Об этой «ездке» Маяковский рассказал потом в стихотворении «Два Берлина»:
Иными словами, страна, проигравшая мировую войну, страна, ещё год назад чуть ли не нищенствовавшая, теперь оказалась сытой и богатой. Как так? Почему? Маяковский этими вопросами не задавался.
В Берлине у него было несколько выступлений. Первое состоялось 26 апреля на «субботнике», на который собирались писатели, художники и артисты (появившееся при большевиках слово «субботник» становилось популярным и за границей). Газета «Накануне» написала:
«Вл. Маяковский прочёл одно из своих лучших стихотворений «Необычайное приключение…»».
Следующее выступление – 29 апреля в Большом зале Палаты господ. Вечер был устроен Германским отделением Всероссийского союза работников печати. Программа была такая:
«I. Расцвет Лефа. II. Последние стихи.
Начало ровно в 8 1/2 ч. (по Лиге времени, то есть минута в минуту)».
«Лигу времени» Маяковский упомянул, рекламируя «временнáй» проект Платона Керженцева, который боролся за «научную организацию труда» и за «эффективное использование времени».
Об этом вечере – газета «Накануне»:
«Леф, по словам докладчика, отмежевался от самодовлеющего искусства. Вместо сладких звуков и молитв он хочет идти об руку с мозолистыми руками рабочего, хочет укреплять в нём бодрость, веру в правоту Октября и сам старается слиться с созидающей работой, к которой зовёт сегодня новый день Россию…
Леф хочет быть громким эхом новых звуков, несущихся по русским просторам…
Стихи Маяковского скованы из стали в горниле русской революции. Бодро и призывно звучат они, поднимают радостными криками упавший дух, улыбаются дружески солнцу, гимнами встречают крепнущую пролетарскую силу и сливаются в песнях со сплочёнными рядами новых русских людей. Маяковский – большой талант, и его эволюцию от сданного им в архив жёлтокофточного футуризма к поэзии «Леф» никоим образом не поставишь ему в упрёк».
О другом выступлении поэта – та же газета («Накануне»):
«В Майстер-зале берлинской студенческой организацией «О» был устроен вечер, посвящённый 1 Мая…
После доклада писатель Илья Эренбург прочёл отрывок из ненапечатанного романа «Жанна де Ней», а поэт В. Маяковский – несколько своих стихов».
Эренбург, как и Маяковский, находился в Берлине, надо полагать, не случайно. У обоих явно были дела, которые им поручила выполнить Лубянка.
А Лили Брик приехала в Берлин из Лондона. Она привезла с собой маленького щенка, скотчтерьера, купленного ею в Англии. Собачку назвали Скотиком. Вместе с Маяковским Лили Юрьевна провела в Германии последнюю декаду апреля и начало мая. Вполне возможно, что именно в это время между ними произошёл важный разговор.
Бенгт Янгфельдт:
«Её чувства к Краснощёкову были настолько сильны, что она решила порвать с Маяковским. Поскольку Лили было трудно сообщить о своём решении устно, он получил его в письменной форме».
Вот что она написала:
«Ты обещал мне: когда скажу, спорить не будешь. Я тебя больше не люблю. Мне кажется, что и ты любишь меня много меньше и очень мучиться не будешь».
Бенгт Янгфельдт:
«Поскольку потом Маяковский скажет, что последнее, сделанное им и Лилей вместе, была собака Скотик, то момент разрыва можно отнести к их пребыванию в Берлине в начале мая».
В это время в Германии произошли драматичные события, связанные с судьбой другого российского поэта – Нестора Махно. В Данциге, где он находился под надзором польской полиции, его захватили сотрудники ГПУ (известны даже их фамилии – Еланский и Ян Сосновский), которые привезли его в Берлин. Посадив похищенного в автомобиль, гепеушники отправились сдавать его в советское постпредство. Но по пути Нестору Ивановичу удалось выброситься из машины и сдаться немецкой полиции. Судьба в очередной раз улыбнулась анархистскому атаману.
А Маяковский, так и не дождавшись визы на въезд в Америку, вместе с Лили Брик вернулся на родину.
Написанное вскоре стихотворение «Два Берлина» завершалось надеждой на то, что в Германии социалистическая революция всё же произойдёт – ведь не случайно в мае 1924 года на выборах в парламент (рейхстаг) за коммунистов проголосовало 3 712 000 человек:
Казалось бы, поездка Маяковского провалилась – ведь ничего из запланированного сделать не удалось. Но это – с точки зрения тех, кому истинные цели этой «ездки» неизвестны. О том, какое гепеушное дело Лили Юрьевна и Владимир Владимирович выполняли в Германии на этот раз, гадать не берёмся – когда-нибудь об этом расскажут (будем надеяться) лубянские архивы.
Вернувшись домой
Бенгт Янгфельдт:
«Приехав в Москву, Маяковский узнал, что 1 мая Лондон выдал британской миссии в Москве инструкцию, согласно которой в получении визы ему следует отказать».
Поскольку отказ был категорическим, стало ясно, что проникнуть за океан через Великобританию Маяковский не сможет. Но оставалась Франция.
Вернувшаяся из-за границы Лили Брик вновь принялась регулярно посещать находившегося в Лефортовском изоляторе Александра Краснощёкова, снабжая его продуктами питания и книгами. Янгфельдт пишет:
«Забота о нём распространилась и на его четырнадцатилетнюю дочь, которая переехала на дачу в Пушкине».
Сама Луэлла Краснощёкова потом свидетельствовала:
«Лили Юрьевна Брик взяла меня к себе, когда отец находился в тюрьме. Она не хотела, чтобы я жила в интернате…
Лили Брик иногда говорила Маяковскому:
– Володя, сходил бы ты к Луше в школу, выступил!
И Маяковский покупал горн или барабан и отправлялся на пионерский сбор».
Янгфельдт к этому добавляет:
«В один из первых дней Луэллы в Пушкине Лили сказала ей: «Тебе будут говорить, что я целуюсь со всеми под любым забором, ничему не верь, а сама меня узнай»».
Когда в 1924 году книгу очерков о гражданской войне под названием «Фронт» издали в Германии и Австрии, её автор, Лариса Рейснер, написала:
«Когда же жизнь была чудеснее этих великих лет? Если сейчас не видеть ничего, не испытать милосердия, гнева и славы, которыми насыщен самый бедный, самый серый день этой единственной в истории борьбы, чем же тогда жить, во имя чего умирать?»
Вторая книга Рейснер была посвящена недавней немецкой революции и назвалась «Гамбург на баррикадах». Прочитав её, советник юстиции доктор Йоганнес Вертхауэр отметил:
«Книга показывает автора, как поэта правды. Книга захватывает разум и сердце читателя вне зависимости от его отношения к напоминаемым событиям».
Через два года по этой книге Одесская киностудия сняла фильм «Гамбург».
14 мая 1924 года Рейснер отправилась в очередную командировку на Урал.
А поэт Алексей Ганин по-прежнему не имел работы, поэтому заработной платы не получал. И крыши над головой у него тоже не было. Сам он потом писал:
«И так продолжалось с 1923 года, с сентября месяца… А ночевал – где застанет ночь».
15 мая 1924 года в возрасте 37 лет неожиданно скончался (как говорили, от менингита) поэт Александр Ширяевец (Александр Васильевич Абрамов), давний друг Есенина, посвятившего ему стихотворение «Памяти Ширяевца»:
Ширяевца похоронили на Ваганьковском кладбище. Есенин сказал друзьям:
«Если я умру, похороните меня рядом с Шуркой милым».
17 мая Маяковский поехал в Ленинград, где было запланировано четыре его выступления. 20 мая он отправил в Москву письмо Лили Брик:
« Дорогой мой Лисёныш.Твой Щен.
Никто мне не рад, потому что все ждали тебя… Вчера читал, сегодня, завтра, и ещё не то в четверг, не то в пятницу. Так что буду субботу-воскресенье. Дел никаких, потому что все руководители выехали в Москву…
Целую тебя сильно-сильно, ужасно-ужасно.
Поцелуй Скоча и Оську, если у них нет глистов».
В Ленинграде в тот момент не было партийного руководства, потому что все выехали в Москву на XIII съезд РКП(б), открывавшийся 23 мая.
20 мая Маяковский выступил в Ленинградской филармонии с докладом «О сегодняшней поэзии». На следующий день «Красная газета» написала:
«Вчера ленинградским литературным кружкам сильно досталось от выступавшего в зале Филармонии Маяковского…
Искусство для пролетариата не игрушка, а оружие – поэтому да здравствует страстная беспощадная борьба за новое пролетарское искусство. «Долой метафизику» и «Буниновщину», – закончил докладчик, – и «Да здравствуют передовые рабочие круги!»
Во втором отделении Маяковский прочёл ряд наиболее популярных своих стихотворений».
В это время в редакции «Красной газеты» работала комиссия РКП(б), которая проводила идеологическую проверку журналистов. Сохранился протокол этой комиссии за № 100-б. В нём речь идёт о поэте Василии Князеве (после введения нэпа он перестал писать сатирические стихи и выпустил несколько сборников частушек):
«Недисциплинирован. Член партии с уклоном к рвачеству. В партии является балластом».
А беспартийный Маяковский, вернувшись в Москву, 26 мая выступил в Малом театре на диспуте о задачах литературы и драматургии.
Литературный диспут
Доклад на этом мероприятии сделал Анатолий Луначарский. В прениях приняли участие театральный режиссёр Александр Таиров, писатель Борис Пильняк, поэт Александр Безыменский и другие. Маяковский поначалу выступать не собирался, но, когда ему предоставили слово, начал своё выступление так:
«Товарищи, когда я в кулуарах услышал, о чём здесь говорят, я удивился, что ничего не изменилось и не подвинулось с 1917 года. Я считаю малопроизводительной такую форму искусства, гораздо более целесообразной считаю писание, но товарищ Зельдович ухватил меня за фалды, и потому я должен говорить».
Двадцатитрёхлетний Владимир Давидович Зельдович, заведовавший секретариатом наркома Луначарского, впоследствии вспоминал, что, когда пришла пора просмотреть стенограмму выступления, Маяковский сказал ему:
«Я такое на диспуте наговорил, что Брик меня повесит».
И поэт подверг стенограмму значительной правке.
Вот некоторые фразы, произнесённые (и выправленные) Маяковским:
«Искусство должно являться оружием – таким оружием, которое художник, писатель, актёр дают классу… Поэтому критика должна интересоваться тем, как должно быть сделано это самое оружие, при основном условии, что это оружие – оружие пролетариата…
Я утверждаю, что литературного подъёма в смысле работы сейчас нет, а есть подъём литдрак…
Не было в театре ни одной вещи, которая осталась бы у вас и на другой день…
Для меня глубоко отвратительна постановка «Леса» Мейерхольда…
И вот сейчас, если вы всмотритесь в поэтический материал, который проходит перед вашими глазами во всех журналах, я категорически утверждаю, вы не встретите ни одной вещи, из которой можно было бы запомнить пять-десять строчек, прочитав раз, и вообще нет ни одного поэтического произведения, которое хотелось бы, начав, дочитать до конца».
Отметим в этом выступлении одно место, которое должно было понравиться Брику (и понравилось Луначарскому):
«Вот Анатолий Васильевич упрекает в неуважении к предкам, а месяц тому назад, во время работы, Брик начал читать «Евгения Онегина», которого я знаю наизусть, и я не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия:
Конечно, мы будем сотни раз возвращаться к таким художественным произведениям, учиться этим максимально добросовестным творческим приёмам, которые дают верную формулировку взятой, диктуемой, чувствуемой мысли. Этого ни в одном произведении в кругу современных авторов нет. Конечно, это никак не похоже на лозунг «Назад к Пушкину». Моё отношение к этому вопросу в стихе моём «Юбилейное»».
Первую пушкинскую строку Маяковский прочёл не совсем точно (у Пушкина она звучит так: «Я знаю: век уж мой измерен»). Почему это произошло, объяснила Л. Ю. Брик:
«Ему не нравилось читать «век уж мой измерен», звучавший как «векуш мой», и он переделал строку по-своему».
Журнал «Красная Нива» в отчёте об этом литературном диспуте написал:
«Через несколько дней после диспута А. Луначарский в статье о Пушкине вспомнил, с каким «благоговением» Маяковский упоминал имя Пушкина, что он «внезапно впал в элегический тон, даже не пощадил своих собственных произведений, заявив, что всё выпускаемое в свет нынешними поэтами скучно и не запоминается».
– Это, – сказал Маяковский, – относится и к моим произведениям, хотя и в меньшей степени, чем к другим.
Зато Маяковский рассказал, с каким наслаждением слушал он Брика, который читал «Евгения Онегина».
– Я даже выключил телефон, – сказал Маяковский, – чтобы никто не машал мне!
Он тут же стал цитировать отрывки, которые рекомендовал вниманию публики как образец меткости и мастерства».
Встретившись на этом диспуте с наркомом, Маяковский, видимо, попросил его помочь в организации своей новой зарубежной поездки. И 27 мая Луначарский написал два письма, содержание которых повторяло то, что было в предыдущих документах. Первое письмо:
«Настоящим Народный Комиссариат по просвещению РСФСР свидетельствует, что предъявитель сего В. Маяковский является крупнейшим и талантливейшим поэтом современной России. За границу он едет исключительно с литературными и художественными целями. Народный Комиссариат по просвещению убедительно просит все учреждения и лица, к которым обратится В. Маяковский оказывать ему любезное содействие».
Второе письмо:
« Ко всем Полпредам СССР.Нарком просвещения А. Луначарский ».
Дорогие товарищи.
Очень прошу Вас оказывать всяческое содействие поэту Маяковскому, человеку вполне своему для нас, который едет за границу в качестве корреспондента и для литературной работы и вполне заслуживает всяческой поддержки со стороны представителей СССР.
А из Киргизии в Москву в это время вернулся Илья Сельвинский, работавший в Центросоюзе специалистом по пушнине. Он привёз с собой первые главы поэмы «Улялаевщина», которой обворожил всех своих слушателей. Корнелий Зелинский вспоминал:
«Я очень хорошо помню своё впечатление от чтения Сельвинским первых глав «Улялаевщины» в 1924 году (привезённых из Киргизских степей и прочитанных в литературном кружке Антоновской – «Цех поэтов»)».
После прочтения этих строк невольно вспоминается дневниковая запись, сделанная Корнеем Чуковским двумя годами ранее (27 марта 1922 года):
«У нас, если человек пустое место, он идёт в пушкинисты или вступает в «Цех поэтов»».
Для тех, кто был, по выражению Чуковского, «пустым местом», в ту пору существовал ещё и третий путь – встать в ряды тех, кому всё позволялось, кто носил кожаное пальто, не имел никаких проблем с жилплощадью и гордо именовал себя чекистом.
Пушкинский юбилей
6 июня 1924 года страна Советов отмечала 125-летие со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина.
Илья Шнейдер:
«На торжественном митинге у памятника Пушкину венок к подножию возложил от имени советских писателей поэт Сергей Есенин…
Есенин поднялся на ступеньки с цветами и начал громко читать своё новое стихотворение «Пушкину»:
Завершалось стихотворение убеждённостью в том, что, несмотря на всевозможные преследования, поэт Есенин будет идти своей дорогой:
Для чего «пел» Сергей Есенин, он сам сказал писателю Всеволоду Вячеславовичу Иванову:
«Я пишу для того, чтобы людям веселей жилось».
Слышал ли Маяковский выступление Есенина у памятника Пушкину, сведений нет. Известно лишь, что в начале июня Владимир Владимирович пришёл в Московский университет, где проходило заседание Общества любителей российской словесности. В этом мероприятии принимал участие и поэт Вячеслав Иванович Иванов, приехавший в Москву из Баку на торжества, посвящённые пушкинскому юбилею. Один из студентов, выйдя на трибуну, стал приветствовать гостя в таком высокопарном тоне, что Маяковский мгновенно вмешался, крикнув:
– Прекратите словоблудие! Ни Вячеславу Иванову, ни нам эта патока не нужна. Давайте лучше поговорим о деле, почитаем хорошие стихи! Не вчерашнего дня поэзию, а сегодняшнюю!
Иванов поддержал Маяковского, сказав, что с удовольствием послушает его стихи.
И Маяковский прочёл своё новое стихотворение – «Юбилейное». Оно большое – 354 «маяковских» строк (лесенкой). И начало у него довольно неожиданное:
Поэт, ещё совсем недавно жаловавшийся на отсутствие настоящей любви, теперь заявлял о том, что сердце его «смирили», превратив из мужественного «львёнка» в покорно повизгивающего «щенка». И он принялся рассказывать Пушкину о ситуации в своей жизни, о своих личных переживаниях:
Напомнил и о Дантесе, намекнув на Александра Краснощёкова:
Перечисляя своих современников-стихотворцев, легонько подковырнул имажинистов и крестьянских поэтов:
Посетовал Маяковский и на то, что Пушкина уже нет:
И поэт пригласил поэта пожаловать в Советский Союз:
Если гонимый властями Сергей Есенин заявлял о своём намерении ещё «долго петь», то Маяковский тоже не стремился покидать этот свет. Его стихотворение заканчивалось чётко сформулированным взглядом на жизнь:
Поэзия и политика
Вскоре обожавшему «всяческую жизнь» Маяковскому был вручён очередной документ, который, видимо, должен был помочь уберечь поэта от многих неприятностей:
« С. С. С. Р.
Объединённое
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ПОЛИТИЧЕСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ
при
Совете Народных Комиссаров
Июня 12 дня 1924 года
УДОСТОВЕРЕНИЕ № 8252/к
Выдано гр. Маяковскому , проживающему по Лубянс пр. в доме № 3 , на право ношения и хранения револьвера Браунинг № – …
ПРИМЕЧАНИЕ.
1. Действительно на всей территории С.С.С.Р.
2. При перемене адреса сообщить в ОГПУ ».
Разве этот документ не говорит о том, что к Главному Политическому Управлению страны Советов Владимир Маяковский имел отношение самое непосредственное?
А резидент ОГПУ в Палестине Яков Блюмкин зачем-то очень понадобился своему начальству – в июне 1924 года его отозвали с Ближнего Востока, и он покинул Яффу. Резидентом стал Яков Серебрянский, которому предстояло создать (Блюмкин только начал это дело) глубоко законспирированную агентурную сеть. Началась работа, очень тонкая и весьма деликатная. В результате удалось завербовать довольно большую группу агентов, состоявшую не только из сионистских переселенцев из России, но и из бывших белогвардейцев, которых судьба занесла в Палестину.
Когда Блюмкин вернулся в Москву, глава ИНО ОГПУ Меер Трилиссер вызвал на Лубянку жену Серебрянского Полину Натановну (она в 1921 году вступила в РКП(б) и работала в Краснопресненском райкоме партии). Историк российской разведки Эдуард Прокопьевич Шарапов описал эту встречу так:
«Вам нужно ехать к мужу, – сказал Трилиссер. – Ему трудно. Вы должны быть рядом.
– Не поеду. Боюсь.
Несколько затянувшаяся беседа Серебрянской и начальника внешней разведки закончилась очень просто. Трилиссер после уговоров и объяснений положил свою ладонь на руку Серебрянской и мягко, но твёрдо сказал:
– Ну, вот что, Полина Натановна. Или вы поедете за границу к мужу, или вам придётся положить на стол партийный билет».
И Серебрянская поехала. И стала вместе с мужем создавать глубоко законспирированную агентурную сеть советских агентов в Палестине.
Один из тех, кому торжества по случаю 125-летия со дня рождения Пушкина не принесли никакой радости, был поэт Алексей Ганин. Он вскоре написал:
«…я оказался в крайне отчаянном положении: без работы, без комнаты, без денег…
Дома осталась ни с чем жена и двухлетняя дочь, перенесшая летом тяжёлую дизентерию. А жена всё ещё тосковала о маленьком сыне, умершем в то же время и тоже от дизентерии…
Я окончательно остался на мели, во власти всяких случайностей. Вечера до глубокой ночи проводил в кафе, в пивных, а ночевать уходил к моему бывшему другу поэту Есенину, в дом «Правды» по Брюсовскому переулку».
А в Секретном отделе ОГПУ (СО ОГПУ) пушкинский юбилей решили отметить по-особому: внимательно (по-чекистски) присмотревшись к московским поэтам. Ведь согласно опубликованным гепеушным документам той поры, именно в середине лета 1924 года в этот отдел начали поступать сведения о том, что группа столичных стихотворцев «в целях борьбы с соввластью приступает к образованию террористической организации». Наиболее активными назывались поэты Алексей Ганин, братья Пётр и Николай Чекрыгины, Виктор Дворяшин и Владимир Галанов.
Но если внимательно присмотреться к этим «организаторам» террористического подполья, то окажется, что все они были всего лишь стихотворцами, привыкшими работать со словом, и никакого опыта подпольной работы не имевшими. У большинства же остальных членов этой «террористической организации» знакомство с её вожаками («организаторами») было вообще шапочное. Вот что через какое-то время рассказал обо всём этом Алексей Ганин:
«С Петром и Николаем Чекрыгиными я познакомился весной… Через некоторое время, по-моему, в мае, встречает меня Пётр Чекрыгин на Тверской и предлагает вступить в Орден русских фашистов, говоря при этом несколько комплиментов о моём уме. Я говорил, что я – поэт, занимаюсь исключительно литературой, но… я сказал: хорошо, подумаю».
Всё это свидетельствует о том, что, скорее всего, «террористов-подпольщиков» выдумали в ОГПУ. По совету Владимира Джунковского и по аналогии с придуманным им «Монархическим объединением Центральной России» (МОЦРом) – для того, чтобы облегчить борьбу с антибольшевистским подпольем. А «Орден русских фашистов» понадобился для того, чтобы, раскрыв его, показать всесокрушающее гепеушное могущество.
Как бы там ни было, но летом за выявленными «подпольщиками» началась усиленная слежка.
Поэзия и реклама
18 июля 1924 года в театре Мейерхольда состоялся диспут по только что поставленному спектаклю «Д. Е.» (пьеса была написана Михаилом Подгаецким по роману Ильи Эренбурга «Трест Д. Е.» и роману Бернгарда Келлермана «Тунель»). В обсуждении принял участие и Маяковский. О его выступлении журнал «Новый зритель» написал:
«Несколько лет тому назад, – начал Маяковский, – считалось признаком хорошего тона крыть Мейерхольда. В настоящее же время, наоборот, принято говорить о нём всякую высокопарную чепуху. Как представитель «Лефа», я, конечно, принимаю и на себя те нападки, которые из известного лагеря сыплются на Мейерхольда. Однако на сей раз я и сам считаю нужным влить ложку дёгтя в ту бочку похвал, которую тут наполняют. Но это вовсе не значит, что я выступаю против Мейерхольда».
Журнал «Советский театр» продолжил пересказ выступления поэта:
««Д. Е.» произвело на меня удручающее впечатление. Мейерхольд – гениальный режиссёр по сравнению с прочей театральной ерундой. Пьеса же «Д. Е.» – абсолютный нуль. Слово в ней, её сценический материал – убожество. Переделывать беллетристические произведения в пьесу может только тот, кто выше их авторов, в данном случае – Эренбурга и Келлермана. Без этого условия спектакля как орудия классовой борьбы нет и быть не может…
Затхлый «Лес» Островского на революционных подмостках был шагом назад. Выхолощенное «Д. Е.» – второй шаг назад. Мейерхольд это лучше всех понимает. Но всё же любой лозунг «Д. Е.» – лучше галиматьи старых театров».
Когда Мейерхольду предоставили заключительное слово, он ответил и Маяковскому, о чём журнал «Новый зритель» сообщил так:
«Мне приятно, – говорил Мейерхольд, – что Маяковский, наконец, высказался. Ведь, в сущности, после «Мистерии-буфф», он сел под стеклянный колпак, откуда ему, по-видимому, очень удобно наблюдать, как я один борюсь на левом фронте.
Пока вы не вылезете из-под стеклянного колпака, товарищ Маяковский, нам с вами не по пути. Вы бросаете театру обвинение в том, что он пренебрегает словесным материалом. Почему же вы за последние годы ни одного драматического произведения не написали?»
Маяковский на этот вопрос не ответил, так как времени на написание пьесы у него не было. Все его творческие силы в тот момент отдавались сочинению рекламы папирос: «Таис», «Посольские», «Басма» и «Селям». Закончив эту работу, он выехал на юг по маршруту: Севастополь – Ялта – Новороссийск – Владивкавказ – Тифлис.
Известно стихотворение Сергея Есенина «На Кавказе», написанное в сентябре 1924 года. В нём есть такое четверостишие:
Уехал из страны Советов и Юрий Анненков, впоследствии написавший:
«Я покинул Советский Союз летом 1924 года, семь месяцев спустя после смерти Ленина…»
Хотя в Советском Союзе художник Анненков не бедствовал, являясь чуть ли не официальным портретистом большевистских вождей, в своих мемуарах он утверждал, что покинул страну Советов по политическим мотивам. В это не очень верится, так как напрашивается совсем другая версия: ОГПУ нуждалось в своих людях на Западе (таких, как Илья Эренбург, Лев Никулин, Александр Кусиков и многие, многие другие). И Юрий Анненков, надо полагать, согласился стать одним из таких гепеушных агентов. Эту версию подтверждают и некоторые загадочные его поступки в последующие годы, с которыми мы ещё встретимся.
А пока вернёмся к тогдашнему увлечению Владимира Маяковского. Даже далёкий от всех поэтических групп секретарь политбюро Борис Бажанов и тот написал о поэте:
«Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время НЭПа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги».
Юрий Анненков:
«К несчастью, политическая страстность захватила его поэзию, заслонив поэта и заставив Маяковского, изобретательного техника, отдать своё версификационное мастерство на службу пропагандным идеям и даже «прикладному» искусству. Отсюда – прямой путь к Дяде Михею… Вы помните Дядю Михея? Дядя Михей (может быть, вы его не знали) был в своё время забавнейший стихотворец реклам, которые мы, подростки, весело запоминали наизусть:
Бедный Маяковский не избежал и этой участи. Вот примеры его рекламных лозунгов:
Или:
Или ещё:
И так далее…»
Десять лет спустя про этого рекламного «дядю» вспомнил и Илья Сельвинский, написавший:
«Дядя Михей, штатный борзописец табачного фабриканта Асмолова, писал свои рекламы не хуже Маяковского. Но буржуазия не делала из него икону, а он не смотрел на себя как на Колумба и не противопоставлял себя вследствие этого дворянам типа Пушкина».
22 июля 1924 года в Москву из Ленинграда был привезён весь тираж отпечатанной там книги Есенина «Москва кабацкая». 24-го её сдали в магазин политкаторжан на Петровке, и она разошлась в течение месяца. В этой книге есть стихотворные строки, которые мы уже приводили:
Есенин не уточнил, в каких именно «темницах» шли тогда «расстрелы» узников «несчастных». Но ведомство, в темницах которого продолжали расстреливать, ещё более ожесточилось против автора этих строк.
А Корнелий Зелинский 1 августа 1924 года опубликовал статью «Поэт эпохи», посвящённую лидеру конструктивистов:
«Илья Сельвинский… в лучших своих вещах, как например, «Улялаевщина», поднимается до подлинного эпоса эпохи…
…это один из тех, кто родит нам современность, наше легендарное время ранней весны коммунизма».
В том же августе вышла (тиражом в 3000 экземпляров) очередная книга конструктивистов «Госплан литературы», в которой Корнелий Зелинский разъяснял:
««Госплан литературы» – это не «государственное планирование литературы». Госплан – это метафора особеннейшей черты советского строительства, это коммунистический позвоночник всей новой культуры».
Илья Сельвинский добавлял:
«Конструктивизм – это пафос цели… Каждое стихотворение требует формы, ему одному свойственной – это основное правило моей поэзии… Конструктивизм – этап к искусству социализма. Конструктивизм – это повышенное внимание к технике».
В книге «Госплан литературы» также писалось, что её авторы хотят «сделать поэзию, как и высшую математику, доступной массам». Далее сообщалось, что, поскольку «на смену эпохе военного футуризма приходит время хозяйственно-литературного строительства», привычная всем проза уже не годится в качестве оружия для литератора, поэтому «стих должен бить прозу на её территории».
Именно в тот момент Илья Сельвинский обратился к своим соратникам со словами:
«Предлагаю всем конструктивистам общую форму: белый свитер с красной буквой «К»».
Всё это было мощной атакой на Леф.
Маяковский отнёсся к агрессивному напору «констров» очень неодобрительно, сказав кратко, но образно:
«Голое преклонение перед техникой есть закурчавливание волосиков на облысевшей голове старой поэзии».
И ещё в самом начале августа он сочинил стихотворение, посящённое десятилетию со дня начала Первой мировой войны. Его можно было назвать небольшой поэмой, так как в нём было 276 строк (лесенкой), и оно было разбито по-сюжетно на пять частей. Поэт сетовал о колоссальных людских потерях:
Но после этих сетований шли призывы к новой войне, которая готовилась:
Но после этих сетований шли призывы к новой войне, которая готовилась:
Маяковский вновь призывал советских людей отобрать у богатеев всё, что у них было. Иными словами, звал россиян на войну, по сравнению с которой Первая мировая должна была показаться «погремушкой».
В это же время в СССР нелегально объявился известный эсер-террорист Борис Викторович Савинков. Его заманили в страну гепеушники, осуществляя операцию «Синдикат-2». 16 августа Савинков и сопровождавшие его лица прибыли в Минск и были гостеприимно доставлены на «конспиративную квартиру», хозяина которой изображал Иосиф Казимирович Опанский, занимавший видный пост в ОГПУ Белоруссии. Все «гости» были тотчас же арестованы.
Запомним Иосифа Опанского, «хозяина» конспиративной квартиры, он нам встретится ещё дважды.
А Савинкова доставили в Москву и, долго не раздумывая, отдали под суд. 29 августа 1924 года Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила его к расстрелу. Но Президиум ЦИК СССР смягчил приговор, заменив высшую меру на 10 лет тюрьмы.
Глава вторая. Прославление большевизма
Антибольшевистский путч
Заканчивалось лето 1924 года. Брики жили на даче в Сокольниках.
Лев Никулин:
«Там, в роще, против забора, огораживающего завод «Богатырь», стояла теперь уже не существующая дачка. Как помнится, с террасы дверь вела прямо в комнату, большую половину которой занимал бильярд».
Аркадий Ваксберг:
«…выбор пал на Сокольники – этот район по-прежнему считался дачной местностью. Выбор был не случайным: поблизости находилась Лефортовская тюрьма, где всё ещё томился Краснощёков. Чтобы носить ему передачи, Лиле и Луэлле не требовалось теперь преодолевать большие расстояния при помощи плохо работавшего городского транспорта».
Положение в стране было по-прежнему очень нестабильным. В отчёте, представленном Генрихом Ягодой в Кремль, о ситуации за период с 15 мая по 15 августа говорилось:
«Случаи недовольства рабочих… находят своё выражение в быстром росте забастовочного движения. Серьёзным фактором, ухудшающим положение рабочих, в начале августа являлся недостаток продуктов первой необходимости в кооперативах и огромные очереди за хлебом у хлебопекарен».
Лариса Рейснер, чтобы на месте познакомиться с тем, как живут пролетарии страны Советов, отправилась в Донбасс, в шахты Горловки.
А в Грузии всеобщее людское недовольство поддержали местные меньшевики, что стало известно ГПУ. Оно отреагировало незамедлительно.
Ничего не знавший об этом Маяковский 28 августа прибыл в Тифлис. Газета «Заря Востока» заранее сообщила читателям:
«В Тифлис из Новороссийска приехал поэт Владимир Маяковский. Следует ожидать его выступлений с новыми стихами».
Однако никаких поэтических вечеров не состоялось. Журналист Николай Вержбицкий (тот, которого Маяковский напутствовал добрым словом на работу в Тифлисе) стал уже сотрудником газеты «Заря Востока». Отмену выступлений поэта он объяснил так:
«29 августа 1924 года в «Заре Востока» было напечатано правительственное сообщение, в котором говорилось, что «авантюристы из подпольного ЦК меньшевиков… несмотря на неоднократные заявления о том, что они отказываются от вооружённой борьбы с Советской властью, делают отчаянные попытки вооружённой рукой свергнуть рабочее-крестьянскую власть в Грузии»…
Накануне было объявлено военное положение. В ночь на 29 августа, когда я дежурил в типографии, меня вызвали к телефону, и чей-то недовольный голос сообщил:
– Нами на улице задержан без пропуска человек, который назвал себя Владимиром Маяковским. Он настаивает, чтобы о нём сообщили в редакцию товарищу Вержбицкому.
Я, не медля ни минуты, отправился в штаб.
Владимир Владимирович сидел мрачный и злой, вытянув ноги на середину комнаты, и густо дымил папиросой. На полу, возле кресла, стоял жёлтый чемодан с иностранными наклейками. Недавно Маяковский побывал в Берлине.
Что случилось?
Оказывается, поэт ночью приехал на автомобиле из Владикавказа и, увидев, что Тифлис «пуст» – на улицах нет ни одного человека и ни одного извозчика – взял чемодан на плечо и пошёл к центру города.
Его остановил патруль:
– Ваш пропуск?
– Какой такой пропуск? Я – из Москвы. Моя фамилия – Маяковский. Приехал читать стихи.
– Сейчас, гражданин, время не для стихов.
И обескураженного поэта доставили в штаб.
Документы оказались в порядке, но подозрения вызвали заграничные наклейки на чемодане. Вооружённая авантюра меньшевиков вдохновлялась Западом; кто знает, может, этот человек не кто иной, как тайный агент какого-нибудь буржуазного правительства, укравший чужой паспорт на имя жителя Москвы Владимира Маяковского?
После того, как я поговрил с дежурным по штабу и сказал, что лично знаю поэта, его отпустили со мной.
Мы вышли на тёмную улицу и направились в гостиницу «Палас», находившуюся в здании бывшей семинарии».
В гостинице, в которой предстояло поселиться поэту Маяковскому, четверть века назад учился семинарист, писавший неплохие стихи. Звали его Иосиф Джугашвили.
Тифлисские будни
Антибольшевистский мятеж в Грузии был жестоко подавлен, погибли сотни людей. За подавление этого восстания Соломон Григорьевич Могилевский, совсем недавно назначенный председателем Закавказского ГПУ, был награждён орденом Красного Знамени. Отличился в этом деле и Яков Блюмкин, о котором в книге Бориса Бажанова сказано, что он…
«…прославился участием в жестоком подавлении грузинского восстания».
Маяковский на эти события не отреагировал никак – у него были другие заботы. О них – Николай Вержбицкий:
«Утром я застал Маяковского в больших хлопотах. Он – с бритой головой, в одних трусах – весело налаживал купленный им за границей походный душ, состоявший из резиновой лохани, резинового ведра и резиновой же кишки с кругом, надеваемым на плечи.
– Чудесная штука! – восклицал Владимир Владимирович, пристраивая ведро где-то у самого потолка. – Верх портативности и предел удобства! Баня в кармане!
Возясь с душем, он передавал мне разные московские новости и, между прочим, сообщил, что видел в Москве только что вышедшую в свет мою книгу по истории письменности, книжного и газетного дела.
– Нужная книжка! – сказал он. – Ведь мы, пишущие люди, ни черта не знаем о полиграфии!.. Для нас изготовление книги или газеты такая же тайна, как булки для кисейных барышень, уверенных, что хлебобулочные изделия растут на деревьях.
И снова принялся что-то мастерить, на все лады расхваливая своё «чудо портативности».
Однако утреннее омовение у него не состоялось: оторвался резиновый круг, и его нечем было прикрепить.
– Возмутительно! – гремел Маяковский, крупно шагая по номеру и на каком-то грузинском диалекте отчитывая коридорного, а вместе с ним и всю гостиничную администрацию, у которой не оказалось ни проволоки, ни клещей, ни даже молотка. – Безоружны! Беззаботны! Баре! А зайдите в любую рабочую семью, там всё под рукой: и клей, и гвозди, и плоскогубцы, и напильник… Уж там не побегут к соседям выклянчивать верёвочку!»
В воспоминаниях Вержбицкого рассказывается и о том, что он встретил в Тифлисе Есенина, который выехал из Москвы 3 сентября, а 7-го был в Баку. Там он остановился в гостинице «Новая Европа», где встретил своего друга Якова Блюмкина, который, по словам того же Николая Вержбицкого…
«…стал бешено ревновать поэта к своей жене. Дошло до того, что он стал угрожать револьвером».
Блюмкин, правда, не стрелял, но…
«…поднял на Есенина оружие, что и послужило поводом для скорого отъезда поэта в Тифлис в начале сентября 1924 года».
Вот тогда-то с ним и встретился Николай Вержбицкий и свёл Сергея Александровича с Владимиром Владимировичем.
«…они начали говорить о загранице, где оба побывали совсем недавно. Почему-то, не помню, разговор зашёл об иностранной рекламе, и Маяковский с досадой признался, что купленный им в Берлине и так здорово разрекламированный комнатный душ совершенно отказался действовать.
Есенин слушал, сочувственно кивая головой, а потом сказал:
– Послушайте, Владимир Владимирович, да стоит ли волноваться? Вам хочется приятных омовений? Но ведь мы же находимся в городе, который, как я слыхал, на весь мир знаменит своими серными ваннами! Плюньте на патентованные души и – айда в баню!
Это заявление буквально ошеломило Маяковского. Он, будто сражённый, упал в кресло и в шутливом отчаянии заявил, что «убит, уничтожен, опозорен на всю жизнь!»
– Ну, как же это я – грузин, и вдруг забыл такую самоочевидную вещь? – кричал он. – Конечно, сейчас же, сейчас же на фаэтон и – к Орбелиани! (Лучшая серная баня того времени)…
Выйдя из бани, мы отправились на Пушкинскую в подвальчик «Симпатия»».
Матвей Ройзман, какое-то время работавший в федерации советских писателей, высказал большое сомнение относительно встречи двух поэтов в Тифлисе в 1924 году:
«Как-то Владимир Владимирович зашёл в федерацию, чтобы утвердить фамилии выступающих поэтов. Я завёл с ним разговор о Есенине и спросил, не приходилось ли Маяковскому слышать о «Вольнодумце». Оказывается, Сергей не говорил ему об этом.
– Может быть, у вас с ним был разговор в Тифлисе?
– Мы встретились там один раз мимоходом, Матвей, – ответил он. – О «Вольнодумце» не говорили».
И Ройзман сделал из этого вывод:
«Между прочим, этот ответ Владимира Владимировича рисует в странном свете утверждение Н. Вержбицкого о том, что он с Есениным и Маяковским ходили в тифлисские серные бани, в подвальчик «Симпатия», на гору Давида (Мтацминда), что Маяковский с Есениным разговаривали о загранице, спорили о поэзии, и за одну остроту Сергея Владимир Владимирович его расцеловал».
Сергей Есенин в Тифлисе, 1924 г.
Сохранившиеся документы свидетельствуют, что Маяковский уехал из Тифлиса 6 сентября, а Есенин приехал в Тифлис 9-го. Так что, действительно, они вряд ли могли там встретиться и посещать серные бани. Встрече, о которой Владимир Владимирович говорил Ройзману («один раз мимоходом»), подтверждений тоже обнаружить не удалось.
Скорее всего, Вержбицкий нафантазировал всё это, опираясь на стихотворение Маяковского «Владикавказ – Тифлис», опубликованное 3 сентября в газете «Заря Востока»:
Советскому литературоведу Виктору Андронниковичу Мануйлову в 1924-ом был 21 год, он учился в Бакинском университете и встречался с Есениным, который ему говорил:
«Про Маяковского что скажешь? Писать он умеет – это верно, но разве это поэзия? У него никакого порядку нет, вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского всё как после землетрясения…»
4 сентября Маяковский вёл в Тифлисе переговоры с Котэ Александровичем Марджанишвили, главным режиссёром тетара имени Руставели, о постановке «Мистерии-буфф» на горе Давида (Мтацминда).
Примерно в это же время Владимир Владимирович мог узнать новость об имажинистах – ещё 31 августа в газете «Правда» было напечатано письмо, подписанное Сергеем Есениным и Иваном Грузиновым:
«Мы, создатели имажинизма, доводим до всеобщего сведения, что группа «имажинисты» в доселе известном составе объявляется нами распущенной».
Московские будни
Вернувшись в Москву и развернув 35-й номер журнала «Новый зритель», Владимир Маяковский увидел ответное письмо имажинистов Есенину, объявившему вместе с Грузиновым о роспуске их группы:
«Есенин в нашем представлении безнадёжно болен психически и физически, и это единственное оправдание его поступков…
Таким образом, «роспуск» имажинизма является лишь лишним доказательством распущенности Есенина».
Под письмом стояли подписи Рюрика Ивнева, Анатолия Мариенгофа, Матвея Ройзмана, Вадима Шершеневича и Николая Эрдмана.
Как потом выяснилось, ни Ивнев, ни Ройзман, ни Шершеневич, ни Эрдман этого письма не подписывали – его написал и подписал один Мариенгоф.
Прочтя письмо своих бывших коллег, Есенин, по словам Матвея Ройзмана, очень огорчился:
«– Мариенгоф хотел осрамить меня, как мальчишку! – сказал он тихо, и в его голосе появилась хрипота».
А конструктивисты в это время при любом удобном случае любили повторять «афоризм» своего лидера Ильи Сельвинского:
«Если поэта слушает масса – он вождь, но если она слушает его как вождя, он не поэт».
14 сентября 1924 года украинская газета «Вісти ВУЦВК і ХГВК» опубликовала заметку Корнелия Зелинского, которая называлась «Литературная Москва». В ней говорилось:
««Леф» (межгрупповое объединение футуристов, конструктивистов и иных организаций) собирает вокруг себя самую радикальную революционную интеллигенцию… «Леф» – это Маяковский, И. Сельвинский, Н. Асеев, И. Бабин и другие. В хвосте «Лефа» тянется группа «заумников» – А. Кручёных, В. Каменский. Эта группа, в соответствии с программой «Лефа», подвизается у них на ролях лаборантов и подмастерьев».
Как видим, конструктивисты тогда ещё дружили с лефовцами, вместе работали.
Другой не менее интересный факт: дачу в Сокольниках Маяковский посещал крайне редко, хотя целая комната там была отведена ему. Почему? Аркадий Ваксберг дал этому такое объяснение:
«…лефортовское соседство всё время напоминало о том человеке, с которым ему выпал печальный жребий делить место в Лилином сердце».
Любопытно отреагировал Александр Михайлов на комментарии Бенгта Янгфельдта о тогдашних взаимоотношениях Маяковского, Лили Брик и Осипа Брика:
«И совсем умиляет такой пассаж из размышлений Янгфельдта: «Л. Ю. рассказывала нам, что все трое старались устраивать свою жизнь так, чтобы они всегда могли ночевать дома, независимо от других отношений; утро и вечер принадлежали им, что бы ни происходило днём».
Мы, конечно, не будем гадать, что могло происходить днём, возможно, Л. Ю. не посвятила в эти подробности своего собеседника, не будем также перенапрягать воображение догадками, почему всеми тремя был избран такой необычный распорядок дня… Эксперимент так эксперимент. Во всём! Вернёмся к простому, но сокрытому от внешних наблюдений быту».
Маяковский тем временем готовился к очередному зарубежному вояжу.
Пётр Незнамов писал:
«Жизнь из него била ключом, он везде успевал в эти годы и, несмотря на то, что много ездил, по верному замечанию Льва Никулина «был неотделим от московского пейзажа». Он выступал в Политехническом, в Доме печати, в Большом зале Консерватории, в крупнейших клубах».
И добавим: писал одну поэму за другой.
Поэмы о комиссарах
20 сентября Есенин вернулся из Тифлиса в Баку. Там его начал опекать второй секретарь ЦК компартии Азербайджана Пётр Иванович Чагин (второй в республике человек после Сергея Мироновича Кирова), бывший по совместительству ещё и редактором газеты «Бакинский рабочий». Вот его воспоминания о той поре:
«…я пожурил Есенина за то, что он так поздно приехал, ведь 20 сентября – священный для бакинцев день памяти 26 комиссаров. И если бы приехал дня на два раньше, он мог бы дать в юбилейный номер стихи. Есенин ещё в Москве признавался мне, что тема гибели 26 комиссаров волнует его.
Быстро договорились поправить дело и поместить есенинские стихи по горячему следу в ближайшем номере газеты. Но их ещё нет в природе. Как же быть?
Я вооружил Есенина материалами о 26 бакинских комиссарах. Недостатка в них в Баку не было… Есенин жадно набрасывается на эти материалы и запирается в моём редакторском кабинете.
Под утро приезжаю в редакцию и вижу: стихи «Баллада о двадцати шести» на столе… В ближайшем номере от 22 сентября «Баллада о двадцати шести» была напечатана в «Бакинском рабочем»».
В этой поэме запоминались слова, славившие коммунизм и коммисаров:
Есенин в тот момент продолжал рваться в Персию, о которой ему столько раз и очень красочно рассказывал Яков Блюмкин. О том, как отнеслись к этому желанию поэта бакинские власти – Илья Шнейдер:
«Баку действительно всё сделал, чтобы поездка эта осуществилась, но С. М. Киров, возглавлявший тогда ЦК Азербайджана, отсоветовал Есенину ехать. Говорили, что Сергей Миронович сказал Есенину: «В Европе возле вас был близкий человек, а тут вы будете один…» – и упомянул о трагическом конце Грибоедова в Персии».
И в Персию Сергей Есенин не поехал.
А через месяц (20 октября) тифлисская газета «Заря Востока» опубликовала стихотворение Маяковского о тех же двадцати шести. Начиналось оно так:
Стихотворение состояло из семи небольших главок, в которых рассказывалась история расстрела двадцати шести Бакинских комиссаров. Завершался рассказ предсказанием, сколько в грядущем будет на Кавказе комиссаров:
Поэт-лефовец Николай Асеев в 1924 году тоже откликнулся на это событие, написав поэму «Двадцать шесть», которую искусствоведы до сих пор считают «типичным примером агитационной лирики в стиле Маяковского».
В октябре на обложке двадцать первого номера журнала «Красный перец» был помещён рекламный фотомонтаж художника Николая Куприянова, сопровождавшийся текстом Владимира Маяковского:
Обратим внимание, что писал эти строки человек, чья «семья» продолжала очень сильно нуждаться в жилплощади.
Той же осенью Владимир Маяковский закончил сочинять поэму, которая казалась ему тогда очень важной и наиболее значимой для страны Советов. 3 октября он заключил на неё договор с Госиздатом.
А Корнелий Зелинский опубликовал статью «Конструктивисты-поэты», в которой вновь написал об их дружбе с лефовцами:
«Группа вступила в соглашение с «Лефом». Руководители группы Корнелий Зелинский и Илья Сельвинский примут участие в редакционной работе «Лефа»».
Поэма о вожде
Ещё летом 1924 года Сергей Есенин напечатал небольшое стихотворение «Ленин» (отрывок из так и не появившейся поэмы «Гуляй-поле»), где были бравшие за душу слова:
Так точно, так образно и так пронзительно, пожалуй, больше никому не удавалось описать то, что произошло с Россией после октября 1917 года. К этому описанию Есенин добавил и облик «сурового гения» – Ленина, «с лысиною, как поднос». Стих завершался словами:
Даже в наши дни, читая эти строки, удивляешься, как такое могла пропустить большевистская цензура? Впрочем, одно четверостишие из этого стихотворения к печати всё-таки не допустили:
А вот что написал об умершем вожде Борис Бажанов:
«Когда я начал знакомиться с настоящими материалами о настоящем Ленине, меня поразила его общая черта со Сталиным: у обоих была маниакальная жажда власти. Всю деятельность Ленина пронизывает красной нитью лейтмотив: «во что бы то ни стало прийти к власти, во что бы то ни стало у власти удержаться»…
Я пытался установить для себя, каков моральный облик Ленина, не того «исторического», «великого» Ленина, каким изображает его всякая марксистская пропаганда, а того, каким он был на самом деле. По самым подлинным и аутентичным материалам я должен был констатировать, что моральный уровень его был очень невысок. До революции лидер небольшой крайне революционной секты, в постоянных интригах, грызне и ругани с другими такими же сектами, в не очень красивой беспрерывной борьбе за кассу, подачки братских социалистических партий и буржуазных благодетелей, овладение маленьким журнальчиком, изгнание и задушение соперников, не брезговавший никакими средствами, он вызывал отвращение Троцкого, кстати, морально более чистого и порядочного…
Но величие Ленина? Тут я был осторожен. Известно, что когда один человек убьёт и ограбит свою жертву, он – преступник. Но когда одному человеку удастся ограбить всю страну и убить десять миллионов человек, он – великая и легендарная историческая фигура».
О таком большевистском вожде (великом и легендарном) и написал свою поэму Маяковский. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» о ней сказано:
«До окончания поэмы никаких отрывков из неё и даже сведений, что Маяковский над ней работает, в печати не появлялось».
12 сентября 1924 года газета «Заря Востока» напечатала статью Николая Асеева, в которой сравнивались оба созданных произведения о вожде большевиков:
«Из стихов очень интересна поэма В. Маяковского. Тот же сюжет, взятый С. Есениным, наряду с сильнейшей и вместе с тем ясной трактовкой его Маяковским, выглядит пёстро раскрашенной кустарщиной рядом со стальной выверенной моделью».
Здесь чувствуется, что Асеев тоже подключился к тем, кто «давил» на Есенина, разнося в пух и прах всё им написанное.
Что же касается той таинственности, что окружала процесс создания поэмы Маяковским, то он (в автобиографических заметках «Я сам») дал такое объяснение:
«Я очень боялся этой поэмы, так как легко было скатиться до простого политического пересказа».
Первая читка состоялась 11 октября в редакции газеты «Рабочая Москва». На следующий день читателей оповестили:
«Вчера… в кругу сотрудников тов. Маяковский читал свою новую поэму «Владимир Ильич Ленин». Поэма посвящается Российской Коммунистической партии. Слушается она с исключительным интересом, производит сильное впечатление. Отдельные отрывки поэмы будут помещены в нашей газете».
Начиналась поэма так:
13 октября «Вечерняя Москва» тоже высказалась о новой поэме:
«В ней с большой силой даны изображения капитализма, постепенно нарастающей борьбы пролетариата, революции Февральская и Октябрьская, работа и роль великого Ильича. Последняя часть поэмы посвящена смерти Ленина. Отдельные отрывки поэмы будут помещены в нашей газете».
Вот строки из поэмы, наиболее часто цитировавшиеся в советские времена:
Газета «Известия»:
«Поэма разделена на несколько частей: отношение автора к теме, пролог, рождение Ленина, его жизнь и смерть… Путь Ленина служит как бы великим фоном, где иногда близко, до боли, проступают черты живого Ленина, простого и родного, товарища и вождя».
Вот строки, которые в советские времена полагалось заучивать наизусть:
Журнал «Жизнь искусства»:
«Маяковский закончил большую поэму о Ленине. Эта поэма по грандиозности замысла и по силе охвата темы превосходит всё раньше им написанное. Поэма будет печататься в «Лефе»».
Вот строки, которые в советское время знали все:
А поэт Алексей Ганин в октябре 1924 года был занят составлением тезисов о том, какой стала жизнь в его родной стране:
«При существующей государственной системе в России Россия, это могущественное государство, обладающее неизбывными естественными богатствами и творческими силами народа, вот уже несколько лет находится в состоянии смертельной агонии.
Ясный дух народа предательски ослеплён. Святыни его растоптаны, богатства его разграблены. Всякий, кто не потерял ещё голову и сохранил человеческую совесть, с ужасом ведёт счёт великим бедствиям и страданиям народа в целом…
Вполне отвечая за свои слова перед судом всех честно мыслящих людей и перед судом истории, мы категорически утверждаем, что в лице ныне господствующей в России РКП мы имеем не столько политическую партию, сколько воинственную секту изуверов-человеконенавистников, напоминающую если не по форме своих ритуалов, то по сути своей этики и губительной деятельности средневековые секты сатанистов и дьяволопоклонников. За всеми словами о коммунизме, о свободе, о равенстве и братстве народов таятся смерть и разрушения, разрушения и смерть…»
«
Читки
» поэмы
Маяковский читал своего «Ленина» в Кремле – на квартирах проживавших там Валериана Владимировича Куйбышева и Анатолия Васильевича Луначарского. О том, как проходила вторая читка, рассказала Наталья Розенель, жена наркома. Обратим внимание, кого привёл с собой поэт! С ним был и идеолог махновщины Иуда Рощин-Гроссман, и финансовый директор РОСТА Лев Гринкруг, и Борис Малкин, собиравший от имени первого советского правительства петроградских интеллигентов в Смольном в ноябре 1917-го (Наталья Розенель перечислила не всех):
«Встреча была назначена на одиннадцать часов вечера…
С ним пришла довольно большая компания: Сергей Третьяков, Гроссман-Рощин, Л.Ю. и О. М. Брики, Малкин, Штеренберг и ещё несколько человек…
Все уселись тесным кружком.
Ленин… Его ранюю смерть Луначарский пережил так недавно, всего весемь месяцев назад. Я следила за лицом Анатолия Васильевича, и во время чтения строк о плачущих большевиках я увидела, как вдруг запотели стёкла пенсне Анатолия Васильевича.
Когда чтение Маяковского кончилось, наступило минутное молчание, которое для автора бывает более ценным, чем любые овации…
И вдруг сверху, с галереи, раздались бурные аплодисменты и возгласы: «Спасибо! Спасибо, Владимир Владимирович!» Оказалось, что у моей младшей сестры, в её комнате на антресолях собралась театральная молодёжь. Они тихонько пробрались на галерею и, затаив дыхание, слушали, а затем, увлёкшись, выдали своё присутствие аплодисментами.
Это вторжение незваных слушателей, такое непосредственное и искреннее, произвело на всех, особенно на Маяковского, самое хорошее впечатление. Он поднялся по лесенке на галерею и за руки притащил «зайцев» вниз».
О читке в более массовой аудитории – в Коммунистическом университете имени Свердлова – в воспоминаниях Луэллы Краснощёковой:
«На первое чтение «Ленина» в институте имени Свердлова Володя взял меня. Я помню небольшой зал-амфитеатр, напряжённую внимательность аудитории и совершенно необычную для выступления Маяковского «учебную» тишину. Успех был необычайный. После тишины, при которой он читал, был взрыв аплодисментов и восторженный шум».
18 октября поэма читалась в московском Доме печати. Корнелий Зелинский:
«В эти дни в Доме печати происходила какая-то конференция редакторов и секретарей губернских и уездных газет…
На помосте стоял один небольшой стол со стаканом воды, рядом – стул…
Маяковский вышел с трубкой своей рукописи в руках, сел на стул. Разложил машинописную рукопись на столе, строго, без улыбки, посмотрел в глаза собравшимся, ожидая, когда всё стихнет.
Большинство сидевших в зале были коммунисты, к тому же люди, приехавшие с будничной партийной работы из далёких уголков России. Большинство впервые видело Маяковского, хотя, конечно, все слышали о нём.
Маяковский без какого-либо предисловия, как только утихомирился зал, раздельно и спокойно прочёл название: «Владимир Ильич Ленин». И потом, после маленькой паузы, сильно и смело:
– Российской Коммунистической партии посвящаю».
Тогда совсем ещё молодой журналист Анатолий Гудимов, тоже оказавшийся слушателем поэта, написал:
«Стояла необыкновенно мягкая для второй половины октября 1924 г. погода, окна концертного зала Дома Печати были распахнуты настежь, и в зал то и дело врывался грохот проходившего по бульвару трамвая. Он на мгновение приглушал гудящий, как набат, голос Маяковского, в первый раз читавшего свою поэму «В. И. Ленин»».
Корнелий Зелинский:
«Начальные строки поэмы Маяковский произнёс в тоне эпически-летописного сказания: «Время – начинаю про Ленина рассказ». Но потом эпическая интонация сменилась интонацией личной, лирической, выдающей глубоко запрятанное переживание. Это был рассказ поэта о том, как он, поэт, относится к Ленину, как он его понимает, и что Ленин значил в жизни Маяковского.
И я увидел, как вот это личное признание, почти страница из дневника, сразу приковало внимание аудитории».
Анатолий Гудимов:
«Зал был полон. На стульях и в креслах сидели по двое, по трое, стояли в проходах, у стен. И всё же, когда по рядам чуть слышно прошелестело: «Рейснер!» – и в зал вошла молодая красивая женщина, люди расступились, образовав узенький коридорчик. Она прошла по нему и остановилась около меня, быстро окинула взглядом зал, ища свободное место или знакомых, затем оглянулась, присела на подлокотник моего деревянного кресла. Я хотел встать и уступить ей место, но она прижала меня рукой, не давая подняться, и спросила:
– Давно?
– Только начал, – застенчиво буркнул я.
Сердце моё разрывалось от счастья, я слышал поэта, и рядом со мной сидела женщина, журналистка, вся жизнь которой для меня, рабкора, имевшего на своём счету три заметки в «Правде», была предметом затаённой зависти».
Корнелий Зелинский:
«Вся средняя часть поэмы, в которой Маяковский рисует Ленина на фоне истории рабочего движения, слушалось более затруднённо. Некоторые просили Маяковского читать помедленнее…
Горячими, искренними аплодисментами покрыли слушатели заключительные строки поэмы.
Маяковский отошёл к столику и тут же чуть дрожащими руками стал разбирать обычную груду записок. Против своего обыкновения он не отвечал на них. Но выудил одну, по-видимому, наиболее его задевшую и пробасил:
– Вот тут один товарищ спрашивает, почему я написал в стихах политграмоту. Отвечаю: для науки тем, кто политграмоте до сих пор не выучился.
В зале раздались возмущённые голоса:
– Что это за хамство так спрашивать и т. п.?
Но Маяковский остановил своих эмоциональных защитников, сказав, что вопрос вполне законный. Он сам, когда писал, всё время думал о том, чтобы не впасть в голую публицистику. Поэзия есть поэзия:
– Я эту поэму писал, оставаясь поэтом. Очень было трудно, товарищи, – сказал Маяковский редакторам тоном человека, словно объясняющего своё теперешнее состояние».
21 октября происходила читка партийному активу Москвы в Красном зале МК РКП(б). Газета «Рабочая Москва» на следующий день написала:
«Поэма была встречена дружными аплодисментами всего зала. В открывшихся прениях ряд товарищей указывал на недостаточную популярность поэмы для широких народных масс, указывалось на излишнюю публицистичность поэмы, на слабость отдельных глав, в частности, пролога. Ряд товарищей говорил, что это сильнейшее из того, что написано о Ленине. Огромное большинство выступавших сошлось на одном, что поэма вполне наша, что своей поэмой Маяковский сделал большое пролетарское дело.
После прений Маяковский метко отвечал оппонентам. В частности, Маяковский указывает, что он своей поэмой хотел дать сильную фигуру Ленина на фоне всей истории революции, – а не размазывать, не давать интеллигентские эстетские образы, как требовал ряд оппонентов».
Конструктивисты откликнулись на поэму Маяковского ехидной усмешкой. Илья Сельвинский написал, что в ней «обнаружены нелегально проживающие конструктивистские приёмы» (имелись в виду «локальный метод» и «тактовый стих»). Кроме того, Сельвинский с иронией добавил, что в поэме найден ещё один плагиат:
«Полагают, будто после примирения Маяковского с Пушкиным первый приносит свои извинения Лермонтовым – ибо как иначе объяснить риторические вопросительные знаки:
Или:
Вскоре при встрече Маяковского и Сельвинского между ними состоялся разговор, о котором поэт-конструктивист потом написал:
«Маяковский. – Сегодня самое высокое произведение искусства – агитка.
– Для вас самое высокое, потому что эпос и трагедия вам не даются.
Маяковский. – Моя поэма «Ленин» – это самый настоящий эпос!
– Ваша поэма – это «Я и Ленин», а я хочу Ленина без вашего «я».
Маяковский. – Вы и поэзию хотите без моего «я»?
– Маяковского я очень люблю.
Маяковский. – Когда любят, ведут себя иначе».
Маяковский на все критические замечания о его поэме внимания не обращал, написав в автобиографических записках:
«Закончил поэму «Ленин». Читал во многих рабочих собраниях… Отношение рабочей аудитории обрадовало и утвердило в уверенности нужности поэмы».
Осенью 1924 года в одном из российских сёл был убит сельский корреспондент Г. Малиновский. Газеты сообщали читателям о суде над кулаками, якобы застрелившими молодого человека. Маяковский откликнулся на эти события стихотворением «Селькор», которое завершали строки, обращённые к сельским корреспондентам:
Вскоре были написаны два стихотворения, названные одинаково – «Рабкор». В них поэт обращался к рабочим корреспондентам с тем же призывом:
Иными словами, пишущий люд приравнивался к гепеушникам, которые якобы смотрели в корень и в упор расстреливали всех, кто был приговорён (ими же) к смертной казни.
Между тем стремительно приближалось время очередного зарубежного вояжа.
Пятая «
ездка
»
22 октября 1924 года газета «Вечерняя Москва» оповестила читателей:
«В. В. Маяковский в ближайшее время уезжает в кругосветное путешествие».
23 октября нарком Луначарский направил официальную бумагу (прошение) в административно-хозяйственный отдел ВСНХ:
«Поэт Маяковский отправляется за границу в качестве корреспондента и для научной работы. Наркомпрос просит на время его отъезда оставить за ним его комнату (Лубянский пр., 3, кв. 12), где находятся его работы и рукописи».
Какой именно «научной работой» собирался заняться за рубежом поэт-лефовец, Луначарский, к сожалению, не уточнил. Скорее всего, это было зашифрованное обозначение тех особых поручений, которые «командированному корреспонденту» дали на Лубянке. Кроме того, у Маяковского на руках были два других сопроводительных письма, подписанных Луначарским ещё 27 мая.
24 октября поэт приехал на Виндавский вокзал и сел в международный вагон. Соседнее с Владимиром Владимировичем купе занимали советские дипкурьеры, ехавшие в Ригу и Берлин. Одного из дипкурьеров звали Теодор Иванович Нетте.
На этот раз Маяковский ехал один (без Лили Юрьевны и без Осипа Максимовича).
Какое дело позвало его в дорогу на этот раз?
В «Я сам» (в главке «24-й ГОД») сказано:
«Много езжу за границу. Европейская техника, индустриализм, всякая попытка соединить их с ещё непролазной бывшей Россией – всегдашняя идея футуриста-лефовца».
О том же самом Бенгт Янгфельдт написал немного по-другому:
«Он явно стремился прочь из Москвы, от отношений, которые хоть и не были прерваны, но в корне переменились».
Аркадий Ваксберг:
«Он сам не знал, зачем поехал, метался, ему хотелось и не хотелось назад. Даже при находившемся в тюрьме Краснощёкове он чувствовал себя «третьим лишним»».
И снова Янгфельдт:
«Он бежал из Москвы от Лили и Краснощёкова, рассчитывая на долгое отсутствие».
Лили Брик тоже оставила воспоминания о той поре:
«Мы собирались поехать из Сокольников вместе, но я только что встала после перитонита и даже не могла проводить его на вокзал».
Как видим, не очень просто установить, что было на самом деле. Ясно одно – Маяковский уезжал, пребывая не в лучшем настроении.
Конечно, проще простого свалить всё на расстроенные чувства человека, которого предпочли другому. Метущийся стихотворец, не знающий, как и чем загасить свою обиду, подобен Чацкому, который, как известно, отправился «искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок». Но то, что мог позволить себе в царской России дворянин Чацкий, было недоступно гражданам Советского Союза, включая и дворянина Маяковского. Ведь просто так обитателям страны Советов колесить «по свету» не дозволялось. Для того чтобы совершить подобную поездку, надо было иметь весьма веские основания. Поэтому вопрос, зачем Маяковский поехал за границу, будет возникать снова и снова. Не случайно же биографы поэта назвали его вояж за границу осенью 1924 года странным и загадочным.
Аркадий Ваксберг:
«История крайне таинственная».
Бенгт Янгфельдт, также обративший внимание на эту «таинственность», написал, что в день, когда поэт покидал Москву…
«Луначарский, вечный ангел-хранитель Маяковского, написал письмо в административно-хозяйственный отдел Совнаркома, в котором просит оставить за Маяковским комнату в Лубянском проезде во время его пребывания за границей. Угроза выселения висела над ним постоянно».
Поэт-лефовец, которого обычные загранпоездки (с пребыванием только в одной стране) уже не удовлетворяли, и который рвался совершить кругосветный вояж, вряд ли нуждался в «охранной» грамоте на своё жильё. Скорее всего, это была очередная гепеушная «утка», запущенная для того, чтобы ещё надёжнее прикрыть сотрудничество поэта с чрезвычайным ведомством. Не случайно же он вёз в Париж и другое письмо Луначарского – то самое, в котором утверждалось о необыкновенной талантливости его подателя. Что же касается комнаты Маяковского, которую нарком просил ему сохранить, то дом, где она находилась, принадлежал Высшему Совету Народного Хозяйства, а этот Совет с февраля 1924 года возглавлял Феликс Эдмундович Дзержинский, глава ОГПУ. Круг, таким образом, замкнулся!
А какими «делами» занималось тогда Объединённое Главное Политическое Управление?
«
Орден фашистов
»
Осенью 1924 года (явно по совету Владимира Джунковского или по предложению каких-то других инициативных чекистов) ОГПУ начало устраивать пирушки среди писателей, поэтов, художников и артистов. Вино лилось рекой, и сексоты-гепеушники распрашивали захмелевших интеллигентов, что могут они сказать о «плохих» большевиках, совершающих неверные «загибы» и «перегибы». Ответы тут же фиксировались.
Те, кто раскручивал на Лубянке «дело четырёх поэтов», связанное с пивным инцидентом, заказали (как мы предположили) журналисту Михаилу Кольцову фельетон, который 30 декабря 1923 года на первой своей странице опубликовала газета «Правда». Кольцов напомнил читателям:
«В мюнхенской пивной провозглашено фашистское правительство; в московской пивной организовано национальное объединение «Россияне». Давайте, будем грубы и нечутки, заявим, что это одно и то же».
И автор фельетона призвал:
«Надо наглухо забить гвоздями дверь из пивной в литературу».
Претворить этот призыв в жизнь вполне можно было, разгромив «Орден русских фашистов», который и организовали сотрудники Лубянки – для заманивания в него московских интеллигентов. В слове «фашизм» тогда ещё не было ничего особо негативного – «фашисты» воспринимались как члены какой-то очередной поэтической группы (по аналогии с «футуризмом» и «футуристами», «имажинизмом» и «имажинистами», «конструктивизмом» и «конструктивистами»). В этот «Орден» стали привлекать молодых московских поэтов, а среди них – младших братьев Василия Чекрыгина (соученика Маяковского по Училищу живописи, ваяния и зодчества), поэтов: 23-летнего Петра и 22-летнего Николая и 31-летнего Алексея Ганина.
Гепеушникам (от друзей-собутыльников Ганина) давно уже было известно о его взглядах, и поэту поступило предложение (якобы от жившего в Париже князя Вяземского): написать статью для публикации её в одном их журналов, издававшихся во Франции. Ничего не подозревавший Ганин статью написал и отдал её для отправки за границу.
В первых числах сентября 1924 года на одном из гульбищ, устроенных сотрудниками Лубянки, у Ганина (после рюмки-другой) спросили, не может ли он назвать состав правительства, которое управляло бы страной лучше большевистского Совнаркома. Алексей не только назвал, но и написал фамилии членов такого правительства. Пост наркома по просвещению в его списке занимал Сергей Есенин, который (он тоже участвовал в той пирушке) тут же потребовал вычеркнуть его. Ганин вычеркнул и поставил вместо него молодого поэта Ивана Приблудного (Якова Петровича Овчаренко).
Благоволившие к Есенину гепеушники тотчас подсказали ему, чем этот инцидент может завершиться, и посоветовали поскорее Москву покинуть. И 3 сентября поэт сел в первый же поезд, отправлявшийся в Баку.
А попавшийся на гепеушный крючок Алексей Ганин неожиданно получил работу – его взяли (чекисты дали «добро») на небольшую должность в акционерное общество «Хлебопродукт», и он стал, наконец, получать зарплату.
О другом поэте, ленинградце Василии Князеве – в книге Виктора Кузнецова:
«Прослеживается связь Князева с чекистами-сексотами и даже непосредственно с ведомством ГПУ. 1 ноября 1924 года на заседании бюро коллектива 3-го Ленинградского полка войск ГПУ рассматривалось его заявление о восстановлении в партии (очевидно, как лицо «свободной профессии» он стоял на учёте в этом полку). В тот день парторг Василий Егоров просьбу Князева отклонил – «в виду его неразвитости» и потери связи с организацией с 1922 года. Удивляться такой резкой оценке «горлана-главаря» не следует, он самоучка, умел лишь бойко слагать звонкие рифмы, книг же читать не любил. Прижимистый в деньгах, подолгу не платил партвзносов. Из протоколов собраний сотрудников «Красной газеты», где он печатался, известно, что в феврале-августе 1924 года (полгода) сей зиновьевский певчий не заплатил в партийную кассу ни копейки, хотя только в феврале того же года его заработок составил 259 рублей 68 копеек, а это месячный оклад советского чина губернского масштаба».
1 ноября 1924 года ОГПУ начало аресты в Москве. Ордера на задержание подписал Генрих Ягода. Гепеушный отчёт о первых задержаниях, составленный уполномоченным 7 отдела СО ОГПУ Георгием Врачёвым и его начальником Абрамом Словатинским опубликован. Вот выдержки из него:
«1 ноября 1924 года ответственные сотрудники ОГПУ товарищи Беленький, Агранов, Словатинский, Якубенко и другие, законно явившись на квартиру Чекрыгиных, застали там пьяную компанию поэтов, литераторов, проституток. Был предъявлен ордер на право ареста Чекрыгиных и у присутствующих спросили документы. В ответ на предложение сотрудников некоторые из пьяной компании бросились в драку, нанеся трём сотрудникам побои».
Поэта Алексея Ганина арестовали на следующий день. Он потом написал в показаниях:
«В день ареста (накануне я получил семьдесят рублей в Хлебопродукте жалования) я ходил покупать пальто на Смоленский рынок. Пальто не купил… и пошёл просто обедать, где подешевле, то есть в «Рабочую газету»».
Пообедавшего Ганина арестовали на выходе. Во время задержания листки с его тезисами («Мир и свободный труд народам») были подсунуты ему в карман, а затем торжественно извлечены при обыске в ГПУ.
Аресты продолжились.
Матвей Ройзман, зафиксировавший эту ситуацию в своих воспоминаниях, писал о ней как-то вскользь, без особых комментариев:
«Каково же было моё удивление, когда… я узнал, что… вся компания, одно время сидевшая с Сергеем за столиком, арестована в связи с раскрытием заговора «Белого центра» и выслана в Соловки».
От ареста до высылок в концлагерь в ту пору проходило, как правило, несколько месяцев. А об аресте «всей компании» Ройзман узнал, надо полагать, сразу же, то есть в ноябре 1924 года. А были арестованы тогда поэты Пётр и Николай Чекрыгины, Алексей Ганин, Виктор Дворяшин, Владимир Галанов, Григорий Никитин, актёр и литератор Борис Глубоковский и ещё семь человек.
На арест своих друзей Сергей Есенин откликнулся стихотворением «Русь уходящая», написанным 2 ноября 1924 года. Оно начиналось так:
Всех арестованных рассадили по камерам, где находились агенты ОГПУ, тотчас начавшие «обрабатывать» новеньких, советуя им сознаться во всём.
Изучавший много лет спустя это гепеушное «дело № 28980» журналист Валентин Скорятин, написал, кто допрашивал Алексея Ганина:
«14 ноября 1924 года Агранов вместе со следователем Словутинским допрашивал поэта, арестованного по делу так называемого «Центра». После этого он распорядился снять копию с тезисов («Мир и свободный труд народам»), которые, несомненно, и предопределили приговор А. Ганину. Суховатое название тезисов мало что говорит об этом удивительном документе, более полувека пролежавшем в архивах ОГПУ».
Фразы, в которых Ганин раскрывал суть советской власти, надо полагать, сразу бросились в глаза Якову Агранову и Абраму Словутинскому (так назван он у Скорятина):
«Завладев Россией, она вместо свободы несёт неслыханный деспотизм и рабство под так называемым «государственным капитализмом». Вместо законности – дикий произвол Чека и Ревтрибуналов; вместо хозяйственно-культурного строительства – разгром культуры и всей хозяйственной жизни страны; вместо справедливости – неслыханное взяточничество, подкупы, клевета, канцелярские издевательства и казнокрадство. Вместо охраны труда – труд (государственных) бесправных рабов, напоминающий времена дохристианских деспотических государств Египта и Вавилона…»
Ганин сразу же объяснил допрашивавшим его сотрудникам ОГПУ:
«Читал выдержки из тезисов, которые обнаружили у меня при аресте. Эти тезисы я подготовлял для своего романа».
А конструктивисты в этот момент объявили о том, что их литературная группа отныне будет «Центром», так как её решили назвать ЛЦК (Литературный центр конструктивистов). Евгений Габрилович, один из входивших в этот «Центр» литераторов (будущий известный киносценарист), впоследствии написал:
«Новое дело, новая литература, новая социалистическая культура, новая жизнь создают новый стиль, свои новые методы. Это и есть метод конструктивизма!»
То есть, с точки зрения членов ЛЦК, все остальные литераторы (включая и лефовцев) использовали старые приёмы и методы, и только конструктивисты прокладывали путь в «новую социалистическую культуру». Но каким же «старым» и многократно использованным было это утверждение!
А теперь вернёмся в осенний Париж, куда 2 ноября 1924 года прибыл Владимир Маяковский.
Столица Франции
На вокзале Маяковского никто не встретил – телеграмма, посланная Эльзе Триоле, запоздала. И ему, не знавшего французского языка, пришлось добираться до улицы Кампань-премьер, 29 (в отель «Истрия») самостоятельно.
Одним из первых, кто навестил поэта, был молодой русский писатель-эмигрант Владимир Соломонович Познер, пришедший взять для парижского журнала интервью у советской знаменитости. Познер написал:
«Владимир Маяковский – самый крупный русский поэт современности. Он такой крупный, что даже когда сидит, хочется попросить его сесть».
Даже туфли поэта (46-го размера) не умещались в маленьком номере отеля:
«Они стояли за дверью, и для того, чтобы я смог войти, Маяковскому пришлось лечь на кровать».
Отвечая на задававшиеся ему вопросы, Маяковский всё время курил, и Познер отметил:
«Я никогда не видел, чтобы он брал папиросу или прикуривал, они появлялись у него в углу рта сами по себе».
В памяти посетившего его писателя беспрестанно куривший поэт запечатлелся «потонувшим в тумане, как олимпийский бог».
И вновь возникает вопрос: зачем этот «олимпиец» приехал во Францию?
Валентин Скорятин отвечал на подобные вопросы уклончиво:
«Не праздное любопытство туриста, пресытившегося жизнью, приводило поэта в Париж».
Сделав такое заявление, Скорятин перечислил имена тех, с кем Маяковский «поддерживал творческие отношения» в Париже. И всё.
Между прочим, в том же 1924 году из Берлина в Париж перебрался другой российский поэт, «путешествовавший» по свету, Александр Кусиков. Он создал во Франции «Общество друзей России». Так что найти себе «друзей» Маяковскому особого труда не представляло.
Лев Никулин, часто наезжавший в Париж (по другим гепеушным делам), тоже оставил воспоминания о приехавшем во Францию Маяковском:
«Он рассказал мне о своей встрече с Северяниным в Берлине. Разговор шёл о выпущенной в Берлине в 1923 году книге Северянина «Соловей».
– Поговорил с ним, с Северяниным, захотелось взять его в охапку, проветрить мозги и привезти к нам. Уверяю вас, он мог бы писать хорошие, полезные вещи».
Как видим, один гепеушник другому старался говорить то, что от гепеушника требовалось. Но никто из вспоминавших о поэте-лефовце не назвал причину, заставившую его осенью 1924 года покинуть родину и приехать в чужую страну. Тем более что визы для проживания во Франции у Маяковского на этот раз вообще не было, была только транзитная – для «проезда» через эту страну в другую. Поэтому первым делом пришлось добиваться замены имевшегося у него разрешения на «пересечение» страны визой с правом временного проживания во Франции.
Подобными делами обычно занимались сотрудники советского дипломатического представительства.
28 октября 1924 года Франция официально признала Советское правительство, и 4 ноября в Париж прибыл первый полномочный представитель страны большевиков Леонид Борисович Красин. На Северном вокзале его встретили пением «Интернационала».
Владимир Маяковский и Юрий Анненков тоже встречали полпреда, были представлены ему, а потом добирались на такси до советского поспредства.
Парижская газета «Последние новости» на следующий день сообщила:
«Перед зданием посольства – толпа фотографов и репортёров… Во двор впущены лишь сотрудники «Юманите». Перед носом проталкивающегося сквозь строй журналистов Маяковского раздражённый консьерж захлопывает вымазанные свежей охрой ворота. Маяковский неистово стучит кулаком и, наконец, впускается во двор».
Встретившись через какое-то время с полпредом, Маяковский наверняка показал ему рекомендательные письма за подписью Луначарского.
Леонида Красина эти документы, надо полагать, здорово развеселили. Ведь в том, что Маяковский послан за рубеж Лубянкой, сомнений у него не возникало. Подобные «посланцы» прибывали в Париж сотнями. И все становились «на учёт» в советском полпредстве, которое обязано было всячески помогать каждому из них «провернуть» его чекистское «дельце».
Поэт же Маяковский, согласно тому, что было написано в его бумаге (заверенной наркомом), претендовал на какую-то независимость.
Сам ли посол отказался хлопотать по делу о продлении визы Маяковскому, или поэт, претендовавший на независимое положение, не стал ни о чём просить советских дипломатов, о том сведений нет. Известно лишь, что вопрос о пребывании в Париже Владимир Владимирович решал самостоятельно.
Пропажа трости
В Париж приехала тогда и советская художница, о которой Эльза Триоле написала:
«…выплывает из тумана памяти Валентина Михайловна Ходасевич, с которой я когда-то познакомилась в Саарове у Горького. Алексей Максимович звал её «купчихой», а Маяковский – Вуалетой Милаховой».
Сааров – это городок в Германии (неподалёку от Берлина), в котором какое-то время проживал Горький.
О том, что поездка Маяковского была связана с ГПУ, Валентина Ходасевич тоже, видимо, догадывалась, написав:
«На этот раз он ехал, конечно, не для туристических развлечений. Из Парижа он собирался в Мексику и Нью-Йорк.
Второго ноября Маяковский приехал и был удивлён, увидев меня у Эльзы.
Маяковский и Эльза мрачные. Мрак из-за того, что сразу по приезде Маяковский получил из главной префектуры (полиции) предложение покинуть Францию в двадцать четыре часа, насмотря на то, что у него была виза на месяц».
Эльза Триоле:
«В 24-ом он был особенно мрачен. Пробыл в Париже около двух месяцев, ни на шаг не отпускал меня от себя, будто без меня ему грозят неведомые опасности. ‹…› Тосковал…
Маяковский дожидался в Париже американской визы, собираясь в кругосветное путешествие. Виза не шла, а тем временем из парижской полицейской префектуры пришла повестка, предлагающая господину Маяковскому немедленно покинуть Париж. Тоскующий Володя мог бы воспользоваться случаем и тут же вернуться в Москву – но это не было бы на него похоже: всё трудное, недоступное, невозможное всегда становилось для Маяковского необходимым и желанным. Раз его из Парижа выгоняют, то следует из Парижа не уезжать…»
И Маяковский отправился в префектуру. Вместе с Эльзой Триоле, разумеется. В воспоминаниях, вышедших впоследствии на французском языке, Эльза написала (перевод её собственный):
«Блуждаем по длинным замусоленным коридорам, нас посылают из канцелярии в канцелярию, я – впереди, Маяковский – за мной, сопровождаемый громким стуком металлических набоек на каблуках и металлического конца трости, которую он везёт за собой по полу, но цепляется ею за стены, двери, стулья. Наконец мы причалили к дверям какого-то важного чиновника. Это был чрезвычайно раздражённый господин, который для большей внушительности даже встал из-за письменного стола и громким, яростным голосом заявил, что господин Маяковский должен в 24 часа покинуть Париж. Я начала что-то плести ему в ответ, но Маяковский сбивал меня с толку, всё время прерывая меня: «Что ты ему сказала?..», «Что он тебе сказал?»»
О том, что говорил важный чиновник парижской префектуры, известно и из воспоминаний Валентины Ходасевич, которой Эльза рассказала о посещении префектуры:
«– Мы не хотим, чтобы к нам приезжали люди, которые, покинув Францию, грубо нас критикуют, издеваются над избранниками народа и всё это опубликовывают у себя на родине.
Эльза переводит сказанное Маяковскому – он утверждает, что это недоразумение.
– Значит, вы не писали?
– Нет.
Чиновник нажимает кнопку на столе, и в комнате возникает молодой человек, которому он что-то тихо говорит. Молодой человек удаляется и вскоре возвращается – в руках у него газета «Известия».
– Вы, вероятно, узнаёте это? – спрашивает чиновник.
Не узнать напечатанного в «Известиях» стихотворения «Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану» было невозможно».
Стихотворение было напечатано в «Известиях» 25 февраля 1923 года. Раймон Пуанкаре и Александр Мильеран – президенты Франции (первый – в 1913–1920 годы, второй – в следующее четырёхлетие). В этом стихотворении Маяковский (тоном как всегда резким и категоричным) пытался разобраться, почему Франция воюет там, где следует заключить мир, и заключает мир там, где следовало бы воевать. Стихотворение заканчивалось так:
Вряд ли Эльза помнила, о чём это стихотворение, но она начала что-то говорить чиновнику.
– Что ты ему сказала? – спросил Маяковский.
Эльза Триоле:
«– Я ему сказала, что ты человек неопасный, что ты не умеешь говорить по-французски.
Лицо Маяковского вдруг просветлело, он доверчиво посмотрел на раздражённого господина и сказал густым, невинным голосом…
– Жамбон…
Чиновник перестал кричать, взглянул на Маяковского, улыбнулся и спросил:
– На какой срок вы хотите визу?»
«Жамбон» («Jambon») – это «ветчина» по-французски.
Так совершенно неожиданно инцидент завершился, и срок пребывания во Франции поэту продлили. Оставалось формально оформить полученное разрешение. И тут неожиданно произошла встреча, о которой Эльза написала:
«Наконец в большом зале Маяковский передал в одно из окошек свой паспорт, чтобы на него поставили необходимые печати. Чиновник проверил паспорт и сказал по-русски: «Вы из села Багдады Кутаисской губернии? Я там жил много лет, я был виноделом…» Оба были чрезвычайно довольны этой встречей: подумать только, до чего мал мир, люди положительно наступают друг другу на ноги!..
Словом, в этот день было столько переживаний, что Маяковский не заметил, как в самом центре парижской префектуры у него утащили трость!»
Парижские тяготы
9 ноября 1924 года в Москву полетело первое письмо Лили Юрьевне:
«Дорогой-дорогой, милый-милый, любимый-любимый Лилёк.
Я уже неделю в Париже, но не писал потому, что ничего о себе не знаю – в Канаду я не еду и меня не едут, в Париже пока что мне разрешили обосноваться две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику – не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк.
Как я живу это время – я сам не знаю. Основное моё чувство – тревога, тревога до слёз и полное отсутствие интереса ко всему здешнему (Усталость?).
Ужасно хочется в Москву. Если б не было стыдно перед тобой и перед редакциями, сегодня же б выехал…
Боюсь прослыть провинциалом, но до чего же мне не хочется ездить, а тянет обратно, читать свои ферзы!
Скушно, скушно, скушно, скушно без тебя…
…нет никакой весёлой жизнерадостной самоуверенности».
Хорош путешественник, нечего сказать! Всего неделю с небольшим провёл в Париже, и началась упадническая нудьга: никакого интереса «ко всему здешнему», одно лишь стремление: «в Москву» – «читать свои ферзы». Впрочем, стремление поэта вполне понятно, ведь его «ферзы» были посвящены Ленину, и поэтому перед чтецом их все двери были открыты.
К тому же сразу же вспоминаются слова из письма Лили Брик, тоже посланного из-за границы:
«Париж надоел до бесчувствия! В Лондон зверски не хочется!»
Вновь складывается впечатление, что оба писали, пользуясь одним и тем же трафаретом, явно кем-то заготовленным для них заранее. И снова тянет поискать ключ к этим явно зашифрованным текстам, чтобы узнать, что же на самом деле хотели сказать друг другу писавшие.
И ещё обращает на себя внимание многозначительный словесный оборот «меня не едут», который наталкивает на мысль, что в Париже Маяковский оказался вовсе не из-за осложнений в его отношениях с Лили Юрьевной.
На то, что содержание этого письма прямо наводит на какие-то гепеушные дела, которые и привели поэта в Париж, обратил внимание и Аркадий Ваксберг. У него возникло множество вопросов:
«Что означает, к примеру, загадочная фраза из письма Маяковского Лиле из Парижа от 9 ноября 1924 года?..
Допустим, пробыть в Париже лишь две недели ему разрешили французские, а не советские власти, поскольку он приехал с транзитной визой. Допустим, «тревога до слёз» у него из-за романа Лили с Краснощёковым, хотя тот находился в это время в тюрьме. Допустим… Но почему он приехал во Францию с транзитной визой, не имея визы в страну, куда будто бы собирался? И действительно ли он собирался – он , а не те, кому это было нужно, – в Канаду? Ни малейших признаков того, что такие намерения у него были, обнаружить не удалось.
Что означает: «в Канаду я не еду и МЕНЯ НЕ ЕДУТ», то есть в переводе с хорошо понятного жаргона на нормальный язык, – не отправляют. Кто этим занимался – в Париже?! И – особенно обратим на это внимание – почему же поэт «ничего о себе не знает»? Стало быть, «знает» кто-то другой, чьё имя и фамилии называть в письме он не решился?»
Чем ещё занимался во Франции Маяковский?
Ваксберг пишет:
«В Париже Маяковский, ожидая то ли визы в Америку (в Канаду? в Мексику?), то ли каких-то дальнейших инструкций, проводил почти всё время в «Ротонде» или в «Доме», потягивая американский грог. ‹…› Но общался почти исключительно с эмигрантами: незнание языка делало его немым и лишало возможности иного общения».
А теперь заглянем в Лефортовский изолятор, где в это время находился Краснощёков.
Бенгт Янгфельдт:
«Для человека, страдавшего лёгочным заболеванием, Лефортовская тюрьма, известная, согласно докладной записке ЧК, грязью, влажностью, вонью и дурным воздухом, была не самым лучшим местом. Его прошение о переводе в другую тюрьму отклонили, но ему удалось получить разрешение работать в камере. Он переводил на русский Уолта Уитмена и писал книгу «Современный американский банк»».
Как видим, разница между теми условиями, в которых находились поэт Маяковский и заключённый Краснощёков, огромная.
6 декабря в новом послании Лили Брик Маяковский написал:
«Дорогой Лилёнок.
Я ужасно грущу по тебе…
О себе писать почти нечего. Всё время ничего не делаю, теперь опять начинаю. К сожалению, опять тянет на стихи – лирик! Сижу в Париже, так как мне обещали в две недели дать ответ об американской визе. Хоть бы не дали – тогда в ту же секунду выеду в Москву, погашу авансы и года три не буду никуда рыпаться…
Здесь мне очень надоело – не могу без дела».
Откровение просто замечательное!
Столько времени и сил потрачено на подготовку к поездке, а поэту никуда ехать не хочется! На весь свет протрубили о предстоящем кругосветном путешествии, и вдруг такое отношение к ожидавшейся визе: «хоть бы не дали»!
А слова «не могу без дела» и вовсе ставят в тупик. Как же так? Неужели лукавил Владимир Владимирович, когда неоднократно (притом публично) заявлял, что за границей занимается тем же, что и дома: пишет стихи, выступает на собраниях, прославляя свою социалистическую державу?
Или всё-таки посылать письма именно с таким содержанием ему было рекомендовано в Москве? И он прилежно выполнял полученные инструкции?
Впрочем, кое-какие ответственные «дела» у Маяковского всё-таки были. О них (так и не получив ответов на уже заданные им вопросы) Ваксберг пишет:
«Все эти вопросы станут ещё более загадочными в свете того, что, будучи на непонятном положении в Париже, Маяковский имел неофициальную, никак не афишированную, нигде не отражённую встречу с председателем сенатской комиссии по русским делам Анатолием де Монзи, который тремя месяцами раньше посетил Москву и был принят на очень высоком уровне».
О том, как французский сенатор отреагировал на свою московскую встречу с Маяковским, рассказал, как мы помним, писатель Лев Никулин:
«Сенатор Франции де Монзи, услышав его выступление в Колонном зале, сказал:
– Надо показать эту пасть Парижу».
Аркадий Ваксберг о встрече советского поэта с де Монзи в Париже:
«Маяковский ездил к нему в сопровождении двух молодых французов, ‹…› тогда как до сих пор неизменным и постоянным переводчиком Маяковского была Эльза. На этот раз он даже не поставил её в известность о предстоящем визите, а после его окончания не рассказал о содержании беседы, – это прямо вытекает из её воспоминаний. Можно предполагать, что, выполняя данное ему поручение, Маяковский вёл неформальные переговоры с де Монзи о расширении франко-русских контактов. А может быть, и о чём-то другом».
Ещё одна любопытная подробность. Эльза написала, что Маяковский, не любивший ни музыки, ни танцев…
«…любил ходить на танцульки, хотя сам и не танцевал».
Вспомним, что Лили (да и Эльза тоже) чуть ли не каждую ночь проводили в дансингах. Но сёстры на этих «танцульках» искали партнёров, от которых можно было получить интересовавшую их информацию. А чем привлекали танцы поэта?
Эльза Триоле:
«Мне было с ним трудно. Трудно каждый вечер где-нибудь шататься, выдерживать всю тяжесть молчания или такого разговора, что уже лучше бы молчал!»
Но при этом она добавляла, что практически всегда и везде…
«…нас сопровождал ласковый смех, и повсюду немедленно возникало желание угодить этому великолепному, добродушному великану».
Когда данный префектурой срок пребывания истёк, пришлось снова хлопотать о продлении визы. На этот раз к делу подключился известный антрепренёр Сергей Дягилев.
Эльза вспомнила ещё об одной черте характера Маяковского:
«…известна крайняя чистоплотность и брезгливость Маяковского… Володя мыл руки, как врач перед операцией, поливал себя одеколоном, и, не дай бог, было при нём обрезаться! А как-то он меня заставил мазать руки йодом, оттого что на них слиняла красная верёвочка от пакета».
Вот так подействовала на Маяковского внезапная смерть отца от заражения крови, случившегося после случайного укола булавкой.
И к этому прилагалась его невероятная мрачность.
А ведь Маяковский не знал, что происходило в тот момент в Москве в застенках Лубянки.
Допросы и мрачность
Следователи-гепеушники продолжали предъявлять поэту Алексею Ганину его «Тезисы» и бумаги других подельников, которые свидетельствовали о том, что писавшие их – ярые антисоветчики. Так, например, подельник Ганина, сорокачетырёхлетний юрист Михаил Кротков, в своих «тезисах» пытался разобраться, почему Запад не признаёт страну Советов:
«Ломают копья – признавать или не признавать. Кого, что? Россию, государство, которое не признаёт права собственности, долгов, обязательств чести…
Всё мыслящее подверглось разгрому, всё честное уничтожено. Всё талантливое искажено. Расстреливают даже за одну мысль о протесте, не говоря уже о самом протесте. Истязания и пытки – как в средние века».
От Ганина требовали признаний в том, что он и его сообщники являются врагами советской власти. Ганин отвечал:
«Я не знаю, это вам виднее, насколько я, взятый вместе со всеми этими людьми – а без них я давно бы сдох с голоду или стал хитрованцем – представляю опасность для государства трудящихся. Я не боюсь смерти. Но мне не хочется умирать как врагу власти рабочих и крестьян, с которыми связана вся моя жизнь, всё, всё лучшее, что есть у меня в душе, для которых я берёг мои лучшие чувства и мысли.
Я не хочу быть белогвардейским святым…
Примите моё раскаяние и, если можно, оставьте мне жизнь».
Алексей Ганин был ещё полон надежд. А о пребывавшем в Париже Маяковском Эльза Триоле, как мы помним, писала:
«В 24-м году он был особенно мрачен… Тосковал…
Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин «Олд Ингланд» за покупками…
Впрочем, в отношении покупок раз от раза он отличался: в «Олд Ингланд» покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа; в магазине «Инновасион» – особенные чемоданы с застёжками, позволяющие регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности – несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в карманном футляре – вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России».
Покупки, которые в ту пору в стране Советов сделать было невозможно, должны были радовать. А Маяковский был мрачен.
Почему?
Бенгт Янгфельдт вновь увидел причину мрачности в размолвке поэта с Лили Брик:
«Причиной служил разрыв с Лили, о чём Эльза, разумеется, уже была прекрасно осведомлена».
О том же писала Маяковскому и сама Лили Юрьевна (в письме от 19 ноября):
«Что делать? Не могу бросить А. М., пока он в тюрьме. Стыдно! Так стыдно, как никогда в жизни. Поставь себя на моё место. Не могу. Умереть – легче».
У Аркадия Ваксберга это послание вызвало вопросы:
«Какую вину перед Краснощёковым она себе не прощала, за что карала себя, чего стыдилась? Не того ли, что в его растратах ощущала и своё присутствие? Или того, что печальный поворот в его судьбе, к которому – вольно или невольно – она была тоже, притом ощутимо, причастна, не внёс ни малейших поправок в её привычную жизнь?»
Лили Брик, скорее всего, карала себя за то, что, соглашаясь на гепеушную акцию в отношении Краснощёкова, она не подумала о том, к чему её участие в этом деле может привести. О том же, что ГПУ просто подставило её, даже речи быть не могло – работу чекистов Лили Юрьевна до последних дней своих считала святой.
В том же письме Лили Брик были такие строки:
«Живу у тебя…
Моссельпром переименован в Моссельбрик или Осельпром».
Это «переименование» произошло потому, что друзья-гепеушники не оставили уволенного из ГПУ Осипа Брика без зарплаты, а устроили его на весьма «хлебное» место – заведовать рекламными делами в Моссельпроме.
А Лили Юрьевна продолжала:
«Когда ты поедешь? Один? В Мексику? Шерсть клочьями! Достань для меня мексиканскую визу – поедем вместе (И Оську возьмём?)».
Маяковский из Парижа ответил:
«Последнее письмо твоё очень для меня тяжёлое и непонятное. Я не знал, что на него ответить. Ты пишешь про стыдно. Неужели это всё, что связывает тебя с ним, и единственное, что мешает быть со мной? Не верю! ‹…› Делай, что хочешь, ничто никогда и никак моей любви к тебе не изменит».
Маяковский с друзьями и знакомыми на ярмарке Монмартра. Париж, 1924. Слева направо: Эльза Триоле, Робер Делоне, Клара и Иван Голль, Валентина Ходасевич и Владимир Маяковский.
Что же касается дел гепеушных, которых (если судить по упомянутым нами свидетельствам) было у Маяковского предостаточно, то на них даже Аркадий Ваксберг обратил внимание:
«Конечно, даже из совокупности всех этих фактов ещё нельзя сделать вывода о службе Маяковского в лубянских структурах. Но, несомненно, отношения, о которых идёт речь, в основе своей имели деловой, а вовсе не дружеский характер».
Есть в воспоминаниях Эльзы Триоле одна фраза, которую тоже хочется привести:
«Маяковский видел в Париже несчётное количество людей искусства, видел и самый Париж, с лица и с изнанки…»
И что же написал он об этом Париже? Есть у него стихотворение, которое называется «Город». В нём такие строки:
Удивительное совпадение! Чуть ранее того, как Маяковский написал это четверостишие, Сергей Есенин (в ноябре того же 1924 года) опубликовал стихотворение «Русь уходящая», в котором тоже говорилось о некоей «быстроногости»:
А Алексей Ганин в это время продолжал заполнять выданные ему листки бумаги своими показаниями:
«Я вышел в жизнь из хижины, восьмилетним мальчиком, с киркой и фартуком печника, чтобы под руководством моего отца, лучшего мастера нашей округи, Алексея Степановича Ганина, научиться класть русские печи. И вот к тридцати годам я вышел на путь истории, чтобы из страданий и радости любимого мною трудового народа, из всего ужаса и всей радости тысячелетий построить памятник нашей эпохе.
Я не стремился к дешёвой славе, не искал личного благополучия. Я всю жизнь горел и работал».
Такие признания гепеушникам были, конечно же, не нужны. И тогда за Ганина (и за его подельников) взялись по-настоящему, по-чекистски.
Возвращение домой
14 декабря Маяковский присутствовал при торжественном поднятии советского флага над зданием полномочного представительства страны Советов, а примерно через неделю (за несколько дней до Нового года) отправился в Берлин. Оттуда 25 декабря он выехал в Ригу, где в клубе советского полпредства читал поэму о Ленине. 27 декабря вернулся в Москву.
Настроение у него было не из блестящих.
Аркадий Ваксберг:
«За четыре дня до Нового года Маяковский вернулся в Москву, так и не дождавшись виз, чтобы отправиться в какую-либо страну американского континента».
Александр Михайлов:
«Под Новый год, 27 декабря, Маяковский вернулся в Москву. Вернулся в этот раз недовольный поездкой, собой».
Бенгт Янгфельдт:
«Маяковский, выходя из поезда в Москве за несколько дней до Нового года, скорее всего, пребывал в мрачном расположении духа. Поездка закончилась полным фиаско».
Иными словами, биографы Маяковского оценили эту поездку за рубеж как неудавшуюся. Однако те, кто посылал поэта за границу, были на этот счёт, видимо, совсем иного мнения. Им казалось, что экзамен на самостоятельность Маяковский выдержал. Не случайно же ему тут же выписали новый загранпаспорт.
Журнал «30 дней» в первом номере за 1925 год написал:
«Маяковский, окончив поэму «Ленин», поехал в Париж, думая пробраться в Америку. Американская виза им не была получена. У поэта остался выбор между Канадой и Мексикой. Так как Маяковский не любит экзотичности, он скоро вернулся в Москву. В Париже поэт чувствовал себя, как в глухом захолустье».
Борис Бажанов, который кроме своей основной работы секретарём политбюро состоял ещё и в Высшем совете физической культуры, тоже совершил поездку:
«Секция зимнего спорта даёт мне повод для моей первой поездки за границу. Советские коньки и лыжи из рук вон плохи. Решено закупить партию коньков и лыж в Норвегии… В декабре 1924 года я совершаю короткое путешествие, которое производит на меня сильное впечатление. Я за границей первый раз и вижу нормальную, человеческую жизнь, которая совершенно отличается от советской. Кроме того, эти три скандинавские страны, через которые я проезжаю, – Финляндия, Швеция и Норвегия, дышат чем-то, не известным в Совдепии. Это – страны поразительной честности и правдивости…
…здесь никогда ничего не пропадает. Если в городе случается кража, в конце концов, выясняется, что виновник – матрос с иностранного парохода. В Финляндии на дверях нет замков и запоров – что такое кража, здесь неизвестно…
На обратном пути я проезжаю советскую границу у Белоострова – до Ленинграда 30 километров. Проводник напоминает: «Граждане, вы уже в советской России – присматривайте за багажом». Я смотрю в окно на пейзаж. Одна перчатка у меня на руке, другую я кладу на сиденье. Через минуту я смотрю и обнаруживаю, что эту другую перчатку уже спёрли».
Ещё более сильное впечатление произвела на вернувшегося в СССР Бажанова ситуация в Наркомфине, в котором он тоже тогда работал:
«Я возвращаюсь к привычному подсоветскому быту. В Народном комиссариате финансов постоянная большая статья расхода – закупка новых лампочек. У населения острая недостача электрических лампочек, и сотрудники наркомата их вывинчивают и уносят домой. Нарком Сокольников находит гениальный выход: заводу, поставляющему лампочки, предписано гравировать на каждой лампочке: «украдено в Наркомфине». Кражи сразу прекращаются, уносящий к себе лампочку свою кражу подписывает.
Из скандинавских стран я возвращаюсь со странным впечатлением, как будто я высунул голову в окно и подышал свежим воздухом».
Как мы помним, на Сергея Есенина Европа тоже произвела неизгладимое впечатление, и он написал:
«…вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь» как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию».
А Маяковский чувствовал себя в Париже, «как в глухом захолустье».
Как чувствовали себя в это время находившиеся в застенках ГПУ Ганин и его товарищи, представить нетрудно. Ведь все они были подвергнуты жесточайшим пыткам. Вернувшегося с Кавказа Сергея Есенина тоже вызывали на допросы, правда, всего лишь в качестве свидетеля. Но при этом страху на поэта нагнали большого.
Находившийся в это время в Берлине Нестор Махно вёл полуголодное существование.
А Владимир Маяковский 28 декабря принял участие в заседании комитета по устройству советского павильона на Международной художественно-промышленной выставке в Париже (она должна была открыться в следующем году).
Через два года, выступая на диспуте «Упадочные настроения среди молодёжи», Маяковский вспомнил встречу 1925 года и поэта Есенина:
«В Доме печати он лез ко всем, хватал за горло и требовал немедленно признать его первенство на территории даже не СССР, а всего земного шара».
Поэт Николай Гаврилович Полетаев о той же встрече Нового года и о Есенине:
«Как-то на банкете в Доме печати, кажется, в Новый год, выпивши, он всё приставал к Маяковскому и чуть не плача кричал ему:
– Россия моя, ты понимаешь, – моя, а ты… ты американец. Моя Россия!
На что выдержанный Маяковский, кажется, отвечал иронически:
– Возьми, пожалуйста! Ешь её с хлебом!»
Вполне возможно, что Лариса Рейснер, только что вернувшаяся из поездки на текстильные фабрики Иваново-Вознесенска, тоже встречала Новый год в Доме печати, но об этом воспоминаний найти не удалось. Сохранились рассказы, свидетельствовавшие о том, что в Доме печати никакой радости, никакой возвышенности чувств у поэтов не было. А ведь к ним приближался самый волшебный праздник – Новый год.
Писатели совещаются
1 января 1925 года газета «Правда» опубликовала призыв:
«Писатели должны выкинуть за борт литературы мистику, похабщину, национальную точку зрения…»
В тот же день (а также 4 и 6 января) Маяковский вновь участвовал в заседаниях Комитета по устройству советского павильона на парижской выставке.
Вечером 6 января поэт выступил в Коммунистическом университете трудящихся Востока с чтением поэмы о Ленине. Журнал «Жизнь искусства» (в третьем номере, вышедшем 20 января) написал:
«Пёстро национальная аудитория горячо приняла новую поэму… Товарищи охарактеризовали её как идеальный по своей ясной простоте курс политграмоты, как монументальный памятник Ильичу… Товарищи благодарили Маяковского, сработавшего ленинскую поэму, – «первую нашу, большевистскую»».
9 января открылось Первое Всероссийское совещание пролетарских писателей. Молодой поэт Виссарион Саянов написал:
«Заседание шло очень мирно. В зале было тихо, члены президиума перешёптывались между собой, стенографистки быстро исписывали толстые тетради.
Маяковскому предоставили слово для приветствия, но и это не нарушило спокойствия собрания. В меру похлопали его сторонники и почитатели, с необычной скромностью держались его враги. Без особого блеска он сказал несколько общих и, как нам показалось, малозначительных фраз».
Виссариону Михайловичу Саянову (Махнину) было в тот момент всего 22 года. Многое из того, что происходило на Всероссийском совещании, куда он был приглашён, было ему неинтересно, а то и просто непонятно. Поэтому и память немного его подвела. «Необычную скромность» врагов Маяковского он заметил правильно, но, говоря о выступлении поэта, допустил неточности.
Маяковский выступал вовсе не с приветственным словом, а высказывал свои соображения по поводу доклада, который был сделан Илларионом Виссарионовичем Вардиным (Мгеладзе), одним из тогдашних руководителей ВАППа (Всероссийской ассоциации пролетарских писателей). Своё выступление поэт начал так:
«Товарищ Вардин ошибся, сказав, что я гость. Я делегат, хотя и с совещательным голосом, но это лучше, чем быть соглядатаем того крепкого разговора, который был сегодня. Тем не менее, в отчёте о майском совещании в ЦК относительно дел искусства я числюсь как попутчик».
Совещание, которое упомянул Маяковский, состоялось 9 мая 1924 года, его проводил Отдел печати ЦК РКП(б). «Попутчиком» поэта-лефовца назвал в своём докладе Александр Константинович Воронский, редактор журнала «Красная новь». Этот «ярлык» ни у кого из выступавших в прениях возражений не встретил. Вот Маяковский и сказал:
«Не любя ранги, буду говорить как попутчик, прибавив только, что для попутчика я буду говорить довольно странные вещи».
В те годы для тех, кто хотел, чтобы его считали шагающим с большевиками в ногу, слово «попутчик» звучало довольно оскорбительно. Поэтому понятно, почему Маяковский так от него открещивался. Поэт-конструктивист Илья Сельвинский был в этом вопросе с поэтом-лефовцем абсолютно солидарен, как-то сказав:
«К прозвищу «попутчик» всегда относился, как к слову «жид». Никогда себя попутчиком не считал, и никто из людей литературы так меня не называл».
Но вернёмся к совещанию пролетарских писателей и к выступлению на нём Маяковского. Он вспомнил и своего давнего недруга Льва Сосновского:
«Я четыре года добивался чести сразиться с глазу на глаз с таким увиливающим от непосредственного соприкосновения противником, как товарищ Сосновский, и сегодня я получил эту возможность. Однако должен с грустью для Воронского сообщить, что целиком, обеими руками и ногами, не умаляя позиции Лефа, присоединяюсь ко всем положениям по поводу пролетарской литературы и попутничества, которые были высказаны товарищем Сосновским. Совершенно правильное отношение к попутчикам, с желанием их расслоить на две части – на действительных попутчиков революции и на тех, которые, смешавшись в этой куче, являются по существу примазавшимися к революции».
Далее, с усмешкой пройдясь по толстым томам «Алексея Толстого, Льва Толстого и т. д.», которых рабочим просто нет времени читать («сколько рабочих часов должен затратить рабочий на чтение «Войны и мира»!»), Маяковский вспомнил и о своём творчестве:
«Когда я читал Воронскому свою поэму о Ленине, то он подчеркнул, что мало мест, где сквозит моё «личное».
– Вас, – говорил он, – мало, вы не дали нам нового Ленина.
Я ему ответил, что нам и старый Ленин достаточно ценен, чтобы не прибегать к гиперболам, чтобы на эту тему не фантазировать о каких-то новых вещах».
Ещё не зная, какой сюрприз приготовил ему Лев Сосновский, Маяковский сказал:
«Вот, товарищи, те пути по организационной линии, с которыми я целиком согласен с товарищем Сосновским, но это делается не для излияния вдруг накипевших в изнеженной душе поэта чувств к Сосновскому. Никаких принципиальных разногласий, которые были и остаются, мы не забываем, но эти разногласия идут по совершенно другой линии, по линии производственной».
Затем Владимир Владимирович неожиданно вступился за поэта-лефовца Сергея Третьякова, написавшего стихотворение «Рыд матерный». Лев Сосновский об этом произведении сказал, что если футуристы…
«…хотят сказать, что «мать рыдает», то говорят «рыд матерный»».
Маяковский ответил решительно и с напором:
«Он говорит: «Рыд матерный» – непонятно… Я не понимаю, почему это упрощённое слово менее понятно, чем выражение товарища Демьяна Бедного в одном его стихотворении: «в руках Немезиды». Почему это пролетарскому сознанию понятнее?.. Почему «рыд матерный» менее понятен, чем «Немезида»? Это корректурная опечатка».
Маяковский ещё не знал, по поводу какой опечатки ему очень и очень скоро придётся объясняться самому, но по Демьяну Бедному всё же слегка прошёлся:
«Я не хочу сказать, – я извиняюсь перед товарищем Демьяном Бедным, – что он меньше нашего понятен. Ни в коем случае! В тысячу раз более понятен и, несомненно, в порядке политическом в десять раз полезнее нас, потому что он специализируется на этой литературе, и такие самые блохи в литературе у него попадаются очень редко».
У Демьяна Бедного, сидевшего в зале рядом с Львом Сосновским, уже был заготовлен ответ и на эту явную подковырку. А Маяковский тем временем продолжал:
«Дальше товарищ Сосновский переходит к характеристике положительных черт той литературы, которую проповедует».
В этой «характеристике» Владимир Владимирович почувствовал выпад в свой собственный адрес:
«Конечно, под этим подразумевается реклама, что влез Маяковский на стол, снял брюки и кричит: «Нигде кроме как в Моссельпроме!»»
Сказав несколько слов о том, что та реклама, которая существовала ранее, была недостойна рабочего класса страны Советов («Товарищ Сосновский, эта реклама была далеко не блестящей, далеко не характеризовала наших моральных и прочих качеств»), Маяковский высказался и о похвалах Сосновского за «почти чеховское отношение к русскому языку»:
«…что касается чеховского языка, в котором вся проплёванность, гниль выражений с нытьём, с три раза повторяющимися на зевоте словами: «В Москву, в Москву, в Москву».
СОСНОВСКИЙ. – Поучитесь у него!
МАЯКОВСКИЙ. – Услуга за услугу: вы будете учиться у меня, а я – у него!
Если бы эти расплывчатые слова: «В Москву, в Москву, в Москву» товарищ Безыменский применил в своём стихотворении, весёленькая плаксивая галиматья получилась бы!»
На этом, собственно, и завершилось выступление поэта. Он добавил лишь две фразы:
«Заканчивая, товарищи, своё краткое сумбурное выступление, должен отметить, что, как два года тому назад Леф стоял на определённой позиции, так и теперь он стоит на ней же, закрепив дружественные связи с фронтом пролетарских писателей, с ВАППом. Леф, как и прежде, будет стоять на той же линии, с желанием, чтобы в области ремесленного производства вещей, нужных для сегодняшней эпохи, мы чаще бы учились у мастеров, которые на собственной голове пережили путь от Пушкина до сегодняшнего революционного Октябрьского дня».
Фразы поэта и в самом деле были довольно сумбурными (как это частенько бывало у Маяковского), хотя и содержали полный набор нужных фамилий, событий и названий литературных групп: «Пушкин», «революционный Октябрь», «Леф», «ВАПП» и тому подобное. Собравшиеся в зале пролетарские писатели к подобным речам уже давно привыкли, поэтому оратору вежливо проаплодировали.
А у Виссариона Саянова и его молодых друзей-поэтов эти заключительные слова Маяковского вызвали недоумение:
«Уходя с трибуны, он назвал своё краткое выступление сумбурным, и это особенно удивило нас. Нет, видно по всему, что Маяковский сегодня не в ударе».
Удар по Маяковскому
После того, как Владимир Маяковский покинул трибуну, произошло, по словам Виссариона Саянова, следующее:
«После него должен был говорить Демьян Бедный. Но Демьян Бедный отказывается от слова: он не хочет говорить сразу после Маяковского, у которого, по мнению Бедного, пролетарским писателям учиться нечему».
Здесь Саянов вновь не совсем точен. После Маяковского Демьян Бедный выступил – сохранилась стенограмма, опубликованная в 13-томнике. И выразил своё отношение к независимому («хозяйскому») тону речи Маяковского:
«Приходит человек и первым же делом должен был бы сказать, что считает за удовольствие и за честь выступать перед этим собранием: спасибо, что вы мне разрешили. Это серьёзное собрание, а не Политехнический музей, куда музейная шушера ходит».
Это было только начало – главный удар был впереди. Стенограмма гласит:
«ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ. – Приходит человек: я вам о Ленине написал. Знаете, что получилось? Я не читал этой поэмы, видел всего строк двадцать: Ленин – сияющий генерал будущего или прошлого.
МАЯКОВСКИЙ. – Это клевета!»
В те годы в стране Советов не было, пожалуй, более ругательного слова, чем слово «генерал».
Виссарион Саянов:
«В зале сразу задвигали стульями, зашумели, заговорили.
– Ленина?!
– Генералом?!
– Не может быть!
– А ещё называет себя революционным попутчиком!
– Позор! Да мы не позволим Ленина приравнивать к золотопогонникам!
Взволнованный Маяковский бросается к трибуне, но его оттесняют. Он изменился в лице, побледнел, кажется издали, что он прикусил губу. Он хочет сразу ответить, но председатель закрывает собрание. В зале становится шумно, никто из нас не может разобрать, что говорит Маяковский.
Молодой стихотворец пытается оправдать Маяковского:
– Поэт имеет право на смелый художественный образ!
Но его сразу прерывают десятки голосов:
– Чепуха!
– Всё равно генерала в стихи не всадишь!
– Тоже адвокат нашёлся!..
Безнадёжно старый для начинающего поэта из группы «Рабочая весна» подходит к Демьяну Бедному и громко шепчет:
– Я вам ещё приведу примеры из его поэмы… У меня записано… Вы прямо ахнете…
Демьян Бедный отстраняет от себя докучливого поэта и уходит вместе с Сосновским.
Быстрым решительным шагом проходит Маяковский, не оглядываясь, высоко запрокинув голову, не обнаруживая желания с кем-нибудь беседовать сейчас».
На этом инциденте утреннее заседание завершилось, и пролетарские писатели разошлись по своим делам.
Вечернее заседание
Наступил вечер, о котором Виссарион Саянов написал так:
«В тот же день на вечернем заседании зал набит битком. Многие молодые поэты устраиваются возле самой трибуны.
Маяковский сидит спокойно, и улыбка таится в углах его губ, рядом с изжёванной папиросой. Он перелистывает записную книжку, и кто-то, сидящий рядом, бесцеремонно пытается заглянуть в неё. Маяковский раздражённо пожимает плечами и пересаживается на другой стул.
Но вот, наконец, открывается заседание. Председатель даёт слово для справки Маяковскому».
Здесь снова неточность. Сначала слово было предоставлено Льву Сосновскому, который с газетой в руке, поднялся на трибуну и сказал:
«Есть поэты, которые не решаются писать о Ленине, не находят слов. А между тем есть люди, которые за словом в карман не полезут».
Дальше – слово Виссариону Саянову:
«Тяжёлым, внимательным взглядом Сосновский обводит насторожившийся зал. Газета, которую он держал в руках, оказывается «Известиями», и он необычайно громко читает отрывок из поэмы «Владимир Ильич Ленин»:
Зал ахнул при последних словах.
– Видите, что позволяет себе писать в советской печати Маяковский! Ленин оказывется у него генералом, да ещё сияющим!»
Только после выступления Сосновского председательствующий дал слово Маяковскому – для справки. Саянов пишет:
«Поэт идёт к трибуне спокойным уверенным шагом. В удивительной тишине начинает свою речь. Он говорит громко, очень отчётливо, не улыбается, не шутит, как обычно. Деловой разговор, короткая справка, факты, даты – и никакого волнения в голосе, никакой полемики с людьми, глумившимися над его поэмой».
Вот что сказал поэт (согласно стенограмме):
«Товарищи, я выступаю не для того, чтобы защитить свою поэму, но чтобы заставить уважать собрание пролетарских писателей и не пользоваться опечаткой в целях дискредитации моего отношения к Ильичу и в целях дискредитации моей поэмы.
С 24 сентября по 30 декабря я находился в Париже, где «Известия» не продаются, и корректуру этой вещи не читал, и сегодня, прочитавши этот номер, я с необычайным удивлением и большим смехом увидел слово «генерал».
Все мои слова относительно того, что это ложь, остаются в силе. Такую ерунду я не мог бы никогда написать, и люди, сколько-нибудь смыслящие в поэтической работе последних лет, должны видеть, что «генерал» и «сперва» ни в коем случае не соответствуют друг другу ни по рифме, ни по ассонансу».
И Маяковский прочёл строки поэмы так, как они были написаны им:
Прилепить к этому «генерал» – это такая белиберда, которая ни одному человеку в голову придти не может».
Виссарион Саянов:
«Сосновский недовольно морщится и что-то кричит с места, но его слова заглушены аплодисментами. Маяковский стоит на трибуне, огромный и сильный, но видно, что ему нелегко: резко обозначились складки в углах губ…»
Прочитав ещё несколько строк из своей поэмы, в которых описан «без промаха бьющий» взгляд Ильича, Маяковский спросил:
«Может быть, после этого товарищ Сосновский будет меня учить, какими образами изображать Ленина?»
Поэт ответил и Демьяну Бедному, не очень лестно охарактеризовавшему Политехнический музей:
«Дальше относительно фигурирования поэмы «Ленин» в Политехническом музее. Не в Политехническом музее читал я свою поэму, а в МК партии, и по районам, так что это обвинение, брошенное мне, отпадает…
Если товарищи потребуют, в свободное время я прочитаю её, не об этом идёт вопрос, а вопрос идёт о применении недобросовестных приёмов при критике литературных течений в отношении своих же пролетарских писателей».
11 января газета «Известия» напечатала письмо Маяковского, в котором исправлялась ошибка, допущенная «при публикации 7 ноября минувшего года» (вместо «генерал» следовало читать «перевал»).
В очном поединке со своими заклятыми недругами Маяковский победил. Но он отчётливо почувствовал свою беззащитность – поэт, написавший поэму о вожде рабочего класса, был в один момент ошельмован, и никто даже слова в его защиту не сказал.
12 января 1925 года Маяковский получил новый заграничный паспорт.
А в это время вновь уехавший на Кавказ Сергей Есенин написал стихотворение «Русь бесприютная». Он посвятил её беспризорным детям, которых тогда в стране Советов было ещё очень много. Душу поэта терзало то, что в стране так много их «лет семи-восьми», которые «снуют… без призора» – «они нам знак тяжёлого укора»:
Литературоведы (и не только они) уже давно обратили внимание на рифму: «хари» – «Бухарин». Да и названия есенинских стихов какие: «Русь советская», «Русь бесприютная», а к ним плюс ещё и пьеса «Страна негодяев»!
Глава третья. Начало 1925-го
Болезнь осуждённого
Вновь обратимся к мрачному расположению духа вернувшегося из Парижа Маяковского. Мы уже говорили о том, что практически все биографы поэта объясняют эту мрачность переживаниями, связанными с разрывом отношений с Лили Брик. При этом как всегда дружно ссылаются на письма, курсировавшие из Парижа в Москву и из Москвы в Париж.
Но мы, вроде бы, уже установили, что этим письмам доверять нельзя, так как они не отражали истинного настроения писавших, а составлялись в расчёте на перлюстраторов. Поэтому Лили Юрьевна и Владимир Владимирович, едва приехав за рубеж, тут же начинали (в письмах на родину) костерить принимавшую их страну, вопить об охватившей их тоске и неудержимо рваться назад – домой.
Но в чём же тогда истинная причина мрачности Маяковского?
Скорее всего, мрачность поэта происходила из-за того, что это была его первая самостоятельная поездка за рубеж по гепеушным делам. А дела эти (как известно из книг бывалых разведчиков) требуют максимальной выдержки, умения терпеливо ждать, пребывая в положении незаметном для окружающих. Необходимая агенту информация добывается, как правило, из разных источников. И нет никакой гарантии в том, что на первый же заброшенный «крючок» клюнет какая-то «рыбка». Иногда приходится сидеть с «удочкой» долгие недели и даже месяцы, прежде чем начнётся «клёв».
Маяковский, привыкший находиться в центре внимания, появляясь перед публикой и удаляясь от неё под гром аплодисментов своих сторонников и возгласы возмущения тех, кто был его поведением шокирован, к подобной ситуации оказался совершенно не готов. Отказ в американской визе он воспринял как сокрушительный удар, лишавший его хоть какой-то надежды на успех.
Но не зря ведь Генрих Ягода любил повторять:
«Разведчиком (то есть чекистом) надо родиться, как поэтом».
Поэтом Владимир Маяковский был. Можно даже сказать, что он им родился. А вот профессии разведчика (как и любой другой) необходимо было учиться. А Маяковский учиться не любил. Поэтому первые шаги в роли агента ОГПУ давались ему с огромнейшим трудом. Отсюда – мрачность, отсюда – расстроенность чувств.
Но сразу хочется спросить: а каково было тем, кто в тот момент находился в застенках ОГПУ, давно уже успевших прославиться своими беспощадно-суровыми условиями?
Луэлла Краснощёкова писала:
«В тюрьме отец заболел воспалением лёгких».
Больного перевели из Лефортовского изолятора в тюремную больницу, куда посетителей, конечно же, не пускали.
Лили Брик написала сестре в Париж:
«Володя вернулся. Мы, наверное, поедем в Париж через шесть недель. А. Т. очень болен. Он в больнице. Вряд ли я его увижу. Думаю о самоубийстве. Я не хочу жить».
«А. Т.» – это инициалы Александра Тобинсона, то есть Краснощёкова.
Луэлла Краснощёкова – о том, как болезнь отца развивалась дальше:
«Кто-то за него заступился и организовал его перевод в конце 1924 года в правительственную больницу».
Больница эта находилась на улице Грановского, в самом центре Москвы. Если сравнивать с Лефортовским изолятором, то её можно назвать просто санаторием.
И вновь слова из письма Лили Брик – «наверное, поедем в Париж» – для рядовой советской гражданки, каковой официально являлась Лили Юрьевна, звучат фантастически неправдоподобно. Другое дело, если считать, что её уже начали готовить к очередному «забросу» в Европу.
Что же касается Алексея Ганина и его подельников, то двое из них из-за жесточайших пыток (пробковой камерой в том числе) потеряли рассудок. Их (и Алексея Ганина тоже) подвергли судебно-психиатрической экспертизе, которая признала исследуемых невменяемыми. А следствие продолжалось.
Крах «
левых
»
В середине января 1925 года в Москву съехались работники левого фронта искусств чуть ли не со всей страны. Осип Брик по этому поводу написал:
«…писем и устных требований во что бы то ни стало создать и возглавить «единый фронт левого искусства» поступало к Маяковскому много. Люди говорили:
– Мы – периферия, а центра у нас нет. Вы должны быть нашим центром.
Маяковский пытался растолковать, что самое понятие «центр и периферия» в вопросах творчества бессмысленно, что «Леф» – не штаб какого-то фронта, а журнал, который печатает произведения авторов, близких друг к другу по литературному направлению, что пусть желающие присылают свои произведения в журнал, и если они подойдут, то будут напечатаны. Ничего не помогало: люди требовали организации с центром, с периферией, с уполномоченными, инструкциями и директивами.
Кончилось тем, что в январе 1925 года наиболее настойчивая группа «организаторов» созвала «Первое московское совещание работников левого фронта искусств». Волей-неволей Маяковскому пришлось принять в нём участие».
Организатором совещания выступила одесская группа «Юголеф». Проходило это мероприятие два дня – 16-го и 17-го января. Доклады делали Осип Брик и Николай Чужак. Последний сказал про поэмы Маяковского, что «Люблю» – это «лирическая труха с точки зрения сегодняшнего дня», а поэма «Про это» – «наиболее неприемлемая вещь» из всего, что создано поэтом. Чужака поддержали и другие ортодоксальные деятели «левого искусства» – те, кто жаждал создания «единого фронта» с «твёрдой» программой и «жёсткой» организацией.
Журнал «Леф» и его руководство подверглись невероятно разносной критике. Поэтому неудивительно, что появление на трибуне Маяковского присутствовавшие в зале встретили по-разному: кто бурными аплодисментами, а кто – яростным свистом.
Пётр Незнамов:
«Льстивыми аплодисментами его нельзя было купить, а в отношении свиста он был стренирован не бледнеть. Он не бледнел и не терялся. В наибольшей степени он злился тогда, когда кто-нибудь, бездарный и надоедливый, как муха, жужжал у него на докладе. Тогда он выходил из себя – не поддевать же муху на пику! А чёрная маленькая муха с харбинской помойки жужжала и жужжала. Отгонять муху приходилось уже самой аудитории и чуть ли не с физическим пристрастием».
«Муха с харбинской помойки» – это Николай Чужак, о котором 16 января Маяковский сказал:
Илья Сельвинский и Корнелий Зелинский, 1920-е годы
«Товарищ Чужак, резко критикующий Леф, – более скучного зрелища, конечно, нельзя себе представить».
17 января Владимир Владимирович вновь заговорил о Чужаке:
«С его выходом из редакции, можно сказать смело, что работа «Лефа» пошла блистательно, ни одного конфликта, ни одного недоразумения по вопросам у нас не было».
Были упомянуты и конструктивисты:
«С этой группой нам пришлось выдержать долгий спор. Они сначала занимались всяческими мифологическими обобщениями. Например, группа конструктивистов с товарищами Сельвинским и Зелинским. Постепенно мы сумели оттянуть к нам наиболее интересную и близкую нам группу в лице товарища Сельвинского, давшего прекрасную обработку жанрового языка, если можно так выразиться, – образцов жаргона».
В последний день работы совещания Маяковский вручил украинскому писателю Леониду Недоле (Лукьяну Владимировичу Гончаренко), председательствовавшему на совещании, листок, на котором было написано:
« Заявление устроителям так наз< ываемого > «совещания левого фронта искусств»Вл. Маяковский
17/I – 25 г. »
Внимательно прослушав и обдумав два бесцветных дня «совещания», должен заявить: никакого отношения ни к каким решениям и выводам из данного совещания не имею и иметь не хочу. Если б я мог хоть на минуту предполагать, что это крикливое совещание, собранное под серьёзным лозунгом «объединение», будет подразумевать (в наиболее «деятельной» части) под обсуждением организационных вопросов – организацию сплетен и будет стараться подменить боевую теорию и практику Лефа чужаковской модернизированной надсоновщиной, разумеется, я б ни минуты не потратил на сидение в заседаниях…
На заявлении есть приписка, сделанная Николаем Асеевым:
«Присоединяюсь целиком. 18.I.»
И Маяковский совещание покинул. Осип Брик потом прокомментировал:
«Никаких практических результатов совещание не имело. «Левый фронт» так и не сорганизовался».
Пропажа кастета
В тот же день, когда Маяковский писал своё «Заявление», в Москве начал своё существование ОЗЕТ («Общество землеустройства еврейских трудящихся»), общественная организация, созданная для содействия КомЗЕТу.
КомЗЕТ («Комитет по земельному устройству еврейских трудящихся» при президиуме Совета национальностей ВЦИК СССР) был учреждён президиумом ВЦИК 29 августа 1924 года – с целью привлечения еврейского населения страны Советов к производительному труду. В президиум ОЗЕТа были избраны Владимир Маяковский, известный актёр Соломон Михоэлс (Вовси) и многие другие общественные деятели СССР.
Но самым главным событием второй половины января 1925 года был объединённый пленум ЦК РКП(б) и ЦКК РКП(б), проходивший с 17 по 20 января. Об этом судьбоносном событии речь пойдёт чуть позднее.
А пока – о французе Поле Моране, который навестил Бриков.
Бенгт Янгфельдт:
«Поль Моран, сорокалетний французский дипломат, уже несколько лет известный и как писатель…
Когда Моран в конце января 1925 года появился у Бриков, он уже провёл в Москве несколько недель и прекрасно знал, кого посещает. Благодаря публикациям в прессе и сплетням он был до мельчайших деталей осведомлён об этом «супружеском картеле»».
Гостей у Бриков всегда было невероятно много, так что на этого гостя можно было бы вообще не обратить никакого внимания. Но Поль Моран собирался написать книгу о своём посещении столицы большевиков, поэтому к проживашим на даче в Сокольниках он отнёсся с большим вниманием. И задуманную книгу принялся писать.
А Маяковский в конце января 1925 года отправился в лекционную поездку и 26 числа уже выступал в Смоленске (в губернском партийном клубе) с чтением поэмы «Владимир Ильич Ленин». Местная газета «Рабочий путь» сообщила:
«…некоторые товарищи после вечера задавали В. Маяковскому вопрос – почему его стихотворения, когда читаешь, кажутся непонятными, а при чтении им самим – этого нет. Маяковский ответил:
– У меня особый приём письма, особое новое построение стиха, незнакомое ещё широкой публике, которая не привыкла к ним. Это бывало всегда в литературе, когда выдвигались новые формы творчества».
28 января Маяковский выступил в Минске – в городском доме культуры. Газета «Звезда» предупредила читателей:
«В программе вечера чтение лучших своих произведений. По окончании вечера Маяковский будет отвечать на поданные записки».
Жившая тогда в Минске Софья Шамардина вспоминала:
«Помню один его вечер в бывшей синагоге, в переполненном, плохо освещённом зале. Восторженным рёвом отвечает аудитория на стихи Маяковского и на удачные ответы на записки. Вот стоит он перед ворохом записок, уверенный, большой. В записках как всегда есть материал для уничтожающих издёвок над обывателем, задающим «подковыристые» вопросы.
Молодёжь хохочет. Маяковский улыбается, перекладывая папиросу из одного угла рта в другой».
Когда Софья навестила Маяковского в гостинице, тот встретил её добродушным критическим замечанием, касающимся того, как она была одета:
«– Опять одеваешься под Крупскую!»
Зато…
«…подарил, наконец, свой кастет, который уж давно как-то просила, – тогда не дал».
Софья Шамардина:
«Вечером уехал. Была занята и не могла проводить. А кастет всё-таки отослала на вокзал, подумала – ему же жалко с ним расстаться – столько лет он у него в кармане. При первой встрече в Москве рассказал, что кастет у него украли, – лучше бы не возвращала».
30 января Маяковский вернулся в Москву.
Освобождение заболевшего
В начале февраля 1925 года в Ленинграде отдельным изданием вышла поэма Маяковского «Владимир Ильич Ленин». Литературный критик Виктор Осипович Перцов написал (в книге «Ревизия левого фронта в современном русском искусстве»):
«…поэма «Владимир Ильич Ленин»… в высшей степени странная и, так сказать, разномастная вещь… Здесь конденсированная горечь, которая станет неиссякаемым боевым кличем… И здесь же, за несколько страниц раньше, коробящие наивности и прямые формальные неудачи жизнеописания Ленина – рабочего класса тож».
Высказал свою точку зрения и журнал «Печать и революция»:
«Разумеется, поэма написана мастерски, но в ней отчётливо чувствуется раздвоенность сознания и чувства…
Трагично то, что ультра-индивидуалистические стихи «про это» у Маяковского выходят потрясающе-искренне, а поэма «Ленин», за немногими исключениями, рассудочна и риторична… Ему действительно необходимо перешагнуть через себя… Поэма «Ленин» – неудачная, но знаменательная и плодотворная попытка вступить на этот путь».
К этому времени относятся и слова Есенина, сказанные молодому ленинградскому поэту Вольфу Эрлиху:
«Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия? У меня родина есть! У меня – Рязань! Я вышел оттуда и, какой ни на есть, а прийду туда же. А у него – шиш! Вот он и бродит без дорог, и тянуться ему некуда».
Но Маяковский к критике относился спокойно. Да и реклама, которую он сочинял, принималась на ура. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» сказано:
«В конце февраля написаны для Моссельпрома рекламные тексты папирос «Дукат», «Люкс», «Максул», «Рекорд», «Герцеговина-Флор», «Янтарь», «Трио», трубочного табака «Джевиз», колбасы, хамовнического пива, вод, специй и мандаринов, печенья, бисквитов, карамели, монпасье и кофе «Мокко»».
Публика, приходившая на встречи с поэтом, воспринимала его по-прежнему с восторгом. 2 февраля Маяковский выехал в Киев, где на следующий день выступил в зале бывшего Купеческого собрания. Наталья Рябова вспоминала:
«…на этот раз абсолютно отсутствовала так называемая «серьёзная публика» – только молодёжь. Успех был большой. Весь помост заполнился народом, и Маяковский был совершенно притиснут к своему столику на эстраде».
А кремлёвские вожди в это время вновь занялись делом Краснощёкова.
Уже не было Владимира Ильича Ленина, хлопотавшего за экс-главу ДВР, как за человека «умного, энергичного, знающего, опытного». И судебный процесс весьма основательно подмочил краснощёковскую репутацию. Так что теперь пациент кремлёвской больницы конкуренции не мог составить никому. Про осуждённых братьев можно было просто-напросто забыть.
Но их не забыли!
Почему?
Вспомним, что происходило тогда в большевистской партии.
Осенью 1924 года вышла книга Троцкого «Уроки Октября». В ней, в частности, рассказывалось и о том, как вели себя в канун Октябрьского переворота Каменев и Зиновьев. Подробно описывалось, как они выступали против вооружённого восстания, как голосовали против него на заседании ЦК, и как, когда революция всё-таки совершилась, демонстративно оставили посты, доверенные им партией.
Первым из кремлёвской «тройки» книгу прочёл Лев Каменев. И поднял бучу. Дескать, это неслыханно! Это удар по руководству партии, по её Центральному Комитету! Надо дать сокрушительный отпор! И как можно скорее!
С книгой Троцкого тотчас ознакомились Зиновьев и Сталин.
Разразился громкий скандал.
В газетах появились статьи Каменева, Зиновьева, Сталина, Бухарина и других сторонников «тройки». Наркомвоенмор сурово осуждался за обнародование «клеветнических» (с точки зрения авторов статей) подробностей партийной истории.
Свои впечатления от этой газетной кампании занёс в свой дневник (в ночь с 20 на 21 декабря 1924 года) и писатель Михаил Булгаков:
«…за последние два месяца произошло много важнейших событий. Самое главное из них, конечно – раскол в партии, вызванный книгой Троцкого «Уроки Октября», дружное нападение на него всех главарей партии во главе с Зиновьевым, ссылка Троцкого под предлогом болезни на юг и после этого – затишье».
Впрочем, затишье это было лишь для рядовых советских граждан, а в руководстве партии борьба против Троцкого продолжалась.
Вспомним, что писал об этой борьбе Борис Бажанов:
«Тройка наметила его отстранение от Красной армии в три этапа. Сначала должен быть расширен состав Реввоенсовета, который должен был быть заполнен противниками Троцкого так, чтобы он оказался в Реввоенсовете в меньшинстве. На втором этапе должно было быть перестроено управление Военного Министерства, снят заместитель Троцкого Склянский и на его место назначен Фрунзе. Наконец, третий этап – снятие Троцкого с поста Наркомвоена».
Первые два этапа были уже пройдены, и «тройка» стала спешно (но весьма тщательно) готовить Объединённый пленум ЦК и ЦКК РКП(б) – для снятия Троцкого с поста главы Красной армии и Красного флота.
Вот тут-то кремлёвские вожди, видимо, и вспомнили о деле Промбанка, затеянного с подачи Льва Троцкого и Григория Сокольникова. Поскольку наркомвоенмора (под предлогом болезни) отправили на юг, неожиданно заболевшего Краснощёкова было предложено освободить (чтобы этим ещё больше «уесть» Троцкого и его сторонников).
Была создана Комиссия ЦК (очередная «тройка» в составе: Дзержинский, Ярославский, Угланов), которая должна была рассмотреть вопрос освобождения Краснощёкова и представить свои рекомендации членам политбюро для вынесения окончательного решения.
Однако вожди очень торопились и предложений Комиссии дожидаться не стали.
В январе 1925 года в журнале, в который вносились протоколы заседаний политбюро, появилась запись:
«Слушали: заявление т. Сольца (тт. Сольц, Калинин).
Постановили: Поручить т. Дзержинскому по согласованию с т. Калининым определить место жительства Краснощёкова.
Секретарь ЦК И. Сталин».
В этой протокольной записи обращает на себя внимание то, что фамилия Краснощёкова не сопровождается буквой «т» с точкой. Это означало, что кремлёвские вожди уже не считали исключённого из партии Краснощёкова своим «товарищем». А «определить» его «место жительства» поручалось Дзержинскому потому, что распределением жилплощади в Москве по-прежнему занималось именно его ведомство.
А с Троцким «тройка» всё же разделалась. Объединённый пленум ЦК РКП(б) и ЦКК РКП(б), проходивший с 17 по 20 января, рассмотрел вопрос о том, кому руководить Красной армией.
Борис Бажанов:
«В январе 1925 года произошёл пленум ЦК, на котором Зиновьев и Каменев предложили исключить Троцкого из партии. Сталин выступил против этого предложения, разыгрывая роль миротворца.
Сталин уговаривал пленум не только не исключать Троцкого из партии, но оставить его и членом ЦК, и членом Политбюро. Правда, выступления и политические позиции Троцкого были осуждены. Но, главное, наступил момент, чтобы удалить его от Красной Армии. Замена ему была давно подготовлена в лице его заместителя Фрунзе».
И Троцкого лишили поста наркомвоенмора. А Краснощёков вышел на свободу.
После освобождения
Сохранилась записка члена Центральной Контрольной Комиссии Емельяна Ярославского Льву Каменеву, поданная на заседании политбюро (упомянутый в записке Рубен Павлович Катанян работал старшим помощником прокурора Верховного суда СССР):
«т. Каменев Мне только что сообщил т. Ягода, что президиум ВЦИК за подписью т. Киселёва объявил амнистию Краснощёкову. Катанян через врача уже сообщил об этом Краснощёкову. Я не понимаю, как это делается после того как ЦК постановил, что это должна рассмотреть Комиссия: Дзержинский, Ярославский, Угланов. Я прошу этот вопрос включить в повестку дня.
Ярославский».
«Этот вопрос» в повестку дня, конечно же, не включили – у главных вождей тут был свой резон. Нужно было (и как можно скорее) показать всем, что больного Троцкого выслали в Сухум (подальше от столицы), а больного «ленинца» Краснощёкова не только освободили из тюрьмы, но и предоставили ему жильё в пролетарской столице.
Луэлла Краснощёкова пишет:
«Когда отец немного поправился, его отправили в Ялту в туберкулёзный институт. Но у него не было туберкулёза, и его выписали из института. Кто-то из друзей снял ему 2 комнаты у водопада Учан-су под Ялтой».
Но на этом дело Краснощёкова не завершилось, так как некоторых большевистских вождей такой поворот событий не устраивал. Осудить «краснощёковщину», считали они, совершенно недостаточно. Надо её ещё и хорошенько высмеять – чтобы ни у кого не возникло соблазна вновь пойти по дорожке, протоптанной братьями Краснощёковыми.
А «Левый фронт искусств» (Леф) в тот момент подвергся неожиданному и возмутившему всех лефовцев замалчиванию. 9 февраля в Экспериментальном театре (ныне – филиал Большого театра) с докладом «Первые камни новой культуры» выступил Анатолий Луначарский. Принявший участие в прениях Владимир Маяковский сначала заявил:
«…у товарища Анатолия Васильевича, на мой взгляд, начинается колоссальная неразбериха и полное умственное неправдоподобие выставляемых им положений».
И поэт стал приводить примеры в подтверждение своих взглядов. Но тут внезапно прозвучала реплика:
«Голос сверху: Где жёлтая кофта и цилиндр?
Маяковский: Я продал другому десять лет тому назад.
Голос: Кому?
Маяковский: Мариенгофу».
Спрашивавший замолчал. А Маяковский, продолжив излагать лефовские взгляды на советскую культуру, с обидой заметил, что в докладе наркома ничего не сказано о Лефе. Дескать, как…
«…мог товарищ Луначарский обойти молчанием это, правда, в конце извинившись, что не затронул такого вопроса, как вопрос о Лефе. Леф, разумеется, это не группка и не шайка, это Леф… это всегдашняя тенденция, всегдашняя борьба форм…»
В заключительном слове Луначарский дал ответ на это замечание:
«Мы вступаем в расцвет литературы. Леф должен это понять, свою квартиру на замок замкнуть: они отжили».
Услышав это, Маяковский вновь вышел на трибуну:
«Анатолий Васильевич рисует нас дурачками. Если бы мы были таковыми, нужно бы не только на замочек квартиру свою закрыть…
Голос с места: Давно пора!
Маяковский: …но и себе самому замочек на язык повесить. Выводы, которые сделал из моего сегодняшнего вступления Анатолий Васильевич, совершенно неправильны.
Голос с места: Правильны!
Маяковский: Я на семьдесят процентов присоединялся, и не с сегодняшнего дня, а за шесть-семь лет, к тому, что говорил Анатолий Васильевич Луначарский…
Дальше, товарищи, речь шла об этом формализме. Ну, разве когда-нибудь кто-нибудь из лефовцев утверждал, что мы плюём на содержание, и что вопрос словесных выкрутас для нас является вопросом развития литературы?.. Конечно, каждый лефист отрицает всякое слововерчение, всякую формалистику ради формалистики».
Это выступление поэта было как всегда эмоциональным, как всегда многословным и как всегда переполненным «словесными выкрутасами». Но это не помешало ему в завершение торжественно заявить:
«Я убеждён, что моя сегодняшняя речь встретится всем в сотнях стихов, в сотнях романов, в сотнях новых постановок на любой театральной сцене».
Произнося эти слова, Владимир Владимирович ещё не знал, что один из московских театров уже подготовил ответ на его заявление.
Наказание театром
Среди прочих обвинений, выдвинутых на судебном процессе против братьев Краснощёковых, было и такое, что будто бы они (по словам Аркадия Ваксберга)…
«…заказывали своим жёнам каракулевые и хорьковые шубы. ‹…› На роль жены в этом контексте могла претендовать только Лили. Но имя её – чёрным по белому – в судебных документах ни разу не упоминается. Компетентные органы щадили Лилю уже тогда».
Здесь напрашивается вопрос, который Ваксберг почему-то не задал: почему и за что могли «щадить» рядовую советскую гражданку «компетентные органы»?
Ведь, казалось бы, был такой хороший повод – выставить на посмешище (что равносильно примерному наказанию) омещанившуюся дамочку, которая своей страстью к разгульной жизни не только оскандалила очень крупного представителя советской правящей верхушки, но и бросила тень на всю партийную элиту и даже на весь советский режим!
Однако ОГПУ её пощадило.
Ольга Каменева (или те, кто стоял за её спиной), считая этот чекистский шаг ошибочным, поспешила исправить промах чрезвычайного ведомства. И нашла человека, который взялся осуществить её замысел.
Аркадий Ваксберг:
«Почти сразу же вслед за освобождением имя Краснощёкова снова оказалось у всех на устах. И опять – в сочетании с Лилей. Бойкий молодой драматург Борис Ромашов скроил скандальную пьеску «Воздушный пирог», положив в основу сюжета то же громкое судебное дело».
В тот момент Краснощёков был не единственным, кого высмеивали со сцены. В Москве смеялись и над Александром Каменевым (в семье его звали Лютиком), который был сыном Льва Каменева, одного из членов руководившей страной «тройки».
Борис Бажанов (о Льве Каменеве):
«Женат он на сестре Троцкого, Ольге Давыдовне. Сын его, Лютик, ещё очень молод, но уже широко идёт по пути, который в партии называется «буржуазным разложением». В партии ещё есть люди, хранящие веру в идею; они возмущаются. Написана даже пьеса «Сын наркома», в которой выведен Лютик Каменев, и пьеса идёт в одном из московских театров; при этом по разным деталям нетрудно долгадаться, о ком идёт речь.
Каннеру звонят из Агитпропа ЦК – за директивой; Каннер спрашивает у Сталина, как быть с пьесой; Сталин говорит: «Пусть идёт». Каменев поднимает на тройке вопрос о том, что пьесу надо запретить – это явная дискредитация члена Политбюро. Зиновьев говорит, что лучше не обращать внимания: запретив пьесу, Каменев распишется, что речь идёт о нём…
В конце концов, решено не запрещать пьесу, но оказать нужное давление, чтобы она была снята с репертуара».
Григорий Каннер (речь о нём – впереди) был одним из секретарей Сталина. А Ольга Каменева, видимо, для того и заказала «Воздушный пирог», чтобы хоть как-то отвлечь внимание публики от спектакля по пьесе Льва Славина «Сына наркома».
Борис Ромашов выполнил заказ оперативно: уже через четыре месяца – в ноябре 1924 года – комедия в пяти действиях была готова, и режиссёр Московского театра революции Алексей Львович Грипич (ученик Всеволода Мейерхольда) приступил к репетициям.
Главными действующими лицами готовившегося спектакля были братья Коромысловы: Илья Евсеич, директор банка, и Фёдор Евсеич, председатель правления компании «ТИК» («Товарищество индустриальных контрагентов»). По ходу действия возникала ещё одна структура, созданная братьями – «АРПА» («Американско-Русская Промышленная Ассоциация»). Названия этого «Товарищества» и этой «Ассоциации» перекликались с названиями компаний, которыми руководили братья Краснощёковы, и которые ещё были у всех на слуху.
Луэлла Краснощёкова:
«…прообразом отрицательного героя был Краснощёков, об этом все знали, но всё это было неправдой».
Первое представление «Воздушного пирога» состоялось 19 февраля 1925 года.
Аркадий Ваксберг:
««Вся Москва» ломилась на премьеру спектакля и на последующие его представления, без труда разгадывая, кто есть кто, и видя в любом фабульном повороте не столько плод авторского воображения, сколько информацию о подлинных фактах».
События пьесы были отнесены к 1922 году, а реплики персонажей подчёркнуто передавали атмосферу той свободы, которую принёс в страну Советов нэп:
«РАК. – Мне можно верить – Семён Рак не продаст. А вы как думаете?
ПОНДИ. – Продать может каждый. Теперь – свободная торговля».
Перед Борисом Ромашовым была, надо полагать, поставлена задача: изобразить главного героя пьесы, Илью Коромыслова, не как закоренелого преступника, который из-за воцарившейся в стране свободы нарушил все нормы, правила и законы, а как жертву (в том числе и женского коварства).
Бенгт Янгфельдт:
«Коромыслов изображён как выродившийся коммунист, но, прежде всего, как жертва коррумпированного окружения, в частности, собственного брата. «Я мог предаваться коммерческим иллюзиям, я мог не понимать того, что делается вокруг, но я не предавал рабочих интересов», – говорит он».
Ваксберг к этому как бы добавляет:
«Выведенному под именем директора банка Коромыслова Краснощёкову давалась в пьесе хоть какая-то индульгенция: он представал как жертва неких объективных обстоятельств: то ли социальных, то ли сугубо личных, но как бы не зависящих от него. Обличался, да и то с поправками на «смягчающие обстоятельства», номенклатурщик, но не номенклатура».
Зато главной героине «Воздушного пирога» автор пьесы никаких «индульгенций» не выдал, представив её как образ резко отрицательный. Ваксберг пишет:
«Она была – в трактовке драматурга – исчадием ада, толкнув крупного советского работника на путь преступлений».
Фамилия у «дамы сердца» Ильи Коромыслова была точно такая же, как у возлюбленной Александра Пушкина – Керн , а имя – Рита , как у Райт, приятельницы Маяковского и Бриков. По профессии она была балериной, что тоже недвусмысленно намекало на Лили Брик, упорно постигавшую когда-то балетное мастерство.
Исполняла эту роль выдающаяся актриса Мария Ивановна Бабанова, игравшая и в театре Всеволода Мейерхольда. В её блистательном исполнении в Рите Керн просто невозможно было не узнать Лили Брик. И публика мгновенно её узнавала, награждая игру Бабановой бурными аплодисментами. Особенно тогда, когда актриса произносила свои коронные фразы:
«РИТА. Так зачем же эта деловая белиберда везде и всюду? Жить! Резать! Хватать! Всё равно! Даёшь – берёшь! В этом цель. В этом наше предназначение!»
Но особенно заразительно публика смеялась и дружно хлопала, когда Бабанова добавляла:
«РИТА. – Я всегда мечтала стать профессиональной проституткой».
Успех спектакля Театра революции был грандиозный – за короткий срок было дано сто пятьдесят представлений.
Янгфельдт пишет (видимо, не зная, что к моменту создания пьесы и спектакля Ольга Давидовна Каменева уже не была «политруком театра», так как пост заведующей театральным отделом Наркомпроса давно уже покинула):
«Пьеса была написана по заказу Ольги Каменевой, политрука театра и жёсткого идеолога. Тот факт, что Каменева – сестра Льва Троцкого – ещё со времён революции была ярой противницей футуризма, возможно, также сыграл свою роль; нанося удар по Краснощёкову и Лили, она косвенно била и по Маяковскому и его группе. В любом случае спектакль был ещё одним ударом в спину Краснощёкова со стороны партийного руководства».
Отстранившиеся от спектакля
Всеволод Мейерхольд пьесу «Воздушный пирог» назвал «этакой дребеденью Ромашова», написанной «языком кумушки, подслушивающей на суде».
Маяковский на шумное представление Театра революции не откликнулся ни словечком. Ваксберг пишет:
«Ни Лиля с Краснощёковым, ни Маяковский, ни Осип Брик на спектакле не были – их отсутствие там, где успели уже побывать все, лишь подтверждало ходившие по Москве слухи.
Впрочем, ни Краснощёкову, ни Лиле действительно было не до театра – он с трудом возвращался к жизни после условий тюремной больницы, а Лиля вскоре после выхода его на свободу тяжело заболела. Настолько, что её почти на месяц положили в больницу».
Здесь трудно удержаться, чтобы не поправить Ваксберга. Больница, в которой долечивали Краснощёкова, была правительственной, поэтому условия там были, вне всяких сомнений, образцовыми. К тому же, напомним, что сразу после амнистии он отправился в Крым, где продолжал приходить в себя.
Да, в Лефортовском изоляторе было невыносимо жутко. Но даже там Краснощёков написал книгу «Современный американский банк», предварив её таким предисловием:
«Предлагаемый труд является попыткой познакомить читателей с историей Северо-Американских Соединённых Штатов в области финансового строительства…
Пользуясь личными связями, автору удалось раздобыть достаточно богатый, хотя далеко не исчерпывающий, материал особенно официальных изданий американского правительства за весь период до момента написания, т. е. до осени 1924 года».
В конце предисловия Краснощёков упомянул и тех, кто не отвернулся от него, несмотря на арест, суд и тюремное заключение:
« Приносится благодарность всем отдельным товарищам и организациям, которые своим содействием дали возможность автору выполнить свою задачу, несмотря на особо неблагоприятные условия, в которых ему пришлось работать.15 ноября 1924 г.
Две заглавные буквы, поставленные перед называнием города, в котором писалась книга – «Л. И.» – означают «Лефортовский изолятор».
И самый последний штрих.
Краснощёков создавал свою книгу для «студентов вузов, хозяйственников и работников финансового и банковского дела». В Российской общественно-политической библиотеке (бывшей библиотеке Коминтерна, а затем – института Марксизма-ленинизма) сохранился экземпляр книги. Она достаточно солидная – 288 страниц, цена 3 рубля 50 копеек. Но книга (до начала двадцать первого века) лежала там не разрезанной! Стало быть, её никто не только не читал, но даже и не листал! История американского банковского дела, написанная в «особо неблагоприятных условиях» оказалась в Советском Союзе невостребованной.
13 марта 1925 года Маяковский выступил в Колонном зале Дома Союзов на диспуте, устроенном культотделом МГСПС (Московским городским советом профессиональных союзов). Название диспута (как и название его учредителя) было длинным и мудреватым: «Выяснение восприятия искусства и его воздействие в творческом процессе революции».
Свою речь глава лефовцев, выступавший вслед за Шкловским, завершил так:
«Я во всём присоединяюсь к словам товарища Шкловского, кроме заключительных его слов: «Мы не марксисты и не будем марксистами, ибо…» и т. д. Мы же всё то, что говорит Шкловский, подтверждаем именно потому, что мы были марксистами и хотим быть хорошими марксистами».
А вот что сказал о «марксистах» Борис Бажанов:
«В первое же время моего секретарствования на Политбюро моё ухо уловило иронический смысл термина «образованный марксист». Оказалось, что когда говорилось «образованный марксист», надо было понимать: «болван и пустомеля».
Бывало и яснее. Народный комиссар финансов Сокольников, проводящий денежную реформу, представляет на утверждение Политбюро назначение членом коллегии Наркомфина и начальником валютного управления профессора Юровского. Юровский – не коммунист, Политбюро его не знает. Кто-то из членов Политбюро спрашивает: «Надеюсь, он не марксист?» – «Что вы, что вы, – торопится ответить Сокольников, – валютное управление, там надо не языком болтать, а уметь дело делать». Политбюро утверждает Юровского без возражений…
Марксизм – ложь, но ложь необычайной взрывчатой силы. Вот на этом камне и воздвигнул Ленин свою «церковь» – в России».
Какой точки зрения придерживался в отношении марксизма Маяковский, неизвестно. Мы знаем лишь то, что он об этом марксизме говорил.
Мартовские встречи
Итак, Театр революции, в котором с аншлагами шла пьеса Ромашова, Лили Брик обходила стороной. Но в других театрах Лили Юрьевна бывала. В одном из них её встретила приехавшая в Москву Анна Шилейко (Ахматова) и записала в дневнике:
«Лицо несвежее, волосы крашеные. И на истасканном лице – наглые глаза».
Такой у поэтессы сложился образ женщины, славившейся своим умением обвораживать мужчин.
А Маяковский в марте 1925 года встретился с Есениным. Об этом – Николай Асеев:
«Помню, как Маяковский пытался привлечь к сотрудничеству Сергея Есенина. Мы были в кафе на Тверской, когда пришёл туда Есенин. Кажется, это свидание было предварительно у них условлено по телефону. Есенин был горд и заносчив, ему казалось, что его хотят вовлечь в невыгодную сделку…
Есенин держал себя насторожённо, хотя явно был заинтересован в Маяковском больше, чем во всех своих вместе взятых сообщниках.
Разговор шёл об участии Есенина в «Лефе». Тот с места в карьер запросил вхождения группой. Маяковский, полусмеясь, полусердясь, возразил, что «это сниматься, оканчивая школу, хорошо группой». Есенину это не идёт.
– А у вас же есть группа? – вопросил Есенин.
– У нас – не группа, у нас – вся вселенная!
На планету Есенин соглашался. И вообще не очень-то отстаивал групповое вхождение.
Но тут стал настаивать на том, чтобы ему дали отдел в полное его распоряжение. Маяковский стал опять спрашивать, что он там один будет делать и чем распоряжаться.
– А вот тем, что хотя бы название у него будет моё!
– Какое же оно будет?
– А вот будет отдел называться «Россиянин»!
– А почему не «Советянин»?
– Ну, это вы, Маяковский, бросьте! Это моё слово твёрдо!
– А куда же вы, Есенин, Украину денете? Ведь она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Азербайджан? А Грузия? Тогда уж нужно журнал не «Лефом» называть, а – «Росукразгруз».
Маяковский убеждал Есенина:
– Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых! Что вы эту глину на ногах тащите?
– Я – глину, а вы – чугун и железо. Из глины человек создан, а из чугуна что?
– А из чугуна – памятники!
Разговор происходил незадолго до смерти Есенина.
Так и не состоялось вхождение Есенина в содружество с Маяковским».
У Сергея Есенина всё ещё не было своего угла в Москве. А Яков Блюмкин блаженствовал. Борис Бажанов приводит рассказ Эммануила Лившица, заведовавшего отделом печати ЦК комсомола. С ним Бажанов как-то шёл по Арбату, и Лившиц сказал:
««В этом доме третий этаж – квартира, забронированная за ГПУ, и живёт в ней Яков Блюмкин, о котором ты, конечно, слышал… Блюмкин – редкий дурак, особой, чистой воды. Когда мы придём, он, ожидая меня, будет сидеть в шёлковом красном халате, курить восточную трубку в аршин длины и перед ним будет раскрыт том сочинений Ленина (кстати, я нарочно посмотрел: он всегда раскрыт на той же странице). Пойдём, пойдём».
Я пошёл. Всё было – и халат, и трубка, и том Ленина. Блюмкин был существо чванливое и самодовольное. Он был убеждён, что он – исторический персонаж…
…он показал мне свою квартиру из четырёх огромных комнат…
ГПУ не знало, куда его девать, и он был в резерве».
Видимо, в это же самое время состоялось знакомство Владимира Маяковского с ещё одним мало кому известным тогда драматургом. Валентин Катаев в «Траве забвения» написал:
«…я познакомил его в редакции «Красного перца» с Булгаковым, которого Маяковский считал своим идейным противником.
Булгаков с нескрываемым любопытством рассматривал вблизи живого футуриста, лефовца, знаменитого поэта-революционера; его пронзительные, неистовые жидковато-голубые глаза скользили по лицу Маяковского, и я понимал, что Булгакову ужасно хочется померяться с Маяковским силами в остроумии.
Оба слыли великими остряками.
Некоторое время Булгаков молча насторожённо ходил вокруг Маяковского, не зная, как бы его получше задрать. Маяковский стоял неподвижно, как скала. Наконец Булгаков, мотнув своими блондинистыми студенческими волосами, решился:
– Я слышал, Владимир Владимирович, что вы обладаете неистощимой фантазией. Не можете ли вы мне помочь советом? В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская.
И не успел ещё Булгаков закончить своей фразы, как Маяковский буквально в ту же секунду, не задумываясь, отчётливо сказал своим сочным баритональным басом:
– Тимерзяев.
– Сдаюсь! – воскликнул с ядовитым восхищением Булгаков и поднял руки.
Маяковский милостиво улыбнулся.
Своего профессора Булгаков назвал: Персиков». Булгаковский профессор Персиков появился, когда была опубликована повесть «Роковые яйца» (в шестом номере журнала «Недра» за 1925 год).
Лариса Рейснер тотчас откликнулась на эту публикацию, написав статью «Против литературного бандитизма» (первый номер журнала «Журналист» за 1926 год):
«Булгаков написал талантливейшую книгу, но скверную и вредную. Его книга – книга врага, и она не будет признана».
А Борис Бажанов в это время познакомился с Яковом Блюмкиным (которого ГПУ не знало, куда девать, держа его в резерве) и с его двоюродным братом Аркадием Биргером, который носил фамилию-псевдоним Максимов и искал себе работу по душе. Бажанов потом вспоминал:
«В первый же раз, когда Блюмкин пошёл в ГПУ, он похвастался знакомством со мной. Ягода взвился: «Яков Григорьевич, вот работа для вас. Бажанов ненавидит ГПУ, мы подозреваем, что он не наш, выведите его на чистую воду. Это – задание чрезвычайной важности». Блюмкин взялся за это, но месяца через два-три заявил Ягоде, что он… просит его от этой работы освободить».
Вместо себя Блюмкин предложил своего безработного двоюродного брата.
Михаил Булгаков, 1925 год
Борис Бажанов:
«Идея была одобрена, Максимов был вызван к начальнику Административного Управления ГПУ Флексеру и нашёл, наконец, нужную работу: шпионить за мной и поставлять рапорты в ГПУ. Чем он и кормился до лета 1927 года».
Мартовские жертвы
22 марта 1925 года на аэродроме Тифлиса лётчик Шпиль и механик Сагарадзе готовили к полёту самолёт «Юнкерс-13». Пасажиров было трое: заместитель председателя Совнаркома Закавказской Советской Федеративной Социалистической Республики (ЗСФСР) Александр Фёдорович Мясников, председатель Закавказской Чрезвычайной комиссии Соломон Григорьевич Могилевский и заместитель наркома РКИ Закавказья Георгий Александрович Атарбеков. Они летели в Сухум на съезд Советов Абхазии. В 11 часов 50 минут самолёт взлетел, но через 10 минут загорелся, рухнул на землю и взорвался. Все летевшие погибли.
24 марта газета «Заря Востока» сообщила:
«Технический осмотр показал, что мотор и система управления вполне исправны. Причина пожара не установлена».
Но в тот момент в Сухуме находился на отдыхе Троцкий, и летевшие на «Юнкерсе» деятели наверняка собирались встретиться с ним, что не входило в планы кремлёвской «тройки» (Зиновьева, Каменева и Сталина). Узнав о трагедии, Троцкий тотчас приехал в Тифлис и заявил о погибших товарищах:
«Вряд ли мы дознаемся когда-либо с точностью о действительных причинах их гибели. Ведь живых свидетелей того, что произошло, нет».
Впрочем, чуть позднее Троцкий написал, что пожар на самолёте был устроен по приказу Сталина. Напомним, что помощником Соломона Могилевского, главы ЧК Закавказья, был молодой чекист Лаврентий Берия (ему только что исполнилось 26 лет).
В марте 1925 года газета «Правда» неожиданно опубликовала письмо Горького, присланное с итальянского острова Капри. Знал ли пролетарский писатель о том, что на Лубянке выбивают из арестованных поэтов показания по делу «Ордена русских фашистов», неизвестно, но в своём письме он говорил:
«…неонародническое настроение или течение, созданное поэтами Клычковым-Клюевым-Есениным… становится всё заметнее, кое у кого уже приняло русофильскую окраску, что, в конце концов, ведёт к русскому фашизму».
За поэтов, которые вместе с Алексеем Ганиным продолжали находиться в Бутырской тюрьме, заступиться было некому. 27 марта 1925 года их «дело» поступило в Президиум ВЦИКа СССР, то есть передано на рассмотрение лидеров большевистской партии. Но вот что сказал об этих вождях Борис Бажанов:
«Лидеров интересовала власть; они были заняты борьбой за власть внутри партии. Вне партии был выставлен против населения заслон ГПУ, вполне действенный и запрещавший населению какую бы то ни было политическую жизнь; следовательно, ликвидировавший малейшую угрозу власти партии. Партийное руководство могло спать спокойно…»
И секретарь ВЦИК Авель Сафронович Енукидзе, ознакомившись с документами, присланными ОГПУ, написал:
«Считая следствие по настоящему делу законченным и находя, что в силу некоторых обстоятельств передать дело для гласного разбирательства в суд невозможно – полагал бы: «Войти с ходатайством в Президиум ВЦИК СССР с вынесением по делу Ганина А. А. внесудебного приговора»».
В Президиум с таким ходатайством вошли, и внесудебный приговор был вынесен. Как оказались созвучны ему стихотворные строки поэта Ганина:
30 марта Алексея Ганина расстреляли. Вместе с ним (в той же Бутырской тюрьме) были расстреляны Пётр и Николай Чекрыгины, Виктор Дворяшин, Владимир Галанов и Михаил Кротков. Бориса Глубоковского и ещё двоих его подельников сослали на десять лет в Соловки. Судьба остальных подследственных неизвестна.
О том времени справедливо заметил в своей книге о Есенине Виктор Кузнецов:
«Нас так запугали 1937 годом, но о миллионах трупов 20-х годов непростительно трусливо забыли».
Знал ли о расстреле поэтов Маяковский?
Должен был знать. Как сослуживец Агранова и его закадычный друг.
А как откликнулся на расправу с ними?
Стихотворений об этом инциденте Маяковский не написал. Но в поэме «Владимир Ильич Ленин» есть две строки:
Матвей Ройзман, который сделал вид, что ничего не знает о расправе над Ганиным и его друзьями, в воспоминаниях написал:
«В 1924–1925 годах у Сергея было время самой плодотворной творческой работы. Он говорил:
– Наступила моя пора Болдинской осени!
Ради того, чтобы работать в полную силу, он подолгу жил вне Москвы…»
Алексей Ганин
Но вовсе не «творческая работа» заставляла Есенина «жить вне» столицы страны Советов. 27 марта (за три дня до расстрела в Бутырке – явно кем-то заранее предупреждённый) он вновь спешно покинул Москву и 30 марта прибыл в Баку. Видимо, в дороге написал:
Писатель и драматург Всеволод Иванов:
«С. Есенин не казался мне мрачным, обречённым. Это был человек, который пел грустные песни, но словно не его сочинения…
Рапповцы считали себя вправе распоряжаться не только мыслями Есенина, но и чувствами его, – он смеялся над ними, и ему была приятна мысль вести их за собой магией стиха:
– А я их поймал!
– В чём?
– Это они – хулиганы и бандиты в душе, а не я. Оттого-то и стихи им мои нравятся.
– Но ведь ты хулиганишь?
– Как раз ровно настолько, чтобы они считали, что я пишу про себя, а не про них. Они думают, что смогут меня учить и мной руководить, а сами-то с собой справятся, как ты думаешь? Я спрашиваю тебя об этом с тревогой, так как боюсь, что они совесть сожгут; она и моя!»
Когда же речь заходила о рекламе, в которой прославился тогда Маяковский, то Есенин (по словам того же Всеволода Иванова)…
«Беззаботно и весело… спрашивал:
– Реклама? Реклама, чтоб продавать? Меня и без того покупают. Я пишу для того, чтобы людям веселей жилось, поэтому я хочу обратить на себя внимание. Им полезней читать меня, чем Маяковского».
Работа в архиве
Сфабрикованное Секретным отделом ОГПУ дело № 28980, касавшееся «Ордена русских фашистов», наглядно показало гепеушникам, как можно, состряпав какое-нибудь дельце, получить награды и поощрения.
Бывший товарищ (заместитель) царского министра внутренних дел Владимир Джунковский тоже, надо полагать, поведал Феликсу Дзержинскому о том, как добывал награды глава московского охранного отделения фон Коттен, придумывая и организовывая «группы террористов» и их отчаянные по смелости «акции». В качестве примера Джунковский мог привести побег политкаторжанок из Новинской тюрьмы.
Агранов наверняка пересказал эту историю Брикам и Маяковскому. Владимир Владимирович, радостно встрепенувшись, тут же заявил, что он как раз по этому делу сидел более пяти месяцев в Бутырке и чуть было не угодил на три года в Нарымский край, в ссылку.
– Эту историю надо как следует изучить! – мог сказать Яков Саулович. – В ней есть чему поучиться!
– Я готов этим заняться! – мог тут же откликнуться Маяковский.
Он, конечно же, не знал, что Агранов вполне мог заказать снять копии с этого дела.
А Маяковский пошёл обычным путём – обратился в Испарт РКП(б), отдел Московского горкома партии, который занимался изучением истории партии, и сказал, что хочет написать сценарий кинофильма о побеге политкаторжанок из Новинской тюрьмы. К предложению поэта отнеслись с интересом, и он попросил разрешения поработать в архиве. Ему предложили заполнить анкету, которая требовалась для допуска к работе. 27 марта 1925 года анкета была заполнена. Она небольшая. В 13-томном собрании сочинений поэта её поместили в самый последний том. Вот она:
«Фамилия, имя и отчество. Владимир Владимирович Маяковский .
Партийная принадлежность. Беспартийный .
Место службы. Поэт .
Занимался ли раньше в архивах? Нет .
Документы, на основании которых испрашивается разрешение в настоящее время. Отношение Истпарта МК № 103/ Ш07 .
Тема работы. Типография МК, побег 13-ти .
По каким материалам? Судебной палаты, Охранного отделения и Военного суда .
С какой целью производится работа? С научной .
В каком издании предполагается издание работы на основе архивного материала? «Каторга и ссылка» и Истпарт .
Адрес занимающегося. Лубянский проезд, 3, кв. 12, тел. 4-48-22 ».
Как видим, Маяковский указал, что места службы не имеет, поскольку является представителем вольной профессии. Что его интересуют два архивных дела, по которым когда-то он был обвиняемым. И что опубликовать написанное он предполагает в журнале «Каторга и ссылка» (в ту пору существовал такой, его издавали бывшие политкаторжане).
Кроме анкеты, необходимо было заполнить требовательный лист архива, где следовало указать, какие именно разыскиваются материалы. Поэт написал:
«1) наружное наблюдение и агентурные сведения о Вл. Маяковском (парткличка «Константин»), 2) отобранная по выходе тетрадь (рукописная) моих стихов».
К архивным материалам Маяковского допустили.
Ознакомившись с делами царской охранки, поэт разыскал Исидора Ивановича Морчадзе, главного организатора побега политкаторжанок. Тот потом написал:
«Володя встретил меня на улице… и сказал, что пишет сценарий и хочет описать побег… И вот он мне стал такие подробности об этом побеге рассказывать, что я удивился. Спрашиваю: «Откуда ты это знаешь?» – «Откуда! Я над твоим делом работаю». И тут он мне рассказал, что разрабатывает этот материал для кинокартины».
Маяковский стал расспрашивать Морчадзе о подробностях того давнего дела.
«Я охотно рассказывал, а он записывал…
Он сам увлекался записанным материалом и обещал написать великолепный сценарий, весёлый, уморительный…
Однажды он весело начал мне рассказывать такие подробности побега, что я был изумлён знанием всех деталей побега. Оказалось, что он… взял разрешение к документам о нашем процессе в Военно-Окружном суде, хранящимся и поныне в Центроархиве музея революции.
Когда я попал к этим документам, <чтобы> написать воспоминания о побеге тринадцати политкаторжанок, то мне показали там регистрационную карточку Владимира Маяковского, что он действительно первый был допущен к этим документам…
Долго были разговоры о будущей кинокартине, но обещанная кинокартина так и не появилась на свет».
Да, никакого сценария Маяковский не написал. Не сохранилось ни сценарного плана, ни даже кратких рукописных заготовок.
Почему?
Первое напрашивающееся объяснение: не успел. Был срочно вызван на Лубянку, где ему сказали, что надо срочно собираться в очередную зарубежную поездку. И он отправился за границу, надеясь по возвращении сценарий всё-таки написать. Но не получилось.
Объяснение, вроде бы, вполне логичное и достаточно убедительное.
Но, возможно, произошло совсем другое. Маяковскому могли сказать в том же Истпарте, что снимать фильм об акции, устроенной социалистами-революционерами никто не позволит – ведь советский суд объявил эсеров преступной партией, а некоторые её лидеры были даже приговорены к расстрелу.
Агранов же мог сообщить Маяковскому, что побег был организован царской охранкой, поэтому он и завершился так удачно. И об этом вряд ли стоит рассказывать советской общественности.
Можно дать и такое объяснение: а что как Маяковский отправился в архив исключительно для того, чтобы посмотреть, что в документах Охранного отделения написано о нём?
Зачем это ему понадобилось?
Может быть, Маяковский хотел увидеть, нет ли там каких-либо упоминаний о его сотрудничестве с Охранным отделением? Но, видимо, не обнаружил того, что искал.
Почему?
Потому что большевики, придя к власти, тотчас же стали уничтожать компрометировавшие их бумаги. Вот что рассказал об этом начальник разведывательного отдела Генерального штаба российской армии Павел Фёдорович Рябиков. Его воспоминания опубликованы в книге «ГРУ. Дела и люди». В главе «Период после Октябрьского переворота» он поделился воспоминаниями о том, как большевики избавлялись от компрометировавших их документов:
«Ведь надо только вспомнить, что «регистрация» контрразведки пестрела сведениями на ряд «неблагонадёжных» и «подозреваемых в шпионстве» лиц, кои теперь стали членами правительства или людьми, к ним близкими…
Первой атаке большевиков, естественно, подверглась «контрразведывательная часть», из которой надо было изъять дела и регистрацию, которые компрометировали ряд высших большевиков.
На контрразведку был совершён «налёт», который в корне разрушил всю работу контрразведки, всё неугодное большевикам было вывезено, и работа контрразведки в том смысле, в котором она велась до последних дней Временного правительства, т. е. в смысле борьбы со шпионством и часто близкими им антигосударственными элементами, – прекратилась.
Теперь шпионство и пропаганда, угодная большевикам, могла вестись как угодно и где угодно…»
Иными словами, все документы, содержавшие компромат на большевистских вождей, были вывезены и уничтожены. То же самое произошло и с делами Охранного отделения, на которое также был совершён «налёт». Подобное происходило не только в Петрограде, но и в Москве и других крупных городах страны.
Так что Маяковский каких-то документов мог в архиве просто не обнаружить. А на его вопрос, где искать эти бумаги, ему отвечали: в ОГПУ.
Когда же он спросил об этих документах у своих друзей-гепеушиков, ему, скорее всего, ответили, что они хранятся в историко-революционном архиве.
Круг, таким образом, замкнулся. Но особо горевать по этому поводу поэту было некогда – началась подготовка к очередной поездке за рубеж.
Осип Брик в этот момент тоже попытался переломить свою судьбу.
Аркадий Ваксберг:
«Весьма важные изменения произошли и в жизни Осипа. На съёмках фильма по его сценарию он познакомился с двадцатишестилетней женой режиссёра Виталия Жемчужного – Евгенией Соколовой, и дружеские отношения, завязавшиеся между ними, вскоре переросли в ещё более дружеские».
Бенгт Янгфельдт к этому добавляет:
«…молчаливая и замкнутая Женя была совершенно не похожа на женщин, обычно посещавших салон Бриков. «Не понимаю, о чём он с ней может говорить», – раздражённо прокомментировала Лили, которую, помимо этого, раздражал в ней недостаток «элегантности»».
Однако все эти (с точки зрения Лили Юрьевны) «недостатки» не помешали Осипу и Евгении счастливо прожить вместе двадцать лет – вплоть до кончины Осипа Максимовича в 1945 году. Впрочем, слово «вместе» требует уточнения. Дело в том, что Евгения жила отдельно от Бриков. Она приходила к ним в гости, а вечером Осип провожал её домой. Ничего не поделаешь – таковы были нравы в этой «семье», заведённые Лили Юрьевной раз и навсегда.
«Летающий пролетарий»
В марте 1925 года вышел в свет последний номер журнала «Леф». В нём была напечатана первая часть поэмы «Владимир Ильич Ленин». Были также помещены две статьи Корнелия Зелинского и «Декларация конструктивистов», которую подписали Илья Сельвинский, Корнелий Зелинский, Вера Инбер, Борис Агапов, Евгений Габрилович и Дир Туманный (Николай Панов). Маяковский собирался напечатать и главы «Уляляевщины» Сельвинского, но руководство Госиздата категорически этому воспротивилось. В том же номере «Лефа» были опубликованы два стихотворения 19-летнего одессита Семёна Исааковича Кирсанова (Кортчика), про которого Пётр Незнамов написал:
«Несколько позже появился в Москве он и сам. Он был неумолчен, если говорить о декламировании стихов. Он отводил людей в уголок и вчитывал в них, подобно тому, как можно вчитывать изображение, стихотворение за стихотворением, причём отводимые не считали это насилием. Однажды у Асеева на девятом этаже, когда Маяковский уже сел играть в карты, кто-то сказал о всё ещё читающем Кирсанове:
– Какой темперамент!
На это Маяковский, не оборачиваясь и скосив лишь глаза, ответил:
– Это не темперамент, это возраст!»
Примерно в это же время с Маяковским познакомилась Лидия Сейфуллина, уже опубликовавшая свои первые произведения. Известный всей стране поэт встретил начинающую писательницу очень приветливо, улыбчиво. Она потом вспоминала:
«Улыбка у него была особенная, закрытая. Зубы не сверкали; но всё лицо, сумрачное по отдельным своим чертам, становилось светлым. Полная горячей благодарности к большому, не подчеркнувшему этого своего преимущества перед меньшим, каким я не могла не почувствовать себя перед ним, я начала:
– Знаете, Владимир Владимирович…
– Знаю! – перебил он меня с той же улыбкой. – Я вам понравился. Вы мне – тоже. До свиданья!
Простая снисходительная шутка, но в голосе сказавшего эти шутливые слова – то внутреннее душевное тепло, за которое согретые им люди становились преданными друзьями Маяковского до конца дней своих».
6 апреля в клубе ЦК РКП(б) состоялся диспут на тему «О разногласиях в литературной политике». Газета «Известия» через два дня написала:
«Владимир Маяковский заявил протест против зачисления группы «Леф» в попутчики… Только в процессе перековки быта создадутся пролетарские писатели. Не ярлыком решается вопрос о «пролетарственности» писателя, а в литературном соревновании. Надо сорвать ярлыки, перетряхнуть патенты, тогда слово «пролетпоэт» получит смысл».
Вечером того же дня в Большом театре отмечали вторую годовщину Общества друзей воздушного флота. Был, как всегда, прочитан доклад, затем выступали авиаторы и их друзья. О том, как закончилась торжественная часть этого мероприятия, газета «Рабочая Москва» сообщила:
«Вместо заключительного слова председатель предоставлялет слово поэту Владимиру Маяковскому, который, под общие аплодисменты всего зала, зачитывает отрывки из своей новой поэмы «Летающий пролетарий»».
Поэма начиналась с «Предисловия»:
И сразу же начиналось глава, в которой говорилось о том, что же поэта «интересует» в грядущем. Глава имела очень грозное название:
« ВОЙНА, КОТОРАЯ БУДЕТ СЕЙЧАС ».
Поэт подробно рассказывал о войне 2125 года, о капиталистической Америке, которая напала на страну Советов, послав на неё армаду самолётов с бомбами, начинёнными отравляющими газами. Советские пролетарии, конечно же, давали отпор агрессорам. «Марш» советских лётчиков Маяковский, видимо, и читал в Большом театре:
Далее в поэме рассказывалось, как советским агитаторам, в число которых включили «лучших ораторов Коминтерна», удалось распропагандировать американских рабочих, и как те устроили в Соединённых Штатах восстание:
Произошедшая за океаном пролетарская революция, устанавливала на планете новый порядок. В Москву прилетала радиограмма, слова которой аэроплан выписывал в небесах:
После этой грандиозной победы, описание празднования которой было выделено в главку под называнием «Радость», следовала вторая глава поэмы:
« БУДУЩИЙ БЫТ ».
Начиналась она с неожиданного сетования на неважные жилищные условия, в которых оказался сам Маяковский:
В главке «Будет» поэт приступал к рассказу о том, какая замечательная жизнь ожидает пролетарскую столицу «в ХХХ веке»:
Всё будет механизировано, автоматизировано:
Третья глава поэмы называлась коротко: «ПРИЗЫВ», в ней поэт бросал клич:
С того момента, как была прочитана эта поэма, прошло всего полторы недели, и большевики пустили в ход свой «отточенный нож».
Болгарский взрыв
Весной 1925 года болгарская компартия, потерпевшая поражение в сентябрьском восстании 1923-го, была в своей стране вне закона. Но вождям коммунистов очень хотелось взять реванш, и (с санкции и под руководством Коминтерна) они решили устроить в столице террористический акт, за которым (по их планам) должны были последовать мощные народные волнения.
16 апреля в Кафедральном софийском Соборе Святой Недели должно было состояться отпевание убитого два дня назад депутата правящей партии «Демократически сговор» генерала Константина Георгиева. На траурной церемонии предполагалось присутствие многих политических деятелей страны, в том числе царя Бориса и главы правительства Александра Цанкова.
Согласно плану, разработанному террористами, сразу же, как только начнутся песнопения, должна быть приведена в действие адская машина.
И в 15 часов 20 минут прогремел мощный взрыв, обрушивший купол собора. На месте погибли 134 человека (в том числе целый класс лицеисток), ещё 79 скончались от полученных ран. Ранено было около 500 человек. Царь Борис опоздал к началу отпевания и остался жив. Цанков тоже не пострадал.
Европа была в ужасе от кровавого злодеяния, совершённого коммунистами.
СССР заявил о своей непричастности к этому теракту. Но советский разведчик Владимир Степанович Нестерович, легально работавший в Австрии под фамилией Ярославский (оперативная кличка Ибрагим) и координировавший действия Военной организации Болгарской компартии (той самой, что организовала теракт в Софии), был потрясён случившимся. Нестерович стал разведчиком вскоре после того, как, командуя кавалерийской дивизией, выдворил из страны Советов воинские формирования Нестора Махно. Теперь же, являясь кадровым работником Разведывательного управления Рабоче-крестьянской Красной армии, он неожиданно бросил все свои дела в Австрии и уехал жить в Германию, став первым сотрудником РУ РККА, который оставил свой пост «из-за политических разногласий с властью».
А Настора Махно друзья-анархисты в том же апреле вывезли из Берлина в Париж.
Весной 1925 года вышли книги очерков Ларисы Рейснер: «Афганистан» и «Уголь, железо и живые люди». О последней книге Карл Радек написал:
«…книга «Уголь, железо и живые люди» – …это была работа тяжёлая и физически, и морально, за которую взялись бы немногие писатели».
22 апреля Рейснер поехала лечиться от малярии в германский Тропический институт. За время пребывания там она написала книгу очерков «Страна Гиндебурга».
Сергей Есенин всё это время находился в Баку. Будучи в хороших оношениях с первым секретарём компартии Азербайджана Сергеем Мироновичем Кировым, он познакомился и с приезжавшим на Кавказ наркомом РККА Михаилом Васильевичем Фрунзе.
А Маяковский 30 апреля опубликовал в «Вечерней Москве» стихотворение «Два мая», посвящённое приближавшимся майским праздникам. В нём опять гремели строки, призывавшие читателей готовиться к войне:
В конце апреля Есенин искупался в Каспийском море и сильно простудился. 5 мая ему пришлось даже в больницу лечь (с диагнозом «катар правого лёгкого») и пролежать там полторы недели. Только что вернувшийся из Персии (где он работал) Василий Иванович Болдовкин (младший брат Петра Чагина) потом вспоминал:
«Простуда Сергея давала себя знать, он охрип и всё время твердил, что у него начинается горловая чахотка.
– Вася, ты знаешь, как я болен! У меня туберкулёз горла – горловая чахотка, а это значит, что мне максимум полгода жить».
Василий Болдовкин предложил Сергею Есенину выпить чаю, сказав:
«– В Персии чай – это божественный напиток, напиток богов.
– Ну, а я всё же предпочитаю Бахуса.
Я разлил в бокалы светлое золотистое вино, мы чокнулись.
– Во имя дружбы, – сказал Сергей, – правда, за мной ходит отчаянная слава заправского пропойцы и хулигана, но это только слава, но не такая уж страшная действительность. Всегда почему-то получается так, что Есенин один в ответе».
Той же весной поэт Георгий Иванов, уже три года находившийся в эмиграции, издал в Париже сборник стихов Есенина, сопроводив книгу вступительной статьёй, в которой написал:
«За Есениным стоят миллионы таких же, как он, только безымянных «Есениных» – его братья по духу, соучастники-жертвы революции… Променявшие бога на «диамат», Россию – на Интернационал и, в конце концов, очнувшиеся от угара у разбитого корыта революции».
Напомним, что «диамат» – это сокращённое название диалектического материализма.
Книга Морана
В этот-то момент дал о себе знать француз Поль Моран, посетивший Бриков, как утверждает Бенгт Янгфельдт, в конце января 1925 года. В других источниках дата посещения указывается другая: лето 1924 года, что, конечно, более вероятно. Ведь, вернувшись во Францию, Моран написал и опубликовал книгу, в которой рассказал о своём посещении большевистской столицы.
Бенгт Янгфельдт:
«Повесть «Я жгу Москву» была напечатана в апреле 1925 года в журнале «Demain» и в книге «L’Europe galante», изданной в Париже в том же году, но позднее».
За два с половиной месяца написать и опубликовать книгу довольно трудновато. Хотя, возможно, Моран обладал даром скорописи.
Впрочем, не о сроках написания речь. В этой книге был выведен некий «супружеский картель» в составе Василисы Абрамовны, её мужа Бена Моисеевича и некоего «красного поэта» Мордехая Гольдвассера. В этой троице мгновенно узнавались Лили и Осип Брик, а также поэт Владимир Маяковский.
Бенгт Янгфельдт:
«…впоследствии Моран подтвердил, что прообразом третьего персонажа послужил Маяковский…
Моран констатирует, что все, в том числе и он сам, безоглядно влюблены в соблазнительную Василису; …он замечает купленные ей Гольдвассером в Париже дорогие духи, и это в изсестной степени доказывает, что её «политические убеждения были не глубокими» («хотя она называла себя коммунисткой»); отмечаются также тесные контакты Бена Моисеевича с чрезвычайкой…
Гольдвассер описывается как «великан» с «открытым, симпатичным лицом», поэт с «оригинальным стилем», который сочиняет всё: политические агитки, рекламу производимых государством товаров, атеистические детские песенки и стихи, вопевающие применение удобрений в сельском хозяйстве».
В книге Морана «красный поэт» Гольдвассер постоянно пребывает в ипохондрическом беспокойстве из-за возможности заразиться чем-либо и заболеть:
«Его боязнь инфекций известна всем; этот коммунист чистит предметы, до которых притрагивается, стерилизует свой столовый прибор, носит резиновые перчатки, открывает двери на той высоте, где никто их не касается».
Одним словом, в том, что Гольдвассер списан с Маяковского, сомневаться не имеет смысла.
Бенгт Янгфельдт:
«Как представители «первого в мире рабочего государства» Маяковский, Лили и Осип были возмущены тем, что автор изобразил их представителями послевоенной «галантной Европы», и тем, как они были изображены. Эльза нашла повесть антисемитской, а Маяковский сказал в адрес Морана, что «гнусность он, по-видимому, изрядная»».
Как же так? Пять лет назад Маяковский написал поэму «150 000 000», в которой в резко раскритиковал Соединённые Штаты и их президента, изобразив страну и её руководителя в самом неприглядном виде. Когда же французский писатель издал книгу, в которой изложил своё видение того, что происходило тогда в советской России, его сразу назвали антисемитом и «гнусностью».
Были и другие оценки повести «Я жгу Москву». Французский писатель Луи-Фердинанд Селин (Детуш) высоко оценил талант Поля Морана, написав:
«Под его пером французский язык двигался как джазовый танец».
А в Москве Ассоциация художников революционной России (АХРР) организовала (в Большой аудитории Политехнического музея) диспут на тему «Мы и лефы». Вечер открылся докладом Евгения Александровича Кацмана, который был организатором создания АХХРа и являлся его секретарём. О том, что происходило дальше – в воспоминаниях художника-футуриста и поэта Фёдора Семёновича Богородского (бывшего балтийского матроса, военного лётчика, а затем чекиста):
«В аудитории стоял непрерывный шум, крики и смех заглушали речь докладчика. Но вот аудитория неожиданно смолкла. В дверях показалась внушительная фигура Маяковского. Раздались аплодисменты, приветственные крики, и Маяковский медленно поднялся на эстраду.
Прежде чем занять место в президиуме, Маяковский подошёл к трибуне, налил воды из графина в стакан, но нечаянно залил водой листки, где был записан доклад Кацмана. Растерявшемуся докладчику пришлось продолжать своё слово уже без написанных тезисов… Кацман был вынужден скомкать свой доклад, вступив в импровизированную полемику не только с публикой, но и с Маяковским».
Ещё один любопытный факт. Рязанская газета «Рабочий клич» в номере от 1 мая 1925 года поместила объявление:
«2-го мая на Красной и Свердловской площадях (Москва) начнётся передача радиоконцерта… «Мой май» – сочинение Маяковского».
О том, как проходил этот «радиоконцерт» с участвовавшим в нём поэтом – в воспоминаниях журналиста Ивана Спиридоновича Рахилло:
«Грохоча палкой, он поднялся на второй этаж. Вошёл в студию. Остановился у пульта.
– А много там слушателей? – спросил, показывая палкой на микрофон.
– Весь мир.
– А мне больше не надо, – заявил Маяковский.
– Как вас объявить?
И когда вспыхнул сигнал «Микрофон включён» – подошёл и объявил:
– Говорит Маяковский! – и начал читать новые стихи».
О том, что в это время происходило в стране, поведал Борис Бажанов:
«1925 год был годом борьбы за власть между Зиновьевым и Сталиным. Тройка, на время восстановленная для завершения борьбы с Троцким, окончательно распалась в марте. В апреле на заседаниях Политбюро Зиновьев и Каменев энергично нападали на сталинскую теорию «построения социализма в одной стране». Тройка больше не собиралась. Сталин утверждал сам проект повестки Политбюро. В течение нескольких месяцев Политбюро работало как орган коллегиальный внешне как будто бы под руководством Зиновьева и Каменева. Такой внешний вид определялся в особенности тем, что Сталин, как всегда (по невежеству) мало принимал участия в обсуждении разных вопросов. Каменев же по-прежнему руководил всем хозяйством страны, а хозяйственные вопросы занимали всегда много места в работе Политбюро. Троцкий делал вид, что корректно принимает участие в текущей работе. И на Политбюро царил худой мир».
Журналист Вячеслав Павлович Полонский (Гусин), занимавший тогда пост главного редактора журнала «Печать и революция», записывал в дневнике:
«1925. 24.VI.
В партии – среди широких масс – сервелизм, угодничество, боязнь старших. Откуда это? Почему вдруг такой шкурный страх делает недостойными людей, вчера ещё достойных? Психоз?»
Кое-что поменялось и в газетном мире – редактировать «Известия» с мая 1925 года стал Иван Иванович Скворцов-Степанов, давний недруг Маяковского. Впрочем, Владимир Владимирович узнал об этом гораздо позднее, по возвращении из-за рубежа.