Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам

Филатьев Эдуард

Часть третья

Огепеушивание бунтарей

 

 

Глава первая

Появление Айседоры

 

Лето 1921-го

1 июля Театр РСФСР Первый давал пятидесятое представление спектакля «Мистерия-буфф» (того, что шло на русском языке). Газета «Правда» сообщила:

«По окончании юбилейного спектакля состоится чествование героев труда, участвовавших во всех 50-ти спектаклях, и будут произнесены приветственные речи В.Маяковского, В Мейерхольда, В.Бебутова».

Работники театра в этот день избрали Маяковского «героем труда».

Что же касается представления, которое предназначалось для иностранцев, то Маяковский написал (в статье «Только не воспоминания…»), что оно шло…

«… три раза феерическим зрелищем на немецком языке в цирке, в дни Третьего конгресса Коминтерна.

И это зрелище разобрали на третий день – заправилы цирка решили, что лошади застоялись».

3 июля Фёдор Раскольников, Лариса Рейснер и сопровождавшие их лица прибыли в самую южную точку России – в посёлок Кушку. Вскоре оттуда вышел караван, составленный из афганских коней. До Кабула, столицы Афганистана, было тридцать пять дней долгого и почти для всех непривычного караванного пути. Многие страдали от приступов тропической лихорадки.

Лев Никулин:

«Лариса Михайловна сама чуть не умерла на Хезарийской дороге от пятидневного приступа малярии».

Но Рейснер старалась поддерживать у всех, кто двигался в Кабул, оптимизм. Лев Никулин описал случай, когда однажды их каравану встретился мулла со слугой. И оба замерли от изумления:

«… прямо на них ехало существо, женщина в сапогах и мужских шароварах и шляпе со звездой и пела непонятные песни, и рядом гарцевали, ухали и свистели, и приплясывали, и орали песни невиданные люди… И это было в сердце Афганистана, в пятистах километрах от Кабула, в ста километрах от человеческого селения. Лариса Михайловна увидела сумасшедшие глаза муллы и зияющий, как пропасть, рот и оценила комизм положения… Для них не было сомнений: они увидели шайтанов и демонов».

В это время живший в Вологде поэт Алексей Ганин издал там поэму с невероятным для той поры названием – «Звёздный корабль».

А газета «Правда» (в номере от 26 июня) впервые официально оповестила читателей о разразившемся в стране голоде. Тогда голодало около 25 миллионов человек.

В начале июля патриарх Московский и Всея Руси Тихон прочёл в храме Христа Спасителя «Воззвание о помощи голодающим», после чего обратился к папе Римскому, архиепископу Кентерберийскому и к епископу Северо-Американских Соединённых Штатов:

«Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!»

Алексей Максимович Горький тоже написал обращение о помощи. Он назвал его «Ко всем честным людям». И разослал в крупнейшие газеты Запада.

16 июля 1921 года Фёдор Раскольников, его жена и сопровождавшие их лица прибыли в Кабул и прочли в местных газетах, что голод в России – это бич божий, покаравший большевиков.

В тот же день (16 июля) в Кремле проходило очередное заседание политбюро ЦК РКП(б). Присутствовали Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев и Молотов, а также члены Центрального Комитета партии: Бухарин, Калинин, Шляпников, Рыков и Радек. Было принято решение об эвакуации в Сибирь ста тысяч голодающих Поволжья.

Шестым номером повестки дня стоял вопрос, не менее важный для большевиков: о месте расположения очередного концентрационного лагеря (у чекистов, затеявших возведение концлагеря под Ухтой, что-то не заладилось). Суть дела докладывал член Президиума ВЧК Вячеслав Рудольфович Менжинский. Политбюро постановило:

«6. Утвердить предложение ВЧК о замене Ухты лагерем под Холмогорами».

За 1920–1923 годы количество концлагерей в стране возросло с 84 до 315.

Но ни о голоде, ни о концентрационных лагерях, конечно же, почти ничего не знала танцовщица Айседора Дункан, собравшаяся в июле 1921 года приехать в страну Советов.

 

Визит иностранки

В первый раз Дункан гастролировала в России в самом начале 1905 года. Поезд, который вёз её в Петербург, из-за снежных заносов опоздал на двенадцать часов и прибыл в город на Неве на рассвете. Танцовщицу никто, конечно же, не встречал, и она на извозчике отправилась в гостиницу «Европа». В книге «Моя жизнь» Айседора потом написала:

«Я была совсем одна в пасмурном русском рассвете, когда внезапно увидела зрелище, равносильное по своему ужасу любому, созданному воображением Эдгара Аллана По.

Я увидела на некотором расстоянии длинную процессию. Мрачную и печальную. Она приближалась. Один за другим шли нагруженные люди, согнувшись под своим грузом – гробами».

Это были похороны жертв «кровавого воскресенья», 9 января. Дункан приехала в столицу России на следующее утро. И она написала о том, какие чувства охватили её:

«Слёзы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока печальная, бесконечная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили на рассвете? Оттого, что среди дня похороны могли вызвать революцию. Слёзы сжимали моё горло. С беспредельным негодованием я смотрела на несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих замученных товарищей…

Если бы я никогда не увидела этого, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Там, перед этой казавшейся бесконечной процессией, перед этой трагедией, я поклялась посвятить себя служению народу, угнетённым. О, какими же незначительными и напрасными казались мне сейчас все мои личные желания и страдания! Как бесполезно моё искусство, если оно не могло ничем здесь помочь!»

У Айседоры Дункан начались выступления в Петербурге. Писатель Максимилиан Волошин написал тогда, что она…

«… танцует всё то, что другие люди говорят, поют, пишут, играют и рисуют. Музыка претворяется в ней и исходит из неё… Ничто не может так потрясти душу, как танец».

Поэт Андрей Белый:

«Она – о несказанном. В её улыбке была заря. В движениях тела – аромат зелёного луга. Складки туники, точно пурга, бились венными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой».

Её танцы встречали бури аплодисментов. Ей рукоплескали великие князья, балерины Матильда Кшесинская и Анна Павлова. И это её поражало. Она писала:

«Моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о мученниках погребальной процессии на рассвете, – моя душа вызывала у этой богатой, развращённой аристократической публики отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно]»

Взгляды Дункан на искусство поразили актёра и режиссёра Константина Сергеевича Станиславского, который потом написал:

«… познакомившись с её методом, я понял, что в разных концах мира, в силу неведомых нам условий, разные люди, в разных областях, с разных сторон ищут в искусстве одних и тех же очередных, естественно нарождающихся творческих принципов…

Резюмируя все наши случайные разговоры об искусстве, сравнивая то, что говорила она, с тем, что делал я сам, я понял, что мы ищем одного и того же, но лишь в разных отраслях искусства».

В 1913-ом Дункан вновь приехала в Россию.

А в феврале 1917 года она выступала в нью-йоркском театре Метрополитен-опера. И написала об этом:

«Тот день, когда пришла весть о революции в России, наполнил всех любителей свободы надеждой и радостью, и вечером я протанцевала „Марсельезу“ в подлинно революционном настроении духа, а вслед за ней свою интерпретацию „Славянского марша“.

Ту часть, когда в нём раздаётся царский гимн, я представила в виде угнетённого крепостного под ударами бича.

Эта антитеза и диссонанс танца с музыкой вызвали бурю среди зрителей».

Однако когда в 1921 году Дункан решилась поехать в страну большевиков, её стали отговаривать, пугая всякими ужасами, которые могли встретить её на каждом шагу. В Париже к ней пришёл бывший посол России во Франции Василий Алексеевич Маклаков, а с ним – Николай Васильевич Чайковский, бывший глава Белого правительства Севера, которое англичане учредили в Архангельске в 1918 году. Дункан рассказывала:

«Так вот, оба они, – а этот Чайковский даже встал передо мной на колени, – оба умоляли меня не ехать в Россию, так как, если нам и удастся доехать до Петрограда, то там придётся есть суп, в котором будут плавать отрубленные человеческие пальцы…»

Но Дункан не испугалась и в Россию поехала, написав потом:

«По дороге в Россию у меня было чувство, словно душа, отделившись после смерти, совершает свой путь в новый мир. Мне казалось, что я покинула навсегда все формы европейской жизни. Со всей энергией своего существа, разочаровавшегося в попытках достигнуть чего-либо в Европе, я была готова вступить в государство коммунизма.

Я не везла с собою никаких платьев. Я представляла себе, что проведу остаток жизни в красной фланелевой блузе среди товарищей, одетых с такой же простотой и исполненных братской любви…

Отныне я буду лишь товарищем среди товарищей и выработаю обширный план для работы для этого поколения человечества…

Вот он, новый мир, который уже создан! Вот он, мир товарищей: мечта, которая служила конечной надеждой всех великих артистов, мечта, которую Ленин великим чудодейством превратил в действительность. Я была охвачена надеждой, что моё творчество и моя жизнь станут частицей её прекрасного будущего.

Прощай, Старый Мир! Привет Новому Миру!»

Этими словами Айседора Дункан закончила свою книгу «Моя жизнь». Но её жизнь продолжалась. И Юрий Анненков описал это продолжение так:

«Захваченная коммунистической идеологией, Айседора Дункан приехала в Москву. Малинововолосая, беспутная и печальная, чистая в мыслях, великодушная сердцем, осмеянная и загрязнённая кутилами всех частей света и прозванная „Дунькой“, в Москве она открыла школу пластики для пролетарских детей».

Писатель Валентин Катаев добавил:

«В области балета она была новатором. Луначарский был от неё в восторге. Станиславский тоже».

Но Всеволод Мейерхольд назвал приехавшую танцовщицу «абсолютно устаревшей».

Знаменитая иностранка заинтересовала, разумеется, не только наркома по просвещению и ведущих деятелей культуры, но и чрезвычайное ведомство, предпочитавшее выполнять свою работу не высовываясь, пребывая в тени. Прежде всего, чекисты определили, кому надо поручить надзор над зарубежной танцовщицей, и где следует её разместить. На должность «секретаря» Дункан был назначен Илья Ильич Шнейдер, работавший заведующим подотделом внешней политики и дипломатических досье отдела печати Народного комиссариата по иностранным делам. Официально на эту «секретарскую» должность его назначал Анатолий Луначарский, никакого отношения к Нароминделу не имевший. Сам Шнейдер потом написал:

«Сразу же после приезда Дункан нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский поручил мне как журналисту, близкому к хореографическому искусству, позаботиться о Дункан и её спутницах…»

Поселили Дункан в доме № 17 по Брюсовскому переулку, в квартире, принадлежавшей балерине Большого театра Екатерине Васильевне Гельцер. Самой Гельцер в Москве тогда не было – уехала на гастроли. А для школы, где предстояло учиться детям пролетариев, был отведён целый особняк на Пречистенке.

Айседора Дункан:

«Я видела, что идеальное государство, каким оно представилось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, разочаровавшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась вступить в идеальное государство коммунизма…»

Но очень скоро (к величайшему удивлению знаменитой танцовщицы) выяснилось, что из-за голода, охватившего многие регионы тогдашней страны Советов, было очень трудно найти не только тысячу обещанных Луначарским детей, но даже сотню ребятишек, у которых было бы достаточно сил и энергии, чтобы ходить. Какие уж там танцы!

А живший в Париже Дмитрий Мережковский не уставал предупреждать Запад, что «душевная болезнь» большевизма может захлестнуть и западный мир, что и Европу может охватить «равенство в рабстве, в смерти, в безличности, в Аракчеевской казарме, в пчелином улье, в муравейнике или в братской могиле», поскольку «русский пожар – не только русский, но и всемирный».

Европейцы Мережковского слушали со вниманием, но не спешили предпринимать что-либо антибольшевистское.

Чекистов же высказывания эмигрантов о стране Советов вообще не беспокоили, но собственных (российских) «врагов народа» они уже принялись искоренять.

 

Дело Таганцева

В августе 1921 года в Кремле решили, что политическая разведка (Иностранный отдел ВЧК) и разведка военная (Разведывательное управление РККА) должны общаться с компартиями других стран только через специальных представителей Коминтерна. Возник, как стали его называть, «оперативный триумвират». То есть во многих странах появились третьи нелегальные (коминтерновские) резидентуры, работавшие независимо от резидентур ИНО ВЧК и РУ РККА. Это позволило большевикам решать практически любые задачи чуть ли не во всём мире.

В судьбе чекиста Якова Серебрянского тоже произошли изменения. Сначала (это случилось ещё весной) его как бывшего правого эсера и не члена РКП(б) из оперативных работников перевели в кадровый резерв. Поэтому в августе он с Лубянкой расстался, поступив учиться в Московский электротехнический институт народной связи имени Вадима Николаевича Подбельского (большевика, почти два года бывшего наркомом почт и телеграфа РСФСР).

А Эмму Гольдман, знакомую Александра Краснощёкова, в 1921 году выслали из Советской России – за то же самое, за что два года назад она была депортирована из Соединённых Штатов: Красная Эмма не могла молчать, вслух высказывая всё то, что было у неё на уме.

Петроградские чекисты тоже постарались – продолжая искать зачинщиков Кронштадтского мятежа, они раскрыли целую подпольную организацию «врагов» советской власти. Это была (процитируем Янгфельдта):

«Петроградская боевая организация, которой якобы руководил профессор географии Владимир Таганцев. В июне 1921-го его арестовали, обвинив в том, что он хранил крупные суммы денег и помогал интеллигенции покинуть страну. Но для того, чтобы запугать интеллигенцию, недостаточно было арестовать Таганцева и двух его сотрудников (впоследствии расстрелянных) – для этого требовался настоящий „заговор“, который и был сфабрикован».

Да, соратники Таганцева 15 мая взорвали памятник Володарскому на бульваре Профсоюзов. Но кроме разрушения памятного монумента этой «боевой организации» предъявить было нечего. А перед петроградской ЧК была поставлена задача: разыскать врагов советской власти, организовавших Кронштадтский мятеж, и чекисты их усиленно разыскивали.

32-летнего профессора географии Владимира Николаевича Таганцева арестовали 31 мая. На допросе он признался, что принимал участие в борьбе с советской властью, так как, по его мнению, она должна была вот-вот рухнуть. Поэтому вместе со своими единомышленниками к этому готовился. Однако назвать имена соучастников «профессор географии» категорически отказался.

За Таганцева принялись хлопотать. Его отец, Николай Степанович Таганцев, видный российский юрист, академик, бывший сенатор и член Государственного совета, а также давний знакомый семьи Ульяновых в Симбирске, написал 16 июня личное письмо Ульянову-Ленину (в 1887 году именно Николай Таганцев помог матери Ленина, Марии Александровне Ульяновой, получить свидание в тюрьме с сыном Александром). Прочитав его послание, Владимир Ильич отправил в Петроград своё «доверенное лицо» – секретаря Малого Совнаркома и особоуполномоченного по важным делам при президиуме ВЧК Якова Агранова.

Что это был за человек?

Журналист Валентин Скорятин, с большим вниманием изучавший людей той далёкой уже эпохи, писал:

«Биографические сведения об Агранове крайне скупы, отрывочны,… и потому упомянем лишь о фактах, которые удалось собрать в доступных архивах».

Собрать Скорятину удалось не очень много.

По одним источникам Якова Агранова на самом деле звали Янкель-Шевель Шмаев, по другим – Янкель Шмаевич (или Шевелевич) Соренсон (Сорензон, Сорендзон, Сарандзон). Есть свидетельства, что во время работы в ВЧК он подписывался как Соломонович. Существуют сведения, что Янкель

Шмаев страдал эпилепсией, поэтому в 1914 году от несения военной службы был освобождён.

Яков Агранов был ровесником Маяковского, как и он, окончил всего четыре класса, правда, не гимназии, а городского (местечкового) училища в Могилёвской губернии (той, что была на территории современной Белоруссии). В 1912 году вступил в партию эсеров, а в 1915-ом перешёл к большевикам.

Посланный Лениным разобраться с «Петроградской боевой организацией» («ПБО»), Агранов, прибыв в город на Неве, сразу же вызвал на допрос Таганцева и от имени Коллегии ВЧК потребовал назвать имена сообщников. И вновь услышал категоричный отказ.

Как мы помним, глава Московского охранного отделения Сергей Васильевич Зубатов уделял много времени беседам с арестованными революционерами. За чашкой чая он старался убедить их в бесперспективности антиправительственной деятельности, призывая не бунтовать, а охранять покой страны.

Яков Агранов к подобной «зубатовщине» относился резко отрицательно. У него были совсем другие методы следствия.

Яков Саулович приказал посадить Таганцева в «пробковую камеру». Так называли тогда герметично закрывающееся и медленно нагревающееся тюремное помещение. У оказавшегося там человека начинала сочиться кровь изо всех пор тела.

Один из оставшихся на свободе соратников Владимира Таганцева, филолог Б.П.Сильверстон, потом написал (писателю Александру Валентиновичу Амфитеатрову), что профессор, попавший в руки петроградских чекистов («дьяволов в человеческом образе»), получил от них…

«… в тысячу раз больше всевозможных мучений, чем все остальные».

Тем временем сорокалетний Александр Блок находился уже в критическом состоянии. Многие видные представители петроградской интеллигенции вновь обратились к вождям большевиков с просьбой разрешить поэту выехать за рубеж для лечения.

 

Блок и Гумилёв

12 июля 1921 года на очередном заседании политбюро Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и Бухарин принялись решать «блоковский» вопрос:

«Слушали:

2. Ходатайство т.т. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А.Блока.

Постановили:

2. Отклонить. Поручить Наркомпроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».

Услышав вердикт правителей страны, Горький сильно возмутился и заявил Каменеву решительный протест. С весьма резкими словами «буревестника революции» Каменев ознакомил остальных вождей.

Тем временем (21 июля) Агранов вновь допросил Таганцева, опять предложив назвать имена сообщников. И вновь услышал категорический отказ.

Измученного профессора вновь отправили в «пробковую камеру», в которой в ночь на 22 июля он попытался повеситься на скрученном полотенце. Но из этого ничего не получилось. И измученный Таганцев заговорил.

23 июля члены политбюро вернулись к решению «блоковского» вопроса:

«Опрошены по телефону т.т. Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов.

Слушали:

5. Предложение т. Каменева – пересмотреть постановление п/б о разрешении на выезд за границу А.А.Блоку.

Постановили:

5. Разрешить выезд А.А.Блоку за границу».

Это «высочайшее» разрешение Бенгт Янгфельдт прокомментировал так:

«Супруге поэта, однако, разрешения на выезд не дали; политбюро было прекрасно осведомлено о том, что Блок слишком болен, чтобы путешествовать одному, но если он всё-таки поедет, хорошо бы оставить её в заложницах».

А 24 июля газета «Известия» оповестила читателей о раскрытии…

«… крупного заговора, подготовлявшего вооружённое восстание против Советской власти в Петрограде, Северной и Северо-Западной областях республики».

Газета «Последние новости», издававшаяся в Париже Павлом Милюковым, некоторое время спустя сообщила читателям такие подробности:

«28 июля между Аграновым и Таганцевым был подписан договор: представитель ВЧК, со своей стороны, обещал гласный суд и неприменение высшей меры наказания, а глава ПВО – выдать участников группы. 30 июля Агранов и Таганцев шесть часов ездили в автомобиле по городу, и Таганцев указывал адреса людей, причастных к организации. В ту же ночь было арестовано около 300 человек».

Всего по этому делу петроградская ЧК арестовала 833 человека.

3 августа был взят под стражу поэт Николай Гумилёв. Арестовали и Николая Лунина, входившего в октябре 1918 года (вместе с Осипом Бриком и Владимиром Маяковским) в редакционный совет газеты «Искусство коммуны».

В книге Галины Пржиборовской «Лариса Рейснер» сказано, что фотография Гумилёва в «Деле» Петроградской боевой организации «даёт повод предположить, что его избивали, как и Таганцева».

Обратим внимание и на фрагмент из книги Александра Михайлова, где говорится о том, что Гумилёв, сидя в тюрьме…

«… вёл дискуссии со следователем Якобсоном, который располагал к себе поэта образованностью и знанием его стихов».

Кто он – этот следователь?

Не родственник ли знакомому нам Роману Якобсону?

Не с его ли помощью Брики и Маяковский получали жилплощадь в Москве?

Ответов на эти вопросы, в книге Александра Михайлова, к сожалению, нет. Тождественность фамилий его почему-то не заинтересовала. Жаль.

Интересно, какие стихи Гумилёва вспоминал допрашивавший его следователь Якобсон? Не было ли среди них «Наступленил», написанного в те дни, когда поэт воевал на фронте? Там ведь есть и такие строки:

«Я кричу, и мой голос дикий, Это медь ударяет в медь, Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть».

До другого поэта, Георгия Иванова, петроградские чекисты так и не добрались. Он объяснил это так:

«Если меня не арестовали, то только потому, что я был в „десятке“ Гумилёва, а он, в отличие от большинства других, в частности, самого Таганцева, не назвал ни одного имени».

Стихи Николая Гумилёва очень нравились и Якову Блюмкину, многие он знал наизусть. И именно его арестованный поэт сделал одним из героев стихотворения «Мои читатели», написанного в чекистских застенках:

« Человек, среди толпы народа Застреливший императорского посла, Подошёл пожать мне руку, Поблагодарить за мои стихи».

5 августа политбюро разрешило, наконец, и жене Блока поехать вместе с ним за границу. Однако время было упущено.

Юрий Анненков:

«Седьмого августа Блок скончался. Через час после его смерти пришло разрешение на его выезд за границу…

В газете "Правда " от 9 августа 1921 года появилась следующая заметка: «Вчера утром скончался поэт Александр Блок».

Всё. Больше – ни одного слова».

Когда весть о смерти Блока дошла до Кабула (это случилось уже в октябре), Лариса Рейснер написала письмо Анне Шилейко (Ахматовой):

«Теперь, когда уже нет Вашего равного, единственного духовного брата – ещё виднее, что Вы есть… Ваше искусство – смысл и оправдание всего – чёрное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия… Горы в белых шапках, тёплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной обёрткой, – все они Вам кланяются на языке, который и Ваш и их, и тоже просят писать стихи…

Искренне Вас любящая Лариса Раскольникова. При этом письме посылаю посылку, очень маленькую: «Немного хлеба и немного мёда»».

Тем временем Ленину вновь поступило письмо с настоятельной просьбой вмешаться в судьбу Владимира Таганцева. Дать ответ вождь поручил своему секретарю Лидии Александровне Фотиевой, которой написал:

«… я письмо прочёл, по болезни уехал и поручил Вам ответить: Таганцев так серьёзно обвиняется и с такими уликами, что освободить сейчас невозможно; я наводил справки о нём не раз уже».

Таким образом, решать судьбу участников Петроградской боевой организации Ленин предоставил чекистам. Яков Агранов потом написал:

«В 1921 г. 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь».

И чекисты были готовы «ожечь» враждебных большевикам петроградских интеллигентов.

 

Чекистские «ожоги»

18 августа 1921 года Анатолий Луначарский направил телеграмму заместителю Дзержинского Иосифу Станиславовичу Уншлихту (с перепутанными инициалами Осипа Брика):

«3 августа арестован в Петрограде заведующий ИЗО тов. Лунин Н.Н. Обстоятельства, приведшие к его аресту, мне известны не только со слов его жены, но и со слов Вашего, весьма Вами и мною ценимого, сотрудника тов. М. О.Брика».

Как видим, о подельниках Владимира Таганцева хлопотал и Осип Брик, значит, и Владимир Маяковский был об этом деле хорошо проинформирован. Однако в его произведениях та чекистская акция не упомянута.

Обещания, данного Таганцеву, Агранов не сдержал. Из всех, кто проходил по делу ПБО, 96 человек было расстреляно или убито при задержании, 83 человека отправили в концентрационные лагеря. Николай Николаевич Лунин расстрелян не был.

А поэт Николай Гумилёв в написанном в петроградской тюрьме стихотворении «Мои читатели» писал про тех, кто будет читать его последние стихотворные строки:

«А когда придёт их последний час, Ровный, красный туман застелит взоры, Я научу их сразу припомнить Всю жестокую, милую жизнь, Всю родную, странную землю, И, представ перед ликом Бога С простыми и мудрыми словами, Ждать спокойно его суда».

1 сентября 1921 года «Петроградская правда» опубликовала первый расстрельный список, в котором под первым номером шёл Владимир Таганцев, под седьмым – его жена Надежда Феликсовна. Женщины составляли более четверти всех расстрелянных.

Под тридцатым номером в газетном списке был представлен Николай Степанович Гумилёв:

«ГУМИЛЁВ Н.С. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, Член коллегии издательства „Всемирной литературы“, беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».

У читавших невольно возникал вопрос: и за это – расстрел?!

Белая стена общей камеры № 7 в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице долго хранила прощальную надпись поэта:

«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н.Гумилёв».

И многим, очень многим, кто читал эти последние слова, вспоминались строки из стихотворения «Фра Беато Анджелико», написанного Гумилёвым в 1916 году:

«Есть Бог, есть мир, они живут вовек, А жизнь людей – мгновенна и убога. Но всё в себя вмещает человек, Который любит мир и верит в Бога».

Юрий Анненков:

«… на облупившихся стенах петербургских появились печатные извещения о свершившемся 24 августа (семнадцать дней после смерти Александра Блока) расстрела участников «таманцевского заговора» и в их числе поэта Николая Гумилёва, обвинённого в составлении и в корректировании контрреволюционных заговорщицких прокламаций. Ещё позже стало известно, что Гумилёв на допросе открыто назвал себя монархистом, и что он встретил расстрельщиков улыбаясь».

Как тут не вспомнить стихотворение «Молодой францисканец», написанное Гумилёвым в самом начале XX века. Оно заканчивается так:

«Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду, Над жизнью моею вы вольны, Но речи от сердца сдержать не могу, Пускай ею вы недовольны».

В книге писателя и революционера-анархиста Виктора Сержа (Виктора Львовича Кибальчича) «Воспоминания революционера» приводится слова Феликса Дзержинского, которому задали вопрос, и он ответил на него вопросом:

«– Можно ли расстреливать одного из двух или трёх величайших поэтов России?

– Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?»

Поэт Николай Авдеевич Оцуп:

«Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре. Но после августа 1921 года в Петербурге стало трудно дышать. В Петербурге невозможно было оставаться – тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва».

До афганского города Кабула весть о расправе с членами Петроградской боевой организации пришла только в декабре.

Лариса Рейснер, у которой незадолго до революции 1917 года был бурный роман с Николаем Гумилёвым, узнав о расстреле, разрыдалась. Она называла его Гафизом – в честь величайшего персидского поэта Хафиза Ширази (1325–1390). А потом написала матери:

«К сожалению, он ничего не понимал в политике… Если бы перед смертью его видела – всё ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта Гафиза… урода и мерзавца».

Жена поэта Осипа Эмильевича Мандельштама Надежда Яковлевна тоже воспоминала о реакции Ларисы Рейснер на расстрел Гумилёва:

«Когда это случилось, она была в Афганистане, и ей казалось, что будь она в те дни в Москве, она сумела бы остановить казнь».

Такие в ту пору в стране Советов устанавливались жизненные правила.

 

Отклики зарубежья

Писательница Нина Берберова привела (в книге «Курсив мой») диалог супругов Мережковских:

«– Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?

Она думала минуту:

– Свобода без России… И потому я здесь, а не там.

– Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но…

И он задумывается, ни на кого не глядя.

– На что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что же без России делать с этой свободой?»

О том, что писали о Советской России в иностранных газетах, чекисты регулярно докладывали в Кремль – в специальных обзорах, которые каждый день клались на столы большевистских вождей. Вот как выглядела одна из таких подборок (политическую ориентацию журналов и газет определяли сами чекисты).

«"Журналь ДЕ ЖЕНЕВ " от 28 июля 1921 года:

«Согласно Дейли Экспресс, положение, создавшееся в России в связи с голодом, быстро ухудшается. Троцкий заявил, что если армия останется без продовольствия, она будет вынуждена эмигрировать и станет авангардом русского нашествия на центральную Европу. Дейли Геральд утверждает, что Милюков и кадеты перед лицом страшной угрозы выявляют готовность работать с большевиками, в то время как крайне белые во главе с Савинковым хотят воспользоваться моментом, чтобы устроить восстание в Петрограде».

Из Константинополя 1 августа:

«Настоящее положение России начинает вызывать прежде всего везде восстания. Главным образом крестьян. Последние заняли Тамбов, Воронеж, Курск и Орёл».

Французская «ЛЕМАТЕН»3 августа:

«Советы не в состоянии помочь голодающим. На востоке и юго-востоке прекратилось железнодорожное движение».

Парижская «патриотическая» газета «Общее дело», издающаяся на русском языке, 16 августа писала:

«Максим Горький заявил, что революция в России может вспыхнуть в каждую минуту».

"ЛЯ ПЕТИТ РЕПУБЛИК "20 августа:

«Московские газеты заявляют, что на востоке и юго-востоке России царит анархия, и при таких условиях почти невозможно придти на помощь голодающим».

Патриотическая газета "ЛЯ ВИКТУАР "25 августа:

«Всё увеличивается наплыв голодных в Москву».

Левокадетский "Голос России "28 сентября:

"Судя по сообщению из Риги, Советская Россия намерена отклонить предложения помощи со стороны Франции и Англии, т. к. условиями этой помощи является признание царских долгов"».

Так зарубежная пресса описывала положение в Советской России. Оно и на самом деле было катастрофическим.

Маяковский зарубежных газет, конечно же, не читал. Но он жил в стране, которая бедствовала (и голодала), поэтому должен был знать обо всём этом. Да и работавший в ВЧК Осип Брик, наверняка приносил домой какие-то частички правды.

Правда эта заключалась и в том, что Герберт Гувер, возглавлявший Американскую Администрацию Помощи (American Relief Administration, сокращённо по-русски – АРА) и относившийся к большевикам как к «банде международных преступников», откликнулся на просьбы патриарха Тихона и Горького, и 20 августа 1921 года в Риге между советским правительством и АРА было заключено соглашение. Первая группа спасателей из-за океана прибыла в столицу страны Советов в конце августа.

Незадолго до этого в Москву приехал Александр Краснощёков.

 

Переселение Краснощёкова

Что произошло в судьбе Дальневосточной республики и её главы с тех пор, как мы с ними расстались?

Вернёмся в год 1920-й.

22 октября армия ДВР под командованием Василия Блюхера освободила Читу, которую занимали воинские формирования атамана Семёнова. Город объявили столицей ДВР. 25 октября там было избрано новое правительство. Его вновь возглавил Александр Краснощёков. Учредительное собрание республики, собравшееся уже в 1921 году, избрание это утвердило.

К этому времени в столице ДВР собралось много литераторов, поэтому культурная жизнь республики «кипела» и «бурлила». Поэт Пётр Незнамов писал:

«Самой существенной стороной деятельности в Чите были митинги об искусстве. Они устраивались на разные темы: „О футуризме“, „0 непонятном в искусстве“, "О поэзии Маяковского " и проч., но на всех этих вечерах говорилось, главным образом, о Маяковском…

Один из вечеров – митингов, посвящённых творчеству Маяковского, длился около шести часов…

Образ кипящего котла – таким остался у меня в памяти образ этого вечера. Наличие в творчестве Маяковского некоего сплошного разговора и беседы со всем человечеством только подчёркивало "взрывчатость "этого собрания…

Случались и клеветнические выпады, в которых о Маяковском говорилось, что он революции в глаза не видел, а потому и не имеет права о ней писать».

В Чите были популярны тогда куплеты, сочинённые Сергеем Третьяковым:

«Мы Европе нос утрём, с нами не борись ты — по Чите у нас живьём бродят футуристы».

Эти футуристы, в число которых входили Николай Асеев, Пётр Незнамов, Сергей Третьяков, Николай Чужак и Давид Бурлюк установили с Александром Краснощёковым тесный контакт. Но их общение неожиданно прервалось – в конце ноября 1920-го, проверяя охрану Дома правительства в Чите, Краснощёков сильно простудился. Сначала у него началась односторонняя пневмония, но через две недели она перешла в двустороннее воспаление лёгких.

13 декабря 1920 года в советских газетах появилось сообщение Дальневосточного телеграфного агентства (ДАЛЬТА): «Болезнь председателя Совета Министров

Чита (ДАЛЬТА) 7.XII. Председатель правительства ДВР Краснощёков третьего дня занемог и слёг в постель. Инфотдел Мининдела ДВР сообщает, что на время болезни Краснощёкова управляющим Мининделом назначен Трилиссер».

Нам уже встречалась эта фамилия – Трилиссер. Во время X съезда РКП(б) Дзержинский предложил ему перейти работать на Лубянку и наладить службу внешней разведки. Приглядимся к этому человеку повнимательней.

Меер Абрамович Трилиссер (псевдонимы: Михаил

Александрович Москвин, Анатолий, Мурский) родился в 1883 году. В 1901-ом вступил в РСДРП, участвовал в революции 1905 года, в 1909-ом приговорён к 8 годам каторги и сослан в Сибирь. После февральской революции работал редактором социал-демократической газеты, а вскоре после октябрьского переворота стал членом сибирской ЧК. В ДВР его назначили членом Госполитохраны республики.

Меер Трилиссер был одним из тех, кому Москва поручила вести самый строгий надзор за деятельностью руководителей «буферной» республики.

Воспользовавшись болезнью премьер-министра, члены Дальбюро ЦК РКП(б) решили, что настала пора установить в «буфере» настоящую советскую власть. Но состоявшийся 4 января 1921 года в Москве пленум ЦК РКП(б) принял постановление, касавшееся суверенного и, казалось бы, совершенно независимого государства:

«Признать советизацию Дальневосточной республики безусловно недопустимой в настоящее время».

И всё осталось так, как было.

Однако отношения Краснощёкова с членами Дальбюро обострились. Главу правительства республики обвинили в диктаторских замашках и… он был отозван в Москву. Краснощёков был ещё нездоров, и его отправили в Крым на долечивание. А потом…

Аркадий Ваксберг:

«Будучи без дела, он выполнял „отдельные поручения“ кремлёвского начальства (одним из таких поручений была поездка с Айседорой Дункан в колонию для малолетних преступников – Краснощёков служил Айседоре и гидом и переводчиком), охотно входил в московскую культурную среду, посещая разные мероприятия, которым была так богата зажившая нэповской жизнью Москва. Тогда-то он и познакомился с Маяковским».

Здесь Ваксберг, скорее всего, ошибается – с Краснощёковым Маяковский познакомился годом раньше.

 

Летняя пора

О том, как выглядела столица страны Советов летом 1921 года, описано в «Воспоминаниях» Анны Абрамовны Берзинь (Фаламеевой), работавшей в Высшем Совете Народного Хозяйства (ВСНХ). Латышей с фамилией Берзинь (или Берзин) было тогда в Москве довольно много, за одним из них (героем гражданской войны Оскаром Михайловичем Берзиным) Анна Абрамовна была замужем. В своих «Воспоминаниях» она написала о городе, который заполонили «хамы» (Анна Берзинь называла их «дикарями»):

«Надо сказать, что Москва никогда чистотой не отличалась, но в те годы она была засыпана подсолнечной шелухой, какими-то бумажками, просто мусором, в котором преобладала чешуя и шкурки от сухой воблы. Дома выглядели неряшливо, многие подъезды были забиты досками и фанерой. По центральным улицам стадами бродили разряженные в пух и прах люди, в которых никто и никогда бы не признал москвичей. Именно разряженные, потому что чувствовалось, что весь туалет выставляется напоказ, чтобы все видели, скажем, манто дорогое и мех дорогой, туфли новые и тоже дорогие, даже серьги, большие и блестящие, казались вынутыми из чужих ушей и вдеты в мочку, чтобы не украшать, а блестеть и лезть в глаза. Тогда в первый раз увидела такие серьги на улице. Прежде их надевали в театр, на вечер к соответствующему платью, причёске, тому или иному стильному туалету. Кажется, мелочь, но она била в глаза, раздражала, удивляла бесвкусием, как будто человек надел на себя всё, что имел, и части его костюма кричали разноголосо, не попадая в тон. Всё носило случайный характер…

Самое страшное, что было в той толпе, отчего просто хотелось плакать, – это их речь, разговор. Они первые начали коверкать наш милый московский говор. Эти дикари, играющие в культурных людей, будто только овладевали языком нашей страны, вводя хлёсткие, но какие-то наглые голые слова: шамать, бузить, на большой, чинарики… (Отсюда, я думаю, выросли и ублюдки слова – ничего и всё выражающие – современные излюбленные слова нашей "модной" молодёжи: мощь, фирменно, чувак и т. д.)».

Начался очередной дачный период.

Как и все москвичи, Красногцёков тоже снял дачу. В Подмосковье. Бенгт Янгфельдт сообщает адрес:

«В Пушкино, недалеко от Маяковского и Бриков».

Дочь Краснощекова, Луэлла:

«У отца была под Москвой дача – плохо обставленное, необжитое помещение. Во время отдыха он любил совершать прогулку верхом на лошади».

У Маяковского летом 1921 года забот было предостаточно. Прежде всего, продолжались его занятия немецким языком с Ритой Райт, которая потом вспоминала:

«На даче утром с террасы доносилось громовое: Ich bin russische Dichter, bekant im russische Land!" („Я русский поэт, известный в России!“)».

Другой «русский поэт», Сергей Есенин, к тому времени не менее Маяковского «известный в России», знакомил общественность страны со своим новым произведением – стихотворной пьесой «Пугачёв». Он прочёл её 6 августа в располагавшемся на Арбате клубе «Литературный особняк». Среди слушавших были Валерий Брюсов, Владимир Маяковский, Лили Брик, а также работники московских театров.

Пьеса «Пугачёв» почти сплошь состоит из бесед главного героя с окружавшими его людьми (Пугачёв и Сторож, Пугачёв и Караваев, Пугачёв и другие его сподвижники, а также Хлопуша с Зарубиным и так далее). Когда перечитываешь «Пугачёва» ещё и ещё раз, складывается впечатление, что Есенин вложил в пьесу всё то, чего он не сказал (или не захотел сказать) допрашивавшим его чекистам.

На что ещё хочется обратить внимание, в финале пьесы народного вождя предают его же ближайшие сподвижники. Один из них призывает казаков:

« Творогов Вяжите! / Чай, не выбьет стены головою. Слава богу! Конец его зверской резне, Конец его злобному вольчьему вою. Будет ярче гореть теперь осени медь, Мак зари черпаками ветров не выхлестать. Торопитесь же! / Надо скорей поспеть Передать его в руки правительства».

Услышав такие слова, Пугачёв произносит свой последний, завершающий пьесу монолог, в котором он прощается с жизнью:

« Пугачёв Где ж ты? Где ж ты, былая мощь? Хочешь встать – и рукою не можешь двинуться! Юность, юность! Как майская ночь, Отзвенела ты черёмухой в степной провинции… Боже мой! / Неужели пришла пора? Неужель под душой так же падаешь, как под ношею? А казалось… казалось ещё вчера… Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…»

Матвей Ройзман:

«Я видел, как некоторые артистки, режиссёры подозрительно сморкались. Однако те же люди, выступая с оценкой „Пугачёва“, стали говорить о драматургической слабости произведения».

О том, как воспринял есенинскую поэму Маяковский, сведений не сохранилось. Удивительно другое: в 13-томном собрании сочинений Маяковского фамилия Пугачёв встречается только один (!) раз – в поэме «Хорошо», написанной в 1927 году:

«Дело / Стеньки / с Пугачёвым разгорайся жарче-ка! Все / поместья / богачёвы разметём пожарником».

И всё. Больше Емельяна Ивановича поэт не вспомнил ни разу.

Тем временем наступил август, и в Москву из освобождённого от белых Крыма приехал 22-летний молодой человек, которого звали Илья Львович Сельвинский. Он учился в Таврическом университете и решил продолжить образование в столице. У юного крымчанина был уже опыт написания стихов и пьес. Мало этого, на его счету было несколько «корон сонетов», труднейших по созданию стихотворных произведений: каждая «корона» состояла из четырнадцати сонетов (по 14 строк в каждом), а пятнадцатый сонет составлялся из первых строк предыдущих четырнадцати.

Молодой крымчанин надеялся, что своими стихами и сонетами он покорит Москву. Однако его творчество никого не заинтересовало.

Именно в этот момент в кафе имажинистов и состоялся разговор о неких «злачных» московских квартирах.

 

«Зойкина квартира»

Матвей Ройзман:

«… я обедал в «Стойле Пегаса» с Есениным и Мариенгофом. Чувствуя, что у друзей хорошее настроение, я им сказал:

– Вы знаете, что по вечерам в клубе поэтов и в «Стойле» дежурят представители уголовного розыска. Так вот, сотрудники МУРа просили вас предупредить, чтобы вы не ходили по злачным местам.

– По каким злачным местам? – спросил Сергей.

– По разным столовкам, открытым на частных квартирах.

– Мы же ходим не одни! – воскликнул Мариенгоф. – Нас туда водит Гриша Колобов.

– У него такой мандатище! – поддержал Анатолия Сергей. – Закачаешься!

– Серёжа, – возможно убедительней сказал я, – если попадёте в облаву, никакой мандатище не спасёт!»

Других подтверждений того, что такой разговор был на самом деле, найти не удалось. Но о том, что Есенин и его друзья любили захаживать по вечерам в «столовки на частных квартирах», свидетельства сохранились. В августе 1921 года (по другим сведениям – в июне того же года) Григорий Колобов, у которого, как мы помним, была кличка «Почём-соль», привёз на автомашине Сергея Есенина и Анатолия Мариенгофа к Никитским воротам. Они вошли в большой дом из красного кирпича, поднялись на лифте на седьмой этаж и позвонили в квартиру некоей Зои Петровны Шатовой (в некоторых источниках она названа Шаговой).

И надо же было такому случиться, что именно в этой квартире МЧК производила обыск. Чекистами командовал Трофим Петрович Самсонов, начальник Особого отдела

Московской Чрезвычайной Комиссии и член её коллегии. В 1929 году в десятом номере журнала «Огонёк» он опубликовал статью, в которой рассказал о той чекистской акции:

«Квартиру Шатовой мог посетить не всякий… „Свои“ попадали в „Зойкину квартиру“ конспиративно: по рекомендации, по паролям и по условным звонкам. В салон Зои Шатовой писатель А.Мариеногоф ходил вдохновляться; некий „Лёвка-инженер“ с другим проходимцем „Почём-соль“ привозили из Туркестана кишмиш, муку и урюк и распивали здесь „старое бургундское и чёрный английский ром“…

Когда Есенин, Почём-соль и Анатолий Мариенгоф пришли к Шатовой, обыск уже заканчивался. Настроение их далеко не было таким забавным и потешным, как это изображает Мариенгоф в своём «Романе без вранья». Оно и понятно, кому охота встретиться в квартире Зойки Шатовой с представителями ВЧК!»

Да, Анатолий Мариенгоф в своём «Романе без вранья» описал тот инцидент как некое забавное происшествие:

««Почём-Соль» дёргает скулами, теребит бородавку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку».

У Трофима Самсонова был свой «мандат», подписанный самим Дзержинским, поэтому между чекистом и Григорием Колобовым произошёл такой «любопытныйразговор». Почём-Соль спросил:

«– Я хочу посмотреть ваши полномочия.

– Пожалуйста!

Я протянул ему ордер за подписью того…от чьего имени трепетали капиталисты всего мира и все враги трудящихся.

– Ко мне это не относится, – заявил Почём-кишмиш. – Я ответственный работник, меня задерживать никто не может, и всякий, кто это сделает, будет за это сурово отвечать… Меня внизу ждёт правительственная машина. Вы должны мне разрешить отпустить её в гараж.

– Не беспокойтесь, мы об этом заранее знали, – сказал я. – На вашей машине уже поехали товарищи в ВЧК с извещением о вашем задержании. Они, кстати, и машину поставят в гараж ВЧК, чтобы на ней не разъезжали те, кому она не предназначена…»

Все, кто оказался в обыскиваемой чекистами квартире, были арестованы.

Анатолий Мариенгоф:

«В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку. Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и "Почём-соль" подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой. В "предварилке" та же деловитость и распорядительность. Наши нары, устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид».

На этот раз Блюмкина в Москве не было, спасать поэта было некому, и Есенин провёл в застенках ВЧК (во внутренней тюрьме на Лубянке) двое суток.

 

Судебный процесс

Сергей Третьяков, приехавший в Москву вместе с Краснощёковым, в августе 1921 года собирался вернуться в Читу. С ним Маяковский отправил два письма. Первое адресовалось Николаю Асееву:

«Хочу приехать в Читу. Если Краснощёков поедет, поеду и я».

Судя по тону написанного, отношения у Маяковского с Краснощёковым были в тот момент самые дружеские.

Второе письмо предназначалось журналисту Николаю Фёдоровичу Насимовичу, писавшему под псевдонимом Чужак. Поэт Пётр Незнамов представил его так:

«Чужак был скучный и сумрачный человек. А когда смеялся, то смеялся куда-то в себя. <…> Во Владивостоке он был сперва противником, а потом защитником футуризма, но защищал футуризм с такими перегибами, что объяснить это можно было только отсутствием такта, а также специальных знаний.

Это был тяжёлодум, вынужденный принимать быстрые решения. Соединение футуризма (плохо понятого) с вялым интеллигентским обликом было в нём парадоксальным».

Чужак редактировал дальневосточный журнал «Творчество», а потом, одним из первых перебравшись из Верхоудинска в Читу, стал редактором двух краевых газет: «Дальневосточный телеграф» (орган правительства ДВР) и «Дальневосточный путь» (орган Дальбюро РКП). Вот этому Чужаку и было адресовано второе письмо Маяковского, в котором поэт делился тем, как складывалась его жизнь:

«Дорогой товарищ Чужак!

На Ваш шутливый вопрос о том, "«как живёт и работает Маяковский», отвечаю. Здесь приходится так грызться, что щёки летают в воздухе. Работать почти не приходится: грызня, агитация и т. п. выжирают из меня всё вместе с печёнками. Для иллюстрации шлю копию моего заявления в МГСПС о Госиздате. 25 числа дисциплинарный суд. Обвиняемый – Госиздат (Вейс, Мещеряков и Скворцов). Обвинитель – я. Постараюсь перегрызть всё, что возможно».

Маяковский в тот момент, по-прежнему не знал о том, какой разнос учинил его поэме «150 000 000» Владимир Ильич Ленин. Поэтому в статье «Только не воспоминания…» обиженный поэт объяснил своё противостояние с Госиздатом так:

На фоне идущей «Мистерии» продолжалась моя борьба за неё.

Много месяцев я пытался получить свою построчную плату, но мне возвращали заявление с надписями или с устной резолюцией:

– Не платить за такую дрянь считаю своей заслугой».

Через пять дней после отправки писем в Читу – 25 августа – этот «дисциплинарный суд» состоялся. Николай Мещеряков на нём не присутствовал, так как был откомандирован в Красную армию. Обвиняемых осталось двое: Иван Иванович Скворцов-Степанов, занимавший тогда пост заместителя председателя редколлегии Госиздата, и Давид Лазаревич Вейс, заместитель Мещерякова. Приговор, вынесенный судьями, был в пользу истца:

«… немедленно уплатить гонорар Маяковскому, признав виновными членов коллегии Госиздата Д.Вейса и И.Скворцова-Степанова, лишив их права быть членами профсоюза в течение 6 месяцев с объявлением выговора в печати».

Об этом судебном решении тотчас доложили Ленину, и он выразил своё недовольство.

Госиздат тут же обжаловал приговор.

Был назначен второй суд, на этот раз особый – дисциплинарный товарищеский.

Как известно, от великого до смешного – один шаг. Вот и великое противостояние «верзилы» от футуризма (Маяковского) и маленького «скворушки» из Госиздата (Скворцова-Степанова) неожиданно послужило поводом для создания презабавного произведения.

 

Обидой рождённое

Всё началось ещё в начале декабря 1920 года, когда Маяковский приехал в Петроград. Корней Чуковский, собиравший в свой альбом «Чукоккала» автографы разных знаменитостей, попросил и Владимира Владимировича что-нибудь написать туда. Но поэт не спешил. Торопя его, Чуковский в шутку сказал, что боится, как бы Маяковский не отнёс его альбом на Сенной рынок и не продал его там.

Незадолго до этого Чуковский прочитал лекцию «Две России», в которой сопоставлял творческие манеры Владимира Маяковского и Анны Ахматовой.

Начав, наконец (8 декабря), заполнять «Чукоккалу», Владимир Владимирович решил немного пошутить. По аналогии с окнами РОСТА он изобразил Окно Сатиры ЧУКРОСТА с шаржированными рисунками и стихотворными подписями. Был нарисован читающий свою критическую лекцию Чуковский, справа от него – Ахматова, слева – Маяковский с окровавленным ножом в зубах. Подпись гласила:

« Что ж ты в лекциях поёшь, будто бы громила я, отношение моё ж самое премилое. Не пори, мой милый, чушь, крыл не режь ты соколу. На Сенной не волоку ж я твою Чукоккалу. Всем в поясненье говорю: для шутки лишь "Чукроста ". Чуковский милый, не горюй — смотри на вещи просто!»

Увидев шаржи и прочитав стихи, Чуковский очень обиделся, так как решил, что «шутливая» стихотворная подпись продолжает тему, поднятую в злом сатирическом стихотворении Маяковского «Гимн критику», опубликованном ещё в 1915 году Начинался тот «Гимн» так:

«От страсти извозчика к разговорчивой прачке невзрачный дитёныш в результате вытек. Мальчик – не мусор, не вывезешь на тачке. Мать поплакала и назвала его: критик».

В этих строках Корней Иванович увидел насмешку над своим происхождением – он был незаконнорождённым и очень страдал от этого. Заканчивалось стихотворение призывом:

«Писатели, нас много. Собирайте миллион. И богадельню критикам построим в Ницце. Вы думаете – легко им наше бельё ежедневно прополаскивать в газетной странице!»

Обиженный Чуковский отправил Маяковскому письмо, в котором высказал свои недовольство и возмущение. Поэту пришлось оправдываться. Тоже в письме:

«Дорогой Корней Иванович!..

Ваше письмо чудовищно но не основанной ни на чём обидчивости.

И я Вас считаю человеком искренним, прямым и простым и, не имея ни желания, ни оснований менять мнение, уговариваю Вас: бросьте!

Влад. Маяковский.

Бросьте!

До свиданья».

Корней Иванович этим объяснением удовлетворён не был. И в ответ на стихотворный удар по своему самолюбию решил тоже написать стихотворение. При этом был явно учтён успех спектакля «Таракановщина» в Москвовском театре сатиры, где высмеивался Маяковский.

Поэту не понравилось, что в лекции Чуковского он выглядел громилой? Это можно легко исправить, написав стишок про маленького таракашечку, возомнившего себя огромным тараканищем и принявшегося стращать всех вокруг. А чтобы читателям легче было угадать, кто является прототипом страшного насекомого, Чуковский написал:

«А он между ними похаживает, Золочёное брюхо поглаживает: "Принесите-ка ко мне, звери, ваших детушек, Я сегодня их за ужином скушаю!"»

Эти строки у многих тогда мгновенно ассоциировались с ранним стихотворением Маяковского, начинавшимся словами:

«Ялюблю смотреть, как умирают дети».

Стихотворение Чуковского заканчивается, как известно, так: прилетел Воробей, клюнул обидчика, и Тараканища не стало.

«То-то рада, то-то рада Вся звериная семья. Прославляют, поздравляют Удалого Воробья!»

В Воробье, освободившем зверей от пугавшего их Таракана, явно подразумевался «скворец» из Госиздата, то есть Скворцов-Степанов.

Сколько лет прошло с тех давних пор! Нет уже ни Скворцова– Степанова, ни Маяковского, ни обидевшегося на него Чуковского, а забавный стишок «Тараканище» до сих пор читают детям. Не задумываясь над тем, кто же послужил прототипом этого страшного Таракана-Таракана-Тараканища.

О конфликте Маяковского с Госиздатом разговоров ходило в ту пору много. Поэт Николай Адуев даже написал пародию на «Облако в штанах», в которой (упоминая всё тех же «воробьёв») высмеивал работу поэта, готового «в „Известиях“ ежедневно бить по воробьям из пушек».

Тяжба поэта-лефовца с Госиздатом обсуждалась и в прессе.

Александр Михайлов:

«… нашлись люди (журналист Л.Сосновский), которые воспользовались этим случаем. Появился фельетон «Довольно маяковщины», где в грубой форме Маяковский обвиняется в халтуре и стяжательстве, получении «фантастических» гонораров и т. п. Фельетон был опубликован в тот день, когда дистовсуд пересматривал «дело Госиздата»».

35-летний Лев Семёнович Сосновский был в ту пору не просто журналистом, он заведовал отделом агитации и пропаганды ЦК РКП(б). Что же такого «грубого» написал он в своём фельетоне?

 

Газетный фельетон

На первой странице «Правды» от 8 сентября 1921 года в глаза бросается призыв:

«Готовьтесь к неделе помощи голодающим Поволжья!».

Передовица озаглавлена «Этого мы не позволим». В ней ВЧК сообщала о причинах ареста членов комитета помощи голодающим:

«Советская власть… никому не позволит наживать политический капитал на трупах поволжских крестьян».

Затем следует материал под названием «Какое количество соли даст Баскунчак», а за ним – фельетон Льва Сосновского, того самого, что был автором статьи «Жёлтая кофта из советского ситца», опубликованной в «Правде» 24 мая 1921 года. Его новая критическая заметка называлась «Довольно пмаяковщинып». В ней деяния поэта-футуриста назывались словом, очень созвучным с тем, что было присвоено всему, связанному с Нестором Махно, ярым врагом страны Советов: «махновщина». Фельетон излагал обстоятельства первого суда:

«На скамье подсудимых сидели коммунисты из Госиздата, в том числе старейший наш товарищ И.И. Скворцов-Степанов. В лице обвинителя красовался футурист Маяковский.

Маяковский обвинил Скворцова в том, что тот отказался уплатить гонорар в Госиздате за какую-то футуристическую чепуху, напечатанную в театральном журнале.

А судьи приговорили Скворцова к лишению права быть членом союза на 6 месяцев.

Итак, старый испытанный революционер не может быть членом пролетарского союза, а футурист Маяковский может. Он всё может.

Я думаю, этот эпизод должен стать последней каплей. Мы добродушные и терпеливые ребята. Но ворота дёгтем себе мазать не позволим!

Господин Маяковский обижен, что ему не заплатили за печатание его пьесы. Пусть любая комиссия из любых рабочих разберётся в фактических гонорарах наших развязных поэтов и художников от футуристов, чтобы понять, с кем имеем дело».

Как видим, Лев Сосновский был настроен весьма решительно, и слова, которыми он укорял (или карал) Маяковского, выбирались такие, чтобы били побольнее. Не была забыта и работа поэта в Российском Телеграфном Агентстве, которой он всегда гордился:

«Видели ли вы на Тверской в окне „Роста“ выставлявшиеся раньше цветные размалёванные якобы революционные плакаты? Теперь их, к счастью, нет. Но раньше они оскорбляли глаз ежесуточно.

Кому они доставляли удовольствие? Господам футуристам. Ибо они получали за них фантастические гонорары. Раз-раз кистью – готова картина. Прибавлена к нелепому рисунку пара нелепых строк якобы стихов».

И это писалось в главной газете страны! Плакаты «РОСТА» назывались халтурными поделками, а их изготовители – закоренелыми стяжателями. О стиле их работы («тяп-ляп») в фельетоне говорилось так:

«Выходит декрет за подписью т. Ленина о посевкомах или хоть о продналоге.

Главполитпросвет решает почему-то, что в деревне декрет не поймут, если к нему не прибавить грубый и глупый плакат, где у мужика нелепое лицо, жёлтые волосы и синий нос. Или почему-то думают, что исторический декрет о продналоге – творчество умов партии – без дополнительной рекомендации футуристов в издевательских клоунских «стихах», популяризирующих ленинский декрет, не будет выполняться.

И вот футуристам заказывают рисунок и текст-комментарий к декрету, заготовляют по оригиналу трафареты из фанеры и пошла писать…

Заразилась и провинция. Нашлись и там ловкачи, подражатели Маяковских, великовозрастные остолопы, не умеющие рисовать и не желающие этому делу учиться, но желающие "жрррать" по самому высокому тарифу.

Получив из Москвы порцию маяковщины, они решают добывать свой кусок хлеба с маслом тем же путём.

Бац-бац краской по бумаге. Якобы нарисован плакат».

Никакой грубости в этих строках нет. Сосновский высказывал свою точку зрения на творчество футуристов, используя их же слова и приёмы. И ещё он обращался к общественности, горестно восклицая:

«Сколько денег ухлопано по молодости и глупости нашей маяковщины, и подумать страшно!

И вдруг товарищей, не склонных легкомысленно тратить скудные средства нищего государства, сажают на скамью подсудимых, пытаются опозорить изгнанием из союза.

Шутить изволите, господа футуристы!

Мы постараемся прекратить ваши неуместные и слишком дорогие для республики шутки. Надеемся, что скоро на скамье подсудимых будет сидеть маяковщина».

Фельетон одним махом перечёркивал всё, что восхваляло футуризм, едко осмеивал плакаты, выпускавшиеся РОСТА, и выражал надежду на то, что не далёк день, когда перед футуристами захлопнутся двери всех издательств. В финале Сосновский обращался непосредственно к большевистской партии:

«Пора РКП в лице рабочих и контролёров поговорить с маяковщиной на прозаическом языке цифр, смет и ассигновок.

Пусть маяковщина ищет себе меценатов на Смоленском рынке, если там есть такие простаки, но не в Наркомпросе.

С нас довольно и прежней слабости характера».

Фельетон был настолько острым, а его призывы – настолько решительными, что «Правда» не могла не высказать своего мнения – в специальной рубрике:

« От редакции : Редакция присоединяется лишь к той оценке, которую автор даёт футуризму как направлению;

что же касается всех других вопросов, связанных с инцидентом и затрагиваемых в статье тов. Сосновского, то но этим вопросам авторитетное решение должно быть вынесено соответственными советскими и профессиональными органами».

 

После фельетона

Номер «Правды» с фельетоном Льва Сосновского вышел в тот самый день, когда проводился дисциплинарный товарищеский суд. Скворцова-Степанова судьи оправдали, а Вейсу поставили на вид. И оставили обоих в рядах профсоюза. Но гонорар поэту выплатить всё же обязали.

Маяковского явно спасли – ведь Владимир Ильич был разгневан не на шутку, поэтому футуристам, создававшим «штукарские», никому не понятные вирши, перекрыли бы все пути-дороги. Но у них нашлись защитники. Кто?

В статье «Только не воспоминания…» Маяковский написал:

«После двух судов… я вёз домой муку, крупу и сахар – эквивалент строк».

О том, почему поэт вёз не деньги, объяснил Вадим Шершеневич:

«Книга была в те времена необычайно дешева, но деньги были ещё дешевле. Ко всему этому деньги в Центропечать поступали из киосков особо мелкой купюрой. Поэтому когда мы привозили на извозчике издание в Центропечать, то этого извозчика мы не отпускали домой. Он терпеливо ждал, пока бухгалтер сделает все проводки, кассир заплатит нам деньги, и затем мы буквально грузили мешками деньги на этого самого извозчика».

Всё, что требовал суд, Государственное издательство вынуждено было исполнить. Но обиду на футуристов Госиздат затаил. И когда через какое-то время Маяковский с Асеевым захотели издать собрания своих сочинений, им отказали.

Маяковского это возмутило, и он тут же пожаловался Луначарскому, которого возмущавшийся футуристами

Ленин, как мы помним, предложил «сечь за футуризм». С просьбой печатать этих «штукарей-футуристов» как можно меньше вождь обратился к заместителю наркома Николаю Покровскому. Ничего не знавший об этом Луначарский написал заведующему ГИЗом:

«Дорогой товарищ! Выходят какие-то странные недоразумения с полным собранием сочинений Маяковского. Все соглашаются, что это очень крупный поэт, в его полном согласии с советской властью и коммунистической партией ни у кого, конечно, нет сомнений. Между тем его книги Гизом почти не издаются. Я знаю, что на верхах партии к нему прекрасное отношение. Откуда такой затор? Переговорите с тов. Маяковским. Я уверен, что вы найдёте правильный выход из этого положения».

Но Госиздат, получивший указания от самого Владимира Ильча, безмолвствовал.

А Сергей Есенин в тот момент всё ещё надеялся, что советские театры заинтересуются его пьесой о крестьянском вожде, и продолжал читать её всюду. В сентябре 1921 года он знакомил с нею коллектив театра Мейерхольда.

Состоялась читка и в кафе «Стойло Пегаса». Выслушавшие пьесу друзья поэта вновь повели речь о её слабой драматургии. Есенин (по словам Ройзмана) на это ответил:

«Он считал, что в „Пугачёве“ первостепенное место отведено слову, и не хотел переделывать пьесу таким образом, чтобы в ней на первый план выступало действие. Он не скрывал, что „Пугачёв“ – пьеса лирическая: так должно её рассматривать, так должно её ставить на сцене…

Есенин как-то сказал:

– Пугачёва поставит Всеволод!

– Л если нет? – задал ему вопрос один из имажинистов.

– Тогда никто не поставит.

Сергей надеялся на Всеволода Эмильевича…»

Но Всеволод Мейерхольд всё раздумывал.

А Лариса Рейснер написала письмо Михаилу Кириллову, своему сослуживцу по Волжской флотилии, поступившему в студию Мейерхольда:

«Я очень люблю Мейерхольда. Но смотрите, берегитесь, они не любят голоса, они очень восточны в своих „новациях“, очень верят телу (это хорошо) и совсем не понимают гения слов (это плохо)… Дух, дух, дух – как хотите и где хотите, без этого нельзя».

В это же время в стране то тут, то там продолжали вспыхивать вооружённые восстания, поэтому пьесу о крестьянском мятеже не только не рвались ставить, но и не хотели печатать. Есенин всюду получал отказы.

Юрий Анненков воспоминал о разговоре с Маяковским, состоявшемся в тот момент:

«– Ты с ума сошёл! – говорил он мне в одно из наших московских свиданий. – Сегодня ты ещё не в партии? Чёрт знает что! Партия – это ленинский танк, на котором мы перегоним будущее]»

Но именно в 1921 году этот самый «ленинский танк» стал избавляться от тех, кто казался ему лишним.

 

Очищение рядов

Проходивший в марте 1921 года X съезд РКП(б) запретил какие бы то ни было внутрипартийные фракции, тем самым утвердив диктатуру не только в стране, но и в партии. Было объявлено также о необходимости провести чистку партийных рядов.

27 июля «Правда» опубликовала статью «Ко всем партийным организациям. Об очистке партии», в которой большевики призывались основательно почистить свои ряды.

20 сентября в «Правде» об этом же высказался и вождь РКП(б):

«О чистке партии

Чистить партию, считаясь с указаниями беспартийных трудящихся, дело великое…

Очистить партию надо от мазуриков, от обанкротившихся, от нечестивых, от нетвёрдых коммунистов и меньшевиков, перекрасивших «фасад», но оставшихся в душе меньшевиками.

Н. Ленин».

Как писали советские газеты, начавшаяся 1 августа «очистительная» кампания уже к весне следующего года «вычистила» из партии проникших в неё бывших жандармов, полицейских и белогвардейцев. С партбилетом расстались и те, кто был уличён в злоупотреблении властью, в уклонении от воинской и трудовой повинности, во взяточничестве, вымогательстве, карьеризме, шкурничестве, пьянстве, национализме, шовинизме, юдофобстве, в исполнении религиозных обрядов и так далее в том же духе. Из партии изгнали 322 тысячи человек, осталось в ней 410 тысяч.

Среди тех, кого таким образом «вычистили», оказались Надежда Аллилуева (жена Сталина и секретарь Ленина) и Осип Брик, о котором Бенгт Янгфельдт с иронией написал:

«Документальных свидетельств нет, но по достоверным сведениям ему вменили в вину его „буржуазное прошлое“. По иронии, в ЧК его взяли именно в качестве „специалиста по бывшим буржуям“; однако исключение из партии не означало прекращения работы в данном учреждении…»

Да, Осип Максимович Брик продолжил служить в ВЧК. Янгфельдт привёл отрывок из воспоминаний Брониславы Матвеевны Рунт, свояченицы поэта Валерия Брюсова. Её друга арестовали, и она пришла в Водопьяный переулок с просьбой о помощи.

– Дорогая! – воскликнул, выслушав её, Маяковский. – Тут такое дело… Только Ося может помочь.

К разговору подключилась молчавшая до того «дама», Лили Юрьевна, сказав:

– Сейчас позову его.

Осип пришёл. О том, что произошло дальше, поведала сама Бронислава Рунт:

«Пришлось снова рассказать свою печальную историю и повторить просьбу.

С большим достоинством, без малейшего унижения или заискивания Маяковский прибавил от себя:

– Очень прошу, Ося, сделай что возможно.

А дама, ласково обратившись ко мне, ободряюще сказала:

– Не беспокойтесь. Муж даст распоряжение, чтобы Вашего знакомого отпустили.

Брик, не поднимаясь с кресла, снял телефонную трубку…»

Кому звонил в тот раз Осип Максимович, так и осталось неизвестным. Но существуют свидетельства, что у Брика именно тогда установились особо приятельские отношения с одним из его сослуживцев, которого стали часто приглашать в гости в Водопьяный переулок. Звали этого нового приятеля Яков Саулович Агранов.

То, что описала Бронислава Рунт, Бенгт Янгфельдт прокомментировал так:

«Рассказ страшен по двум причинам: с одной стороны, подтверждением, что судьбу человека решал случай или наличие нужных связей; с другой – естественностью, с которой Маяковский и Лили отнеслись к ситуации – работа Брика в ЧК не была предметом стыда».

Об Осипе Максимовиче той поры оставила воспоминания и Рита Райт:

«Брик мне очень понравился. В нём была какая-то весёлая хитринка, как будто он знал что-то очень интересное, очень увлекательное, но расскажет ли он это вам – неизвестно, пожалуй, что расскажет, а может быть, и нет».

За ВЧК тогда числились не только кровавые дела. Кое-что из проделанного ею можно отнести к положительным акциям. Так, к примеру, Аркадий Ваксберг пишет:

«Служба Осипа в ЧК приносила свои дары. Именно через него Пастернак выхлопотал для своей сестры Жозефины разрешение на выезд в Германию, которым та и воспользовалась, отправившись в Берлин транзитом через Ригу. Вслед за ней осенью 1921 года прямиком в Германию отправились и родители Пастернака с его младшей сестрой Лилией».

И тут вдруг за рубеж засобиралась Лили Юрьевна Брик.

Зачем? С чего вдруг?

Янгфельдт на эти вопросы даёт такой ответ:

«Помимо естественного желания впервые за восемь лет оказаться за границей и какое-то время пожить нормальной "буржуазной" жизнью, у неё было ещё несколько причин, среди которых – желание навестить мать, проживавшую у своего брата Лео…»

Казалось бы, нет ничего необычного в желании дочери повидать живущую за рубежом мать. Но эта поездка Лили Брик рождает вопросы. Возникли они и у Ваксберга:

«Многие обстоятельства, связанные с ней, до сих пор окутаны тайной. Известно, что Лиля обещала Эльзе приехать в Берлин, где мать и сестра готовы были встретиться с ней после долгой разлуки. Однако никаких следов тех усилий, которые Лиля для этого предпринимала (если, конечно, она их предпринимала), до нас не дошло, как ничего не известно и о том, что ей помешало туда приехать. Зато вдруг, к полному удивлению Эльзы, она воспылала желанием отправиться прямо в Лондон, где жила и работала мать».

Как известно, пожелать что-либо может кто угодно, а вот осуществить это желание удаётся далеко не каждому. Какие шансы были у Лили Брик, чтобы её смелые мечты претворились в действительность? Как с возможностью поехать за границу обстояли дела у советских граждан в 1921 году?

Заглянем в хранящиеся в архиве протоколы заседаний политбюро ЦК РКП(б).

 

Вожди решают

Год 1919-ый. 20-е декабря. На заседании политбюро присутствуют Ленин, Троцкий, Каменев, Крестинский, Дзержинский, Серебряков, Стасова, Аванесов. В 14-ом пункте повестки дня – просьба писателя Фёдора Кузьмича Сологуба (Тетерникова):

«14. Переданное т. Троцким ходатайство Сологуба о разрешении ему выехать за границу».

Просьбу Сологуба вожди обсудили. И постановили:

«14. Отклонить. Поручить Комиссии по улучшению условий жизни учёных включить в состав обслуживаемых 50 крупных поэтов и литераторов, в том числе Сологуба и Бальмонта».

В 1920 году за границу попросилась Кропоткина, родственница князя Петра Алексеевича Кропоткина, географа, биолога и революционера, теоретика анархизма, 41 год прожившего в эмиграции. Когда после Февральской революции он вернулся в Россию, Керенский предложил ему пост министра во Временном правительстве. Кропоткин отказался, сказав, что считает «ремесло чистильщика сапог более честным и полезным», и поселился в городке Дмитрове. А 19 августа 1920 года его имя зазвучало на заседании политбюро, на котором присутствовали Ленин, Троцкий, Сталин, Крестинский и Бухарин:

«17. Просьба Кропоткиной разрешить ей выезд за границу».

Пятеро вождей вопрос пообсуждали и решили:

«17. Выезд за границу разрешить, не впуская обратно без особого постановления политбюро».

В 1921 году заболел командующий Туркестанским фронтом и председатель Туркбюро ЦК РКП(б) Григорий Яковлевич Сокольников (Бриллиант). 12 апреля на заседании политбюро (присутствовали Ленин, Каменев, Молотов, Калинин, Дзержинский, Склянский, Томский, Шляпников, Серебряков и Крестинский) стоял вопрос:

«28. О посылке за границу для лечения т. Сокольникова».

Обсудив ситуацию, вожди приняли решение не только о том, посылать или не посылать за рубеж заболевшего товарища по партии, но и определили место, куда ему следует поехать:

«28. Послать т. Сокольникова для лечения в Германию».

21 июля 1921 года заседание политбюро (присутствовали Ленин, Сталин, Молотов, Калинин и Бухарин) началось с обсуждения просьбы актёра Московского Художественного театра (не будем забывать, что в это время в Поволжье бушевал страшнейший голод):

«1. О выпуске за границу артиста Н.А.Подгорного».

Вопрос оказался сложным. Понять, зачем Николаю Афанасьевичу Подгорному вдруг понадобилось ехать за рубеж, вожди не смогли. Поэтому постановили:

«1. Послать на заключение ВЧК с просьбой отнестись к вопросу серьёзно».

Через несколько дней ВЧК предоставило членам политбюро (Ленину, Зиновьеву, Молотову, Калинину и Бухарину) своё вполне «серьёзное заключение», и вожди вновь принялись раздумывать:

«10. О выпуске за границу артиста Подгорного».

Ничего хорошего об артисте Художественного театра чекисты, надо полагать, сообщить не могли, поэтому вожди постановили:

«10. Выезд запретить».

12 июля 1921 года члены политбюро (Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и член ЦК Бухарин) решали судьбу ещё двоих россиян. О поездке для лечения за границу поэта Александра Блока члены политбюро, как мы помним, ответили одним словом:

«2. Отклонить».

Следующий проситель был знаком большевистским вождям – поэта и писателя Сологуба они уже не отпустили за границу в декабре 1919 года. Теперь его вновь охватила охота к перемене мест:

«3. Об отпуске за границу Фёдора Сологуба».

На этот раз вердикт членов политбюро был иной:

«3. Разрешить выезд за границу Ф.Сологубу».

Вот так в первые годы советской власти обстояли дела с поездками рядовых граждан за рубеж. Разрешала выезд или отказывала в нём ВЧК, в исключительных случаях к решению вопроса подключались большевистские вожди.

Юрий Анненков о том времени написал:

«Годы военного коммунизма довели многих из нас до полной нищеты, несмотря на „учёные пайки“ и на всякие усилия и ходатайства добрейшего Максима Горького.

Политика как таковая нас не занимала. Мы интересовались жизнью искусства, мы жили этой жизнью. Когда жизнь искусства подчиняется тому или другому политическому влиянию, становится их орудием, искусство умирает. На его место приходит дребедень, бесцветность».

 

На фоне «дребедени»

Завершавшееся лето 1921 года облегчения стране Советов не принесло. Чекист Генрих Ягода подготовил для кремлёвских вождей «Обзор внутреннего положения

РСФСР за август 1921 года», в котором, в частности, говорилось:

«Недоверие к Советской власти ещё не изжито…

Голодное бедствие на Волге носит чрезвычайно глубокий дезорганизующий характер, голодающие настолько сильно подавлены, что какой-либо инициативы, самопомощи из низов ожидать не приходится».

Подавлены были и махновцы. 9-я кавалерийская дивизия, которой командовал Владимир Нестерович, прижала их к румынской границе. 28 августа Нестор Иванович Махно (раненый двенадцатью пулями, контуженый, с перебитой ногой) во главе отряда из семидесяти восьми человек перешёл границу Румынии. Местные власти интернировали перешедших, заключив их в концентрационный лагерь, где они жили в тифозных бараках, вели полуголодный образ жизни и не имели медицинского ухода. Поход былинного богатыря Ивана, воспетый Маяковсим в поэме «150 000 000», на этом завершился. Но изгнанный из родной страны атаман не сдавался – он продолжал сочинять стихи:

«Вы простите меня, кто в атаку Шёл со мною и пулей сражён, Мне б о вас полагалось заплакать, Но я вижу глаза ваших жён. Вот они вас отвоют, отплачут И лампады не станут гасить… Ну, а батько не может иначе, Он умеет не плакать, а мстить. Вспоминайте меня, вспоминайте, Я за правду, за вас воевал…»

Жена Есенина, Зинаида Райх, в сентябре 1921 года поступила на режиссёрское отделение Высших театральных мастерских, где начала учиться вместе с Сергеем Эйзенштейном и Сергеем Юткевичем. Однажды её сестра, актриса театра Мейерхольда Александра Николаевна Хераскова, пригласила Зинаиду на репетицию спектакля. Увидев молодую женщину необыкновенной красоты, Всеволод Мейерхольд сказал:

– Я вашу сестру могу произвести в великую актрису.

А вот мечты Айседоры Дункан, мечтавшей открыть в Москве школу и обучать детей танцам, никак не сбывались. Илья Ильич Шнейдер, приставленный к зарубежной танцовщице в качестве «секретаря», написал о том, как складывалась её московская жизнь:

«Айседора скучала. Официальные визитёры постепенно схлынули. Школа уже имела большой обслуживающий персонал в шестьдесят человек и целый" организационный комитет", заседавший то в том, то в этом зале…

Комитет ежедневно обещал объявить приём детей, но почему-то бесконечно откладывал этот самый важный для Дункан момент, означавший для неё начало работы, к которой она так стремилась».

О чём это говорит?

О том, что тех, кто затеял всю эту историю с приглашением прославленной иностранки, организация школы для обучения детей пролетариев совершенно не интересовала. Дункан была им нужна совершенно для других дел. Об этом же поведал и Илья Шнейдер, явно проговорившись в своих воспоминаниях:

«Однажды меня остановил прямо на улице известный московский театральный художник Георгий Богданович Якулов…

– У меня в студии сегодня небольшой вечер, – сказал Якулов, – приезжайте обязательно. И, если возможно, привезите Дункан. Было бы любопытно ввести её в круг московских художников и поэтов.

Я пообещал. Дункан согласилась сразу.

Студия Якулова помещалась на верхотуре высокого дома где-то около "Аквариума, на Садовой»

Если точнее, то адрес у студии был такой: Большая Садовая улица, дом № 10. Этот дом впоследствии был описан Михаилом Булгаковым в «Мастере и Маргарите» – именно в нём находилась квартра № 50 («нехорошая квартира»), где поселились Воланд, Коровьев, Бегемот и Азазелло. А в квартире № 38 находилась студия Якулова. В ней и состоялся 3 октября 1921 года «небольшой вечер», на который приехала Айседора.

Фраза «было бы любопытно ввести её в круг московских художников и поэтов» явно исходила из уст какого-то чекистского начальника, который и предлагал Якулову и Шнейдеру познакомить танцовщицу со столичной литературной богемой.

Илья Шнейдер:

«Появление Дункан вызвало мгновенную паузу, а потом начался невообразимый шум. Явственно слышались только возгласы: „Дункан!“

Якулов сиял…

Вдруг меня чуть не сшиб с ног какой-то человек в светло-сером костюме. Он промчался, крича: «Где Дункан? Где Дункан?»

– Кто это? – спросил я Якулова.

– Есенин, – засмеялся он.

Я несколько раз видал Есенина, но тут не сразу успел узнать его.

Немного позже мы с Якуловым подошли к Айседоре. Она полулежала на софе. Есенин стоял возле неё на коленях, она гладила его по волосам, скандируя по-русски:

– За-ла-тая га-ла-ва…

Так они «проговорили» весь вечер на разных языках буквально (Есенин не владел ни одним из иностранных языков, Дункан не говорила по-русски) но, кажется, вполне понимая друг друга.

– Он читал мне свои стихи, – говорила мне в тот вечер Айседора, – я ничего не поняла, но я слышу, что это музыка, и что эти стихи писал гений».

Через два дня (5 октября) народный суд города Орла расторг брак Сергея Есенина и Зинаиды Райх.

А имажинисты стали частыми гостями дома на Пречистенке, где должна была разместиться студия Дункан, и куда переехала она сама.

Иван Иванович Старцев, с детства друживший с Анатолием Мариенгофом, а затем приехавший в Москву и работавший в кафе «Стойло Пегаса», писал:

«В квартире Дункан всегда царил полумрак, создаваемый драпировками».

Матвей Ройзман:

«… почти все электрические люстры были обмотаны цветными шалями».

Илья Шнейдер:

«Нелюбовь Дункан к мёртвому белому свету зижделась на тяготении ко всему природному, естественному, в том числе и к тёплому солнечному свету. Она категорически запрещала, чтобы прожектор „следил“ за её движениями на сцене.

– Солнечные лучи не бегают за человеком, – говорила она».

Иван Старцев:

«Поражало отсутствие женщин. Дункан всегда оставалась единственной женщиной среди окружавшей её богемы. При всей солидности своего возраста она сумела сохранить внешнее обаяние».

Юрий Анненков:

«С Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и Кусиковым я часто проводил оргийные ночи в особняке Дункан, ставшем штаб-квартирой имажинизма. Снабжение продовольстви – ем и вином шло непосредственно из Кремля. Дункан пленилась Есениным… Роман был ураганный и столь же короткий, как и коммунистический идеализм Дункан».

Сергей Есенин называл Айседору Изадорой. А она (по словам Ивана Старцева):

«Изадора иначе не называла Есенина, как мой „дарлинг“, „ангел“».

По Москве ходили слухи о необыкновенном богатстве Дункан. Матвей Ройзман сообщал:

«… у Айседоры золотой дворец в Париже стоимостью в восемь миллионов франков, у неё миллионы на текущем счету в заграничных банках и т. п.».

Валентин Катаев:

«В молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, её знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка по-англосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная».

В Москве судачили и о том, что Дункан начинает день с рюмки коньяка, а заканчивает уже на рассвете бокалом шампанского.

В этот-то момент Лили Брик и собралась посетить Латвию.

 

Лилина загранпоездка

Как мы говорили уже не один раз, никакой общественной деятельностью Лили Юрьевна не занималась и нигде не работала. И, тем не менее, за рубеж съездить очень захотела. На что (или на кого) она рассчитывала?

Ответ здесь может быть только один: на своего мужа, сотрудника ВЧК Осипа Брика. Если он смог «исхлопотать» разрешение на выезд за рубеж родным Бориса Пастернака, то почему ему не постараться и не устроить то же самое своей законной супруге?

Но у Аркадия Ваксберга всё равно возник вопрос:

«На какие деньги Лиля собиралась жить за границей? Советский рубль всё ещё представлял собой не более чем клочок бумаги (так называемый „золотой“, то есть конвертируемый червонец ввели годом позже), обменять его на валюту можно было только по специальному распоряжению или кремлёвских, или лубянских властей. Даже в самом лучшем случае обмену подлежала лишь крайне ничтожная, едва ли не символическая сумма. Но никаких денежных затруднений в Риге Лиля, видимо, не имела».

Мало этого, Лили Юрьевна стремилась попасть не просто за границу, ей хотелось поехать в Лондон, а для этого требовалась въездная виза, которую получить в Москве было невозможно – дипломатических отношений между Советской Россией и Великобританией ещё не было. Ближайшее английское посольство находилось в Риге, стало быть, надо было ехать в Латвию и все документы оформлять там.

Однако и тут возникли сложности, о которых – Бенгт Янгфельдт:

«… нежелание советской власти выпускать своих граждан было лишь частью проблемы: большинство других стран их не впускало. Чтобы Лили смогла въехать в Латвию, понадобились специальные меры: её сделали сотрудницей дипломатического представительства Советской России в латвийской столице».

А «сделать» такое без ведома ВЧК было невозможно.

Кроме желания повидаться с матерью, у Лили Юрьевны была ещё одна цель. Янгфельдт сформулировал её так:

«Лили хотела найти издателя, готового издавать произведения Маяковского».

Это был способ обойтись без услуг Госиздата, в котором после громкого судебного процесса даже имени Маяковского не желали слышать. А придумал этот ход наверняка Осип Брик, которого Лили называла «генератором идей».

У Янгфельдта возникли и вопросы:

«Почему Лили так стремилась в Лондон, где раньше никогда не была? <…> Учитывая натянутые отношения между матерью и дочерью, трудно понять то рвение, с которым Лили стремилась в Лондон. Просто желание путешествовать и жажда новых впечатлений? В некоторых письмах она говорит и о поездке в Вену, город, с которым у неё тоже не было очевидной связи».

Иными словами, всё то, что уже опубликовано о поездке Лили Юрьевны в Латвию, однозначно свидетельствует о том, что это была тщательно спланированная чекистская акция. Но прежде чем она началась, произошло другое событие, совершенно открытое и невероятно шумное.

 

Неожиданный юбилей

Осенью 1921 года исполнялось двенадцать лет с того момента, как у узника Бутырки Владимира Маяковского появилась тетрадь, в которую он начал записывать сочинявшиеся им стихи. Возникла идея – устроить празднование. Отметить юбилей! Двенадцатилетний!

Возник вопрос: как его назвать? Ответ нашёлся быстро: «Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского». Или сокращённо: «Д. ю. Вла. М». Что получилось? «Дювлам»! Отличное название!

Вскоре вся Москва была увешана афишами. Они зазывали публику посетить Политехнический музей (19 сентября) и поучаствовать в «Дювламе».

В этот момент в Москву приехал 30-летний врач, бывший белогвардеец, ставший литератором, никому ещё в столице неизвестным – Михаил Афанасьевич Булгаков. Поезд пришёл глубокой ночью, и первое яркое впечатление от проезда по городу Булгаков описал в повести «Записки на манжетах»:

«На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули в тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нём афиша. Огромные, яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Маяковского…

Присел на тумбочку и, как зачарованный, уставился на слово. Ах, слово хорошо! А я, жалкий провинциал!..

Мучительное желание представить себе юбиляра. Никогда его не видел, но знаю… знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвёрнутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира с портьерами, уплотнённая присяжным поверенным, который теперь не присяжный поверенный, а комендант казённого здания. Живёт в кабинете с нетопящимся камином. Любит сливочное масло, смешные стихи и порядок в комнате. Любимый автор – Конан Дойль. Любимая опера – «Евгений Онегин». Сам готовит себе на примусе котлеты. Терпеть не может поверенного-коменданта и мечтает, что выселит его рано или поздно, женится и славно заживёт в пяти комнатах».

Булгаков тогда, конечно же, даже представить себе не мог, что через несколько лет этот «юбиляр» будет с высоких трибун беспощадно громить его творчество и… азартно сражаться с ним на бильярде.

19 сентября торжественное чествование Маяковского состоялось. Вот как это событие представила рижская газета «Новый путь» (в статьях от 28 сентября и 1 октября):

«Программа юбилейного вечера состояла из трёх отделений: 1) образцы творчества за 12 лет, 2) желающие присутствующие приветствуют Маяковского, 3) Маяковский приветствует присутствующих…

Аудитория Политехнического музея была битком набита публикой…

Первым приветствовал известного поэта представитель левого течения Пролеткульта. За ним приветствовали представители: от Государственных художественных мастерских, от Московского лингвистического кружка, от Первого театра РСФСР, от группы украинцев, персов и проч. Были приветствия и от отдельных лиц…

Вечер прошёл очень оживлённо».

Виктор Шкловский добавил:

«На "дювламе" приветствовали его многие. Маяковский с уважением ответил на приветствие Андрея Белого и Московского лингвистического кружка – это московские опоязы.

Вышел ещё маленький человек приветствовать Маяковского от ничевоков…

Старик-Маяковский пожал ему руку и держал крепко. Ничевок не мог вытащить руку, и ему было плохо».

7 октября вернувшийся в столицу страны Советов бывший анархист и бывший идеолог батьки Махно Иуда Гроссман-Рощин сделал в московском Доме печати доклад на тему «Основные проблемы искусства». Газета «Известия», сообщая об этом мероприятии, написала:

«Участвовать в дискуссии приглашаются Арватов, Аксёнов, Бебутов, Брик, Коган, Маяковский, Мейерхольд, Плетнёв, Сахновский».

Был ли на том докладе Маяковский и принял ли участие в дискуссии, неизвестно. Нам это событие интересно тем, что мы вновь видим пересечение жизненных путей Маяковского и Гроссмана– Рощина. Их общение свидетельствует о том, что, во-первых, к анархизму Владимир Владимирович по-прежнему относился благожелательно. Во-вторых, само возвращение Гроссмана– Рощина в Москву не могло произойти без разрешения ВЧК, с которой вернувшийся идеолог анархизма явно сотрудничал. И, надо полагать, сотрудничал довольно давно. Скорее всего, он был одним из засланных в Гуляйполе чекистов, кто постоянно информировал Москву о том, что там происходило.

Тем временем начала приносить свои плоды новая экономическая политика большевиков. Об этом – в мемуарах Льва Никулина:

«У Мясницких ворот рябит в глазах от витрин и вывесок. Там, где была вывеска „Тлавбум“, – во весь фасад: „Галантерея Н.Захаров и Исидор Кранц“. Рядом золотые буквы: „М.Межерицкий, фирма существует с 1889 г.“ Ювелир И.Маиофис разложил на вишнёвом бархате витрины обручальные кольца, эмалированные ковши с богатырями, конскими дугами и подковами».

Вот тут-то и началась подготовка к зарубежной «операции» чекистов, в которой участвовала и Лили Брик.

Что же за «роль» ей предстояло сыграть?

 

Глава вторая

Зарубежные вояжи

 

Рижское турне

В один из октябрьских дней 1921 года на Виндавском (ныне Рижском) вокзале столицы готовился к отправлению поезд Москва-Рига. Среди толпы провожающих находилась и молоденькая девушка – Лиза Зиберт, приехавшая в Москву из Башкирии. Внимание юной провинциалки привлёк высокий представительный молодой человек, лицо которого показалось ей знакомым. Рядом с ним была женщина, чьи «холодные жестокие глаза» Лизочку поразили. Как выяснилось впоследствии, это были известный поэт-футурист Владимир Маяковский и его гражданская жена Лили Брик, которую он пришёл проводить.

Расстанемся на время со случайной свидетельницей этих проводов. Встреча с нею нам ещё предстоит (и встреча невероятно интересная). А мы поищем, нет ли на перроне кого-либо ещё, кто мог бы заинтересовать нас.

Есть! Молодой мужчина привлекательной наружности. Он тоже направлялся в Ригу, причём в том же вагоне, что и Лили Брик. Звали его Лев Гилярович Эльберт, и Маяковский был с ним знаком.

Кто он – этот попутчик Лили Юрьевны?

Аркадий Ваксберг:

«По общепринятой версии он работал в Главном политическом управлении наркомата путей сообщения („Главполитпутъ“) и заказывал Маяковскому плакаты для своего ведомства (такие плакаты действительно существуют). Маяковский узнал, что его работодатель неожиданно стал дипломатом, работает в Наркоминделе и направляется в Ригу по служебным делам».

Бенгт Янгфельдт:

«… благодаря своему географическому положению Латвия служила важной базой для операций ЧК в Западной Европе. <…> Учитывая место работы Осипа, вполне можно допустить, что об истинной цели поездки Эльберта тот знал, но знала ли о ней Лили? Может быть, они даже сотрудничали? Или он использовал Лили для того, чтобы получить пропуск в те круги, в которых она вращалась, и в которых вращалась русские эмигранты?

Ответов на эти вопросы нет, но задать их необходимо…»

Эти вопросы одним из первых начал задавать журналист Валентин Скорятин. От многократного повторения они со временем потеряли свою вопросительность и приобрели утвердительный оттенок. Найдя и опубликовав немало весьма любопытных архивных документов, Валентин Скорятин узнал, что настоящая фамилия Льва Гиляровича Эльберта была Эльберейн, и что родился он в Харькове в ноябре 1898 года (был на пять лет моложе Маяковского). Гимназию окончил в Москве, учился в Варшавском университете. Служил в Красной армии, был начальником минского угрозыска. После тяжёлого ранения работал в ЦК профсоюза транспортников и в политпросвете. А в 1921 году перешёл работать в ВЧК и стал заместителем начальника информационного отдела и особоуполномоченным иностранного отдела (ИНО ВЧК).

Аркадий Ваксберг:

«Отдел этот создан в последних числах 1920 года с одной исключительной целью: развернуть шпионскую работу и „профессионально“ заниматься международным террором, уничтожая за границей неугодных режиму лиц. Естественно, человек, избравший для себя это поприще, не мог назвать своё истинное место работы и свою должность – дипломатия в таких случаях служила (и служит) лучшим прикрытием».

Валентин Скорятин:

«У меня складывается <…> впечатление, что Л.Г.Эльберт и Л.Брик тогда отправились в Ригу для выполнения обычного задания ГПУ».

Напомним, что ГПУ тогда ещё не существовало, а была ВЧК, и добавим, что «обычными» Скорятин называл…

«… чекистские операции, направленные на Западную Европу».

Ваксберг, с сожалением заметив, что «для такого вывода сам Скорятин не привёл никаких обоснований», тем не менее, заявил, что Лубянка облюбовала Латвию…

«… как самый удобный трамплин для проникновения в "глубины " Европы, где вскоре советские агенты, которыми она была наводнена, чувствовали себя поистине как дома».

Между прочим, в октябре того же 1921 года в Прибалтику отправился и слушатель Академии Генерального штаба РККА Яков Блюмкин. Ему было поручено разобраться, не ведутся ли хищения в Государственном хранилище ценностей (Гохране), и он поехал в Ревель и Ригу с документами «ювелира» Исаева (деда Блюмкина звали Исаем). Используя разные, но чаще всего явно провокационные действия и приёмы, он принялся выявлять заграничные связи сотрудников Гохрана. Так что у «дипломатических работников» Льва Эльберта и Лили Брик было в Латвии немало «сослуживцев».

Добавим к этому, что именно осенью 1921 года, когда деятельность зарубежных антисоветских организаций резко активизировалась, по рекомендации Владимира Джунковского, продолжавшего консультировать Феликса Дзержинского, ВЧК создала фальшивую организацию антибольшевистского подполья «Монархическое объединение Центральной России» (МОЦР), чтобы с её помощью иметь постоянный контакт с врагами советской власти. Иными словами, началась чекистская операция «Трест», главным куратором которой был Джунковский. И в Прибалтику, где находилось тогда много представительств белого движения, зачастили с визитами чекисты, выдававшие себя за «подпольщиков».

Аркадий Ваксберг:

«У „дипломата“ Элъберта была ещё одна особенность: он беспрестанно „челночил“ из Риги в Москву и обратно, служа мостиком связи между Лилей и Маяковским и, следовательно, таким образом, всё больше сближаясь с поэтом…»

Получалось, что, когда Лев Эльберт уезжал в Москву, Лили оставалась в Риге одна, и какую-то часть чекистской работы ей приходилось выполнять без присмотра своего более опытного коллеги. Возможно, именно так ВЧК готовила её к самостоятельной работе в будущем.

Кроме «челнока» Эльберта у Лили Юрьевны была ещё одна возможность для переписки, о которой упомянул Янгфельдт:

«В чём бы ни заключалась функция Лили при миссии (если таковая была), положение давало ей явные льготы, в частности, возможность пользоваться курьерской почтой. Это было важно не только потому, что обычная почта работала плохо, но и потому, что цензура – как в Латвии, так и в России – перлюстрировала все письма».

Иными словами, письма, посланные обычным путём, вскрывались и прочитывались. Но точно такой же цензуре подвергались и послания, отправленные с дипкурьером. Не случайно Маяковский жаловался Лили Юрьевне:

«Курьерам письма приходится сдавать распечатанными, поэтому ужасно неприятно, чтоб посторонние читали что-нибудь нежное».

Пришлось Маяковскому и Лили Брик основательно менять содержание своих писем. И очень скоро их послания превратились в формальный обмен любезностями, в набор дежурных фраз, который шлют друг другу ревнивые супруги (постоянные объяснения в любви, клятвы верности, а также непременные просьбы не заводить никаких интрижек на стороне). В их письмах правдивой информации нет. Они больше походят на шифровки, которые так и тянет расшифровать, скажем, прикладывая друг к другу вторые или третьи буквы слов.

Как бы там ни было, но письма с курьером, с оказией и по почте летели в Москву одно за другим. Вот отрывок из письма Лили Брик:

«Познакомилась с еврейскими футуристами – славные малые. Бываю у них в еврейском Arbeitheim’е. Один из них – Лившиц – переводит "Человека "на еврейский язык и пишет „о Маяковском“ большую статью. Заставили меня читать им "Флейту "и сошли с ума от восторга; на днях буду читать "облачко "и т. д.».

Узнав, что бюро печати при советской торговой миссии выпускает газету «Новый путь», Лили немедленно оповестила об этом Осипа Максимовича и Владимира Владимировича:

«Присылайте статьи в „Новый путь“ – обязательно! Они платят продовольствием!»

На этот не совсем обычный вид гонорара она обратила внимание не случайно – ведь в Поволжье продолжал бушевать голод, а жизнь в Москве тоже была не сладкой.

 

Осень 1921-го

Приехав в Латвию, Лили Брик практически сразу же (15 октября), написала Маяковскому:

«… очевидно, из моего дальнейшего продвижения ничего не выйдет, и я недели через две буду в Москве».

Через несколько дней в Москву полетело новое послание: «Волосик, милый, попробуй взять для меня командировку в Лондон у Анатолия Васильевича. Здесь они не имеют права давать: оно должно идти из Москвы. Вообще я, оказывается, всё сделала не так как нужно».

Маяковский тут же отправился к Луначарскому. Но нарком уезжал в Петроград, и поэт обратился в РАБИС (профсоюз работников искусств), и оттуда (через наркомат внешней торговли) направили телеграмму Леониду Красину, главе советской торговой миссии в Англии:

«Телеграфируйте согласие перевод сотрудницы отделения Риге художницы Брик Лондон».

Проделав всё это, Маяковский сообщил Лили:

«Если Красин согласен, а он тебе обещал, тебя переведут». Началось ожидание.

Тем временем в издательстве «Петрополис» вышла пятая книга стихов Анны Ахматовой «Anno Domini МСМХХІ», что в переводе с латинского означает «Лето господне 1921». В книге было стихотворение, начинавшееся словами:

«Всё расхищено, предано, продано, Чёрной смерти мелькнуло крыло, Всё голодной тоскою изглодано …»

Россию в тот момент покидал Алексей Максимович Горький. Валентина Ходасевич писала, что ещё весной…

«… шли разговоры о выезде Алексея Максимовича за границу – лечиться. Уже и Владимир Ильич Ленин уговаривал его. Поначалу Алексей Максимович сопротивлялся. Здоровье его ухудшалось, и понятно было, что ему необходимо, чтобы поправиться, уехать…

Вот и последний вечер – 15 октября 1921 года. Наутро отъезд. Алексей Максимович едет через Финляндию в Берлин… Из коридора появился с портфелем под мышкой, очень делово, насупившись, бледный, очень худой, в чёрном пальто и в чёрной фетровой шляпе, Алексей Максимович, присел на стул, снял шляпу, куда-то посмотрел вдаль, взмахнул рукой с шляпой, как крылом, встал и быстро пошёл к открытой уже двери… Когда экипажи двинулись в направлении Финляндского вокзала, стало совсем горестно, а кто-то кричал вдогонку: "Поправляйтесь скорее и возвращайтесь!"»

Покинув Петроград, Горький поехал в Гельсингфорс, а оттуда через Стокгольм отправился в Берлин. По-существу это было очередной эмиграцией «буревестника революции», который попросту бежал из Советской России, так как эта «революция» сделала страну совершенно непригодной для житья.

Юрий Анненков:

«Мотивы эмиграции были те же, что и у большинства других. Кто мог смыться – смывался. Сгоряча, с болью расставаний, со страхом за будущее».

Вскоре вслед за Горьким в Германию поехала и его бывшая гражданская жена Мария Андреева – «в целях надзора за его политическим поведением и тратою денег». Она поселилась в Берлине, а Горький осел в пригороде германской столицы. Вскоре всё устроилось так, что Мария Фёдоровна стала контролировать, как расходуются денежные средства всемирно известного писателя.

А в советской России у творческих людей было тогда всего два пути: либо вообще прекратить творить, либо идти сотрудничать с большевиками. Поэтому жаждавших отправиться за рубеж было очень много.

Один из них, Андрей Белый, тоже на какое-то время оставил страну Советов и уехал в Германию, где заинтересовался работой французского физика, лауреата Нобелевской премии Пьера Кюри. И написал стихотворение, в котором, пожалуй, впервые на русском языке прозвучало словосочетание «атомная бомба»:

«Мир – рвался в опытах Кюри, Атомной, лопнувшею бомбой».

Но некоторых молодых людей судьба, напротив, из царства белых отправляла в красную Москву Осенью 1921 года Владимир Маяковский встретился с одним из таких молодых людей. Он приехал из Крыма, откуда только что прогнали Врангеля, и через несколько лет написал, как его глаза «раскосила» московская афиша:

«… поэзия вся была разбита на «измы», как страна на губернии:

Символисты, Акмеисты, Футуристы, Имажинисты, … исты».

С этим крымчанином Маяковский встретился в кафе «СОПО», ещё совсем недавно называвшемся «Домино» и располагавшемся на углу Тверской улицы и Камергерского переулка. Там выступал юноша довольно диковинного вида: его рубаха и брюки были сшиты из парусины, деревянные сандалии были явно собственной работы, ещё у парня были крымский загар и римская чёлка. Он начал читать гекзаметры:

«Конь быстролётный, отлитый из чёрной и звончатой бронзы, Ты – мой единый товарищ, тебе моя грубая песнь. Ведь ты прекрасен и мощен, как стих звонкопевный Марина. Все твои слажены члены, как латы червлёных доспехов».

Выслушав стихи, Маяковский спросил с усмешкой:

– Неужели на этом коне вы думаете въехать в советскую литературу?

– У меня и другие кони имеются, – бодро ответил юноша.

– Познакомьте! – попросил Маяковский.

Парень прочёл ещё несколько своих стихотворений, среди которых была «корона сонетов» под названием «Рысь». В ней были такие строки:

«Кого судьба ласкает благосклонно? Ужель всегда того, кто образцов? Кого выносит на крутые склоны шалуньи – счастья голосистый зов? Всегда ль того, кто в битвах закалённый, любую участь одолеть готов?»

Юноша продекламировал и стихотворение «Вор», построенное на жаргонных выражениях, а за ним – «Цыганский вальс на гитаре», скроенный из цыганщины.

Услышанное удивило Маяковского, и он спросил:

– Откуда в ваших стихах воровской жаргон?

– Я сидел в тюрьме с уголовниками.

– А цыганский?

– Я был актёром бродячего театра, а в нём был целый табор.

– Даже, – сказал Маяковский, – если вы ничего больше не напишите, то и тогда можно будет сказать, что на литературном небе появилась яркая звёздочка.

– А каждая звёздочка – это солнце! – уточнил парень.

– Ого! – воскликнул Маяковский. – Поэт скромен, но не застенчив. Спортом занимаетесь?

– Да. Бокс, плаванье, гребля. Но в основном – классическая борьба.

– Ого – классическая! – воскликнул Маяковский. – Такой молодой и уже классик! А как вас зовут?

– Илья Сельвинский, – ответил юный поэт.

– Приходите, Илья, в Политехнический! – пригласил Маяковский. – Семнадцатого.

Владимир Владимирович не знал, что этот крымчанин, окончив с отличием городское училище, поступил в 5 класс евпаторийской гимназии. И если Маяковский из пятого класса гимназии ушёл, то Сельвинский:

«Из 5 класса перешагнул в 7-й. На это пришлось потратить лето. Замечательное евпаторийское лето».

17 октября в Политехническом музее, куда Маяковский пригласил своего нового знакомца, состоялся вечер всех поэтических школ и групп. В нём участвовали неоклассики, неоромантики, символисты, неоакмеисты, футуристы, имажинисты, экспрессионисты, презантисты, ничевоки и эклектики.

Берлинская газета «Руль» (в номере от 3 ноября) дала такой отчёт:

«Когда дело дошло до футуристов, публика потребовала Маяковского, имя которого значилось в программе, но его не оказалось, и его произведения читал артист Гаркави…

Шершепевич выступил с программой имажинистов. В середине его речи произошёл инцидент. Появляется Маяковский. Аудитория требует, чтобы он выступил. Шершеневичу приходится слезть со стола, куда, в свою очередь, взбирается Маяковский. Но вместо футуристических откровений он заявляет, что считает сегодняшний вечер пустой тратой времени, в то время как в стране разруха, фабрики стоят, и что лучше было бы создать ещё один агитпункт (агитационный пункт), чем устраивать этот вечер.

Трудно себе представить, какой протест вызвали эти слова. Свистки и крики: «Здесь об искусстве говорят, а не митинг». Не дают Маяковскому продолжать свою речь, он спускается со стола, но в ту же минуту начинают его бурно вызывать. Он пытается говорить на прежнюю тему, но повторяется та же история.

Когда Маяковский в третий раз очутился на столе, он, махнув рукой, стал читать «150 000 000» (его новая большая поэма) при одобрительных замечаниях публики: "давно бы так"».

 

Поиск репертуара

30 октября 1921 года в поэтическом кафе «СОПО» Всеволод Мейерхольд уже как бывший заведующий театральным отделом (ТЕО) Наркомпроса делал доклад «О театре», в котором обрушился с критикой на ТЕО и на переживавшие в ту пору взлёт Театры революционной сатиры (Теревсаты). Витебская «Вечерняя газета» в номере от 22 ноября сообщила:

«Докладчик резко критиковал политику ТЕО, закрывшего 1-й театр РСФСР и расплодившего халтуру. „Мы должны дать массе новый, революционный театр, – закончил Майерхольд свой доклад, – а не кормить народ дрянными постановками „Пиковой дамы“ и скверным „Теревсатом““.

Влад. Маяковский… заявил своё несогласие с Мейерхольдом. "Пока у нас нет новых пьес, – сказал Маяковский, – нам не нужно и нового театра. Будут пьесы – будет и театр. Мы должны не жаловаться на ТЕО, а работать над созданием нового репертуара"».

Между тем новая пьеса была уже написана, называлась она «Пугачёв», и написал её Сергей Есенин. Но эту пьесу по-прежнему никто не хотел ни ставить, ни печатать.

Так как Театр РСФСР Первый, сыгравший 10 сентября свой последний спектакль, был закрыт Наркомпросом, Мейерхольд назвал свою труппу Театром РСФСР-2, и она продолжала играть в том же здании на Садово-Триумфальной, 20.

7 ноября в Большом театре Москвы торжественно отмечалась четвёртая годовщина Октября. Об этом – Илья Шнейдер:

«Большой театр был до того переполнен, что оказались сломанными барьеры, разделявшие ложи.

Из-за множества людей, стремившихся попасть в театр, начало спектакля задерживалось. Даже кулуары были забиты зрителями».

Будущий болгарский полковник Христо Паков, а тогда слушатель Первой советской школы военных лётчиков, вместе со своим сокурсником получил билеты в Большой. Вот его воспоминания:

«Нам досталось кресло в партере. Вдруг все зрители встали со своих мест и повернулись к расположенной в центре правительственной ложе. Со всех мест слышалось: „Ильич… Ильич… Ильич…“ В ложе, всего лишь в нескольких шагах от нас показался вместе с Дзержинским и его помощником Менжинским весело улыбающийся Ленин. Он приветственно поднял руку, и весь многоярусный зал встретил его нескончаемыми рукоплесканиями.

На авансцену вышел Луначарский. Он кратко рассказал о творчестве всемирно известной балерины Айседоры Дункан и пояснил содержание предстоящего балета.

Поднялся занавес».

Зазвучал оркестр, и на сцене показалась Дункан. Валентин Катаев, тоже присутствовавший в театре, написал, что она…

«… выбегала на сцену московского Большого театра в красной тунике с развёрнутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец «Интернационал»… Она как бы олицетворяла собой вторжение советских революционных идей в мир увядающего западного искусства».

Сергей Есенин и все имажинисты тоже были на том представлении. Матвей Ройзман вспоминал:

«Только один раз я видел, как танцевала освещённая светом разного цвета Дункан „Славянский марш“, Шестую симфонию П.И. Чайковского и Интернационал. Я отнюдь не считаю себя знатоком хореографии, но сила выразительности жестов и мимики танцовщицы были потрясающи».

Христо Паков:

«Радостно засияло лицо балерины. Вихрем понеслась она по сцене в ликующем танце Освобождения…

Ленин склонился над барьером ложи. И когда прозвучали последние аккорды «Интернационала», Владимир Ильич встал и громко, во весь голос воскликнул:

– Браво, браво, мисс Дункан!

На сцене снова появился Луначарский. Он объявил, что артистка готова повторить заключительную сцену балета, если зрители исполнят вместе с ней «Интернационал». Публика встретила эту весть с энтузиазмом. И когда Дункан вышла на сцену, все, не ожидая оркестра, стоя запели «Интернационал». Пел вместе со всеми, кто был в зале, и Владимир Ильич…»

Был ли в тот вечер в Большом театре Маяковский, неизвестно. Но через семь лет в его пьесе «Клоп» персонаж, оказавшийся (по сюжету пьесы) в 1979 году, скажет о 20-х годах, как о времени, когда…

«… под Интернационал в балетах чесали ногу о ногу…»

В тринадцатитомном собрании сочинений Маяковского фамилия Дункан упоминается только один (!) раз – статью, написанную осенью 1929 года, Владимир Владимирович закончил словами:

«"Разгром" Фадеева для нас важнее записок фактовички Дункан…»

Поэт-футурист уничижительно назвал «записками» мемуары актрисы, написанные кровью сердца.

А что касается Большого театра, то он, как казалось тогда многим, доживал последние дни – большевики (с подачи самого Ленина) заговорили о его закрытии ввиду полной ненужности. Ещё 26 августа Ильич написал наркому по просвещению:

«Г. Луначарскому.

Все театры советую положить в гроб.

Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте».

10 ноября 1921 года в московском Доме печати состоялся диспут о судьбе театра. В обсуждении этого вопроса участвовал и Маяковский, которому, надо полагать, ленинская позиция в этом вопросе была хорошо известна. Журнал «Экран» в седьмом номере написал:

«Крайнюю позицию занял Маяковский, настаивавший на полном закрытии театра».

В журнале «Театральная Москва» (тоже в седьмом номере) говорилось, что Маяковский…

«… заявил даже о необходимости закрыть все театры как абсолютно чуждые современной революционной действительности».

Трудности продолжали преследовать и театр Айседоры Дункан. Даже при поддержке самого Луначарского, обещавшего ей «тысячу детей и огромный зал».

Илья Шнейдер:

«Айседора раздражалась:

– Я хочу только «чёрни хлеб, чёрни каша», но тысячу детей и большой зал…

Тысяча детей и большой зал были, конечно, утопией.

В Москве было плохо с топливом. Луначарский мог обещать только небольшую школу с интернатом на 40 детей».

14 ноября в том же Доме печати проходил ещё один диспут. На этот раз обсуждалась другая животрепещущая тема: «Почему молчат писатели?» Журнал «Экран» (в восьмом номере) отметил:

«Маяковский, всегдашний, постоянный из вечера в вечер гвоздь. Маяковский имеет одну речь – постоянную, всегдашнюю. И он повторяет её из вечера в вечер. Начинается она с того, что "Как вы смеете говорить, что у нас нет революционного репертуара, когда у нас есть (( Мистерия-буфф"?" Потом о Пастернаке и Асееве. Потом – «Итак, я резюмирую, товарищи…»»

Юрий Анненков о выступлениях Маяковского сказал как о…

«… всегда настолько вызывающих, что они непременно сопровождались шумными протестами и восторженными возгласами публики».

24 ноября Северо-Американские Соединённые Штаты отмечают свой национальный праздник – День благодарения. Фрэнк Го л дер, сотрудник АРА, Американской Администрации Помощи голодающим (American Relief Administration), описывая вечеринку, устроенную в Москве в этот день, упомянул и Дункан:

«Специальным гостем была Айседора Дункан; женщина была либо пьяной, либо сумасшедшей, либо и то, и другое».

Айседору сопровождал Сергей Есенин и его друзья, поэты-имажинисты. Но Голдера поэты, видимо, не интересовали, и он упомянул только Айседору и «юношей»:

«Она была полуодета, и просила юношей одёрнуть её хитон».

 

Рижское «дельце»

В середине ноября 1921 года к Маяковскому из Риги прилетело новое предложение от Лили Брик:

«… я говорила с одним очень крупным капиталистом, владельцем большой типографии. Он согласен и даже очень хочет издавать наши книги на его средства. <… > Хорошо было бы, конечно, попутно издать несколько учебников – для выгоды его и нашей. Он хотел бы, чтобы кто-нибудь в Москве занимался исключительно этим. Он предлагает этого человека обеспечить продовольствием и деньгами. Я хотела бы, чтобы этим человеком согласился быть ты, Волосик – это очень интересно – во-первых, а во-вторых, дало бы тебе возможность абсолютно бросить плакаты».

Сам Маяковский, как мы помним, уже давно громогласно заявлял о том, что его «заела Роста». Он дождаться не мог, когда же, наконец, сможет бросить рисовать осточертевшие ему плакаты. И 23 ноября 1921 года Владимир Владимирович отправил в Ригу ответ:

«Получил твоё издательское письмо. Я согласен. С удовольствием бы занялся этим исключительно».

И он перечислил свои произведения, которые, по мнению его и Осипа Брика, желательно было бы издать в ближайшее время. Лили ответила:

«Список книг мне нравится, только имейте в виду – никакой политики, так как каждая рукопись должна пройти через латвийскую цензуру».

Красочно расписав заманчивую перспективу предстоящего сотрудничества с латвийским капиталистом, она поспешила обрадовать Маяковского:

«… я буду с ним уславливаться в долларах и в том, чтобы деньги тебе высылались в иностранной валюте. <…> Главное: высылай скорее заказы и материалы, для того чтобы начать получать деньги».

Бенгт Янгфельдт добавил к этой истории такую подробность:

«"Капиталист" был Василий Зив, переехавший в Ригу из Петрограда в 1921 году. Для успеха проекта Зиву был необходим представитель в Москве, которому он гарантировал оплату деньгами и продовольствием».

Но сразу возникают вопросы: кто же он такой – этот Зив? И откуда у него, недавно прибывшего в Ригу из Петрограда, взялись деньги и продовольствие?

Скорее всего, этот так называемый «капиталист» был агентом ВЧК, которая и снабдила его всем необходимым, чтобы он наладил своё издательское «дело». Такой надёжной «крышей» чекисты постоянно «прикрывали» своих людей за рубежом. Так, Яков Блюмкин, разъезжая по Турции, а затем и по Европе, выдавал себя за торговца еврейскими раритетными книгами (эти святые книги большевики изъяли в синагогах России). И у Вальтера Кривицкого было аналогичное «дело». В своей книге он написал, что работал в Голландии…

«… под видом антиквара из Австрии. Такое положение позволяло мне иметь легальную резиденцию, получать денежные переводы, которые мне направляли из-за границы, и часто переезжать из одной страны Европы в другую».

Так что попытка превращения Маяковского в подельника рижского «капиталиста» могла быть тоже операцией Лубянки – чекисты вполне могли планировать отправку поэта за рубеж (как стихотворца, которого в Советской России не понимают и не принимают).

Как бы там ни было, но 28 ноября Осип Брик (чекист) и Владимир Маяковский (кандитат в пособники капиталиста) подали Луначарскому докладную записку:

«Нами организуется издательство левого искусства „МАФ“ (Московская – в будущем международная – ассоциация футуристов). Цель издательства – издание журнала, сборников, монографий, собраний сочинений, учебников и пр., посвящённых пропаганде основ грядущего коммунистического искусства и демонстрацией сделанного на этом пути. Просим оказать содействие скорейшей организации издательства „МАФ“ и получению разрешения на ввоз изданий в РСФСР».

Луначарский оставил на записке резолюцию:

«Идею издательства считаю приемлемой. Книги прошу разрешить к ввозу при соблюдении соответственных постановлений».

Разрешение на ввоз книг из-за рубежа Маяковский получил от Наркомвнешторга и Госиздата.

Хотя из намерения печатать книги в Латвии так ничего и не вышло, издательство «МАФ» было создано – следующей весной. В автобиографических заметках «Я сам» главка «22-й ГОД» началась с фразы:

«Организую издательство МАФ».

 

Конец 1921-го

2 декабря студент Электротехнического института Яков Серебрянский решил навестить своего старого товарища по партии эсеров Давида Моисеевича Абезгауза и зашёл на квартиру, где он жил. А там чекисты устроили засаду. Серебрянский был арестован и доставлен на Лубянку, теперь уже не как сотрудник, а как узник.

В том же декабре Меер Трилиссер, приглашённый Дзержинским работать на Лубянку, был назначен помощником начальника ИНО ВЧК.

А Маяковский собрался на Украину и 5 декабря написал в Ригу:

«… в Харькове идёт "Мистерия". Уже пять раз назначались мои вечера, билеты проданы, а я не могу выехать…»

11 декабря Владимир Владимирович, наконец, поехал в Харьков, который был тогда столицей Украинской Советской Социалистической Республики. На следующий день в Драматическом театре состоялся вечер, названный на афишах «Диспутом о футуризме».

Местная газета «Коммунист» отозвалась о нём без особого восторга. Доклад московского гостя был назван «бездарным», а его рассуждения и ответы на реплики зала – «находчивостью провинциального конферансье». Поэтому…

«… аудитория слушала рассеянно, с нетерпением ожидая, когда же Маяковский оправдает свою репутацию и потешит публику скандальчиком.

Маяковский нередко бывает неприятно груб, – но когда подумаешь, каким ангельским терпением надо обладать, чтобы дискуссировать с потомственными мещанами от искусства, слово осуждения замирает на устах».

14 декабря в харьковском Оперном театре Маяковский читал поэму «150 000 000».

На следующий день в Героическом театре было устроено чествование поэта, названное уже знакомым нам словом «Дювлам». О том, как проходило это мероприятие, сведений почти не сохранилось. Известно лишь, что на нём с 27-летним юбиляром познакомился 23-летний молодой человек, который представился очень скромно:

– Павел Лавут.

Вполне возможно, что Маяковский тут же забыл не только услышанные имя и фамилию, но даже и то, как выглядит его новый знакомец. Но нам этого человека стоит запомнить – он ещё встретится на пути нашего героя.

18 декабря Маяковский вернулся в Москву.

В это время в Петрограде в издательстве «Эльзевир» вышла поэма Есенина «Пугачёв». Издательство создал друг поэта Александр Михайлович Сахаров, создал специально для того, чтобы напечатать «Пугачёва»!

Илья Шнейдер:

«Есенин очень любил своего „Пугачёва“ и был им поглощён. Ещё не кончив работу над поэмой, хлопотал об издании её отдельной книжкой, бегал и звонил в издательство и типографию и однажды ворвался на Пречистенку торжествующий, с пачкой только что сброшюрованных тонких книжечек тёмно-кирпичного цвета, на которых прямыми и толстыми буквами было оттиснуто: „Пугачёв“…

Айседоре на экземпляре «Пугачёва» Есенин сделал такую дарственную надпись: «За всё, за всё, за всё тебя благодарю я»».

А Лили Брик всё продолжала уверять латышей в поэтической одарённости Маяковского, стараясь устроить ему турне по трём прибалтийским республикам. И во второй половине января 1922 года она написала в Москву:

«Волосик, тебе предстоит в марте месяце 5 выступлений: 2-е Риге, 2-е Ревеле, 1-е Ковно. Казённый проезд и гостиница и 50 000 латвийских рублей – по 10 000 за выступление. Я думаю, ты не откажешься прокатиться, а визу получить будет нетрудно – я тебе помогу».

Всё складывалось как нельзя лучше! Если, конечно, не считать того, что английскую въездную визу Лили получить так и не смогла.

Почему?

Аркадий Ваксберг:

«… скорее всего, потому что в Лондоне власти ставили перед собой те же вопросы, которые сейчас ставим и мы: чем объяснить то особое положение, в котором оказалась просительница и которое столь разительно отличалось от положения других совграждан? На какие средства она собирается в Англии жить, а если средства такие есть, то как ею добыты!»

Стало быть, вояж за рубеж закончился для Лили Юрьевны провалом?

Скорее всего, нет. Ведь это было её первое турне из Советской России за границу. ВЧК должна была к ней как следует присмотреться. Поэтому и приставила к опытному

Эльберту. В чём-то Лили Брик ему помогала, а в остальном должна была вести себя в полном соответствии с разработанной «легендой». То есть постоянно демонстрировать, что она верная любящая жена (это было видно по её письмам Маяковскому и его к ней). Что она заботится о благосостоянии семьи (это было видно по её хлопотам по организации печатания произведений мужа). И, наконец, что она очень любит свою мать и рвётся навестить её (это было видно по её усилиям добыть въездную английскую визу).

Если так, то Лили Брик выполнила всё, что от неё требовала ВЧК, блестяще: она и Эльберту помогла, и себе образ необходимый создала.

А Константин Бальмонт, живший в это время в Париже, сочинял стихи, в которых большевиков называл не иначе как «актёрами Сатаны». А в прозе писал:

«Русский народ воистину устал от своих злополучий и, главное, от бессовестной, бесконечной лжи немилосердных, злых правителей».

Но при этом горестно восклицал:

«Я хочу России… пусто, пусто. Духа нет в Европе».

А в Советской России (в Поволжье) по-прежнему зверствовал жуткий голод.

Зинаида Мережковская– Гиппиус записывала в дневнике:

«Голодных бунтов нет – люди едва держатся на ногах, не взбунтуешь…»

Люди умирали тысячами.

Пожалуй, только один Дмитрий Мережковский был тогда против помощи, которую оказывала голодающим Америка. Он считал, что деньги, которые выделял соболезнующий мир, до голодных людей не дойдут.

 

«Чистки» и голод

19 января 1922 года в Политехническом музее состоялось мероприятие, названное по аналогии с тем, что происходило в партии большевиков, «Чисткой современной поэзии». На этой «чистке» присутствовал и Сергей Есенин. Дмитрий

Фурманов, уже начавший сочинять прославившую его книгу о Чапаеве, записал в дневнике 23 января:

«Аудитория Политехнического музея набита сверху донизу. Интерес у публики выявляется колоссальный. Да и как не интересоваться: в хаосе литературных течений, школ, направлений и групп, которые плодятся с невероятной быстротой, разобраться одному не под силу, а „чистка“ – это оригинальная форма коллективного труда, она может многое вывести наружу, объяснить, опровергнуть, доказать…

Не так важно, конечно, будут или нет "вычищен " какой-нибудь отдельный поэт: вычищать его но существу неоткуда, ибо «не существует даже и профсоюза поэтов», как доложил Маяковский… Дело не в этом. Важно творчеству поэта дать общественную оценку…»

Пришёл на эту «чистку» и студент Московского Высшего Технического Училища Борис Бажанов, который потом написал, искренне полагая, что Маяковский член партии:

«Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевлённо направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский объявил "чистку современной поэзии". Это было пропагандное, не лишённое остроумия издевательство над поэтами, не осенёнными благодатью коммунизма».

Владимир Маяковский положил в основу этого пропагандистского мероприя три критерия:

«1) работу над художественным словом

2) современность поэта переживаемым событиям

3) поэтический стаж, верность своему призванию, постоянство в выполнении высокой миссии художника жизни».

Поэтесса Анна Ахматова, уже четвёртый год носившая фамилию Шилейко и с чтением стихов не выступавшая (её муж, учёный-ассиролог Вольдемар Шилейко, не позволял ей это делать), была «вычищена» одной из первых.

Борис Бажанов:

«Публика была почти поголовно студенческая. Проводя „чистку“ в алфавитном порядке и разделавшись но дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что „всё разграблено, продано, предано“, Маяковский дошёл до Блока, который незадолго до этого умер».

И тут, по словам Бажанова, Владимир Маяковский неожиданно принялся вспоминать о том, как он ходил к Александру Блоку за автографом, и как тот долго раздумывал, подписывая ему свою книжку:

«Смотрю, что Блок написал: „Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю“. И над этим надо было 17 минут думать!

То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Тотчас я взял «Всё, сочинённое Владимиром Маяковским» и надписал:

"Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков; Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.

Владимир Маяковский"».

Дошла очередь и до поэтов-ничевоков, которые были яростными недругами Маяковского и даже подвергли его суду «Постановление ревтрибунала Ничевоков», вообще запрещавшее ему писать, было опубликовано в приложении к их альманаху «Собачий ящик». Стоит ли удивляться тому, что поэт-футурист своих недоброжелателей тоже «вычистил»!

К творчеству Николая Асеева собравшиеся в Политехническом музее «чистильщик» отнёсся с большим одобрением.

Дмитрий Фурманов:

«Другие поэты, видимо, будут очищены в ряде следующих собраний».

ВЧК тоже занялась тогда чисткой – заброшенный в Прибалтику Яков Блюмкин (под маской «ювелира Исаева») быстро разобрался в тамошней ситуации и выявил заграничные связи работников Гохрана. Чекисты быстро завели дело, по которому проходило 64 человека. 19 из них было расстреляно, 35 приговорено к различным срокам тюремного заключения, 10 оправдано.

Через пятьдесят три года (в 1975 году) на студии «Таллинфильм» по сценарию Юлиана Семёнова (Ляндреса) была снята кинокартина «Бриллианты для диктатуры пролетариата».

Главным её героем стал Всеволод Владимирович Владимиров, он же – Максим Максимович Исаев (будущий Штирлиц).

А жизнь рядовых советских людей (даже живших в Москве) продолжала быть весьма и весьма нелёгкой. Учившийся в МВТУ Борис Бажанов летом немного подкормился в своём родном Могилёвском уезде. Но:

«Осенью я вернулся в Москву и продолжал учение. Увы, на моём голодном режиме к январю я снова чрезвычайно отощал и ослабел».

Бажанов хотел было вернуться на Украину, чтобы там немного подкормиться и прийти в себя, но ему предложили устроиться на работу в ЦК партии, сказав:

«– Аппарат ЦК сейчас сильно расширяется, там нужда в грамотных работниках. Попробуйте.

Я попробовал. То, что я был в прошлом секретарём Укома партии и сейчас секретарём ячейки в Высшем Техническом, оказалось серьёзным аргументом, и Управляющий Делами ЦК Ксенофонтов (кстати, бывший член коллегии ВЧК), производивший первый отбор, направил меня в Орготдел ЦК, где я и был принят.

В это время происходило чрезвычайное расширение и укрепление аппарата партии. Едва ли не самым важным отделом ЦК был в это время организационо-инструкторский отдел, куда я и попал…»

С Иваном Ксенофонтовичем Ксенофонтовым мы уже встречались – это он (вместе с другим чекистом – Яковом Христофоровичем Петерсом) 11 октября 1919 года подписал Маяковскому «УД ОСТОВЕРЕНИЕ (на право ношения оружия)», разрешив поэту иметь «револьвер системы Вследок». Тогда Ксенофонтов был заместителем Дзержинского и председателем Особого трибунала ВЧК. Феликс Эдмундович послал его служить в ЦК.

Маяковский в это время сочинял новую свою поэму.

 

«Четвёртый Интернационал»

Эта поэма не окончена. Состоит она всего из одной главы, названной весьма необычно: «ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО МАЯКОВСКОГО ЦК РКП, ОБЯСНЯЮЩАЯ НЕКОТОРЫЕ ЕГО, МАЯКОВСКОГО, ПОСТУПКИ».

Начинается это письмо с сопоставления:

«Были белые булки. / Белее звёзд. / Маленькие. / И то по фунту. А вы / уходили в подполье, / готовясь к голодному бунту».

Сопоставлялась самая обычная жизнь россиян с тем, чем занимались революционеры-подпольщики:

«Жили, жря и ржа. / Мир / в небо отелями вылез, лифт франтих винтил по этажам спокойным. А вы / в подпольи таились, готовясь к грядущим войнам».

Обратим внимание, что Маяковский не причислял себя к подпольщикам, ни слова не говорил о своём революционном прошлом. Он – тот, кто ел «белые булки» и жил, «жря и ржа». А когда большевики «в свои железоруки / взяли / революции огнедымные бразды», и когда были позади сражения под Царицыным, Ярославлем и мятеж в Кронштадте, только тогда настало время заговорить о себе. И Маяковский сказал:

«Восторжен до крика, / тревожен до боли, я тоже / в бешеном темпе галопа по меди слов языком колоколил, ладонями рифм торжествующе хлопал».

То есть Маяковский, пожалуй, впервые честно и откровенно заговорил о том, что он собою представлял. Не называя себя ни человеком-пророком, готовым повести людей к счастью, ни человеком, вознёсшимся на небо и оттуда взирающим на бренный мир. Он говорил о себе как о самом обычном звонаре, который все эти годы только «языком колоколил».

Но в настоящий момент этот звонарь очень встревожен:

«В грядущее / тыкаюсь / пальцем-строчкой, в грядущее / глазом образов вросся. Коммуна! / Кто будет пить молоко из реки ея? Кто берег-кисель расхлебает опоен?»

И тут Маяковский встревоженно заявлял, что на эти вопросы уже дало ответы отжившее свой век старичьё:

«Сейчас же, / вздымая культурнейший вой, патент старьё коммуне выдало: "Что будет? / Будет спаньём, / едой себя развлекать человечье быдло"».

И поэт подробно перечислил, где можно увидеть деяния старичья:

« Свистит любой афиши плеть: – Капут Октябрю! / Октябрь не выгорел! — Коммунисты / толпами / лезут млеть в Онегине, / в Сильве, / в Игоре. К гориллам идёте! / К духовной дырке! К животному возвращаетесь вспять!»

И Маяковский, обращаясь к революционерам-болыневи-кам, называл главную опасность, которая угрожала россиянам:

« Смотрите – / вот она! На месте ваших вчерашних чаяний в кафах, / нажравшись пироженью рвотной, коммуну славя, расселись мещане ».

– И это никого не волнует, никого не беспокоит! – утверждал поэт. Только он один без устали твердит об опасности, нависшей над страной:

«… грядущие бунты славлю. В марксову диалектику стосильные / поэтические моторы ставлю. Смотрите – / ряды грядущих лет текут».

Владимир Владимирович напоминал работникам ЦК РКП (потерявшим, по его мнению, бдительность), что нужно как можно скорее смести завоёвывающее россиян мещанство:

« Взрывами мысли головы содрогая, артиллерией сердец ухая, встаёт из времён / революция другая  — третья революция / духа».

Неужели, сочиняя эти строки, Маяковский не понимал, что, если революция, которую совершили болыневи-ки (октябрьская), привела страну к невероятному голоду, то ещё один бунт может привести её к полному краху? А если не понимал, то неужели некому было подсказать ему это?

Поэту не только подсказывали – ему впрямую говорили о том, что он пишет не так и совсем не то, в чём нуждается страна. Исполняя распоряжение Ленина, многие газеты вообще отказывались иметь дело с поэтом-футуристом.

Но поэт продолжал верить, что она придёт – эта «третья революция духа». И рапортовал сотрудникам ЦК РКП(б), что он стремится ускорить её приход своими произведениями, которые кому-то могли показаться антиреволюционными и даже антипролетарскими.

На этом первая часть поэмы завершалась. Далее предстояло написать продолжение.

 

Акции Лубянки

10 февраля 1922 года Сергей Есенин и Айседора Дункан отправились в Петроград, где остановились в гостинице «Англетер». Об этом вряд ли вообще стоило упоминать, если бы не неожиданно встреченная информация – в книге Владислава Тормышова о той гостинице сказано:

«Тогда это было режимное заведение НКВД-ОГПУ, и там жили лишь сотрудники этих ведомств».

Напомнив о том, что понятия «НКВД– ОГПУ» в ту пору ещё не существовало, всё же заметим, что факт поселения Есенина и Дункан в «Англетере» лишний раз свидетельствует о том, что оба они находились под покровительством чекистов. И, надо полагать, поэту это нравилось.

У другого сотрудника ВЧК, Григория Колобова, носившего кличку «Почём-соль», в тот момент намечалась очередная командировка на Кавказ. Друзья Есенина были очень обеспокоены его разгоревшимся романом с Айседорой Дункан. И, по словам Анатолия Мариенгофа:

«Стали обдумывать, как вытащить из Москвы Есенина. Соблазняли и соблазнили Персией».

Вернувшийся из Петрограда поэт поехать туда согласился. Однако опоздал на вокзал, и колобовский вагон укатил без него. Решив догнать друзей, Есенин отправился в Ростов-на-Дону самостоятельно. Встретив там вагон Григория, он…

О том, что произошло на ростовском вокзале – Илья Шнейдер:

«В Ростове, пока „Почём-соль“ управлялся с солью и кое-какими поручениями комиссии, Есенин поссорился с ним и методически перебил одно за другим все стёкла „салон-вагона“. После этого „Почём-соль“ отправил его в Москву, к великому счастью Айседоры».

Другой поэт-имажинист Александр Кусиков тоже засо-брался в поездку. Но за границу. Случилось это ещё в январе 1922 года. Вместе с писателем Борисом Пильняком по командировке Луначарского Кусиков сначала поехал в Эстонию. Там оба «путешественника» пробыли целый месяц, устраивая литературные вечера в Дерите и в Ревеле. Затем двинулись в Германию, где Кусиков высказывался о большевистском строе в России очень положительно, за что получил в эмигрантских кругах (в то время весьма информированных) кличку «чекист». Прозвище это ему дали, надо полагать, вполне заслуженно – чекисты хорошо поработали над поэтом, заставив свободолюбивого стихотворца работать на ВЧК.

В начале февраля 1922 года завершилось и четырёхмесячное пребывание в Латвии Лили Брик. Аркадий Ваксберг по этому поводу написал:

«… несолоно хлебавши Лиля вернулась в Москву».

Да, из её сделки с Василием Зивом ничего не получилось. Но это, скорее всего, произошло из-за того, что Зив так лихо изображал из себя «капиталиста», что Лили поверила в его игру. А сама она так искусно строила из себя возлюбленную поэта, которого большевики не желают печатать, что Зив клюнул на её приманку. Иными словами, обе стороны просто не распознали друг в друге «своих».

Лубянка, надо полагать, за этой «игрой» наблюдала с большим интересом. Но когда чекисты убедились в том, что оба агента исполняют свои роли сверхзамечательно, была дана команда: «Прекратить!». И сделка не состоялась.

Так что выражение, которое употребил Ваксберг («несолоно хлебавши»), здесь вряд ли подходит – чекистский экзамен Лили Брик сдала на «отлично». Впрочем, экзамен этот был уже не «чекистским» – начало 1922 года оказалось для чрезвычайного ведомства страны Советов весьма знаменательным: 6 февраля ВЧК (Всероссийскую Чрезвычайную Комиссию) переименовали, и она стала называться ГПУ НКВД (Главное Политическое Управление Народного комиссариата внутренних дел).

 

Подарок любимой

Новая поэма, которую Владимир Владимирович взялся писать, отодвинув в сторону не законченный «IV Интернационал», называлась «Люблю». Она была стихотворной лирической автобиографией поэта, которая предназначалась в подарок Лили Юрьевне. В этой поэме Маяковский, пожалуй, впервые поведал о том, чем он любил заниматься в подростковом возрасте:

«Я в меру любовью был одарённый. Но с детства / людьё / трудами муштровано. А я – / убёг на берег Риона и шлялся, / ни черта не делая ровно. Сердилась мама: / «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, /разживясь трёхрублёвкой фальшивой, играл с солдатами под забором в «три листика»».

Как видим, родителям не нравилось, что их сын прогуливает занятия в гимназии. А в «три листика» юный Володя Маяковский играл не просто «с солдатами». Воинское подразделение прибыло в Кутаис, чтобы подавить бунт, который поднял в местной тюрьме большевик Иосиф Джугашвили. Через полтора десятка лет такой эпизод в поэме грозил бы её автору большими неприятностями. Но на дворе был 1922 год, и далёкое будущее было размыто ещё туманом времени.

О своей московской жизни Маяковский дал очень странную информацию:

«Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж / из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы».

Как же так? Ведь по воспоминаниям матери и сестры поэта, гимназист-двоечник Маяковский сам попросил забрать из гимназии его документы, чтобы заниматься одной лишь «революционной деятельностью». По стихам же выходит, что Володя Маяковский был толковым учеником (не «дурнем»), но ему просто не повезло. Однако ни в «IV Интернационале», ни в поэме «Люблю» ни о какой подпольной работе Маяковского не говорится. За что же тогда толкового гимназиста стали «швырять в московские тюрьмы»!

Ответ напрашивается один: у Маяковских снимали койки революционно настроенные студенты, за которыми следила охранка, и бедняга-гимназист тоже попался на глаза сыщикам-филёрам. Стало быть, мать будущего поэта была права, когда писала градоначальнику, что её сын ничем противозаконным не занимался, и что арестовали его совершенно случайно?

А ведь как красочно можно было расписать своё боевое большевистское прошлое или хотя бы достаточно подробно рассказать о том, как подростка, полюбившего учение Карла Маркса, три раза арестовывали царские жандармы. А поэт о Бутырской тюрьме всего лишь вспомнил:

«Я вот / в „Бюро похоронных процессий“ влюбился в глазок 103 камеры».

Можно было торжественно заявить о своей готовности отдать всё, если этого потребует партия большевиков, но Владимир Владимирович написал лишь о солнечном зайчике, прыгавшем по стене его камеры:

«… я / за стенного / за жёлтого зайца отдал тогда бы – всё на свете».

Так что возникают серьёзные сомнения в том, была ли у поэта-футуриста революционная юность – та, о которой так много рассказывали его современники, и на которой мы строили своё повествование в предыдущей книге.

Отдельная главка поэмы названа «Ты» и посвящена Лили Брик:

«Пришла – / деловито, / за рыком, / за ростом, взглянув, / разглядела просто мальчика. Взяла, / отобрала сердце / и просто пошла играть – / как девочка мячиком».

Здесь Маяковский просто повторил то, что было уже сказано Николаем Гумилёвым в его стихотворении «Сирень», написанном в 1917 году:

«И за огненными небесами Обо мне задумалась она, Девушка с газельными глазами Моего любимейшего сна. Сердце прыгало, как детский мячик…»

Но Гумилёва уже не было в живых, о его творчестве старались не вспоминать, и Маяковский так и остался первооткрывателем поэтического образа: сердце, как детский мячик.

В завершении поэмы давалась клятва:

«Не смоют любовь / ни ссоры, / ни вёрсты. Продумана, / выверена, / проверена. Подъемля торжественно стих строкопёстрый, клянусь – /люблю / неизменно и верно!»

Вот такой стихотворный подарок вручил Маяковский приехавшей Лили Юрьевне.

 

«Чистка» и аукцион

В феврале 1922 года произошло ещё одно не менее значительное событие: нарисовав последний плакат, Маяковский покинул РОСТА.

Лили Брик писала:

«Умирание наше началось, когда отдел перевели в Главполитпросвет и заработали лито-, и цинко– и типографии. Дали сначала две недели ликвидационные, потом ещё две недели, а вскоре и совсем закрыли».

17 февраля в Политехническом музее продолжилась «Чистка современной поэзии». Поэт Осип Мандельштам во втором номере журнала «Россия» написал:

«Когда в Политехническом музее Маяковский чистил поэтов по алфавиту, среди аудитории нашлись молодые люди, которые вызвались, когда до них дошла очередь, сами читать свои стихи, чтобы облегчить задачу Маяковскому. Это возможно только в Москве и нигде в мире, – только здесь есть люди, которые, как шииты, готовы лечь на землю, чтобы по ним проехала колесница зычного голоса».

19 февраля 1922 года в московском Доме печати проходил литературный аукцион в пользу голодающих Поволжья. Подобные мероприятия проводились тогда довольно часто, но то, как был представлен этот аукцион (названный «американским»), для многих было в новинку. Афиши рекламировали спектакль мастерской Николая Михайловича Фореггера, а в его антракте – распродажу книг. И тут же шло добавление, что Владимир Маяковский «по ходу действия сделает сенсационное сообщение».

Маяковский его сделал, объявив в самом начале аукциона, что «никто не покинет Дом печати без его разрешения, которое он даст только тем, кто пожертвует голодающим Поволжья». Сам поэт выставил на продажу свою книгу с автографом:

«Отдавшему всё для голодных сёл дарит Маяковский своё «Всё»».

Газета «Правда» в номере от 21 февраля подводила итог:

«Устроенный в Доме печати в воскресенье 19 февраля во время спектакля „американский аукцион“ книг и автографов с участием В.Маяковского прошёл весьма успешно. Выручено в общей сложности… около 40 000 000 рублей. Книга Маяковского „Всё сочинённое Маяковским“ прошла за 18 900 000 р., автограф присутствовавшего в зале МЛитвинова за 5 250 000р., за выступление с чтением стихов Есенина было собрано 5 100 000 р. Все деньги переданы в Губернскую комиссию помощи голодающим при Главполитпросвете».

Обратим внимание, что за автограф заместителя наркома по иностранным делам Максима Максимовича Литвинова дали пять с четвертью миллионов рублей, даже больше, чем за чтение стихов самим Есениным! За книгу Маяковского выручили почти девятнадцать тысяч. До сорока миллионов оставалось совсем немного. Стало быть, те, кто пришёл на аукцион, были людьми очень и очень небогатыми (ведь Рита Райт, как мы помним, писала, что тогда «пара чулок стоила миллиона полтора»).

2 марта 1922 года в Политехническом музее состоялся вечер «Поэты – голодающим».

Газета «Вечерние известия»:

«Выйдя на усиленные вызовы публики, Маяковский заявил, что прочтёт свою новую вещь „Пролог к четвёртому Интернационалу“ только в том случае, если публика хорошо пожертвует в пользу голодающих. В результате обхода аудитории Маяковским была собрана значительная сумма, которая вместе с пожертвованиями присутствующих поэтов составила 16 миллионов рублей, здесь же переданных члену комиссии Помгол».

А ГПУ в это время начало арестовывать правых эсеров. Аресты были массовыми. Спасаясь от них, 4 марта Виктор Шкловский «с фантастической смелостью» бежал в Финляндию. Но гепеушники арестовали его жену, Василису Георгиевну Шкловскую-Корди (её держали в тюрьме как заложницу).

 

Удар по заседаниям

Самой главной неприятностью той поры для Маяковского было, пожалуй, то, что его на дух не воспринимал ответственный редактор газеты «Известия» Юрий Михайлович Стеклов (Овший Моисеевич Нахамкис). Через три года Владимир Владимирович рассказал:

«Я лично ни разу не был допущен к Стеклову. И напечататься мне удалось только случайно, во время его отъезда, благодаря Литовскому».

Осафа Семёновича Литовского (Кагана) впоследствии прославит Михаил Булгаков, сделав его прототипом критика Латунского, одного из героев «Мастера и Маргариты». Именно Литовский, как говорят, одним из первых стал употреблять словечко «булгаковщина», которым травили автора «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры», «Багрового острова» и «Бега».

А Маяковскому Литовский помог. Судя по его настоящей фамилии (Каган), он мог быть дальним родственником Лили Брик. Так это или не так, но 4 марта 1922 года в «Известиях В ЦИК» было опубликовано стихотворение Маяковского «Наш быт. Прозаседавшимся», более известное как просто «Прозаседавшиеся». В нём критиковались многочисленные заседания, на которых проводили время ответственные советские работники. Заканчивалось стихотворение так:

«Мечтой встречаю рассвет ранний: "О, хотя бы / ещё / одно заседание относительно искоренения всех заседаний !"»

На следующий день на заседание коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов приехал Владимир Ильич Ленин. Выступая перед собравшимися, он неожиданно сказал:

«Вчера я случайно прочитал в "Известиях " стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своём стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они всё заседают и перезаседают. Не знаю, как насчёт поэзии, а насчёт политики, ручаюсь, что это совершенно правильно. Мы, действительно, находимся в положении людей (и надо сказать, что положение это очень глупое), которые всё заседают, составляют комиссии, составляют планы – до бесконечности… Практическое исполнение декретов, которых у нас больше чем достаточно, и которые мы печём с той торопливостью, которую изобразил Маяковский, не находит себе проверки».

Борис Малкин, работавший заведующим агентством Центропечать, вспоминал:

«В тот же вечер мы позвонили Маяковскому и рассказали ему о выступлении Владимира Ильича. Маяковский был крайне взволнован и обрадован. Не удовлетворившись телефонным разговором, он приехал к нам поздно ночью, заставил передать ему всю речь Ильича и долго расспрашивал о съезде».

Анатолий Луначарский:

««Прозаседавшиеся» очень насмешило Владимира Ильича, и некоторые строки он даже повторял».

С этого момента двери газеты «Известия» перед Маяковским широко распахнулись. Художник-карикатурист Борис Ефимович Ефимов рассказал о том, как поэт появлялся в редакции:

«Размашисто раскрыв дверь ударом ладони (Маяковский не любил браться за дверную ручку), он обычно присаживался на край стола редакционного секретаря поэта Владимира Василенко и начинал читать принесённые для газеты стихи».

Сразу вспоминаются слова Юрия Анненкова о футуристах:

«Наиболее глубоким был Хлебников, наиболее последовательным и ортодоксальным – Кручёных, наиболее поэтическим – Пастернак, наиболее сильным и человечным – Маяковский. <…> Маяковскому улыбнулась удача, ему повезло, причём дважды: сначала его поддержал Горький, затем – Ленин. На долю Хлебникова и Кручёных такого везения не выпало».

Бенгт Янгфельдт:

«Для поэта, который не хотел ничего другого, как служить революции, реакция Ленина стала настоящим подарком. Маяковский правильно понял этот политический сигнал: уже через два дня он напечатал в „Известиях“ ещё одно стихотворение на ту же тему – „Бюрократиада“. Раньше правительственный орган публиковал его стихи лишь спорадически, теперь же за короткое время увидели свет шесть новых стихотворений.

Одновременно всё это выглядело унизительно, поскольку Маяковский был поставлен – и поставил себя – в положение, при котором он попадал в зависимость от милости вождя».

В стихотворении «Бюрократиада» (более длинном, чем «Прозаседавшиеся», и уже не настолько оригинальном) Маяковский решительно требовал упразднения всех канцелярий:

«… по-моему, / надо / без всякой хитрости взять за трубу канцелярию / и вытрясти».

Поэт явно надеялся, что Ленин откликнется и на это его выступление против бюрократии и канцеляризма. Но вождь большевиков на этот раз промолчал.

В это время по Москве разнёсся слух, что Сергей Есенин собирается поехать в Германию, чтобы издать там свои стихи. Поэт и в самом деле 17 марта обратился к Луначарскому с просьбой походатайствовать перед наркоматом по иностранным делам о выдаче ему заграничного паспорта.

А учреждённое Владимиром Маяковским и Осипом Бриком издательство «МАФ» в конце марта 1922 года выпустило поэму «Люблю» (тиражом в две тысячи экземпляров).

Но Корней Чуковский, не видя вокруг себя никакого прогресса, записал в дневнике 29 марта:

«… нет никакой духовной жизни – смерть. Процветают только кабак, балы, маскарады да скандалы».

Сергей Есенин, вернувшись через год из-за границы, привезёт рукопись книги стихов, которую назовёт «Москва кабацкая».

29 марта на очередное заседание собрался Президиум ГПУ. Среди вопросов, которые решались в тот день, был вопрос о принадлежности заключённого Якова Серебрянского к партии эсеров, уже находившейся тогда под фактическим запретом. Так как фактов, впрямую компрометирующих Серебрянского, чекисты не нашли, руководство ГПУ решило отпустить его на свободу. Правда, в приговоре, вынесенном Президиумом, были такие слова:

«… взять на учёт с лишением нрава работать в политических, розыскных и судебных органах, а также в Наркомате иностранных дел».

Будь Яков Серебрянский стихотворцем, он наверняка бы написал что-нибудь о своей чекистской судьбе. Но он стихов не сочинял. Этим занимался его младший (двадцатидвухлетний) брат Марк Исаакович, учившийся в Коммунистическом университете имени Свердлова. В 1922 году он издал книгу стихов «Зелёная шинель».

Стоит обратить внимание и на такой факт: в марте 1922 года глава ГПУ Феликс Дзержинский предложил начальнику Иностранного отдела Соломону Могилевскому новую должность – полномочного представителя ГПУ в Закавказье и председателя Закавказской Чрезвычайной Комиссии. Могилевский ответил согласием. В заместители ему дали молодого, но подававшего большие надежды чекиста, которого звали Лаврентий Павлович Берия. Место Могилевского предстояло занять Мееру Трилиссеру.

А что в тот момент волновало большевистских вождей?

 

«Гноить за глупость»

Александр Краснощёков, назначенный ещё в сентябре 1921 года членом коллегии Народного Комиссариата финансов, приступил к работе, что называется, засучив рукава. Его семья (жена и двое детей) ещё в мае месяце того же года переехала из Читы в Москву. На Никитском бульваре им дали квартиру с казённой обстановкой.

Однако освоиться на новом месте новому члену коллегии Наркомфина было непросто. Один из биографов Краснощёкова, Т.Г.Заруцкий, писал о причине отсутствия контакта между Краснощёковым и его коллегами в правительстве Дальневосточной республики:

«Он был резок, насмешлив, прям и, что самое главное, умнее и образованнее многих своих коллег».

В Москве человеку с таким характером (по словам того же Заруцкого) тоже было нелегко:

«Обладая неплохими экономическим и юридическим образованиями и независимым нравом, он к вопросам подходил со своей точкой зрения, со своими планами и от задуманного не отступал, никогда не соглашался с тем, в чём не был уверен. Ему трудно было в Москве сработаться».

А тут ещё в январе 1922 года первым заместителем наркома финансов был назначен Григорий Сокольников. Так же, как и Краснощёков, он пришёл в Наркомфин после тяжёлой болезни. Сокольников был прооперирован в Германии, и только затем приступил к работе.

К этому времени Николай Крестинский (член политбюро и нарком финансов, симпатизировавший Троцкому) был назначен полномочным представителем Советской России в Германии и находился уже в Берлине. Так что со дня своего назначения на пост первого заместителя наркома Сокольников фактически возглавил наркомат.

И вот тут-то, как говорится, нашла коса на камень. Столкнулись взгляды, манеры и интересы двух личностей. И каких! Ведь оба – и Сокольников и Краснощёков – провели немало лет в эмиграции, оба получили высшее образование за рубежом, оба успели побывать на ответственейших постах (первый – в Советской России, второй – в ДВР). Оба были умны и талантливы. И оба не привыкли никому ни в чём уступать.

Возникло противостояние.

А тут ещё Народный комиссариат финансов подготовил предложения относительно организации торговли, которые существенно расходились с тем, что предлагал Совнарком. Ознакомившись с прожектами Наркомфина, Ленин пришёл в ужас. Не вникая в суть того, что именно не понравилось Владимиру Ильичу, скажем лишь, что Ленин тотчас написал письмо Льву Каменеву:

«Проект Сокольникова доказал, что наш милый, талантливый и ценнейший т. Сокольников в проекте торговли ничего не смыслит. И он нас погубит, если ему дать ход.

Величайшая ошибка думать, что НЭП положил конец террору, мы ещё вернёмся к террору экономическому.

Иностранцы у нас теперь взятками скупают наших чиновников и «вывозят остатки России». И вывезут».

Выявив бестолковость высокопоставленного большевика и непонимание порученного ему дела, Владимир Ильич обрушился на волокиту, которой оказались заражены многие властные советские органы. И вождь сделал Каменеву распоряжение:

«Опубликовать тотчас же… от имени Президиума ВЦИКа твёрдое, холодное, свирепое заявление, что мы дальше не отступаем в экономике и что покушающиеся нас надуть… встретят террор, этого слова не употреблять, но „тонко и вежливо намекнуть“ на сие…

Ни тени доверия ни к декретам, ни к учреждениям. Только проверять практику и школить за волокиту.

Только этим должны заняться умные люди. А за остальное посадить… остальных ».

Особенно жёстко и безжалостно по отношению к волокитчикам и взяточникам звучали заключительные фразы ленинского письма:

«… прессе поручить высмеять тех и других и оплевать их…

За это надо гноить в тюрьме !.. Так и только так учить надо. Иначе совработники и местные и центральные не выучатся».

И Ильич ещё раз повторил:

«… надо гноить в тюрьме … Москвичей за глупость по 6 часов клоповника. Внешторговцев за их глупость плюс "центрответственность "на 36 часов клоповника. Так и только так учить надо.

Очень прошу дать прочесть это по секрету членам Политбюро и Молотову и вернуть мне с пометками каждого хоть в два слова.

Ваш Ленин».

 

Два лидера

Месяца не прошло со дня написания этого письма, как Владимир Ильич узнал о том, что один из умнейших советских работников, которого он сам рекомендовал в руководство Наркомфином (НКФ), оттуда уволен. И что члены политбюро поддержали это решение. А уволен был Александр Краснощёков, который заболел и которого, воспользовавшись этим, тут же уволили из наркомата.

Что оставалось делать потерпевшему неожиданное поражение лидеру? В Москве он был чужаком. Единственным человеком, кто мог ему помочь, был председатель Совнаркома, тоже, кстати, в это время болевший. И Краснощёков обратился к нему.

30 марта 1922 года Ленин принял уволенного финансиста, побеседовал с ним и написал письмо. Оно длинновато, но мы приведём его почти целиком – настолько интересно его содержание.

«30/III. 1922

Совершенно секретно

1 апреля

т. Молотову для членов политбюро

Беседовал с Краснощёковым. Вижу, что мы, Политбюро, сделали большую ошибку!

Человека, несомненно, умного, энергичного, знающего, опытного, мы задержали и довели до положения, когда люди способны всё бросить и бежать куда глаза глядят.

Знает все языки, английский превосходно. В движении с 1896 года. 15 лет в Америке. Начал с маляра. Был директором школы. Знает коммерцию».

Обратим внимание, как подробно Владимир Ильич перечислил места работы Краснощёкова! Ведь большевистские вожди (за редким исключением), как правило, нигде никогда постоянно не работали, всю свою жизнь занимаясь одной лишь революционной деятельностью.

Но вернёмся к ленинскому письму о Краснощёкове:

«Показал себя умным представителем в ДВР, где едва ли не он всё и организовал.

Мы его сняли оттуда. Здесь, при полном безвластии в НКФ, посадили в НКФ. Теперь, как раз когда он лежал больной тифом, его уволили.

Всё возможное и невозможное сделано нами, чтобы оттолкнуть очень энергичного, умного и ценного работника.

У него разногласия были и с НКВТ и с НКФ, ибо он стоял за большую «свободу торговли».

Он говорит: «дайте мне показать себя на работе, чтобы я вёл её до конца, не дёргайте меня». И, конечно, это желание законное.

Надо попытаться устроить его в ВСНХ. Во всяком случае, надо добиться во что бы то ни стало, чтобы мы не потеряли работника, а исполнили его законнейшее желание, поставив его на определённую работу и дали ему ни хоть один год опыта, испытали его, не дёргали (будет де везде работать, только не дёргайте).

(В НКИНДЕЛЕ он хотел работать. С Чичериным были у него разногласия о внешней политике ДВР).

Ленин».

Письмо для вождя большевиков необычное. Все его послания, как правило, очень жёстки, строги и категоричны.

Приведём в качестве примера лишь одну фразу Владимира Ильича, написанную им 19 марта 1922 года во время дискуссии о том, как следует поступать с представителями тогдашней оппозиции:

«Чем больше представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше».

А в письме о Краснощёкове вдруг такая мягкость и такое добродушие.

Напомним, что в тот момент был в самом разгаре XI съезд РКП(б), на котором вот-вот должны были произойти кадровые перестановки.

Молодой сотрудник Орготдела ЦК Борис Бажанов вспоминал:

«Этой весной 1922 года я постепенно втягивался в работу, но больше изучал. Наблюдательный пункт был очень хорош, и я быстро ориентировался в основных процессах жизни страны и партии…

В апреле-мае этого года я отдал себе отчёт в том, как происходит эволюция власти. Было очевидно, что власть всё более сосредотачивается в руках партии, и чем дальше, тем больше в аппарате партии».

Так что вполне понятно, почему, ознакомившись с ленинским письмом, члены политбюро так сильно встревожились. Ведь вождь явно давал Краснощёкову самые отменные рекомендации. Ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни Сталин законченного высшего образования не имели. Но именно они (как члены политбюро), прочитав ленинское послание, оставили на нём свои резолюции.

«Что Краснощёков умный политик – несомненно. В какой мере он пригоден для ответственной работы – не знаю.

Троцкий».

Ответив именно так, а не иначе, Троцкий поставил под сомнение ленинскую оценку способностей Красногцёкова, поскольку был явно на стороне его оппонента (и его непосредственного начальника) Сокольникова. Ведь именно Троцкий назначил не имевшего военного образования Сокольникова на пост командующего армией, а затем и командующим фронтом. Сокольников был его человек.

«Устроить Краснощёкова в ВСНХ.

И.Сталин».

«Предлагаю отдать его в Коминтерн. Сафронов, вероятно, уедет на Урал. Краснощёков мог бы его заменить.

Г.Зиновьев».

«В ВСНХ (Коминтерн не годится).

Л.Каменев».

6 апреля состоялось заседание политбюро, на котором присутствовали Ленин, Троцкий, Сталин, Каменев, Зиновьев, Томский, Рыков, секретарь ЦК Молотов, члены ЦК Чубарь и Сокольников, с совещательным голосом – Цюрупа. Как видим, Сокольникова тоже пригласили. Пятнадцатым пунктом повестки дня стоял кадровый вопрос:

«15. О работе т. Краснощёкова».

Что говорили вожди о Краснощёкове (его самого на заседании не было), в протоколе не зафиксировано. Есть только окончательное решение:

«15. а) Поручить Секретариату ЦК известить т. Краснощёкова о том, что его решено направить на работу либо в НКФ, либо в ВСНХ, предоставив ему двухнедельный отпуск для окончательного выздоровления.

б) Вопрос об усилении коллегии Наркомфина и об использовании т. Краснощёкова передать в Оргбюро.

Секретарь ЦК И.Сталин».

Таким образом, делом Краснощёкова в конечном итоге стал заниматься Сталин, возглавивший Оргбюро и секретариат ЦК – он только что (на состоявшемся 3 апреля пленуме ЦК) был избран генеральным секретарём партии.

Когда две недели, данные Краснощёкову «для окончательного выздоровления», прошли, он приступил к работе. Сначала его назначили членом Высшего Совета Народного Хозяйства (ВСНХ) и главой общества «Добролёт».

Аркадий Ваксберг к этому добавляет:

«Это были его официальные, публично объявленные должности. Была ещё одна – потайная: его назначили членом Комиссии по изъятию церковных ценностей, то есть по грабежу имущества различных конфессий, прежде всего Русской Православной церкви.

Комиссию возглавлял Лев Троцкий, в большинстве своём она состояла из лиц отнюдь не православного вероисповедания. Ленин повелел им «не высовываться», подставляя, когда в том будет нужда, ’православного "члена Комиссии – Михаила Калинина».

А что в это время происходило в оставленной Краснощёковым Чите?

Пётр Незнамов свидетельствует:

«В 1922 году вышел седьмой номер „Творчества“, и после этого началась неодолимая тяга в Москву. Всем хотелось видеть Маяковского. Раньше всех уехал Асеев».

Сам Николай Асеев потом написал:

«В двадцать втором году мы встретились, как будто и не разлучались: всё было общее – взгляды, вкусы, симпатии, антипатии. Маяковский хлопотал обо мне, устраивая мне жильё, работу; выводил меня в свет, заботливо обсказывая ещё не знакомой со мной аудитории, кто и что я. Закипела работа по изданиям, по писанию агитационных стихов, плакатов, государственных реклам».

 

Весна 1922-го

С 10 по 20 мая 1922 года в итальянском городе Генуе проходила международная конференция, рассматривавшая экономические вопросы.

Поскольку глава большевиков поддержал поэта-футури-ста, то и поэт-футурист в знак благодарности должен был поддержать большевистскую партию. И не только в таком мелком житейском деле, как борьба с бюрократизмом, но и в делах международных.

Сам ли Маяковский к этому пришёл, или кто-то (Осип Брик, например) ему настоятельно порекомендовал, доподлинно неизвестно. Но существует бесспорный факт: 12 апреля газета «Известия ВЦИК» опубликовала стихотворение «Моя речь на Генуэзской конференции», которое начиналось весьма жёстко (типично по-маяковски):

«Не мне российская делегация вверена. Я – / самозванец на конференции Генуэзской. Дипломатическую вежливость товарища Чичерина дополню по-моему – / просто и резко. Слушай! / Министерская компанийка! Нечего заплывшими глазками мерцать».

Все претензии мировой общественности к советской России Маяковский решительно отвергал, а во всех бедах, обрушившихся на страну Советов, обвинял страны Антанты:

«Вонзите в Волгу ваше зрение: разве этот / голодный ад, разве это / мужицкое разорение  — не хвост от ваших войн и блокад!»

Поэт наверняка ждал каких-то одобрительных слов от Ульянова-Ленина. Но никакого отклика не последовало.

В ходе конференции в небольшом итальянском городке Рапалло представители Германии и РСФСР заключили (16 апреля) Рапалльский договор, который положил начало дипломатическим отношениям страны Советов с остальным миром.

Сергею Есенину это было очень кстати, так как ещё 3 апреля Комиссия по рассмотрению заграничных командировок разрешила ему съездить в Германию на три месяца, а 21 апреля Наркомпрос выписал ему соответствующий мандат.

А Нестор Махно бежал из румынского концлагеря, и 22 апреля бывший атаман был уже в Варшаве.

Марина Цветаева тоже собралась уезжать – во Францию. 28 апреля на московской улице Кузнецкий мост она неожиданно встретилась с Владимиром Маяковским. Дочь поэтессы, Ариадна Сергеевна Эфрон, потом писала:

«Встреча эта, судя по записи в тетради, произошла в один из канунных дней Марининого отъезда, ранним утром, на пустынной ещё московской улице. Маяковский окликнул Марину, спросил, как дела. Она сказала, что уезжает к мужу, спросила: что передать загранице?

– Что правда – здесь, – ответил он, усмехнувшись, пожал Марине руку и зашагал дальше.

А она смотрела ему вслед и думала, что оглянись он, крикни: «Да полно вам, Марина, бросьте, не уезжайте!» – она осталась бы и, как зачарованная, зашагала бы за ним, с ним».

К той же весне относятся и воспоминания Николая Асеева:

«Однажды я поспорил с Лилей Юрьевной относительно каких-то стихов, которые мне нравились, а ей нет. Спор был горячий. Маяковский не принимал участия, но приглядывался и прислушивался из другой комнаты. Потом мы пошли с ним вместе по Мясницкой. Маяковский молчал, помахивая палкой.

– Колядка! Никогда не противоречьте Лилечке, она всегда нрава!

– Как это «всегда права»? А если я чувствую свою правоту?

– Не можете вы чувствовать своей правоты: она у неё сильнее!

– Так что же вы скажете, что, если Лилечка станет утверждать, что шкаф стоит на потолке, я тоже должен соглашаться вопреки очевидности?

– Да, да! Если Лилечка говорит, что на потолке, значит, он действительно на потолке.

– Ну, знаете ли, это уж рабство!

Маяковский молчит некоторое время, а потом говорит:

– Ваш маленький личный опыт утверждает, что шкаф стоит на полу. А жильцы нижней квартиры? Не говоря уж об антиподах!»

1 мая 1922 года Водопьяный переулок посетил нарком по просвещению Луначарский. Газета «Дальневосточный телеграф» опубликовала статью Николая Асеева «Вести из Москвы», в которой говорилось:

«Вчера у Л<риков> был «торжественный приём» наркома. Были Рощин, Хлебников, Пастернак, Кручёных, Каменский, Рита Райт, Кушнер и весь Комфут. Нападали на Луначарского все, он только откусывался. Спор шёл в плоскости теперешней работы футуристов: современное, дескать, забивает «вечное». Этим «вечным» заторкали Анатолия Васильевича все. В конце спора Луначарский признал, что «в этой комнате сейчас собрано всё наиболее яркое и певучее нашего поколения»».

Обратим внимание, что на этом семейном (весьма интимном) мероприятии, на котором присутствовали только самые близкие Маяковскому люди, опять находился Рощин. И назван он самым первым из гостей! А ведь это был тот самый Иуда Соломонович Рощин-Гроссман, идеолог анархизама и завсегдатай «Кафе поэтов», служивший потом в штабе злейшего врага большевиков Нестора Махно. Стало быть, Маяковский продолжал относиться к анархистам, как к своим, а батькой Махно, воспетым в поэме «150 000 000», поэт, несомненно, продолжал восхищаться.

Луначарский не мог не знать, откуда приехал в Москву Рощин– Гроссман, и чем он занимался в Гуляйполе, но всё же назвал собравшихся в Водопьяном переулке «яркой и певучей» частью «нашего поколения». Неужели большевистский нарком тоже разделял анархистские взгляды Нестора Ивановича?

Впрочем, до взглядов ли было тогда? Уж слишком тяжёлые установились времена. В связи с неурожаем деньги в стране обесценились ещё больше – с октября 1921 года по май 1922-го цены выросли в пятьдесят раз. В Поволжье продолжал свирепствовать жуткий голод. Об этом надрывно кричал плакат Госполитпросвета (художник Черемных, стихи Маяковского):

«Граждане! Поймите же, наконец, голод дошёл до ужаса. Надо дать есть. Хлеба нет. Надо за золото его из-за границы привезть. Мы нищи. Л в церквах и соборах драгоценностей ворох».

Как видим, Маяковский тоже призывал отнять у церквей их «драгоценности».

Но были в стране и другие взгляды на то, как преодолеть гиперинфляцию. Например, у экономиста Леонида Наумовича Юровского, которого нарком финансов Сокольников пригласил работать в своё ведомство. Юровский считал, что введение новых денег – червонцев – способно исправить положение и приступил к разработке проекта выпуска новых банкнотов.

Впрочем, финансовая политика страны Советов «яркую и певучую» часть её населения совершенно не интересовала. А Лили Брик в той первомайской дискуссии с наркомом вообще участия не принимала, так как ещё в середине апреля она вновь уехала в Ригу Не назвал Асеев и Льва Гринкруга, который как старый и добрый приятель Бриков тоже присутствовал на встрече с Луначарским.

Произошли некоторые изменения и в статусе приятеля Осипа Брика Генриха Ягоды. 22 апреля 1922 года в ГПУ был издан приказ № 53, четвёртый параграф которого гласил:

«Ввиду перегруженности работой по Секретно -

Оперативному Управлению и Особому отделу ГПУ, тов. Ягода освободить от несения обязанностей Управляющего Делами ГПУ, с оставлением во всех занимаемых им должностях».

То есть Ягоду освободили от хлопотных забот главного распорядителя хозяйственной текучки в ГПУ, оставив ему лишь «секретно-оперативные» и «особые» дела. Гепеушники как раз приступали тогда к созданию «подпольных антисоветских организаций». Эту идею (и мы уже говорили об этом) подал бывший товарищ (заместитель) министра внутренних дел царской России Владимир Фёдорович Джунковский, ставший одним из ближайших советников Дзержинского. Он предложил не ловить антисоветчиков поодиночке, а организовывать мнимые «подполья», с их помощью снабжать дезинформацией всех врагов советской власти и отлавливать обманутых шпионов и диверсантов целыми группами.

2 мая вслед за Лили Юрьевной в Латвию отправился и Маяковский. Янгфельдт пишет:

«Это было его первое заграничное путешествие. Официально он уехал как представитель Наркомпроса – таким образом, благодаря Луначарскому, у Лили и Маяковского появилась возможность провести вместе девять дней в рижской гостинице „Бельвю“».

Здесь хорошо информированный Янгфельдт, пожалуй, сильно заблуждается. Луначарский не был тем человеком, который выдавал разрешения на выезд за границу. Большевики, даже занимавшие весьма ответственные посты, сами просили своих вождей отпустить их в поездку за рубеж. Приведём всего один пример (забежав для этого немного вперёд).

Когда (в 1925-ом) собрался поехать за границу сам нарком Анатолий Луначарский, то этот вопрос решался на заседании политбюро (5 марта) в присутствии Сталина, Бухарина, Томского, Дзержинского, Молотова и Фрунзе:

«17. О поездке т. Луначарского за границу».

Протокол как всегда сух и немногословен. Куда собирался поехать Луначарский, зачем, и что говорили по поводу его просьбы члены политбюро, в документе не указано. Зато на этот раз вердикт высшей партийной инстанции довольно многословен:

«17. Отклонить просьбу о поездке т. Луначарского за границу».

А прошение о поездке за рубеж Сергея Есенина члены политбюро вообще не рассматривали.

Почему?

 

Женитьба Есенина

2 мая 1922 года Сергей Есенин женился на Айседоре Дункан.

Илья Шнейдер:

«Накануне Айседора смущённо подошла ко мне, держа в руках свой французский „паспорт“.

– Не можете ли вы немножко тут исправить? – ещё более смущаясь, попросила она.

Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения…

– Но, по-моему, этого вам и не нужно.

– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки. Ему, может быть, будет неприятно. Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.

Я исправил цифру».

Матвей Ройзман:

«Правильный год рождения Дункан – 1878, Шнейдер поправил эту цифру на 1884, то есть омолодил Дункан на шесть лет, и по паспорту ей было всего тридцать восемь. (Она и выглядела не старше!) Влюблённый в Айседору Сергей торжествовал, понимая, что его мечта о сыне сбудется».

На следующий день, 2 мая, в доме № 3 по Малому Могильцовскому переулку Хамовнический загс Москвы зарегестрировал брак советского поэта и иностранки-танцовщицы.

Илья Шнейдер:

«Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – Дункан-Есенин. И так записали в брачном свидетельстве и в их паспортах…

– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу».

Надо полагать, сочиняя «Пугачёва» и мысленно примеряя на себя образ крестьянского вождя, взявшего себе чужое имя, поэт не раз повторял строки:

«Послушайте! Для всех отныне Я – император Пётр!»

Теперь этой семейной паре предстояла поездка за рубеж.

Но вспомним уже приводившиеся нами слова Аркадия Ваксберга об отъезде за границу Эльзы Юрьевны Каган:

«Из совдепии не выезжали – из неё бежали, рискуя жизнью и не ведая о том, что ждёт беглеца впереди. <…> А вот Эльза уезжала, как уезжают все нормальные люди в нормальной стране в нормальные времена. История её отъезда полна неразгаданных до сих пор загадок. Ни на один вопрос, который естественно возникает, нет ответов. Впрочем, и вопросов этих почему-то никто не поставил. Ни тогда, ни потом».

Давайте эти вопросы – уже в отношении Есенина – поставим.

Как вообще могла произойти женитьба советского гражданина и иностранки?

Почему на пути осуществления этой затеи, совершенно невероятной в тогдашней стране Советов, не встретилось никаких препятствий?

Почему Александра Блока (и многих других) за границу не выпускали, а Сергея Есенина отпустили сразу?

Ведь всё происходило как бы просто и естественно: влюбился, сделал предложение, получил согласие и женился. Как в любой свободной демократической стране. Но в Советской

России был установлен жесточайший режим диктатуры пролетариата. Известнейших людей выпускали за рубеж только с дозволения членов политбюро ЦК РКП(б). А кандидатура Есенина в Кремле не обсуждалась.

Почему?

Не потому ли, что женитьба поэта и его поездка за рубеж были устроены чрезвычайным ведомством?

 

«Чрезвычайная» поездка

Эльза Каган и её мать отправились за рубеж с явного одобрения ВЧК. Александр Кусиков поехал за границу тоже в качестве чекистского агента. Какие же могут быть сомнения относительно того, что с некоторого момента и Сергей Есенин стал «солдатом Дзержинского», а его жизненные поступки принялась определять Лубянка?

ГПУ, Иностранный отдел которого возглавил Меер Трилиссер, задумало грандиознейшую акцию. На Западе перед Айседорой Дункан легко распахивались двери, в которые входили лишь избранные. В их числе мог оказаться и Сергей Есенин. Отсюда, надо полагать, у чекистов и возникла мысль, чтобы поэт взял фамилию жены-иностранки.

О том, чтобы заполучить такого агента мечтает, вне всяких сомнений, любая спецслужба. Поэтому на пути осуществления этой чрезвычайной акции не встретилось ни сучка, ни задоринки. То, что гуляка-стихотворец стал мужем всемирно известной танцовщицы, было великолепным прикрытием для гепеушного агента.

Виктор Кузнецов в книге о Есенине написал:

«Подробное знакомство с эпохой 20-х годов приводит к выводу: литература в то время служила удобной ширмой для ЧК-ГПУ».

Сам Есенин, судя по всему, отнёсся к своему новому статусу с большим интересом и с немалым увлечением – ему явно льстила роль чекистского разведчика.

А что говорили об этом неожиданном браке современники Есенина?

Поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая:

«Порой казалось: эта пресыщенная, утомлённая славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина, как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру? Ей было лет 45. Она была ещё хороша, но в отношениях её к Есенину уже чувствовалась трагическая алчность последнего чувства».

Матвей Ройзман:

«Есенин попросил собрать всех имажинистов в „Стойле“, внизу, в самой большой комнате. Было много цветов, шампанского, говорили тосты…

Сергей заявил, что он уезжает со своей женой в заграничное турне. Его глаза сияли светло-голубым светом, он как бы упивался своим счастьем… Но ведь «мужиквоствующие» прямо в глаза ему говорили, что он женился на богатой старухе. А он в ответ только улыбался…

Сергей рассказывал об Айседоре с любовью, с восторгом передавал её заботу о нём. Думается, Есенин своим горячим молодым чувством пробудил в Айседоре вторую молодость».

Напомним, что «мужиковствующими» называли крестьянских поэтов Клюева, Орешина, Клычкова и их соратников.

Анна Берзинь тоже оставила воспоминания о том вечере в кафе «Стойло Пегаса» и о Есенине:

«Первые слова, которые он произнёс, были:

– Она здесь! Вы видели?

– Кто? – удивилась я.

– Айседора!

Я поглядела в его сияющие глаза, в улыбающееся лицо и вдруг поняла, что он переполнен счастьем, переполнен любовью.

– Я уезжаю с Айседорой за границу. Она моя жена!»

А вот как прокомментировал эту ситуацию Аркадий Ваксберг:

«Айседора, при всей её революционности, связала себя в Москве с Сергеем Есениным узами тривиального "буржуазного " брака, тогда как Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент.

Айседора безумно ревновала Есенина к любой юбке, а Лиля относилась к дежурным «изменам» совершенно спокойно, не испытывая при этом ни злости, ни мук».

Иными словами, сам факт женитьбы Сергея Есенина на Айседоре Дункан послужил поводом для рассуждений о свободной любви, ревности и тривиальности «буржуазного» брака. Илья Шнейдер в своих воспоминаниях написал, что «все паспортные формальности советскими учреждениями были выполнены быстро». 8 мая поэт-имажинист Есенин-Дункан получил заграничный паспорт.

Через два дня работавший в «Стойле Пегаса» Иван Иванович Старцев проснулся очень рано. Потом он объяснил это так:

«Стояло туманное утро. Мы с Сахаровым спешили на аэродром попрощаться с Есениным, улетавшим на аэроплане в Кёнигсберг. У каждого из нас была затаённая в глубине надежда, что Есенин останется».

Александр Михайлович Сахаров был тем самым петроградцем, состоявшем в Полиграфической коллегии В СИХ, который (за свой счёт!) напечал есенинского «Пугачёва».

Но Есенин в Москве не остался. О том, как его провожали – Илья Шнейдер:

«Сидели мы прямо на траве неровного Ходынского поля… Сидели в ожидании, пока заправят маленький шестиместный самолётик. Они были первыми пассажирами открывавшейся в этот день новой воздушной линии „Дерулуфта“ Москва – Кёнигсберг…

В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась…

Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания… Быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае её смерти наследником остаётся её муж – Сергей Есенин-Дункан.

Она показала мне текст.

– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.

– Я об этом не подумала – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан», – поставила внизу странички свою размашистую подпись…

Наконец супруги Дункан – Есенины сели в самолёт, и он, оглушив нас воем мотора, быстро побежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой тёмный силуэтик на сверкающем голубизной небе».

Аэроплан сделал две посадки – в Смоленске и в Ковно. Вечером того же дня Есенин с супругой уже ехали в Берлин.

Валентин Катаев:

«Один из больших остряков того времени пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаичной форме александрийского шестистопника:

"Есенина куда вознёс аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан"».

А в московских ресторанах распевались куплеты:

«Не судите слишком строго, Наш Есенин не таков. Айседур в Европе много — Мало Айседураков».

А что в тот момент делал Владимир Маяковский?

Он тоже зашагал по тропинке, протоптанной Эльзой Каган, Осипом и Лилей Бриками, Александром Кусиковым и Сергеем Есениным.

 

Глава третья

Агент «Чрезвычайки»

 

Первая «ездка»

Находившийся в Париже Константин Бальмонт 5 мая 1922 года в письме к жившему в Берлине Александру Кусикову сообщал:

«Я живу и не живу, живя за границей. Несмотря на все ужасы России, я очень жалею, что уехал из Москвы».

Маяковский, конечно же, об этом горестном вопле поэта-символиста знать ничего не мог – ведь с Кусиковым он никаких связей не имел, а сам в это время находился в Риге.

Странно, но ни один биограф не написал о том, кто разрешил поэту покинуть страну Советов (пусть даже всего на неделю), и кто выдал ему заграничный паспорт. Вернувшись из Латвии, Маяковский в стихотворении «Как работает республика демократическая?» саркастически восклицал:

«Словно дети, просящие с мёдом ковригу, буржуи вымаливают: / "Паспорточек бы! В Ри-и-и-гу !"»

В книге воспоминаний Юрия Анненкова, знавшего Маяковского очень неплохо, написано, что в 1922 году поэт…

«… становится всемогущим, он может всё, что захочет, он может даже поехать за границу».

Что привело Маяковского к этому неожиданному «могуществу»!

Похвала Ленина?

Возможно, что и она сыграла некую положительную роль. Но вряд ли слова вождя способствовали выдаче разрешения на выезд за пределы страны.

Стало быть, загранпаспорт Маяковский получил по распоряжению кого-то ещё.

Кого?

Не будем забывать, что эта (кажущаяся увеселительной) поездка поэта-футуриста происходила в тот момент, когда ГПУ завершало подготовку к судебному процессу по делу партии правых эсеров. Александр Михайлов в своей книге напомнил, что этому мероприятию предшествовала…

«… шумная пропагандистская кампания, вызвавшая массовые демонстрации с требованием смертной казни подсудимым, с которыми большевики ещё недавно сотрудничали, а до революции отбывали ссылки и тюремные сроки».

Задумаемся над этими фактами. И посмотрим, каким оказалось для Маяковского это путешествие за границу (сам он называл свои зарубежные вояжи «ездками»).

На вокзале латвийской столицы московский поезд встретила Лили Брик. Она сразу повезла Маяковского в отель «Бельвю», в котором им предстояло жить.

13 мая рижская газета «Сегодня» сообщила читателям:

«Прибывший в Ригу Маяковский напечатал в одной из местных типографий брошюру под названием „Люблю“. Около двух с половиной тысяч экземпляров этой брошюры полицией конфисковано».

Обратим внимание, что лирическая поэма Маяковского названа «брошюрой» – так, словно речь шла о каком-то весьма опасном политическом памфлете.

Четверть века спустя, 13 апреля 1947 года, другая рижская газета «Советская Латвия» на основе документов латвийской охранки более чем двадцатилетней давности привела дополнительные подробности приезда в Ригу советского поэта:

«Сейчас же после прибытия, после сдачи паспорта на визирование, шпики политохранки сняли копии с его фотографии на паспорте, размножили и снабдили ими опытных филёров. Им было поручено устроить за поэтом непрерывную слежку.

В политической охранке немедленно было заведено учётное дело на поэта. <…> В учётной карточке Маяковского под графой «Суть обвинений» тщательно выведено рукой канцелярского чиновника: "Работник комиссариата просвещения – работник представительства Советской России"».

Какую угрозу для прибалтийской страны мог представлять поэт, чьё творчество даже на его собственной родине критиковали за «непонятность»? Чего было опасаться официальной Риге?

Всё встанет на свои места, если предположить, что рижская полиция знала, с какой целью и от кого прибыл в Латвию Владимир Маяковский. Слишком много латышей жило и работало тогда в Советской России, немало их служило в ГПУ, занимая там весьма ответственные посты. Если Рига была наводнена агентами Дзержинского, то и на Лубянке латвийские спецслужбы наверняка имели своих людей.

Российский поэт Владислав Фелицианович Ходасевич, эмигрировавший из страны Советов в июне 1922 года, впоследствии написал:

«Все известные поэты в те годы имели непосредственное отношение к ЧК».

А раз так, то стоит ли удивляться, что весь тираж поэмы Маяковского был конфискован, что все публичные выступления поэта были запрещены, и что за ним всюду неотступно следовали соглядатаи-филёры?

Можно себе представить, как был взбешён Владимир Владимирович, когда узнал, что ничего из запланированного осуществить не удастся.

Несмотря на слежку и на запреты выступлений, Маяковский всё же прочёл поэму «150 000 000» в издательстве «Арбайтергейм». А давая интервью сотруднику берлинской газеты «Дни» Артуру Тупину, рассказал о себе и своих коллегах (разумеется, не говоря о том, что все комфуты считают себя коммунистами):

«Мы, футуристы, объединились в начале 1922 года в отдельную группу МАФ, Московская ассоциация футуристов (в будущем – международная). Мы устроили издательский комитет, уже выпустили две книжки: моя „Люблю“ и Асеева „Стальной соловей“. Скоро выйдут и другие…

Мы повсюду организовали свои ядра. Теоретическими сообщениями, интеллектом, волей мы достигли громадных результатов. Мы привели в движение громадное количество учреждений: художественные учебные заведения, бывшее Училище ваяния и зодчества, драматические школы, Петербургскую академию художеств…

Отношение к нам советской власти? Советская власть, несмотря на трудности и непонимание моего творчества, оказала массу ценных услуг, помогла. Нигде, никогда я не мог иметь такой поддержки. В 1919 году было выпущено 110 тысяч книг моих сочинений, тогда как прежде поэзию печатали лишь в количестве 2000 экземпляров. «Мистерия-буфф» была позднее выпущена в 30 000 экземпляров, она выдержала четыре издания.

Мои дальнейшие планы? Я хочу окончательно отойти от политической работы и заняться литературной в крупном масштабе. В данный момент я заканчиваю большую поэму «IV Интернационал» – большую жизнь мира так, как я его себе представляю. Кроме того, мною уже начат большой теоретический обзор «Чистка российской литературы»».

Весьма иронично высказался Маяковский и об имажинистах:

«В литературных течениях ещё можно указать на группу так называемых „имажинистов“. Это крошечная группка, имевшая лишь успех в эту эпоху, когда все остальные группы занимались строительством и политической работой. Теперь же она уже выдыхается. Из всех них остался лишь Есенин».

Поэт-футурист явно мстил имажинистам – в первом номере за 1922 год их журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном» были помещены рецензии на поэму «Люблю» и на сборник «Маяковский издевается»:

«Внутренняя слепота, неумение уловить и понять ритм смысла современности завели его в тупик принципиального отрицания и превратили когда-то смелого зачинателя в ходячий анахронизм, в набивающего оскомину перекладывателя своих собственных, ещё до „Облака“ определившихся приёмов».

К этим колючим словам Осип Мандельштам добавил свои (в журнале «Россия», во втором его номере за тот же год):

«Великолепно осведомлённый о богатстве и сложности мировой поэзии, Маяковский, основывая свою „поэзию для всех“, должен был послать к чёрту всё непонятное, т. е. предполагающее в слушателе малейшую поэтическую подготовку. Однако обращаться в стихах к совершенно поэтически неподготовленному слушателю столь же неблагодарная задача, как попытаться усесться на кол. Совсем неподготовленный совсем ничего не поймёт, или же поэзия, освобождённая от всякой культуры, перестанет вообще быть поэзией, и тогда уже по странному свойству человеческой природы станет доступной необъятному кругу слушателей».

В это время находившийся в Берлине Сергей Есенин, явно входя в роль чекистского агента, несколько раз на самых разных мероприятиях начинал вдруг петь «Интернационал». Эта роль ему, надо полагать, нравилась.

 

После Риги

13 мая 1922 года Владимир Маяковский и Лили Брик вернулись в Москву.

15 мая Владимир Владимирович выступил в Театре актёра на диспуте о спектакле «Великодушный рогоносец», поставленном Мейерхольдом. Накануне была опубликована статья Анатолия Луначарского, в которой говорилось, что этой постановкой Мейерхольд ему «в душу наплевал». Поэт вступился за режиссёра.

Присутствовавший на том диспуте Георгий Константинович Крыжицкий, актёр и режиссёр театра Мейерхольда, вспоминал:

«Маяковский ни с кем не спорил в обычном смысле слова. Он решительно утверждал, и сама манера его речи, сама подача слова исключала возможность полемики и возражений… Он припечатывал словами, бросал реплики, словно бил раскалённым молотом по наковальне. Речь его не „лилась плавно“ – фразы выбрасывались мощными ударами.

Он говорил, что Луначарскому, естественно, не могут нравиться ни выстроенные Мейерхольдом конструкции, станки, лестницы, скаты и прочие сценические сооружения, ни прозодежда, в которую он облачил исполнителей.

– Анатолий Васильевич, – говорил Маяковский, – не только нарком, но ещё и драматург, и в своих пьесах он чаще всего любит выводить на сцену венценосных королей и иных величественных и важных персонажей. А теперь представьте себе его негодование и ужас, – продолжал он, – если Всеволод Эмильевич вздумает нарядить этих царственных особ в прозодежду. Мало того, а вдруг ему придёт фантазия заставить всех этих королей и героев кувыркаться, карабкаться по лестницам или скатываться по этим скользким трапам… на собственной мягкой части тела. Как тут не вознегодовать? Это ли не плевки в душу?

Каждая реплика Маяковского вызывала бурю в зале. Полемика? Нет, это была блестящая расправа – как первоклассный борец он положил противника несколькими ударами на обе лопатки».

Вернувшийся из Риги Маяковский не только «положил на лопатки» наркома Луначарского. Он решил «разделать под орех» ещё и Латвию, опубликовав 23 мая в «Известиях ВЦИК» язвительно-насмешливые стихи под названием «Как работает республика демократическая?». Написаны они с точки зрения гражданина страны Советов, «очевидевшего благоустройства заграничные». О тоне этого пренебрежительного «отчёта» красноречиво свидетельствует реакция на него официальной Риги: въезд в Латвию поэту Маяковскому был на какое-то время строжайше запрещён.

А Яков Блюмкин в конце весны 1922 года завершил обучение в Академии генерального штаба РККА и стал адъютантом Троцкого, возглавив также личную охрану главы Красной армии. Кроме этого Блюмкин занялся литературной работой, отредактировав книгу наркомвоенмора «Как вооружалась революция». В предисловии к ней Троцкий написал:

«… судьбе угодно, чтобы тов. Блюмкин, бывший левый эсер, ставивший в июле 1918 года свою жизнь на карту в бою против нас, оказался моим сотрудником по составлению этого тома, отражающего, в одной части, нашу смертельную схватку с партией левых эсеров».

Когда же адъютант отбил у своего шефа приглянувшуюся тому даму, Троцкий, усмехнувшись, сказал:

«– Революция предпочитает молодых любовников».

В мае 1922 года начальник Иностранного отдела ГПУ (ИНО ГПУ) Меер Абрамович Трилиссер принялся укреплять своё подразделение. Вряд ли стоит удивляться, что он воспользовался советами своего старого знакомого ещё со времён Дальневосточной республики – поэта Сергея Третьякова – и привлёк к сотрудничеству его коллегу Владимира Маяковского. В творчестве последнего это тотчас же отразилось. В сатирическом стихотворении «Бюрократиада», напечатанном 2 апреля в «Известиях ВЦИК», Маяковский представлял себя так:

«Я, / как известно, / не делопроизводитель. / Поэт».

30 апреля та же газета опубликовала его стихотворение – «Мой май», в котором были такие строки:

«Я рабочий – / этот май мой!.. Я матрос – / этот май мой! Я солдат – / это мой май!»

А 28 мая в тех же «Известиях» появилось стихотворение «Баллада о доблестном Эмиле». В нём Маяковский высмеивал бельгийского социалиста Эмиля Вандервельде, приехавшего в Москву защищать отданных под суд правых эсеров. На вопрос, заданный встречавшему его на вокзале человеку в шпорах: «Кто ты, о друг!», последовал ответ:

« Кто я? Чекист / особого отряда!»

Это восклицание звучит настолько горделиво, что его вполне можно признать за заявление самого автора стихотворения. Маяковский как бы торжественно рапортовал о том, что получил в ГПУ некий «особый» пост.

Гепеушное ведомство дважды упомянуто и в сатирическом «Стихе резком о рулетке и железке», напечатанном осенью 1922 года в журнале «Крокодил». В нём Маяковский возмущался тем, что в Москве («в Каретном ряду») работает казино. Сначала про игорное заведение он (тоном знатока Лубянских казематов) говорит, что…

«… к лицу ему больше идут просторные помещения на Малой Лубянке».

А в конце стихотворения поэт гостеприимно приглашает в казино чекистов:

«Предлагаю / как-нибудь / в вечер хмурый придти ГПУ и сделать "дамбле " — половину играющих себе, а другую – МУРу».

Маяковского совсем не расстроил запрет на посещение Латвии. Ведь теперь он был не просто каким-то поэтом и даже не художником-карикатуристом, выставляющим свои творения-однодневки в витринах неработающих московских магазинов, а стал бойцом невидимого фронта, входящим в особо ответственный отряд.

 

Уход Велимира

1 июня 1922 года Сергей Есенин (вместе с находившимися в Европе Алексеем Толстым и Александром Кусиковым) выступил на литературном вечере. Он прочёл отрывки из «Пугачёва» и из пьесы, которую начал писать – «Страна негодяев».

Зинаида Райх в это время вышла замуж за Всеволода Мейерхольда, который усыновил её детей от Есенина – Татьяну и Константина.

А в литературных кругах Москвы всё чаще звучало слово «конструктивизм». Молодой литератор Корнелий Люцианович Зелинский расшифровывал его так:

«Конструктивизм не школа, конструктивизм не направление, конструктивизм больше и шире этого. Конструктивизм – новое мировоззрение. Конструктивизм – новое философское осознание мира. Конструктивизм – новая ориентация. Новая позиция».

Илья Сельвинский добавлял к этому:

«Конструктивизм родился грузчиком. Стало быть, всё ему по плечу».

Но Маяковский в «Я сам» о конструктивистах-грузчиках упоминать не торопился. В главке «22-й ГОД» сказано:

«Собираю футуристов – коммуны. Приехали с Дальнего Востока Асеев, Третьяков и другие товарищи по дракам».

А старый товарищ Владимира Маяковского (ещё со времён учёбы в Строгановском училище живописи, ваяния и зодчества), художник Василий Чекрыгин, написав картину «Голод в Поволжье», летом 1922 года трагически погиб – 3 июня на железнодорожной станции Мамонтовка он попал под поезд.

А жизнь страны Советов продолжалась.

Поэту-имажинисту Ивану Грузинову, арестованному за сборник «Серафические подвески», объявили, что его дело будут рассматривать члены Коллегии ГПУ. «Серфические подвески» вышли в свет ещё в 1921 году, но весь тираж сборника был конфискован за то, что в стихах встречалась ненормативная лексика. 6 июня Коллегия ГПУ постановила, что поэт Грузинов совершил контрреволюционные деяния, и его дело было направлено в Московский ревтрибунал. Хотя этот грозный вершитель судеб ограничился всего лишь категорическим запрещением сборника, его автор был напуган весьма основательно.

А Сергей Есенин отправил из Германии письмо Илье Шнейдеру:

«Висбаден. Июнь. 21.1922

Милый Илья Ильич!

Привет Вам и целование. Простите, что так долго не писал Вам, берлинская атмосфера меня издёргала вконец. Сейчас от расшатанности нервов еле волочу ногу. Лечусь в Висбадене. Пить перестал и начинаю работать.

Если бы Изадора не была сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь присесть, я очень много бы заработал и денег».

Деньги Есенину были очень нужны, и он написал об этом:

«У Изадоры дела ужасны… Имущество её: библиотека и мебель расхищены, на деньги в банке наложен арест».

Высказался поэт-имажинист и о политической ситуации в Европе:

«Германия?.. Никакой революции здесь быть не может. Всё зашло в тупик, спасёт и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы.

Нужен поход на Европу…

Однако серьёзные мысли в этом письме мне сейчас не к лицу. Перехожу к делу. Ради бога, отыщите мою сестру…она, вероятно, очень нуждается…

Вы позовите её к себе и запишите её точный адрес, по которому можно было бы выслать ей деньги, без которых она погибнет».

Находясь в благополучной Европе, Есенин не забывал, что в России голодают.

Произошла и трагедия – утром 28 июня 1922 года в деревне Санталово Новгородской губернии скончался поэт Виктор Владимирович Хлебников. Маяковский написал статью, посвящённую его памяти, в которой назвал Хлебникова Колумбом «новых поэтических материков, ныне заселённых и возделываемых нами». Статья (напечатанная в журнале «Красная новь») заканчивалась так:

«Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом чёрным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Кручёных, Каменского, Пастернака, что считаем его и считали одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе.

После смерти Хлебникова появились в разных журналах и газетах статьи о Хлебникове, полные сочувствия. С отвращением прочитал. Когда, наконец, кончится комедия посмертных лечений?! Где были пишущие, когда живой Хлебников, оплёванный критикой, живым ходил по России? Я знаю живых, может быть, не равных Хлебникову, но ждущих равный конец.

Бросьте, наконец, благоговение столетних юбилеев, почитания посмертными изданиями! Живым статьи! Хлеб живым! Бумагу живым!»

А Сергей Есенин в письме Александру Сахарову, отправленном 1 июля, сообщал, что в Европе «ужаснейшее царство мещанства». 9 июля в Москву полетело другое его письмо – Мариенгофу В нём поэт не скрывал своих негативных ощущений от заграницы и, откровенно делясь впечатлениями, сообщал о возникшем у него желании бежать «из этой кошмарной Европы обратно в Россию». 13 июля Есенин вновь просил Илью Шнейдера:

«К Вам у меня очень и очень большая просьба:…дайте ради бога денег моей сестре. Если нет у Вас, у отца Вашего или ещё у кого-нибудь, то попросите Сашку и Мариенгофа, узнайте, сколько дают ей из магазина.

Это моя самая большая просьба. Потому что ей нужно учиться…»

А Маяковский в тот момент больше всего гордился тем, что приобщился, наконец, к Лубянскому ведомству

 

«Особый» агент

Изменения, появившиеся в жизни Владимира Маяковского в начале 1922 года, в книгах Бенгта Янгфельдта и Александра Михайлова почему-то оставлены без всяких комментариев. Лишь Аркадий Ваксберг чётко отметил, что в статусе Маяковского той весной возникло нечто важное: его не только Владимир Ильич похвалил, но и взяла под своё крыло «чрезвычайка» Феликса Эдмундовича. Ведь как только Лили Юрьевна и Владимир Владимирович вернулись из Риги…

«В Водопьяный переулок зачастили друзья. Среди „новеньких“ оказался милый, застенчивый человек совсем из другой среды, которого завсегдатаи дома сразу же стали ласково называть „Яня“».

Этим «Яней» был уже знакомый нам Яков Агранов, отправивший на тот свет профессора Таганцева, поэта Гумилёва и их соратников. Ваксберг характеризует его так:

«Яня (Яков Саулович) Агранов уже тогда занимал очень высокое место в советской государственной иерархии. Несмотря на свои двадцать девять лет, он имел к тому времени богатую биографию. В течение трёх лет пребывал в эсеровской партии, потом переметнулся к большевикам. Работал секретарём „Большого“ (то есть в полном составе) и „Малого“ Совнаркомов. „Малый“ включал в себя лишь узкий круг особо важных наркомов, фактически и вершивших от имени правительства все важнейшие дела. Работал, стало быть, в повседневном общении с Лениным. И – что окажется потом гораздо важнее – со Сталиным, который тоже входил в состав „Малого“ Совнаркома».

Со Сталиным Агранов познакомился в сибирской ссылке. Кстати, там и был принят в большевистскую партию – ячейкой ссыльных болыпевиков-эсдеков.

Ваксберг продолжает:

«С мая 1919 года секретарь сразу двух Совнаркомов, то есть ближайший помощник предсовнаркома Ленина, непостижимым образом сочетал эту, поглощавшую без остатка всё время работу, с другой деятельностью, ещё более трудоёмкой. Вторая его должность называлась так: особоуполномоченный Особого отдела ВЧК (дважды особый). Не боясь ошибиться, можно сказать, что он был сочинителем всех сценариев, которое сам же потом и готовил к постановке».

О близком общении Маяковского с Аграновым и об их крепкой дружбе написано много. Но только Ваксберг (пожалуй, впервые) решил задать вполне резонные вопросы:

«Почему же о столь важном знакомстве нет в гигантской литературе о нём никакой информации? Как и где произошла эта первая встреча, так и оставшаяся секретной?

В биографии Маяковского прослежен каждый день, если не каждый час – и никакого упоминания о таком знакомстве в летописях его жизни найти невозможно. Агранов и другие его коллеги, о которых речь впереди, вдруг, как Бог из машины, возникают в бриковском доме и становятся друзьями всех его завсегдатаев. И это никого не удивляет, словно появление в доме столь чуждых Маяковскому людей совершенно естественно и ни в каких пояснениях не нуждается».

На некоторые вопросы, которые задал Ваксберг, ответить не трудно.

Начнём с конца.

Прежде всего, не очень понятно, почему Агранов и его друзья-сослуживцы причислены к категории «столь чуждых

Маяковскому людей». Ведь Осип Максимович, друг и единомышленник поэта, служил в ГПУ. Стало быть, его сослуживцы, его друзья вполне могли стать друзьями Владимира Владимировича. У самого же Маяковского, который с подросткового возраста начал общаться с сотрудниками Охранного отделения, а потом ещё семь лет находился под их опекой, никаких претензий к большевистским чрезвычайным органам не было.

Теперь по поводу умолчаний – тех, что касаются Агранова и его окружения. Не будем забывать, что все эти люди в конце 30-х годов были ликвидированы как «враги народа». В советское время что-либо говорить о таких «врагах» было категорически запрещено. Так что хорошо ещё, что Агранова и его соратников вообще упоминали.

О своих тогдашних друзьях Маяковский, как мы помним, высказался (в «Я сам») так:

«Приехали с Дальнего Востока Асеев, Третьяков и другие товарищи по дракам».

Эти «драки» поэт собирался продолжать.

Большевики тогда тоже «дрались». 19 мая 1922 года Ленин направил Дзержинскому распоряжение всерьёз заняться делом высылки из страны антисоветски настроенных интеллигентов. Феликс Эдмундович поручил заняться этим делом Якову Агранову. Тот, изучив вопрос, 1 июня представил главе ВЧК докладную записку, в которой говорилось:

«… антисоветская интеллигенция свободно открывает новые издательства, издаёт книги, статьи, открыто критикуя политику советской власти. А профессура ВУЗов в это время бастует. <…> Мощь антисоветской интеллигенции и её сплочённых группировок усиливается ещё и тем обстоятельством, что в широких кругах компартии в связи с ликвидацией фронтов и НЭПом установились определённые «мирные» ликвидаторские настроения».

Дзержинскому записка Агранова понравилась, и уже 8 июня политбюро заслушало доклад заместителя главы ГПУ Иосифа Уншлихта об антисоветских группировках среди интеллигенции.

3 августа вышли соответствующие постановления ВЦИК и СНК.

К началу нового учебного года политбюро поручило организовать «фильтрацию студентов», ввести «строгое ограничение приёма студентов непролетарского происхождения» и учредить «свидетельства политической благонадёжности для студентов». Проведение любого съезда или совещания молодёжи с этих пор стали допускать только «с разрешения ГПУ».

10 августа был утверждён список лиц, которых предстояло выслать из страны.

 

Друзья-чекисты

Вернёмся к сослуживцам Осипа Максимовича Брика.

Аркадий Ваксберг:

«Никто точно не знает, когда, где, каким образом произошло знакомство Агранова с кругом Маяковского – Брик. Кто первым и при каких обстоятельствах пожал благородную руку этого высокопоставленного советского деятеля? Кто пригласил его в дом?

По версии Лили, он сам напросился (когда?), наслушавшись стихов Маяковского, которые тот читал в каком-то чекистском клубе. "Когда мы <…> познакомились с Аграновым, – продолжала Лиля, – он жил в какой-то комнатёнке с клопами. Он нас приглашал к себе, и мы иногда вечером приходили к нему. И вечно не хватало водки. Так Агранов сам бегал на угол купить немножко водки. Семья Аграновых жила очень бедно".

Очередная сказка о железных рыцарях революции и падающих в голодный обморок партийных вождях!»

Все эти встречи Бриков и Маяковского с Аграновым происходили в тот момент, когда стремительно приближалось время суда над партией правых эсеров. Большевистские вожди решили сделать этот процесс открытым и даже пригласили на него представителей II Интернационала (социалистического). Среди них, как мы помним, был и адвокат Эмиль Вандервельде, которому Маяковский посвятил свою насмешливо-издевательскую «Балладу о доблестном Эмиле». Александр Михайлов про неё написал, что это…

«…фельетонная, хлёстко написанная политическая агитка, свидетельствующая о том, что поэт целиком поддался официальной версии суда над эсерами и не увидел в нём сути – жестокой расправы над политическими противниками».

Этому суду, завершившемуся 7 августа 1922 года, Александр Михайлов дал такую оценку:

«Процесс по сути дела провалился, так как обвинение было шито белыми нитками, но приговор был жестоким: 12 человек приговорены к расстрелу, 10 („раскаявшихся“) – к тюремному заключению от 2 до 10 лет».

Поэты-имажинисты Вадим Шершеневич и Матвей Ройзман именно в этот момент решили похвастаться близостью к московским чекистам и отпечатали сборник своих стихов под названием «Мы чем каемся». Но заработали лишь одни неприятности, так как весь тираж был конфискован из-за «провокационного» названия – в заглавных буквах сборника («М, Ч и К») бдительные гепеушники увидели идентичность с аббревиатурой названия Московской Чрезвычайной Комиссии (МЧК).

Маяковский ничего «провокационного» в ту пору уже не выпускал. Он и Брики (по словам Янгфельдта):

«Лето 1922 года снова провели в Пушкино, в четвёртый раз подряд. Образ жизни остался прежним. Вставали рано, завтракали на веранде: свежий хлеб и яйца, которые жарила и подавала Аннушка. <…> Когда шёл дождь, время проводили за игрой в карты или шахматы (Маяковский в шахматы не играл)».

А тучи в тот момент сгущались над многими состоятельными людьми. И на пороге их московских квартир стал появляться чекист Осип Брик. О том, что говорил встречавшим его людям Осип Максимович, журналисту Валентину Скорятину поведал футурист Алексей Кручёных:

«Ося Брик был, как известно, внуком купца и знал много людей этого круга. Каким-то образом – это было уже в годы нэпа – он вызнавал фамилии лиц намечавшихся к аресту. И, прихватив с собой Лилю, отправлялся по известным адресам. Затаившиеся богачи, принимали Осю, естественно, за своего. А он, намекнув о предстоявшем аресте, сетовал на жестокости властей и тут же предлагал свою помощь. Пока не утрясётся – спрятать фамильные ценности. Выхода не было.

Ему верили. Тем, кому удавалось вырваться из лап ГПУ, Брик возвращал взятое на сохранность. Но «вырывались» не все…»

Валентин Скорятин задался вопросом относительно этих «благородных» деяний Осипа Брика:

«И тут неожиданно возникает вопрос: а догадывался ли сам Владимир Владимирович о „второй“, потаённой жизни своих друзей? Судя по всему, мог догадываться, а кое о чём знал наверняка…»

«Чекист особого отряда» Владимир Маяковский не только «догадывался» и не только «кое о чём знал» о «потаённой жизни» своего друга и его законной супруги, но и, вне всяких сомнений, участвовал в этих «делах» (просто не мог не участвовать). Иначе и быть не могло.

Другой супружеской паре, Фёдору Раскольникову и Ларисе Рейснер, тихая, размеренная жизнь в Афганистане в тот момент уже наскучила. Стали подумывать о возвращении на родину. Полпред написал об этом в наркомат по иностранным делам, а Лариса 24 июля отправила письмо члену политбюро Льву Троцкому:

«Устала я от юга, от всегда почти безоблачного неба, от природы, к которой Восток не считает нужным ничего прибавить от себя, от сытости, красоты и вообще от всего немого. Всё-таки лучшие годы уходят – их тоже бывает жалко, особенно по вечерам, когда в сумерки муллы во всех ближайших деревнях с визгливой самоуверенностью начинают призывать господа Бога».

А супруги Есенины-Дункан в это время собрались поехать во Францию.

Илья Шнейдер:

«Дункан привыкла к тому, что любые консульства и посольства любезно и незамедлительно ставили в её паспорте визы на въезд в их страны. Теперь всё крайне осложнилось. Московские визы на паспорте Дункан, „красный“ паспорт Есенина и газетный шум, сопровождавший их путешествие, пугали дипломатических представителей.

Наконец, в конце июля 1922 года… Айседора и Есенин приехали в Париж, предупреждённые о недопустимости каких-либо политических выступлений. За ними был установлен полицейский надзор».

 

Гепеушная акция

Александр Краснощёков, сосед Бриков и Маяковского по даче, тоже проводил летнее время в Подмосковье. Аркадий Ваксберг пишет, что он…

«В Пушкино, на дачу, возвращался по вечерам на служебном автомобиле».

И в ту летнюю пору Лили Брик страстно влюбилась в этого высокопоставленного советского работника. Вспыхнул бурный роман.

Краснощёков очень напоминал Лили Юрьевне молодого Маяковского (того, что только начинал карьеру стихотворца и написал первую свою поэму). Но Александр Михайлович не был копией Владимира Владимировича, он превосходил его по всем статьям. Краснощёков тоже писал стихи и, как молодой Маяковский, называл себя «бродягой», но «бродил» он по всему свету, совершил кругосветное путешествие, а английское слово «stroller» («бродяга») взял себе в качестве литературного псевдонима.

Маяковский в своих стихах грозился покончить с собой и один раз даже попытался это сделать. А Краснощёкова на самом деле (и не один раз) приговаривали к смертной казни, и он чудом оставался в живых. Маяковский в поэме «Человек» говорил о себе чуть ли не как о Вседержителе, который правит всеми. А Краснощёков на самом деле и своими собственными руками создал независимое государство, которое и возглавил. Маяковский изо всех сил добивался, чтобы большевики признали его поэтический талант. А Краснощёкова ценил сам Ульянов-Ленин, предоставив ему высокий пост в наркомате финансов.

Одним словом, Лили Брик встретила настоящего рыцаря без страха и упрёка и не могла его не полюбить.

Может возникнуть вопрос: где и как встретились Лили Юрьевна и Александр Михайлович? Ведь Луэлла, дочь Краснощёкова, писала:

«Отецредко ходил в гости, совсем не умел вести „светский“ разговор, не знал, куда девать руки, тем более что страдал профессиональным заболеванием – экземой на тыльной стороне обоих рук (он ведь был маляр)».

К тому же, по словам дочери…

«Отец не пил, даже вина, не играл в карты».

Что же привело Краснощёкова на дачу, которую снимали не чуравшиеся выпивки азартные картёжники? Кто вообще порекомендовал ему обосноваться на лето именно в Пушкино, «недалеко от Маяковского и Бриков»?

Вопросы сложные. И на них, наверное, не удалось бы найти ответ, если бы на глаза не попалась речь Сталина на расширенном заседании военного совета при наркомате обороны 2 июня 1937 года. Вождь неожиданно заговорил о главном советском чекисте:

«Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, а открыто его поддерживал при Ленине против Ленина. <…> Он не был человеком, который мог бы оставаться пассивным в чём-либо. Это был очень активный троцкист, и весь ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось».

Сталин не уточнил, когда (в каком именно году) происходила эта «поддержка Троцкого». Но догадаться нетрудно. В конце мая 1922 года у Ленина случился первый инсульт, и он надолго слёг в постель. Можно было безбоязненно поднимать на ноги «весь ГПУ», не опасаясь ответных шагов со стороны Ильича. Ведь, когда вождь был здоров, инакомыслящих (а уж тем более инакодействующих) он не терпел, и Феликс Эдмундович в момент лишился бы своего чрезвычайного поста. А теперь Дзержинский мог действовать совершенно свободно, выполняя просьбу (или приказ?) Троцкого о дескредитации Александра Краснощёкова, которого выдвигал Ленин, но который не сработался с любимцем наркомвоенмора Григорием Сокольниковым.

В самом начале лета 1922 года гепеушники вполне могли получить от своего шефа задание: основательно подмочить репутацию Краснощёкова.

Вот тут-то Агранов (или кто-то ещё, но, скорее всего, всё-таки он) и мог предложить Дзержинскому воспользоваться необыкновенной способностью Лили Брик обвораживать мужчин. И ей было дано задание: обворожить и обольстить!

Краснощёкову подыскали дачу в Пушкино (неподалёку от той, что снимала Лили Юрьевна). А Лили Брик принялась выполнять ответственное чекистское задание.

Как к этому отнёсся Маяковский?

Бенгт Янгфельдт пишет:

«Когда много лет спустя Лили спросили, знал ли Маяковский о её романах, она ответила: „Всегда“. На вопрос, как он реагировал, последовал ответ: „Молчал“».

Безмолвствовал Владимир Владимирович и на этот раз. Но написал в сочинявшихся тем же летом автобиографических записках «Я сам»:

«Задумано: О любви. Громадная поэма. В будущем году кончу».

К тому же Маяковский знал, что Лили вскоре должна уехать за рубеж – это тоже было ответственное задание Лубянки, не выполнить которое она не могла. Видимо, совершив две поездки в Латвию и выполнив всё, что ей поручала ВЧК, она заслужила если не награду, то поощрение. Да и близкое знакомство с Яковом Аграновым позволяло на это надеяться – Лили Юрьевна могла во время одного из дружеских застолий поплакаться на то, что ей так и не удалось попасть в Англию. Организовать поездку в Великобританию для ГПУ никакого труда не составляло.

У Аркадия Ваксберга, правда, возникло в связи с этим некоторое недоумение:

«… по не совсем понятным причинам отъезд Лили в Англию задержался на три месяца. Не менее загадочно и другое: для этой поездки ей потребовался почему-то новый заграничный паспорт».

Но некоторые «загадочные» недоумения мгновенно исчезнут, если вспомнить, чем были заняты в тот момент чекисты-гепеушники, а также заглянуть в документы. Не в те, что хранятся в секретных архивах, а в обычные постановления, которые открыто публиковались в советской печати. Гепеушникам в тот момент предстояло срочно организовать высылку из страны Советов инкомысливших интеллигентов, и этим «солдаты Дзержинского» тогда в основном и занимались. Вполне возможно, что из-за этого и поездка Лили Брик была отложена.

Одним из высылаемых был Евгений Замятин. Юрий Анненков пишет:

«В 1922 году Замятин за своё открытое свободомыслие был арестован, заключён в тюрьму и приговорён без суда к изгнанию из Советского Союза вместе с группой приговорённых к тому же литераторов».

Во всех этих делах (по изгнанию) одним из самых активнейших исполнителей был Яков Агранов. Да и чекисту Осипу Брику надо полагать, тоже пришлось потрудиться.

Что же касается новых загранпаспортов, то о них разговор особый.

 

«Паспортный» вопрос

Ещё 10 октября 1921 года политбюро в составе: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Сталин, Каменев и Молотов среди прочих других рассматривало вопрос:

«19. О порядке отпуска за границу лиц (т. Троцкий)».

Лев Давидович Троцкий предложил нечто такое, что заинтересовало вождей, и они приняли решение:

«19. Поручить комиссии в составе тт. Уншлихта (с правом замены другим товарищем-коммунистом), Литвинова и Михайлова рассмотреть вопрос о порядке отпуска за границу, приняв во внимание порядок, принятый на Украине, и доложить в политбюро через неделю».

Не так уж важно, что именно через неделю доложила вождям эта комиссия. Главное, что бюрократический механизм был запущен, и в начале мая в центральных советских газетах было опубликовано «Постановление Совета Народных Комиссаров о выезде за границу граждан РСФСР и иностранцев». Седьмой его пункт гласил:

«7. Заграничный паспорт действителен для предъявления за границей в течение 6-ти месяцев со дня выдачи».

Заканчивался этот официальный документ так:

«13. Настоящее постановление ввести в действие с І-го июня 1922 года.

Заместитель председателя Совета Народных Комиссаров

А.Цюрупа

Заместитель управделами СНК В.Смолянинов Секретарь СНК Л. Фотиева

Москва, Кремль

10/V– 1922»

Паспорт, с которым Лили Брик ездила в Латвию, был выдан ей в сентябре 1921-го, стало быть, в июне 1922-го он был уже недействителен. Надо было оформлять новый.

Для любившего играть словами Маяковского это событие наверняка стало причиной очередных шуток. Прочитав в газете постановление Совнаркома, он тут же сказал, что теперь каждый, кто пожелает поехать за границу, должен это своё желание «согласовать» с ГПУ. Ведь в «Мистерии-буфф», с успехом шедшей в театре Мейерхольда, был даже персонаж такой, Соглашатель, который вмешивался в любую ситуацию, предлагая всем:

«– Надо согласиться!»

Но вернёмся к новому заграничному паспорту, который был так необходим Лили Юрьевне.

Запись о получении Лили Брик нового заграндокумента журналист Валентин Скорятин обнаружил (в советское ещё время) в архиве Министерства иностранных дел СССР и опубликовал в журнале «Журналист» фотографию: «оборотную сторону карточки к выездному делу Л.Ю.Брик».

По этому поводу Аркадий Ваксберг написал:

«Эту находку следует считать сенсационной.

Речь идёт о поистине ошеломительной записи, сделанной чиновником паркомипдела в «выездном деле» Лили – такое досье заводилось на каждого, кто подавал заявление о выезде за границу и кому выдавался заграничный паспорт. Заявление подано, сказано там, 24 июля (1922), паспорт выдан 31 июля. Хорошо и достоверно известно, что «обычным» гражданам с такой скоростью паспорта не выдавались и не выдаются».

Однако ничего экстраординарного в процессе получения Лили Юрьевной заграндокумента нет. Её просьбу зарегистрировали. Дата выдачи паспорта тоже попала в надлежащую графу. «Скорость» выдачи Ваксберга заинтриговала, и он написал:

«Объяснение этому феномену содержится в другой записи, сделанной в том же досье. В графе "Перечень представленных документов " записано: «Удостоверение ГПУ от 19/VII № 15073». И ничего больше! В графе «Резолюция коллегии НКИД» ссылки на какую-либо резолюцию нет. Вообще при наличии «удостоверения ГПУ» надобности в ней, естественно, не было…»

Наличие этой «находки» вызвало в своё время много волнений среди маяковсковедов. Ещё бы, ведь Лили Брик оказывалась самой настоящей гепеушницей. Те, кто был с этим категорически не согласен, пытались возражать. Но, как известно, документ можно оспорить лишь другим документом. А такого документа не было.

Впрочем, Ваксберг, хоть и назвал находку Скорятина «сенсационной», всё же засомневался, написав:

«Сомнительно, чтобы Лиля была штатным сотрудником, находившимся на официальной службе в ГПУ и пользовавшимся правом на получение служебного удостоверения…

А если всё это не было маскарадом? Если Лиля действительно служила (кем?) на Лубянке? Даже в этом случае представить своё удостоверение в другое ведомство как единственное основание для получения заграничного паспорта она могла лишь по указанию или хотя бы с согласия высокого начальства всё тех же спецслужб. Таким образом, круг замкнулся».

Попробуем разомкнуть его.

А разомкнув, увидим, что ничего сенсационного в находке Валентина Скорятина нет. Это в наши дни слово «удостоверение» означает служебный документ, удостоверяющий, что его владелец служит в каком-то ведомстве. А в 20-е годы прошлого столетия «удостоверением» называли любую справку, которая что-то «удостоверяла». Скорятин этого просто не учёл.

А между тем в уже приводившемся нами Постановлении Совнаркома (о выезде за границу граждан РСФСР и иностранцев) есть пункт, который гласит:

«2. Каждое лицо, желающее выехать за границу, подаёт о том заявление в установленной форме в Народный Комиссариат по Иностранным Делам с приложением удостоверения Государственного Политического Управления (ГПУ) НКВД, удостоверяющего об отсутствии законного препятствия выезду».

В книге воспоминаний Юрия Анненкова приводится даже образец такого «удостоверения», выданного писателю Замятину:

«Дано сие гражданину

Замятину

Евгению Ивановичу, р. в 1884 г.

в том, что к его выезду за границу в Германию со стороны Государственного Политического Управления препятствий не встречается.

Настоящее удостоверение выдаётся на основании постановления СОВНАРКОМА от 10 мая 1922 г.

Начальник Особого Отдела ГПУ – Ягода»

Номер удостоверения Лили Брик, полученного ею 19 июля 1922 года – 15073, у Евгения Замятина, которому такую же бумагу вручили 7 сентября, номер – 21923. То есть за половину июля, август и начало сентября гепеушники выдали 6850 удостоверений (или, если по-нынешнему, просто справок).

Итак, загранпаспорт Лили Брик получила, визы (в Германию и Великобританию) тоже были у неё в руках, и в августе 1922 года она покинула Владимира Маяковского, Осипа Брика и своего нового возлюбленного Александра Краснощёкова.

В книге Ваксберга этот момент описан с такой дополнительной подробностью:

«Перед тем, как отправиться в Лондон, Лили сумела достать немецкую визу для Маяковского и для Осипа. Немецкую – ибо с получением выездной советской проблем, видимо, не было: для друзей дома оказать такую услугу не представляло никакого труда».

Утверждение странное. Чекисту Осипу Брику и ставшему «чекистом особого отряда» Владимиру Маяковскому все необходимые визы и прочие документы выправляли специально обученные люди из соответствующего отдела ГПУ. Зачем же было нагружать этим делом уезжавшую Лили Юрьевну?

Янгфельдт в своей книге подключил к процессу доставания загранпаспортов ещё и Краснощёкова:

«Когда в августе 1922 года Осипу и Маяковскому понадобились заграничные паспорта для поездки в Германию, Лили посоветовала им обратиться именно к нему…»

Здесь с информированным Янгфельдтом вряд ли можно согласиться. Обращаться за паспортами к Краснощёкову, сотрудникам ГПУ Осипу Брику и Владимиру Маяковскому никакой необходимости не было. Скорее, Краснощёков, если бы пожелал прокатиться за рубеж, должен был просить их о помощи.

Всё происходило, надо полагать, совсем по другому сценарию. ГПУ поставило задачу: изобразить собиравшихся за рубеж Осипа Брика и Владимира Маяковского самыми обычными советскими гражданами, и Лили Юрьевна «изображала» их так в своих письмах.

Ещё одна любопытная подробность! Янгфельдт сообщает о письме Лили Брик, присланном из Берлина:

«15 августа она отправляет им нужные документы и пишет: если они сообщат в немецком посольстве, что больны, и что им нужно ехать на курорт Бад-Киссинген, то „вам должны очень скоро выдать визы“. „Болезнь“ была придумана для того, чтобы упростить бюрократическую процедуру, – ни о каком санатории речь не шла, что понятно из следующей фразы в письме Лили: „По дороге в Киссинген вы остановитесь в Берлине, где вам дадут возможность жить столько, сколько вам будет нужно“».

Всё понятно: Янгфельдт черпал информацию из Лилиного письма, хотя, как мы ещё не раз сможем убедиться, никакой достоверной информации в её письмах нет. Они предназначались, главным образом, для перлюстраторов, которым по долгу службы эти послания предстояло читать.

Для сотрудников ГПУ получение зарубежных въездных виз давно уже было чётко отлаженным делом, поэтому с лукавым притворством изображать себя больными Брику и Маяковскому совершенно не требовалось.

 

Накануне турне

В своих воспоминаниях Рита Райт написала про конец лета 1922 года…

«… когда Лиля Юрьевна, уехав за границу, бросила нас на даче «на произвол Тютьки», как говорил Маяковский.

Тютька, кривой и лохматый сторожевой пёс, был самым солидным существом из всей семьи».

Есенин и Дункан в это время (в августе 1922 года) отправились из Франции в Италию.

А Лили Брик наслаждалась пребыванием в Германии. Первую остановку она сделала в столице страны. Янгфельдт пишет:

«В Берлине Лили… вела беззаботную жизнь, выбирала платья и купила „чудесное кожаное пальто“. Поскольку она заботилась как всегда и о своих близких – Осип Максимович и Маяковский получили элегантные рубашки и галстуки…»

Сама Лили Брик писала в воспоминаниях:

«Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники».

Но Маяковский в Берлин не приехал, и Лили Юрьевна отправилась в Лондон, откуда сообщала в письме Рите Райт, что она проводит дни в музеях, а ночи напролёт танцует, и что с удовольствием осталась бы в Лондоне ещё на два-три месяца.

Янгфельдт добавляет:

«Лили с восторгом окунулась в беззаботную богемную жизнь, о которой в России остались лишь воспоминания. Здесь продавались шёлковые чулки и другие предметы роскоши, а сама она, как обычно, привлекала внимание мужчин».

В этом, судя по всему, и состояла её гепеушная роль: выуживать из клюнувших на её обаяние простачков нужную для Лубянки информацию.

О том, как в это время протекала дачная жизнь в Подмосковье, рассказала Рита Райт:

«Вели мы себя без Лили Юрьевны плохо. При ней в выходные дни приезжали только самые близкие друзья – человек семь-восемь, редко больше. Без неё стали наезжать не только друзья, но и просто знакомые, привозившие своих знакомых.

Бедная старая Аннушка каждое воскресенье за утренним чаем, сокрушённо вздыхая, спрашивала:

– Сколько ж их придёт, к обеду-то?

На что Маяковский неизменно отвечал:

– А вы сделайте всего побольше, на всякий случай, – а потом добавлял, ни к кому не обращаясь. – Кажется, я вчера всех звал, кого видел – человек двадцать».

Выходит, Лили Брик отпугивала людей. Было в этой даме нечто такое, что не тянуло приезжать к ней на дачу.

Занятия немецким языком Маяковского и Риты Райт шли полным ходом. Она писала:

«Занимались мы довольно усердно, и Маяковский, уезжая за границу в 1922 году, собирался „разговаривать вовсю с немецкими барышнями“».

Кроме занятий языком Владимир Владимирович уделял время и творчеству, написав в «Я сам»:

«Начал записывать разработанный третий год „Пятый интернационал“. Утопия. Будет показано искусство через 500 лет».

22 августа 1922 года неожиданно был посажен под домашний арест заместитель начальника валютного управления Наркомфина Леонид Наумович Юровский, разрабатывавший денежную реформу – он был включён в список пассажиров «философского парохода», которых большевики высылали за границу. Наркому Сокольникову понадобилось больше недели, чтобы отстоять своего «спеца». И в начале сентября Юровского из списков пассажиров вычеркнули.

Наступила осень.

 

Автобиографические заметки

В первых числах сентября Владимир Владимирович отправил некое послание, которое в 13-томном собрании сочинений поэта названо «Письмом о футуризме». Оно заканчивается словами:

«С товарищеским приветом

Вл. Маяковский».

Кого поэт называл «товарищем» и к кому обращался с приветом, в комментариях к письму не указано. По очень простой причине – уж очень неугоден был в ту пору, когда выходило собрание сочинений, адресат Маяковского. Звали его Лев Давидович Троцкий. Летом 1922 года он собирал материал для книги, которую планировал написать – о советских литераторах и советской литературе. 30 августа наркомвоенмор обратился к Маяковскому с письмом, отрывок из которого привёл в своей книге Бенгт Янгфельдт. Троцкий спрашивал у поэта, существует ли…

«… капитальная статья, в которой выясняются основные поэтические черты футуризма. <… > Не могли бы вы сами в нескольких словах, если не охарактеризовать, то просто перечислить основные черты футуризма!»

Маяковский тут же написал ответ. И отправил его с «товарищеским приветом». Он тогда знать, конечно же, не мог, какие огромные неприятности всего через несколько лет ожидают всех «товарищей» Льва Давидовича Троцкого.

Сам же Владимир Владимирович в это время сочинял автобиографию «Я сам». Ему, видимо, подсказали (Брик, Агранов, Третьяков или же сам Трилиссер), что для успешной карьеры в ГПУ неплохо иметь революционное прошлое. Поэт дал свободу фантазии и принялся искать в своей биографии факты, которые представили бы его революционером-подполыциком.

Прежде всего, Маяковский вспомнил о трёх своих «сидках» в царских тюрьмах. Они были, и их всегда можно было подтвердить документами. Вот только ничего подпольно-революционного в этих «сидках» не было. Практически все «дела», по которым гимназист Маяковский оказывался в тюрьмах, были сфабрикованы царской охранкой. К тому же юный Володя был в приятельских отношениях со студентами, снимавшими койки в семье Маяковских. Многие из них были революционно настроены, а кого-то уже завербовала охранка (включая и главного друга-приятеля гимназиста Маяковского – Исидора Морчадзе, который, однако, большевиком не был, а состоял в партии социалистов-революционеров). Когда арестовывались эти нелегалы, под стражей оказывался и их дружок-приятель.

Как бы там ни было, но эти три «сидки» в тюрьмах дали основание написать в «Я сам»:

«1908 год. Вступил в партию РСДРП (большевиков). Держал экзамен в торгово-промышленном подрайоне. Выдержал. Пропагандист».

Чем в 1908 году отличались большевики от меньшевиков, могли разобраться только вожди эсдеков. Такой партии (большевиков) тогда ещё просто не существовало. В каком именно «торгово-промышленном подрайоне» держал Маяковский свой большевистский «экзамен», он не указал.

Найти подтверждения следующему этапу большевистской работы Маяковского тоже весьма затруднительно:

«На общегородской конференции выбрали в МК. Были Ломов, Поволжец, Смидович и другие. Звался „товарищем Константином“. Здесь работать не пришлось – взяли».

Проверить всё это невозможно. Ни Ломов, ни Смидович воспоминаний о юном большевике Маяковском не оставили. Ветер– Поволжец что-то вспоминал, но его воспоминания так и не были опубликованы.

Самое громкое «дело», которое привело Маяковского в Бутырскую тюрьму, было организовано подполковником фон Коттеном, возглавлявшим Московское охранное отделение. Об этом написал в воспоминаниях Владимир Фёдорович Джунковский, бывший глава корпуса жандармов, ставший в советское время советником Феликса Дзержинского.

О том, что Владимир Джунковский не только жив и здоров, но и даёт советы главе ГПУ, Маяковский, конечно же, не знал. Поэтому дело, сфабрикованное царской охранкой, стало главным козырем поэта, пришедшего работать на Лубянку.

На составление автобиографических заметок «Я сам» много времени не потребовалось. Вскоре они были написаны, и их можно было опубликовывать.

 

Друзья поэта

Покинувший Дальний Восток поэт-футурист Пётр Незнамов ту пору описал так:

«В середине сентября 1922 года я приехал в Москву и поселился в помещении Вхутемаса на улице Кирова, тогда ещё Мясницкой.

День был не по-осеннему жаркий. По улицам несло мелкий пёстрый сор. Здания ещё ждали ремонта, краска на них облупилась. На углах торговали с лотков оборотистые приобретатели, так и не ставшие Морозовыми и Прохоровыми. Звонкое имя "Моссельпром "звенело в ушах.

В Сокольниках играли в футбол. На Сухаревке стояла протолчённая толпа народа: здесь на ходу срезали подмётки. Длинный книжный развал около МГУ привлекал молодёжь; студенты поражали худобой и неистребимой весёлостью. За заставами дымила индустриальная Москва.

Вскоре я вместе с Родченко, Асеевым, художником Пальмовым и другими товарищами уже был в Водопьяном переулке, узеньком и коротком, в двух минутах ходьбы от Вхутемаса.

Передняя-коридор была длинна, узка и тесна от заставленных вещей: в квартире жило несколько семей…

Тут я познакомился с Владимиром Владимировичем. С О.М.Бриком я познакомился ещё на вокзале».

Приехавшего в Москву Петра Незнамова Николай Асеев охарактеризовал так:

«Он был даровитый поэт, принципиально преданный существовавшей тогда среди нас „фактографии“, то есть обязанности отражения действительности, в противоположность работе фантазии, выдумки, воображения. <…> Маяковский, а вслед за ним и я не очень усваивали эту теорию, главным пропагандистом которой являлся Сергей Михайлович Третьяков…»

Поэт-фактограф Незнамов оставил нам портрет лидера комфутов:

«Маяковский тогда ходил остриженный под машинку – высокий, складный человек, хорошо оборудованный для ходьбы, красивый и прочный, выносливый, как думалось мне, на много десятилетий вперёд. В каком он был костюме – не помню, но казался вросшим в него, и костюм был рад служить этому органически опрятному человеку…

Ничего от «тигра», на чём настаивал Бурлюк, в нём не было, скорей что-то «медвежатное», если принять в расчёт всем известную элегантную "неуклюжесть " его».

Пётр Незнамов обратил внимание и на распределение «ролей» в футуристском тандеме Маяковский– Брик: принимая гостей в Водопьяном переулке, Владимир Владимирович, как правило, говорил мало:

«… он как бы отдыхал от дневного перерасхода энергии по издательствам, редакциям, дискуссиям, давая передышку своей неуёмности, своей нетерпеливой силе.

Душой разговора был Осип Максимович Брик, человек общительный и живой. Он удивительно цепко схватывал все особенности текущего литературного момента и умел быстро сформулировать явление, не переставая при этом быть весёлым, ровным и уравновешенным. Он так много читал, что казалось, будто он всё читал».

И ещё о квартире в Водопьяном переулке (по словам всё того же Петра Незнамова):

«Ходили мы туда ежевечернее. Там в то время бывали Асеевы, Штеренберги, Родченко, Варвара Степнова, Лавинские, Арватов, Каменский, Гринкруг, мы с Пальмовым, художник А.Левин, Рита Райт, Пастернак, Левидов, одно время приходили Рина Зелёная и композитор М.Блантер. Сёстры Владимира Владимировича бывали редко и больше днём, чем вечером.

Рину Зелёную заставляли петь, и она исполняла эстрадные песенки.

Слева от двери, как войти в комнату, стоял рояль, и, кроме Блантера на нём часто музицировал Осип Максимович.

Маяковский вёл разговоры, играл в карты, шутил, подавал необыкновенного своеобразия реплики.

За картами своему партнёру он заметил:

– Вот случай, когда два враждебных лагеря не противостоят, а противосидят друг другу.

Как-то ему несколько юмористически рассказывали, как тащился от города к городу, на манер грузовика, одноглазый Бурлюк, он, улыбнувшись, промолвил:

– Бедный Додя, через всю Сибирь – и с одним фонарём!».

Тем временем (28 сентября 1922 года) из Петрограда ушёл «философский пароход», первый пароход, на котором Советская Россия вышвыривала за рубеж не согласных с большевиками мыслителей.

1 октября вернувшиеся из Италии Айседора Дункан и Сергей Есенин покинули Францию и на пароходе «Париж» отправились из Гавра через Атлантику в Америку

А Москву Брик с Маяковским всё никак не покидали.

Бенгт Янгфельдт:

«По каким-то причинам запланированная на начало сентября поездка в Берлин была отложена, и Маяковский и Осип уехали только месяц спустя, через Эстонию; с немецкими визами проблем, очевидно, не возникло, но для того, чтобы они могли въехать в Эстонию, их официально сделали "техническим персоналом " советской дипломатической миссии в Ревеле».

Сообщая об Эстонии, Янгфельдт как-то не очень уверенно говорит про немецкие въездные визы, с которыми проблем, «очевидно, не возникло». Но как могли возникнуть какие-то проблемы у людей, которых «сделали» работниками советского представительства в Эстонии? «Сделать» такое могло только ГПУ, что лишний раз подтверждает наше предположение, что Владимир Маяковский стал гепеушником.

Этому есть ещё одно косвенное свидетельство – 2 октября 1922 года Маяковский написал заявление заведующему Производственным бюро Высших Государственных художественно-технических мастерских Вхутемаса и его издательства Ефиму Владимировичу Равделю. В этой бумаге речь идёт о том, что из-за плохой постановки дела издательство сорвало все сроки выхода в свет собрания сочинений поэта. И поэт уведомлял заведующего в том, что договор с издательством он расторгает. Но…

В самой последней фразе своего заявления Маяковский допустил оговорку, которая наводит на размышления. Вот эта фраза:

«Прошу немедленно произвести расчёт расходов но производству и разницу возвратить мне не позже четверга, т. к. в пятницу я уезжаю в служебную командировку.

Вл. Маяковский

2/Х-22 г.».

В какую служебную командировку собирался поэт, если он тогда нигде официально не служил?

Могут сказать, что все свои поездки по литературным делам (если оплату дорожных расходов производило какое-то ведомство, например, Наркомпрос) Маяковский называл «служебными». Допустим. И предположим, что в заявлении во Вхутемас речь шла именно о такой командировке.

Но зачем тогда понадобилось та шумиха, которой была обставлена подготовка к этой поездке? Она-то лишний раз и подтверждает, что этот вояж за рубеж был не совсем обычным. Видимо, «легенда», придуманная в ГПУ поначалу (что Маяковский и Брик едут лечиться на немецкий курорт), была отвергнута и заменена другой. Её-то и предстояло «обкатать» перед самым отъездом.

3 октября 1922 года Ульянов-Ленин впервые после продолжительной болезни (первого инсульта) председательствовал на заседании Совнаркома.

А Маяковский вечером того же дня устроил «прощальную» встречу с читателями. Он читал им свою новую поэму «V Интернационал». Газета «Вечерние новости» 9 октября сообщила:

«Чтение поэмы заняло львиную часть вечера… "Левым маршем "Маяковского вечер закончился».

Что это за поэма?

 

Новый статус

Итак, мы предположили, что Маяковского пригласили на работу в ГПУ. Об этом биографы поэта ничего не сообщают, потому что никаких документальных свидетельств о новом месте службы поэта пока не опубликовано. Поэтому считается, что их нет. И никогда не было. Однако очень много косвенных фактов, некоторые из которых мы уже приводили, свидетельствуют о том, что такое приглашение было, и Маяковский ответил на него согласием.

Поэтому и необходимость в «IV Интернационале» тотчас же отпала – объяснять членам ЦК РКП «некоторые» свои поступки поэту стало не надо, ведь он сам стал «чекистом особого отряда», имеющему доступ к «карающему мечу революции». Теперь ему самому предстояло определять правильность поступков окружающих.

И, отложив «IV Интернационал» в сторону, Владимир Владимирович принялся сочинять новую (совсем другую) поэму.

Сначала она была названа «Тридевятый Интернационал». Затем появилось другое название, на котором Маяковский и остановился: «Пятый Интернационал».

Поэма начинается с «Приказа № 3». Третий номер появился из-за того, что поэт уже издал два стихотворных приказа: «Приказ по армии искусства» и «Приказ № 2 армии искусств». Первый приказ начинался со старого футуристского лозунга:

« Канителят стариков бригады канитель одну и ту ж. Товарищи! / На баррикады!  — баррикады сердец и душ».

Второй приказ был тоже весьма энергичным:

«Вам говорю / я – / гениален я или не гениален, бросивший безделушки / и работающий в Росте, говорю вам – / пока вас прикладами не прогнали: Бросьте! Бросьте! / Забудьте, / плюньте и на рифмы, / и на арии, / и на розовый куст, и на прочие мелехлюндии из арсеналов искусств… Мастера, / а не длинноволосые проповедники нужны сейчас нам. Слушайте!.. Нет дураков, / ждя, что выйдет из уст его, стоять перед «маэстрами» толпой разинь. Товарищи, / дайте новое искусство  — такое, / чтобы выволочь республику из грязи».

Третий приказ тоже был адресован деятелям искусства и подковыривал всех стихотворцев, кроме, разумеется, футуристов:

«Прочесть по всем эскадрильям футуристов, крепостям классиков, удушливогазным командам символистов, обозам реалистов и кухонным командам имажинистов».

А начиналась поэма «Пятый Интернационал» так:

« Где ещё / – разве что в Туле?  — позволительно становиться на поэтические ходули ?!»

Затем Маяковский высказал (пожалуй, впервые) своё отношение к обстрелу памятников старины во время октября 1917 года:

«Громили Василия Блаженного. / Я не стал теряться. Радостный, / вышел на пушечный зов. Мне ль / вычеканивать венчики аллитераций богу поэзии с образами образов».

Заявил Маяковский и о том, о чём он тогда мечтал:

«Я 28 лет отращиваю мозг не для обнюхивания, а для изобретения роз… Я очень хочу / в ряды Эдисонам, Лениным вряд, / в ряды Эйнштейнам».

Объяснять с помощью поэзии, для чего ему захотелось встать «в ряды» людей, о которых тогда все говорили, Маяковский почему-то не стал и перешёл на прозу:

«Я знаю точно – что такое поэзия. Здесь описываются мною интереснейшие события, раскрывшие мне глаза. Моя логика неоспорима. Моя математика непогрешима.

Внимание! / Начинаю. / Аксиома: Все люди имеют шею. Задача: / Как поэту пользоваться ею? Решение: / Сущность поэзии в том, чтоб шею сильнее завинтить винтом… Постепенно, / практикуясь и тужась, я шею так завинтил, что просто ужас».

Познакомив читателей с совершенно невероятным и непонятно к чему приводящим процессом «завинчивания» шеи, поэт сразу заговорил о своём отношении к зарубежным странам (тоном, как всегда весьма пренебрежительным):

«В том, что я сказал, / причина коренится, почему не нужна мне никакая заграница. Ехать в духоте, / трястись, / не спать, чтоб потом на Париж паршивый пялиться?! Да я его и из Пушкина вижу, / как свои / пять пальцев. Мой способ дешёвый и простой: руки в карманы заложил и стой».

И только после этого Маяковский принялся объяснять читателям, для чего он «завинчивал» шею, и в кого после этого превратился:

« Какой я к этому времени – / определить не берусь. Человек не человек, / а так – / людогусь».

Откуда он взялся – этот невероятный «людогусь»?

Вот тут-то и кроется очередное косвенное свидетельство того, что Маяковский, шутя, стал называть ГПУ Главным Управлением Согласований, то есть ГУСом, а всех, кто работал там, «гусями», которые со своей гепеушной высоты видели гораздо больше того, что было доступно обычным людям.

Через два месяца в газетном очерке, напечатанном 24 декабря 1922 года в газете «Известия», поэт объяснит смысл этого слова:

«Вы знаете, что за птица Людогусь? Людогусь – существо с тысячевёрстой шеей, ему виднее».

Иными словами, свой новый статус «чекиста особого отряда» Маяковский представил иносказательно, изобразив себя «людогусем», то есть человеком, шея которого «завинчена винтом». И принялся осматривать землю с высоты птичьего полёта.

Это очень напоминает поэму «Человек», в которой поэт тоже возносился на небо и на протяжении веков обозревал с его высот Вселенную. Но теперь, став «людогусем», Маяковский получил ещё и необыкновенный слух:

«… не то что мухин полёт различают уши — слышу / биенье пульса на каждой лапке мушьей».

Далее перечисление преимуществ «людогуся» по сравнению с простыми людьми продолжается. И следует рапорт:

«То, что я сделал, / это и есть называемое «социалистическим поэтом»».

Таким образом, настоящим «социалистическим поэтом» может называться лишь тот стихотворец, кто сотрудничает с Лубянкой. Только тот, кто свою шею «завинтил винтом», может стать главнокомандующим всех людей:

«Чтоб поэт перерос веков сроки, чтоб поэт / человечеством полководить мог, со всей вселенной впитывай соки корнями вросших в землю ног».

И вновь вспоминаются уже приводившееся нами слова поэта Владислава Ходасевича, летом 1922 года эмигрировавшего из страны Советов:

«Все известные поэты в те годы имели непосредственное отношение к ЧК».

Тем стихотворцам, которые ещё не общались с чекистами, Маяковский предлагал:

«Товарищи! / У кого лет сто свободных есть, можете повторно мой опыт произвесть».

На этом первая часть поэмы завершается.

 

Геройство «людогуся»

Вторая часть поэмы «Пятый Интернационал» начинается с прозы:

«Простите, товарищ Маяковский. Вот вы всё время орёте – социалистическое искусство, социалистическое искусство. А в стихах – "я", "я " и "я". Я – радио, я – башня, я – то, я – другое. В чём дело?»

На серьёзный прозаический вопрос поэт ответил шутливыми стихами (но опять довольно грубовато – главка названа «Для малограмотных»):

«А я говорю / "Я", / и это "Я"/ вот, балагуря, / прыгая по словам легко, с прошлых / многовековых высот, озирает высоты грядущих веков. Если мир / подо мной / муравейника менее, то куда ж тут, товарищи, различать местоимения ?!»

Далее (в главке «Теперь сама поэм а») Маяковский сообщал о том (тоже в прозе), что с высоты ему, «людогусю», видилось. А виделось ему, как по нашей планете расползалась «красная лава» революции:

«Что это! Скорее! Скорее! Увидеть… Пол-Европы горит сегодня… А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар…»

В этом революционном пожарище поэт (в образе «людогу-ся») принимал самое активное участие, то есть рассказывается о том, что может сделать (и делает) «социалистический поэт», ставший сотрудником Лубянки:

«Я облаками маскировал наши колонны. Маяками глаз указывал места легчайшего штурма. Путаю вражьи радио. Все ливни, все лавы, все молнии мира – охапкою собираю, обрушиваю на чёрные головы врагов… Только Америка осталась.

Дрожит Америка: /революции демон вступает в Атлантическое лоно… Впрочем, / сейчас это не моя тема, это уже описано / в интереснейшей поэме «Сто пятьдесят миллионов»».

Как видим, самореклама и здесь не чужда Владимиру Владимировичу

Но вот всемирная революция завершена, и поэт даёт себе команду расстаться с образом «людогуся». Тем самым как бы говоря, что только после завершения всемирной революции он перестанет быть гепеушником и вновь станет нормальным человеком:

«Маяковский! / Опять человеком будь! Силой мысли, / нервов, / жил я, / как стовёрстную подзорную трубу, тихо шеищу сложил. Небылицей покажется кое-кому. Ая, / в середине XXI века, на Земле, среди Федерации Коммун — гражданин ЗЕФЕКА».

Таким образом, в «Пятом Интернационале», как бы продолжая тему поэмы «Человек», Маяковский описал всемирную революцию и своё участие в ней. Об этой революции большевики только мечтали, а поэт воспел её, провозгласив себя первым «гражданином ЗЕФЕКА» (или ЗФК, то есть Земной Федерации Коммун).

В стране Советов бушевал голод, то тут, то там вспыхивали восстания тех, кого большевики превратили в бесправных и голодных. А поэт, продолжавший именовать себя футуристом, сделал ещё несколько плакатов для Госполитпросвета (подхватившего дело, которое было прекращено РОСТА). Вот текст одного из тех плакатов:

«В РСФСР 130 миллионов населения. Голодает десятая часть – / 13 миллионов человек. Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть».

Другой плакат:

«Надо помочь голодающей Волге! Надо спасти голодных детей!»

Но поэма «Пятый Интернационал» написана так, словно её автор слыхом не слыхивал об этих всероссийских трагедиях. Жизнь поэта, ставшего гепеушником («людогусем»), казалось ему весёлым и увлекательным приключением, а будущее представлялось ещё более занимательным. Поэтому вторая глава поэмы завершена прозаическим обещанием:

«Самое интересное, конечно, начинается отсюда. Едва ли кто-нибудь из вас точно знает события конца XXI века. А я знаю. Именно это и описывается в моей третьей части».

Но третьей части «Пятого Интернационала» пока ещё не существовало. И на своём «прощальном» вечере уезжавший за рубеж Маяковский прочёл лишь две части поэмы. Московская газета «Вечерние новости» в номере от 9 октября написала:

«Слякоть и осенняя унылость не помешали публике собраться в Большом зале консерватории на вечер Маяковского.

– Я уезжаю в Европу как хозяин, – заявил поэт, – посмотреть и проверить западное искусство».

В блокноте Владимира Владимировича сохранилась запись, сделанная перед этой встречей:

«Зачем обычно ездят

или бегут

или удивляться

я буду удивлять»

Надо полагать, Маяковский собирался «удивлять» Европу и своей новой поэмой. Хотя ничего «удивляющего» в ней не было – ведь ещё в августе 1922 года на XII Всероссийской конференции РКП(б) Григорий Зиновьев сделал доклад, который назывался «О близости мировой социалистической революции». Программное выступление главы Коминтерна недвусмысленно предупреждало всех о том, что «призрак коммунизма» вот-вот взбудоражит всю Европу.

Доклад Зиновьева, собственно, и был переложен в поэму «Пятый Интернационал». И Маяковский предупреждал собравшуюся на его выступление публику, что едет проинспектировать западное искусство, которое в скором будущем предстоит переделывать на новый (футуристический?) лад.

Впрочем, только ли на московскую публику было рассчитано это заявление? Не зарубежным ли спецслужбам слал Маяковский информацию о том, что является не сотрудником ГПУ, а всего лишь стихотворцем, фантазирующим о грядущих событиях?

Прежде чем согласиться с этим предположением или решительно его отвергнуть, вспомним кое-какие подробности того заграничного вояжа.

Но сначала – о Есенине и Дункан.

 

Прибытие в Америку

1 октября 1922 года Айседора Дункан и Сергей Есенин прибыли в Нью-Йорк.

Илья Шнейдер:

«… но сразу сойти на берег им не удалось. Иммиграционный инспектор заявил, что ночь они должны провести в своей каюте, а утром проследовать на Эйлис-Айленд (« Остров слёз») для проверки…

«Таймс» писала:

«Айседора Дункан задержана на Эйлис-Айленде! Боги могут смеяться! Айседора Дункан, которой мир обязан созданием нового искусства танца, – зачислена в опаснейшие иммигранты!»

Дункан и Есенину заявили, что приказ был дан министерством юстиции – «в виду долгого пребывания Айседоры Дункан в Советской России». Подозревали, что она, «оказывая дружескую услугу Советскому правительству, привезла в Америку какие-то документы»…

После двухчасового допроса Дункан и Есенин были освобождены. Айседора заявила ожидавшим её репортёрам:

– Мне никогда не приходило в голову, что люди могут задавать такие невероятные вопросы!»

Через год, вернувшись в Москву, Есенин напишет:

«Взяли с меня расписку не петь „Интернационал“, как это я сделал в Берлине».

Но когда освобождённые Есенин и Дункан прибыли в гостиницу, поэту неожиданно стало очень смешно. Он об этом вспоминал (уже потом, в России):

«Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, 2 ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше. Вспомнил про Дым отечества", про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за „Русь“ как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию. Народ наш мне показался именно тем 150 000 000-м рогатым скотом, о котором писал когда-то в эпоху буржуазной войны в "Летописи " Горького некий Тальников…

Милостивые государи! лучше фокстрот с здоровым и чистым телом, чем вечная, раздирающая душу на российских полях, песня грязных, больных и искалеченных людей про «Лазаря». Убирайтесь к чёртовой матери с Вашим Богом и с Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил "до ветру " в чужой огород. С того дня я ещё больше влюбился в коммунистическое строительство».

«Дым отечества», который вспомнился Есенину, это стихотворение Фёдора Ивановича Тютчева, написанное в конце апреля 1867 года:

«" И дым отечества нам сладок и приятен!"  — Так поэтически век прошлый говорит. А в наш – и сам талант всё ищет в солнце пятен, И смрадным дымом он отечество коптит!»

А упомянутый Есениным «некий Тальников» – это литератор Давид Лазаревич Шпитальников, писавший под псевдонимом Тальников. Он ещё встретится на пути Маяковского, так что запомним его.

 

Вторая «ездка»

9 октября 1922 года Осип Брик и Владимир Маяковский наконец-то покинули Москву и направились (через Петроград и Нарву) в эстонский Ревель. Там сделали остановку.

10 октября Маяковский выступил в советском полпредстве в Эстонии с докладом «О пролетарской литературе». Местная газета «Эсмаспаев» с иронией написала:

«Недавно проездом в Европу прибыл русский "гений" футурист Маяковский. В его честь местное русское посольство орагнизовало вечер, на котором присутствовали и приглашённые гости».

11 октября на пароходе «Рюген» Брик и Маяковский поплыли в Штеттин, а оттуда поездом добрались до Берлина, где их встретили Лили и Эльза. В очерке «Сегодняшний Берлин» Владимир Владимирович потом напишет:

«Я человек по существу весёлый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав её, должен был второй уже раз объезжать её морем.

С таким же чувством я ехал и в Берлин».

Поселились Брики, Эльза и Маяковский в центре города – в «Кюрфюрстенотеле».

Аркадий Ваксберг:

«Все дни проводили в гостинице и в одном из любимых тогда русской эмиграцией „Романтишес кафе“. Обедали и ужинали в самом дорогом ресторане "Хорхер " – в деньгах, стало быть, они не нуждались и жили на широкую ногу».

Бенгт Янгфельдт объяснил, откуда взялось это неожиданное богатство:

«В условиях стремительной инфляции, охватившей в эти годы Германию, даже советские граждане могли вести роскошную жизнь. Маяковский регулярно заказывал в цветочном магазине огромные букеты для Лили, которая, в свою очередь, купила шубу Рите Райт за сумму, соответствовавшую одному доллару».

В очерке «Сегодняшний Берлин» Маяковский скажет:

«… положение Германии (конечно, рабочей, демократической) настолько тяжёлое, настолько горестное – что ничего, кроме сочувствия, жалости, она не вызывает».

В Берлине тогда жили сотни тысяч русских эмигрантов.

Александр Михайлов:

«Берлин в начале двадцатых годов являл собою один из центров, наверное, даже самый значительный центр русской литературной эмиграции…

В Берлине были русские издательства и журналы самых различных направлений, иногда противоположных в политической ориентации.

…можно сказать, что среди них было довольно редкое многоцветье – от монархического, до нейтралистского с лозунгами: «Ни к красным, ни к белым! Ни с Лениным, ни с Врангелем!» и «И к красным, и к белым!» – до просоветского, представители которого скоро начнут возвращаться в Россию».

В Берлине Маяковский издал автобиографические заметки «Я сам» в журнале «Новая русская книга», заключил договор на поэтический сборник с издательством «Накануне» и напечатал книгу «Для голоса». Иными словами, окунулся в те же самые издательские дела, какими год назад в Риге занималась Лили Брик.

В Берлине состоялось множество встреч: здесь находился (уже который месяц) Борис Пастернак, из Праги приехал Роман Якобсон.

Ваксберг добавляет:

«Виктор Шкловский, бежавший минувшей весной из России по льду Финского залива, тоже обосновался в Берлине и встречался с Бриками почти каждый день».

В Берлин из эстонского Ревеля приехал даже Игорь Северянин, который потом вспоминал о торжественном вечере, состоявшемся в советском полпредстве 7 ноября:

«В День пятой годовщины советской власти в каком-то большом зале Берлина торжество. Полный зал. А.Толстой читает отрывки из „Аэлиты“. Читают стихи Маяковский, Кусиков. Читаю и я…»

А из далёкого от Берлина Афганистана Лариса Рейснер рвалась домой, в Россию, и в письме родным (от 19 октября) жаловалась, что её отъезд доставит неприятности мужу:

«Признаюсь, оставлять здесь Федю одного мне очень больно».

У Айседоры Дункан в тот момент начались гастроли в Америке. Каждое своё выступление она непременно сопровождала рассказом о жизни в Советской России, а каждое своё интервью журналистам завершала словами:

«– Коммунизм является единственным выходом для мира!» 12 ноября Сергей Есенин написал в Москву из Нью-Йорка:

«Кроме русского никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски».

А вот что рассказал об одном из концертов Дункан Илья Шнейдер:

«В Бостоне её выступление вызвало скандал. В партер была введена конная полиция. Вдобавок ко всему Есенин, открыв за сценой окно, собрал целую толпу бостонцев и с помощью какого-то добровольного переводчика рассказывал правду о жизни новой России».

За рубежом оказалась и российская художница Валентина Ходасевич, написавшая:

«В ноябре 1922 года но приглашению Алексея Максимовича я поехала к нему в гости в маленькое местечко Сааров – в двух часах езды от Берлина. Сааров – летний грязевой курорт. Много санаториев. Зимой они не функционируют. Всё же владелец одного из них соблазнился и сдал Горькому целиком второй этаж».

В Берлине состоялась встреча Маяковского с Борисом Пастернаком. Незадолго до этого (ещё в России) они поссорились, а тут… Илья Эренбург написал:

«После одной из размолвок Маяковский и Пастернак встретились в Берлине; примирение было столь же бурным и страстным, как разрыв».

Можно было бы сказать, что именно для такого творческого общения Маяковский и приехал в Германию – ведь впоследствии в одной из своих статей он обоснует необходимость поездок-путешествий так:

«Мне необходимо ездить, общение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг».

Оставив на совести поэта его стойкое нежелание читать, приглядимся повнимательнее к тем «живым вещам», общаться с которыми так жаждал Маяковский.

 

Зарубежная жизнь

В Берлине Владимир Владимирович вёл себя так, словно у него вообще не было никаких дел и обязанностей: дни напролёт играл в карты, покидая гостиничный номер лишь для посещения ресторана и для участия в не очень частых литературных встречах.

Бенгт Янгфельдт:

«Пока Эльза и Лили целые дни проводили в музеях, магазинах и танцевали, Маяковский коротал время за ломберным столом. "Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники, – вспоминала Лили. – Но посмотреть удалось мало. Подвернулся карточный партнёр, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер"».

Эльза Триоле отреагировала на эту игру с ещё большим недовольством, написав потом в воспоминаниях:

«С Володей мы не поладили с самого начала… В гостинице, в его комнате, шёл картёж…постоянные карты меня необычайно раздражали, так как я сама ни во что не играю и при одном виде карт начинаю мучительно скучать. Скоро я сняла две меблированные комнаты и выехала из гостиницы.

На новоселье ко мне собралось много народа. Володя пришёл с картами. Я попросила его не начинать игры. Володя хмуро и злобно ответил что-то о негостеприимстве. Слово за слово… Володя ушёл, поклявшись, что это навсегда, и расстроил мне весь вечер».

Лили Брик тоже вскоре покинула гостиницу. Об этом – Янгфельдт:

«Лили, которая больше месяца вела в Лондоне беспечную и самостоятельную жизнь, быстро устала от Маяковского, от его ревности и от необходимости постоянно ему переводить».

Что же касается увлечения Маяковским игрой в карты, то его современники, а вслед за ними практически все его биографы, объясняли это пристрастие азартом, присущим характеру поэта. Так, Эльза Триоле утверждала:

«Володя был азартным игроком, он играл постоянно и во что угодно: в карты, в ма-джонг, на бильярде, в придуманные им игры».

И всё равно поведение Маяковского странно до удивления. Впервые приехать в самый центр Европы и, ни на кого не обращая внимания, резаться в карты!

Но возникает вопрос, а не была ли это роль придумана «сценаристами» с Лубянки? Ведь когда поэт приехал в Латвию, его встретили, что называется, в штыки, считая, что он агент ГПУ. Необходимо было срочно менять это представление. И гепеушные «спецы» могли предложить Маяковскому показать себя с другой стороны – этаким стихотворцем, витающим где-то в облаках, азартным картёжником, а также любителем хорошо и плотно поесть.

Лили Юрьевна писала:

«… обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан «Хорхер», изысканно поесть и угостить товарищей, которые случайно оказались в Берлине. Маяковский платил за всех, я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его «герр Маяковски», стараясь всячески угодить богатому клиенту».

Бенгт Янгфельдт:

«Маяковский всегда заказывал огромные порции. „"Ich funf Portion Melone undfunf Portion Kompott", – произносил он на немецком, которому Рита пыталась обучить его летом. – „Ich bin ein russischer Dichter, bekannt im russischen Land, мне меньше нельзя“. Он также часто брал сразу два пива, „Geben Sie ein Mittagessen mir und mainem Genie“…“

В переводе с немного исковерканного немецкого эти фразы означают: «Мне пять порций дыни и пять порций компота», «Я русский поэт, известный в русской стране», «Принесите обед для меня и моего гения».

Разве подобный чудак со странностями мог быть агентом ГПУ?

Для усиления производимого эффекта со своей особой ролью выступал и Осип Брик. Янгфельдт пишет:

«… о том, что Брик служит в ГПУ, знали и в России, и среди эмигрантов».

Ваксбергдобавляет:

«Осип тешил друзей кровавыми байками из жизни Чека, утверждая, что был лично свидетелем тому, о чём рассказывал. А рассказывал он о пытках, об иезуитстве мастеров сыска и следствия, о нечеловеческих муках бесчисленных жертв. „В этом учреждении, – говорил Осип, – человек теряет всякую сентиментальность“; признавался, что сам её потерял.

"Работа в Чека, – констатировал Якобсон, – очень его испортила, он стал производить отталкивающее впечатление"».

Итак, перед нами – как бы две роли, которые Брик и Маяковский разыгрывали в Берлине: первый изображал матёрого чекиста, одного из тех, кого называют заплечных дел мастерами, второй – инфантильного стихотворца, гурмана и картёжника.

Кстати, не потому ли оба «актёра» задержались в Москве на целый месяц, что им пришлось репетировать эти роли, придуманные на Лубянке? И кто знает, не было ли возмущение Лили и Эльзы картёжником Маяковским тоже наигранным? Не играли ли сёстры в ту же чекистскую «игру», помогая

Владимиру Владимировичу создавать необходимый для разведчика образ?

Вероятно, была ещё одна причина задержки отъезда Маяковского и Брика из Москвы – надо было подготовиться к граду вопросов, которые явно должны были обрушиться на них в связи с тем, что в Европе появились те, кого большевики из страны своей изгнали.

 

Будничные дни

В 1922 году Илья Эренбург опубликовал (с предисловием самого Николая Бухарина!) философско-сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников…», в котором описывалась жизнь в России и Европе времён мировой войны и революции. В романе предсказывались фашистские режимы в Италии и Германии, а также атомная бомба, которую американцы бросали на Японию. Книгу эту с интересом читал заболевший Ленин.

Но самой главной новостью той осени, новостью, которая бурно обсуждалась в Европе и Америке, стало изгнание из Советской России более ста шестидесяти философов, историков, экономистов, юристов, математиков и других образованных россиян. Сначала двумя поездами, а затем несколькими пароходами большевики избавились от интеллектуальной элиты.

Бенгт Янгфельдт:

«Эта беспрецедентная в мировой истории мера была очередным шагом сознательной политики Ленина и правительства, направленной на ликвидацию любой политической оппозиции ещё до момента её возникновения. По бесстыдному определению Троцкого, она была выражением „гуманизма по-большевистски“. Согласно военному комиссару, „элементы“, подлежащие высылке, не играли никакой политической роли, однако в случае новых военных действий могли бы стать оружием в руках врага: "И мы будем вынуждены расстрелять их но законам войны. Вот почему мы предпочитаем сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно "».

Неучи-большевики боялись образованных соперников. Своим неумением управлять и хозяйствовать они довели страну до голодных бунтов и вооружённых мятежей. Знать, что где-то рядом находятся более умные и более способные интеллектуалы, Ленин и его соратники, конечно же, не могли.

Ещё один фрагмент из книги Янгфельдта:

«… сам факт, что такой писатель, как Маяковский – равно как и другие советские писатели – не протестовал и даже не высказывался по поводу того, что правительство сочло возможным выслать из страны цвет интеллигенции, свидетельствует о моральной девальвации, имевшей место в большевистской России. В царское время подобная акция властей вызвала бы громкие протесты.

Молчание свидетельствует о страхе, нагнетаемом большевиками в стране в среде интеллигенции и у населения в целом, – результат успешной работы ЧК».

К этому добавим, что лучшего друга Маяковского и Бриков – Якова Агранова – шёпотом называли тогда «продавцом билетов на "философский" пароход».

А вот что запомнилось секретарю Орготдела ЦК Борису Бажанову в выступлении одного из делегатов XI съезда РКП(б):

«… ясно помню выступление Томского, члена Политбюро и руководителя профсоюзов. Он говорил: «Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии. Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме». Зал ответил бурными аплодисментами…

Справедливость требует отметить, что в тот момент я ещё питал доверие к своим вождям: остальные партии в тюрьме; значит, так и надо и так лучше».

Да, Владимир Маяковский про высылку из Советской России лучших её представителей не высказал ни слова. К нему, надо полагать, вообще с подобными вопросами не обращались – мнение заядлого картёжника не интересовало никого. И всё же однажды Владимир Владимирович «вышел» из образа инфантильного стихотворца и своё отношение к проживавшему в Германии высланному соотечественнику озвучил. Эту «выходку» описала Нина Берберова в книге «Железная женщина»:

«27 октября 1922 года в Берлине, в кафе Ландграф, на докладе Шкловского „Литература и кинематограф“, во время прений, при упоминании имени Горького, Маяковский встал и громовым голосом объявил, что Горький – труп, он сыграл свою роль и больше литературе не нужен. Горький никогда не мог забыть этого».

Хотя Горького из Советской России официально никто не высылал, он, вроде бы, уехал сам, добровольно, чтобы заняться сбором пожертвований для голодавших россиян. Но жил он изгнанником, ощущая острую нехватку денег (львиную долю горьковских гонораров Мария Андреева переправляла в Советскую Россию). Поэтому реплика Маяковского больно ударила по самолюбию писателя.

В тот момент в Германии проживали не только беженцы из России. Были там и советские граждане, сумевшие разбогатеть благодаря объявленной большевиками новой экономической политике. О них Маяковский упомянул в очерке «Сегодняшний Берлин»:

«Целый Вестей (богатая часть Берлина) занят чуть ли не одними этими русскими. Даже центральная улица этого квартала Курфюрстендам называется немцами – "Нэпский проспект "».

15 ноября в берлинском Шубертзале обучавшиеся в Германии молодые россияне организовали вечер, на котором выступил и Маяковский. Газета «Накануне» привела такие его слова:

«"Быть русским поэтом, писателем можно только живя в России, с Россией. Пусть не думают въехать в Москву на белом коне своих многотомных произведений засевшие за границей авторы"…

Многочисленная аудитория со вниманием и бурными восторгами отнеслась к поэту».

И тут Маяковского потянуло вдруг съездить в страну, о которой раньше даже речи не заходило. У Лили Юрьевны, как мы помним, с её поездкой из Риги в Лондон ничего не получилось. Маяковский же оказался более удачливым.

 

Парижское турне

Александр Михайлов:

«Дягилев, выдающийся антрепренёр, театральный деятель, возглавлявший русский балет на Западе, человек с широкими связями, помог оформить визу, и 18 ноября Владимир Владимирович поехал в Париж».

Тот же эпизод Аркадий Ваксберг описал гораздо веселее:

«Маяковский осмелился, никого не спросясь, из Берлина поехать в Париж. Подбили его Сергей Дягилев и Сергей Прокофьев, с которыми он встретился несколько раз в Берлине. Пошёл во французское консульство за визой и, как ни странно, её получил: помог Дягилев, у которого были большие связи. Лили почему-то с ним в Париж не поехала. Так рвалась, так стремилась – и вдруг… Не потому ли, что не имела инструкций!»

Как известно, хорошо сформулированный вопрос уже содержит в себе какую-то толику ответа. Вопрос Ваксберга – из той же категории. Конечно же, у Лили Юрьевны была какая-то другая «работа», какое-то иное «задание», в которых поездка во Францию не предусматривалась. Поэтому никаких «инструкций» на эту поездку она и «не имела».

А что делал во Франции Маяковский?

Уезжая из Берлина в Париж, он отправил Рите Райт открытку:

«Эх, Рита, Рита, учили Вы меня немецкому, а мне – по-французски разговаривать».

Под этими словами – подпись: сначала – перечёркнутая попытка изобразить готическое «Ш», потом – латинскими буквами «Schuler» («Шюлер»), «ученик».

В очерке «Париж (Записки Людогуся)» Маяковский потом напишет:

«После нищего Берлина – Париж ошеломляет.

Тысячи кафе и ресторанов. Каждый даже снаружи уставлен омарами, увешан бананами. Бесчисленные парфюмерии ежедневно разбираются блистательными покупательницами духов. Вокруг фонтанов площади Согласия вальсируют бесчисленные автомобили (кажется, есть одна, последняя, лошадь, – её показывают в зверинце)… Ламп одних кабаков Монмартра хватило бы на все российские школы…

Не поймёшь! Три миллиона работников Франции сожрано войной. Промышленность исковеркана приспособлением к военному производству. Области разорены нашествием. Франк падает (при мне платили 69 за фунт стерлингов). И рядом – всё это великолепие!

Казалось бы, для поддержания даже половины этой роскоши – каждый дом Парижа надо бы обратить в завод, последнего безземельного депутата поставить к станку.

Но в домах, как и раньше, трактиры.

Депутаты, как и раньше, вертят языками».

Страна, которую с таким удивлением описывал Маяковский, точно так же, как и Россия, вышла из мировой войны, но в ней не было социалистической революции.

Любопытно и то, что ни о каких картах, в которые мог бы во Франции резаться картёжник-поэт, ничего не известно. «Ошеломлённый Парижем» Маяковский в карты почему-то не играл. Что же так изменило его облик?

Бенгт Янгфельдт:

«В конце ноября он провёл неделю в Париже, где встретился со своими друзьями художниками Михаилом Ларионовым и Натальей Гончаровой, а также познакомился с Игорем Стравинским, Пикассо, Леже, Браком, Робером Делоне и Жаном Кокто. Он присутствовал на похоронах Марселя Пруста».

В очерке «Семидневный смотр французской живописи» Маяковский потом написал:

«Я въезжал в Париж с трепетом. Смотрел с учащейся добросовестностью. С внимательностью конкурента. А что, если опять мы окажемся только Чухломой?»

Для полноты картины Маяковский описал (в очерке «Париж») и российских эмигрантов, которых в столице Франции было довольно много:

«В Париже самая злостная эмиграция – так называемая идейная: Мережковский, Гиппиус, Бунин и др.

Нет помоев, которыми бы они не обливали всё, относящееся к РСФСР».

Но город Париж Маяковскому понравился. Он остался бы тут чуть подольше, но не получилось. По опубликованным чуть позднее путевым заметкам известно, что в более продолжительном пребывании на территории Франции ему было отказано. Почему? Видимо, французская полиция была кем-то предупреждена (латышскими коллегами, например) и потому знала, КТО и ЗАЧЕМ появился в Париже.

Как бы там ни было, но полюбившийся поэту город пришлось покинуть.

Но в Берлин, надо полагать, Маяковский возвращался в прекрасном настроении. Ещё бы, всё, о чём он мечтал, свершилось. Среди новых властителей России он стал своим человеком. Его наконец-то оценил вождь большевиков, прилюдно возвестив об этом. Его стихи печатались в «Известиях», в одной из главных большевистских газет. Он состоял в дружеских отношениях с наркомом Анатолием Луначарским. И называл «Яней» Якова Агранова, чекиста, который общался с большевистскими вождями. И, наконец, его взяли на службу в ГПУ, и он свободно разъезжал теперь по всей Европе. Иными словами, поэт-футурист приблизился к властной элите страны Советов. Можно даже сказать, вошёл в неё. И вошёл не по чьей-то рекомендации, а исключительно благодаря своему собственному таланту. Вошёл сам.

Роль, которую предстояло ему играть и дальше, Владимир Владимирович Маяковский исполнял с большим удовольствием.

Лили Брик писала в воспоминаниях:

«Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.

Так мы прожили два месяца».

В этих трёх фразах Лили Юрьевна проявила невероятную и просто удивительнейшую забывчивость. Ведь всё было совершенно не «так»\ После возвращения Маяковского из Парижа не могло начаться «то же самое», потому как поэта ждал неожиданный сюрприз – Бриков в Берлине не было!

Ваксберг об этой ситуации пишет, что когда поэт вернулся из Франции, он…

«… с удивлением узнал, что Лили и Осип, не дождавшись его, хотя он отсутствовал только неделю, поспешили отбыть домой. В Берлине у него всё ещё оставались незавершённые издательские дела – он вернулся в Москву лишь 13 декабря».

Какая странная эта забывчивость у Лили Брик! То она не могла вспомнить, почему уехала в Берлин без Маяковского, то забыла все подробности поездки Маяковского в Париж. С чего бы это? И вообще, что заставило Бриков так торопливо отправиться в Москву?

Ответов на эти вопросы нет ни в одной книге о Маяковском и Лили Брик. А между тем найти их не очень трудно.

Впрочем, стоп! Это уже тема для другой книги.

Но сначала – ещё два небольших сообщения.

Первое – в конце 1922 года Бориса Бажанова назначили секретарём Оргбюро ЦК РКП(б). Он потом написал:

«Я начинаю становиться несколько более важным винтиком партийной государственной машины…

Какие функции серетаря Оргбюро? Я секретарствую на заседаниях Оргбюро и на заседаниях Секретариата ЦК…

На заседаниях Оргбюро председательствует Молотов…

Сталин и Молотов заинтересованы в том, чтобы состав Оргбюро был как можно более узок – только свои люди из партаппарата. Дело в том, что Оргбюро выполняет работу колоссальной важности для Сталина – оно подбирает и распределяет партийных работников; во-первых, вообще для всех ведомств, что сравнительно неважно, а во-вторых, всех работников партаппарата – секретарей и главных работников губернских, областных и краевых партийных организаций, что чрезвычайно важно, так как завтра обеспечит Сталину большинство на съезде партии, а это основное условие для завоевания власти. Работа эта идёт самым энергичным темпом, удивительным образом Троцкий, Зиновьев и Каменев, плавающие в облаках высшей политики, не обращают на это особого внимания. Важность сего поймут тогда, когда уж будет поздно».

Второе сообщение такое: в самом конце 1922 года коммунисты-футуристы решили выпускать свой журнал, который было решено назвать «ЛЕФом». В отдел агитации и пропаганды ЦК РКП(б) было направлено письмо с просьбой разрешить это издание. К письму был приложен список предполагаемых сотрудников. Среди других «кураторов техники искусства» был назван поэт Владимир Силлов. Вот его четверостишие:

«Придёт и закрутит день наш в спирали любовных лучей, чьё сердце на колья наденешь и мозг окровавленный чей!»

Эти строки, пожалуй, лучше всего соответствуют тому, что случилось с вернувшимся в Москву Владимиром Маяковским. Ему был нанесён удар. И с той стороны, с которой он не ожидал. Этот удар был такой силы, что заставил его, только-только вошедшего в число самых выдающихся советских поэтов, во многом засомневаться.