Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам

Филатьев Эдуард

Часть вторая

Хождение в чекисты

 

 

Глава первая

Рисующий плакаты

 

Телеграфное Агентство

В самом конце лета 1919 года Владимир Маяковский увидел плакат, который был вывешен неподалёку от его дома в Лубянском проезде – в витрине бывшего магазина Абрикосова. Плакат поэта заинтересовал. И привёл в Российское Телеграфное Агентство (РОСТА), которым руководил его знакомец по работе в газете «Новая жизнь» – Платон Михайлович Лебедев, подписывавший свои статьи партийным псевдонимом Керженцев. О том, как всё это происходило, сам Владимир Владимирович рассказывал так:

«… я увидел на углу Кузнецкого и Петровки… первый вывешенный двухметровый плакат. Немедленно обратился к заву РОСТОЙ, тов. Керженцеву, который свёл меня с М.М. Черемных, одним из лучших работников этого дела.

Второе окно мы делали вместе».

Виктор Шкловский:

«Художник Черемных умел настраивать башенные часы.

Он наладил кремлёвские куранты.

Вот этот художник начал делать от руки окна РОСТА.

Наступал Деникин. Нужно было, чтобы улица не молчала. Окна магазинов были слепы и пусты. В них надо было вытаращить мысль. Первое «Окно сатиры» было вывешено на Тверской улице в августе 1919 года. Через месяц работать начал Маяковский».

Так о приобщении Маяковского к РОСТА писали практически все маяковсковеды. Но не будем забывать, что финансовым директором Российского телеграфного агентства (а пост этот весьма солидный) был тогда Лев Гринкруг, давний приятель Лили Брик, Осипа Брика и Владимира Маяковского. Наверняка именно он и порекомендовал безработному поэту (и художнику) попробовать себя в «Окнах сатиры» в качестве рисовальщика. И представил своего друга Керженцеву. Вот почему Маяковского сразу же подключили к художнику Черемныху.

Сам Михаил Михайлович Черемных (он был старше Маяковского всего на полгода) писал:

«Знакомство моё с Маяковским произошло в Школе живописи, ваяния и зодчества в фигурном классе…

Вторично познакомился я с Маяковским в 1919 году… потому что Маяковский меня не узнал».

Сатирические плакаты, по словам Черемныха, делались следующим образом:

«Приходили телеграммы, их приносили Маяковскому, он выбирал самые нужные, намечал темы, писал текст, раздавал работу нам. Готовые "Окна "утверждал лично Керженцев (зав. РОСТА)».

Лили Брик:

«… вместо одного фельетона или стихотворения и иллюстраций к ним, как делали раньше, стали делать на каждом плакате по нескольку рисунков и с подписями.

Производство разрасталось… За два с половиной года открыли отделения во многих городах».

Маяковский в РОСТА. Москва, 1919 г. Слева направо, стоят: М.М. Черемных, И А. Малютин, Соколовский; сидит: В.В. Маяковский.

Производство плакатов РОСТА (рисунки и подписи к ним) было налажено очень быстро. Наступавший на Москву Деникин сразу же был высмеян двустишием из «Советской азбуки» Маяковского, подкреплённым соответствующим шаржем:

«Деникин было взял Воронеж. Дяденька, брось, а то уронишь ».

Другой плакат о Деникине:

«ГРАЖДАНЕ / самых отдалённейших мест! слушайте широковещательный Деникинский / МАНИФЕСТ»

Далее шли якобы произнесённые Деникиным фразы, которые сопровождались карикатурами. Завершалось «Окно» иллюстрированным четверостишием:

«Хорошо поёт собака! А ж прошиб холодный пот. На конце штыка, однако, Так ли пташка попоёт? !»

На плакате Маяковского слово «слушайте» (начинавшее фразу) было написано с маленькой буквы, а словечко «аж» разделено надвое. Грамотность поэта (да и Платона Керженцева, утверждавшего плакаты) была, как видим, совсем некудышной.

В это время Яков Блюмкин объявился на Южном фронте. Он начал служить в Красной армии инструктором по разведывательно-террористической деятельности, ему поручили организовать покушение на генерала Деникина и создать партизанские отряды в тылу Белой армии.

А поэта-футуриста Николая Бурлюка вновь мобилизовали в Белую гвардию. За то, что он служил в Красной армии, его разжаловали в рядовые и направили простым телеграфистом в подразделение, воевавшее против Нестора Махно. Как подходят к этой ситуации строки, написанные Николаем несколько лет назад:

«О берег плещется вода, А я устал и изнемог, Вот, вот настанут холода, А я и пламень не сберёг».

18 августа 1919 года газета «Красный меч» (орган Политотдела Особого Корпуса войск В.У.Ч.К.) открывалась передовицей, написанной руководителем Всеукраинской ЧК Мартыном Лацисом. Уже её название нагоняло страх:

«ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ КОМИССИЯ – ЧАСОВОЙ РЕВОЛЮЦИИ, ОСОБЫЙ КОРПУС – ЕЁ КРАСНЫЙ МЕЧ»

Содержание устрашало ещё больше:

«Меч революции опускается тяжко и сокрушительно.

Рука, которой вверен этот меч, твёрдо и уверенно погружает отточенный клинок в тысячеголовую гидру революции.

Этой гидре нужно рубить головы с таким расчётом, чтобы не вырастали новые: у буржуазной змеи должно быть с корнем вырвано жало, а если нужно, и распорота жадная пасть, вспорота жирная утроба.

У саботирующей, лгущей, предательски прикидывающейся сочувствующей, внеклассовой, интеллигентской спекулянтщины и спекулянтской интеллигентщины должна быть сорвана маска…

Нам всё разрешено, ибо мы первые в мире подняли меч не во имя закрепощения и угнетения кого-либо, а во имя раскрепощения от гнёта и рабства всех…

Кровь? Пусть кровь, если только ею можно выкрасить в алый цвет серо-бело-чёрный штандарт старого разбойного мира».

О латышах-чекистах Мартыне Лацисе и Якове Петерсе Борис Бажанов, познакомившись с ними поближе, чуть позднее написал:

«Это были те самые Лацис и Петерс, на совести которых были жестокие массовые расстрелы на Украине и других местах гражданской войны – число их жертв исчислялось сотнями тысяч. Я ожидал встретить исступлённых, мрачных фанатиков – убийц. К моему великому удивлению эти два латыша были самой обыкновенной мразью, заискивающими и угодливыми маленькими прихвостнями, старающимися предупредить желания партийного начальства».

Но в статье Лациса были не пустые слова – большевикам, в самом деле, повсюду виделись «буржуазные гидры», которым надо было «рубить головы». Так, к примеру, в Революционной повстанческой армии Украины появились свои деньги (с портретом батьки Махно, пришлёпнутым серпом и молотом красного цвета), а сам Нестор Иванович озвучил программу действий, составленную при участии Гроссмана– Рощина и других сподвижников атамана. В программе говорилось о создании самостоятельной крестьянской республики в тылу деникинских войск, об отмене диктатуры пролетариата, о необходимости свержения режима большевиков, установления народной власти и ликвидации эксплуатации крестьянства, а также о защите деревни от голода и политики военного коммунизма.

Махновская программа действий была вызовом советской власти. И большевики отдали приказ: «рубить головы!». Тотчас были арестованы и расстреляны несколько ближайших сподвижников Нестора Махно, в том числе и начальник штаба Гуляйпольской повстанческой армии.

Анархисты тут же заявили, что подобные расстрелы без ответа не останутся, и ответ этот будет жесточайшим.

В книге Галины Пржиборовской «Лариса Рейснер» есть эпизод, в котором говорится о том, как работавший в политотделе Волжской флотилии Дмитрий Усов как-то спросил у Ларисы, что бы она сделала, если бы расстрел грозил поэту Гумилёву. Рейснер ответила:

«– Топить я бы его не стала, но палец о палец не ударила бы для его освобождения».

 

РОСТА и «Стойло»

В сентябре 1919 года в Москве в доме № 37 по улице Тверской появилось новое кафе – «Стойло Пегаса». Оно возникло на месте другого весьма посещавшегося в ту пору кафе «Бом», которое принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков «Бим-Бом» (И.С.Радунский и М.А.Сташевский). Когда хозяин «Бома» из советской России эмигрировал, его детище перешло к имажинистам.

Матвей Ройзман:

«Есенин не только среди своих друзей, знакомых, но часто во всеуслышание, среди посторонних, называл себя хозяином „Стойла Пегаса“… И в то же время всячески подчёркивал, что он, Сергей, богатый человек… Но именно эти заявления Сергея о собственном достатке и его подчёркнутая манера при случае вынимать пачку крупных денег из кармана привлекли к нему нахлебников, любителей выпивки за чужой счёт, которые к тому же норовили взять у него взаймы без отдачи».

Анна Абрамовна Берзинь (речь о ней впереди) поделилась впечатлением, которое произвели на неё Есенин и Мариенгоф, заправлявшие всеми делами в кафе «Стойло Пегаса»:

«Оба они, по неизвестной никому причине, ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчёркивали их нелепый банальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как нелепо выглядят они на плохо освещённых замусоренных улицах, такие одинокие в своём франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов».

О том, откуда взялись у Есенина и Мариенгофа эти «эксцентричные» цилиндры, рассказал Илья Шнейдер (речь о нём тоже впереди):

«Очутившись, уже не помню, почему, в Петрограде без шляп, Есенин и Мариенгоф безуспешно оббегали магазины. И вдруг обнаружили сиротливо стоящие на пустой полке цилиндры. Один из них Есенин немедленно водрузил себе на голову, а Мариенгофу с его аристократическим профилем и „сам бог велел“ носить цилиндр».

Но вернёмся в «Стойло Пегаса». На стенах кафе оформлявший его Юрий Анненков разместил есенинские строки:

«Плюйся, ветер, охапками листьев,  — Я такой же, как ты, хулиган!.. Не сотрёт меня кличка «поэт». Я и в песнях, как ты, хулиган».

А у Маяковского, устроившегося работать в РОСТА и получившего отдельную комнату в Лубянском проезде, отношения с Лили Юрьевной наладились.

Михаил Черемных:

«Работать ему помогала Л.Ю.Брик. Он рисовал, а она раскрашивала. У нас были свои названия красок (например, та, которой красились руки и лица, называлась „мордовал“)».

Амшей Маркович Нюренберг (другой художник, тоже пришедший в РОСТА):

«Маяковский делал углём контур, а Л.Ю.Брик заливала рисунок краской».

Но, по утверждению Нюренберга, это случалось не очень часто – «иногда».

О том, что такое «Окна РОСТА», Маяковский чуть позднее говорил:

«Окна РОСТА – фантастическая вещь! Это обслуживание горстью художников, вручную, стапятидесятимиллионного народища.

Это телеграфные вести, моментально переделанные в плакат, это декреты, сейчас же распубликованные частушкой».

Работа в РОСТА стала для Маяковского, пожалуй, первой в его жизни настоящей службой. Такой же, как и у всех россиян. Это были не ночные выступления в кафе и артистических подвальчиках с чтением стихов захмелевшей публике, а ежедневные появления на рабочем месте и выполнение там вполне определённой работы. Хотя официально только один Черемных являлся штатным работником РОСТА, все остальные были внештатными сотрудниками.

Лили Брик:

«Работали беспрерывно. Мы вдвоём с Маяковским поздно оставались в помещении РОСТА, и к телефону подходил Маяковский.

Звонок:

– Кто у вас есть?

– Никого.

– Заведующий есть?

– Нет.

– А кто его замещает?

– Никто.

– Значит, нет никого? Совсем?

– Совсем никого.

– Здорово!

– А кто говорит?

– Ленин.

Трубка повешена. Маяковский долго не мог опомниться».

 

Сотрудник Агентства

Маяковский, поднабравшийся за время работы «Кафе поэтов» свободолюбивых анархистских взглядов, очень скоро почувствовал, как удалены от масс, как недоступны для рядовых граждан большевистские вожди. Бенгт Янгфельдт приводит такой пример:

«Якобсон вспоминал, что Маяковский в перерыве между плакатами РОСТА нарисовал карикатуру: Красной армии удалось взять крепость, защищённую тремя рядами солдат, в то время как Маяковский тщетно пытается пробиться к Луначарскому, которого охраняют три ряда секретарш».

Когда Маяковский (по его же собственным словам) был просто «поэтом», разговор с наркомом шёл на равных. Став сотрудником РОСТА, рисовавшим карикатуры для витрин не работавших магазинов, он превратился в мелкого чиновника, который для члена Совнаркома интереса не представлял.

Писала о наркоме просвещения и Зинаида Гиппиус. И не только о нём:

«Но вот прелесть – это наш интернациональный хлыщ – Луначарский. Живёт он в сиянии славы и роскоши, этаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому устранению конкурентов, место единственного и первого „писателя земли русской“…

Устроил себе, в здании литературного (всероссийского) комиссариата, и «Дворец искусств». Новую свою «цыпочку», красивую R, поставил комиссаром над всеми цирками. Придумал это потому, что она вообще малограмотна, а любит только лошадей. (Старые жёны министров большевицких чаще всего – отставлены. Даны им различные места, чтоб заняты были, а министры берут себе «цыпочек», которым уже дают места поближе и поважнее.)»

Должность комиссара цирков занимала тогда красивая дрессировщица-одесситка Нина Сергеевна Рукавишникова (девичья фамилия – Зусман), жена поэта и писателя Ивана Сергеевича Рукавишникова (того самого, что возглавлял «Дворец искусств»). Она пользовалась покровительством высоких должностных лиц, и, видимо, поэтому Гиппиус назвала её «цыпочкой» Анатолия Луначарского, который был уже женат на актрисе Наталье Александровне Розенель (девичья фамилия – Сац).

А в РОСТА началась проверка сотрудников на лояльность советской власти. Об этом – Лили Брик:

«Была в нашем отделе и ревизия. Постановили, что Черемных – футурист, и надо его немедленно уволить. Маяковского в этом не заподозрили. Он горячо отстаивал Черемных и отстоял».

Нетрудно себе представить, какое образование было у этих ревизоров. А Маяковского «не заподозрили» потому, что он в штате РОСТА не состоял.

Сентябрь 1919 года подходил к концу, когда в ответ на расстрел видных махновцев анархисты произвели террористический акт. Первый комендант Смольного и Кремля Павел Дмитриевич Мальков вспоминал (в книге «Записки коменданта Кремля»):

«В эти дни, осенью 1919 года, рвался к Москве Деникин. Белые захватили Орёл, взяли Курск, подступали к Туле. Московская партийная организация объявила мобилизацию коммунистов на фронт…

25 сентября в помещении Московского комитета РКП (б), в Леонтьевском переулке, собрался московский партийный актив. Заседание открыл секретарь МК РКП (б) Владимир Михайлович Загорский».

Это был тот самый большевик Загорский (Лубоцкий), с которым сотрудничал, выполняя какие-то его поручения, юный гимназист Владимир Маяковский.

Собрание партийного актива шло своим чередом, когда неожиданно (вновь приводим фрагмент книги Малькова):

«… в окне, выходившем в небольшой сад, с треском лопнуло стекло, и в гущу собравшихся грохнулась, шипя и дымя, большая бомба. Все на мгновение оцепенели, затем шарахнулись к двери, давя и толкая друг друга. Моментально образовалась пробка.

В этот момент прозвучал спокойный решительный голос Загорского:

– Спокойно, товарищи, спокойно. Ничего особенного не случилось. Сейчас мы выясним, в чём дело.

Загорский стремительно встал, вышел из-за стола президиума и уверенно, твёрдыми шагами направился к дымящемуся чудовищу…

Всё это заняло считанные секунды. Загорского отделяло от бомбы пять шагов, три, два… Он протянул руку, стремять вышвырнуть за окно шипящую смерть, уберечь товарищей от страшной гибели, и тут грохнул взрыв…

Двенадцать человек было убито, погибло двенадцать большевиков».

Кто бросил в окно бомбу, никто, конечно же, не видел. Но чекисты быстро вычислили «бомбистов».

Павел Мальков:

«Бывший особняк графини Уваровой, где помещался в 1919 году Московский комитет большевиков, ранее, в 1918 году, занимали ЦК и МК левых эсеров. Кто же, как не они, мог в совершенстве знать дом? Не среди ли левых эсеров следовало искать преступников? Так и поступила ЧК…

Спустя некоторое время после взрыва вся банда была выявлена и ликвидирована».

То есть чекисты «.ликвидировали» левых эсеров. Анархисты оказались, вроде бы, не при чём. И бригада Нестора Махно продолжала сражаться (вместе с Красной армией) с частями белой гвардии.

Белый генерал Деникин, называя махновцев повстанцами, писал в воспоминаниях:

«… в начале октября в руках повстанцев оказались Мелитополь, Бердянск, где они взорвали артиллерийские склады, и Мариуполь – в 100 верстах от Ставки (Таганрога)… Случайные части – местные гарнизоны, запасные батальоны, отряды Государственной стражи, выставленные первоначально против Махно, легко разбивались крупными его бандами. Положение становилось грозным и требовало мер исключительных. Для подавления восстания пришлось, невзирая на серьёзное положение фронта, снимать с него части и использовать все резервы… Это восстание, принявшее такие широкие размеры, расстроило наш тыл и ослабило фронт в наиболее трудное для него время».

На территориях, освобождённых повстанческой армией батьки Махно, организовывались коммуны, помогавшие бедным, восстанавливалось производство товаров и свободная торговля. Был налажен выпуск газет, в которых излагались самые разные мысли и идеи, включая критические замечания в адрес самого гуляйпольского атамана. Не удивительно, что в народе часто распевали ставшую любимой песенку:

За горами, за долами ждёт сынов своих давно батька мудрый, батька славный, батька добрый наш Махно.

В октябре 1919 года части Красной армии пытались освободить от поляков город Минск, но из этой затеи ничего не получилось. Пришлось заключать перемирие.

А у поэта Александра Блока той же осенью появилось сердечное заболевание: стал возникать жар, мучила одышка.

Сергей Есенин в те же октябрьские дни написал стихотворение «Небесный барабанщик». Все его строки были за советскую власть и за гражданскую войну:

«Листьями звёзды лютея В реки на наших полях. Да здравствует революция На земле и на небесах!.. Солдаты, солдаты, солдаты  — Сверкающий бич над смерчом. Кто хочет свободы и братства, Тому умирать непочём… Мы идём, а там, за чащей, Сквозь белёсость и туман Наш небесный барабанщик Лупит в солнце-барабан».

Есенин собирался вступать в партию большевиков, даже заявление написал. Но член редколлегии газеты «Правда» Николай Леонидович Мещеряков, ознакомившись с «Небесным барабанщиком», написал на рукописи:

«Не складная чепуха. Не пойдёт. Н.М.».

Узнав об этом, (по словам Георгия Феофановича Устинова, друга Есенина):

«Есенин окончательно бросил мысль о вступлении в партию. Его самолюбие было ранено».

 

Поэты и бандиты

Интересное воспоминание оставил художник Амшей Нюренберг:

«В РОСТА деньги выдавали два раза в месяц. В кассу мы приходили с мешками, так как получка иногда представляла объёмистую и довольно увесистую кучу бумажек».

Полученную зарплату приходилось укладывать в мешки не потому, что в РОСТА слишком много платили, а потому, что деньги были обесценены.

Нести по Москве эти мешки с заработной платой было довольно опасно, и Маяковскому пришлось зарегистрировать в ВЧК своё оружие. Его револьвер уже был зарегистрирован в Петрограде, теперь требовалось получить на него новое разрешение. И он его получил:

«Российская Социалистическая

Федеративная

Советская республика

Отдел Регист. Оружія

ВСЕРОССИЙСКАЯ

ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ

КОМИССИЯ

по борьбе с контр – революцией, спекуляцией и преступлениями по должности при Совете Народных Комиссаров

11 октября 1919 г. № 2024

УДОСТОВЕРЕНИЕ (на право ношения оружія)

Дано сіє гражданину Маяковскому Владимиру Владимиров, проживающему гор. Петроград Жуковская у. дом № 7 к. 35 в том, что он имеет право на храненіе и ношеніе при себе револьвера системы Веледок № – что с подписью с приложенгем печати удостоверяется.

Председатель Петерс

Секретарь Ксенофонтов».

Этот документ подписан двумя лицами, входившими в четвёрку руководщего ядра ВЧК: Дзержинский, Петерс, Лацис, Ксенофонтов. Яков Петерс и Иван Ксенофонтов были заместителями главы ВЧК, а Ксенофонтов ещё и возглавлял его Особый трибунал.

Любопытная подробность – Маяковский, уже более полугода проживавший в Москве, сообщил чекистам свой петроградский адрес.

Из имажинистов наиболее приспособленным к отражению любого нападения считался Вадим Шершеневич. Матвей Ройзман про него написал:

«Он действительно хорошо боксировал, и мне приходилось видеть, как раза два он это доказывал на деле, заступаясь за Сергея».

Но Есенин и сам мог за себя постоять. Однажды он и поэт-имажинист Иван Грузинов возвращались ночью домой, и, по словам Матвея Ройзмана, перед ними вдруг возник грабитель:

«… бандит потребовал, чтоб Есенин отдал ему свой бумажник, пригрозил ножом. Отвлекая внимание грабителя, Сергей полез в карман пиджака левой рукой, а правую сложил в кулак, как учил дед, и хватил бандюгу по уху и виску. Тот кувырнулся на тротуар и не поднялся…»

Драться Есенина научил дед, Фёдор Андреевич Титов.

Мы уже говорили о том, что об участии в драках Владимира Маяковского достоверных сведений не сохранилось. Только Николай Асеев написал:

«А драться физически он не мог. „Я драться не смею, – отвечал он на вопрос, дрался ли он с кем-нибудь. – Почему? Если начну, то убью“. Так кратко определял он свой темперамент и свою силу».

В том же октябре 1919 года Григорий Сокольников, никогда не служивший ни солдатом, ни офицером, был назначен командующим 8 армией, которая с победными боями стала теснить белых от Воронежа до Новороссийска. Карьера необыкновенная!

Стоит ли удивляться тому, что многие тогда мечтали наладить отношение с каким-нибудь солидным ведомством, которое взяло бы их под защиту. Ведь людей пугали фразы, которыми была переполнена главная большевистская газета «Правда». 18 октября 1919 года с её страниц прозвучало:

«"Вся власть Советам" сменяется лозунгом: «"Вся власть чрезвычайкам"».

Нагоняло немалого страху и высказывание Троцкого о России в одной из его статей:

«Мы должны превратить её в пустыню, населённую белыми неграми, которым дадим такую тиранию, какая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания будет не белая, а красная, в буквальном смысле этого слова красная, ибо мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн».

А Ленин 19 ноября 1919 года написал:

«… крестьяне далеко не все понимают, что свободная торговля хлебом есть государственное преступление. «Яхлеб произвёл, это мой продукт, и я имею право им торговать» – так рассуждает крестьянин, по привычке, по старине. А мы говорим, что это государственное преступление».

И это писалось тогда, когда на страну неумолимо надвигался голод.

Брикам и Маяковскому, надо полагать, тоже очень хотелось найти себе надёжного защитника. В наши дни уже вряд ли можно установить, сами ли они принялись искать более влиятельную и более уважаемую организацию (чем РОСТА), которой можно было предложить свои услуги, или некое ведомство само заинтересовалось ими. Известно только, что осенью 1919 года такая организация нашлась.

Живший в Петрограде Дмитрий Мережковский пытался найти хоть какой-нибудь способ покинуть большевистскую Россию. Он подал заявление в Петроградский совет с просьбой отпустить его за рубеж «по болезни», то есть разрешить подлечиться за границей. Ему категорически отказали. И Мережковский записал в дневнике:

«С безграничной властью над полуторастами миллионов рабов люди эти боятся одного лишнего свободного голоса в Европе. Замучают, убьют, но не выпустят».

А Брики, не боясь тех, кто «мучил», «убивал» и «не выпускал» за границу, решили связать свою судьбу именно с ними, то есть с чекистами. С чего начался их контакт (с какой-то эпизодической работы или сразу с повседневной службы), установить доподлинно не представляется возможным – Лубянские архивы надёжно хранят свои тайны.

Маяковский с друзьями и знакомыми в квартире Бриков в Полуэктовом пер. Москва, 12 октября 1919 г. Сидят: А.К. и Г.К. Крамфус, А А. Дорийская, Л.Ю. Брик, ЛАТринкруг. Стоят: домработница Тоня, О.М.Брик и Маяковский.

И всё-таки попробуем хоть что-нибудь выяснить.

 

Завязывающиеся «связи»

Осенью 1919 года Сергей Есенин создал «Ассоциацию вольнодумцев в Москве». Более вызывающего названия придумать было, наверное, невозможно: мысль собрать в столице большевиков команду «вольнодумцев» да ещё вовсеуслышанье заявлять об этом могла прийти только в очень отчаянную голову В уставе «ассоциации» говорилось, что её цель…

«… духовно – экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции и ведущих самое широкое распространение творческой революционной мысли и революционного искусства человечества путём устного и печатного слова».

Членами ассоциации могли стать поэты, художники, композиторы, режиссёры, скульпторы. Под уставом подписались Сергей Есенин, Яков Блюмкин, Анатолий Мариенгоф, шестой стояла подпись Вадима Шершеневича, последней – Григория Колобова.

24 октября под текстом устава появилась резолюция:

«… целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь.

Народный комиссар по просвещению А Луначарский».

Через два месяца (в декабре 1919 года) телеграфист Николай Бурлюк совершил побег из Белой армии, добрался до Херсона и лёг в больницу, где решил скрываться от мобилизации, пока в стране идёт гражданская война.

А в Иркутске восставшие рабочие освободили из тюрьмы приговорённого к очередному расстрелу Александра Михайловича Краснощёкова. И он снова принялся строить в Сибири советскую власть, став членом Иркутского губкома РКП(б).

Но несколько давних оппонентов советской власти в том же декабре всё-таки совершили побег из родной страны. Всё началось с того, что большевики решили торжественно отметить очередную годовщину восстания декабристов. Провести это мероприятие было намечено в Белом зале Зимнего дворца. С докладом предложили выступить главному специалисту по декабристам Дмитрию Мережковскому. Узнав об этом, он записал в дневнике:

«Я должен был прославлять мучеников русской свободы перед лицом свободоубийц. Если бы те пять повешенных воскресли, их повесили бы снова, при Ленине, так же, как при Николае Первом».

Однако на этот раз наученный горьким опытом Мережковский не стал отказываться от предложенной ему чести прочесть доклад и согласился. Но попросил выдать ему ещё один мандат на чтение лекций красноармейцам (об истории и мифологии Древнего Египта). Такой документ ему был выдан. Воспользовавшись им, в ночь на 24 декабря 1919 года Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Философов и их литературный секретарь Владимир Злобин покинули Петроград. Вскоре все четверо были в Прибалтике.

В этот-то момент Брики потянулись к чекистам.

О возможных «связях» со спецслужбами Лили Юрьевны Брик, обладавшей уникальной способностью чуть ли не с первого взгляда обвораживать кого угодно, речь у нас уже шла. Мы говорили об этом, когда упоминали о предполагавшейся поездке в Японию балетной труппы под руководством балерины Дорийской, а также когда рассматривали обстоятельства той загадочной лёгкости, с которой Елена Юльевна Каган и её дочь Эльза получили разрешение покинуть Советскую Россию.

Пришла пора поговорить о новых «связях» Лили Брик с ВЧК. Они появились примерно в то же время, когда Маяковский получал комнату в Лубянском проезде. Аркадий Ваксберг высказался об этом так:

«Именно в эти дни ранней осени 1919 года у Лили впервые – и, судя по всему, единственный раз – появилась мысль об эмиграции. К политике это не имело ни малейшего отношения. С советской властью она легко находила общий язык, ощущая её своей властью, открывшей простор для любых экспериментов в искусстве, никаких притеснений от новых хозяев страны не ощущала, находя неудобства лишь в быте, исключавшим тот образ жизни, к которому она привыкла. Пример сестры, оказавшейся в Европе и наслаждавшейся – пусть и убогим, послевоенным и, однако же, несомненным – комфортом, казался заманчивым».

Куда же собралась нигде не работавшая дама, проживавшая в маленькой комнатушке коммунальной квартиры дома, что в Полуэктовом переулке Москвы?

Ответ на этот вопрос дал Борис Леонидович Пастернак, который ещё в марте 1919 года завершил работу над поэмой «Сестра моя – жизнь». Первым её слушателем стал Владимир Маяковский, о котором автор поэмы написал:

«Я услышал от него вдесятеро больше, чем рассчитывал когда-либо услышать».

А Лили Брик стала просто вздыхать по Пастернаку Василий Васильевич Катанян (в книге «Лиля Брик и Владимир Маяковский») по этому поводу написал:

«Она увлеклась Пастернаком – и поэтом, и личностью. Она любила слушать, как он музицировал и "блестяще читал блестящие стихи, часто непонятные и таинственные "».

В.В.Катанян рассказал и об отношении к Лили Юрьевне Бориса Пастернака:

«… он собственноручно переписал для Лили «Сестру мою – жизнь»… и подарил ей с надписью: «Этот экземпляр, который себя так позорно вёл, написан для Лили Брик, с лучшими чувствами к ней, devotedly <преданно> Б.Пастернаком».

На вопрос «Кто и как именно позорно себя вёл?» ЛЮ, усмехнувшись, ответила, что это была лирическая petite histone <неболыпая история > и прервала разговор».

Стало быть, Лили Брик было что скрывать.

Подаренная ей рукопись поэмы открывалась стихотворным экспромтом:

«Пусть ритм безделицы октябрьской Послужит ритмом Полёта из головотяпской В страну, где Уитман. И в час, как здесь заблещут каски Цветногвардейцев, Желаю вам зарёй чикагской Зардеться».

Из этих строк ясно, что дело происходило в октябре («безделица октябрьская»), и что Лили собиралась отправиться за океан («в страну, где Уитман»).

Бенгт Янгфельдт, тоже обративший внимание на загадочную странность этой поездки, недоумевал:

«Из посвящения Пастернака понятно, что она стремилась в страну Уитмена, а не в Западную Европу, где жили мать и сестра. Почему в Соединённые Штаты, где, насколько известно, у неё не было ни родственников, ни связей? И говорила она на немецком и на французском. На этот вопрос ответа нет».

Аркадий Ваксберг:

«Почему эта европейская женщина остановила свой выбор на Америке, мы не знаем, да существенного значения это, пожалуй, и не имеет».

Почему же не имеет? Имеет. И весьма существенное.

Ведь уже в самом факте этой предполагавшейся поездки содержится очень важная информация. Могла ли беспартийная, нигде не работавшая, не имевшая родственников за океаном женщина отправиться в страну, с которой у Советской России дипломатических отношений не было? Весьма сомнительно. Но если всё-таки она собиралась туда поехать, то (точно так же, как в случае с зарубежной поездкой Эльзы Каган) сразу же возникают вопросы: за чей счёт и с какой целью?

Ответ на них однозначен: такую поездку способно было организовать только одно ведомство страны Советов, которому срочно потребовалась женщина, способная завлекать мужчин, заставляя их плясать под свою дудку. Этим ведомством было ВЧК, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия.

Почему именно тогда Маяковскому понадобилось новое пристанище (то ли из-за планировавшейся поездки Лили Юрьевны за рубеж, то ли из-за её неожиданной влюблённости в Пастернака), не знал даже В.В.Катанян, написавшей очень неуверенно:

«В разгар этой увлечённости Маяковский, надо полагать, и стал искать для себя жильё».

Возникает ещё один вопрос: кто порекомендовал чекистам отправить в эту поездку Лили Юрьевну? Лев Гринкруг, финансовый директор РОСТА? Или Роман Якобсон, «связи» которого дали Маяковскому возможность стать владельцем комнатки в центре Москвы?

О Якобсоне Бенгт Янгфельдт сообщил следующее:

«Получив университетский диплом в 1918 году, Якобсон остался при университете для подготовки к профессорскому званию. Это, в частности, освобождало его от воинской повинности, которая в условиях гражданской войны грозила отправкой на фронт…

Вместо отправки на фронт Роману неожиданно предложили работу в отделе печати первой дипломатической миссии Советской Республики в Ревеле (Таллин), которая должна была открыться зимой 1920 года. На вопрос, почему предложение сделали именно ему, сотрудник Наркомата иностранных дел ответил, что желающих на это место не нашлось, поскольку есть риск, что белогвардейцы взорвут поезд после пересечения границы».

На этом рассмотрение вопроса о причине отправки Якобсона в Эстонию Янгфельдт прекратил. И совершенно напрасно – информация просто выпячивает из строк приведённого им текста. Тем более, что именно в конце 1919 года в ВЧК задумались над созданием особой закардонной агентуры для выявления контрреволюционеров, засылаемых в Советскую Россию. Не предстояло ли Роману Якобсону стать одним из первых, кто должен был войти в эту чекистскую гвардию?

 

«Связи» Якобсона

В декабре 1919 года (по другим сведениям – в апреле 1920-го) Яков Блюмкин вступил в РКП(б).

В это же время деникинскому генералу Якову Александровичу Слащёву удалось захватить Екатеринослав, вытеснив оттуда Гуляйпольскую повстанческую армию. Нестору Махно пришлось вновь начать переговоры о военном союзе с Красной армией. Но И января 1920 года Лев Троцкий подписал приказ, объявлявший Нестора Махно бандитом, заслуживающим казни, и ставивший его анархистское воинство вне закона.

Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф

В тот же январский день (11 числа) в московском кафе «Домино» (новое его название – кафе «СОПО», то есть «СОюз ПОэтов» – не приживалось) произошёл скандал. Находившийся среди посетителей сотрудник МЧК Шейкман позвонил в своё ведомство, и в кафе прибыла чекистский комиссар Александра Рекстынь. Она написала в протоколе:

«Из опроса публики я установила следующее: около 11 часов вечера на эстраде кафе появился член Союза поэт Сергей Есенин и, обращаясь к публике, произнёс площадную грубую до последней возможности брань…

… поэты, именующие себя футуристами и имажинистами, не жалеют слов и сравнений, нередко настолько нецензурных и грубых, что в печати недопустимых, оскорбляющих нравственное чувство, напоминающее о кабаках самого низкого свойства…

Комиссар МЧК А.Рекстынь».

И московские чекисты завели на Есенина «Дело кафе «Домино» № 10055».

В Омске об этом инциденте, конечно же, ничего не знали, и 1 февраля в газете «Советская Сибирь» появилась статья о поэме «Пантократор», в которой, в частности, говорилось: «Есенин больше всего сказался как революционер-бунтарь, стремящийся положить к подножию Человека-Гражданина не только Землю, но и весь мир, всю природу. Он верит в неисчерпаемый источник человеческих сил и талантов, верит в непобедимую силу коллективного творчества, – силу, которая, если захочет, то может вывести землю из её орбиты и поставить на новый путь».

Московские чекисты вряд ли читали газеты, издававшиеся в далёкой Сибири. К тому же у самой Чрезвычайной Комиссии возникли тогда некоторые сложности. На состоявшемся в январе 1920 года заседании Центрального комитета РКП(б) речь неожиданно пошла о царившей в ВЧК «уголовщине», о зверских пытках и расстрелах без суда и следствия. И 15 января из Москвы во все местные губчека полетели шифротелеграммы, в которых приказывалось расстрелы приостановить.

Видимо, поэтому «дело» о пьяной выходке поэта Есенина было отложено до лучших времён.

Советские власти в тот момент были заняты делами чрезвычайной важности. Например, расказачиванием Дона. Там все выступления местного населения тут же объявлялись антисоветскими и безжалостно подавлялись. В этих акциях активно участовал и Яков Блюмкин, приговорённый, как мы помним, к «искуплению вины в боях по защите революции». Назначенный начальником штаба 79-ой бригады, он «искупал» свою вину, подавляя восстание крестьян Нижнего Поволжья, а затем, вступив в должность комбрига, топил в крови участников Еланского восстания на Дону.

А находившийся в Вильно Дмитрий Мережковский в начале февраля 1920 года дал интервью газете «Виленский курьер», сказав:

«Для того, чтобы Россия была, а, по моему глубокому убеждению, её теперь нет, необходимо, во-первых, чтобы в сознание Европы проникло наконец верное представление, что такое большевизм. Нужно, чтобы она поняла, что большевизм только прикрывается знаменем социализма, что он позорит святые для многих идеалы социализма, чтобы она поняла, что большевизм есть опасность не только русская, но и всемирная…

Страшно подумать, что при царском режиме писатель был свободнее, нежели теперь. Какой позор для России, для того изуверского «социализма», который царствует теперь в России! В России нет социализма, нет диктатуры пролетариата, а есть лишь диктатура двух людей: Ленина и Троцкого».

Но вернёмся к Роману Якобсону, которому предложили отправиться в Эстонию.

Зачем? Для чего?

За рубеж первого встречного большевики ни за что не послали бы. Стало быть, с ВЧК Роман Осипович Якобсон был связан достаточно крепко. А история с бомбой, которую белогвардейцы якобы собирались подложить под поезд большевиков, оказалась просто отпугивающей байкой, так как нормального железнодорожного сообщения между Россией и Эстонией в ту пору вообще не существовало. Чекисты прекрасно об этом знали. Да и сам Якобсон никогда бы не сел в поезд, про который было заранее известно, что его взорвут. В своих воспоминаниях он написал:

«Большую часть дороги <…> пришлось ехать в санях, потому что дороги были разрушены Гражданской войной. С нами ехал весь состав представительства: машинистки и другие».

Обращает на себя внимание словосочетание «с нами ехал». Якобсон как бы отделял себя и кого-то ещё, кто ехал с ним («с нами»), от остального коллектива дипломатической миссии. Иными словами, как бы хотел сказать, что состав «представительства» состоял из людей проверенных (работников ВЧК) и «других» (то есть нечекистов). Впрочем, он мог и не знать, что абсолютно «весь состав» всех дипломатических миссий укомплектовывался исключительно «своими», и поэтому все, кто ехал в санях, были сотрудниками ВЧК.

Описанием торжественной встречи представителей Советской России на границе с Эстонией (в Нарве) Янгфельдт свой рассказ о той поездке завершает, а о дальнейших событиях пишет:

«Проведя несколько месяцев в Ревеле, Якобсон вернулся в Москву».

Сам Роман Осипович потом воспоминал:

«Весной 1920 года я вернулся в закупоренную блокадой Москву. Маяковский заставил меня повторить несколько раз мой сбивчивый рассказ об общей теории относительности и о ширившейся вокруг неё в то время дискуссии… Освобождение энергии, проблематика времени, вопрос о том, не является ли скорость, обгоняющая световой луч, обратным движением во времени, – всё это захватывало Маяковского. Я редко видел его таким внимательным и увлечённым.

– А ты не думаешь, – спросил он вдруг, – что так будет завоёвано бессмертие?.. А я совершенно уверен, что смерти не будет. Будут воскрешать из мёртвых. Я найду физика, который мне по пунктам растолкует книгу Эйнштейна. Ведь не может быть, чтобы я так и не понял. Я этому физику академический паёк платить буду.

Для меня в ту минуту открывался совсем другой Маяковский: требование победы над смертью владело им. Вскоре он рассказал, что готовит поэму «Четвёртый Интернационал» (потом она была переименована в «Пятый»), и что там обо всём этом будет… Маяковский в то время носился с проектом послать Эйнштейну приветственное радио: «Науке будущего от искусства будущего»».

Эти воспоминания Якобсона интересны не столько тем, что Маяковский заинтересовался идеями Альберта Эйнштейна, сколько обещанием поэта платить физику, который сумеет растолковать ему суть общей теории относительности, «академический паёк». Какие же «связи» нужно было для этого иметь?

Что же касается поэмы «Четвёртый Интернационал», которую, по словам Якобсона, Маяковский начал «готовить», то работа над нею начнётся немного позже. Но вполне возможно, что строки о «победе над смертью» были написаны сразу же после разговора поэта с Якобсоном:

«Каждый омолаживайся! / Спеши / юн душу седую из себя вытрясти. Коммунары! / Готовьте новый бунт в грядущей / коммунистической сытости».

Весной же 1920 года поэт завершил другую поэму (речь о ней впереди).

 

Беглецы и оставшиеся

В начале февраля 1920 года польские войска продолжали завоёвывать Белоруссию. Части Красной армии были бессильны противостоять им.

А о том, что произошло с вернувшимся из Эстонии Якобсоном, Бенгт Янгфельдт написал:

«Проведя несколько месяцев в Ревеле, Якобсон вернулся в Москву, где один польский учёный предложил ему поехать в Прагу с миссией Красного Креста. Целью была репатриация русских военнопленных и попытка наладить дипломатические отношения с Чехословакией. Поскольку в план подготовки входил чешский язык, Якобсон условился с руководителем делегации, доктором Гиллерсоном, что, если позволит служба, тот разрешит ему учиться в Карловом университете».

Трудно поверить в то, что эту поездку Якобсону устроил какой-то «польский учёный» и какой-то «руководитель миссии Красного Креста». Репатриация русских военнопленных и установление дипломатических отношений с Чехословакией было важным и ответственейшим политическим делом. Доверить его случайному человеку, захотевшему немного подучиться в пражском университете, большевики просто не могли. Тем более что ВЧК, а вместе с нею и созданный в марте 1919 года Коминтерн уже вовсю рассылали по всему миру своих агентов. Упустить возможность проникновения в Международный Красный Крест чекисты никак не могли.

Но Аркадий Ваксберг, даже слово «командировка» взявший в кавычки, увидеть в Якобсоне очередного «штирлица» почему-то не захотел, написав:

«Роман Якобсон получил „научную командировку“ в Прагу, где осело множество русских изгнанников – главным образом гуманитарных профессий. Научная командировка была тогда самой удачной формой легального отъезда: больше половины командированных в совдепию так и не вернулись».

Да, не вернулись.

Но почему?

Этим вопросом Ваксберг почему-то не задался. И напрасно. Ведь очень многих «учёных» ВЧК направляла в зарубежные поездки совсем не для того, чтобы они, набравшись зарубежных знаний, поспешили привезти их на родину. Эти «учёные» ехали на чужбину с тем, чтобы осесть там и поставлять в Москву интересующую чекистов информацию.

Операция по засылке секретного агента в Чехословакию, вне всяких сомнений, была задумана и осуществлялась сотрудниками ВЧК. Видимо, у них и родилась идея отправить за рубеж не одного Якобсона, а вместе со спутницей. Ею вполне могла стать Лили Брик. Бенгт Янгфельдт пишет, что это она…

«… предложила Роману вступить с ней в фиктивный брак, что позволило бы ей уехать из Советской России. «Случайно не получилось», – сообщал он Эльзе в Париж».

Многие биографы Маяковского и Лили Брик ломали головы, пытаясь разгадать загадку срыва этой поездки (уже второй, если считать и неудавшийся вояж в Америку).

Аркадий Ваксберг:

«Перед отъездом Якобсон, хорошо знавший о настроениях Лили, предложил ей фиктивный брак, чтобы простейшим способом открыть для неё дорогу в свободный мир. Если „Лилины связи“ позволили ей устроить отъезд из совдепии матери и сестры, то что мешало ей повторить то же самое уже для себя? Впоследствии Якобсон говорил, что задуманное мероприятие лишь „случайно не получилось“: формула эта весьма загадочна и позволяет трактовать её по-разному».

Янгфельдт эти рассуждения продолжил:

«Всю жизнь Лили хранила тайну, и в эту тайну был посвящён только один человек – Роман Якобсон, ставший однажды, „совершенно случайно“, свидетелем эпизода, который – будь он известен – „сильно изменил бы её биографию“. Он так и не раскрыл тайны, а на вопрос, как бы она изменила биографию Лили, ответил: „Как изменения изменяют“».

Так получилось, что в тот момент чекисты за рубеж её почему-то не отправили.

Между тем в апреле 1920 года поляки вторглись и на Украину. Прибывший в Житомир Юзеф Пилсудский 26 апреля обратился к украинскому народу, заявив о его праве на независимость. 7 мая польская кавалерия вошла в Киев.

А «чехословацкая» история Романа Якобсона завершилась так, как и планировалось поначалу. Об этом – Бенгт Янгфельдт:

«В конце мая Якобсон вернулся в Ревель, где ждал миссию Красного Креста, а 10 июля он прибыл в Прагу».

Наступило лето 1920 года. И тут подал голос Иван Петрович Павлов, российский академик с мировым именем. 11 июля он направил письмо в Совнарком, в котором говорилось:

«Хотя я сейчас совмещаю три должности, значит, получаю жалованье в трёх местах, всего в общей сумме 2,5 тысячи рублей в месяц, однако за недостатком средств принуждён исполнять в соответствующий сезон работу огородника (в мои годы не всегда лёгкую) и постоянно действовать дома в роли прислуги, помощника жены на кухне и содержанию квартиры в чистоте, что всё вместе отрывает у меня большее и лучшее время дня».

Академику Павлову тогда исполнился 71 год. Владимиру Маяковскому было 27 лет, Лили Брик – 29, Осипу Брик – 32 года. И у них была домработница – 51-летняя Анна Фоминична Губанова (Аннушка), которая следила за чистотой в доме и готовила угощения для хозяев и их гостей.

 

Новая поэма

1920 год биографы Маяковского описывают по-разному. Виктор Шкловский, например, уделил внимание довольно мелкому бытовому событию – бритью, для которого Владимир Владимирович брал бритву «жилет» у соседей:

«Идёт, позвонит, побреется и вернёт.

Но бритвы изнашиваются.

У соседей было двое молодых людей. Им для Маяковского бритвы было не жалко.

Была там ещё мама-дама… Говорит: «Он бритву возвращает, не вытерев хорошенько».

Приходит Владимир Владимирович за бритвой.

Ему владелица отвечает:

– Занята бритва, Владимир Владимирович, и очень долго ещё будет занята.

– Понимаю, – ответил Маяковский, – слона бреете.

И ушёл».

Другие маяковсковеды связывают 1920 год с тем, что именно в том году с поэмой «Человек» познакомилась двадцатидвухлетняя студентка медицинского факультета Харьковского университета Раиса Яковлевна Черномордик (впоследствии более известная под псевдонимом Рита Райт– Ковалёва).

Харьковчан известили о том, что к ним приехал читать эту поэму… Нет, нет, не Маяковский! В воспоминаниях Риты Райт сказано так:

«Однажды на улицах появились афиши. Поэт-футурист Алексей Чичерин обещал "бархатным благовестом голоса "прочесть поэму Владимира Маяковского „Человек“.

Мы пошли большой компанией, заняли весь первый ряд, по каким-то контрамаркам.

Трудно было настроиться серьёзно, когда на эстраду вышел высокий человек с неправдоподобно раскосыми дикими глазами под великолепным размахом бровей, в дамском кимоно с узорами и большим бантом на груди.

Но он нахмурился в ответ нашим улыбкам, скрестил на груди полуголые мускулистые руки, набрал воздуху, и низкий, действительно бархатный, прекрасно поставленный голос, как орган, зарокотал – сначала тихо:

"Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов – солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейший из монашествующих – ночи облачение на плечах моих".

Потом громче, всё нарастая, нарастая:

"Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую. Звенящей болью любовь замоля…"

Так я впервые слушала стихи Маяковского с голоса.

Мы помешались на Маяковском. Книг его у нас не было. По памяти восстанавливали целые куски, повторяя запомнившиеся на лету строчки».

И всё же самым важным событием 1920 года у биографов Маяковского считается завершение им работы над поэмой «150 000 000» – над той самой, которая, по словам самого Владимира Владимировича, ему «голову охватила». На её создание ушёл почти весь 1919 год. В автобиографических заметках «Я сам» главка «20-й ГОД» начинается так:

«Кончил «Сто пятьдесят миллионов». Печатаю без фамилии».

Странное намерение – при необыкновеннейшем самомнении, присущем Маяковскому, печатать новую поэму анонимно.

Почему? Зачем?

В автобиографических заметках «Я сам» поэт, вроде бы, ответил:

«Хочу, чтоб каждый дописывал и лучшил».

Если поэму надо «дописывать» и к тому же «улучшать», значит, она недописанная, незавершённая? Зачем же тогда её печатать?

Что же это за произведение такое?

Начинается оно с пролога, в котором с первых же строк заявляется, что в самовосхвалении можно упрекнуть кого угодно, но только не автора «этой поэмы»:

«150 000 000 мастера этой поэмы имя… 150 000 000 говорят губами моими… Кто назовёт земли гениального автора? Так / и этой / моей / поэмы / никто не сочинитель».

Впрочем, уже в первой главе начинают звучать старые, хорошо знакомые публике лозунги футуристов, призывавшие «издинамитить старое», то есть без малейшего сожаления уничтожить всё «старьё».

Что же предлагал читателям «анонимный» автор?

Сначала (уже в самом первом четверостишии) он приравнял поэзию к оружию, так как нашёл в стихах боевую, воинствующую суть:

«Пуля – ритм. / Рифма – огонь из здания в здание».

Впрочем, тут же (во втором четверостишии) он, вроде бы, успокоил читателей, сказав о своей поэме:

«… идея одна у неё – / сиять в настоящее завтра».

Затем, обращаясь ко всем жителям страны («ВСЕМ! /ВСЕМ!/ ВСЕМ!»), призвал:

«Всем, / кто больше не может! Вместе / выйдите / и идите!»

Далее назывались те, кто поведёт этих «всех вышедших» (слова были выделены крупным шрифтом):

«МЕСТЬ – ЦЕРЕМОНИЙМЕЙСТЕР , ГОЛОД – РАСПОРЯДИТЕЛЬ. ШТЫК / БРАУНИНГ. / БОМБА».

Потом (на трёх страницах) следовал рассказ о советской стране, которая голодала, мечтая:

«Досыта наесться хоть раз бы ещё!»

Но, по словам автора поэмы, Россия голодает совсем не потому, что её захватили неумелые большевики. Не потому, что большевики не могут (не умеют) обеспечить народ пропитанием. Страна, оказывается, голодает потому, что британский премьер Ллойд-Джордж, глава французов Клемансо и американский президент «Вильсон, заплывший в сале», подписали «договора в Версале». Эти «договора» (мирные договоры, прекратившие войну с Германией), по мнению «безвестного» поэта, направлены против России, объявившей себя страной рабочих и крестьян. Поэтому от имени всех россиян автор и восклицал:

«О-о-гу!/ Нам тесно в блокаде-клетке!.. Пропала Рассеичка! / Загубили бедную. Новую найдём Россию. / Всехсветную! Идё-ё-ё-ё-ё-м!»

Этот поход, как утверждал автор «150 000 000», должен был стать победоносным:

«Мы / тебя доканаем, / мир – романтик !»

И вновь звучали призывы (сначала – Ульянова-Ленина, а затем – футуристический):

«… всех миров богатство прикарманьте! Стар – убивать. / На пепельницы черепа!»

Возглавить это стапятидесятимиллионное воинство поэма призывала некое божество:

«… боже не Марсов, / Нептунов и Вег, боже из мяса – бог-человек! Звёздам на мель / не загнанный ввысь, земной / между нами / выйди, / явись!»

Подобного «бога-человека», указывающего людям путь к грядущему счастью, Маяковский уже описал в «Мистерии-буфф», назвав его «Человеком просто». И даже сам сыграл его в первую октябрьскую годовщину Он призывал к себе «нечистых», искавших спасения от революционного потопа, такими словами:

«Ко мне – / кто всадил спокойно нож и пошёл от вражьего тела с песнею! Иди, непростивший! / Ты первый вхож в царствие моё небесное».

Новая поэма звала сто пятьдесят миллионов российских граждан объединиться и отправиться за океан, чтобы потопить в крови, уничтожить капиталистическую Америку:

«Или-или. / Пропал или пан! Будем бить! / Бьём! / Били!».

У поэмы было несколько вариантов названия: «Воля миллионов», «Былина об Иване», «Иван Былина. Эпос революции». В первой её главе говорится, что стопятидесятимиллионное население страны Советов – это аллегорический Иван: «Россия вся единый Иван». Во второй главе речь идёт о том, что далеко за океаном лежит страна Америка, которой правит президент Вудро Вильсон. В третьей главе сообщается, что российский Иван намерен напасть на Америку, и Вильсон начинает готовиться к битве. В четвёртой главе разыгрывается сражение. В пятой Иван побеждает.

О чём же повествует поэма? Зачем нападал Иван на Америку? И что давала ему (то есть России, которую он олицетворял) победа в сражении с Вильсоном?

На этот вопрос автор «150 000 000» ответа не даёт. Зато в шестой (последней) главе описывает…

«Праздник, в святцах, не имеющий чина… Может быть, / Октябрьской революции сотая годовщина».

Завершая рассказ об этом торжестве, автор так восклицает об Ивановой победе:

«Ну и катись средь песенного лада, цвети, земля, в молотьбе и в сеятьбе. Это тебе революций кровавая Илиада! Голодных годов Одиссея тебе!»

В этих завершающих строках поэмы Маяковский, наконец-то, впрямую высказался о том, что он, продолжая переписывать шедевры мировой литературы, добрался до произведений Гомера. Подражая великому стихотворцу древней Эллады, он и воспел Троянскую войну, которую перенёс в век двадцатый. Иными словами, выходило, что поэма «150 000 000» была создана только для того, чтобы вспомнить несчётные кровопролитные сражения гражданской войны и воспеть «бывших и не бывших битв года».

Если называть вещи своими именами, это была поэтическая поддержка большевистских лидеров в их стремлении разжечь мировой революционный пожар. Больше сказать автору «анонимной» поэмы было нечего.

Но так ли это?

А что если это только нам, живущим в двадцать первом веке, всего лишь кажется, что Маяковскому нечего было сказать в «150 000 000»? Посмотрим, как встретили поэму современники поэта.

 

«Читки» поэмы

В первый раз Маяковский прочёл «150 000 000» в начале января 1920 года. В комнате дома в Полуэктовом переулке собралось человек двадцать. Были среди них Анатолий Луначарский, Борис Пастернак, ещё не уехавший в Прагу Роман Якобсон и, конечно же, старый приятель Бриков и Маяковского Лев Гринкруг. После читки состоялась оживлённая дискуссия. Якобсон написал:

«По-существу заглавие „150 миллионов“ – это полемический ответ на «Двенадцать»…

Луначарский сказал, что это первый опыт революционного эпоса, что это очень интересно и ставит целый ряд новых вопросов. Он сопоставил «150 000 ООО» и «Двенадцать» Блока. Не 12 делали революцию, а 150 000 ООО…

Второй раз он читал «150 000 ООО» но моему предложению в Московском лингвистическом кружке, и там тоже было довольно оживлённо….

Кто-то говорил, что это в значительной степени возвращает к традициям оды Державина, кто-то говорил о связи этой поэмы с былинами, кто-то говорил о связи с Некрасовым и т. н.

Владимир Владимирович записывал, кто что говорил и сказал:

– Я слышал, что здесь Державин, Пушкин, Некрасов и т. н., значит, это вся русская литература. А это – ни то, ни другое, ни третье, а нечто иное».

Как видим, сам Маяковский сказал о том, что в его поэме есть нечто такое, чего слушатели не заметили или не поняли. Что он имел в виду?

Мудрый Борис Пастернак, прослушав поэму, вообще промолчал. А чуть позднее признался, что ему «впервые было нечего сказать» Маяковскому. Почему? Из-за пустоты её содержания? Из-за перебора трескучих рифмованных лозунгов? Или из-за чего-то другого?

А имажинисты в это время сплачивали свои ряды. 20 февраля 1920 года состоялось первое заседание их «Ассоциации вольнодумцев в Москве». Сергея Есенина избрали председателем, Матвея Ройзмана – секретарём. Сергей Конёнков, Всеволод Мейерхольд, Александр Таиров и ещё несколько имажинистов – стали членами правления ассоциации.

24 февраля состоялась ещё одна читка новой поэмы Маяковского, о которой журнал «Вестник театра» сообщил:

«Маяковский прочёл отрывки из своей новой пьесы-поэмы „150 000 ООО“, в которой поэтом описывается борьба революционного пролетариата в лице собирательного „Ивана“ с мировой буржуазией в лице опять-таки собирательного „Вудро Вильсона“. Поэма технически совершенна, произвела на слушателей огромное впечатление».

Присутствовавший на читке поэт-имажинист Иван Васильевич Грузинов вспоминал:

«Маяковский декламировал поэму "150 000 ООО" с чрезвычайным воодушевлением. Такое воодушевление при чтении стихов было редким даже для него. Он приходил в восторженное состояние: глаза ярко светились, тогда ещё молодое лицо его покрывалось лёгким румянцем…

Больше всего мне запомнились у читающего Маяковского главные движения рук. Читая поэму, он поводил руками, как дирижёр, перед которым играет оркестр, видимый только ему одному. Кстати. Если я заговорил о руках Маяковского, то здесь следует отметить, что он был левша. Во всём, что бы он ни делал, главенствовала левая рука. Было только одно исключение из общего правила: писал он правой рукой».

Иван Грузинов также обратил внимание на то, что, будучи левшой, свои выступления Маяковский любил завершать стихотворением «Левый марш», которое предлагало публике шагать:

«Левой, левой, левой!»

Из этого как бы следует, что писал Маяковский, вроде бы, одно, а призывал совершенно к другому

В поэме «150 000 000» тоже чувствовалась некоторая нелогичность: её герой, некий «собирательный» Иван, жил себе, жил в России и вдруг отправился за океан сражаться с американским буржуем Вильсоном.

Почему? Зачем?

Между тем в это же самое время Сергей Есенин тоже сочинял поэму – о Емельяне Пугачёве. Поэта, родившегося и выросшего в рязанской деревне, давно привлекал образ донского казака, объявившего себя царём России и бросившего вызов правительнице страны Екатерине Второй. История драматичная. И драматургичная. Но здесь никаких вопросов не возникает.

После «150 000 000» Маяковский написал три небольших скетча для опытно-показательной студии Театра сатиры: «А что, если?..», «Пьеска про попов…» и «Кто как проводит время…». Театральная общественность встретила эти маленькие пьески в штыки. Не вдаваясь в подробности того, что именно не понравилось критиковавшим, скажем, что скетчи, в самом деле, получились малоинтересными. Откровенные агитки.

Отрицательные персонажи в них насквозь отрицательны, все их реплики предельно антисоветские. Положительные персонажи положительны во всём: в словах, в поступках и даже во внешнем виде.

Известно, что инспектор Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции) даже наложил категорический запрет на постановку этих скетчей. Маяковский в ответ тут же пожаловался Луначарскому.

Но задумаемся о другом. Почему, написав «технически совершенное» произведение, которое производило на слушателей «огромное впечатление», Маяковский создал такие примитивные пьески, что их даже не очень образованный чиновник потребовал запретить?

 

Смысл «150 000 000»

Перечитаем поэму ещё раз.

И вновь увидим, что, называя это произведение «моей поэмой» и решительно отказываясь от авторства, Маяковский сравнивает себя с другими «гениями»:

«Кто назовёт земли гениального автора? Так / и этой / моей / поэмы / никто не сочинитель».

Во второй главе появляются строки, идущие якобы от лица ста пятидесяти миллионов настоящих авторов:

«Как нами написано, – мир будет таков и в среду, / ив прошлом, / и выше, / и присно, и завтра, / и дальше / во веки веков!»

Первые две главы переполняют строки, призывающие идти мстить тем, кто виноват в охватившем Россию голоде. А возник этот голод, как утверждается в поэме, потому, что страны Антанты подписали мирный договор с Германией. Самый же главный виновник того, что россиянам нечего есть, назван уже на третьей странице – это американский президент Вудро Вильсон, один из подписантов. Даже голодные животные, выражая свой протест против недостатка пропитания, на своём «зверином языке» с возмущением заявляют в поэме:

«Но мы / не подписывали договора в Версале».

Поразмышляем над этой ситуацией.

Как известно, 28 июня 1919 года в Версальском дворце мирный договор с Германией подписали не только Соединённые Штаты, но и другие страны. Прежде всего – главные противники немцев: Великобритания, Франция, Италия и Япония. Затем свои подписи поставили представители (перечислим страны по алфавиту) Бельгии, Боливии, Бразилии, Гаити, Гватемалы, Гондураса, Греции, Китая, Кубы, Либерии, Никарагуа, Панамы, Перу, Польши, Португалии, Румынии, Королевства Сербов, Хорватов и Словенцев, Сиама (нынешнего Таиланда), Уругвая, Хиджаза (нынешней Саудовской Аравии), Чехословакии и Эквадора.

Почему же главным виновником голода в России Маяковский объявил президента Вильсона?

Соединённые Штаты находились от России очень далеко – за океаном. А президент Франции Жорж Клемансо и премьер-министр Великобритании Ллойд Джордж управляли странами, расположенными раза в два ближе к России, чем Америка. Вот куда следовало направлять всенародный гнев голодавшего населения.

Но Иван, проигнорировав других подписантов версальского договора, предстал всё-таки перед американским президентом:

«У того – /револьверы / в четыре курка, сабля / в семьдесят лезвий гнута, а у этого – / рука / и ещё рука, да и та / за пояс заткнута».

И начинался поединок вооружённого до зубов Вильсона с безоружным Иваном:

«Сабля взвизгнула. / От плеча / и вниз на четыре версты прорез. Встал Вильсон и ждёт – кровь должна б, а из раны / вдруг / человек полез. И пошло ж идти! Люди, / дома, / броненосцы, / лошади в прорез пролезают узкий. С пением идут. / В музыке».

То есть сюжет из документального, описывавшего всё то, что происходило реально, на самом деле, сразу превратился в сказочно-былинный: перед всесильным Вильсоном самым необыкновенным образом возник многомиллионный народ. И тогда соперник Ивана (как и положено сказочному злодею) принялся напускать на людей «нечеловеческие дружины»: голод, разруху, эпидемии и…

«… и последнее войско высылает он  — ядовитое войско идей. Демократизмы, / гуманизмы  — идут и идут / за измами измы».

Вот она где – отгадка! Маяковский перечислил всё то, что обрушилось на Россию после подписания большевиками мирного договора с Германией: голод, разруха, эпидемии и учение Карла Маркса. Вот только Вильсон тут причём?

Во второй главе поэмы (случайно или намеренно?) возникают такие строки:

« Отчего / сегодня / на нас устремлены / глаза всего света и уши всех напряжены, / наше малейшее ловя, чтобы видеть это, чтобы слышать эти слова: это – революции воля, / брошенная за последний предел …»?

Причём здесь «воля революции»!

Вспомним «Мистерию-буфф». Там «нечистые» (тоже, кстати, голодные) разрушили большевистский ад, во главе которого стоял Вельзевул. Имя этого помощника дьявола содержит слог, очень напоминающий начало имени и фамилии вождя большевиков: «вул», то есть «В. УЛьянов». На это совпадение (как мы уже говорили) какой-либо другой поэт, может быть, и не обратил бы внимания. Но Маяковский любил играть словами. Поэтому он и дал правителю ада это имя – Вельзевул, а в аду поместил чистилище, то есть адскую Чрезвычайную Комиссию (чека), которая вычищала всех сомнительных.

В фамилии американского президента Маяковский тоже обнаружил инициалы большевистского вождя. Ведь Вильсон – это ВИЛьсон, а ВИЛ – это Владимир Ильич Ленин. По-английски фамилия президента пишется как Wilson. Слово «Will» означает «воля», а выражение «ill will» переводится как «злая воля». «Ил ВИЛ» – это сочетание отчества Ленина (Ильич) и его инициалы.

Не знавший английского Маяковский наверняка консультировался со знатоками этого языка перед тем, как «назначить» американского президента главным врагом российского народа. И, стало быть, не случайно журнал «Вестник театра» назвал главных героев поэмы образами «собирательными».

Начиная с 1 ноября 1800 года, резиденцией президентов Соединённых Штатов является, как известно, Белый дом, особняк в Вашингтоне. А Маяковский поселил своего Вильсона в Чикаго. Почему? Знакомя читателей с этим городом, поэт употребил слова, начинающиеся на букву «ч»:

«Чудно человеку в Чикаго! Чудно человеку! / И чудно!»

В «Мистерии-буфф» вокруг Вельзевула тоже были существа на букву «ч» – Черти, и Чистилище находилось где-то рядышком. Но там это ассоциировалось с чекистами. Стало быть, и в «150 000 000» слово «Чикаго» взято потому, что оно созвучно с «чека».

Мало этого, в поэме «150 000 000» есть эпизод, в котором происходит нечто, очень похожее на то, что описано в «Мистерии-буфф». Там, как мы помним, голодные «нечистые» сокрушали и рай, в котором «церемониймейстером» являлся Мафусаил, и в нём нетрудно было узнать пролетарского писателя Горького. А в «150 000 000» последними, кого Вильсон бросил против Ивана, были литераторы:

«Тогда / поэты взлетели на небо, чтоб сверху стрелять, как с аэроплана бы. Их / на приманку академического пайка заманивали, / ждали, не спустятся пока… В «Полное собрание сочинений», / как в норки, классики забились. / Но жалости нет! Напрасно /их / наседкой / Горький прикрыл, /распустив изношенный авторитет».

Как видим, Горький тоже оказался в союзниках Вильсона. И Ивану ни за что не удалось бы победить американского президента, если бы на помощь не подоспели футуристы:

«Фермами ног отмахивая мили, кранами рук расчищая пути, футуристы / прошлое разгромили, пустив по ветру культуришки конфети… Загрохотав в международной Цусиме, эскадра старья пошла ко дну… Будущее наступило! / Будущее победитель! Эй, века, / на поклон идите!»

На этом сюжет поэмы завершается – дальше идёт глава, в которой празднуется победа. Вот только вопрос: чья это победа, кого и над кем?

Кто он такой – этот собирательный Иван, который возглавил поход на Вильсона?

Был ли у него реальный прототип?

Был. Это Нестор Иванович Махно, которого вожди большевиков называли бандитом, но который создал для гуляй-польцев нормальную, сносную жизнь, и гуляйпольцы поддерживали своего батьку-анархиста.

Маяковский, исповедовавший анархистские взгляды, изобразил в своей поэме поход российского народа (всех ста пятьдесяти его миллионов) против большевиков, против советской власти, против Ленина. Описал восстание, поднятое против тех, кто довёл страну до жесточайшего голода. И какую страну – ту, что ещё совсем недавно кормила всех вокруг себя. Кровавый бунт, описанный поэтом-футуристом, уничтожал «ВИЛьсона», то есть Владимира Ильича Ленина, и сметал установленный им большевистский режим.

Вполне возможно, что мудрый Борис Пастернак всё это понял, и поэтому ему «впервые было нечего сказать»

Маяковскому. Но на что-то он, может быть, всё-таки ему намекнул. И Владимир Владимирович испугался.

Вот тогда-то ему и посоветовали (Осип Брик?) не называть себя автором поэмы, а издать её анонимно. И написать несколько пьесок-агиток в поддержку советской власти. Маяковский так и поступил, быстренько сочинив скетчи для Театра сатиры. Но когда увидел, что практически никто никакого антибольшевизма в его поэме не замечает, с радостью пошёл на попятную и согласился печатать «150 000 000» под своей фамилией.

Но вновь возникает всё тот же непростой вопрос, который появлялся, когда мы вникали в смысл «Мистерии-буфф»: мог ли написать такую антисоветчину молодой человек, якобы гордившийся своим революционным большевистским прошлым? Но раз он всё-таки написал, то возникает другой вопрос: а было ли вообще оно – это революционное прошлое у поэта Маяковского?

 

Судьбы других

Весной 1920 года Александр Краснощёков был уже уполномоченным Сибревкома по организации на Дальнем Востоке «буферной республики», членом Дальневосточного бюро РКП(б) (Дальбюро) и его фактическим руководителем. В марте несколько членов Дальбюро во главе с Краснощёковым были направлены в Верхнеудинск (сейчас – Улан-Уде), чтобы там и создать новое государство.

Петроград того времени описал Виктор Шкловский:

«Питер живёт и мрёт просто и не драматично… Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв стоила революция, сколько усилий брал у нас каждый шаг.

Я пишу в марте, в начале весны. 1920 год…

Петербург грязен, потому что очень устал… Он грязен и в то же время убран, как слабый, слабый больной, который лежит и делает под себя.

Зимой замёрзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да, сперва замёрзла вода, нечем было мыться…

Александр Краснощёков с детьми

Мы не мылись. Замёрзли клозеты… Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы вёдра каждый день. Как трудно жить без уборной… Город занавозился, по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам».

О той же ситуации через три года написал и Сергей Есенин в поэме «Страна негодяев». Один из её героев по фамилии Чекистов (он же Лейбман) произносит:

«Я ругаюсь и буду упорно Проклинать вас хоть тысячу лет, Потому что… / Потому что хочу в уборную, А уборных в России нет».

Маяковский об этих «деталях» советского быта той поры упомянул только через семь лет – в тринадцатой главе поэмы «Хорошо!»:

«Двенадцать / квадратных аршин жилья. Четверо / в помещении — Лиля, / Ося, / я и собака Щеник. Шапчонку / взял / оборванную и вытащил салазки. – Куда идёшь? – / В уборную иду. / На Ярославский».

И вновь Виктор Шкловский о тогдашнем Петрограде:

«Потом на город напала вошь… Чем мы топили? Я сжёг свою мебель, книжные полки и книги, книги без числа и меры. Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали мелкие. Как выбитые зубы торчали отдельные здания».

Яков Блюмкин в это время жил в Москве и ходил на занятия в Академию Генерального штаба Красной армии (на факультет Востока), где изучал восточные языки, приобретал познания в военных науках, в экономике и политике. Занятия проходили с девяти часов утра до десяти вечера.

Тем временем народный суд, в который чекисты, наконец, передали «Дело кафе «Домино» № 10055», назначил заседание на 31 марта. Но Есенин на него не явился, а вместе с Анатолием Мариенгофом, актёром Камерного театра Борисом Глубоковским и заведующим отделом полиграфии ВСНХ Александром Сахаровым отправился (в вагоне Григория Колобова) в Харьков. Там состоялись поэтические вечера имажинистов.

6 апреля 1920 года Учредительным съездом трудящихся Прибайкалья была провозглашена Дальневосточная республика со столицей в Верхнеудинске. Председателем правительства и министром иностранных дел был избран Александр Краснощёков.

Узнав об этом, его жена Гертруда Тобинсон, вместе с детьми тут же отправилась в Россию.

Куражившиеся в Харькове имажинисты тоже решили провести выборы. И не кого-нибудь, а Председателя Земного шара. Задумавшие это мероприятие Есенин, Мариенгоф и Глубоковский отпечатали и развесили по городу афиши, которые провозглашали, что 19 апреля в Первом городском театре будет проведена торжественная «коронация».

Мариенгоф (в «Романе без вранья») написал:

«… перед тысячеглазым залом совершается ритуал.

Хлебников в холщёвой рясе, босой и со скрещенными на груди руками выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты посвящения его в Председатели". После каждого четверостишия, как условлено, он произносит:

– Верую…

В заключение, как символ «Земного Шара», надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвёртого участника вечера – Бориса Глубоковского.

Опускается занавес».

Корнелий Люцианович Зелинский, будущий литератор, а тогда молодой человек 24 лет от роду, тоже присутствовал на той коронации и потом написал в книге «На рубеже двух эпох»:

«Велимир Хлебников, нестриженый, небритый, в каком-то мешковатом сюртуке, худой, с медленными движениями сомнамбулы, был рукоположен в „Председатели Земного Шара“».

Писатель Алексей Павлович Чапыгин в своих воспоминаниях упомянул о реакции самого Есенина на ту «коронацию»:

«Сергей Александрович, недовольный, вечером ворчал:

– Хлебников испортил всё! Умышленно я выпустил его первым, дал ему перстень, чтобы громко заявил: «Я владею миром!». Он же промямлил такое, что никто его не слыхал».

28 апреля Есенин возвратился в Москву. 3 мая его повторно вызвали в суд, но он вновь туда не явился, уехав в своё родное село Константиново. Он явно избегал судилища, которое сулило ему массу неприятностей. Поэтому по совету Якова Блюмкина поэт сделал дарственные надписи на книгах своих стихов и отправил их через Матвея Ройзмана главе ВЧК Феликсу Дзержинскому. Этим «Дело № 10055», надо полагать, и завершилось.

Отметим ещё одно событие, которое произошло в Москве – в Доме печати, находившемся на Арбате, известный деятель театра Николай Михайлович Фореггер (Фореггер фон Грейфентурн) создал театральную студию – Мастерскую Фореггера (Мастфор), в которой литературной частью заведовал Осип Максимович Брик, а музыкальной – молодой (всего лишь семнадцатилетний) композитор Матвей Исаакович Блантер.

14 мая 1920 года Советская Россия официально признала независимое государство – Дальневосточную республику

А через три дня (17 мая) из Баку вышла Волжско-Каспийская военная флотилия под командованием Фёдора Раскольникова и Серго Орджоникидзе. Она взяла курс на персидский порт Энзели, где находились корабли царского флота – их увели туда деникинцы. Бакинскую нефть вывозить в Россию было не на чем. 18 мая англичанам, охранявшим Энзели, был предъявлен ультиматум, в котором разъяснялось, что корабли Красного флота пришли за имуществом, которое принадлежит Советской республике. Получив его, корабли тут же уйдут.

Когда срок, указанный в ультиматуме, истёк, и должны были начаться бои, неожиданно выяснилось, что английские войска сражаться не захотели и вместе с белогвардейскими частями порт покинули. Угнанными в Персию кораблями завладели большевики.

Воспользовавшись сложившейся ситуацией, в город Решт, лежавший неподалёку от Энзели, 4 июня вошли отряды местных партизан дженгелийцев («дженгель» в переводе с персидского – «лес»), которыми командовал Мирза Кучук-хан. 5 июня (после переговоров с представителями Красной армии) партизаны провозгласили Гилянскую (Персидскую) Советскую республику во главе со своим командиром. При этом было поставлено непременное условие о полном невмешательстве в её дела Советской России.

Прибывший на одном из кораблей Волжско-Каспийской флотилии Яков Блюмкин тотчас принял самое активное участие в создании Персидской республики Советов. Он участвовал в создании иранской компартии, членом Центрального Комитета которой его и избрали. Кроме того, Блюмкин занял пост военного комиссара штаба Красной армии Гилянской Советской республики.

В России в это время Юго-Западный фронт, которым командовал Александр Егоров, а также Западный фронт Михаила Тухачевского и Первая Конная армия Семёна Будённого начали наступление на поляков.

А в Петрограде Алексей Максимович Горький написал пьесу – специально для открывшегося 9 января 1920 года театра «Народная комедия» (в Петроградском Народном доме). По словам Валентины Ходасевич, работавшей в этом театре художником, пьеса представляла собой…

«… злободневный сатирический скетч в одном акте – «Работяга Словотёков». Это острый шарж на распространённый в то время тип лентяя, который вместо работы по-всякому митингует и произносит речи… Артистам Горький предоставил право дополнять текст импровизацией на злобу дня».

Ставил спектакль режиссёр Константин Михайлович Миклашевский.

На одно из первых представлений в театр пожаловали ответственные товарищи из Смольного (руководители Петрограда). Их появление, по словам Валентины Ходасевич, принесло артистам много неприятностей:

«Кончилось очень плохо: „Работягу Словотёкова“ приказано было снять и больше не показывать».

Юрий Анненков:

«Постановка "Работяги Словотёкова " была восторженно встречена публикой, но пьеса продержалась на сцене не более трёх дней: многие герои того времени, так называемые „ответственные товарищи“, узнали в работяге Словотёкове собственный портрет».

Валентина Ходасевич:

«Дома Алексей Максимович сказал, что, возможно, он чего-то недопонял, когда писал эту вещь. „Видите, как товарищи строго отнеслись – а им и карты в руки!“ Видно было, что ему очень неприятно… А я-то, грешным делом, думаю, что в запрещении этого спектакля сыграло роль и то, что некоторые узнали себя в Словотёкове и обиделись».

Больше всех, как говорили тогда многие, обиделся Григорий Зиновьев, который почувствовал, что прообразом Словотёкова был именно он. И в квартиру Горького нагрянули чекисты с обыском. Возмущению «буревестнику революции» не было предела, он пожаловался лично Владимиру Ильичу Ленину. Вождь большевиков посоветовал писателю поехать подлечиться.

Между прочим, Алексей Максимович Горький, вот уже год активно сотрудничавший с большевистскими газетами и с издательствами марксистского толка, к самому учению Карла

Маркса не тяготел вовсе. Юрий Анненков, часто бывавший у писателя в гостях, вспоминал:

«Маркса Горький называл Карлушкой, а Ленина – „дворянчиком“…

Любопытная подробность: в богатейшей библиотеке этого «марксиста», на полках которой теснились книги по всем отраслям человеческой культуры, я не нашёл (а я разыскивал прилежно) ни одного тома произведений Карла Маркса».

Оды, восхвалявшие диктатуру пролетариата и власть большевиков, Горький тоже не одобрял.

А что в это время делали советские поэты?

 

Вожди и поэты

В апреле 1920 года Ленину исполнилось 50 лет. Маяковский, только что написавший поэму «150 000 000» явно антисоветского толка, откликнулся на день рождения вождя большевиков стихотворением «Владимиру Ильичу». Складывается ощущение, что поэту кто-то настоятельно порекомендовал создать это произведение, и он его создал. Но вот как оно начинается:

«Я знаю – / не герои / низвергают революций лаву. Сказки о героях – / интеллигентская чушь! Но кто ж / удержится, / чтоб славу нашему не воспеть Ильичу!»

Слово «Ильич» Маяковский срифмовал с «чушью», как бы давая этим понять, что он совсем не собирается славить юбиляра. Заканчивается стихотворение так:

«И это – / не стихов вееру обмахивать юбиляра уют. — Я / в Ленине / мира веру славлю / и веру мою. Поэтом не быть мне бы, если б / не это пел  — в звёздах пятиконечных небо безмерного свода РКП».

То есть поэт как бы за революцию, за небо в пятиконечных звёздах, и некоторых вождей партии он готов славить. Но с тщательно прикрытым подкалыванием. Воспеть при этом ещё и себя стихотворец тоже не забывал.

А Константин Бальмонт в Колонном зале Дома Союзов 1 мая прочёл стихотворение из новой книги, которая называлась «Песнь рабочего молота». Напрямую обращаясь к пролетариям, Бальмонт тоже славил себя, стихотворца. Но как!

«Рабочий, я даю тебе мой стих Как вольный дар от любящего сердца, В нём – мерный молот гулких мастерских, И в нём – свеча, завет единоверца… Когда тебя туманили цари, Я первый начал бунт свободным словом И возвестил тебе приход зари,  — В ней – гибель истлевающим основам. Не я ли шёл на плаху за тебя? В тюрьму, в изгнанье уходил не я ли? Но сто дорог легко пройдёшь, любя,  — Кто хочет жертвы, не бежит печали… Так будем же как солнце, наконец, Признаньем все хотенья обнимая, И вольно примем вольность всех сердец Во имя расцветающего Мая».

В другом стихотворении («Имени Герцена») Бальмонт откровенно высказал своё мнение о собственной стране:

«Россия казней, пыток, сыска, тюрем, Страна, где рубят мысль умов сплеча, Страна, где мы едим и балагурим В кровавый час деяний палача… Разрушен навсегда твой терем древний Со всем его хорошим и дурным, Над городом твоим и над деревней Прошёл пожар и вьётся красный дым…»

А в стихотворении «Песня рабочего молота» Бальмонт провозглашал себя истинным «поэтом-певцом революции»:

«Я пересёк моря и горы, Я смерил взором темноту, Мои дорожные узоры Черчу по горному хребту. Я крикну – отблеск до востока, Я стукну – запад задрожал, Моё сияние широко, И пламень мой набатно ал. Я – бунт, я – взрыв, я – тот, который Разрушил смехом слепоту, Пряду из зарева узоры, Хватаю звёзды на лету. Гранит высоких скал расколот, Я ходы вырыл в глубине, Я – сердце мира, слушай, молот, Я – кровь, я – жизнь, будь верен мне».

Сочинив (и опубликовав) подобные стихи, Бальмонт продолжал хлопотать о разрешении ему и его семье съездить за границу А газета «Правда» 9 мая 1920 года обратилась к читателям с призывом двинуться войною на Польшу. Призыв был прозаичным, но звучал как незарифмованные стихи:

«На Запад, рабочие и крестьяне! Против буржуазии и помещиков, за международную революцию, за свободу всех народов!.. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесём счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад! К решительным битвам, к громозвучным победам!»

 

Пощёчина экспрессионисту

Весной 1920 года троица поэтов, объявившая себя экспрессионистами (во главе с бывшим имажинистом Ипполитом Соколовым), обратилась ко всем советским литераторам с призывом созвать Первый Всероссийский конгресс поэтов. Сам призыв особого интереса не представляет (в ту пору литераторы могли позволить себе ещё довольно многое), гораздо интереснее другое – кто в этом документе к какой литературной группе причислен. Футуристами в нём названы Маяковский, Большаков, Каменский, Бурлюк, Ивнев, Лившиц, Спасский, Кушнер и Лавренёв. Центрифугистами – Пастернак, Аксёнов и Асеев. Эгофутуристом признан Северянин. Кубофутуристами оказались Хлебников, Кручёных, Шкловский, а также Якобсон и Брик (теоретики заумного языка). Имажинисты – это Шершеневич, Третьяков, Есенин, Мариенгоф, Эрдман и Кусиков.

Ф. Шерешевская, А. Мариенгоф, И. Грузинов (стоят), С. Есенин, В. Шершеневич.

«Орден имажинистов» в ту пору состоял всего из восьми стихотворцев. И каждый участник этой поэтической восьмёрки по любому случаю с гордостью повторял фразу из «орденского» устава:

«Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишескому сердцу».

Но как ни гордились молодые люди своими светлыми головами, их «мальчишеские» сердца то и дело толкали их на мальчишеские поступки. Так, 8 мая в одном из московских залов Сергей Есенин читал стихи. Когда декламация завершилась, и читавший покинул сцену, поэт-экспрессионист Ипполит Соколов вскочил с места и, взбежав на эстраду, крикнул:

«Вот теперь вы превосходно видите, как Есенин ворует! Да, ворует образы и содержание! И всё – у Клюева, у Орешина, у прочих поэтов! Он скоро умрёт как поэт».

Вадим Шершеневич:

«Не дав Соколову договорить, Есенин молодцевато выскочил на эстраду и громко заявил: „Сейчас вы услышите мой ответ Ипполиту Соколову!“ И, неожиданно развернувшись, дал оппоненту но физиономии… Аудитория загудела».

Это был один из литературных скандалов, которые вспыхивали в ту пору довольно часто. Уже в самом конце вечера (по словам того же Шершеневича):

«Есенин снова вышел и заявил уже под дружный смех: „Вы думаете, я обидел Соколова? Ничуть! Теперь он войдёт в русскую историю навсегда!“»

Однако пощёчину эту Есенину не простили, и 20 мая на общем собрании Всероссийского союза поэтов (СОПО) был устроен суд над раздающим оплеухи.

На этом мероприятии присутствовал и Маяковский. О его отношении к обиженному Соколову и его обидчику ничего не известно. Но сохранились воспоминания поэтессы-имажинистки Надежды Давыдовны Вольпин:

«Я слушала, стоя… почти бок о бок со мной стоял Маяковский. До нас долетели слова Есенина:

– Каждый на моём месте поступил бы так же.

И Маяковский, взвесив, – тихо, но очень внятно:

– Я? Ни-ког-да б!..

Приговор был мягок: Есенину запретили на месяц появляться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, и Сергей по-прежнему приходил сюда обедать».

Тем временем начавшееся наступление Красной армии поляки остановили. Части Тухачевского понесли большие потери. И в Москве начали распространяться слухи о том, что вот-вот начнётся мобилизация новых рекрутов.

Кто-то сказал Сергею Есенину, что призовут и его. Что было делать?

В Красную армию в ту пору не брали циркачей, и поэт обратился за помощью к комиссару московских цирков Нине Сергеевне Рукавишниковой (той самой, которую Зинаида Гиппиус назвала «цыпочкой» Анатолия Луначарского).

Анатолий Мариенгоф:

«Рукавишникова предложила Есенину выезжать на коне на арену и читать какую-то стихотворную ерунду, сопровождающую пантомиму. Три дня Есенин гарцевал на коне, а я с приятельницами из ложи бенуара встречал и провожал его громовыми овациями.

Четвёртое выступление было менее удачным. У цирковой клячи защекотало в ноздре, и она так мотнула головой, что Есенин, попривыкший к её спокойному нраву, от неожиданности вылетел из седла и, описав в воздухе головокружительное сальто – мортале, растянулся на земле.

– Уж лучше сложу голову в честном бою, – сказал он Нине Сергеевне…

С обоюдного согласия полугодовой контракт былразорван».

А поэту Бальмонту в конце мая 1920 года нарком Луначарский разрешил совершить поездку за рубеж. Правда, на весьма непродолжительное время.

И тут в дом к обрадованному поэту (он жил в одном из переулков Арбата) по каким-то делам пришёл Матвей Ройзман, который вспоминал потом (правда, подзабыв, какое тогда было время года – весна или осень):

«Мы вышли на крыльцо, и Бальмонт, указывая рукой на небо, напевно спросил меня:

– Скажите, молодой поэт, это – конец?

Небо заволакивал взъерошенный чёрный дым, закрывая ещё яркое осеннее солнце. Это горели пороховые погреба, как выяснилось, подожжённые руками затаившихся в столице белогвардейцев. Я не совсем понял, о чём спрашивал поэт, и пожал плечами. Только идя домой, я сообразил, что Бальмонт задавал вопрос: «Это конец большевикам?»

Дней через десять стало известно, что он по командировке Наркомпроса поехал за границу и там остался».

Доподлинно известно, что Бальмонт, его жена и дочь покинули Россию 25 мая.

Писатель Борис Константинович Зайцев в книге «Воспоминания о серебряном веке» вспоминал:

«В 1920 году мы провожали Бальмонта за границу… Бальмонт нищенствовал и голодал в леденящей Москве, на себе таскал дровишки из разобранного забора, как и все мы, питался проклятой „пшёнкой“ без сахару и масла. При его вольнолюбии и страстности непременно надерзил бы какой-нибудь „особе“… – мало ли чем это могло кончиться».

Приехав в Париж, Бальмонт написал:

«Всё, что совершается в России, так сложно и так перепутано».

Эмигранты тут же принялись его расспрашивать (благо русскоязычных газет в столице Франции выходило тогда предостаточно). Вопрос сыпался за вопросом:

«– Что сложно?

– Что перепутано?

– Систематический грабёж, разгон Учредительного собрания?

– Уничтожение всех свобод?

– Военные экспедиции для усмирения крестьян?»

Бальмонт на вопросы не ответил. Но и на родину не вернулся. Никогда.

А в семействе Бриков в самом начале июня тоже произошло судьбоносное событие.

 

Глава вторая

Сотрудник ЧеКа

 

Поворот жизни

Начавшееся лето 1920 года побудило Бриков традиционно сменить место проживания. Лили Юрьевна писала:

«Летом сняли дачу в Пушкино, под Москвой. Адрес: "27 вёрст по Ярославской ж<елезной> Э<ороге>, Акулова гора, дача Румянцевой". Избушка на курьих ножках, почти без сада, но терраса выходила на большой луг, направо – полный грибов лес. Кругом ни домов, ни людей. Было голодно. Питались одними грибами».

Переезд на дачу конечно же, был большим событием. Но его затмило другое, которое поначалу очень многие восприняли как нечто невероятное и в логику жизни совершенно не вписывающееся. Ещё бы, юрист по образованию, член изобразительного отдела Комиссариата народного просвещения, теоретик футуризма, увлёкшийся лингвистикой, теорией стихосложения и ставший активнейшим членом ОПОЯЗа (общества по изучению поэтического языка), стал вдруг сотрудником Лубянки.

Речь идёт об Осипе Максимовиче Брике, которому (так, во всяком случае, многим тогда казалось) служба в карательных органах была просто противопоказана. И, тем не менее, он пошёл служить в ВЧК.

Два года спустя (в марте 1922 года) берлинская газета «Голос России» сообщила читателям:

«Брик попал в Чека из-за нежелания ехать на фронт; записавшись в коммунисты, он должен был выбрать фронт или Чека – он предпочёл последнюю».

Фронт, куда мог бояться (или на самом деле боялся) попасть Осип Брик, находился на западе, где продолжалась война с Польшей. В июне 1920 года в Варшаву прибыли бежавшие из советской России Мережковские. Дмитрий Сергеевич встретился с Юзефом Пилсудским, занимавшим тогда пост временного Начальника польского государства. После этой встречи Мережковский опубликовал «Воззвание к русской эмиграции и русским людям», призывая их не только не сражаться с польской армией, но и присоединиться к ней.

Вот какие кипели тогда страсти!

И в этот момент Осип Брик стал чекистом.

Владимир Маяковский и Осип Брик, 1921 г.

Размышляя над тем, каким же образом перед Бриком распахнулись двери в чрезвычайное ведомство, Аркадий Ваксберг написал:

«8 июня 1920 года политотдел Московского ГПУ выписал ему сохранившееся в архиве служебное удостоверение, подтверждающее, что Осип Брик назначен юрисконсультом зловещей ЧК, одно имя которой наводило ужас на миллионы людей…

Каким образом сторонний человек оказался на таком посту? Ведь на работу в это ведомство не брали по объявлению. Нельзя было постучаться в дверь отдела найма и предложить свои услуги… Напрашивается один-единственный вывод: или Осип, или Лиля, или Маяковский, или, наконец, кто-либо из их самых близких друзей имел тесные связи в лубянских верхах и мог «навести» эти верхи на вполне надёжного и достойного кандидата».

Журналист Валентин Скорятин:

«О.Брик работал в ГПУ с 1920 года. Сначала следователем спекулятивного отдела ВЧК, затем – уполномоченным 7 отделения секретного отдела».

В приведённых двух цитатах (Ваксберга и Скорятина) есть неточность: ГПУ в 1920 году ещё не существовало. Главное Политическое Управление (ГПУ) наркомата внутренних дел (НКВД) появилось через два года – в феврале 1922-го.

Бенгт Янгфельдт об этом повороте в жизни Осипа Максимовича высказался так:

«8 июня 1920 года Брик поступил на работу следователем в „спекулятивный“ отдел МЧК…

Он занял должность «уполномоченного 7-го отделения секретного отдела», в обязанности которого, судя по всему, входило, между прочим, наблюдение за бывшими «буржуями» – а о них у большевиков с их социальным опытом знания были весьма поверхностные».

Итак, Брик стал сотрудником ведомства, от одного упоминания о котором у людей того времени леденела кровь. Не случайно кто-то из знакомых Осипа Максимовича пришпилил к входной двери квартиры в Полуэктовом переулке листок бумаги с четверостишием, якобы сочинённым Сергеем Есениным:

«Вы думаете, здесь живёт Брик, исследователь языка? Здесь живёт шпик и следователь Чека».

А вот как этот эпизод из жизни Осипа Максимовича описан в книге душеприказчика Лили Брик и хранителя её архива Василия Васильевича Катаняна:

«О М.Брик в 1920–1921 годах работал в юридическом отделе МЧК, но был уволен за нерадивую работу и происхождение – сын коммерсанта-ювелира».

Удивляет количество неточностей, заполняющих эту короткую фразу Во-первых, годы службы в МЧК указаны неверно. Во-вторых, чекистская должность у Брика была совсем иная. В-третьих, отец Осипа, Максим Павлович Брик, был купцом первой гильдии, а вовсе не ювелиром. А ведь избежать плутання в трёх соснах приводимых фактов было совсем нетрудно – стоило лишь проверить их перед тем, как вставлять в книгу.

Но вернёмся к Осипу Брику, который взялся за новое дело с энтузиазмом. Ваксберг пишет:

«С работы своей возвращался он чуть ли не за полночь, и Лиля, вспоминают многие мемуаристы, нередко говорила гостям: „Подождите, будем ужинать, как только Ося придёт из Чека“.

При этих словах Пастернака бросало в дрожь. Видимо, не без оснований. В годы своей чекистской службы, а тем более впоследствии, уже покинув свой пост, Осип часто рассказывал о кровавых пыточных ужасах, коим был свидетель».

 

Лето 1920-го

О том, что тогда представляла собой столица страны Советов – в воспоминаниях Матвея Ройзмана:

«Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зелёных и разных атаманов гнали мирных людей со всех краёв Советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только своё имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С чёрного и парадного ходов московских домов поднимались несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба».

А Ленин, принимая участие в совещании о работе в деревне (12 июня), сказал:

«На Украине кормят пшеницей свиней, на Северном Кавказе, продавая молоко, бабы молоком всполаскивают посуду… Главным препятствием к тому, почему мы не можем рабочих накормить сытнее, чтобы восстановить разрушенное здоровье, главным препятствием является продолжение войны».

Маяковский тотчас откликнулся на эти слова, выпустив плакат РОСТА № 110:

«Голодный! На Украине хлеба залежь. Голой рукой его взять нельзя лишь. Но можно так его достать. Для этого красноармейцем надо стать. И тогда, отогнав от хлеба вора, все мы сытыми будем скоро».

В это время (во второй половине июня 1920 года) в далёкой от Москвы Персии произошло знакомство двух Яковов: Блюмкина и Серебрянского. По рекомендации первого второй Яков стал сотрудником Особого отдела Гилянской Красной армии.

Тем же летом члены семей работников Совнаркома и ЦК партии большевиков переезжали (чтобы провести лето) в подмосковный посёлок Тарасовку, где их должен был охранять (в том числе, и от заполонивших Москву беженцев) отряд особого назначения ВЧК. Развлекать руководителей страны, их родных и близких предстояло в клубе Чрезвычайного отряда, руководителем которого был назначен (по рекомендации ВЧК) Матвей Ройзман. Организовывая первый концерт, он обратился за помощью к наркому продовольствия Александру Дмитриевичу Цюрупе. Договорились, что за участие в концерте артистам будет выдан продовольственный паёк. Ройзман потом вспоминал:

«Артистка О.В.Гзовская заявила, что тоскует по сыру, и просила положить хотя бы кило в паёк».

После концерта с принимавшими в нём участие артистами расплатились обещанным пайком. Ройзман написал:

«Когда я поднёс Гзовской завёрнутую в газету, присланную Цюрупой головку сыра, она в нетерпении разорвала бумагу, понюхала его и зажмурила глаза.

– Боже! – проговорила она, вдохнув запах вторично. – О, боже! Я, кажется, мало выступала]»

А Владимир Маяковский в это время выпустил плакат РОСТА № 124, в котором был отклик на то, что Правителем Юга России и Главнокомандующим Русской армией стал барон Пётр Николаевич Врангель:

«Врангель верховным правителем себя объявил. Товарищи!  – вот мишень для винтовок. Крестьяне! – вот новая цель для вил… Товарищи! Чтоб не попасться в баронские сети, скорей разделайтесь с правителем этим».

Маяковский потом с гордостью написал в «Я сам»:

«Дни и ночи Роста… Пишу и рисую. Сделал три тысячи плакатов и тысяч шесть подписей».

А заболевший Александр Блок в тот момент практически перестал заниматься творчеством. Об этом – Юрий Анненков: «В конце июня 1920 года он сам сказал о себе: "Писать стихи забывший Блок "».

Здоровье поэта резко ухудшилось. По словам Юрия Анненкова:

«Максим Горький и литературные учреждения хлопотали перед правительством о выдаче больному разрешения на выезд за границу для лечения, ставшего невозможным в обнищавшей России… Хлопоты оказались тщетными: репутация Блока в большевистских кругах пошатнулась».

Забыли о Блоке и за границей. 25 июня 1920 года выходившая в Берлине газета «Голос России» напечатала статью художника Бориса Григорьева «О новом». В ней говорилось: «Мне хочется назвать имена их – новых русских гениев… Вот они: Василий Каменский, Владимир Маяковский, Николай Клюев. Новые талантливые поэты, победившие всю Россию от мужика до спекулянта. Каменский – нежный, Маяковский – грубый, Клюев – грустняк, мечтатель, славельник. И все они светят».

С этой статьёй, надо полагать, был солидарен и нарком Луначарский, который, откликаясь на жалобу Маяковского о запрете его сатирических скетчей, направил 7 июля 1920 года письмо в Рабоче-крестьянскую инспекцию:

«Я самым решительным образом оспариваю запрет… Маяковский – не первый встречный. Это один из крупнейших русских талантов, имеющий широкий круг поклонников как в среде интеллигентной, так и в среде пролетариата (целый ряд пролетарских поэтов – его ученики и самым очевидным образом ему подражают), это человек, большинство произведений которого переведено на все европейские языки, поэт, которого очень высоко ценят такие отнюдь не футуристы, как Горький и Брюсов.

Для Театра сатиры он написал три довольно милых вещицы. Это не перлы художественности, но это очень недурно сделанные карикатуры в бойком темпе. Но если трагедию «Буфф» ставил Петроградский исполком, то я совершенно не понимаю, почему этих глубоко советских пьесок не может поставить Театр сатиры. Отмечу, что Маяковский в течение полугода служил в Роста, засыпал через её посредство всю Советскую Россию своими карикатурами и остротами…»

После вмешательства наркома скетчи Маяковского были поставлены. На эти постановки, критикуя пьесы других авторов, откликнулась даже Надежда Константиновна Крупская: «Надо учиться у Маяковского: его пьески коротки, чрезвычайно образны, полны движения и содержания, а это что же такое?»

 

Петроград в 1920-м

В начале июля 1920 года части Западного фронта Михаила Тухачевского вновь пошли в наступление. 11 июля Красная армия освободила от поляков Минск, 14-го – Вильно. 23 июля в Смоленске был сформирован Временный революционный комитет Польши (Польревком) во главе с Юлианом Мархлевским. Ему предстояло возглавить и новую (Советскую) Польшу.

В это время всё ещё находившийся в Персии Яков Блюмкин (под именем Якуб-заде) так активно участвовал в создании Гилянской Советской Республики, что получил в боях шесть ранений. Мало того, будучи военным комиссаром штаба Красной армии новой персидской республики, и выполняя секретное постановление ЦК Иранской компартии, он совершил государственный переворот, поставив вместо правившего Рештом Кучук-хана Революционный комитет Ирана во главе с Эхсануллой-ханом.

Всё бы хорошо, но к россиянам, которых гилянцы считали союзниками, с этого момента они стали относиться как к оккупантам.

В Петроград, где людям тоже жилось не сладко, а зачастую и голодно, 13 июля 1920 года прибыл Фёдор Раскольников, назначенный командующим Балтийским флотом, и его супруга Лариса Рейснер. С ними был вагон с продовольствием, который (специально для писателей Петрограда) организовала Рейснер.

Прямо с вокзала Ларису отправили в больницу с тяжелейшим приступом тропической лихорадки. Лев Никулин, который тоже болел этой формой малярии, описал, что представляет собою подобный приступ:

«После странного поражения воли и разума (сначала странное безразличие и необъяснимая смертная тоска) наступают физические страдания. Пересыхают губы, лицо сводит в гримасу от горечи и свинцовая жёлтая тень ложится на лицо… Затем начинается бред. Тридцать девять и девять. А было почти сорок один».

Но 19 июля Рейснер уже пришла на открытие Второго конгресса Коминтерна. А 24 июля «Красная газета» опубликовала её очерк «О Петербурге», в котором говорилось:

«Вернуться в Петербург после трёх лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?

На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мёртвый город, оживающий только для отпора белым…»

В ти же дни Рейснер написала письмо Троцкому:

«Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии».

В самом деле, ещё три года назад (при царе) в Петрограде было 2,3 миллиона жителей, а в 1920 году осталось всего 740 000 человек.

В связи с открывшимся конгрессом Коминтерна 19 июля в Петрограде объявили праздничным днём. Массовые театрализованные представления организовала комиссар Мария Андреева.

Поэт Николай Гумилёв вместе со своей любимой ученицей, поэтессой Ириной Одоевцевой, одевшись англичанином, тоже отправился на гуляние. Со своей спутницей он разговаривал по-английски, а к петроградцам обращался на ломаном русском языке. Встретив его на одной из улиц, другой поэт Михаил Лозинский потом вспоминал, как он с удивлением и укоризной сказал «англичанину»:

«– С огнём играешь, Николай Степанович! А если бы вас забрали в милицию?

– Ничего, никто тронуть меня не посмеет, я слишком известен. Без опасности и риска для меня ни веселья, ни даже жизни нет».

Именно тогда, в 1920 году, Гумилёв написал стихотворение «Шестое чувство»:

«Но что нам делать с розовой зарёй Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами?.. Так век за веком – скоро ли, Господь,  — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства».

Гумилёв считал, что людям необходимо «шестое чувство», чтобы понять суть большевистской «розовой зари».

Супруги Раскольниковы поселились в квартире бывшего царского военно-морского министра Ивана Константиновича Григоровича, который в это время, числясь сотрудником Морской исторической комиссии, получал скудный паёк. А новый командующий зажил припеваючи. Председатель Кронштадтского трибунала Балтфлота впоследствии писал:

«Матросов Раскольников считал людьми второго сорта. Моряки голодали, а командующий Балтфлотом с женой жили в роскошном особняке, держали прислугу, ели деликатесы и ни в чём себе не отказывали».

Поэт Всеволод Рождественский, посещавший квартиру Раскольниковых, тоже обратил внимание на то, что она была заполнена коврами, картинами, экзотическими тканями, собранием английских книг и флакончиками с французскими духами. Жена командующего Лариса Рейснер выходила к посетителям в халате, прошитом золотыми нитками.

Но перед матросами Рейснер неизменно появлялась в чёрной морской шинели. В минуты откровения она говорила:

«Мы строим новое государство. Мы нужны людям. Наша деятельность созидательна, а потому было бы лицемерием отказывать себе в том, что всегда достаётся людям, стоящим у власти».

 

Имажинисты и футуристы

Летом 1920 года Есенин и Мариенгоф отправились в путешествие по стране Советов. 8 июля в вагоне Григория Колобова они поехали на юг страны, и вскоре прибыли в Ростов-на-Дону. В городе появились афиши, мало чем отличавшиеся от афиш, которые когда-то развешивали гастролировавшие по городам и весям футуристы:

«Среда, 21 июля, в 9 ч. вечера»

ИМАЖИНИСТЫ

ПЕРВОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

МИСТЕРИЯ

1. Шестипсалмие.

2. Анафема критикам.

3. Раздел земного шара.

ВТОРОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

1. Скулящие кобели.

2. Заря в животе.

3. Оплёванные гении.

ТРЕТЬЕ ОТДЕЛЕНИЕ

1. Хвост задрала заря.

2. Выкидыш звёзд.

Вечер ведут поэты Есенин, Мариенгоф

и писатель Колобов.

Билеты расхватываются».

Это мероприятие проходило в кинотеатре «Колизей», переименованном в театр имени Свердлова. Присутствовавшая на нём ростовчанка Н.О.Александрова писала:

«Помню вечер Есенина, единственный его вечер в Ростове, на который, польстившись мальчишески вызывающими афишами, собралась в большинстве буржуазная публика, собралась поскандалить и отвести душу на заезжем из Москвы поэте. Но не долго пришлось ей свистеть, очень скоро весёлые реплики сменились внимательной тишиной. Есенин читал „Пантократор“. Это там, прощаясь с ладанным богом „Радуницы“, он говорит:

Я кричу тебе: «"К чёрту старое!", Непокорный разбойный сын.

Есенин читал, и правая пригоршня его двигалась в такт читке, словно притягивая незримые вожжи».

Но не везде имажинистов встречали так приветливо. В Новочеркасске газета «Красный Дон» опубликовала заметку называвшуюся «Шарлатаны? Сумасшедшие?». В ней говорилось:

«Товарищи! Новочеркасские граждане! К вам едут люди, чтобы плюнуть вам в лицо… Не только плюнуть, но ещё, когда вы будете стирать с лица своего плевок, вытащить из вашего кармана деньги… В Ростове, в театре имени Свердлова, появляется на стенах афиша… И в первый же вечер собирают 150 000 народных денег в свой карман. Как? Чем? Каким творчеством? Они – имажинисты…

Неужели же эти шарлатаны, или сумасшедшие, или преступники – всерьёз совершают по России какую-то культурно – просветительскую командировку!?.. И неужели Советская власть Новочеркасска окажется бессильной? И наши граждане пойдут, чтобы им – гражданам – плюнули в лицо? И эта мерзость будет совершаться в театре – Ленина? Троцкого? Луначарского?»

Прочитав статью, Колобов тут же велел «отбыть с первым уходящим поездом».

Жизнь наглядно продемонстрировала «вольнодумствовавывшим» имажинистам, что время озорства подошло к концу, и что от красной большевистской конницы их не спасёт даже вагон-салон их друга-чекиста.

Когда поезд тронулся, Есенин увидел в окне вагона жеребёнка, пытавшегося догнать поезд, и написал стихотворение «Сорокоуст»:

«Видели ли вы, / Как бежит по степям, В туманах озёрных кроясь, Железной ноздрёй храпя, На лапах чугунных поезд? А за ним / По большой траве, Как на празднике отчаянных гонок, Тонкие ноги закидывая к голове, Скачет красногривый жеребёнок? Милый, милый, смешной дуралей, Ну куда он, куда он гонится? Неужель он не знает, что живых коней Победила стальная конница?»

А друг Есенина поэт Алексей Ганин в тот момент писал совсем иное:

«Всё изглодано пастью литой. Рыщут ветры, как волки, в дорогах. Стёрся лик Человека и Бога. Снова Хаос. Никто и Ничто».

Тем же летом 1920 года завершилось пребывание в Москве «футуриста жизни» Владимира Гольдшмидта. Об этом – Матвей Ройзман:

«Это случилось в жаркий июльский день… Из одного подъезда на Петровке вышел в костюме Адама футурист жизни, первый русский йог Владимир Гольцшмидт, а вместе с ним – две девушки в костюмах Евы. Девушки понесли, держа за древки, над головой шагающего футуриста жизни белое полотнище, на котором крупными чёрными буквами было намалёвано: Долой стыд!" Первый русский йог стал зычно говорить, что самое красивое на свете – это человеческое тело, и мы, скрывая его под одеждой, совершаем святотатство. Разумеется, толпа окружила голых проповедников и с каждой минутой росла…

В это время подоспели милиционеры и доставили всех троих в 50-е отделение милиции, которое тогда помещалось в Столешниковом переулке… Футурист жизни и его спутницы… после суда были высланы из Москвы с правом жительства повсюду, кроме шести столиц наших республик («минус шесть»). В провинции первый русский йог начал выступать в роли фокусника, гипнотизёра и в заключение программы разбивал о свою голову разные предметы».

 

Товарищ Солнца

Летом 1920 года харьковчанка Раиса Черномордик (та самая, которой предстояло стать Ритой Райт) перевела на немецкий язык несколько стихотворений Маяковского. Ей непременно захотелось прочесть то, что у неё получилось, самому автору, который в её воображении вырисовывался таким: «Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.

Так буквально и всерьёз я воспринимала его по его ранним стихам».

Она приехала в Москву, которая встретила её такой:

«Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя – непролазная грязь, звонко шлёпают по ней деревянные подошвы…

На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками – валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошмётки какого угодно прошлого.

Ещё не начался НЭП, ещё разворачивали длинные ленты дензнаков и в каком-то клубе ставили скетч про белых эмигрантов, у которых умер дядя в «Рюсси Совьетик».

– О, кель бонёр, какое счастье! Он нам оставил пять миллионов!

На этой реплике занавес опускался, и весь зал долго и дружно хохотал: в те дни пара чулок стоила миллиона полтора!»

Узнав, как найти Маяковского, Рита Райт из телефонной будки, стоявшей на Моховой улице, позвонила в РОСТА и сказала, что у неё есть переводы стихов, которые она хочет показать автору Её пригласили зайти.

«От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец, я в РОСТА – в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.

Дверь закрыта. Стучу.

– Войдите.

Ив большой комнате у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущённо улыбаясь, как провинившийся гимназист, он смотрел на рыжую тоненькую женщину, которая явно за что-то его отчитывала.

Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.

Маяковский обернулся. Я назвала себя.

– Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по-немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.

– Ну, читайте! – сказала Лиля и улыбнулась.

Я прочла какие-то пробные отрывки… По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому.

Маяковский сразу предложил перевести «Третий Интернационал»… Лиля Юрьевна спросила, какие ещё языки я знаю.

Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:

– Слушайте, а что если попробовать перевести подписи для завтрашнего «Окна»?

Мне выдали текст стихов…

Когда я собиралась уходить, он сказал:

– Значит, завтра будем ждать, – вы обязательно сделаете!

– Не знаю… Если выйдет…

– Надо, чтоб вышло.

Это был уже приказ...»

На следующий день Рита Райт принесла переводы. Для их проверки Маяковский привлёк всех «ростинцев», знавших иностранные языки. После всеобщего одобрения подписи на немецком, английском и французском языках пошли в работу.

«Вскоре я стала „постоянной внештатной сотрудницей художественного отдела Российского телеграфного агентства РОСТА“, как значилось в выданном мне удостоверении».

А Маяковский тем временем сочинил стихотворение, ставшее для него на какое-то время программным.

Художник Пётр Келпи, когда-то готовивший семнадцатилетнего Владимира Маяковского к поступлению в Училище живописи, ваяния и зодчества, вспоминал:

«… я был на вечере в Доме учёных. Маяковский читал «Необычайное приключение» – про солнце».

Поэт, назвавший себя в «Человеке» не кем-нибудь, а «глашатаем Солнца», на этот раз сделал светило главным героем своего стихотворения. Начиналось оно так:

«В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, / жара плыла  — на даче было это».

И дачник Маяковский вдруг принялся зазывать Солнце к себе в гости, жалуясь при этом на свою жизнь и довольно грубовато обращаясь к светилу:

«Дармоед! занежен в облака ты, а тут – не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты !»

Года ещё не прошло, как поэт стал работать в Российском телеграфном агентстве, а он уже заявлял Солнцу, «что-де заела Роста». Но светило признало его равным себе и обратилось к нему по-большевистски, назвав «товарищем»:

«Ты да я, нас, товарищ, двое!»

Поэтому и стихотворение заканчивалось торжественным заявлением:

«Светить всегда, / светить везде, до дней последних донца, светить – / и никаких гвоздей! Вот лозунг мой – / и солнца!»

Пётр Келин:

«Мне стихи не понравились. Когда он кончил, я встал и пошёл к выходу. Он увидел меня и кричит вслед с эстрады:

– Пётр Иванович! Что же вы уходите?

– Да не понимаю я этого.

А он в ответ:

– Когда я у вас в студии учился, тоже не понимал, так ведь не уходил же.

Но я всё-таки ушёл».

Даже далёкий от политики художник не поддержал стремление поэта фанфарно-торжествующе славить большевистский режим. А ведь именно такие нотки звучали в этих стихах Маяковского, отражая новый жизненный статус его и Бриков.

Бенгт Янгфельдт:

«За короткое время жизнь Осипа – а заодно и Маяковского и Лили – изменилась в корне… Теперь Осип был не просто членом всё более могущественной партии, но и солдатом армии, главная задача которой состояла в защите государства и партии от врагов – реальных и столь же часто вымышленных».

Первым и весьма существенным изменением в жизни Бриков и Маяковского стало улучшение жилищных условий – им пообещали квартиру.

Тем временем проходивший в Москве и Петрограде (в конце июля и в начале августа) Второй конгресс Коминтерна настоятельно порекомендовал всем компартиям мира «ускорить революцию».

1 августа 1920 года Временный революционный комитет Польши (Польревком) опубликовал написанное Феликсом Дзержинским «Обращение к польскому рабочему народу городов и деревень», в котором объявлялось о создании Польской Республики Советов, а солдаты Войска Польского призывались к мятежу против режима Пилсудского.

 

Будни Петрограда

А жизнь поэтессы Анны Ахматовой, уже два года носившей фамилию мужа (учёного-ассиролога) и именовавшейся Анной Шилейко, была по-прежнему чрезвычайно трудной. Тогдашний знакомый их семьи, Павел Николаевич Лукницкий, записывал в дневнике:

«Летом (в августе 1920) было критическое положение: Шилейко во „Всемирной литературе“ ничего не получал: „Всемирная Литература“ совсем перестала кормить. Не было абсолютно ничего. Жалованья за месяц Шилейке хватало на 1 / 2 дня (по расчёту). В этот критический момент неожиданно явилась Н.Павлович с мешком риса от Л< арисы> Р<ейснер>, приехавшей из Баку».

Поэтесса Надежда Павлович приехала в Петроград по поручению правления Союза поэтов с тем, чтобы помочь в организации отделения Союза, председателем которого был избран Александр Блок. 4 августа состоялся приём в Союз новых членов (в том числе и Ларисы Рейснер). Представляя вновь принятых поэтов, Александр Блок сказал:

«… современная российская жизнь есть революционная стихия… Они дышат воздухом современности, этим разреженным воздухом, пахнущим морем и будущим. Настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим».

Видимо, об этом же говорили Александр Блок и Лариса Рейснер, совершая каждодневные прогулки по августовскому и сентябрьскому Петрограду на лошадях, которые «организовала» Рейснер. Об этом – Лев Никулин:

«Петербужцы много злословили по поводу прогулок верхом на вывезенных с фронта лошадях, – эти "светские" прогулки Ларисы Рейснер и Блока в то время, когда люди терпели лишения, были неуместны».

Галина Пржиборовская в книге «Лариса Рейснер» добавляет:

«От бесед с Блоком она могла пойти на матросские танцульки, где, переодетая в простую барышню, крыла матом, чтобы не раскрылся обман, если вдруг кто-то выскажет предположение, что видел её в Адмиралтействе. Об этих танцульках рассказывал сопровождавший её Всеволод Рождественский, переодетый матросом. Поэзия для неё – страсть, но и всевозможные танцы – тоже страсть».

Что же касается риса, доставленного Анне Шилейко (Ахматовой), то о нём – Павел Лукницкий:

«Мешок риса от Реснер разошёлся почти весь по соседям, которые болели дизентерией. Себе, кажется, раза два сварила кашу».

В тот момент Ахматовой ещё раз повезло – ей для супа дали корешков с огорода. Но варить суп было не на чем, и она пошла готовить обед к знакомому.

Павел Лукницкий:

«Вернулась с кастрюлькой, завязанной салфеткой, и застала у себя Л.Рейснер – откормленную, в шёлковых чулках, в пышной шляпе. Л.Рейснер пришла рассказывать о Николае Степановиче. Она была поражена увиденным: и этой кастрюлькой, и видом Л<нны>Л<ндреевны>, и видом квартиры, и Шилейко, у которого был ишаис, и который был в очень скверном состоянии. Ушла. А ночью, приблизительно в половине двенадцатого, пришла снова с корзиной всяких продуктов…

О Николае Степановиче Рейснер говорила с яростным ожесточением, непримиримо, враждебно, была – «как раненый зверь»».

Николай Степанович, о котором идёт речь – это Гумилёв, бывший муж Анны Шилейко и бывший возлюбленный Ларисы Рейснер.

Жена поэта Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна написала в воспоминаниях:

«Лариса зашла в самый разгар голода к Анне Андреевне (Ахматовой) и ахнула от ужаса, увидев, в какой та живёт нищете. Через несколько дней она появилась снова, таща тюк с одеждой и мешок с продуктами, которые вырвала по ордерам. Не надо забывать, что добыть ордер было не менее трудно, чем вызволить узника из тюрьмы».

Хотя формально во главе петроградского Союза поэтов был Александр Блок, фактически всеми делами в нём заправляла (притом «более чем пробольшевистски») Надежда Павлович. Вскоре в Союзе состоялись перевыборы, и его возглавил Николай Гумилёв, который своих политических убеждений не скрывал. Когда на одном из поэтических вечеров кто-то из зала спросил, каковы его политические убеждения, Гумилёв ответил:

«– Я убеждённый монархист]»

Кто знает, может быть, он прочёл ещё и своё стихотворение, написанное в самом начале столетия? То, в котором он называл себя «завоевателем», и которое начинается так:

«Я конквистадор в панцыре железном, Я весело преследую звезду, Я прохожу но пропастям и безднам И отдыхаю в радостном саду».

 

Новое жильё

13 августа 1920 года части Красной армии овладели польским городом Радимином, находившемся в 23 километрах от Варшавы. На следующий день был назначен штурм столицы Польши. Но тут началось стремительное контрнаступление польской армии, которое историки назовут «Чудом на Висле». Красная армия потерпела сокрушительное поражение, была отброшена от Варшавы и изгнана из Польши.

Войска большевиков вынуждены были покинуть и Персию. Но Якуб-заде (Яков Блюмкин) продолжал оставаться в городе Реште – Центральный комитет Иранской компартии поручил ему возглавить комиссию, которая комплектовала делегатов на Первый съезд народов Востока (съезд должен был состояться в Баку).

В августе в столицу Советского Азербайджана приехали Яков Серебрянский со своей невестой Полиной Беленькой и Яков Блюмкин. Последний (как член ЦК Иранской коммунистической партии Якуб-заде) являлся делегатом Съезда угнетённых народов Востока, который с 1 по 8 сентября проводили большевики. Яков и Полина к этому мероприятию никакого отношения не имели, поэтому сразу же отправились в Москву. Сделав кратковременную остановку в Саратове, они официально зарегистрировали там свой брак.

В Москве Серебрянский сразу же был зачислен в штат Особого отдела Московской Чрезвычайной Комиссии (ОО МЧК), который возглавлял Вячеслав Рудольфович Менжинский. В сентябре Якова назначили секретарём административно-организационного отдела (АОО МЧК), и он стал заниматься подбором и расстановкой кадров, изданием приказов, командировками и увольнением сотрудников.

А живший в украинском городе Могилёве-Подольском и вступивший там в партию большевиков Борис Бажанов писал:

«Вступив в местную организацию партии, я скоро был избран секретарём уездной организации. Характерно, что мне сразу пришлось вступить в борьбу с чекистами, присланными из губернского центра для организации местной чеки. Эта уездная чека реквизировала дом нотариуса Афеньева (богатого и безобидного старика) и расстреляла его хозяина.

Я потребовал от партийной организации немедленного закрытия чеки и высылки чекистов в Винницу (губернский центр). Организация колебалась. Но я быстро её убедил. Город был еврейский, большинство членов партии были евреи. Власть менялась каждые два-три месяца. Я спросил у организации, понимает ли она, что за бессмысленные расстрелы чекистских садистов отвечать будет еврейское население, которому при очередной смене власти грозит погром. Организация поняла и поддержала меня. Чека была закрыта».

В Москве в это время «чеку» никто закрывать не собирался. А в театральной жизни столицы изменения произошли: 7 сентября 1920 года открылся Театр РСФСР Первый, который возглавил Всеволод Мейерхольд.

15 сентября газета «Правда» опубликовала «Письмо в редакцию»:

«Тов. редактор! Прошу напечатать, что я считаю себя вышедшей из партии социал – революционеров с сентября 1917 года. Зинаида Райх-Есенина».

Супруга поэта, видимо, начала ощущать (явно не без совета самого Сергея Есенина), что быть эсером в стране большевиков становится смертельно опасно. Впрочем, арестовывали тогда не только социалистов-революционеров – той же осенью был вновь арестован Илья Эренбург. Какое-то время ему пришлось провести на Лубянке.

16 сентября нарком Луначарский назначил Мейерхольда заведующим театральным отделом Наркомпроса (вместо занимавшей этот пост Ольги Каменевой). И Всеволод Эмильевич заявил:

«Наша эпоха требует иного театра, иных спектаклей».

Что касается жизни писателей и поэтов, то 19 сентября в Политехническом музее Валерий Брюсов сделал доклад на тему «Задачи современной литературы». В развернувшейся затем дискуссии имажинисты (с Есениным во главе) отстаивали «независимость» литературы от политики и требовали «чистоты искусства», которая дала бы им возможность проявить в творчестве свои «белые лики» и «белую душу».

Супруги Брики никакой «независимости» ни от кого не требовали, но подарок, обещанный им ещё летом, получили. Василий Васильевич Катанян написал об этом в обеих своих книгах:

«В 1921 году им удалось получить две комнаты в общей квартире в Водопьяном переулке, возле почтамта. В одной, столовой, стояла кровать Лили за ширмой, и надпись гласила: „На кровать никому садиться не разрешается“. Во второй комнате, кабинете, жил Осип Максимович. У Маяковского была комната тоже в коммуналке, неподалёку, на Лубянке. Там он работал».

Фразы эти полны неточностей. Во-первых, неверно указан год переезда в новую квартиру Во-вторых, получается, что переехали одни только Брики, а Маяковский продолжал жить на Лубянке.

Другие биографы о той же ситуации пишут иначе. Бенгт Янгфельдт:

«… в сентябре 1920 года Брики переехали в Водопьяный переулок на углу Мясницкой улицы в центре Москвы».

Сейчас такого переулка в Москве нет. Писатель Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец» посетовал:

«Он исчез, этот Водопьяный переулок… Он исчез со всеми домами, составлявшими его. Как будто их всех вырезали из тела города».

Исчез переулок по очень простой причине – на его месте была построена станция метро, которая в наши дни именуется «Тургеневской». А тогда – в 1920-ом – этот переулок ещё существовал.

Бенгт Янгфельдт:

«Большую квартиру, в которой жил адвокат Николай Гринберг с женой и двумя детьми, должны были „уплотнить“, и Лили, Осип и Маяковский получили три из восьми комнат».

Аркадий Ваксберг, правда, считает, что комнат нашей троице досталось меньше:

«Квартира была коммунальной – других в Москве тогда попросту не было (разве что для самой-самой кремлёвской знати).

Брикам и Маяковскому достались две большие смежные комнаты с пятью окнами и красивой изразцовой печью. В первой стоял рояль – на нём иногда играли, но чаще он служил столом для рисования. Впрочем, Маяковский предпочитал рисовать плакаты со своими стихотворными подписями прямо на полу».

Но возникает вопрос: а как же всё-таки достались эти комнаты Брикам и Маяковскому? Ведь «уплотняли» в основном людьми пролетарского происхождения, к которому ни Брики, ни тем более дворянин Маяковский отношения не имели.

К тому же у Маяковского уже была отдельная комната в доме неподалёку.

Янгфельдт выдвинул предположение:

«Посредником здесь мог выступить тот же Якобсон, учившийся в университете вместе с сыном адвоката, своим тёзкой Романом Гринбергом».

Каким же необыкновенным могуществом должен был обладать Роман Якобсон, чтобы, находясь в Праге, продолжать улучшать жилищные условия своих московских друзей?

Но не было ли здесь всё гораздо проще?

ВЧК, контролировавшая и распределявшая московскую жилплощадь, дала своему новому сотруднику приличное жильё. Возможно, именно ради этого Брик и пошёл служить на Лубянку.

Но вернёмся в квартиру дома в Водопьяном переулке. В двух её комнатах разместились Осип и Лили, про третью Янгфельдт пишет:

«Третья комната, напротив столовой с другой стороны коридора, формально принадлежала Маяковскому. Там жила домработница Аннушка, единственная из семьи, кого можно было причислить к рабочему классу. В бывшей комнате для прислуги за кухней она держала поросёнка».

Комната в Лубянском проезде по-прежнему числилась за Маяковским. Таким образом, он являлся редким в ту пору москвичом, у которого было две комнаты в двух разных районах столицы.

 

Водопьяный переулок

К тому времени хорошие отношения между Маяковским и Лили Брик восстановились окончательно, и она продолжала помогать ему в его работе в РОСТА, раскрашивая плакаты. Янгфельдт пишет:

«Квартира быстро превратилась в место, куда приходили спорить, играть в карты, пить чай, завтракать, обедать и ужинать. Сутки напролёт здесь находились люди. <…> Когда карточные страсти накалялись – а происходило это постоянно, – на двери появлялась табличка: "Сегодня Брики не принимают "».

Аркадий Ваксберг:

«Здесь не только работали, но и увлечённо резались в карты: в винт, в покер – ни Лиля, ни Маяковский этому своему увлечению не изменили и никогда не изменят впредь».

Валентин Катаев добавляет, что Маяковский жил…

«… в той странной нигилистической семье, где он был третьим, и где помещался штаб ЛЕФов, гонявших чаи с вареньем и пирожками, покупавшимися отнюдь не в Моссельпроме, который они рекламировали, а у частников – известных ещё с дореволюционного времени кондитеров Бартельса с Чистых прудов и Дюваля, угол Машкова переулка».

Про «ЛЕФов» и «Моссельпром» речь впереди. А пока перенесёмся в Большой Гнездиковский переулок Москвы. Там в подвальном этаже дома № 10 (первого дома Нирензее) 1 октября 1920 года открылся Московский театр сатиры. Одним из первых спектаклей, поставленных новым театром, была комедия «Таракановгцина», которую написали Лев Владимирович Олькеницкий (под псевдонимом Лев Никулин) и Виктор Ефимович Зигберман (под псевдонимом Виктор Ардов).

Об этом спектакле сейчас почти не вспоминают. Даже дата его выхода в свет сообщается разная (то 1920-ый, то 1926-ой, то 1929-ый). А между тем главным героем этого представления был некий Тараканов, выдающийся конъюнктурщик, выдававший себя за солидного революционного мыслителя. Его роль исполняли комические актёры Павел Николаевич Поль (Синицын) и Рафаил Григорьевич Корф. Известный в те годы сатирик Михаил Пустынин (Герш Яковлевич Розенблат) даже стишок написал об авторах «Таракановщины»:

«Кто, зная новейшим художествам цену, Агиткам на смену выводит на сцену Родных Тартаренов, советских Личардов? –  Никулин и Ардов! Никулин и Ардов!»

По этим строкам не трудно догадаться, что в «Таракановщине» высмеивался не кто иной как известный всей Москве создатель агиток Владимир Маяковский.

На одном из представлений комедии в зале был замечен вернувшийся из дальних странствий Яков Блюмкин. Он продолжил учёбу в Академии генерального штаба РККА и опубликовал книгу о Феликсе Дзержинском.

Тем временем части Войска Польского начали стремительно продвигаться по территории Белоруссии и 12 октября 1920 года вновь заняли город Минск. В тот же день в Риге, столице Латвии, представители Польши, Советской России и Украинской ССР подписали договор о перемирии.

А московские литераторы продолжали дискутировать. 21 октября в московском Доме печати, где проходил Первый Всероссийский съезд пролетарских писателей, состоялся «Вечер пролетарского творчества». Маяковский произнёс на нём речь. В стенограмме об этом сказано:

«Выступал также и т. В.Маяковский – этот бичеватель пролетарского творчества».

Поэт «бичевал» писателей, именовавших себя «пролетарскими», наверное, ещё и потому, что его поэма «150 000 000» всё никак не выходила из печати. Больше полугода она пролежала в издательстве, и лишь в ноябре 1920-го её сдали в набор. Но печатать не торопились.

Той же осенью произошло ещё одно событие – в Москву на сессию ВЦИК приехала Софья Шамардина. В её воспоминаниях сказано:

«… встретила Маяковского на Манежной площади. Был он мрачен. Встретились не очень тепло. <…> Узнал, что я два года в партии, одобрил. Но мой вопрос, почему он не член партии, ответил:

– Пусть восстановят мой стаж!

С удовольствием вспомнил, как его в ЦКК РКП (б) вызвали за какую-то провинность, и как там удивились, узнав, что он не член партии. Чуть-чуть не получил партвзыскание».

ЦКК РКП(б) – это Центральная Контрольная Комиссия партии большевиков. Как-то не очень верится, что в РКП(б) поэт не вступал из-за того, что ему не хотели восстанавливать его дореволюционный стаж. Маяковский сам не желал становиться большевиком, потому что давно уже стал анархистом. Но никому не говорил об этом в открытую. Кроме Бриков, конечно.

А что в это время происходило на Дальнем Востоке?

 

Дальневосточная республика

В то время на Дальнем Востоке (или, если точнее, в Сибири) проживала группа людей, хорошо знавшая Маяковского и относившаяся к нему с большим уважением. Среди них был и Давид Бурлюк, которого вместе со всей его семьёй судьба забросила далеко от родных мест. Поэт Пётр Незнамов (Лежанкин) писал:

«В 1920 году Маяковский находился в Москве, а тень свою отбрасывал далеко на восток…

Несколько ранее частичку живого Маяковского привёз с собой Давид Бурлюк, когда он от города до города пересёк всю Сибирь.

Бурлюк ехал и пропагандировал футуризм. Но он любил Маяковского, стоял у колыбели его стиха, до мелочей знал его биографию, умел читать его вещи, – и потому сквозь бутады Давида Давидовича облик Маяковского возникал таким материальным, что его хотелось потрогать руками».

О Петре Незнамове другой поэт, Николай Асеев, высказывался так:

«Пётр Васильевич Незнамов в первую империалистическую войну был в царской армии в чине штабс-капитана артиллерии. Если пожелать представить себе духовный, да, пожалуй, и физический облик этого прелестного человека, стоит вспомнить офицера Тушина из „Войны и мира“. Та же скромность, то же воодушевление делаемым делом, то же упрямство или упорство в том, в чём убеждён делающий».

Теперь – о Давиде Бурлюке. Приезжая в какой-нибудь сибирский город, он первым делом устраивал выставку футуристических картин, которые возил с собой. Вечером делал доклад. Об этом – Пётр Незнамов:

«Сам Бурлюк – цветистый, в необыкновенном своём жилете, с квадратной спиной, со стеклянным одним и с „до крика разодранным“ другим глазом, с лорнетом в руке, тоже стоил разговора. Но всё же главным его козырем в поездке был Маяковский…

Импровизатор по преимуществу, зазывала и конферансье, он весь день шумел и спорил на выставке, давал пояснения, возражал, разубеждал, поражал знаниями, и то со страшным остервенением нападал на врагов футуризма, то с ласковой вкрадчивостью издевался над ними и наносил начищенные до блеска оскорбления. В своём умении подколоть с превеликим ехидством противника он не знал себе подобных… Ошарашить он умел. Из грустных, раздавленных впечатлениями провинциалов он делал котлетку. Один из них спросил, указывая на его жилет:

– Что это такое?

И Бурлюк немедленно парировал:

– Вы задаёте мне тот же вопрос, что и Горький, поэтому и отвечу так же, как ему: «Программа – максимум».

Доклад его был колюч и изобиловал стихами. Он читал стихи свои, Хлебникова, Каменского, Северянина и Маяковского.

Стихи Маяковского он читал яростно, прекрасно озлившись, с перекошенным ртом – и лицо его от этого делалось предельно красноречивым и привлекательным, а жест сорокалетнего задиры становился размашистым и убедительным. В стихах Маяковского, по его словам, «был взрыв жизненной грубости» – и это отлично подчёркивалось Бурлюком. Маяковский – большой, страстный, порвавший со старым искусством – проступал сквозь строчки стихов и шёл прямо на зрителя».

В конце июня 1920 года глава Дальневосточной республики Александр Красногцёков поехал в Москву. Известная в ту пору анархистка Эмма Гольдман (её называли «Красной Эммой» и «самой опасной женщиной в Америке») активно сотрудничала с ним ещё в Соединённых Штатах, когда он был мистером Тобинсоном. Теперь она встретилась с товарищем Краснощёковым, главой ДВР, в столице страны Советов и потом написала:

«Он приехал из Сибири в собственном железнодорожном вагоне, привёз с собой многочисленный провиант, собственного повара и пригласил нас на первый настоящий пир в Москве. Краснощёков остался таким же свободным и щедрым человеком, каким был в Штатах».

Был ли среди приглашённых на этот «пир» Владимир Маяковский, свидетельств не сохранилось. Но, во-первых, подобные хлебосольные застолья гость с Дальнего Востока устраивал неоднократно, а во-вторых, вместе с Краснощёковым приехал и товарищ (заместитель) министра просвещения ДВР Сергей Третьяков, старый знакомец Маяковского и убеждённый футурист. Он не мог не познакомить поэта с главой Дальневосточной республики.

В тот момент Александру Краснощёкову было чем гордиться. Эмма Гольдман приводит его слова:

«Он уверял, что в его части России царит свобода слова и печати… С ним сотрудничали анархисты, эсеры и даже меньшевики, и он своей деятельностью доказывал, что свобода слова и совместные усилия дают лучший результат».

Сергей Третьяков рассказывал москвичам, как в Дальневосточной республике пропагандируются футуристы и их лидер Маяковский. Говорил и о том, как Пётр Незнамов, часто бывавший в казармах, читал красноармейцам «Мистерию-буфф»:

«В аудитории находилось но полторы-две тысячи человек, принимавших Маяковского не дыша, причём даже такие каламбурные и сложные куски, как Эйфель и Нагорная проповедь, слушались отлично…»

22 июля 1920 года «Петроградская правда» опубликовала статью 28-летнего прозаика Константина Александровича Федина, называвшуюся «В плену у злобы дня». В ней подвергалась разгрому «Первая книга стихов» Василия Князева, вышедшая два года назад. Рецензент называл Князева «прытким стихотворцем», сочиняющим «пошлые, пустые стишки и куплеты». «Красная газета» тут же выступила в защиту поэта, подвергшегося такой уничтожающей критике, напечатав статью, автором которой был сам Григорий Зиновьев. Вождь большевистского Петрограда наградил Князева множеством восторженных эпитетов.

Маяковского в ту пору никто из советских вождей так не восхвалял.

 

Поэты и чекисты

12 сентября 1920 года в газете «Правда» было опубликовано «Воззвание к офицерам армии барона Врангеля», подписанное председателем ВЦИК М.И.Калининым, председателем Совнаркома В.И.Лениным, наркомом Л.Д.Троцким, главнокомандующим войсками большевиков С.С.Каменевым и председателем Особого совещания при главкоме А.А.Брусиловым. В документе, в частности, говорилось:

«Полную амнистию мы гарантируем всем переходящим на сторону Советской власти. Офицеры армии Врангеля! Рабоче-крестьянская власть в последний раз протягивает вам руку примирения».

В этот же самый момент представители Красной армии продолжали переговоры с повстанческой армией Нестора Махно о совместных действиях против врангелевцев. И 2 ноября было заключено соглашение, согласно которому в подчинение главкома Южного фронта Михаила Фрунзе поступала гуляйпольская бригада численностью более двух с половиной тысяч человек под командованием Семёна Каретника. Бригада тотчас же отправилась в сторону Перекопа.

В конце сентября 1920 года в Советскую Россию приехал английский писатель Герберт Уэллс. Он остановился в Петрограде в квартире Горького. 30 сентября в петроградском Доме искусств был дан банкет в честь высокого гостя, на который пригласили представителей литературы и искусства. В зале, где проходило торжество, ярко горели электрические лампочки, топилась печь, на столах лежали хлеб, колбаса и уже почти позабытый шоколад. Когда слово предоставили поэту и прозаику Александру Валентиновичу Амфитеатрову, он сказал:

«Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас – мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты. Но снимите наши пиджаки – и вы увидите грязное бельё, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства».

В книге «Россия во мгле», которую потом написал Уэллс, говорилось:

«Прогуливаться по улицам при закрытых магазинах кажется совершенно нелепым занятием. Здесь никто больше не „прогуливается“. Для нас современный город, в сущности, – лишь длинные ряды магазинов, ресторанов и тому подобного. А тут люди торопливо пробегают мимо…

Самое обыкновенное делопроизводство в русских правительственных учреждениях ведётся из рук вон плохо, с неописуемой расхлябанностью и небрежностью. Создаётся впечатление, что служащие тонут в ворохе неразобранных дел и грудах окурков».

6 октября Уэллс был принят Лениным. Вождя большевиков в своей книге знаменитый писатель-фантаст назвал «кремлёвским мечтателем». Но при этом с немалым удивлением добавил:

«Мы пробыли в России 15 дней… В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке. В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведённые ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое немыслимо ни одному другому народу».

Максим Горький и Герберт Уэллс, 1920 г.

Если проживавшие в Кремле вожди большевиков могли предаваться мечтаниям, то работавшим на Лубянке чекистам мечтать было некогда, им необходимо было действовать.

И 18 октября 1920 года в МЧК был выписан ордер на арест братьев Кусикянов (Кусиковых), якобы причастных к «контрреволюционной организации». Один из братьев был поэтом-имажинистом. Матвей Ройзман представил его так:

«Александр Кусиков, которого мы звали Сандро. Он был в коричневом, почти до колен френче, такого же цвета рейтузах, чёрных лакированных сапожках со шпорами, малиновым звоном которых любил хвастаться. Худощавый, остролицый, черноглазый, со спутанными волосами, он презрительно улыбался… И в жизни и в стихах он называл себя черкесом, но на самом деле был армянином из Армавира Кусикяном. Непонятно, почему он пренебрегал своей высококультурной нацией? Ещё непонятней, почему, читая стихи, он перебирал в руках крупные янтарные чётки».

Чекисты подобными вопросами не задавались, и в ночь на 19 октября отряд во главе с комиссаром МЧК Шимановским нагрянул на Арбат – в Большой Афанасьевский переулок, в дом № 30, в квартиру 5, где проживали братья Кусикяны. Там в тот момент находился и Сергей Есенин, всё ещё не имевшей в Москве своего пристанища. Все трое были арестованы и доставлены на Лубянку. На них завели…

«Дело № 18155 Московской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией, преступлениями по должности при Московском Совете по обвинению Кусикова Александра Борисовича, Кусикова Рубена Борисовича, Есенина Сергея Александровича. Начато: 18.Х.1920 г.».

На задержанных были заведены арестантские карточки. В графе «партийность» Есенин написал: «имажинист».

19 октября состоялся допрос в МЧК. 24 октября был учинён второй допрос, который проводил В.Штейнгардт, следователь Секретного отдела ВЧК. Есенин дал такие показания: «Я состоял секретарём тов. Колобова, уполномоченно – го НКПС. 8 июля мы выехали с ним на Кавказ. Были также в Тифлисе, по поводу возвращения вагонов и паровозов, оставшихся в Грузии. В Москву я приехал с докладом к тов. Громану, председателю „Грамота“. К Кутковим зашёл, как к своим старым знакомым, и ночевал там, где был и арестован».

Напомним, что слово «Грамота» это сокращённое название «транспортно – материального отдела» наркомата путей сообщения.

Узнав об аресте Есенина, за него тотчас вступился Яков Блюмкин. Сохранился бланк его поручительства:

«ПОДПИСКА

о поручительстве за гр. Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюции по делу гр. Кусиковых, 1920 года, октября месяца 25 дня. Я, нижеподписавшийся Блюмкин Яков Григорьевич, проживающий по: гостиница «Савой», № 136, беру на поруки гр. Есенина и подлинной ответственностью ручаюсь в том, что он от суда и следствия не скроется и явится по первому требованию следственных и судебных властей.

Подпись поручителя Я. Блюмкин 25.Х.1920 г.

Москва

Партбилет ЦК Иранской коммунистической партии».

25 октября, то есть через неделю после ареста, Есенин вышел на свободу.

В тот день в Большом зале консерватории проходил вечер, организованный Всероссийским союзом поэтов – «Устный журнал». После его проведения в комнате, где собрались только что выступившие поэты, появился Есенин. К нему бросилась Марина Цветаева (по воспоминаниям её дочери А.С.Эфрон):

«– Серёжа, милый дорогой Серёжа, откуда ты?

– Я восемь дней ничего не ел.

– А где ты был, наш Серёженька?

– Мне дали пол-яблока там. Даже воскресенья не празднуют. Ни кусочка хлеба там не было. Едва-едва вырвался. Холодно. Весемь дней белья не снимал. Ох, есть хочется!

– Бедный, а как же ты вырвался?

– Выхлопотали.

Все обступили и стали расспрашивать».

Через несколько дней Есенин пришёл на Пресню – в гости к скульптору Сергею Тимофеевичу Конёнкову Об этом – Анатолий Мариенгоф:

«… взяв гармошку, Конёнков затягивает есенинское яблочко:

Эх, яблочко, Цвету звонкого. Пьём мы водочку У Конёнкова…

Есенин вдруг затемнел.

– А хочешь о комиссаре, который меня в Чекушке допрашивал?

– А ну!

И затянул хриповато-тепло:

Эх, яблочко, Цвету ясного, Есть и сволочь во Москве Цвету красного. Не ходи ты в МЧКа, А ходи к бабёнке. Я валяю дурака В молодости звонкий».

Александра Кусикова освободили (тоже по поручительству Якова Блюмкина) 17 ноября, Рубена Кусикова выпустили ещё через неделю. Как видим, чекисты «насели» на братьев весьма основательно. Расширяя свою агентуру в стране и за рубежом, ВЧК уже тогда активно вербовала агентов. Некоторых забрасывали в зарубежные страны, многие из заброшенных оставались там надолго.

4 декабря Есенин написал письмо своему давнему другу Иванову-Разумнику:

«Дорогой Разумник Васильевич!

Простите, ради бога, за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку. Так всё неожиданно и глупо вышло. Я уже собирался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК. Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться».

Надо полагать, что «огорошенный» и «оскорблённый» Есенин должен был всерьёз задуматься над тем, какое необыкновенное могущество приобретал человек, ставший чекистом. Ведь вышел он из застенков ВЧК только благодаря Якову Блюмкину, взявшему его на поруки.

Складывается впечатление, что чекисты охотились за поэтами. Кому-то из руководителей ВЧК, видимо, очень хотелось, чтобы стихотворцы тоже встали в их ряды и зашагали с ними в ногу.

Но пока Есенин всего лишь радовался тому, что вырвался на свободу, и что чекистам завербовать его не удалось. Ему хотелось многое сказать – то, что он не успел высказать на допросах, которые так «огорошили» его и «оскорбили». Кто знает, может быть, именно тогда у него и стали складываться строки, которые потом будут вложены в уста Емельяна Пугачёва:

«Наконец-то я здесь, здесь! Рать врагов цепью волн распалась, Не удалось им на осиновый шест Водрузить головы моей парус!»

А анархистке Эмме Гольдман устроили встречу с Лениным, которому она без обиняков сказала, что все попытки большевиков построить социализм обречены на провал из-за попрания ими законов, нарушения демократии и несоблюдения прав человека. Владимиру Ильичу эти слова ужасно не понравились. Красная Эмма потом записала свои впечатления о большевистском вожде:

«Он знает, как играть на слабых сторонах людей лестью, наградами, медалями. Я осталась убеждённой, что его подход к людям был просто утилитарным, после достижения своих планов он мог избавиться от них. И его планы – действительно ли это была Революция!»

 

Проблемы с публикацией

В ноябре 1920 года из украинского города Могилёва-Подольского в Москву приехал молодой большевик Борис Бажанов (тот, что в минувшем году вступил в партию) и сразу поступил на химический факультет Московского Высшего Технического Училища. Потом он написал:

«В Высшем Техническом была, конечно, местная партийная ячейка. Жила она очень слабой партийной жизнью. Партия считала, что в стране огромный недостаток верных технических специалистов, и наше дело – партийных студентов – прежде всего, учиться, что мы и делали».

О поэте Владимире Маяковском студент Бажанов наверняка что-то слышал и десять лет спустя написал о нём в своих воспоминаниях:

«Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал… Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного, периода он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос:

"… как без труда и хитрости карман ближнему вывернуть и вытрясти".

Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:

"А когда мне говорят о труде, и ещё, и ещё, словно хрен натирают на заржавленной тёрке, я отвечаю, ласково взяв за плечо: а вы прикупаете к пятёрке?"»

Мнение какого-то студента (да ещё технического училища) поэта Маяковского, конечно же, не интересовало. Ведь той же осенью, по совету самой Надежды Константиновны Крупской (!), клубный отдел Наркомпроса предложил рабочему клубу Хамовнического района Москвы поставить «Мистерию-буфф» силами рабочих. Собрались заинтересованные люди. Маяковский прочёл пьесу, начали строить планы. Но они не осуществились. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» дано такое объяснение:

«Постановка эта не была осуществлена вследствие тяжёлых условий работы в самом клубе (клуб не отапливался) и, может быть, ещё потому, что "Мистерия-буфф " в это время была уже включена в репертуар Театра РСФСР Первого».

Этот театр, которому предоставили здание в доме № 20 по Большой Садовой улице, был, как мы помним, организован Всеволодом Мейерхольдом, ставшим заведующим театральным отделом Наркомпроса.

В ту пору Маяковский в Наркомпрос заглядывал часто. Об одном таком посещении оставил воспоминания Виктор Шкловский, рассказавший о том, как он и Маяковский попали на лекцию известного литературоведа Михаила Осиповича Гершензона, который в 1917 году был одним из организаторов Всероссийского союза писателей и первым его председателем. Гершензону был тогда 51 год:

«Зашли в ЛИТО – Литературный отдел. Комната, в которой много столов. В комнате читает старик на тему „Мечта и мысль Тургенева“.

Его зовут Гершензон, он уже седой, понимает искусство, но всё хочет пролезть в него, как сквозь дверь, и жить за ним, как жила Алиса в Зазеркалье.

Все были в шапках. Мы сели на столах сзади, потом начали задирать Гершензона, говорили о том, что нельзя перепрыгивать через лошадь, когда хочешь сесть в седло, что искусство в самом произведении, а не за произведением.

Гершензон спросил Маяковского: «А почему вы так говорите? Я вас не знаю».

Он ответил:

– В таком случае вы не знаете русской литературы: я – Маяковский.

Поговорили, ушли. На улице Маяковский говорит: «Зачем мы его обижали?..»

Я потом узнал, что Гершензон вернулся домой весёлым и довольным: ему очень понравился Маяковский и весь разговор, который был про искусство».

Обижать других комфуты не стеснялись. Но когда кто-то выступал против них, они тут же начинали сильно возмущаться. Так, 20 октября Маяковский написал письмо в коллегию Государственного издательства. Копию письма направил в Литературный отдел (ЛИТО) Наркомпроса:

«Товарищи!

Полгода тому назад мною была сдана в ЛИТО книга "150 000 000"…

Товарищи! Если эта книга с вашей точки зрения непонятна и ненужна, верните мне её.

Если она нужна, искорените саботаж, иначе, чем объяснить её непечатание, когда книжная макулатура, издаваемая спекулянтами, умудряется выходить в свет в две недели.

Владимир Маяковский».

Однако поэму по-прежнему печатать не торопились.

В это время в Петрограде поэт Николай Гумилёв получал паёк от Балтфлота и поэтому часто выступал перед матросами. Кто-то из них однажды спросил его, что нужно для того, чтобы писать хорошие стихи. Гумилёв ответил: вино и женщины. Ещё, возможно, он прочёл свои стихи. К примеру, «Правый путь»:

«В муках и пытках рождается слово, Робкое, тихо проходит по жизни. Странник – оно, из ковша золотого Пьющий остатки на варварской тризне».

Может быть, было прочитано четверостишие из «Ольги»:

«Вижу череп с брагой хмельною, Бычьи розовые хребты, И валькирией надо мною, Ольга, Ольга, кружишь ты».

Мог прозвучать фрагмент из «Я и вы»:

«Не по залам и по салонам Тёмным платьям и пиджакам  — Я читаю стихи драконам, Водопадам и облакам».

Но что бы ни читал тогда Гумилёв, как бы он ни объяснял, что нужно сделать, чтобы стихи получались хорошими, вскоре балтфлотовского пайка его лишили.

А в Риге в тот момент должны были начаться переговоры о завершении противостояния в Белоруссии войск Польши и Красной армии. В качестве корреспондента петроградских и московских газет в столицу Латвии должна была поехать Лариса Рейснер. Но перед самым отъездом её вновь свалил жесточайший приступ тропической лихорадки. Лев Никулин вспоминал, что она…

«… с температурой выше 40 градусов, похожая на восковую статую, почти без сознания лежала на диване».

Но в Ригу Лариса всё же поехала, участвовала в переговорах сторон, а на последнем вечере (20 октября – после подписания мирного договора) ошарашила всех. Об этом она сама написала:

«Мы с командармом нашим Егоровым – он был военным экспертом на конференции – прошлись в мазурке, и какой эффект! Их дамы побледнели от злости, особенно эти пани, графини».

А Маяковский 5 ноября написал ещё два письма в ту же коллегию Госиздата («копия ЛИТО и А.В.Луначарскому») в связи с «издевательством над автором», которое, по его мнению, совершало издательство, по-прежнему не спешившее издавать его поэму Поэт, в частности, заявлял:

«На писание этой книги мною потрачено полтора года. Я отказался от наживы путём продажи этой книги частному издателю, я отказался от авторства, пуская её и без фамилии, и, получив единогласное утверждение ЛИТО, что эта книга исключительна и агитационна , вправе требовать от вас внимательного отношения к книге.

Я не проситель в русской литературе, а скорее её благотворитель. (Ведь культивируемый вами и издаваемый пролеткульт потеет, переписывая от руки «150 000 000».) Ив конце концов мне наплевать, пусть книга появляется не в подлиннике, а плагиатами. Но неужели среди вас никто не понимает, что это безобразие?

Категорически требую – верните книгу. Извиняюсь за резкость тона – вынужденная.

Влад. Маяковский».

Осип Брик, который наверняка знал, о чём на самом деле говорится в поэме «150 000 000», мог высказать Маяковскому свои соображения по поводу того, почему её не печатают. Ведь кто-то мог докопаться до её сути и понять, кто выведен в образе Вильсона. И тогда могли возникнуть весьма большие неприятности, по сравнению с которыми отказ печатать выглядел бы детской шалостью. То, что станет с подследственным автором, если за него возьмётся ВЧК, Осип Максимович мог рассказать (и, надо полагать, рассказывал) весьма красочно и с многочисленными примерами.

Маяковский задумался.

Но пока ему ничего не угрожало – 15 ноября 1920 года коллегия Наркомпроса на своём заседании жалобу поэта рассмотрела и приняла решение: «150 000 000» печатать.

 

Поэтический суд

Вечера поэзии в Москве организовывал в ту пору член правления Союза поэтов Фёдор Долидзе. Эти мероприятия Матвей Ройзман охарактеризовал так:

«Налицо был не только материальный, но и литературный успех».

Осенью 1920 года Долидзе задумал устроить суд над имажинистами, которые стремительно завоёвывали популярность. В Москве появились афиши:

«БОЛЬШОЙ ЗАЛ КОНСЕРВАТОРИИ

(Б.Никитская)

В четверг, 4-го ноября с.г.

ЛИТЕРАТУРНЫЙ

«СУД НАД ИМАЖИНИСТАМИ»

Литературный обвинитель Валерий Брюсов

Подсудимые имажинисты И.Грузинов, С.Есенин, A. Кусиков, А.Мариенгоф, B. Шершеневич.

Гражданский истец И. А. Аксёнов

12 судей из публики

Начало в 7 1 / 2 час. вечера».

Реклама имела успех – желавших побывать на необычном суде было очень много.

Матвей Ройзман:

«Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу…

В зале, хотя и слегка натопленном, всё-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями.

Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зелёным сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они, в свою очередь, из своей среды избрали председателя. Неподалёку от судей восседал литературный обвинитель -

Валерий Брюсов, рядом с ним – гражданский истец Иван Аксёнов; далее разместились свидетели обвинения и защиты».

Началось «судебное» заседание, о котором – всё тот же Матвей Ройзман:

«Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнёс обвинительную речь, окрасив её изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами».

Затем выступали другие обвинители, защитники обвиняемых и сами обвиняемые – имажинисты.

Матвей Ройзман:

«Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова, Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмёшь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своём „Стойле“. Они никуда не уйдут и ещё покажут, где раки зимуют».

Затем обвиняемым было предоставлено «последнее слово», и они выступили с чтением стихов. Последним выступил Сергей Есенин. На этом вечере он познакомился с Галиной Артуровной Бениславской, работавшей секретаршей в ВЧК. Она потом написала в воспоминаниях:

«Короткая, нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк и совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать:

Плюйся, ветер, охапками листьев, Я такой же, как ты, хулиган…

Что случилось после его чтения трудно передать. Все вдруг повскакали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: «Прочтите ещё что-нибудь». И через несколько минут, подойдя уже в меховой шапке с собольей оторочкой, по-ребячески прочитал ещё раз «Плюйся, ветер…»».

Этот же (финальный) эпизод «суда» описал и Матвей Ройзман: дескать, Есенина…

«… долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы.

В заключение четыре имажиниста – основные участники суда: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов – встали плечом к плечу и, как всегда это делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:

Вы, что трубами слав не воспеты, Чьё имя не кружит толп бурун, — Смотрите – / Четыре великих поэта Играют в тарелки лун».

Анатолий Мариенгоф в «Романе без вранья» привёл этот «гимн имажинистов» несколько иначе:

«В эти двадцатые лета Мир – ты чертовски юн! И три величайших поэта Играют в тарелки лун».

Вдохновлённые своей победой на поэтическом суде, имажинисты решили устроить ответный судебный процесс, назвав его «Суд имажинистов над литературой». Литература имелась в виду, конечно же, современная, поэтому главными подсудимыми должны были стать футуристы во главе с Владимиром Маяковским.

Лидия Николаевна Сейфуллина, ставшая впоследствии известной советской писательницей, потом вспоминала:

«В столице обширного и богатого государства не хватало хлеба и топлива. Но в голодной и холодной Москве советские люди жили молодо и бодро.

Мы, работники просвещения, были вызваны в столицу из разных мест огромной республики для расширения собственного нашего образования. Нас вселили в старинный и ветхий деревянный домишко. Это было «Убежище для благородных вдов и сирот», организованное неизвестным нам Гейзелем.

«Благородных» разместили наверху, а нам отвели нижний, очень холодный этаж. Топили по ночам, разбирая для этого гнилые деревянные заборы Усачёвки…

Как-то, в студёное утро – числа и месяца не помню – увидели мы на уцелевшем от наших рук заборе афишу. Она сообщала, что «сегодня в Политехническом музее состоится диспут футуристов с имажинистами. От имажинистов выступит Сергей Есенин, от футуристов – Владимир Маяковский. Председательствует Валерий Брюсов»».

И молодые работницы народного просвещения, конечно же, без всяких раздумий отправились в Политехнический музей.

 

Суд имажинистов

Матвей Ройзман:

«Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы – весь „Орден имажинистов“ – с помощью конной милиции с трудом пробились в здание».

Первым обвинителем литературы выступил поэт-имажинист Иван Грузинов, который (по словам того же Матвея Ройзмана)…

«… говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.

– Для доказательства я процитирую их вирши!»

И Грузинов процитировал.

После него встал со стула второй обвинитель, поэт-имажинист Вадим Шершеневич. У него в 1918 году вышла поэма о любви «Крематорий», написанная как бы в ответ на поэму «Облако в штанах». Там говорилось: «Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего», что явно повторяло строку из стихотворения Маяковского «Кофта фата»: «Я сошью себе чёрные штаны из бархата голоса моего». Одни называли это заимствованием, другие – плагиатом, но были и такие, кто считал подобный повтор самой обыкновенной кражей. Правда, голос у Шершеневича был намного «бархатней», чем у Маяковского.

Как только Шершеневич приготовился говорить, раздался знакомый всем голос:

– Маяковский просит слова!

Ивану Грузинову появление Маяковского запомнилось так:

«После моей речи откуда-то, чуть ли не с галёрки, неожиданно появился Владимир Маяковский. Маяковский взял на себя роль защитника русской литературы. Был весел, добродушен».

Матвей Ройзман:

«Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спинку стула и стал говорить, обращаясь к аудитории».

Лидия Сейфуллина:

«Он появился не на сцене, а в зале, в проходе между последними рядами, вошёл внезапно и совершенно бесшумно. Но таково свойство Маяковского, что появление его, где бы то ни было, не могло остаться незаметным. В рядах публики, переполнившей зал, началось какое-то смутное движение, смутный взволнованный шум. Почувствовалось, что в зал вошёл человек большой, для всех интересный и важный.

Задвигались, начали оглядываться люди, сидящие в первых рядах. Оглянулась и я и увидела лицо, которое забыть нельзя. Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нём жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем проявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа.

Маяковский был одет в неприметную тёплую серую куртку до колен, в руках держал обыкновенную, привычную для наших глаз в то время барашковую шапку, стоял неподвижно…

Шумок в рядах присутствующих вырос в шум. Его пронзил чей-то юношеский голос, искренний и звонкий:

– Маяковский в зале! Хотим Маяковского!

И сразу – целый хор голосов, нестройный, но убедительный и горячий:

– Маяковского – на сцену! Маяковского хотим слушать! Маяковский! Маяковский! На сцену!

Сильный голос Маяковского сразу покрыл и прекратил разноголосый шум. Он быстро прошёл по проходу на сцену и заговорил ещё на ходу:

– Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи. Разбиралось необычное дело: дети убили свою мать.

В рядах началось смущённое перешёптывание. Но Маяковский стоял уже на сцене, высокий, всегда «двадцатидвухлетний», видный всем в самом последнем ряду, всем слышный, и продолжал:

– В своё оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь! Распутная и продажная. Но дело в том, что мать была всё-таки поэзия, а детки её – имажинисты.

В зале раздался облегчённый смех. Имажинисты, сидевшие на сцене, буквально двинулись к Маяковскому. Поэт слегка отмахнулся от них рукой и стал пародировать стихи имажинистов. Публика хохотала.

Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки».

Шум поднялся такой, что Маяковского не стало слышно.

Матвей Ройзман:

«Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал вовсю в свою "лужёную " глотку:

– Дайте говорить Маяковскому!

Слушатели смолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни…

Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности.

Маяковский с места крикнул Вадиму:

– Вы у меня украли штаны!

– Заявите в уголовный розыск! – ответил Шершеневич. – Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!».

После Шершеневича, который считался блестящим оратором, Брюсов объявил Есенина.

Иван Грузинов:

«Вопреки обыкновению, на этот раз много говорил Есенин».

Матвей Ройзман:

«Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступление Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было!»

И тут к Есенину присоединился Маяковский.

 

Маяковский – Есенин

Галина Бениславская:

«Через весь зал шагнул Маяковский на эстраду. А рядом с ним, таким огромным и зычным, Есенин пытается перекричать его: "Вырос с версту ростом и думает, мы испугались, – не запугаешь этим"».

Лидия Сейфуллина:

«На стол президиума вскочил худой и невысокий Есенин в щегольском костюме. Озлобленный совсем по-детски, он зачем-то рванул на себе галстук, взъерошил напомаженные блёкло – золотистые волосы, закричал звонким и чистым, тоже сильным голосом, но иного, чем у Маяковского, тембра:

– Не мы, а вы убиваете поэзию! Вы пишете не стихи, а агитезы!

Густым басом, подлинно как «медногорлая сирена», отозвался Маяковский:

– А вы – кобылезы…»

Матвей Ройзман:

«Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнём, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.

– У этого дяденьки – достань воробушка – хорошо повешен язык, – охарактеризовал Сергей Маяковского. – Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней… А ученик Хлебникова всё ещё куражится, – продолжал Есенин. – Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда… А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

– А каков закон судьбы ваших «кобылез»? – крикнул с места Маяковский.

– Моя кобыла рязанская, русская. А у вас – облако в штанах! Это что русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам…»

Маяковский своим громовым голосом принялся возражать.

Лидия Сейфуллина:

«Чтобы заставить его замолчать, Есенин принялся надрывно кричать свои стихи.

Маяковский немного послушал, усмехнулся и начал читать свои.

Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики. А Маяковский читал спокойно, отчётливо, прекрасно. И «стихия» усмирилась. Наступила тишина. Стихи Маяковского прозвучали над разношёрстной толпой посетителей литературных диспутов действительно «как ласка, и лозунг, и штык, и кнут». Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью. Уходя с вечера, их повторяли и те, кто сначала не хотел слушать Маяковского».

Матвей Ройзман:

«Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи».

 

После «суда»

Лидия Сейфуллина:

«Поздней ночью, возвращаясь в своё холодное убежище Бензеля с его „благородными сиротами и вдовами“, мы хором декламировали:

– Кто там шагает правой?

– Левой!

– Левой!

– Левой!»

Казалось бы, на этом суд имажинистов над литературой завершился. Однако у него было неожиданное продолжение.

Когда вечер в Политехническом музее подошёл к концу поэт Рюрик Ивнев предложил коллегам-имажинистам немного отдохнуть.

Матвей Ройзман:

«Мы расселись в примыкавшей к эстраде комнате.

Вдруг до меня донеслись чёткие слова:

– Граждане имажинисты…

Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.

Яков Блюмкин

Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас: – Я – Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение».

Как видим, Яков Блюмкин неожиданно (и, главное, вовремя) вступился за своих друзей и коллег. И показал им, как важно и как полезно иметь связи с всесильной ВЧК.

На этот вечер Блюмкин пришёл не один, а в компании с Яковом Серебрянским и его женой Полиной.

Матвей Ройзман:

«… мы все отправляемся ужинать в «Стойло Пегаса». Идёт с нами и Блюмкин. Вокруг нас движутся все имажинисты, наши поклонники и поклонницы. Блюмкин шагает, окружённый кольцом людей. Так же, в кругу молодых поэтов и поэтесс, уходил он из клуба поэтов и из «Стойла Пегаса». Как-то Есенин объяснил, что Яков очень боится покушения на него. А, идя по улице, в окружении людей, уверен, что его не тронут.

– Я – террорист в политике, – сказал он однажды Есенину, – а ты, друг – террорист в поэзии!»

Служивший в ВЧК Матвей Ройзман в конце 1920 года был переведён из клуба Чрезвычайного отряда по охране Центрального правительства в клуб Революционного Совета республики. И он вспоминал:

«В этот клуб заходили сотрудники Реввоенсовета. Они говорили, что наркомвоенмор считает Блюмкина храбрым человеком, сорвиголовой».

Напомним, что наркомвоенмором и главой Реввоенсовета был тогда Лев Троцкий, который, выступая 6 ноября 1920 года с докладом о третьей годовщине Октябрьской революции, сказал: «То положение, о котором я говорил – 80 процентов человеческой энергии, уходящей на приобретение жратвы, – необходимо радикально изменить. Не исключено, что мы должны будем перейти к общественному питанию, то есть все решительно имеющиеся у нас на учёте советские работники, от Председателя ЦИК до самого молодого рабочего, должны будут принудительно питаться в общественных столовых при заводах и учреждениях».

Иными словами, Троцкий предлагал перевести всю страну на тюремный режим жизни.

 

Против Луначарского

7 ноября 1920 года созданный Всеволодом Мейерхольдом Театр РСФСР Первый дал первый свой спектакль «Зори» по пьесе бельгийского поэта-символиста Эмиля Верхарна. Режиссёр-новатор хотел поработать с произведением, воспевавшем революцию и светлое будущее, поэтому пьеса была основательно переработана (осовременена). И поставлена по-новому, по-мейерхольдовски (в спектакль, к примеру, были включены сообщения о ходе боевых действий в Крыму, где Красная армия начала штурмовать Перекоп).

На премьере была жена Ленина Надежда Константиновна Крупская, которой «переработанный» Верхарн не понравился, и она написала в статье, опубликованной в «Правде» 10 ноября:

«Кто-то придумал не в добрый час приспособить "Зори "к русской действительности… Надо восстановить текст Верхарна».

А «русская действительность» тем временем становилась всё более трагичной.

12 ноября 1920 года главнокомандующий Русской Армией в Крыму генерал Пётр Николаевич Врангель издал приказ о роспуске Вооружённых сил Юга России и об эвакуации. В этом документе, в частности, говорилось:

«В виду объявления эвакуации для желающих офицеров, других служащих и их семейств, правительство Юга России считает своим долгом предупредить всех о тех тяжких испытаниях, какие ожидают приезжающих из пределов России… Всё это заставляет правительство советовать всем тем, кому не угрожает непосредственная опасность от насилия врага – остаться в Крыму».

А все те, кто остаться не мог, погрузились на корабли и покинули родину 17 ноября армия Михаила Фрунзе овладела всем крымским полуостровом. Огромный вклад в эту победу внесла бригада махновцев, которой командовал комбриг Семён Каретников. Именно она перешла Сиваш, нанеся решающий удар там, где его не ждали.

Завоеванию Крыма Марина Цветаева посвятила строки:

«И страшные мне снятся сны: Телега красная, За ней – согбенные  — моей страны / идут сыны… Колёса ржавые скрипят. Конь пляшет, взбешенный. Все окна флагами кипят. Одно – завешено».

Маяковский откликнулся на захват Крыма плакатами РОСТА (с его карикатурными рисунками и стихотворными подписями):

«Врангель подбит. Красные в Крыму. Последнее усилие – и конец ему!»

22 ноября в помещении театра Мейерхольда состоялся диспут о спектакле «Зори» (тогда подобные мероприятия называли «публичной беседой»). Многие из выступавших назвали режиссёрские приёмы футуристическими. Слово предоставили и комфутам, от имени которых речи произнесли чекист Осип Брик и поэт Владимир Маяковский. Последний, в частности, сказал:

«Товарищи, здесь уже изругали постановку "Зорь "футуристической чепухой, и, вступая на этот скользкий путь, я мог бы вас назвать обывателями… Я считаю, что необходимо уничтожить такую постановку вопроса, что это футуристическое, непонятное, а потому это дрянь. Вас это оскорбляет, обижает, – для вас же хуже!..

.

Платт РОСТА № 791. «Враг последний готов!». Декабрь, 1920 г.

Крупская в «Правде» возражала довольно громко, с такими разговорами, что «будьте добры прекратить издевательство над покойным автором». Как хотите, товарищи, но если этот спектакль революционен, то всё-таки нам ближе взятие Перекопа, чем весь этот Верхарн вместе. Нет такой пьесы, которая не становилась для вас старой через неделю-две, не говоря уже о такой ветхой вещи, как Верхарн. Вам известно, как окончил свои дни Верхарн: он стал милитаристом и даже в некоторых своих вещах антисемитом. Что же, мы из уважения к покойнику будем оставлять это, если хотим иметь революционный текст?»

Как видим, Маяковский, который на протяжении прошедших лет неоднократно, как мы помним, заявлял, что футуризма больше нет, что он скончался, всё же продолжал энергично его отстаивать.

Но тут слово взял Анатолий Луначарский и разнёс постановку в пух и прах, с особой неистовостью громя всё, что можно было назвать в ней футуристичным:

«Футуризм отстал, он уже смердит. Я согласен, что он только три дня в гробу, но он уже смердит».

Услышав такую уничтожающую критику, Маяковский тут же вновь попросил слова. Но Луначарский уже покинул театр, и поэт, выйдя на трибуну, стал сетовать:

«Товарищи, жалко, что ушёл Луначарский. Я хотел его приветствовать от имени смердящих трупов, о которых он с такой залихватской манерой сегодня говорил. Два года тому назад появилась статья Луначарского, в которой чёрным по белому сказано, что впервые в истории революционного движения дана пьеса, которая вполне идентична со всем пафосом современности. Эта пьеса Маяковского „Мистерия-буфф“. Поэтому вопрос о смердении несколько отходит на задний план.

Если бы мы, футуристы, оставались смердящими трупами, то я ухватил бы мандат Луначарского и пошёл бы по всем совдепам: смотрите, какой я прекрасный, – и везде ставил бы свою пьесу. Но, несмотря на это, я через два года говорю: «это гадость» и переделываю, потому что новая революционная действительность требует от нас новых пьес, и это делаем только мы, революционные поэты и писатели».

Защищая постановку Мейерхольда и его «футуристические» приёмы, Маяковский и себя не пожалел, объявив «гадостью» свою «Мистерию», которую в тот момент он как раз переделывал для Театра РСФСР Первый.

А завершилось его выступление так:

«Театров политических, агитационных нет. Только взрывами мы можем достичь такого театра. Да здравствует театр Мейерхольда, если даже на первых порах он и сделал плохую постановку]»

Эти слова Маяковского зал встретил аплодисментами. Но поэт хотел и до наркома донести суть своего выступления, и поэтому написал ему «Открытое письмо», которое 30 ноября опубликовал журнал «Вестник театра»:

«Анатолий Васильевич!..

На диспуте о «Зорях» вы рассказали массу невероятных вещей о футуризме и об искусстве вообще и… исчезли. К словам наркома мы привыкли относиться серьёзно, и потому вас необходимо серьёзно же опровергнуть.

Ваши положения: 1) театр – митинг надоел, 2) театр – дело волшебное, 3) театр должен погружать в сон (из которого, правда, мы выходим бодрее), 4) театр должен быть содержательным, 5) театру нужен пророк, 6) футуристы же против содержания, 7) футуристы же непонятны, 8) футуристы же все похожи друг на друга и 9) футуристические же украшения пролетарских праздников вызывают пролетарский ропот.

Выводы: 1) футуризм – смердящий труп; 2) то, что в «Зорях» от футуризма, может только «компрометировать»».

Все эти «выпады» наркома Маяковский принялся опровергать. И предъявил убедительные (с его точки зрения) «факты» достижений футуристов: само существование «коммунистов – футуристов» и выпускаемой ими газеты «Искусство Коммуны», постановка «Зорь», свои «Мистерию-буфф» и «150 000 000», а также то, что в советских школах «девять десятых учащихся – футуристы». Статья заканчивалась словами:

«На колёсах этих фактов мчим мы в будущее, Чем вы эти факты опровергните!»

Сочиняя это письмо (и выступая на диспуте), Маяковский знал, что с ним солидарен и его непосредственный начальник, глава РОСТА Платон Керженцев, который 20 ноября опубликовал в «Правде» статью «Драматургия тов. Луначарского». В ней, в частности, говорилось, что в пьесах наркома («Оливер Кромвель», «Маги» и «Иван в раю») очень многое не отвечает коммунистической идеологии.

В ответ Луначарский организовал диспут – он состоялся 26 ноября 1920 года в московском Доме печати.

 

Поэт «для чего-то»

Диспут проходил по уже устоявшимся правилам: сначала Луначарский сделал доклад «Комментарии к моим пьесам», затем свою точку зрения огласил Керженцев. Далее начались прения, в которых принял участие и Маяковский. Поэт сказал:

«Товарищи, обычно положение ораторов, выступающих против Луначарского, крайне невыгодно: или Луначарский поспешно исчезает по необходимому делу, и оратору не даётся ответ, или Луначарский получает последнее слово как докладчик, и бедному оратору не поздоровится.

Я, как испытавший коготки Анатолия Васильевича, не хотел бы повторения, но я думаю, что его коготки будут милостивы, потому что то, что говорил Луначарский, любому может показаться: позвольте, это говорил футурист самый настоящий, но не тот футурист, как впоследствии я вам докажу, который подразумевается мною, а тот, который с общей точки зрения считается футуристом».

Здесь мы остановимся, потому что в комментариях (13-томника) сказано:

«Стенографическая запись выступления Маяковского не правлена (качество её неудовлетворительно)».

В самом деле, сходу понять то, о чём говорил Маяковский, очень трудно. В некоторых произнесённых им фразах отыскать смысл просто невозможно. Комментаторы 13-томника считали, что в этом виновна стенографистка, «неудовлетворительно» записавшая услышанное. Но, скорее всего, здесь надо винить и самого Владимира Владимировича, чьи выступления частенько бывали чрезвычайно сумбурными. Вот какой фразой завершилась его речь на том диспуте:

«Нет, Анатолий Васильевич, с точки зрения идеологической правильно это или неправильно, но, как человек искусства, как профессионал…я утверждаю, что с точки зрения искусства современного, пытающегося встать на коммунистические рельсы и вместо мистики своё дело как производство, – и то, что говорил Луначарский, и то, что говорил Керженцев, – пустяки».

Эту фразу, опубликованную в 12 томе собрания сочинений поэта, так и тянет назвать бессмысленным набором слов, абракадаброй. Видимо, не случайно Михаил Кольцов потом написал:

«После диспута в Доме печати, где обсуждались драматические произведения Луначарского, и где Маяковский резко критиковал пьесы А.В., последний подметил, что Маяковский бледен, грустен, и собирается поехать "подбодрить "поэта».

К этому времени относятся и воспоминания Ильи Эренбурга о разговоре с Сергеем Есениным, который «вдруг обрушился на Маяковского» за его стихотворение «Всем Титам и Власам РСФСР», опубликованное в журнале «Вестник театра». Написано оно было в связи с неурожаем на значительной части территории страны Советов. В стихотворении втолковывалось крестьянам («Титам да Власам»), что деревня, которой нужны гвозди, должна поставлять городу хлеб – ведь гвозди эти делает город. В качестве примера говорилось о Тите, который хлеба городу не дал. Когда же у этого Тита расковалась лошадь, ему пришлось ночевать в лесу, и там его «сожрали волки». Заканчивалось стихотворение назидательным четверостишием:

«Ясней сей песни нет, ей-ей, кривые бросьте толки. Везите, братцы, хлеб скорей, чтоб вас не съели волки».

Есенин, прочитав стихотворение, сказал:

«Тит да Влас… А что он в этом понимает? Да если бы и понимал, какая это поэзия?»

Эренбурга слова эти не удивили – он часто видел пикирующихся Есенина и Маяковского. И всё же…

«Всё же я спросил Есенина, почему его так возмущает Маяковский.

– Он поэт для чего-то, а я поэт от чего-то. Не знаю сам, от чего… Он проживёт до восьмидесяти лет, ему памятник поставят… А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают. И всё-таки я с ним не поменяюсь.

Я попытался возразить. Есенин был в хорошем настроении и нехотя признал, что Маяковский – поэт, только «неинтересный». Он начал спорить с футуристами.

– Искусство вдохновляет жизнь, оно не может раствориться в жизни… Народ? Уж на что был народен Шекспир, не брезговал балаганом, а создал Гамлета. Это не Тит и не Влас…

Он снова декламировал Пушкина, говорил:

– Написать бы одно четверостишье такое – и умереть не страшно… А я обязательно скоро умру…»

Сам Есенин написал тогда стихотворение «Исповедь хулигана», в котором говорил:

«Синий свет, свет такой синий! В эту синь даже умереть не жаль. Ну, так что ж, что кажусь я циником, Прицепившим к заднице фонарь!.. Башка моя, словно август, Льётся бурливых волос вином. Я хочу быть жёлтым парусом В ту страну, куда мы плывём».

Живший в Вологде давний друг Есенина Алексей Ганин в тот момент не имел возможности печататься. Поэтому сборник своих стихов «Красный час» он издал литографическим образом.

А в Москве 17 декабря 1920 года в Государственном издательстве появился новый заведующий – Николай Леонидович Мещеряков, давний соратник Надежды Крупской по революционному подполью. Напомним, что именно он не позволил печатать в «Известиях» стихотворение Есенина «Небесный барабанщик».

Заместителем Мещерякова и главным редактором Госиздата стал Давид Лазаревич Вейс. С ними Маяковскому предстояло встречаться и ссорится неоднократно.

 

Глава третья

Творчество и расстрелы

 

Финиш 1920-го

Победив барона Врангеля, командование Красной армии посчитало ненужным дальнейшее сотрудничество с махновцами. И 26 ноября их комдив Семён Каретников, вызванный на совещание к Михаилу Фрунзе, был схвачен и расстрелян, а подчинённая ему бригада окружена. Однако гуляйпольцы сумели прорвать окружение и покинуть полуостров. Вдогонку им были брошены красноармейские части, которые косили отступавших пулемётным огнём.

Оставшимся в Крыму тысячам офицерам и солдат армии барона Врангеля руководители Советской России обещали сохранить жизнь. Но Троцкий заявил, что «сорок тысяч лютых врагов революции» опасны для страны, поэтому они, как «классовые враги», тоже подлежат ликвидации. Для руководства этим кровавым делом Москва направила в Крым революционную «тройку»: Георгия Леонидовича Пятакова, Розалию Самойловну Землячку (Залкинд) и венгерского революционера Белу Куна. И в нарушение всех ранее данных обещаний был организован невиданный красный террор: уничтожено от 50 до 100 тысяч бывших белогвардейцев, а также сочувствовавших им (включая женщин, детей и стариков). Одним из организаторов этого побоища, а также одним из расстрелыциков безоружных людей был Яков Блюмкин.

А Рита Райт, перешедшая учиться на медицинский факультет Московского университета и ставшая нештатной сотрудницей Российского телеграфного агентства, теперь довольно часто появлялась в РОСТА. Комнату, в которой работал тогда Маяковский, обогревала печь буржуйка. Райт вспоминала:

«Я пекла на печурке яблоки и уверяла Маяковского, брезгливо очищавшего приставшие крупинки золы, что это „чистая грязь“ и её вполне можно есть.

– Это медикам можно, а людям нельзя, – ворчал он».

3 декабря Маяковский поехал в Петроград, где на следующий день в Доме искусств состоялось чтение поэмы «150 000 000». Корней Чуковский записал в дневнике:

«… началась Ходынка: пёрла публика на Маяковского…

Маяковский вышел очень молодой (на вид – 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Очень не удалась ему вступительная речь: «Вас собралось так много оттого, что вы думали, что 150 000 000 – это рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государственное издательство эту вещь, а потом стал требовать назад: стали говорить, что Маяковский требует 150 000 000 рублей и т. д.»

Потом начались стихи – об Иване».

Шестнадцатилетний Володя Тренин (будущий литературовед, а тогда – просто молодой человек, пришедший в Дом искусств послушать поэта) впоследствии написал:

«Он читал новую поэму, где высмеивался президент Вильсон и в патетически – лубочных тонах противопоставлялся голодный российский пролетариат разжиревшим американцам».

Корней Чуковский:

«Я заметил, что всех радуют те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи нашей эпохи 1920 года. Это кажется и ново, и свежо, и дерзко. Должно быть, когда Крылов или Грибоедов воспроизводили естественные интонации своей эпохи, это производило такой же эффект».

Владимир Тренин:

«Публика, собравшаяся его слушать, была наполовину буржуазной, наполовину интеллигентной… Настроение в зале было откровенно враждебное. Большевика Маяковского рады были бы освистать. Получилась бы, кстати, безопасная демонстрация: кто же может запретить освистать выступающего поэта, если его вещь публике не нравится! Но свистать не пришлось».

Корней Чуковский:

«Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие».

Владимир Тренин:

«Когда Маяковский кончил чтение, раздался "громрукоплесканий " – действительно гром! Все были взволнованы».

11 декабря Маяковский вернулся в Москву а на следующий день уже читал ту же поэму в Политехническом музее. Афиша гласила:

«"150 000 000"

I. Митинг людей, зверей, паровозов, фонарей и пр. II. Город на одном винте, весь электро-динамо – механический. III. Вильсон и Иван. IV. Вторая Троя. V. Может быть, Октябрьской революции сотая годовщина. Может быть, просто изумительное настроение».

Преподававший во Вхутемасе художник Лазарь Маркович Лисицкий присутствовал на той читке Маяковского:

«Зал был переполнен до отказа. Он одет в полушубок до колен, шапка-малороссийка. Чтение его – концерт. Всю поэму читает на память, каждую часть – в ином стиле: то торжественно гремел, то трактовал как оперетку (часть, где говорится про Шаляпина). Помню, были противники, пробовавшие выражать протест. Один, например, сидел боком к эстраде и демонстративно глядел в газету, хотя было ясно, что он слушал Маяковского».

Впечатления Риты Райт:

«Я уже слышала, как читал Маяковский дома, в РОСТА. Но Маяковский в тысячной аудитории уже не был просто поэтом, читающим свои стихи. Он становился почти явлением природы, чем-то вроде грозы или землетрясения, – так отвечала ему аудитория всем своим затаённым дыханием, всем напряжением тишины и взрывом голосов, буквальным, не метафорическим громом аплодисментов. К знакомым с детства стихиям – огню, ветру, воде – прибавилась новая, которую условно называли „поэзия“.

В перерыве, прохаживаясь с папироской но тесной комнате за эстрадой, Маяковский подошёл к двери, где стояли мы все.

– Ну, как, здорово это у меня получается!»

А в Париже (в Зале научных обществ) 16 декабря 1920 года выступил Дмитрий Мережковский с лекцией «Большевизм, Европа и Россия». В ней разоблачалась «тройная ложь» большевиков, провозгласивших, что они добиваются установления в стране «мира, хлеба и свободы». На самом деле, как сказал Мережковский, в Советской России «настало царство Антихриста», в котором царят «война, голод и рабство». И ещё он добавил:

«Большевизм никогда не изменит своей природы, как и многоугольник никогда не станет кругом, хотя можно увеличить до бесконечности число его сторон… Основная причина этой неизменности большевизма заключается в том, что он никогда не был национальным, это всегда было интернациональное явление; с первого дня его возникновения Россия, подобно любой стране, была и остаётся для большевизма средством для достижения конечной цели – захвата мирового владычества».

Вполне возможно, что именно тогда у Сергея Есенина сложились стихотворные строки, которые он вскоре вложит в уста сторожа в Яицком городке, куда пришёл Емельян Пугачёв:

«И теперь по всем окраинам Стонет Русь от цепных лапищ. Воском жалоб сердце Каина К состраданью не окапишь. Всех связали, всех вневолили, С голоду хоть жри железо. И течёт заря над полем С горла неба перерезанного».

Есенину стало ясно, что пришла пора осуществить давно зревший у него замысел. И он обратился за помощью к Давиду Самойловичу Айзенштадту, известному библиофилу члену правления недавно созданного Русского общества друзей книги.

Матвей Ройзман:

«По Кузнецкому мосту быстро шагал Айзенштадт – была зима 1920 года, на улице гололедица. Давид Самойлович плохо видел, попадал ногой па лёд, скользил, поругивался.

– Что вы так спешите? – спросил я, пожимая ему руку.

– Иду смотреть библиотеку. Есть старинные книги о Пугачёве. Сергей Александрович просил купить все, если можно.

Так я впервые узнал, что Есенин начал работать над "Пугачёвым"».

 

Расстрел поэта

19 декабря в Политехническом музее состоялся диспут на тему «Поэзия – обрабатывающая промышленность». Доклад сделал Маяковский, в качестве оппонента выступил Луначарский. По словам Риты Райт…

«Это был один из самых бурных и самых весёлых диспутов».

По завершении вечера Луначарский приехал к Брикам. Рита Райт писала:

«… уже в домашней обстановке, когда начатый спор продолжился, Луначарский, полушутя говорил, что Маяковский собирает футуристов, как Робин Гуд – шайку разбойников, а Брик – монах при разбойниках, который даёт им отпущение грехов.

Меня в тот вечер заставили читать переводы».

Рита Райт перевела на немецкий язык стихотворение «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче» и несколько раз читала его в Доме печати. Когда в тот вечер она прочла это и другие переведённые ею стихи, Маяковский посетовал на то, что не знает ни одного иностранного языка. Рита Райт сказала, что всему можно научиться – было бы желание. И предложила помочь ему в обучении. Владимир Владимирович согласился, но с большой неохотой.

«Ох, как не хочется учиться! – говорил он.

– Не хотите – не надо, – предлагала я, – можно и потом.

– Нет, надо, надо!

И точно в назначенный час мы уже читали про телёнка.

Проклятый телёнок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нём надо было повторить всю грамматику.

К счастью, здравый смысл и жалость к бедному моему «шюлеру» (ученику, по-немецки Schiller – ученик), как называл себя Маяковский, заставили меня плюнуть на телёнка и грамматику и принести томик стихов Гейне.

Успех был необычайный!

"Шюлер" не только выучивал наизусть отрывки стихов, но даже впоследствии не без успеха пользовался ими в разговорах».

Осип Брик принёс с работы новость: ВЧК перестраивается. 20 декабря 1920 года там был издан приказ № 169, который гласил:

«1 Иностранный отдел Особого отдела В ЧК расформировать и организовать Иностранный отдел ВЧК».

Перед вновь созданным отделом было поставлено всего две задачи:

«1. получение сведений о подрывной деятельности контрреволюционных белогвардейских организаций за границей и их агентуры, засылаемой в нашу страну;

2. добывание секретной документальной информации, имеющей важнейшее значение для обеспечения безопасности государства».

Для выполнения этих задач ИНО ВЧК необходимо было усиленно потрудиться в трёх направлениях:

«– организация резидентур за границей и руководство ими;

– проведение агентурной работы среди иностранцев на территории нашей страны;

– обеспечение паспортно-визового режима».

В это время в Гуляйполе поступил приказ командования Красной армии, согласно которому повстанческому воинству Махно предлагалось передислоцироваться на юг Кавказа.

Нестор Иванович сразу понял, что его заманивают в ловушку, и ответил решительным отказом. Троцкий тотчас распорядился начать операцию по «ликвидации партизанщины», и Гуляйполе было окружено частями Красной армии. Начались кровопролитные сражения. Отрядам Махно удалось выйти из окружения и укрыться в лесах. Видимо, тогда у Нестора Ивановича начало складываться стихотворение:

«Проклинайте меня, проклинайте, Если я вам хоть слово солгал, Вспоминайте меня, вспоминайте, Я за правду, за вас воевал».

Красноармейцы, преследовавшие остатки повстанческой армии, нередко оставляли свои подразделения и переходили на сторону батьки Махно.

Пришла пора вспомнить о поэте-футуристе, младшем брате Давида Бурлюка Николае (который не подписал манифест футуристов «Идите к чёрту!»). Как мы помним, в 1916 году его призвали в армию и направили в школу прапорщиков. Через год, закончив обучение, он в составе Радиотехнического дивизиона был направлен на фронт. Когда началась война Гражданская, Бурлюк воевал на стороне белых и на стороне красных – в зависимости от того, под чью мобилизацию попадал. В 1919 году Николаю это надоело, и целый год он скрывался.

В конце 1920 года Бурлюк решил, что Гражданская война окончена, и сам явился в комиссариат города Херсона для регистрации как бывший офицер. Его тут же арестовали. Чрезвычайная «тройка» 6-й армии отнеслась к нему как к шпиону армии Врангеля. Дело Николая Бурлюка вёл следователь особого отдела Рогов, который 25 декабря написал:

«…желая скорее очистить Р.С.Ф.С.Р. от лиц подозрительных кои в любой момент своё оружие МОГУТ поднять для подавления власти рабочих и крестьян как сделал и Бурлюк при первой мобилизации белых явился как офицер, а по сему

Полагал бы: БУРЛЮКА Николая Давидовича, 31 года. Расстрелять».

Услышав приговор, Николай мог вспомнить строки, которые написал несколько лет назад:

«Я изнемог, и смутно реет В пустой груди язык чудес… Я, отрок вечера, вознес Твой факел, ночь, и он чуть тлеет. Страдальца взор смешно пленяет Мои усталые глаза. Понять могу ли, егоза, Что уголь, не светя, сгорает? Я зачарованный, сокрытый, Я безглагольно завершён. Как труп в непобедимый лён, Как плод, лучом луны облитый».

Чрезвычайная «тройка» особотдела 6-й армии вынесенный приговор утвердила. И 27 декабря 1920 года бывший белый офицер был расстрелян.

Поэта Николая Бурлюка забыли. Кто, в самом деле, помнит его строки, написанные в 1913 году? Вот эти:

«А я в утомлении сердца Познаю иную качель: Во мне вновь душа иноверца, Вкусившего вражеский хмель».

 

Вновь «Мистерия»

Наступил год 1921-ый. 7 января рижская газета «Сегодня», упомянув поэму Есенина «Инония», назвала её «диссертацией на получение привилегированного пайка».

А Маяковский, продолжая переписывать на свой лад произведения мировой литературы, дошёл до самого себя и принялся переделывать свою же собственную «Мистерию-буфф». Прежде всего, он написал предисловие к пьесе:

«" Мистерия-буфф" – дорога. Дорога революции. Никто не представляет с точностью, какие ещё горы придётся взрывать нам, идущим этой дорогой…

Поэтому, оставив дорогу (форму), я опять изменил части пейзажа (содержания)».

Будучи уверенным в том, что будущее он знает, как свои пять пальцев, Маяковский не сомневался в том, что его «Мистерию» потомки будут возобновлять на сцене неоднократно. И обратился к ним с призывом:

«В будущем все играющие, ставящие, читающие, печатающие „Мистерию-буфф“, меняйте содержание – делайте содержание её современным, сегодняшним, сиюминутным».

И поэт продемонстрировал, как и что следует «менять». Если в первом варианте пьесы на полюсе первым появлялся француз (с рассказом о том, как «Париж / был вырван / и вытоплен в бездне / у мира в расплавленном горле»), то теперь этим первым стал немец (с рассказом о «вырванном» Берлине). Произошло это оттого, что в XX веке во Франции революции не было, а в Германии она случилась – в конце апреля 1919 года: появилась и целых две недели просуществовала Баварская Советская Республика.

Среди действующих лиц новой «Мистерии-буфф» уже не было Дамы-истерики – ведь Мария Андреева, послужившая её прообразом, от Горького ушла, уступив своё место другой Марии, Закревской-Бенкендорф. Поэтому вместо Дамы-истерики появилась Дама с картонками, переменившая «наций сорок»:

«Сначала была русской  — Россия мне стала узкой. Эти большевики – такой ужас!»

Прежних реплик («Послушайте, я не могу!», «Отпустите!», «Не надо!») Дама уже не произносила, они были переданы другому «истеричному» персонажу – Соглашателю:

«Соглашатель (в истерике отделяется от толпы) Милые красные! / Милые белые! Послушайте, я не могу!.. Бросьте друг на друга коситься. Господа, товарищи, / надо согласиться».

С этими словами на протяжении всей пьесы он обращается ко всем другим действующим лицам:

«Товарищи!/ Согласитесь, …послушайте старого / опытного меньшевика!.. Бросьте трения, / надо согласиться».

Второй вариант «Мистерии» отчётливо демонстрировал, что мировозрение Маяковского изменилось, и его отношение к происходившему в стране стало несколько иным. Если первое действие первого варианта завершалось тем, что «нечистые» принимались за сооружение ковчега, то во втором варианте около работавших появлялся Соглашатель, призывавший работать «поскорее». Рядом с ним был некий Интеллигент, «спец», представлявший когорту умелых, обученных людей, которым предстояло вывести Советскую Россию из разрухи. Маяковский насмехался и над «спецом»:

« Интеллигент (отходит в сторону) Работать – / и не подумаю даже. Сяду себе вот тут / и займусь саботажем. (кричит на работающих) Живей поворачивайся! Руби, да не промахивайся мимо! Плотник А ты чего сидишь, руки сложивши? Интеллигент Я спец. Я незаменимый».

«Человек просто» во втором варианте пьесы заменён «Человеком будущего», который представлял себя так:

«Я видел тридцатый, / сороковой век. Я из будущего времени / просто человек».

То есть Маяковский как бы нашёл, наконец, для себя точное определение: «Человек будущего». Он уже не обещал заоблачных «царств», он сулил нечто другое:

«Всякий, / кому нестерпимо и тесно, знай: / ему – / царствие моё земное – не небесное».

Если в первом варианте упоминался мёрзнувший в зимнюю пору Петроград:

« Вельзевул Довольно разговаривать! Пожалте на костры! Булочник Остри! Нашёл чем пугать! Смешно, ей-богу! Да у нас / в Питере / вам бы ещё заплатили за такую головню»,

то во втором варианте речь шла уже о замерзавшей Москве:

« Булочник Да у нас / в Москве / вам бы ещё заплатили за дрова. От мороза колики, / ау вас / температура здорова».

В первом варианте «нечистые», покидая ад, восклицали:

« Хор Шагайте по ярусам! Выше! По тучам!»,

А во втором варианте Маяковский отдавал на съедение чертям Даму, ставшую уже никому не нужной:

« Дама (откуда ни возьмись, бросается на грудь к Вельзевулу) Вельзевульчик! / Милый! / Родной! Не дайте даме погибнуть одной! Пустите меня, / пустите к своим! / Пустите, милый! А то эти нечистые такие громилы!
Вельзевул Ну, что ж! / Приют дам. Пожалуйте, мадам!

(Показывает на дверь, из-за которой моментально выскакивают два чёрта с вилами и выволакивают даму. Он потирает руки.)

Одна есть. Дезертира всегда приятно съесть».

Вот таким образом поэт «расправлялся» с Марией Андреевой, препятствовавшей три года назад постановке спектакля по его пьесе.

В финале второго варианта «Мистерии» уже не прославлялась «солнечная Коммуна». Вместо этого все участники представления говорили:

« Все хором Солнцепоклонники у мира в храме — покажем, как петь умеем мы. Становитесь хорами  — будущему псалмы!»

И все начинали петь на мотив «Интернационала» слова, написанные Маяковским. Впрочем, нет – их пение предворя-лось словами:

« Соглашатель «Товарищи, не надо зря голосить, пение обязательно надо согласить. (Отходит в сторону и тихо дирижирует ручкой. Кузнец отодвигает его вежливо)».

Эта тема – «обязательного согласования» – прозвучит и в самой последней пьесе Маяковского.

 

Год мятежей

Наступивший 1921 год был четвёртым годом пребывания большевиков у власти. Гражданская война подошла к концу, но жизнь людей становилась всё хуже и хуже – ведь хлеба производилось почти вполовину меньше, чем в 1913 году, а промышленное производство сократилось более чем на восемьдесят процентов.

Всё говорило о том, что неучи-большевики управлять государством абсолютно не способны. Даже победа, которую они одержали в Гражданской войне, не являлась их победой, так как Красной армией командовали такие же царские генералы и офицеры, что стояли во главе армии Белой. Большевики заставили их воевать со своими соотечественниками, и красным улыбнулась удача.

В начале января 1921 года в Отделе международной связи Коминтерна (ОМС ИККИ) была создана секретная лаборатория по изготовлению иностранных паспортов, виз и прочих документов. Почту Коминтерна стали перевозить дипломатические курьеры. Вся информация об этом проходила через секретаря Административно-организационного управления ВЧК Якова Серебрянского.

Студент Московского Высшего Технического Училища (МВТУ) Борис Бажанов написал потом в воспоминаниях:

«… весь 1921 год в стране царил голод. Никакого рынка не было. Надо было жить исключительно на паёк. Он состоял из фунта (400 граммов) хлеба в день (типа замазки), составленного Бог знает из каких остатков и отбросов и 4-х ржавых селёдок в месяц. В столовой Училища давали ещё раз в день немножко пшённой каши на воде без малейших следов жира и почему-то без соли. На таком режиме очень долго продержаться было нельзя».

А тут ещё начали бунтовать крестьяне.

Бенгт Янгфельдт:

«О масштабах сопротивления свидетельствует число красноармейцев, павших в 1921–1922 годах в борьбе с бунтовщиками – около четверти миллиона».

15 января 1921 года в Красной армии был сформирован специальный летучий корпус, состоявший из 1800 штыков, 1100 сабель, 70 пулемётов и 12 орудий. Во главе его поставили бывшего штабс-капитана царской армии Владимира Степановича Нестеровича, успевшего уже получить в награду за свои победы над белогвардейцами орден Красного Знамени и почётное революционное оружие. Летучий корпус предназначался для разгрома и полного уничтожения повстанческой армии Нестора Ивановича Махно. Началось преследование отряда атамана-анархиста, ставшего неугодным советской власти.

Возможно, именно тогда Махно решил прорваться вглубь России, где начались крестьянские волнения (их впоследствии назовут Антоновским мятежом). Добраться до восставших не удалось, но в том походе хлопцы Махно часто пели песню, которую Нестор Иванович очень любил и присочинил к ней ещё один, свой куплет:

«Кинулась тачанка полем на Воронеж, Падали под пулями, как спелая рожь. Сзади у тачанки – надпись: «Хрен догонишь!» Спереди же – надпись: «Живым не уйдёшь!» Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, С нашим атаманом любо голову сложить».

А что волновало в тот момент творческую интеллигенцию Москвы?

 

Диспут и статья

3 января 1921 года в Театре РСФСР Первом состоялся диспут на тему «Художник в современном театре». Маяковский, которому тоже предоставили слово, речь как всегда произнёс довольно сумбурную:

«Взятие Зимнего дворца "Лесом" Островского не разыграешь! Это химера!.. Весь тот вулкан и взрыв, которые принесла с собой Октябрьская революция, требуют новых форм в искусстве. Каждую минуту нашей агитации нам приходится говорить: где же художественные фильмы? Мы видим лозунги, по которым сто пятьдесят миллионов населения России должны двинуться на электрификацию. И нам нужен порыв к труду не за страх, а во имя грядущего будущего…»

Из этих слов ясно лишь то, что Маяковский ратовал за воспевание того «революционного», что принёс с собою октябрь 1917 года.

В первом номере журнала «Дом Искусств» за 1921 год высказывалось совсем другое мнение – в статье писателя Евгения Замятина «Я боюсь». Статья небольшая – всего четырнадцать абзацев. Но в ней мысли автора выражены чётко и откровенно:

«Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов… Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золочёные кресла? Ведь остались только дворцы, но двора уже нет».

И Замятин в качестве примера приводил фрагмент декрета, написанного в жаркое лето 1794 года двадцатисемилетним председателем французского Комитета по Народному Просвещению Клодом– Франсуа Пэйаном:

«Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за злобой дня, они знают моду и окраску данного сезона, знают, когда надо надеть красный колпак и когда скинуть… Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в бронзе, а посредственность, притаившись под эгидой свободы, похищает её именем мимолётное торжество и срывает цветы эфемерного успеха…»

Заявив, что «юркие авторы» заполонили литературу Советской России, Замятин продолжал:

«И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдёт в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат».

Замятин назвал по именам российских «юрких авторов», начав с футуристов:

«Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты – они объявили, что придворная школа – это, конечно, они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их жёлтых, зелёных и малиновых торжествующих кликов. Но сочетание красного санкюлотского колпака с жёлтой кофтой и с нестёртым ещё вчерашним голубым цветочком на щеке – слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско – жестяного футуристического моря один маяк – Маяковский. Потому что он – не из юрких: он пел революцию ещё тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин. Но и этот великолепный маяк пока светит старым запасом своего "Я" и „Простого как мычание“. В „Героях и жертвах революции“, в „Бубликах“, в стихах о бабе у Врангеля – уже не прежний Маяковский".

Следующими в перечне «юрких» Замятин поставил имажинистов: Есенина и его коллег:

«Лошадизм московских имажинистов – слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они ни старались дурно пахнуть и вопить – им не перепахнуть и не перево-пить Маяковского»

И Замятин делал первый вывод:

«К счастью, у масс – чутьё тоньше, чем думают. И поэтому торжество юрких – только мимолётно. Так мимолётно было торжество футуристов…»

Замятин сказал и про «неюрких»:

«А неюркие молчат. Два года назад пробило „Двенадцать“ Блока – и с последним, двенадцатым, ударом Блок замолчал. Еле замеченные – давно уже – промчались по тёмным, бестрамвайным улицам „Скифы“».

Замятин объяснял молчание «неюрких» просто:

«Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной Литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве».

И всё это для того, «чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей…

Но даже и не в этом главное: голодать русские писатели привыкли… Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где её делают не исполнительные и благонадёжные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики».

И Замятин делал второй вывод, наверняка основанный и на многочисленных заявлениях любившего вспоминать древнюю Элладу Маяковского:

«Пытающиеся строить в наше необычайное время новую культуру часто обращают взоры далеко назад: к стадиону, к театру, к играм афинского демоса. Ретроспекция правильная. Но не надо забывать, что афинская Ayopd – афинский народ – умел слушать не только оды: он не боялся и жестоких бичей Аристофана. А мы… где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотёков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышлёныша – демос российский!..

Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь – я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: её прошлое».

Конечно же, на Евгения Замятина тотчас же обрушилась большевистская пресса. Одним из первых, кто ударил по статье «Я боюсь» и по её автору, был Анатолий Луначарский, написавший (во втором номере журнала «Печать и революция»):

«… нужно быть невероятно пугливым, что-то вроде пуганой вороны, чтобы сказать, что будущее русской литературы всё в прошлом. Каким «прошлым человеком» надо быть, чтобы сказать это?»

Вячеслав Полонский, воспитанный Горьким в журнале «Летопись», высказался ещё жёстче (в первом номере журнала «Красная новь»):

«Практически писания Е.Замятина об отшельниках, еретиках и бунтарях, согнутых в бараний рог большевистской диктатурой, означают ни что иное, как призыв к тому, чтобы дали Мережковскому и ему подобным писать о казни при помощи вшей, а Бунину рассказывать о супе из человеческих пальцев».

Чуть позднее Юрий Анненков высказал своё мнение о позиции, которую занял тогда Замятин:

«… вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась в том, что он не бил в казённый барабан, не "равнялся " очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать».

 

Ответ «юрких»

29 января 1921 года в петроградском Доме литераторов уже очень больной Александр Блок произнёс речь, посвящённую 84-ой годовщине смерти Пушкина. Прочитав пушкинские строки «На свете счастья нет, но есть покой и воля…», он с грустью заметил:

«Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребячью волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл».

Но для коммунистов-футуристов жизнь своего смысла не теряла, и 13 января они устроили собрание своей ассоциации с участием Владимира Маяковского, Всеволода Мейерхольда, Лили и Осипа Бриков, Бориса Малкина, Давида Штеренберга и некоторых других. Всего собралось четырнадцать человек, которые решили, что мало объявить себя комфутами, надо создать комфутскую организацию, разработать её программу и устав.

Внутри большевистской партии в тот момент (с конца 1920 года до марта 1921-го, когда состоялся X съезд партии) разгорелась бурная дискуссия о профсоюзах. Вот как охарактеризовал её студент МВТУ Борис Бажанов:

«Для нас всех, рядовых членов партии, дело выглядело так, что спор идёт о методах руководства хозяйством, вернее, промышленностью. Казалось, есть точка зрения партии во главе с Троцким, считавшей, что вначале армия должна быть превращена в армию трудовую и должна восстанавливать хозяйство на началах жестокой военной дисциплины; часть партии (Шляпников и рабочая оппозиция) считала, что управление хозяйством должно быть передано профсоюзам; наконец, Ленин и его группа были и против трудовых армий, и против профсоюзного управления хозяйством, и полагала, что руководить хозяйством должны хозяйственные советские органы, покидая военные методы».

В эту дискуссию была втянута практически вся страна. По словам Бориса Малкина:

«Маяковский, внимательно за ней следивший, глубоко сочувствовал ленинской позиции. Однажды он явился к нам в Центропечать с интересным предложением:

– А что, если в «Мистерию-буфф» вставить специальное место о дискуссии, зло высмеять троцкистов и буферников?

На другой же день Маяковский попросил нас проредактировать вновь изготовленный им текст. Получилась очень острая,

политически яркая вставка, бичующая с ленинских позиций весь наглый антипартийный блок тогдашних оппозиционеров».

Борис Малкин писал свои воспоминания уже тогда, когда и троцкистов и бухаринцев можно было безбоязненно называть «наглым антипартийным блоком». А в 1921 году все они были видными партийцами. Троцкий (а вместе с ним Крестинский и целый ряд других видных большевиков) призывал к «перетряхиванию» профсоюзов, требуя поставить у их руководства тех, кто способен «закрутить гайки». У «Рабочей оппозиции», группы «Демократического централизма» и ленинской «Платформы десяти» были свои взгляды. Бухарин и Сокольников, стоявшие во главе «буферной группы», призывали всех к примирению.

Маяковский никого «зло» не «высмеивал», он просто вставил в пятое действие «Мистерии» эпизод о дискуссии (представив Троцкого в образе Красноармейца):

«Красноармеец (важно) Организация организации рознь. / Сначала нужно наметить правильный путь. По-моему, взять организацию / и перетряхнуть. Рудокоп (досадливо) Тоже / выкинул коленце! Вздор перетряхивание! Нужны назначенцы. Прачка (задорно) Назначенство… / Вот тебе раз! Необходимы буфера-с. Нечистые сгрудились, галдя друг на друга… Батрак (безнадёжно) Пошла дискуссия! Кузнец (разнимая наступающих) Товарищи, / бросьте! / Здесь вам не профсоюзы».

Через несколько лет Борис Бажанов признал, что…

«… дискуссия была надуманной. По существу это была борьба Ленина за большинство в Центральном Комитете партии – Ленин опасался в этот момент чрезмерного влияния Троцкого, старался его ослабить и несколько отдалить от власти. Вопрос о профсоюзах, довольно второстепенный, был раздут искусственно. Троцкий почувствовал деланность всей этой ленинской махинации, и почти на два года отношения между ним и Лениным сильно охладились».

Маяковский вряд ли разбирался во всех этих политических хитросплетениях. Да и в Театре РСФСР Первом репетиции спектакля «Мистерия-буфф» были уже в самом разгаре. Постановку осуществлял Всеволод Мейерхольд. О нём – Юрий Анненков:

«… после Октябрьской революции Мейерхольд переделал даже свою внешность. Элегантный представитель интеллигентной богемы превратился в «пролетария»: рабочая блуза, рабочая фуражка, надетая набекрень».

Но помогала ли Мейерхольду эта «переделка»?

 

Запреты и преследования

В статье «Только не воспоминания…» Маяковский писал о «Мистерии»:

«В нетопленных коридорах и фойе Первого театра РСФСР шли бесконечные репетиции.

В конце всех репетиций пришла бумага – «ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить»».

Театр тут же (30 января) организовал диспут на тему «Надо ли ставить «Мистерию-буфф»?». Маяковский выступил со вступительным словом. Знакомя собравшихся с историей постановки пьесы, он сказал:

«… я предпринял объезд районов, где читал рабочим мою пьесу. При голосовании в аудитории Рогожско – Симоновского района против пьесы подняли руки 5 человек, а за пьесу – все остальные, то есть около 640 человек рабочих и красноармейцев. Но этих товарищей недостаточно, и если сегодня мы вызвали сюда представителей всей Москвы, РКП, Рабкрина, Всерабиса и прочих организаций, если мы сегодня найдём эту пьесу заслуживающей внимания, то я льщу себя надеждой, что уже более не выступит какой-нибудь Воробейников от имени пролетариата и не будет требовать снятия пьесы с репертуара.

Мне хождения по мукам в течение трёх лет страшно надоели».

И Маяковский приступил к чтению пьесы. Было холодно, поэтому собравшиеся сидели, не раздеваясь.

Статья «Только не воспоминания…»:

«Я читал „Мистерию“ с подъёмом, с которым обязан читать тот, кому надо не только разогреть аудиторию, но и разогреться самому, чтоб не замёрзнуть.

Дошло.

Под конец чтения один из присутствующих работников Моссовета (почему-то он сидел со скрипкой) заиграл «Интернационал», и замёрзший театр пел без всякого праздника.

Результат «закрытия» был самый неожиданный – собрание приняло резолюцию, требующую постановки "Мистерии-буфф " в Большом театре».

1 февраля газета «Известия» написала об этом диспуте:

«При голосовании оказалось, что резолюция принимается единогласно и всеми присутствующими коммунистами (которых было 85) и всем залом».

Вот эта резолюция:

«Мы, собравшиеся 30 января в Театре РСФСР Первом, прослушав талантливую и истинно пролетарскую пьесу Вл. Маяковского „Мистерия-буфф“ и обсудив её достоинства как агитационного и революционного произведения, требуем настоятельно постановки её во всех театрах Республики и напечатания её в возможно большем количестве экземпляров».

Было предложено поставить «Мистерию-буфф» к X съезду партии. 31 января Борис Малкин разговаривал об этом с Лениным и написал Мейерхольду:

«Необходимо поставить (мы заинтересовали большую группу партийных товарищей) Мистерию для партсъезда.

Я говорил с Лениным о Маяковском и о Мистерии – мы с ним условились, что он прослушает пьесу (в чтении автора). Но теперь уж лучше подождать постановки».

Однако ставилась пьеса с большим трудом. Режиссёр Валерий Михайлович Бебутов, работавший над постановкой спектакля вместе с Мейерхольдом, вспоминал:

«Трудно представить себе всю сложность этой работы труппы с взыскательным автором, которому приходилось с голоса учить профессиональных актёров. Маяковский был зачастую раздражителен, нетерпелив и старательно мчал „к результату“. Большинство труппы было увлечено им и работало с любовной горячностью, но и среди этого большинства зачастую возникали бунтарские настроения:

– Владимир Владимирович! Я это понял, я это донесу, но дайте же мне это пережить по-своему.

– Но вы же калечите мой стих! – басит, сдерживая раздражение, поэт. – Вы не понимаете, какого труда мне стоило найти эту рифму, а у вас она вчистую пропала, как будто её и не было.

Он настойчиво требовал от актёров не только отношения к изображаемому лицу, но и своеобразного декламирования стиха, его как бы импровизационного рождения.

– У моего стиха своя жизнь, – говорил он, – ваша правдёнка здесь не нужна».

Тем временем летучий корпус под командованием Владимира Нестеровича в течение двадцати четырёх суток неотступно следовал за отрядом батьки Махно, проделав путь в 1200 километров. Одиннадцать раз красноармейцы вступали в бой, но разбить махновцев им так и не удалось.

4 февраля корпус сменила 2-я кавалерийская дивизия, продолжившая преследование анархистского атамана. А Нестор Иванович продолжал складывать стихотворение, в котором объяснял, за кого он сражается:

«За тебя, угнетённое братство, За обманутый властью народ. Ненавидел я чванство и барство, Был со мной заодно пулемёт. И тачанка, летящая пулей, Сабли блеск ошалелый подвысь. Почему ж от меня отвернулись Вы, кому я отдал свою жизнь ?»

6 февраля 1921 года Всеволод Мейерхольд был отставлен от должности заведующего театральным отделом Наркомпроса – Луначарский вдруг обнаружил, что Всеволод Эмильевич плохой администратор, и даже назвал его «заблудившимся искателем». И Мейерхольд всецело переключился на постановку «Мистерии-буфф».

А в Дальневосточной республике комфуты в это время поддержки уже не находили. Даже сподвижник Маяковского Николай Асеев опубликовал 12 февраля в газете «Дальневосточная трибуна» статью, в которой говорилось не о Маяковском, а о Есенине:

«… всюду озлобление и жестокие голодные глаза. Всюду ненависть и недоверие одних – защищающих старое, и сухое недовольно-схематическое (о, чтобы не сойти с ума!) расчётливое (1/4 ф<унта> хлеба в день на человека) "военное положение " других. Что же делать среди этого кошмара реальности поэту? Удалиться ли в мнимые, романтические <сны> о более «гуманных временах»? Или опроститься до рычания звериного, выжимаемого из горла, перехваченного рукою жизни? Если нет песни – пусть будет хрип; нет молитвы – пусть будет лай».

И Асеев приводил второе четверостишие есенинского «Пантократора»:

« Тысячи лет те же звёзды славятся, Тем же мёдом струится плоть. Не молиться меня, а лаяться Научил ты меня, господь…

Но и этот хрип, и этот лай, обвеенные внутренней певучей верой в жизнь и её радуги, в жизнь, к которой ближе и ближе нас тащит "красный конь " зари – одно из лучших стихотворений сборника…»

Сам Сергей Есенин 19 февраля написал заявление о разводе с Зинаидой Райх.

И тут в кафе «Стойло Пегаса» появились нежданные посетители. Об этом – Матвей Ройзман:

«В „Стойло“ входили друзья Есенина: П. Орешин, С.Клычков, А.Ганин…По совести, теперь все они, как их называл Маяковский, „мужиковствующие“, завидовали Сергею: и тому, что он пишет прекрасные стихи, и что его слава всё растёт и растёт, и что он живёт безбедно. Их довольно частые посещения „Стойла“ имели несколько причин: во-первых, они пытались доказать Есенину, что ему не по пути с имажинистами, и предлагали организовать новую поэтическую группу с крестьянским уклоном, во главе которой он встал бы сам…во-вторых, эти три поэта всегда приносили водку и приглашали Есенина выпить с ними: „Наше вино, твоя закуска!“

Сергей, no-существу добрый, отзывчивый человек, не мог отказать им».

 

Тяжёлая пора

А жизнь тем временем вновь ухудшилась – норму выдачи хлеба для жителей Москвы, Петрограда и других городов большевики сократили на треть, и она стала составлять 50 граммов на иждивенца. В ответ среди рабочих начались волнения, стали возникать митинги и демонстрации с антисоветскими лозунгами.

В январе 1921 года конференция моряков Балтики выразила недоверие Фёдору Раскольникову как командующему флотом, и тот попросил ЦК РКП(б) об отставке.

11 февраля из-за отсутствия топлива и электроэнергии остановили работу 93 предприятия страны. 24 февраля забастовали заводы Питера.

А 1 марта 1921 года с призывом «Вся власть Советам, а не партиям!» выступили моряки и красноармейцы Кронштадта. Их Временный революционный комитет опубликовал воззвание:

«Товарищи и граждане! Наша страна переживает тяжёлый момент. Голод, холод, хозяйственная разруха держат нас в железных тисках. Вот уже три года коммунистическая партия, правящая страной, оторвалась от масс и оказалась не в состоянии вывести её из состояния общей разрухи».

Кронштадцы требовали возвращения гражданских свобод и многопартийности, а также проведения новых (свободных) выборов в Советы.

Власти ответили на это тем, что 2 марта был назначен новый командующий Балтийским флотом (вместо Раскольникова), а 3 марта объявили Петроград и Петроградскую губернию на осадном положении. 7 марта Кронштадт подвергся артобстрелу, а 8 марта – в день открытия X съезда РКП(б) – начался штурм города. Но кронштадтцы отбросили штурмовавших.

Борис Бажанов:

«В марте 1921 года, в то время, когда проходил съезд партии, все члены ячейки Высшего Технического Училища были вызваны в районный комитет партии. Нам объявили, что мы мобилизованы, нам раздали винтовки и патроны и распределили по заводам, которые были большей частью закрыты; мы должны были нести на них вооружённую охрану, чтобы предотвратить возможные рабочие выступления против власти. Это были дни Кронштадского восстания».

В ночь на 16 марта начался второй штурм Кронштадта. Мятеж был подавлен. Но ещё долго выздоравливал в госпитале мало кому тогда известный литератор Александр Фадеев, тяжело раненый на льду Финского залива во время наступления на восставших.

Кремлёвские власти тотчас принялись искать виновных, допустивших само возникновение массового недовольства в Петрограде, что привело к Кронштадскому мятежу.

18 марта 1921 года в Риге представители Польши, РСФСР и Украинской ССР подписали мирный договор. Советско-польская война была закончена.

А в Тамбовской, Воронежской и в некоторых других губерниях продолжало полыхать восстание – Антоновское, названное так по фамилии одного из его руководителей (Александра Степановича Антонова), дольше всех сражавшегося против советской власти.

В подавлении Антоновского мятежа участвовал и слушатель Академии Генерального штаба РККА Яков Блюмкин, старый приятель Маяковского и Есенина.

Современник тех событий Вальтер Германович Кривицкий (на самом деле его звали Самуилом Гершевичем Гинзбергом), родившийся в 1899-ом, в РКП(б) вступивший в 1919-ом, владевший польским, немецким, французским, итальянским и голландским языками, писал (в книге «Я был агентом Сталина. Записки советского разведчика»):

«В начале 1921 года в России сложилась особо угрожающая ситуация для советского режима. Голод, крестьянские восстания, Кронштадтский мятеж и всеобщая стачка петроградских рабочих подвели правительство к черте, за которой был крах. Победы, одержанные на полях гражданской войны, казались напрасными, и большевики вслепую искали пути выхода, встречая оппозицию со стороны тех самых рабочих и матросов, которые некогда были их главной опорой».

В каких только грехах большевики ни обвиняли царский режим. Но такого жуткого голода в дореволюционную пору в России не было. Он возник только при советской власти.

Всенародное возмущение политикой ленинской партии, рождавшее бунты и вооружённые восстания, заставило вождей РКП(б) пойти на уступки – была торжественно провозглашена новая экономическая политика (нэп), частично восстанавливавшая частную собственность и допускавшая свободу торговли. Жизнь тут же стала улучшаться. Но произошло это не за счёт социалистических преобразований, а из-за простого возвращения к прежним (дореволюционным капиталистическим) порядкам.

Однако инакомыслие, возникшее в РКП(б), так напугало Ленина и его соратников, что X съезд категорически запретил любую фракционную деятельность внутри большевистской партии.

Народные волнения, мятежи и восстания прибавили работы и чекистам, поэтому их полномочия были значительно расширены. Занимаясь расследованием причин возникновения Кронштадтского мятежа, сотрудники Феликса Дзержинского расстреляли сотни моряков-мятежников, тысячи отправили в концентрационные лагеря. За период с марта по октябрь 1921 года было расстреляно 3400 человек.

В Европе в тот момент тоже было неспокойно – и там начали возникать бунты. Но эти «революции» затевались и раздувались агентами Коминтерна, которым руководил Григорий Зиновьев.

Вальтер Кривицкий:

«Коминтерн, оказавшись в этой отчаянной ситуации, принял решение, что единственный путь, который может спасти большевизм – это революция в Германии. Зиновьев направил в Берлин своего верного соратника Бела Куна, ещё недавно стоявшего во главе Венгерской Советской республики.

Бела Кун прибыл в Берлин в марте 1921 года с приказом ЦК компартии Германии от Зиновьева и Исполкома Коминтерна, гласящим: в Германии сложилась революционная ситуация, коммунистическая партия должна взять власть. Члены ЦК Германской компартии были в недоумении».

Однако рассуждать было бесполезно. Коминтерн отдал приказ, и германским коммунистам пришлось устроить вооружённый мятеж. Но к началу апреля это коммунистическое выступление было жестоко подавлено.

В марте того же года Великобритания и Советская Россия подписали торговый договор. Это означало, что англичане признали режим большевиков де-факто. Леонид Красин, глава советского торгового представительства в Лондоне стал как бы неофициальным послом.

Когда X съезд РКП(б) заканчивал свою работу (она завершилась 16 марта), к одному из делегатов, Мееру Абрамовичу Трилиссеру, приехавшему в Москву из Читы, подошёл глава ВЧК Феликс Дзержинский и предложил в Сибирь не возвращаться, а перейти служить на Лубянку и наладить там работу внешней разведки. Трилиссер согласился и стал сотрудником Закордонной части ИНО ВЧК.

В том же марте в Париж поехал Илья Эренбург. Его биографы не сообщают, какая была цель у этой поездки. Но объяснение напрашивается само собой – видимо, чекисты сумели сломить стойкого противника советской власти и заставили его служить её интересам. Эренбург стал жить во Франции, изредка и ненадолго приезжая на родину.

А как в это время обстояли дела у комфутов, которые продолжали энергично призывать народ к третьей революции – к Революции Духа?

Владимир Ильич Ленин их по-прежнему не жаловал. В одной из статей Луначарского приводятся слова Горького о том, что к Маяковскому вождь большевиков относился «недоверчиво и даже раздражительно»:

«Кричит, выдумывает какие-то красивые слова, и всё у него не то. По-моему, не то и непонятно. Расплывчато всё, трудно читать. Талантлив? Даже очень? Гм, гм. Посмотрим!»

Но на исходе зимы 1921 года Ленин встретился… Стоп! Эта встреча заслуживает отдельного рассказа.

 

Защитники футуризма

25 февраля 1921 года в коммуну студентов Вхутемаса (Высших художественно-технических мастерских) приехали Ленин, Крупская и Иннеса Арманд. И там на вождя страны Советов (или, если точнее, на его вкусы) был устроен неожиданный натиск.

Писатель Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец» написал, что в тогдашнем Вхутемасе:

«Все стены были увешаны полотнами и картонами без рам с изображением различных плоскостных геометрических фигур: красных треугольников на зелёном фоне, лиловых квадратов на белом фоне, интенсивно оранжевых полос и прямоугольников, пересекающихся на фоне берлинской лазури…

Говорили, что Владимир Ильич и Надежда Константиновна в вязаном платке поверхмеховой шапочки приехали во Вхутемас на извозчичьих санях. Воображаю, какое было выражение лица Ленина, когда он увидел на стенах картины с разноцветными треугольниками и квадратиками».

Один из преподавателей Вхутемаса, Сергей Яковлевич Сенькин, вспоминал:

«Владимир Ильич внимательно и с весёлым лукавством оглядывает нас и спрашивает:

– Ну что же, расскажите, как живёте.

Отвечаем чуть не хором:

– Ничего! Теперь дело идёт вовсю!

– Ну, и что же вы делаете в школе? Должно быть, боритесь с футуристами?

Опять хором:

– Да нет, Владимир Ильич, мы сами футуристы.

– О, вот как! Это занятно. Нужно с вами поспорить – теперь-то я не буду – этак вы меня побьёте, я вот мало по этому вопросу читал, непременно почитаю, почитаю. Нужно, нужно с вами поспорить.

– Мы вам, Владимир Ильич, доставим литературу. Мы уверены, что и вы будете футуристом. Не может быть, чтобы вы были за старый, гнилой хлам, тем более что футуристы пока единственная группа, которая идёт вместе с нами, все остальные уехали к Деникину.

Владимир Ильич покатывается со смеху.

– Ну, я теперь прямо боюсь с вами спорить, с вами не сладить, а вот почитаю, тогда посмотрим.

Но ребята разошлись и подкрепляют свои доводы чтением отдельных мест из стихов Маяковского и «Паровозной обедни» Каменского.

– Ну, покажите, что вы делаете, небось, стенную газету выпускаете?

– Как же, уже выпустили около двадцати.

Приносим № 1 нашего стенгаза.

Владимир Ильич нарочно долго читает лозунг Маяковского:

«Мы разносчики новой веры, красоте задающей железный тон. Чтоб природами хилыми не сквернили скверы, в небеса шарахнем железобетон».

– «Шарахнем»! Да ведь это, пожалуй, не по-русски, а?

Мы сперва как-то растерялись и ничего не ответили, но нас выручил вхутемасовец с рабфака, который очень громко с запалом сказал:

– Да ведь это, Владимир Ильич, по-рабочему. Все рабочие так говорят.

Владимир Ильич был доволен ответом, хотя ещё раз перечитал лозунг, как бы не вполне с ним соглашаясь. Очевидно, от него не укрылись наши симпатии к Маяковскому, да мы и не думали их скрывать. Конечно, мы все были горой за него, и, в свою очередь, спросили Владимира Ильича, читал ли он стихи Маяковского. Владимир Ильич отшучивался, что выберет время – почитает.

Сидевшая рядом Надежда Константиновна заметила ему:

– Ну что ты, Володя, всё обещаешь. Ведь я тебе предлагала, а ты всё откладывал.

Владимир Ильич начал отшучиваться, что он всё-таки выберет время и почитает.

– Я недавно, – говорит, – узнал о футуристах, и то в связи с газетной полемикой. А оказывается, Маяковский у меня уже около года ведёт Росту».

Крупская тоже оставила свои воспоминания о посещении Вхутемаса:

«После этого Ильич немного подобрел к Маяковскому. При этом имени ему вспоминалась вхутемасовская молодёжь, полная жизни и радости, готовая умереть за советскую власть, не находящая слов на современном языке, чтобы выразить себя, и ищущая этого выражения в малопонятных стихах Маяковского».

И Инесса Арманд высказалась о той встрече:

«Затемречь зашла о поэзии Маяковского вообще. Владимиру Ильичу явно нравилось, с каким увлечением молодёжь говорила о своём любимом поэте».

Сергей Сенькин:

«Разговор перешёл опять на литературу и театр. Мы с увлечением доказывали достоинства "Мистерии-буфф " Маяковского и начали настаивать, чтобы Владимир Ильич непременно побывал в театре. Даём наказ Надежде Константиновне предупредить Владимира Ильича, когда пойдёт "Мистерия-буфф "».

Всё это происходило именно в тот момент, когда Александру Блоку, по словам Юрия Анненкова, дышать было нечем в той атмосфере, что окутывала страну Советов:

«– Опротивела марксистская вонь. Хочу внепрограммно лущить московские семечки, катаясь в гондоле по каналам Венеции…

Такие фразы не забываются».

Как видим, Александр Блок задыхался, а Владимиру Маяковскому дышалось хорошо, и на события, происходившие в стране Советов, он откликался плакатами РОСТА. Вот некоторые из них, выпущенные в январе 1921 года:

«Как освободиться от бед? Как нанести разрухе удар? Первое средство: стать в группу ударного труда». «Крестьянин не рад ни земле, ни воле, если к хлебу не имеется соли». «Эй, горняки! Без угля, без руды,  – без этого материала Советской республики не построишь, знамя Коммуны не развеется ало!» «План советской властью дан, я доволен ею. Как велит советский план, землю всю засею».

А Сергей Есенин в это время раздумывал над своей будущей поэмой о Емельяне Пугачёве. Донской казак, взявший себе чужое имя и объявивший себя царём России Петром Третьим, чем-то очень напоминал Есенину самого себя, ставшего, как ему казалось, первым поэтом страны Советов. А сподвижник Пугачёва Афанасий Тимофеевич Соколов по кличке Хлопуша оказывался очень похожим на верного есенинского друга Якова Блюмкина.

 

Постановка «Мистерии»

2 марта 1921 года в Доме печати проходил вечер Бориса Пастернака. После чтения стихов слушатели стали обсуждать услышанное.

Ещё не уехавший в Париж Илья Эренбург тоже был на том вечере:

«При обсуждении кто-то осмелился, как у нас говорят, „отметить недостатки“. Тогда встал во весь рост Маяковский и в полный голос начал прославлять поэзию Пастернака, он защищал её с неистовством любви».

Совсем другим запомнился тогдашний Маяковский молодому режиссёру Сергею Эйзенштейну, заглянувшему в театр Всеволода Мейерхольда, где репетировалась «Мистерия-буфф»:

«Робко пробираемся в здание „Театра РСФСР 1-го“. Режущий свет прожекторов. Нагромождение фанеры и станков. Люди, подмерзающие в нетонленном театральном помещении. Идут последние репетиции пьесы, соединившей в своём названии буфф и мистерию. Странные доносились строчки текста. Их словам как будто мало одного ударения. Они рубят, как рубились в древности: обеими руками. Двойными ударами. Бить, так бить…

К режиссёру яростно подошёл гигант в распахнутом пальто. Между воротом и кепкой – громадный квадрат подбородка. Ещё губа и папироса, а в основном – поток крепкой брани.

Это – автор. Это – Маяковский.

Он чем-то недоволен.

Начало грозной тирады. Но тут нас кто-то хватает за шиворот. И несколько мгновений спустя мы гуляем уже не внутри, а снаружи театрального здания.

Так мы видели впервые Маяковского самого…»

Театральные постановки, как считали тогда довольно многие, должны были быть совсем не такими, какими они были до сих пор. Даже художник Юрий Анненков опубликовал манифест (во втором номере журнала «Дом искусств»), в котором изложил то, как ему видится развитие театра:

«Театр в основе своей – динамичен… В театре нет места мёртвым картинам, там всё в движении».

Именно так работал тогда и Всеволод Мейерхольд. А Владимир Маяковский требовал от исполнителей ещё и точности в произношении текста.

Артист Валерий Алексеевич Сысоев, исполнявший роль Человека, вспоминал о репликах поэта:

«Он выкрикивал зычным голосом из партера:

– Эйе! Эйе!.. Дырка!.. Течёт!.. Земля!

И над этой маленькой сценой он бился около получаса. Всё ему не нравилось, как кричали актёры. Сцену повторяли много, много раз…

Очень нравилась ему работа клоуна Виталия Лазаренко, который был приглашён изображать одного из чертей в сцене

Ада… Он восхищался его трюками, пожимая руку Лазаренко-чёрту: «Чертовски хорошо!»»

Здесь следует сказать, что третье действие пьесы (то самое, в котором клоун Лазаренко играл одного из чертей) Маяковский основательно переписал, и представленный в нём ад уже нельзя было назвать большевистским. Это было обычное «чертовское» место. А в церемониймейстере рая Мафусаиле всё ещё можно было узнать Горького.

В репетируемом спектакле принимал участие и молодой актёр Игорь Владимирович Ильинский. Ему досталось две роли: Немца и Соглашателя-меныневика, и на него сразу обратили внимание.

20 марта в помещении бывшего Камерного театра давался концерт в помощь жертвам войны. О нём – актриса Ольга Гзовская:

«Масса народу… публика разная… Молодёжь много хлопает и кричит „бис“. Одновременно раздаются свистки и шиканье, возгласы: „Гзовская, что за дрянь вы читаете?“

Маяковский выходит крампе и отвечает в зрительный зал:

– Это не дрянь, это я, Маяковский, автор, поэт – сочинил. А вы просто понять не можете. Жаль мне вас, очень жаль.

Тут началось что-то невообразимое. Часть партера вскочила, собираясь уходить, другая часть – молодёжь – бежит к рампе и бешено хлопает. Сверху крики «бис». Под этот шум мы с Маяковским уходим под руку за кулисы».

Тем временем продолжалась борьба за издание «Мистерии-буфф». 2 апреля Госиздат в очередной раз отклонил её печатание, мотивируя это решение «отсутствием бумаги».

Маяковский написал письмо в Комиссию ЦК РКП (б) по делам печати, с возмущением говоря о том, что его «революционная книга»…

«… встречает в Госиздате или ультрабюрократическое или издевательское отношение…

Если (сомневаюсь) книга выйдет, можно праздновать 10-месячный юбилей волокиты».

Тираж, которым должна была выйти книга, тоже очень сильно задел Маяковского:

«Книга издаётся в 5000 экземплярах (очевидно, мне для успокоения) тогда как средний тираж любой издаваемой "агитационной " книги… 25–50 000 экз., а макулатура типа… издаётся в количестве 100 000 экземпляров».

 

Другие события

Весной 1921 года в персидском порту Энзели объявился Велимир Хлебников. «Я – сотрудник русского еженедельника „Красный Иран“ на пустынном берегу Персии» – писал потом он.

А в Москве в апреле вышел первый номер журнала «БОВ» («Боевой Отряд Весельчаков») с обложкой, сделанной Маяковским и с его стихами. Стихотворение, называвшееся «Последняя страничка гражданской войны», заканчивалось так:

«В одну благодарность сливаем слова тебе, / краснозвёздная лава. Во веки веков, товарищи, / вам — слава, слава, слава!»

За ним шло стихотворение, своими начальными словами продолжавшее тему победно завершившейся гражданской войны:

« Слава, Слава, Слава героям!!! Впрочем, / им / довольно воздали дани. Теперь / поговорим / о дряни».

И поэт начинал высмеивать «мурло мещанина», которое под верещание канареек «вылезло из-за спины РСФСР», и громил «обывательщину», о которой возмущённо кричал Карл Маркс с фотокарточки на стенке:

« Опутали революцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля обывательский быт. Скорее / головы канарейкам сверните  — чтоб коммунизм / канарейками не был побит!»

Знал бы Маяковский, что всего через полтора года этим самым «бытом» станут попрекать его самого!

А на капиталистическом Западе «канарейки» петь продолжали. И гремела музыка. И люди танцевали с большим удовольствием. В Великобритании на одном из выступлений знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан присутствовал советский торгпред Леонид Красин. После концерта он подошёл к ней и пригласил приехать в Советскую Россию. Айседоре предложение очень понравилось. Было это в середине апреля 1921 года.

А на территории Украины Красная армия продолжала преследовать не желавшего сдаваться Нестора Махно. За его повстанческим отрядом гонялась теперь 9-я кавалерийская дивизия во главе всё с тем же комдивом Владимиром Нестеровичем. 17 апреля газета «Звезда» города Бердянска поспешила отрапортовать об успехах «трудящихся Бердянского уезда» в борьбе с анархистским воинством:

«Не устояли махновские шайки перед регулярными частями Красной Армии, банды были разбиты и разогнаны. Жизнь в городе и в уезде после того, как миновал призрак махновщины, вошла в нормальную колею».

Но якобы разбитый отряд батьки Махно продолжал су-ществать, и красноармейцы без устали его преследовали. А Нестор Иванович складывал стихотворение, пытаясь разобраться, почему же его бросили те, за кого он сражался:

«В моей песне – ни слова упрёка, Я не смею народ упрекать. Отчего же мне так одиноко, Не могу рассказать и понять».

В это время бывший командующий Балтийским флотом Фёдор Раскольников демобилизовался и был назначен полномочным представителем СССР в Афганистане, что было явным партийным наказанием (ссылкой) за Кронштадтский мятеж. Раскольников отнёсся к этому с пониманием и начал подбирать тех, с кем ему предстояло работать. В начале апреля 1921 года эшелон особого назначения, состоявший из двух спальных вагонов и шести теплушек, покинул Петроград.

В Москве дипломатов встречал и провожал Маяковский. Лев Никулин, тоже включённый в состав дипломатической миссии, потом писал:

«Провожали нас так, как… в рискованную разведку. Владимир Владимирович простился с благожелательным любопытством».

А 16 апреля с Казанского вокзала Москвы отправился железнодорожный состав, к которому был прицеплен «спецва-гон» Григория Колобова. В нём (кроме хозяина и обслуживавшего персонала) находились Сергей Есенин и его закадычный друг Яков Блюмкин. Они направлялись в далёкий Туркестан.

В пути Есенин дописывал стихотворную пьесу «Пугачёв». А Блюмкин наверняка рассказывал поэту о зигзагах своей биографии. О том, как, отправляясь в германское посольство, он подделал подпись Дзержинского, как убивал посла, как побывал в застенках ВЧК, как его осудили на принудительные работы и как отпустили на свободу. Вполне возможно, что из этих рассказов и возникли есенинские строки «про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу»:

«Был я каторжник и арестант, Был убийца и фальшивомонетчик».

Ведь именно этого каторжника (Афанасия Тимофеевича Соколова по кличке Хлопуша) оренбургский губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп послал поймать, скрутить и привезти в Оренбург Пугачёва, сказав посланному:

«Там какой-то пройдоха, мошенник и вор Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей… Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож?.. Вот за эту услугу ты свободу найдёшь, И в карманах зазвякает серебро, а не камни».

Но Хлопуша стал верным сподвижником Пугачёва. Точно так же, как Блюмкин стал активным большевиком и другом Есенина, вызволявшим поэта из застенков ВЧК.

Любопытная деталь! Во втором действии нового варианта «Мистерии-буфф» были строки, чем-то очень похожие на есенинские. Там «Человек будущего», обращаясь к «нечистым», говорил:

«Ко мне – / кто всадил спокойно нож и пошёл от вражьего тела с песнею! Иди, непростивший! / Ты первый вхож в царствие моё / земное – / не небесное».

 

Премьера «Мистерии»

Из воспоминаний Риты Райт (о 1921 годе):

«В июле должен был собраться Третий конгресс Коминтерна.

В начале апреля с утра позвонил Маяковский: «Немедленно приезжайте – очень важное дело».

Через полчаса я узнала, что "Мистерию-буфф "будут ставить в честь Третьего конгресса на немецком языке, и что перевод хотят поручить мне.

Надо было видеть Маяковского, радостного и взволнованного, надо было знать, с какой горячностью он говорил о грандиозном спектакле, который будет поставлен в цирке, с сотнями актёров, с балетом и музыкой, чтобы понять, почему я смогла – худо ли, хорошо ли – за десять дней перевести всю «Мистерию»…

Когда накапливалось несколько сцен, я читала их Маяковскому, Лиле Юрьевне и Брику.

Маяковский прохаживался по комнате, хмурясь, улыбаясь. Он не понимал по-немецки, но отлично улавливал звучание, рифму, ритм.

Надо сказать, что у него было совершенно сверхъестественное восприятие звуковой ткани любого языка. Стоит только посмотреть, как органически вжились иностранные слова и целые фразы в его стихи, как он чувствовал дух языка, даже почти не зная его».

В самом конце апреля наконец-то тиражом в 5000 экземпляров вышла поэма «150 000 000» (без указания имени автора). Для комфутов это был хороший повод дать о себе знать. И они послали только что вышедшую книгу вождю страны Советов.

Это был невероятно смелый и отчаянный поступок – отправить Ленину поэму в которой говорилось о том, как восставшие россияне под предводительством некоего Ивана (Нестора Махно?) свергают самого Владимира Ильича и установленную им советскую власть. Ведь вождь мог разгадать иносказательность тщательно закамуфлированной истории!

Но любивший неожиданные шутки поэт-футурист всё-таки решил рискнуть. И написал на обложке:

«Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом

Владимир Маяковский».

Чуть ниже подписались Лили и Осип Брики, поэт Борис Кушнер, глава Центропечати Борис Малкин, художники Давид Штеренберг и Натан Альтман.

Ленин посланную ему книгу получил, прочёл и… Об этом – Луначарский:

«"Сто пятьдесят миллионов "Владимиру Ильичу определённо не понравилась. Он нашёл эту книгу вычурной и штукарской».

То есть Ленин очень точно охарактеризовал стиль поэмы. Вполне возможно, что он даже не прочёл её до конца – «вычурность и штукарскарство» были заметны с самых первых четверостиший, так что читать все главы было совсем не обязательно. И это спасло комфутов – над причудливыми выходками можно было посмеяться, а самого «штукаря» основательно пожурить. А антибольшевистскую суть, заключённую в семи главах этого произведения, Владимир Ильич не заметил.

А в Театре РСФСР Первом всё уже было готово к показу спектакля «Мистерия-буфф». И вот тут-то до театра и докатились раскаты грома, шедшие от Владимира Ильича, решившего в корне пресечь «вычурность» и «штукарство». В статье «Только не воспоминания…» Маяковский написал:

«Парадный спектакль… был готов. И вот накануне приходит новая бумажка, предписывающая снять „Мистерию“ с постановки, и по театру РСФСР развесили афиши какого-то пошлейшего юбилейного концерта. Немедленно Мейерхольд, я и ячейка театра двинулись в МК. Выяснилось, что кто-то обозвал „Мистерию“ балаганом, не соответствующим торжественному дню, и кто-то обиделся на высмеивание Толстого…

Была назначена комиссия под председательством Драудина. Ночью я читал «Мистерию» комиссии. Драудин, которому, очевидно, незачем старые литтрадиции, становился постепенно на сторону вещи и под конец зашагал по комнате, в нервах говоря одно слово:

– Дуры, дуры, дуры!

Это по адресу запретивших пьесу».

Теодор Янович Драудин – латышкий стрелок, член РСДРП с 1907 года.

И 1 мая премьера состоялась.

Театровед Александр Вильямович Февральский (Якоби) вспоминал:

«Отзвучала речь представителя первомайской комиссии, обратившегося к зрителям со словами о международном празднике трудящихся, погас и снова зажёгся свет на сцене, и актёр в синем рабочем костюме, изображавший батрака, вышел на авансцену и произнёс первые слова пролога:

Через минуту

мы вам покажем… —

погрозил публике кулаком и, сделав небольшую паузу, как бы с облегчением (не так, мол, страшно) закончил фразу:

«Мистерию-буфф».

Эта шутка сразу определила стиль спектакля, построенного, как и пьеса, в духе народного уличного театра, балагана».

Но Ленин этот спектакль так и не посмотрел – ему вполне хватило чтения поэмы «150 000 000», чтобы создать себе окончательное представление о Маяковском и его творчестве.

 

Мнение вождя

В самом начале мая 1921 года во главе Отдела международной связи Коминтерна (ОМС ИККИ) был поставлен профессиональный революционер Осип Аронович Пятницкий (Таршис), который был хорошо знаком с лидерами всех зарубежных компартий. Чем на самом деле занимался руководитель ОМС, было известно очень и очень немногим. А он боролся с врагами большевиков, которые проживали за границей.

Но ведь недруги (явные и неявные), повсюду сеявшие всякий «вздор» и «глупость», были и в самой стране Советов. И одного такого «вредного» гражданина обнаружил председатель Совнаркома Владимир Ильич Ленин, которому, как мы помним, одному из первых была подарена вышедшая из печати поэма «150 000 000». Прочитав её, вождь большевиков пришёл в ярость. Кто знает, может быть, он всё-таки прочёл всю поэму целиком, и кое-какие антибольшевистские подковырки Маяковского дошли до него?

Как бы там ни было, но 6 мая на одном из заседаний Совнаркома, на котором присутствовали Луначарский и его заместитель Михаил Николаевич Покровский, вождь послал записку:

«Как не стыдно голосовать за издание "150 000 000 " Маяковского в 5 000 экз.?

Это хулиганский коммунизм!..

Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность.

По-моему, печатать такие вещи лишь 1 из 10 и не более 1500 экз.. для библиотек и чудаков.

А Луначарского сечь за футуризм.

Ленин».

Пытаясь хоть как-то оправдаться, раскритикованный нарком написал на обратной стороне ленинской записки:

«Мне эта вещь не очень нравится, но 1) такой поэт, как Брюсов, восхищался и требовал напечатания 20 000; 2) при чтении самим автором вещь имела явный успех, притом и у рабочих».

Видя, что Луначарского не переубедить, Ленин написал записку лично Покровскому:

«т. Покровский! Паки и паки прошу Вас помочь в борьбе с футуристами и т. п.

Нельзя ли это пресечь? Надо это пресечь. Условимся, что не более 2–3 раз в год печатать этих футуристов и не более 1500 экз. <…>

Нельзя ли найти надёжных анти футуристов ?

Ленин».

Выполняя пожелания Ильича, Покровский сразу же принялся «пресекать» футуристов. Были даны соответствующие распоряжения, и в печати начали обсуждать (а если точнее, то очень резко критиковать) и поэму и её автора. Журнал «Красная новь» (в № 2) заявил категорически:

«…революции Вл. Маяковский не понимает и понять не может».

Валерий Брюсов в журнале «Печать и революция» (№ 7) пытался поддержать поэта:

«Стихи Маяковского принадлежат к числу прекраснейших явлений пятилетия: их бодрый слог и смелая речь были живительным фрагментом нашей поэзии».

Но журнал «Летопись Дома литераторов» (№ 1) громил лидера футуристов:

«Как бы ни надрывался в своём крике Маяковский, какими площадными грубостями ни щеголял, каким бы уличным озорством ни кокетничал…беспомощна его, Маяковского, историография, не выразительна его лирическая риторика».

Михаил Кузмин (в берлинском альманахе «Завтра», вышедшем в 1923 году):

«Покуда всё-таки самым совершенным из произведений Маяковского остаётся „Человек“, не произведший такого шума».

А берлинская газета «Новый мир» в номере от 5 мая 1921 года поэмой восторгалась:

«Стихи „150 000 000“вне всякого сомнения прекрасны».

Журнал «Книга и революция» (№ 12 за 1921 год) тоже поддержал Маяковского:

«Несомненно лишь одно, поэт, бывший вначале „одиноким, как последний глаз у идущего к слепым человека“, непонятным и неуслышанным (за исключением небольшого кружка) „предтечей“, ныне становится голосом великой эпохи, глашатаем революции, которую он возвестил ещё в 1915 году и отражает небывало болезненный разрешающий кризис».

Но главная газета страны Советов «Правда» 24 мая опубликовала статью журналиста Льва Сосновского «Жёлтая кофта из советского ситца». В ней решительно осуждался главный редактор Госиздата Николай Мещеряков за то, что его ведомство тратит народные деньги на футуристов.

Луначарский, помятуя о критике вождя, в письме Мейерхольду от 13 июня упомянул и Маяковского, который в «Мистерии-буфф» позволил себе «высмеивать» Льва Толстого и Жан-Жака Руссо. Нарком заодно по-ленински отстегал и остальных комфутов, которые якобы стояли за коммунизм, но страдали полным отсутствием культуры:

«Совсем не коммунизм, а самый настоящий хулигано-фу-туризм, которого так много ещё в Маяковском, сказывается в этом попутном лягании мёртвого льва-Толстого или хотя бы Руссо. Я чувствую это. Коммунисты относятся к своим предшественникам с глубоким почтением. Для коммунистов культурных это лягание граничит с подлинным кощунством. Мы знаем, что такое кощунство, и если бы кто-нибудь лягнул Маркса, мы не терпели бы… У футуристов же пиетета нет».

В ответ на эту волну беспощаднейшей критики Маяковский, посовещавшись с Бриками, решил написать поэму, которая должна была всё (или хотя бы очень многое) объяснить. Ей было дано название «IV Интернационал», и начиналась она подзаголовком «Открытое письмо Маяковского ЦК РКП, объясняющее некоторые его, Маяковского, поступки».

 

После премьеры

В начале мая 1921 года в Москву приехал Александр Блок. Он чувствовал себя совсем неважно, но стихи читал. О его выступлениях – Борис Пастернак:

«На вечере в Политехническом был Маяковский. В середине вечера он сказал мне, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоём отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость».

Но поэты опоздали. Пастернак с горечью писал:

«Скандал, которого опасались, успел тем временем произойти. Блоку после чтения в Доме печати наговорили кучу чудовищностей, не постеснялись в лицо упрекнуть его в том, что он отжил и внутренне мёртв, с чем он спокойно согласился».

На следующий день Маяковский, встретившись с Львом Олькеницким (которого уже воспринимали как Льва Никулина), сказал:

«– У меня из десяти стихов – пять хороших, три средних и два плохих. У Блока из десяти стихотворений восемь плохих и два хороших, но таких хороших мне, пожалуй, не написать».

О том тяжёлом для страны времени, когда Россию стремились покинуть многие, Александр Блок сказал поэтессе Надежде Павлович:

«Я могу пройти незаметно по любому лесу, слиться с камнем, с травой. Я мог бы бежать. Но я никогда не бросил бы Россию. Только здесь и жить, и умереть».

А знаменитый оперный певец Фёдор Иванович Шаляпин решил всё же за границу съездить. На гастроли. И его поездка была вынесена на обсуждение в Кремле – там 31 мая на очередное заседание политбюро собрались Ленин, Зиновьев, Молотов, Бухарин, Калинин, Петровский и Томский. Двадцать первым пунктом повестки дня значилось:

«Слушали:

21. Об отпуске Шаляпина за границу.

Постановили:

21. Отпустить Шаляпина за границу».

То есть к Шаляпину вожди большевиков отнеслись благосклонно.

А молва о грандиозном спектакле «Мистерия-буфф» тем временем уже разносилась по всей Москве.

Актриса Мария Фёдоровна Суханова:

«Как будто бомба разорвалась. Столько было толков, шума, самых разноречивых мнений по поводу спектакля. И всё же он имел колоссальный успех – это был подлинно новый, революционный, народный спектакль. Он заражал бодростью, мужеством, звучал протестом против старого, дерзаниями будущего».

Журнал «Вестник работников искусств»:

«И те овации, которые в день Первого мая были устроены публикой – пролетариатом – режиссёру Мейерхольду, автору Маяковскому, актёрам, рабочим, художникам, были вполне заслужены».

Побывавший на премьере писатель Дмитрий Андреевич Фурманов высказал свои впечатления в «Московских письмах», напечатанных 16 июня 1921 года в газете «Рабочий край» (Иваново-Вознесенск):

«В той постановке, которую дал ей Мейерхольд, она величественна, грандиозна, свежа и нова. Вы видите здесь, на сцене, и землю, и ад с чертями, рай с ангелами, видите, как рабочие побеждают разруху, мчатся с тачками, куют с молотом, гремят станками».

Затем Фурманов переходил к рассказу о том, какое содержание открывается зрителю под этой «величественной» и «свежей» формой. Речь сразу пошла о том, что драматургу по-существу нечего сказать, да и писательским мастерством он не владеет:

«Сама по себе пьеса довольно сумбурна, слабо отделана художественно, имеет массу технических дефектов…

Но совершенная новизна постановки сглаживает массу из этой массищи дефектов. Сцена без занавеса: тут нет никаких тайн, игра и сцена так же обнажены, как сама жизнь. Отдельные части декорации выходят за пределы сцены и раскинуты в ложах почти среди публики; этим достигается впечатление единства между сценой и зрительным залом. Рампы нет, артист слит с залом непосредственно».

Журнал «Вестник работников искусств» как бы продолжал рассказ Фурманова:

«Актёры приходят и уходят на площадку-сцену. Рабочие тут же, на глазах зрителя, переставляют, складывают, разбирают, собирают, приколачивают, уносят, приносят.

Тут же автор и режиссёр».

Дмитрий Фурманов:

«Это новая форма постановки, такая непривычная и неуклюжая, не нравится пока безусловному большинству, но захватывает, интересует она, безусловно, всех, кто близок к миру искусства. Здесь нет отделки, отшлифовки, внешней лакировки, – наоборот, здесь поражает вас крайняя неотделанность и элементарная простота, граничащая с грубостью, и грубость, граничащая с вульгарностью. Здесь много силы, крепкой силы, горячей веры и безудержного рвения. Это новый театр – театр бурной революционной эпохи, его родина – не тишина Вишнёвого сада, а грозы и вихри гражданской войны».

Когда читаешь Фурманова, который говорит о «простоте, граничащей с грубостью» и о «грубости, граничащей с вульгарностью», то сразу вспоминается Мережковский, предупреждавший россиян о том, что придёт вульгарный, грубый Хам и ввергнет страну в «грозы и вихри гражданской войны».

 

«Мистерия» и «Пугачёв»

Александр Февральский:

««Мистерия» производила на зрителей огромное впечатление. Я был на нескольких представлениях, и это ощущалось каждый раз. Помню, что иной раз приходилось поражаться новому куску текста, новой остроте, не известным ни по пьесе, ни по предыдущему представлению, – то были вставки на актуальные темы, которыми Маяковский время от времени обновлял спектакль».

Мария Суханова:

«Помню однажды, уходя со спектакля „Мистерии“, – нас было трое или четверо – мы затянули на мотив из „Травиаты“ песню чертей (так она пелась и в спектакле):

– Мы черти, мы черти, мы черти, мы черти!

И вдруг мощный голос покрыл наши голоса:

– На вертеле грешников вертим…

И мы вместе с ним допели:

– Попов разогнали, мешочников в ризе: теперь и у нас продовольственный кризис.

Это был Маяковский. Он подошёл к нам и сказал:

– Ну, черти голодные, я уж что-нибудь приволоку вам, раз у вас продовольственный кризис.

И на следующий спектакль он принёс нам большую связку баранок».

Анатолий Луначарский:

«В целом спектакль оставляет впечатление интересное… Много коммунистического… Много волнующего и хорошо смешного… В конце-концов всё-таки один из лучших спектаклей в этом сезоне».

А вагон Григория Колобова в это время пересёк европейскую часть страны и 21 мая достиг города Ташкента. Сергей Есенин и Яков Блюмкин оказались в столице Туркестанской автономной республики, входившей в состав РСФСР.

Были новости и у наркома по просвещению Анатолия Луначарского – он получил из-за границы письмо от Айседоры Дункан. Знаменитая танцовщица писала:

«Я устала от буржуазного, коммерческого искусства… Я хочу танцевать для масс, для рабочих людей, которым нужно моё искусство и у которых никогда не было денег, чтобы посмотреть на меня».

Ознакомившись с этим посланием, нарком на заседании правительства поставил вопрос: а не пригласить ли танцовщицу в страну Советов? Многие стали возражать: дескать, не время – страна переживет тяжёлые годы. Но глава Совнаркома Ленин настоял на том, чтобы вопрос был решён положительно. И Луначарский послал Дункан телеграмму, в которой официально приглашал её в Советскую Россию.

Айседора Дункан рассказала об этом так (в книге «Моя жизнь»):

«Весной 1921 года я получила следующую телеграмму от Советского правительства: „Русское правительство единственное, которое может понять вас. Приезжайте к нам. Мы создадим вашу школу“.

Откуда пришло это сообщение? Из ада? Нет – но из ближайшего от него места, которое для Европы заменяло собою ад, – от Советского правительства, из Москвы. Я ответила: «Да, я приеду в Росиию и стану обучать ваших детей при единственном условии, что вы предоставите мне студию и всё, что необходимо для работы». Я получила утвердительный ответ…»

Обратим внимание, что Дункан (точно так же, как и Маяковский в «Мистерии-буфф») объявила Москву местом, расположенным совсем недалеко от ада.

Нарком Луначарский ничего об этом, конечно же, не знал. Он пообещал Дункан финансовую поддержку, «школу и тысячу детей».

А в Ташкенте в конце мая в квартире литератора и издательского работника Валентина Ивановича Вольпина Есенин прочёл только что законченного «Пугачёва».

Узнал ли Блюмкин в Пугачёве Есенина, а в Хлопуше – себя, неизвестно. Начиналась поэма-пьеса с появления в Яицком городке её главного героя. Он говорил:

«Ох, как устал и как болит нога!.. Ржёт дорога в жуткое пространство. Ты ли, ты ли, разбойный Чаган, Приют дикарей и оборванцев?.. Наконец-то я здесь, здесь! Рать врагов цепью волн распалась, Не удалось им на осиновый шест Водрузить головы моей парус… О, помоги же, степная мгла, Грозно свершить мой замысел !»

Всё то, что прозвучало после этого монолога, Якову Блюмкину не понравилось. Его слова (в пересказе Есенина) передал Матвей Ройзман:

«– Зачем ты написал о Пугачёве? – спрашивает. – Есть более колоритная фигура, Борис Савинков! Материалу сколько угодно! Одним словом, садись и пиши. Нашёл дурака! Жалко, что я его воткнул в мою «Ассоциацию вольнодумцев». Да ведь в таком типе сразу не разберёшься».

Напомним, что свои воспоминания Ройзман писал десятилетия спустя после тех событий, о которых говорил, когда ни Блюмкина, ни Есенина уже не было в живых. Поэтому понятно, почему Есенин называет Блюмкина «типом». Ройзман знал, что проверить его невозможно, да и никто заниматься этим не стал бы. В те годы считалось, что «враг народа» просто обязан был сбивать с толку поэта-имажиниста.

В Москву Есенин возвращался без Блюмкина. Тот отправился на восток, и там в качестве командира 61-й бригады, участвовал в боях против воинских соединений барона Романа Фёдоровича фон-Унгерна.

 

Мнения чиновников

Владимир Маяковский, ободрённый положительными рецензиями на поставленный по его пьесе спектакль, но ничего не знавший о том, как отреагировал на «150 000 000» Владимир Ильич, обратился в Госиздат с предложением напечатать «Мистерию-буфф». И получил категорический отказ. Владимир Владимирович обиделся и написал очередную жалобу, которую отправил в Юридический отдел Московского Городского Совета Профессиональных Союзов (МГСПС):

«Обращаю Ваше внимание на расправу, учинённую Государственным издательством надо мной – работником поэтического труда…»

Далее излагалась суть дела:

«Председатель коллегии Госиздата тов. Мещеряков мне сказал, что пьеса рабочим непонятна, ему лично она не нравится, что статьи и анкеты (собранные в театре анкеты блестяще подтвердили понятность, нужность и революционность „Мистерии“) не убедительны, так как статьи пишет советская интеллигенция, а анкеты заполняют советские барышни, а его может интересовать только мнение рабочих. Тов. Мещеряков предложил устроить спектакль исключительно для рабочей аудитории и позвать его, чтобы он лично убедился в производимом впечатлении.

Я заявил тов. Мещерякову, что нравится ли ему пьеса или нет – меня не интересует. Пьесы пишу не для Госиздата, а для РСФСР, но для испытания последнего средства согласился».

Напомним, что этот «тов. Мещеряков» был тем самым Николаем Леонидовичем Мещеряковым, который в 1919 году не разрешил печатать в газете «Правда» стихотворение Сергея Есенина «Небесный барабанщик».

Актриса Мария Суханова:

«Были попытки со стороны недоброжелателей доказывать, что спектакль непонятен рабочим. В конце мая театр дал спектакль специально для рабочих-металлистов. Спектакль принимался „на ура!“.

Маяковский был приподнят и взволнован».

Но Николай Мещеряков на тот спектакль не пришёл. И Маяковский в своей жалобе написал:

«После спектакля, прошедшего под шумное одобрение зала, была единогласно принята резолюция, в которой „Мистерия“ приветствовалась как пролетарская пьеса, требовалось её издание в возможно большом количестве экземпляров и выражалось негодование по поводу госиздатского отношения к „Мистерии“…

Мне эта комедия надоела…

Прошу Вас расследовать это дело, принудить Государственное издательство оплатить мой труд и привлечь к законной ответственности руководителей Госиздата…».

Показом спектакля рабочим-металлистам дело не ограничилось – 6 июня 1921 года в московском Доме печати состоялся ещё и диспут о «Мистерии-буфф». Рижская газета «Новый путь» в номере от 26 июня сообщала:

«Докладчик, не отрицая несовершенства „Мистерии“, указал на общественное значение драматического опыта Маяковского. Маяковский шагает в ногу с современностью – в этом его заслуга…

Содокладчики и оппоненты внесли ряд корректив… Некоторые из них, как например, режиссёр Сафроновского театра Эггерт, склонны были видеть в постановке «Мистерии-буфф» на сцене 1-го театра РСФСР победу исключительно Мейерхольда, отводя Маяковскому роль поставщика «сырого материала». Художник-имажинист Г.Якулов задорно обрушился на декоративную часть постановки.

Оппонентам отвечал В.Маяковский. Диспут затянулся до глубокой ночи».

В уже упоминавшейся нами заметке в Иваново-вознесенской газете «Рабочий край» Дмитрий Фурманов тоже высказался о том диспуте:

«Спор шёл не о пьесе, а о школах. Надо было послушать и посмотреть, как рьяно кидались одни на других. Победы, конечно, нет ни там, ни здесь. Во всяком случае, новый театр Грозы и Бури имеет своё несомненное и большое будущее. Его нельзя отшвырнуть как заблуждение, он корнями весь в нашей героической пролетарской борьбе».

В ту пору в Москве шёл спектакль по пьесе Луначарского «Канцлер и слесарь». По словам Асеева, Маяковский, даря наркому отпечатанный экземпляр поэмы «150 000 000», задумался:

«Какую надпись сделать, достойную Луначарского и не умаляющую Маяковского? Маяковский пишет на титульном листе: "Канцлеру от слесаря "».

На самом деле надпись была такой:

«Канцлеру – слесарь, Анатолию Васильевичу Луначарскому. Маяковский».

Наталья Розенель дала этим словам пояснение:

«Эта надпись сделана карандашом. Под ней можно различить следы другой надписи, стёртой резинкой: „Канцлеру смиренный слесарь“…

Анатолий Васильевич показывал мне автограф, никак его не комментируя…

Маяковский, как я думаю, и не видел и не читал пьесы «Канцлер и слесарь», которая с большим успехом шла в театре Корша в Москве и почти во всех городах Союза. Близкие поэта подтверждают, что он чрезвычайно редко бывал на театральных спектаклях. Просто высокое официальное положение наркома навело Маяковского на это сочетание слов, напечатанных на многочисленных афишах, расклеенных по городу. Наркому дарит свою книгу рабочий поэт. Канцлеру – слесарь. Так, по-видимому, понимал это и Анатолий Васильевич. Здесь был оттенок лёгкой иронии, особенно в первом варианте «смиренный слесарь», но не было желания уязвить».

 

Триумф «Мистерии»

В тот момент Есенин и его товарищи-имажинисты тоже были подвергнуты жёсткой критике. Первый номер журнала «Печать и революция» поместил статью Луначарского «Свобода книги и революция», в которой имажинисты назывались шарлатанами. Вернувшийся из Ташкента Есенин, по словам Матвея Ройзмана, был возмущён до предела:

«Есенин сказал, что его ещё никто не называл шарлатаном, как это сделал Луначарский. Если бы статью написал обычный критик, можно было бы на неё начхать. Но написал народный комиссар по просвещению, человек, в руках которого вожжи от искусства. Это уже не статья, а законодательный акт!»

И Есенин предложил устроить демонстрацию протеста. Ночью 10 июня на московских улицах были расклеены листовки:

«Имажинисты всех стран соединяйтесь!

Всеобщая мобилизация поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства № 1.

На воскресенье 12 июня (1921 г.) назначается демонстрация искателей и зачинателей нового искусства.

Место сбора: Тверская площадь (сквер), время 9 час. вечера…

Причина мобилизации: война, объявленная действующему искусству.

Кто не с нами, тот против нас!

Вождь действующего искусства: Центральный комитет Ордена имажинистов…»

Далее следовали фамилии организаторов демонстрации.

Готовившееся мероприятие пресекли чекисты. Об этом – Матвей Ройзман:

«В одиннадцать часов утра все имажинисты, подписавшие „Всеобщую мобилизацию“, были вызваны в МЧК, и нам объяснили, что подобная манифестация может привлечь нежелательных людишек, которые будут вести себя вызывающим образом по отношению к Советской власти… Нам посоветовали самим отменить демонстрацию. Это мы и сделали, явившись

12 июня в 9 часов вечера на Театральную площадь. Народу собралось много, некоторые кричали: «Есенин! Есенин!» Но мы молча ушли».

А 15 июня 1921 года произошло событие совершенно неожиданное: в приложении к журналу «Вестник театра» (несмотря на все официальные запреты) была опубликована «Мистерия-буфф». Руководство Госиздата восприняло это с возмущением и выплачивать автору гонорар отказалось категорический, назвав пьесу «незаконно напечатанной».

Маяковский тут же написал жалобу, и дело было передано в Дисциплинарный товарищеский суд. Кроме того поэт обратился за помощью к Владимиру Вегеру (Поволжцу), принимавшему когда-то гимназиста Маяковского в РСДРП(б). Вегер выдал ему рекомендацию («в дисциплинарный суд по делу Госиздата»).

Автору «Мистерии» предстояло выступить против Ивана Ивановича Скворцова-Степанова, своего бывшего соратника по партии. Вспомним, что говорил о тех годах Владимир Вегер:

«… «товарищ Константин» – Маяковский – бывал у старейшего участника русского революционного движения, видного партийного деятеля И.И.Скворцова-Степанова по вопросам теоретическим и производственным».

Прошло 13 лет, и Маяковского вновь заинтересовали некоторые «производствененые» вопросы. Но на этот раз он подал на своего бывшего учителя и коллегу в суд. Между тем Скворцов– Степанов был одним из первых советских наркомов: в самом первом составе Совнаркома Ленин назначил его народным комиссаром финансов, в марте 1921 года он открывал прения по политическому докладу Ленина на X съезде РКП(б). И вот теперь ему предстояло сесть на скамью подсудимых.

Тем временем работа над спектаклем «Мистерия-буфф» (на немецком языке – для делегатов Третьего конгресса Коминтерна) приближалась к завершению. Рита Райт писала:

«Как-то утром, не веря глазам, я прочла в „Известиях“ заметку, где рассказывалось, как будет поставлена в цирке „Мистерия“ и дальше:

«Перевод сделан молодой поэтессой (!), ученицей студии ЛИТО (имярек)».

Это было похоже на славу, если бы не ужасное клеймо «молодой поэтессы».

Меня задразнили до слёз. Меня звали «юным дарованием», «вундеркиндом», мне не давали проходу ни в университете, ни дома…

Когда я пожаловалась Маяковскому, как меня дразнят, он сказал:

– Плюньте, это они от зависти, – и тут же добавил. – Только вы не зазнавайтесь».

Маяковский написал для этого представления новый пролог, в котором обращался к делегатам конгресса Коминтерна как к представителям всемирной Коммуны:

«Товарищи! / Вас, представляющих мир, Всехсветной Коммуны Вестники,  — вас / сегодня / приветствуем мы: рев-комедианты, / рев – живописцы, / рев-песенники».

А дальше говорилось о том, что «комедианты-песенники» не только воспевают революцию, они эти революции и совершают, потому что:

«Равны революциям – взрывы пьес. Сатира, как стачка – / за брюхо берёт. Товарищи актёры! / Слова наперевес! Вперёд !»

24, 25 и 26 июня 1921 года «Мистерию-буфф» давали в Первом государственном цирке. Актёр Соломон Михайлович Михоэлс (Шлоймэ Вовси), исполнявший две роли (Интеллигента и Соглашателя), писал:

«Спектакль был грандиозен: он охватывал все помещения цирка от купола до люка».

Рита Райт:

«Спектакль шёл в море разноцветных огней, заливавших арену то синевой морской волны, то алым адским пламенем…

Финальное действие развернулось в победный марш нечистых и парад всех участников спектакля под гром «Интернационала», подхваченного всей многоязычной аудиторией. «Мистерия-буфф» и на чужом языке стала революционным народным спектаклем.

Маяковского долго вызывали. Наконец, он вышел на середину арены, с какой-то совершенно несвойственной ему неловкостью сдёрнул кепку и поклонился представителям всего земного шара, о судьбе которых он только что рассказал».