Главная тайна горлана-главаря. Ушедший сам

Филатьев Эдуард

Часть первая

Банный бунт

 

 

Глава первая

Поэт и его читатели

 

Пятьдесят лозунгов

Выступая 2 февраля 1929 года на обсуждении пьесы «Клоп» в клубе рабкоров «Правды», Маяковский сказал:

«У меня в пьесе человек, с треском отрывающийся от класса во имя личного блага. Это образец политического замирения. Я не хочу ставить проблему без расчёта уничтожить её корни. Дело не в вещах, а в отрыве от класса. Из бытового мещанства вытекает политическое мещанство».

Сказано резко и напористо. Сразу видно, с какой ненавистью относился автор «Клопа» к мещанам и мещанству. Мало этого, Маяковский ещё и объяснил, почему в его пьесах так много этих мещан, то есть героев отрицательных:

«Мы на положительных таких засохли. Присыпкина через пятьдесят лет будут считать зверем. Мне сегодня вечером надо писать пятьдесят лозунгов на одну тему: надо мыть руки. Если вы говорите, что рабкоры пишут о том же мещанстве, – это похвала мне: значит, вместе бьём и добьём!»

Иными словами, «мещанами» Маяковский называл людей невоспитанных, необразованных, для которых он и сочинял свои «лозунги» или, как он сам их называл, «санитарные плакаты». Вот некоторые из них:

«1 Убирайте комнату, / чтоб она блестела. В чистой комнате – / чистое тело. 2 «Воды – / не бойся, / ежедневно мойся! 3 Зубы / чисть дважды, каждое утро / и вечер каждый… 6 Ежедневно / обувь и платье чисть и очищай / от грязи и пятнен. 7 Культурная привычка, / приобрети её — ходи еженедельно в баню / и меняй бельё… 9 Проветрите комнаты, / форточки открывайте перед тем / как лечь / в свои кровати».

В этих стихотворных лозунгах говорится об элементарнейших вещах, о том, что, казалось бы, должно разуметься само собой. Но они были заказаны поэту, стало быть, необходимость в них была чрезвычайная. И Маяковский писал:

«17 Мойте окна, / запомните это, окна – источник / жизни и света. 18 Товарищи, / мылом и водой мойте руки / перед едой… 20 Грязь / в желудок / идёт с едой, мойте / посуду / горячей водой… 23 Вытрите ноги!!! / забыли разве, — несёте с улицы /разную грязь вы. 24 Хоть раз в неделю, / придя домой, — горячей водой / полы помой… 34 Раз в неделю, / никак не реже, бельё постельное / меняй на свежее».

Стихи эти сочинялись для той самой массы, о которой Владимир Маяковский говорил и 22 декабря 1928 года, выступая на собрании Федерации объединений советских писателей. Свою речь он завершил так:

«Теперь последний вопрос, товарищи, относительно массовости. Я не знаю, как для других, но меня этот вопрос съедает.

В принципе, душой, телом и мозгом я за массовость. Ни разу только я не встречал во всех редакциях, при самых противоположных точках зрения, чтобы меня крыли с точки зрения своей, все хвалят от имени массы, ругают тоже от имени массы…

Я неоднократно приводил примеры Путиловского и других заводов. Стапятидесятимиллионная масса недостаточно культурна, её нужно сто раз переделывать, переучивать, и разговор о массе, выдвигаемый просто редактором, – это насмешка над нашей культурной революцией».

Сто пятьдесят миллионов человек, о «недостаточной культурности» которой говорил Маяковский, это тогдашняя численность населения страны Советов. Значит, это для своих «некультурных» соотечественников сочинял поэт «санитарные плакаты», призывая сограждан мыть «руки перед едой», ходить «еженедельно в баню» и еженедельно «менять бельё» в постелях. Маяковский отчётливо представлял себе, кто его окружает, о ком и для кого он пишет свои произведения.

Вряд ли поэт помнил о том, что этих же самых людей другой стихотворец, Дмитрий Мережковский, называл «хамами». Сам же глава лефовцев и рефовцев, закончивший всего четыре класса гимназии и грамотно писать так и не научившийся, в апреле 1926 года сочинил стихотворение «Разговор с фининспектором о поэзии», в котором задавался вопрос (больше похожий на утверждение):

«А что, / если я / народа водитель и одновременно – / народный слуга?»

Через год, отвечая польским журналистам, спрашивавшим, какую роль в СССР играет поэт, Маяковский сказал:

«– Важнейшую. Он является учителем народа, воспитателем его ума и совести».

И этот «учитель народа», вернувшись в самом начале мая 1929 года из Франции в Москву, начал отправлять своей возлюбленной парижанке Татьяне Яковлевой «молнии телеграмм», которые напоминали ей о том, что в октябре он приедет в Париж, где они сыграют свадьбу и отправятся жить в СССР.

 

Загадочный отказ

Лили и Осип Брики чуть ли не ежедневно заводили с Маяковским разговоры, отговаривая его от намерения ехать осенью во Францию и жениться на Татьяне. Многие маяковсковеды утверждают, что в том же самом (по явной просьбе Лили Юрьевны) поэта убеждали и гепеушники: Яков Саулович Агранов и Меер Абрамович Трилиссер вместе со своим помощником Михаилом Савельевичем Горбом (Моисеем Санелевичем Розманом).

Переубедить убеждавших было практически невозможно. И Маяковский принялся готовить им свой ответ – вместо «Комедии с убийством», на создание которой у него был подписан договор с ГосТИМом (Государственным театром имени Мейерхольда), он всё лето сочинял совсем другое произведение – пьесу под названием «Баня».

В записной книжке поэта, которую он заполнял в 1928 году, есть такие строки:

«Уже второй / должно быть ты легла А может быть / и у тебя такое Я не спешу / и молниями телеграмм Мне незачем / тебя / будить и беспокоить ».

Кому именно посвящены эти строки, в той записной книжке не сказано. Но то, что этими словами поэт обращался к любимой женщине, сомнений не вызывает. Известно, что в конце 1928 года Маяковский был влюблён в парижанку Татьяну Яковлеву. Когда в Москве «второй» час ночи, в Париже – всего лишь поздний вечер, то есть самое время ложиться спать. Поэт предполагает, что у его любимой «такое» же, как и у него, состояние бессонницы, но он не хочет тревожить её понапрасну.

В другой записной книжке, заполнявшейся позднее, записано это же (но слегка изменённое) четверостишие:

«Уже второй должно быть ты легла В ночи Млечпуть серебряной Окою Я не спешу и молниями телеграмм Мне незачем тебя будить и беспокоить »

За этими строками следует знакомое всем продолжение:

«Как говорят инцидент исперчен любовная лодка разбилась о быт С тобой мы в расчёте и ни к чему перечень взаимных болей бед и обид».

Далее идёт потрясающее лирическое продолжение:

«Ты посмотри какая в мире тишь Ночь обложила небо звёздной данью в такие вот часы встаёшь и говоришь векам истории и мирозданью ».

Что же хотел сказать Маяковский «векам истории» и «мирозданью?

Может быть, в этих неоконченных набросках четверостишия стоят не в том порядке, и четыре строчки про исперченый «инцидент» и являются теми словами, с которыми поэт собирался обратиться ко времени и пространству?

Вполне возможно, что этими стихотворными фразами Маяковский прощался и с Элли Джонс, которая тогда тоже была во Франции. Поэт прощался, потому что его «любовная лодка» в очередной раз «разбивалась о быт», натолкнувшись на необходимость служить тому, что в тот момент было необходимо Лубянке.

А осенью 1929 года Маяковский с нетерпением ждал запланированной свадьбы и 12 июля 1929 года в очередном письме Татьяне Яковлевой пообещал:

«Дальше октября (назначенного нами) мне совсем никак без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налёта на тебя».

Эти слова были написаны во время самого разгара романа Маяковского и актрисы МХАТа Вероники Витольдовны Полонской, которая была замужем за актёром того же театра Михаилом Яншиным, и которую познакомил с поэтом (специально для того, чтобы отвлечь его от нежелательной парижанки) Осип Брик.

15 июля Маяковский приехал в Сочи, где у него была назначена встреча с Вероникой Полонской. Они встретились. Но уже на следующий день в Париж полетело ещё одно письмо Яковлевой, в котором она заверялась:

«У меня всегда мысль о тебе когда я думаю о приятнейших и роднейших мне людях. Детка – люби меня пожалуйста. Это мне просто необходимо».

22 августа Маяковский вернулся из Крыма в Москву, и Брики вновь навалились на него с «разговорами» о том, что он «предал» Лили Юрьевну, посвятив свои парижские стихи Татьяне Яковлевой. И создание пьесы «Баня», которая должна была дать ответ всем наседавшим на Маяковского с «уговорами», было продолжено.

Тем временем в ОГПУ уже вовсю работала Особая группа (ОГ), предназначенная для особо специфических заданий – убийств и похищений за рубежом врагов большевиков. Её создание не оформляли приказом, и знали о ней только Иосиф Сталин (генсек партии), Вячеслав Менжинский (глава ОГПУ), Осип Пятницкий (глава ОМС, Отдела международной связи, бывшего Конспиративного отдела Коминтерна) и, возможно, Меер Трилиссер (руководивший Иностранным отделом ОГПУ). Во главе ОГ стоял её создатель Яков Серебрянский, поэтому она имела ещё одно называние: «группа Яши».

Вот как Вальтер Кривицкий (в книге «Я был агентом Сталина») охарактеризовал Отдел Международной Связи Коминтерна (ОМС), который для очень многих был весьма загадочной структурой:

«Ядро Коминтерна – это никому не известный отдел международной связи (ОМС). Пока не начались чистки, ОМС возглавлял старый большевик Пятницкий, ещё при царском режиме прошедший школу распространения нелегальной революционной пропаганды… Когда был организован Коминтерн, то выбор Ленина на пост руководителя такого важного подразделения пал на Пятницкого…

Под его руководством была создана сеть постоянных, ему непосредственно подчинённых агентов, служивших связующим звеном между Москвой и номинально автономными коммунистическими партиями в Европе, Азии, Латинской Америке и США. Как представители ОМС, эти резиденты Коминтерна жёстко контролировали деятельность руководителей национальных компартий. Ни рядовые члены партии, ни их руководители не знали подлинного имени представителя ОМС, который подчинялся только Москве и лично в дискуссиях не участвовал».

Маяковский, дважды приезжавший в Париж, когда резидентом ОГПУ там был Серебрянский, наверняка входил в состав «группы Яши». Именно в её составе он должен был в октябре отправиться во Францию – ведь охота за генералом Кутеповым продолжалась.

Напомним, что 28 августа Лили Брик записала в дневнике: у неё с Осипом произошёл…

«…с Володей разговор о том, что его в Париже подменили».

Брики продолжали отговаривать Маяковского от женитьбы на Татьяне Яковлевой. Результатом этого «разговора» стала телеграмма, которую Владимир Владимирович на следующий день отправил в Париж:

«ОЧЕНЬ ЗАТОСКОВАЛ ПИШИ БОЛЬШЕ ЧАЩЕ ЦЕЛУЮ ВСЕГДА ТВОЙ ВОЛ».

Наступил сентябрь – та самая пора, когда надо было «приделывать крылышки» для «налёта» на Париж.

И вдруг 8 сентября в дневнике Лили Брик появилась запись:

«Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора (28 августа)».

Неожиданное решение поэта невероятно удивляло и маяковсковедов. Бенгт Янгфельдт сразу задался вопросом:

«Что произошло?»

Аркадий Ваксберг тоже спросил в величайшем недоумении:

«Что побудило самого Маяковского – добровольно! – поставить крест на своих замыслах, похоронить отнюдь не иллюзорные надежды? Почему – на самый худой конец – он даже не попытался хоть как-нибудь объяснить Татьяне столь крутой поворот?»

В. В. Катанян предложил такое объяснение этого «крутого поворота»:

«Многие серьёзные исследователи, мемуаристы, литературоведы из книги в книгу повторяют сюжет, что возник в ворохе сплетен сразу же после самоубийства, – что Маяковский рвался в Париж, но ему было отказано в визе».

Известны отзывы современников поэта об этом «отказе».

Роман Якобсон:

«В конце сентября Маяковскому отказали в выездных документах».

Павел Лавут:

«Окончательный отказ в выезде, вероятнее всего, он получил 28 сентября».

Галина Катанян:

«Отказ в заграничной визе был сделан издевательски. Его заставили походить. И отказали также, как остальным гражданам Советского Союза, – без объяснения причин».

Журналист Валентин Скорятин, который даже в мыслях не допускал возможности служения Маяковского в ОГПУ, всё же вынужден был признать, что с сотрудниками этого ведомства у него были дружеские отношения:

«У Бриков в этой организации немало приятелей и знакомых… Понятно, через Бриков Маяковский тоже был знаком с ними…

Не стану, однако, углубляться в степень взаимоотношений Маяковского с сотрудниками ОГПУ. Отмечу только, что знакомства эти были отнюдь не шапочными.

Ещё раз зададимся вопросом, мог ли поэт, имея таких влиятельных знакомых в ОГПУ, получить отказ в визе?»

Даже задав вопрос, который не требовал никакого ответа (он был ясен и так), Скорятин продолжил поиски в архивах министерства иностранных дел и не нашёл там не только отказа в визе, но даже и запроса на неё.

Александр Михайлов:

«Неизвестно, каковы причины, помешавшие этой поездке. Был ли это отказ в визе, было ли что-то другое? Всякие предположения на этот счёт, высказывавшиеся прежде, не подтверждены документально».

Бенгт Янгфельдт:

«Скорее всего, Маяковскому действительно отказали в выездной визе, но это было сделано в устной форме – ему дали понять, что подавать документы бессмысленно».

Вот тут-то, пожалуй, самое время обратить внимание на небольшую заметку, появившуюся в американской газете «Нью-Йорк Таймс» в тот же день, что и запись в дневнике Лили Брик – 8 сентября. В заметке, которая называлась «Скандал в советском банке» и имела подзаголовок «Коммунистический суд винит бывшего директора за деморализацию», речь шла об очередном высокопоставленном советском невозвращенце:

«Аарон Шейнман, бывший директор советского Государственного банка, недавно посетивший САСШ и затем отказавшийся вернуться в Россию, был объявлен судом коммунистической партии, завершившемся 17 августа, ответственным за скандальную деморализацию, открывшуюся среди сотрудников-коммунистов Государственного банка».

Напомним, что Арон Львович Шейнман действительно отказался вернуться в СССР, но пошёл на сделку с Кремлём, который позволил ему возглавить лондонский отдел Интуриста. Необыкновенная судьба банкира-невозвращенца активно обсуждалась европейцами и советскими дипломатами, имевшими доступ к зарубежной прессе.

Газета «Нью-Йорк Таймс» в СССР не распространялась, поэтому нет никаких оснований связывать появившуюся в ней заметку о скандале в советском банке с тем, что произошло вскоре в стране Советов – она жила по своим законам. И с 15 по 22 сентября в ней проводилось ответственнейшее мероприятие – «антиалкогольная неделя», проходившая под лозунгом:

«Рабочая общественность объявляет беспощадную войну алкоголизму…возвышает свой голос… против попыток сорвать пятилетку нашей индустриализации».

К голосу «рабочей общественности» присоединил свои поэтические строчки и Владимир Маяковский, опубликовавший 15 сентября в «Рабочей газете» стихотворение «Два опиума». В нём говорилось:

«С этим ли / винолизом выстроить / социализм? Справиться ли / пьяным с пятилетним планом? Этим ли / сжать / себя / в дисциплине? Им / не пройти / и по ровной линии! Рабочий ответ — нет !»

Заканчивалось стихотворение так:

«Мы / пафосом новым / упьёмся допьяна, вином / своих / не ослабим воль. Долой / из жизни / два опиума — бога / и алкоголь !»

Призывая изгнать «бога и алкоголь», Маяковский, вроде бы, выступал против религии и пьянства. Но в это же самое время он готовился призвать «рабочую общественность» к изгнанию других нежелательных субъектов, мешавших «выстроить социализм» (ведь фамилии прототипов отрицательных персонажей его новой пьесы тоже начинались с букв « Б » и «А »),

В эти же сентябрьские дни в Москву из Парижа неожиданно приехали супруги Воловичи, Захар и Фаина. Напомним, что Захар Ильич работал резидентом ОГПУ, а его жена Александра Осиповна (Фаина) ему помогала.

Бенгт Янгфельдт:

«Их часто видели среди гостей в Гендриковом…»

А 19 сентября в дневнике Лили Брик появилась запись о том, что Маяковский…

«…уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».

Отсутствие каких бы то ни было документальных свидетельств о том, что же помешало Маяковскому осенью 1929 года поехать туда, куда он рвался всё лето, заставило Бенгта Янгфельдта признать:

«Из всех неясных моментов биографии Маяковского самые загадочные обстоятельства связаны с его несостоявшейся поездкой в Париж».

Попробуем в этих «загадочных обстоятельствах» разобраться.

 

Неожиданное событие

История, завершившаяся отменой поездки Маяковского в Париж, началась за два года до этой отмены – в тот самый момент, когда страна Советов принялась в массовом порядке снимать членов Объединённой левой оппозиции со всех занимаемых ими постов. Осенью 1927 года политбюро ЦК ВКП(б), состоявшее к тому времени уже сплошь из сторонников Сталина, постановило снять видного оппозиционера Христиана Георгиевича Раковского с поста полномочного представителя СССР во Франции. Вместо него в Париж было решено направить полпреда в Японии Валериана Савельевича Довгалевского. Тот предложил, чтобы вместе с ним поехал и его советник Григорий Зиновьевич Беседовский. Члены политбюро не возражали, и в октябре 1927 года Довгалевский с Беседовским, утверждённые на свои посты высшим партийным ареопагом (что для той поры было событием невероятным), прибыли в Париж. Это им представлялся Маяковский в два своих последних приезда в столицу Франции.

В Париже в то время жил и бывший секретарь Сталина Борис Георгиевич Бажанов, сбежавший из СССР и написавший потом в своих «Воспоминаниях»:

«Через некоторое время после моего прибытия в Париж, прошедшего тихо и незаметно, произошла громкая история с бегством из парижского полпредства Беседовского. Полпред СССР во Франции Довгалевский был в очень долгом отпуску по болезни, и на посту полпреда его заменял советник посольства Беседовский. В один прекрасный день, спасаясь от ареста в посольстве, он бежал, перепрыгнув через стенку сада посольства. В течение месяца пресса с восхищением смаковала небывалый случай – посол спасается бегством из собственного посольства, прыгая через стенку. Осталась только для всех неизвестной причина этого бегства – Беседовскому самому рассказывать об этом было невыгодно, а знавшее всё английское правительство предпочло промолчать».

Слова Бажанова («через некоторое время после моего прибытия в Париж») звучат довольно неопределённо. Между тем в Париж он прибыл летом 1928 года, а «громкая история» с Беседовским произошла через год – осенью 1929-го. Кроме того, следует учесть, что в тех событиях Бажанов никакого участия не принимал, получая всю информацию из парижских газет. Поэтому в его рассказе есть небольшие неточности, которые мы будем выправлять, добавляя подробности, открывшиеся уже в последующее время.

Григорий Зиновьевич Беседовский был на два с половиной года моложе Владимира Маяковского и имел солидный дипломатический опыт – работал в Австрии, в Польше, в Японии. В предыдущей книге мы приводили его высказывания о Петре Войкове.

Побег Беседовского из полпредства историки связывают с ситуацией, сложившейся в тот момент в СССР, и с международной обстановкой.

Как известно, в конце двадцатых годов прошлого века Советский Союз приступал к осуществлению первого пятилетнего плана. Однако воплотить его в жизнь было не так-то просто – замыслы были грандиозные, но для их осуществления требовались большие денежные средства. Откуда их было взять?

Беседовский, хоть и заглядывал в СССР в основном наездами, потом написал (в книге «На путях к термидору»):

«Я видел кругом хозяйственный развал. Я видел такую политику Сталина, сжимавшую в кольце крестьянское хозяйство и вместе с ним всю экономику Советской России. Внутри страны уже почти не оставалось никаких надежд на то, что удастся миновать новой вспышки военного коммунизма, ещё более острой по своим проявлениям и ещё более невыносимой психологически… Для меня представлялось ясным, что нажим на крестьянство вырастает в результате той нелепой линии на быструю индустриализацию России, какая была взята правительством Сталина».

Эти слова свидетельствуют о том, что дипломат Беседовский разделял взгляды некоторых советских вождей, которых уже начали называть «правыми уклонистами».

Впрочем, среди тех, кто общался с занимавшими ответственные посты большевиками, находились люди, кто на бедствия, которые могла принести сталинская политика, внимания не обращал.

Борис Бажанов:

«Около посольства СССР в Англии и Франции вращался крупный авантюрист Боговут-Коломиец, устраивая Советам всякие коммерческие, банковские и прочие дела. Размах у него был большой. В это время развёртывался мировой кризис в форме экономической катастрофы. Боговуту пришла в голову идея: предложить английскому правительству дать Советам колоссальный заём.

Советы в это время начинали свои пятилетние планы индустриализации, но были сильно стеснены отсутствием средств для закупки нужного заграничного оборудования. Боговут хотел, чтобы англичане давали Советам в течение ряда лет нужные для индустриализации машины и материалы в форме долгосрочного займа; при этом английская тяжёлая промышленность имела бы работу и выходила из кризиса; Советы же, со своей стороны, должны были обязаться прекратить революционную работу в английских колониях, и, в особенности, в Индии.

Но Боговут никакого призвания к филантропии не чувствовал и хотел устроить этот заём так, чтобы всё шло через него и чтоб он получил один комиссионный процент, что, принимая во внимание огромную сумму займа, делало бы его большим миллионером до конца его дней. Но сам он провести эту комбинацию не мог и уговорил Беседовского принимать в ней участие».

Здесь Бажанов не совсем точен. Настоящая фамилия «крупного авантюриста» звучала несколько иначе. Например, парижская газета «Возрождение», назвав его немного по-другому, написала о нём, как о…

«…загадочной фигуре, впервые появившейся в эмиграции в Константинополе после врангелевской эвакуации. Ещё тогда Боговут-Коломийцев не скрывал своих “симпатий” к большевикам и отзывался о них:

– Что такое большевики: люди, как люди.

И при этом добавлял с крайним цинизмом:

– Если жиды могут наживаться на большевиках, то русский дворянин и подавно.

Боговут-Коломийцев в прошлом, действительно, из дворянской семьи и был женат на представительнице очень старой уважаемой русской фамилии».

Этот Боговут-Коломийцев в другой парижской газете («Последние новости») опубликовал статью, в которой откровенно признался:

«И, правда, до 1927 года был советским агентом».

Эти выходившие во Франции газеты Борис Бажанов представил так:

«В то время (1928–1929 годы) в Париже выходили две эмигрантские ежедневные газеты – “Возрождение” и “Последние новости”. Обе были антибольшевистскими, но сильно отличались политической линией. “Возрождение” была газета правая и непримиримо враждебная коммунизму. “Последние новости” была газета левая. Руководил ею бывший министр иностранных дел революционного Временного правительства Милюков, столп русской интеллигенции, человек политически бездарный. Газета из номера в номер уверяла читателей, что в Советском Союзе идёт эволюция к нормальному строю, что большевики уже в сущности не большевики, что коммунизм, если ещё не совсем прошёл, то быстро проходит и т. д. Всё это было совершенно неверно и крайне глупо».

Что же касается настоящей фамилии «крупного авантюриста» Боговута, то писалась она несколько иначе – Багговут-Коломийцев, звали его Владимир Петрович, и он был довольно хорошо знаком с Леонидом Борисовичем Красиным, первым полпредом СССР в Великобритании.

В 1928 году советский полпред во Франции Валериан Довгалевский, как мы уже упоминали, был болен и лечился в Москве. Замещал его Григорий Беседовский.

Прямых англо-советских переговоров тогда быть просто не могло, так как дипломатические отношения с СССР Великобритания разорвала 27 мая 1927 года (после того, как обыск в компании «Аркос» показал, что она кишит агентами ГПУ, готовящими в Британии революцию).

Об этом Борис Бажанов, видимо, запамятовал, и поэтому, рассказывая о замыслах Багговута-Коломийцева, упомянул «полпреда в Англии», которого тогда там не было:

«Сценарий был установлен такой. Боговут, у которого всюду были свои входы, даёт знать английскому правительству, что Москва хотела бы получить такой заём, но не хочет рисковать неудачными переговорами и поручает даже не полпреду в Англии, а послу в Париже Беседовскому в совершенном секрете обсудить и заключить договор с английским правительством. И только после этого дело перейдёт на официальную и гласную почву.

Английское правительство чрезвычайно заинтересовалось и отправило в Париж для тайных переговоров с Беседовским целую делегацию, в которую входили два министра, и в том числе сэр Самюэль Хор. Делегация с Беседовским все вопросы займа обсудила. Беседовский предупредил её, что, по инструкциям Москвы, до самого окончательного заключения договора всё должно быть в совершенном секрете: даже на обращение Лондона к Москве последняя ответит, что никаких предложений она не делает, и переговоры оборвёт».

Тогдашний министр военно-воздушных сил Британии Сэмюэль Джон Генри Хор (Samuel John Gurney Ноаге) родился в старинной банкирской семье, служил в военной разведке, знал русский язык и с марта 1916 года по февраль 1917 пребывал в России.

Переговоры в советском полпредстве во Франции проходили 8 сентября 1928 года. Исполнявший обязанности поверенного в делах СССР Григорий Беседовский (в присутствии Владимира Багговута-Коломийцева) принимал английскую делегацию, которую возглавлял видный британский политик Эрнст Ремнант (Ernest Remnant). Обсуждался договор между двумя странами на сумму 5 миллиардов золотых рублей.

Сам Беседовский потом написал (в книге «На путях к Термидору»):

«Перспектива получения большого иностранного займа могла вызвать некоторый поворот настроений среди влиятельных членов Политбюро и непосредственного сталинского окружения…

Мне представлялось поэтому необходимым провести предварительную стадию переговоров на свой собственный страх и риск, с тем, чтобы поставить впоследствии Политбюро перед свершившимся фактом. Я прекрасно понимал, что задуманная мною программа действий являлась ни чем иным, как заговором против моего же правительства, и что в случае провала меня могут ожидать большие неприятности».

О том, чем завершились переговоры в Париже, рассказал Борис Бажанов:

«Делегация вернулась в Лондон с радужными и оптимистическими настроениями. Но Самюэль Хор занял позицию резко отрицательную – всё это блеф, и за этим нет ничего серьёзного. “Я сам еврей, – говорил Хор, – и хорошо знаю моих единоверцев; этот тип, представленный Беседовским, тип несерьёзный; не верьте ни одному его слову. Предлагаю запросить Москву, чтобы всё проверить в самом официальном порядке”».

Немного поразмышляв, правительство Великобритании посчитало точку зрения Сэмюэля Хора резонной.

 

Реакция большевиков

Борис Бажанов:

«…английскому послу в Москве было поручено обратиться к Чичерину за подтверждением. Чичерин, конечно, ответил, что ему ни о переговорах, ни о займе ничего не известно, и он сейчас же запросит высшие инстанции (то есть Политбюро). На Политбюро он пришёл с горькой жалобой – вы меня ставите в дурацкое положение: вы ведёте переговоры с английским правительством и даже не считаете нужным меня, министра иностранных дел, об этом известить. Политбюро его успокоило: ни о каких переговорах никто и не думал».

Здесь Бажанов вновь не совсем точен. Нарком по иностранным делам Георгий Васильевич Чичерин 4 сентября 1928 года (то есть за четыре дня до начала англо-советских переговоров в Париже) выехал из Ленинграда в Германию на лечение и вернулся в Москву лишь 6 января 1930 года. Всё это время его замещал Максим Максимович Литвинов (Макс Моисеевич Валлах). Так что прийти в политбюро «с горькой жалобой» Чичерин никак не мог. А его заместитель Литвинов, по словам того же Бориса Бажанова, вёл себя с членами политбюро как с равными ему членами партии (запросто).

В книге Владимира Гениса «Неверные слуги режима. Первые советские невозвращенцы (1920–1933)» сказано о том, как относились к Беседовскому в Народном комиссариате по иностранным делам и в Центральном комитете партии:

«Замнаркоминдел Максим Литвинов отзывался о Беседовском как об “очень способном и хорошем работнике с большим кругозором, инициативой и знаниями”, который “выдержан и тактичен”. В ЦКВКП(б) Беседовского характеризовали “крепким и хорошим работником, умницей”».

С запросом английского посла кремлёвские вожди вскоре разобрались. И 27 декабря 1928 года члены политбюро, выслушав выступление Сталина, внесённое в повестку дня под названием «О тов. Беседовском», постановили:

«1) Признать, что т. Беседовский в своей беседе с Ремнантом неправильно осветил положение дел, дав англичанам повод думать, что мы можем, будто бы, пойти на “руководящую роль Англии в деле возрождения СССР”, и что не английские финансовые круги просят разрешения приехать в СССР, а советское правительство приглашает их приехать.

2) Указать тт. Довгалевскому и Беседовскому, что впредь до особого распоряжения из Москвы по вопросу английской делегации их беседа с англичанами должна ограничиваться вопросами выдачи виз».

В белоэмигрантские газеты попали сведения о том, что во время обсуждения этого вопроса члены политбюро называли Беседовского «потенциальным предателем», устраивающим «заговоры за спиной Политбюро». Не удивительно, что ему был вынесен выговор, и он был отстранён от дальнейшего ведения переговоров. По распоряжению Москвы резидент ОГПУ в Париже (тогда им был Яков Серебрянский) установил за первым советником полпредства негласный надзор.

Но в марте 1929 года британская делегация (вместе с Багговутом-Коломийцевым) всё же приехала в Москву. Её ждали. И 25 марта политбюро постановило:

«Советская сторона должна выдвинуть программу заказов и покупок продуктов английской промышленности для нужд СССР».

Однако завершалось это постановление категоричным утверждением, что активное экономическое сотрудничество между странами…

«…возможно только при возобновлении нормальных экономических отношений».

Для переговоров с англичанами была создана комиссия во главе с Георгием Леонидовичем Пятаковым, председателем правления Государственного банка СССР (он был назначен на этот пост вместо не пожелавшего возвращаться в СССР Арона Львовича Шейнмана). И всё-таки 6 июня политбюро вновь вынесло категоричное решение:

«Не вступать ни в какие переговоры с Англией о долгах, кредитах и пропаганде до фактического восстановления нормальных дипломатических отношений».

4 июля политбюро приняло новое довольно резкое постановление:

«Так называемые предварительные переговоры с агентами английского правительства и зондаж по этой линии отвергнуть».

Тем временем глава Иностранного отдела НКВД Меер Трилиссер начал получать от парижского резидента донесения о том, что замещавший полпреда первый советник советского полпредства Григорий Беседовский…

«…всё чаще и чаще, сам управляя автомобилем, уезжает по окончании работы из полпредства и возвращается обычно сильно навеселе…

Он проводит время в кутежах с парижскими кокотками, тратя на них большие деньги, морально разлагаясь с каждым днём».

Копии этих донесений отправлялись Сталину, и тот (где-то в самом начале сентября 1929 года) распорядился отменить все планировавшиеся ранее поездки гепеушников во Францию и вызвать резидента ОГПУ во Франции в Москву.

Как видим, кашу, которую заварили Владимир Багговут-Коломийцев и Григорий Беседовский, принялись расхлёбывать первые лица страны Советов. Вот почему все командировки своих сотрудников Трилиссер тотчас же отменил. Резидент ОГПУ во Франции Захар Ильич Волович, работавший в Париже под псевдонимом Владимир Борисович Янович, тоже был вызван в Москву.

Валентин Скорятин:

«Зоря Волович, как известно, был вхож к Брикам, когда те жили ещё на Водопьяном».

Стоит ли удивляться, что Захар Ильич тут же наведался к Брикам и Маяковскому, жившим уже в Гендриковом переулке.

Итак, Маяковский узнал, что его октябрьская поездка в Париж отменяется. Он рассказал об этом Брикам, конечно, не раскрывая истинных причин отмены. И Лили Юрьевна 8 сентября записала в дневнике, что «Володя не хочет в этом году за границу». Но при этом она решила, что так на него подействовали аргументы её и Осипа, и приписала: «Это влияние нашего с ним жестокого разговора».

На то, что настроение Маяковского в тот момент резко изменилось, обратила внимание и Вероника Полонская:

«Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения он отшучивался».

 

Ближневосточный резидент

Захар Волович был не единственным работником зарубежной резидентуры ОГПУ, которого руководство вызвало на родину. В самом начале августа 1929 года получил приказ приехать в Москву и резидент ОГПУ на Ближнем Востоке Яков Блюмкин, который о своём отъезде в советскую Россию тут же сообщил Льву Седову, сыну Троцкого. Тот вручил Блюмкину письмо отца, адресованное его родным, и две книги, где между строк химическим раствором было вписано обращение Троцкого к его сторонникам в СССР.

14 августа Блюмкин прибыл в Москву. Передавать письмо Троцкого адресатам он не торопился, решив сначала отчитаться перед руководством ОГПУ. Отчитавшись, Блюмкин отправился в ЦК ВКП(б), где подробно рассказал о политической ситуации на Ближнем Востоке. Его с интересом слушали Вячеслав Михайлович Молотов (секретарь ЦК и глава его Оргбюро) и Дмитрий Захарович Мануильский (член политкомиссии Политсекретариата Коминтерна).

Блюмкин сообщил и о скандалах на европейских аукционах, где он продавал изъятые чекистами еврейские священные книги. Неприятности возникали из-за того, что на отдельных раритетах сохранились отметки о том, какой синагоге, библиотеке или какому музею России они когда-то принадлежали. Блюмкин поделился своими соображениями о том, как этих скандалов можно было бы избежать.

Был сделан ещё один «доклад». Он касался гепеушной акции по уничтожению сбежавшего из СССР бывшего секретаря Сталина Бориса Бажанова, который потом написал:

«Когда сам Блюмкин вернулся из Парижа в Москву и доложил, что организованное им на меня покушение удалось (на самом деле, кажется, чекисты выбросили из поезда на ходу вместо меня по ошибке кого-то другого), Сталин широко распустил слух, что меня ликвидировали. Сделал это он из целей педагогических, чтобы другим было неповадно бежать: мы никогда никого не забываем, рука у нас длинная, и рано или поздно бежавшего она настигнет».

Иными словами, приезд Блюмкина оказался триумфальным. Глава ОГПУ Вячеслав Менжинский в знак особого расположения пригласил его даже к себе домой и накормил обедом.

Надо полагать, на этом обеде, зашёл разговор и о том, что Блюмкин может очень помочь партии большевиков, если войдёт в доверие к высланному из страны Троцкому. На это предложение ближневосточный резидент ответил согласием.

Однако не все руководители ОГПУ отнесились к Блюмкину положительно. Генрих Ягода (один из заместителей Менжинского) уже давно, как мы помним, считал Бориса Бажанова контрреволюционером и сигнализировал об этом самому Сталину. И первым, кому Ягода поручил следить за Бажановым, был Блюмкин. Но он от этого тягостного для него дела через месяц отказался и пристроил в соглядатаи к Бажанову своего двоюродного брата Аркадия Максимова (Айзека Биргера). О каждом шаге своего подопечного Максимов составлял «доклады», которые передавал на Лубянку. Но Бажанов сумел обвести вокруг пальца этого гепеушного «докладчика» и вместе с ним сбежал за границу.

Сообщение Блюмкина о том, что организованная им акция привела к уничтожению беглеца Бажанова, Сталина, конечно же, обрадовало. Но Ягоду насторожило. Возможно, он получил из Франции донесение о том, что Бажанов жив и здоров. Или же просто не доверял Блюмкину и решил его ещё раз основательно проверить.

Биографы Генриха Ягоды пишут о том, что он вызвал двадцатидевятилетнюю сотрудницу Иностранного отдела ОГПУ Елизавету Горскую (Лизу Иоэльевну Розенцвейг), которая занимала должность уполномоченного закордонной части ИНО ОГПУ, и поручил ей следить за Блюмкиным. Летом 1929 года она уже вела наблюдение за ним в Константинополе. Теперь ей было дано не менее важное задание: вновь сблизиться с Блюмкиным и выведать его контрреволюционные настроения (если таковые у него есть).

Это «задание» было точно таким же, какие получала время от времени Лили Брик (сначала – «раскрутить» на загул директора Промбанка Краснощёкова, затем – «проверить» на лояльность кинорежиссёра Кулешова, потом – «выявить» истинное лицо председателя киргизского Совнаркома Абдрахманова). Подобные «задания» выполняли тогда и многие другие сотрудницы Лубянки.

Лиза Горская тотчас же приступила к выполнению полученного распоряжения.

Насчёт того, как события развивались дальше, мнения биографов расходятся.

Борис Бажанов пишет:

«Из Москвы Блюмкин поехал в Турцию…

… он вошёл в контакт с троцкистской оппозицией и согласился отвезти Троцкому (который был в это время в Турции на Принцевых островах) какие-то секретные материалы».

Другие биографы говорят, что точных сведений о том, где Яков Блюмкин находился в сентябре 1929 года, нет. То ли он на самом деле поехал в Турцию, то ли проводил время где-то в Советском Союзе.

Зато точно известно, что 19 сентября 1929 года члены политбюро, вызвав Максима Литвинова и находившегося в Москве Валериана Довгалевского, рассматривали вопрос о замене первого советника полпредства во Франции кем-то другим. И постановили:

«Вопрос о т. Беседовском отложить. Вызвать т. Беседовского в Москву».

И наркомат по иностранным делам Беседовского в Москву вызвал. Но тот не приехал.

Борис Бажанов:

«Через некоторое время Наркоминдел сделал вид, что созывает совещание послов в странах Западной Европы, специально, чтобы заполучить Беседовского. Он опять отказался приехать».

Тогда Сталин приказал доставить взбунтовавшегося дипломата в СССР живым или мёртвым.

Меер Трилиссер тут же сообщил своим сотрудникам, что, как только Беседовский приедет в Москву, все отменённые командировки во Францию будут восстановлены.

Маяковский, видимо, тут же сообщил об этом Лили Юрьевне, и 19 сентября в её дневнике появилась запись о том, что Владимир Владимирович…

«…уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».

Не будем забывать, что весь сентябрь 1929 года Маяковский усиленно работал над завершением пьесы «Баня».

 

Первая «читка»

Вероника Полонская:

«В последний период работы Владимир Владимирович ежедневно прочитывал мне „Баню“ по кусочкам. Он сдавал мне уроки, которые просил меня ему задавать. Он прочитывал мне две-три страницы из своей книжечки, иногда и больше, тогда он очень гордился, что перевыполнил задание. Иной раз приходил ко мне с виноватыми глазами, смущённый, как школьник перед строгой учительницей, и робко протягивал книжечку с чистыми отмеченными страницами.

Я была горда и счастлива и была настолько наивна, что считала, что очень помогаю Маяковскому в работе».

Примерно в тот же день, когда в дневнике Лили Брик появилась запись о том, что Маяковский, возможно, всё-таки поедет во Францию, Владимир Владимирович объявил, что новую пьесу для Мейерхольда он закончил и готов к её публичному представлению.

Так как в тот момент у Маяковского всё чаще возникали нелады с горлом, врачи посоветовали ему бросить курить.

Вероника Полонская:

«Владимир Владимирович очень много курил, не мог легко бросить курить, так как курил, не затягиваясь. Обычно он закуривал папиросу от папиросы, а когда нервничал, то жевал мундштук».

И вот Маяковский написал стихотворение, которое назвал «Я счастлив». В начале октября оно было отдано в редакцию газеты «Вечерняя Москва», где 14 декабря его напечатали.

«Граждане, / у меня / огромная радость. Разулыбьте / сочувственные лица. Мне / обязательно / поделиться надо, стихами / хотя бы / поделиться».

Описав в семи четверостишиях своё счастливое состояние, Владимир Владимирович назвал его причину:

«Я / порозовел / и пополнел в лице, забыл / и гриппы / и кровать. Граждане, / вас / интересует рецепт? Открывать? / или… / не открывать? Граждане, / вы / утомились от жданья, готовы / корить и крыть. Не волнуйтесь, / сообщаю: / граждане – / я сегодня – / бросил курить!»

Жаль, что нет свидетельств о том, курил или не курил Маяковский 22 сентября, потому что именно в этот день состоялась первая публичная читка «Бани».

Утром того же дня «Комсомольская правда» опубликовала ещё одно стихотворение Маяковского. Оно шло под рубрикой: «Превратим союз воинственных безбожников в многомиллионную, боевую организацию трудящихся. Религия-тормоз пятилетки». Стих продолжал тему, начатую стихотворением «Два опиума», но на этот раз громилось только зло на букву «б»:

«У хитрого бога лазеек – / много. Нахально / и прямо гнусавит из храма».

Погром религии заканчивался четверостишием:

«Райской бредней, / загробным чаяньем ловят / в молитвы / душевных уродцев. Бога / нельзя / обходить молчанием — с богом пронырливым / надо / бороться !»

Стихотворение так и называлось – «Надо бороться».

А вечером 22 сентября 1929 года Маяковский приступил к борьбе, к которой призывал «рабочую общественность», поэтому были созваны слушатели, чтобы ознакомиться с только что написанной «Баней». Квартиру в Гендриковом переулке заполнили друзья драматурга.

Павел Лавут:

«До сбора гостей оставались минуты, и он использовал их, внося поправки, дополнения».

Наталья Брюханенко:

«Читал он в столовой, народу было столько, что сидели на стульях, диванчиках, на спинке дивана, стояли в дверях. В такой маленькой квартире было человек 40».

Софья Шамардина (она пришла с мужем, Иосифом Адамовичем, председателем Совнаркома Белоруссии):

«Помню чтение “Бани”… Мы немножечко опоздали с Иосифом. В передней, как полагается, приветливо встречает Булька. Тихонечко входим в маленькую столовую, до отказа заселённую друзьями Маяковского».

Павел Лавут:

«Коротенькое вступление – перечень действующих лиц. Слушали напряжённо, внимательно. Однако внешняя реакция давала себя знать: то и дело раздавался смех.

Маяковский не раз прерывал чтение, рассказывая об источниках, послуживших материалом для комедии, о происхождении отдельных фраз и т. д. Так, прототипом бюрократа он взял одного из ответственных служащих всем известного литературного учреждения».

В другом месте своих воспоминаний Павел Лавут назвал фамилию этого «ответственного служащего» – Л. Осипов. Ему, возглавлявшему Федерацию советских писателей, и предстояло стать «прототипом бюрократа Оптимистенко в "Бане"».

Софья Шамардина:

«Любил Маяковский свою „Баню“, с таким удовольствием читал её».

Вероника Полонская:

«Помню, что был Яншин. Пьеса имела большой успех на этой читке. Мнения были единодушные и восторженные… Владимир Владимирович, который и всегда очень талантливо читал, а в этот вечер читал лучше, чем всегда».

Наталья Брюханенко:

«Читал Маяковский часа полтора, и всё это время мы смеялись – так всё было похоже и остроумно. Я, например, хохотала до слёз».

Павел Лавут:

«Читать пьесу без перерыва даже такому опытному оратору и чтецу, каким был поэт-драматург, – не под силу. Да ещё в присутствии искушённых слушателей, среди которых Мейерхольд и его жена, артистка Зинаида Райх.

В перерыве, во время чаепития, звучали восторженные возгласы. И только, как ни странно, сдержанно вёл себя Всеволод Эмильевич Мейерхольд. А его слова ждали в первую очередь, ведь ему ставить, и в значительной мере в его руках судьба пьесы».

Но вот, наконец, чтение завершилось.

Павел Лавут:

«Когда автор перевернул последнюю страницу, наступила пауза. Все взгляды обратились на Мейерхольда. Однако вместо ожидаемой речи Всеволод Эмильевич, глубоко вздохнув и по привычке погладив свою „шевелюру“, произнёс лишь одно слово: „Мольер!“ Это прозвучало очень серьёзно и взволнованно…

Гости не расходились ещё час-другой: делились впечатлениями, пели дифирамбы».

Вероника Полонская:

«После читки и обсуждения Владимир Владимирович отозвал меня почему-то в кухню и спросил:

– Ну, как?

Я впервые слышала пьесу целиком. Владимир Владимирович так интересовался моим мнением, потому что был уверен в моей предельной искренности и правдивости в отношении него. Я восторженно отозвалась о пьесе. Владимир Владимирович был, казалось, доволен, но всё что-то задумывался».

 

Другая «читка»

Итак, первым слушателям «Баня» понравилась.

Вероника Полонская:

«Яншин был в восторге от пьесы. На другой день говорил в театре о новом событии, которое создал Маяковский „Баней“, убеждал, что пьесу нужно ставить в Художественном театре. Была назначена читка, которая почему-то не состоялась».

На следующий день, 23 сентября, Маяковский выступил на утреннем заседании пленума правления РАППа, сказав:

«Мы принимаем РАПП, поскольку он является чётким проводником партийной и советской линии, поскольку он должен являться таким».

Затем Владимир Владимирович вновь обрушился на Бориса Пильняка, опубликовавшего за рубежом повесть «Красное дерево» (советские критики встретили её в штыки). Досталось и конструктивистам. Особенно поэту и писателю Борису Николаевичу Агапову, который был одним из тех, кто создавал ЛЦК (Литературный центр конструктивистов):

« Маяковский . – Я не хотел касаться вопроса взаимоотношений с группой конструктивистов, если бы здесь не было выступления товарища Агапова. Оно изумило меня по своей беспомощности. Он совершенно серьёзно говорит, что у них нет понятия о классовой ненависти и борьбе.

Агапов . – Я говорил о прошлом.

Маяковский . – Это самое главное, что было в прошлом.

Агапов . – А у вас что?

Маяковский . – Я могу очиститься перед любой организацией, я очистился в Реф.

Агапов . – А у нас не смогли бы.

Маяковский . – Ваше счастье, что я не буду держать экзамен».

Вечером того же дня состоялась вторая читка «Бани» на заседании Художественно-политического совета театра Всеволода Мейерхольда. Пришли послушать пьесу также театральные актёры и некоторые писатели: Валентин Катаев, Юрий Олеша, Михаил Зощенко, Семён Кирсанов.

Перед тем как начать читать, Маяковский предупредил собравшихся, что «Баня» оказалась «длиннее» предыдущей пьесы («Клопа»):

«Там было 60 страниц, здесь – 90. Текстом дополнено то, что там занимала музыка: это сделано мною с устремления удешевить спектакль и из ненависти к музыке».

И поэт начал читать.

Валентин Катаев (в «Траве забвения») вспоминал:

«Сняв по своему обыкновению пиджак и повесив его на спинку стула, Маяковский развернул свою рукопись – как Мейерхольд любил говорить: манускрипт, – хлопнул по ней ладонью и, не теряя золотого времени на предисловие, торжествующе прорычал:

– «Баня», драма в шести действиях! – причём метнул взгляд в нашу сторону, в сторону писателей; кажется, он при этом даже задорно подмигнул».

Актриса Мария Суханова:

«Маяковский читал сидя и даже не так громко, как обычно, перекинув ногу на ногу, жест был не очень широк, только иногда – правой рукой, в левой – экземпляр пьесы».

Валентин Катаев:

«Он читал отлично, удивив всех тонким знанием украинского языка, изображая Оптимистенко, причём сам с трудом удерживался от смеха, с усилием переводя его в однобокую улыбку толстой, подковообразной морщиной, огибающей край его крупного рта с окурком толстой папиросы "Госбанк "».

Как видим, Маяковский ещё курил (если, конечно, Катаев не запамятовал – ведь книга «Трава забвения» писалась десятилетия спустя после той «читки»),

Михаил Зощенко:

«Это было триумфальное чтение.

Актёры и писатели хохотали и аплодировали поэту. Каждая фраза принималась абсолютно. Такую положительную реакцию мне редко приходилось видеть».

Мария Суханова:

«Почему мы так смеялись до слёз? Был большой дар актёрский у Маяковского! Ведь каждая роль была им подана в чтении так выразительно, все взаимоотношения вычерчены до точки, выпукло. Он говорил актёрам: „Мои пьесы нужно читать, а не играть“. Если бы актёры овладели таким чтением, каким обладал сам Маяковский! Он читал – и всё рисовалось воображению».

Валентин Катаев:

«После чтения, как водится, начались дебаты, которые, с чьей-то лёгкой руки, свелись, в общем, к тому, что, слава богу, среди нас наконец появился новый Мольер».

Эта «лёгкая рука» обнаружилась всё у того же Всеволода Мейерхольда, который сказал примерно то же самое, что говорил накануне:

«Такая лёгкость, с которой написана эта пьеса была доступна в истории прошлого театра единственному драматургу – Мольеру…

Если бы меня спросили: что эта пьеса – событие или не событие? – я бы сказал, подчёркивая: это крупнейшее событие в истории русского театра, это величайшее событие, и нужно прежде всего приветствовать поэта Маяковского, который ухитрился дать нам образец прозы, сделанной с таким же мастерством, как стихи…

В этой вещи ничего переделать нельзя, настолько органично она сделана».

И всё же обстоятельного обсуждения пьесы, которого так ждал Маяковский, не произошло, так как до её читки собравшиеся выслушали два доклада, посвящённых текущей жизни театра и обсудили их. Народ устал. Выступил только один из членов Худполитсовета – М.Е.Зельманов, которому появление в пьесе Фосфорической коммунистки показалось чересчур фантасмагоричным, неестественным. Он высказал также сомнения в необходимости третьего акта пьесы («среднего действия»), в котором Победоносиков, Мезальянсова и другие начинают обсуждать (и осуждать) происходившее на сцене.

Насчёт «явления Фосфорической коммунистки»

Маяковский ответил так:

«Надо сказать, что я сначала сделал это явление подстроенным комсомольцами. Но я думаю, что некоторую театральную условность феерического порядка нельзя переносить из театра в жизнь! Всё-таки это театр!»

Однако черновиков, в которых был бы запечатлён именно такой вариант появления Фосфорической коммунистки (переделанной позднее в Фосфорическую женщину), не сохранилось. И как бы развивались события, если бы в роли посланницы двадцать первого века выступила комсомолка века двадцатого, мы не знаем. Можно только предположить, что пьеса от такого неожиданного поворота только выиграла бы. Ведь в финале Победоносиков и другие бюрократы в коммунизм не попадают. Поэтому вариант, в котором над канцелярским чинушей стали бы потешаться комсомольцы, мог получиться неожиданней, смешнее и, пожалуй, театральнее.

Маяковский, видимо, просто не смог придумать достойного завершения этой бесшабашной, но невероятно увлекательной коллизии. А по поводу третьего акта, где витийствуют Победоносиков и ему подобные, Владимир Владимирович сказал:

«Что касается „среднего действия“, то оно для меня очень важно, чтобы показать, что театр – не отобразительная вещь, что он врывается в жизнь».

Ответ, прямо скажем, весьма туманный – из него ясно только то, что «среднее действие» для самого автора «очень важно». А чем оно «важно», не очень понятно.

Кто-то из присутствующих спросил:

– Товарищ Маяковский, почему пьеса называется «Баней»?

Поэт ответил:

«– Потому, что это единственное, что там не попадается!»

Ответ, конечно же, шутливый, но опять же весьма уклончивый. Ведь в русском языке оставалось ещё много слов, которые в этой пьесе не использовались. Почему же не они взяты в качестве названия, а именно «баня»?

Затем председательствовавший на собрании член коллегии наркомата путей сообщения и писатель Дмитрий Фёдорович Сверчков объявил, что «Баню» «конечно, нужно приветствовать». Но при этом сказал, что, по его мнению…

«…в пьесе слишком назойливо разъясняется, кто является положительным героем, а кто нет, кто делает нужные стране дела, а кто совершает преступные деяния».

Маяковский ответил так:

«Что касается прямого указания, кто преступник, а кто нет, – у меня такой агитационный уклон, я не люблю, чтобы этого не понимали. Я люблю сказать до конца, кто сволочь».

Как видим, и здесь (как и при обсуждении «Клопа») Маяковский без раздумий назвал отрицательных героев своей пьесы «сволочами». И потом поэт не раз именовал этих персонажей тем же весьма нелестным словом. Выступая 25 марта 1930 года в Доме комсомола на Красной Пресне, он прямо заявил:

«Вот также часто говорят, что я употребляю слово „сволочь“. Я никак не могу амнистировать „сволочь“ из соображений эстетического порядка, так полным словом и называю».

Своё выступление на заседании Художественно-политического совета ГосТИМа, Маяковский завершил так, как завершались многие выступления на партийных собраниях тех лет:

«– Я буду очень рад, если товарищи признают нужным эту пьесу взять за основу».

В зале раздался смех, зазвучали аплодисменты, и Художественно-политический совет единогласно принял резолюцию о ценности пьесы и о желательности её постановки.

Валентин Катаев:

«Как говорится, читка прошла „на ура“, и по дороге домой Маяковский был в прекрасном настроении..»

В тот же день (23 сентября) в Париж прилетела шифровка, в которой был официальный вызов Григорию Беседовскому: ехать в Москву «для проведения своего отпуска в пределах СССР». Но и на этот раз Беседовский на родину не поехал, заявив, что «намерен провести отпуск во Франции, в связи с чем покинет здание полпредства 2 октября».

 

«Чистки» и «читки»

26 сентября 1929 года на утреннем заседании пленума правления РАПП Маяковский выступил в прениях по вопросу поэзии. И вновь обрушился на конструктивистов, заговорив…

«…о переносе центра тяжести современной литературы на конструктивизм. Здесь есть замечательная вещь – что такое поэтический конструктивизм? Нам, знающим историю литературы, ясно, что сие – окрошка, что никакой верёвкой, ни вашей в том числе, вы мне не свяжете Веру Инбер и Сельвинского. И сам теоретик Корнелий Зелинский, хвалящий Сельвинского, другого эпитета для Инбер не находит, кроме как «хрустальная ваза» (Смех)… Что же мы в конце концов имеем? Одного поэта Сельвинского…»

В этих яростных нападках на конструктивистов как всегда не было ничего конкретного и убедительного – все упрёки в их адрес сводились к утверждению, что конструктивизм – это «окрошка», а самый подходящий эпитет для поэтессы Веры Инбер – «хрустальная ваза». Да и завершилось выступление поэта-рефовца заявлением, которое никому ни о чём не говорило и ни к чему не обязывало:

«…в вопросах литературной политики нам ближе с поэтами-комсомольцами, чем с напыщенными корифеями-конструктивистами или им подобными группочками и школками».

А в стране в это время продолжалась очистительная кампания: чистилась партия, вычищались наркоматы, освобождались от ненужных работников учреждения. Георгий Агабеков (тогда он возглавлял восточный сектор ИНО ОГПУ) одну из глав своей книги «ЧК за работой» назвал «Вожди чистят ГПУ». В ней говорится:

«Уже больше месяца как московская “Правда” начала вести подготовительную кампанию к предстоящей проверке и чистке Всесоюзной Коммунистической Партии. Ежедневно усердные хранители чистоты партии помещали в газетах статьи с рецептами, как чистить партию, как вычистить всех, кто ей не угоден. На всех собраниях и заседаниях также дискутировался вопрос о методах чистки. Почти всё ГПУ было занято подбором и подготовкой материалов, компрометирующих того или иного члена партии. Сотруднки, встречаясь, говорили только о предстоящей чистке. Каждый только и думал о ней.

Иностранный отдел ГПУ также не являлся исключением и был взбудоражен предстоящим событием. Сотрудники нервничали, не зная, как, с какого конца начнётся чистка. Нормальная работа отдела нарушилась».

Этой «чистке» Маяковский посвятил стихотворение, которое 27 сентября опубликовала «Рабочая газета». Называлось оно «Смена убеждений» и начиналось так:

«Он шёл, / держась / за прутья перил, сбивался / впотьмах / косоного. Он шёл / и орал / и материл и в душу /и в звёзды, /и в бога. Вошёл – /и в комнате / водочный дух от пьяной / перенагрузки, назвал /мимоходом / “жидами”/ двух  самых / отъявленных русских».

Георгий Агабеков:

«День чистки в ГПУ приближался. Откуда-то сотрудники уже знали, что членами комиссии по чистке ГПУ будут члены ЦКК Сольц, Трилиссер и Филер. Узнали, что эта комиссия уже два раза заседала в кабинете Трилиссера и просматривала личные дела сотрудников. Что они уже выписали список лиц, подозрительных в партийном отношении. Настроение работников ГПУ становилось всё напряжённее. Каждый про себя перебирал свои прежние грехи и думал о своей судьбе.

В конце концов, вопрос партийности был, прежде всего, вопросом хлеба, вопросом работы, ибо, будучи исключённым из партии, сотрудник должен был потерять и службу. Кто был опасен и вреден для партии, тот, естественно, был опаснее и вреднее в ГПУ, этом органе диктатуры ЦК партии, где сконцентрированы все секреты государственной жизни. Характерно отметить, что уволенных из ГПУ работников ни в какие другие учреждения не принимают».

А герой стихотворения Маяковского «Смена убеждений» («сбивавшийся впотьмах» гражданин) приходил к себе домой и устраивал погром:

«Со всей / обстановкой / в ударной вражде, со страстью / льва холостого сорвал / со стены / портреты вождей и кстати / портрет Толстого».

Заканчивалось стихотворение так:

«Потом / свалился, / вымолвив: / “Ух, проклятые черти, / вычистили!”»

Маяковский, надо полагать, именно так и представлял себе реакцию тех, кого увольняли с работы. А также возгласы тех, кого он высмеивал в своей «Бане» и «вычищал» из рядов отправлявшихся в светлое коммунистическое будущее.

Георгий Агабеков:

«И так по очереди длинной вереницей прошли перед комиссией около двухсот сотрудников ГПУ. Большинство из них – недоучившиеся интеллигенты, много выходцев из других партий: левых эсеров, бундовцев. У многих тёмные подозрительные провалы в биографии. Но что особенно поражало, так это то, что большинство оказалось политически безграмотным или в лучшем случае полуграмотным. И невольно, слушая их автобиографии, я задавался мыслью, неужели это работники ВЧК-ГПУ, который нагоняет ужас своими делами, методами, своей хитростью на весь СССР? То ГПУ, которого так остерегаются иностранные правительства? Ведь тут собрана не железная когорта партии, как когда-то назвал ГПУ в погоне за трескучей фразой Троцкий, а гниль, отбросы, невыясненные личности партии…»

Видимо, в конце августа или в начале сентября 1929 года прошёл чистку и резидент ОГПУ на Ближнем Востоке Яков Блюмкин. Начальник Иностранного отдела ОГПУ Меер Трилиссер охарактеризовал его как блистательного сотрудника, благодаря чему чистка Блюмкина прошла довольно легко (члены парткома назвали его «проверенным товарищем»).

27 сентября состоялась ещё одна читка пьесы Маяковского в Гендриковом переулке. «Опять человек тридцать», – записала в дневнике Лили Брик.

«Баня» читалась потом неоднократно.

Софья Шамардина:

«Один раз у Мейерхольда дома читал отрывки. Я, шутя, сказала: „Боже, опять „Баня“!“ – „Ничего. И ещё будешь слушать. Я её ещё долго читать буду“».

Павел Лавут:

«Сам автор сказал как-то мне: "Баня "значительно сильнее „Клопа“».

А Григорий Беседовский в Москву всё не приезжал.

 

Беседовский и Блюмкин

28 сентября члены политбюро, вновь рассмотрев вопрос «О тов. Беседовском», постановили:

«7) Поручить НКИД: а) Отозвать т. Беседовского согласно его просьбе из Франции и предложить ему в день получения шифровки выехать в Москву со всеми вещами и все дела немедленно сдать т. Аренсу…

2) Предложить т. Трилиссеру немедленно принять все необходимые меры в связи с решением 77<олит>Б<юро> о т. Л<еседовском >».

Жан Львович (Иосиф Израилевич) Аренс был тогда вторым советником советского полпредства во Франции. Когда он предложил Беседовскому сдать ему дела, тот «послал его к чёрту». Аренс обиделся и тут же отправил жалобу в наркомат:

«По получении вашей телеграммы Беседовский заявил, что не выедет в Москву, пока не вернётся т. Довгалевский, с которым хотел бы переговорить, так как он решил до отъезда устроить в Париже такой грандиозный скандал, после которого никто из головки полпредства и торгпредства не сможет оставаться в Париже».

Словно угадав всё то, что происходило тогда в парижском полпредстве, Маяковский 28 сентября опубликовал в «Рабочей газете» стихотворение под названием «Пример, не достойный для подражания. Тем, кто поговорили и бросили». Оно как бы подводило итог проводившейся в Москве «антиалкогольной недели» и высмеивало тех, кто семь дней призывал: «Пиво – / сгинь, / и водка сгинь!», а на восьмой день отправлялся в пивную, а там: «пиво хлещет».

Читал ли это стихотворение Максим Литвинов, установить не удалось. Известно лишь, что он сообщил членам политбюро: НКИД с Беседовским справиться не может. И 29 сентября кремлёвские вожди отправили в Париж свою телеграмму:

«На предложение ЦК сдать дела и немедленно выехать в Москву от Вас до сих пор нет ответа. Сегодня получено сообщение, будто бы Вы угрожали скандалом полпредству, чему мы не можем поверить. Ваши недоразумения с работниками полпредства разберём в Москве. Довгалевского ждать не следует. Сдайте дела Аренсу и немедленно выезжайте в Москву. Исполнение телеграфируйте».

Этот категорический приказ Беседовскому члены политбюро решили подкрепить ещё одним распоряжением и послали телеграмму в Берлин поверенному в делах СССР в Германии Стефану Иоахимовичу Братману-Бродовскому:

«ЦК предлагает немедленно выехать в Париж Ройзенману или Морозу для разбора недоразумений Беседовского с полпредством. Дело в Парижском полпредстве грозит большим скандалом. Необходимо добиться во что бы то ни стало немедленного выезда Беседовского в Москву для окончательного разрешения возникшего конфликта. Не следует запугивать Беседовского и <надлежит> проявить максимальный такт… Нельзя терять ни одного дня. Телеграфируйте исполнение».

Находившиеся в тот момент в Берлине Борис Анисимович (Исаак Аншелевич) Ройзенман и Григорий Семёнович Мороз были членами ЦКК (Центральной Контрольной комиссии) и являлись сотрудниками ОГПУ. Оба участвовали в заседаниях ЦКК 13 и 14 июня 1927 года, помогая Сталину вывести из состава ЦК Троцкого и Зиновьева. В своей речи Лев Троцкий откликнулся на выступление Ройзенмана так:

«Троцкий: Товарищ Ройзенман, вы защищаете тех, кого не надо защищать. Я знаю, что вы прекрасный революционер-пролетарий, но вы обвиняете тех, кто прав, и защищаете тех, кто виноват».

Тут голос подал Григорий Мороз, которому ответил Зиновьев:

«Зиновьев : (тов. Морозу) Мы вас тоже знаем. В 1918 году я вас арестовывал.

Мороз: В 1918 году я работал в В ЧК.

Зиновьев: Я говорю о члене ЦКК Морозе. (Смех.)».

О том, что в ту пору представляла собой Центральная Контрольная Комиссия (ЦКК), хорошо (и довольно точно) высказался Георгий Агабеков в своей книге «ЧК за работой»:

«ЦКК – это прекрасно выдрессерованный аппарат Сталина, посредством которого он морально уничтожает своих врагов и нивелирует партийный состав в нужном ему направлении.

Физически же добивает сталинское ГПУ».

В этот же день (29 сентября 1929 года) в Москве объявился Яков Блюмкин. Вернулся ли он из Турции, куда его могло направить ОГПУ, и ли просто завершил свой отдых, который проводил в стране Советов, об этом достоверных данных обнаружить не удалось. Но опубликована фотография бланка, на котором указано, что бланк этот взят из «Дела № 99762», и добавлено, что это «Протокол допроса обвиняемого». Проводил его «сентября 29 дня cm. уполномоченный IV отд. ОГПУ Черток».

Запомним эту фамилию – следователь ОГПУ Черток. Он нам ещё встретится.

Ещё одна подробность

«дела № 99762»:

«допрос начат 16 час 30 мин

допрос окончен 16 час 50 мин»,

то есть продолжался этот «допрос» всего двадцать минут.

О том, кто предстал перед старшим особоуполномоченным ОГПУ Чертоком, в протоколе тоже сказано: «Блюмкин Яков Гершевич», родившийся «22 декабря 1898 года». На момент допроса ему было «30 лет». Место жительства допрашиваемого: «Москва, Большая Садовая д. 7 кв. № 3». Род его занятий: «cm. уполномоченный иностранного отдела ОГПУ, капитан г/б». Стало быть, Блюмкин имел звание капитана госбезопасности. О его партийности и политических убеждениях сказано откровенно: «в 1917 г. – член партии левых эсеров, в 1920 г. вступил в РКП (б), троцкист».

Больше никаких сведений о Якове Блюмкине в том бланке нет.

Тем временем слухи о написанной Маяковским пьесе продолжали стремительно распространяться.

Актёр Игорь Ильинский:

«…осенью 1929 года Михаил Михайлович Зощенко, которого я встретил в Крыму, сказал мне:

– Ну, Игорь, я слышал, как Маяковский читал новую пьесу «Баня». Очень хорошо! Все очень смеялись. Вам предстоит работа».

Эти восторги, исходившие от работников театра, немного удивили Веронику Полонскую. Она написала:

«Театра Владимир Владимирович вообще, по-моему, не любил…

Меня он в театре так и не видел, всё собирался пойти. Вообще он не любил актёров, и особенно актрис, и говорил, что любит меня за то, что я – «не ломучая», и что про меня никак нельзя сказать, что я – актриса».

Но, несмотря на эту «нелюбовь» Маяковского к театру, всем читкам «Бани» продолжал сопутствовать шумный успех.

А тут ещё начались переговоры с автором этой пьесы в Московском Художественном театре. Вечером 29 сентября Лили Брик записала в дневнике:

«Худож. театр собирается заказать Володе пьесу».

Вероника Полонская:

«После каждой читки критики многое не принимали в пьесе, но, в общем, мнения были хорошие и, казалось, что пьеса будет иметь большой успех.

Маяковский был рад, но какие-то сомнения всё время грызли его, он был задумчив, раздражён…»

Полонская, конечно же, не знала, что эти «задумчивость» и «раздражительность» автора «Бани» к самой пьесе отношения не имели, а были связаны с известиями, которые приходили из Парижа.

А нам уже пора самым внимательнейшим образом присмотреться к произведению, обвороживавшему одних и вызывавшему сомнения у других. Ведь не случайно же Лили Брик часто говорила:

«Когда кто-нибудь из поэтов предлагал Маяковскому: “Я вам прочту”, он иногда отвечал: “Не про чту, а про что”».

Давайте и мы как можно внимательнее посмотрим, «про что» пьеса «Баня».

 

Драма с фейерверком

Уважаемые нами биографы Владимира Маяковского (Аркадий Ваксберг, Василий Катанян, Александр Михайлов, Валентин Скорятин и Бенгт Янгфельдт) пьесе «Баня» внимания уделили совсем немного. Возможно, потому, что смысл её до сих пор для многих остаётся весьма и весьма загадочным.

Приведём точку зрения Валентина Скорятина:

«…именно Маяковский уже в то время своими сатирическими пьесами „Клоп“ и „Баня“ всей мощью таланта обрушился на возникающую в стране командно-административную систему, на её представительных аппаратчиков-бюрократов типа хамствующего Победоносикова, на спекулятивно выдвигаемых этой системой „рабочих“ типа Присыпкина».

Но в «Клопе», как нам удалось выяснить, ничего осуждающего «командно-административную систему», утвердившуюся тогда в стране Советов, нет. Теперь посмотрим, «обрушивался» ли Маяковский на эту «систему» в «Бане»?

Её жанр определён самим автором так:

«Драма в шести действиях с цирком и фейерверком».

О чём же она – эта «драма», в чьи «действия» добавлены «цирк» и «фейерверк»?

В журнале «Радиослушатель», вышедшем 27 октября 1929 года, Маяковский пересказал её содержание так:

«1 действие: т. Чудаков изобрёл «машину времени».

2 действие: Чудаков не может прошибить бюрократа т. Победоносикова – главначпупса (главный начальник по управлению согласованием).

3 действие: Победоносиков видит в театре самого себя и не узнаёт.

4 действие: Появление фосфорической женщины будущего.

5 действие: Все хотят перенестись в «готовый» коммунизм.

6 действие: Те, которые в коммунизм попадают, и те, которые отстают».

В двух ноябрьских номерах журнала «Огонёк» 1929 года Маяковский пересказал содержание «Бани» немного подробнее:

«1. Изобретатель Чудаков изобретает машину времени, могущую возить в будущее и обратно.

2. Товарищи Чудаков и Велосипедкин стараются протиснуть своё изобретение сквозь дебри Главного управления по согласованиям и через главначпупса товарища Победоносикова. Однако дальше секретаря, товарища Оптимистенко, не прорвался никто, а Победоносиков рассматривал проект будущей учрежденческой мебели в стилях разных Луёв, позировал и “рассчитывал машинистку Ундертон по причине неэтичности губ”, а товарища Ночкина за якобы расстрату.

3. Второй Победоносиков, второй Иван Иванович, вторая Мезальянсова приходят в театр на показ ихних персон и сами себя не узнают…

4. Из будущего по машине времени является фосфорическая женщина, уполномоченная по отбору лучших для переброски в будущий век.

5. Обрадованный Победоносиков заготовил себе и литеры, и мандаты, и выписывает суточные из среднего расчёта за 100 лет.

6. Машина времени рванулась вперёд пятилетними, удесятерёнными шагами, унося рабочих и работающих и выплёвывая Победоносикова и ему подобных».

Вот так содержание своей пьесы пересказывал сам Владимир Маяковский. В этих фразах ничего осуждающего «командно-административную систему» не чувствуется.

Полистаем саму пьесу. Начинается «Баня» с реплики, которая в наши дни практически никому ни о чём не говорит:

«ВЕЛОСИПЕДКИН (вбегая). Что, всё ещё в Каспийское море впадает подлая Волга?

ЧУДАКОВ (размахивая чертежом). Да, но это теперь ненадолго».

В радиоспектакле по этой пьесе, вышедшем в эфир в июле 1951 года, слово «подлая» было заменено на «матушка». Почему?

В 1929 году в первой фразе пьесы зрители сразу обнаруживали намёк на только что вышедший роман Бориса Пильняка, который назывался «Волга впадает в Каспийское море». В нём рассказывалось о грандиозном строительстве канала, одного из тех, что прокладывались в ту пору. Романом, воспевавшем энтузиазм масс, Пильняк хотел реабилитировать себя за вызвавшую столько шума повесть «Красное дерево».

В «Клопе», как мы помним, Маяковский предсказывал, что через полвека в стране Советов напрочь забудут такого писателя как Булгаков. Поэт сильно ошибся – в 1979 году читатели Советского Союза и зарубежных стран зачитывались «Мастером и Маргаритой», а на кинофильмы «Бег» и «Иван Васильевич меняет профессию», снятые по пьесам Михаила Булгакова, зрители валом валили.

В «Бане» реплика изобретателя Чудакова предсказывала, что реабилитации Пильняка быть не может, поскольку даже Волга у него «подлая». Вот тут поэт, как в воду смотрел – через девять лет писатель Борис Пильняк был объявлен врагом народа и надолго забыт. Лишь в конце восьмидесятых годов о нём заговорили вновь. Так что никакая «подлость» с Волгой уже не ассоциировалась, и она стала «матушкой».

Сопоставим с «Баней» написанную одновременно с ней пьесу «Теорию юриста Лютце» поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского.

В обеих пьесах есть удивительное совпадение! Своему главному герою – товарищу Победоносикову – Маяковский придумал необыкновенную должность: главначпупс. Но необыкновенной она может показаться только нам, живущим в XXI веке. А в 20-х годах прошлого столетия, услышав это слово, все сходу понимали, о каком учреждении идёт речь. Ведь практически сразу же, как появилось ГПУ, возникла и шутка, что ГПУ (Главное Политическое Управление) – это ГлавПУП (Главное Политическое УПравление). И современникам Маяковского не надо было растолковывать, где именно работает главначПУПс «тов. Победоносиков».

В пьесе Сельвинского оппозиционеры-партаппаратчики, отправленные на излечение в психиатрическую клинику, объединялись в ПУП, Партию Угнетённого Плебса, что тоже сразу напоминало всем Политическое УПравление, то есть ГПУ.

Таким образом, оба автора как бы заявляли, что без ГПУ большевики существовать не могут.

Такой в ту пору был в ходу юмор. Вот что было тогда злободневно.

Герои обеих пьес свои идеи (изобретения) должны были непременно согласовывать. В пьесе Сельвинского – у партийцев, объединившихся в «ПУП», в пьесе Маяковского – у самого главначПУПса.

И в той и в другой пьесе партийцы являются отрицательными персонажами, олицетворяя завзятых бюрократов: у Сельвинского они боятся поставить подпись всего лишь под курсовой студенческой работой, у Маяковского – препятствуют внедрению изобретения Чудакова. В финале обеих пьес партийцы получают по заслугам: у Сельвинского – возвращаются на долечивание в сумасшедший дом, у Маяковского – не допускаются в коммунизм.

Но «Баня» сильно проигрывает «Теории юриста Лютце» в драматургическом смысле. Ведь Маяковский вновь написал её так, словно это и не пьеса вовсе, а киносценарий. В кино, как известно, актёров для небольших эпизодических ролей приглашают на один съёмочный день, а затем прощаются с ними. Практически все герои «Бани» – эпизодические. Их образы совершенно не разработаны. Даже изобретатель Чудаков, который, собственно, и заварил в первом действии всю эту «банную» кашу, больше в представлении не участвует. В последнем действии он произносит всего одну незначительную фразу и пропадает напрочь.

Об этом, видимо, говорили и во время обсуждения пьесы в ГосТИМе.

Заглянем и мы в содержание «Бани».

 

Образы и прототипы

Один из сотрудников театра Мейерхольда, Александр Вильямович Февральский (Якоби), в статье «О Маяковском (Воспоминания)», опубликованной в четвёртом номере журнала «Звезда» за 1945 год, рассказал о дискуссии, которая состоялась в ГосТИМе. В статье говорится, что речь тогда шла о пьесе «Клоп». Но некоторые фразы, произносившиеся в дискуссии, свидетельствуют о том, что люди имели в виду «Баню», так как упоминался некий «изобретатель», которого в феерической комедии нет, а в драме есть – Чудаков.

Судя по ответным словам Маяковского, кто-то из выступавших, видимо, сказал, что «изобретатель» действует в пьесе вопреки драматургическим правилам. То есть то «ружьё», что появилось в первом действии, в дальнейшем не выстреливает. А оно, по словам Чехова, обязано выстрелить. Маяковский на это заявил:

«Что касается фигуры изобретателя, то мне наплевать на драматургические правила. По-моему, если в первом действии есть ружьё, то во втором оно должно исчезнуть. Делается вещь только тогда, когда она делается против правил».

И это говорилось в театре, руководитель которого, развивая и дополняя чеховское правило, неустанно повторял, что, если в первом действии на сцене присутствует ружьё, то во втором на его месте должен появиться пулемёт.

Маяковский в поэзии никаких правил не придерживался. В драматургию он перенёс тот же принцип: в «Бане» сценические каноны не соблюдаются. Но пьеса от этого лучше не стала.

В самом деле, в финале спектакля один из его героев обращается к зрителям (как написано в одном из вариантов VI действия):

«ПОБЕДОНОСИКОВ. И что вы этим хотите сказать, что я негоден для коммунизма?»

Но для того, чтобы определить, кто из героев пьесы «годен», а кто «не угоден» будущему коммунистическому обществу, совсем не обязательно сажать их в машину времени и ждать, возьмёт ли она их или «выплюнет». И шести действий для этого не нужно – ведь уже после второго акта зрителям становилось ясно, кто есть кто из заявленных действующих лиц.

Давайте приглядимся к некоторым из них.

В «Бане» есть персонаж, который в партии не состоит и никаких руководящих постов не занимает. Но он постоянно увивается вокруг начальников. Маяковский представил его так: «Исак Бельведонский – портретист, баталист, натуралист». Этот Бельведонский тоже хочет отправиться в коммунизм, но машина времени его «выплёвывает» (вместе с Победоносиковым, Оптимистенко, Мезальянсовой, Иваном Ивановичем и Понт Кичем).

Выходит, что и против него направлено сатирическое перо драматурга?

Стало быть, и он относится к категории «сволочей»?

Но тогда интересно узнать, кто же был его прототипом. Кого в его лице «прикладывал» поэт, выставляя на всеобщее посмешище?

Зовут этого «портретиста» как-то странно – Исак (слово из четырёх букв). Есть похожее еврейское имя, но в нём пять букв, и поэтому оно звучит иначе – Исаак. Значит ли это, что имя у Бельведонского не еврейское?

Называя его профессию, Маяковский не говорит просто: художник, а зачем-то перечисляет те жанры, которыми владеет Бельведонский: пишет портреты, изображает батальные сценки, создаёт пейзажи. Зачем такие подробности?

А что если этими словами (портретист, баталист, натуралист) попробовать поиграть по-маяковски?

Порт-ба-на, на-ба-порт, ба-на-порт!

Получилось «банапорт», что очень похоже на «Бонапарта»! Не хотел ли этим поэт подсказать, что прототипа Бельведонского следует искать во Франции? Кстати, об этом же говорит и эпизод из пьесы, в котором Бельведонский демонстрирует Победоносикову эскизы будущей мебели для его учреждения – стили всех трёх предлагаемых образцов называются по-французски.

Художников, покинувших Советскую Россию и осевших во Франции, было немало. Но, пожалуй, только один из них был известен своими портретами – рисовал высокопоставленных большевистских вождей. Это Юрий Анненков, имя которого состоит из четырёх букв.

Вспомним ещё раз, что сказал о нём Маяковский, выступая на выставке Совнаркома к 10-летию Октября:

«МАЯКОВСКИЙ. – Например, ваш Анненков до войны, может быть…

ГОЛОС С МЕСТА. – Это ваш Анненков!

МАЯКОВСКИЙ. – Возьмите его себе!»

Эти слова были произнесены 13 февраля 1928 года. А через год с небольшим «до сантима» проигравшийся Маяковский встретил Анненкова в Монте-Карло, с благодарностью взял у него в долг 1200 франков (чтобы перекусить и добраться до Парижа), а затем по-дружески побеседовал с ним. Анненков тогда с гордостью назвал себя художником. А Маяковский в ответ заявил, что он стал чиновником. И разрыдался.

Выходит, что в пьесе «Баня», «чиновник», чья карьера никак не складывалась, мстил удачливому «художнику»? Но даже если это и так, в этом ничего осуждающего «командно-административную систему» по-прежнему нет.

Приглядимся к главным отрицательным персонажам «Бани» Все они: Победоносиков, Оптимистенко,

Мезальянсова, Понт Кич и Иван Иванович – люди своего времени. Они руководствуются обычаями и правилами той эпохи, в которой живут. И коммунизму 2030 года, в который Маяковский пытался «увезти» своих героев, они не нужны. Как и Присыпкин – он ведь тоже вызвал оторопь у жителей 1979 года, когда его неожиданно разморозили.

Впрочем, эти персонажи не очень-то и рвутся в коммунизм. Они и в своём времени прекрасно себя чувствуют. И это тоже сразу становится ясно после ознакомления с двумя первыми действиями пьесы. Поэтому «Баня», с точки зрения человека, хотя бы немного разбирающегося в вопросах драматургии, является всего лишь набором зарисовок, эскизами сцен будущей пьесы, над которой предстоит ещё много работать.

Пьеса Сельвинского сценические правила соблюдала. Но её автор, видимо, надеялся, что тупые и недалёкие цензоры не поймут его шуток и подковырок. Однако в Главреперткоме поняли всё. И пьесу запретили.

Интересно отметить, как на этот запрет отреагировал Маяковский. В его записях к выступлению на пленуме Рефа 16 января 1930 года отмечено: «Запрещ<ены>» и перечислено пять названий пьес, не допущенных цензорами к постановке. Последней идёт «Система Лютце» – явно пьеса Сельвинского. Ей предназначались слова, которые предстояло высказать на пленуме:

«Нам нужно не то, чтоб таскались с идеями по сцене, а чтоб уходили с идеями из театра».

Какие «идеи», по мнению Маяковского, зрители должны были выносить из театра, просмотрев его «Баню», и что вообще хотел сказать её автор на самом деле, вот это нам и предстоит выяснить.

 

«Машина времени»

О том, что Маяковский в Бриках души не чаял и что он, не посоветовавшись с ними, шагу ступить не мог, сказано и написано очень много. Прежде всего, самими Бриками, а вслед за ними – и целой армией маяковсковедов, создававших свои многостраничные труды, в которых пересказывались слова всё тех же Осипа Максимовича и Лили Юрьевны.

Могут сказать, что есть письма и телеграммы Маяковского, в которых он объясняется в любви Лили Брик и демонстрирует своё самое дружеское отношение к Осипу Брику. Да, такие послания существуют. Но, возможно (и мы уже говорили об этом), Владимир Владимирович просто не мог или не хотел откровенно высказывать то, что было у него на душе, и все его любезные изъяснения вынужденные.

В мифах Древней Греции есть очень похожая история. Про царского цирюльника. Благодаря своей профессии, он узнал, что у царя Мидаса ослиные уши. Под страхом смертной казни царскому брадобрею запретили говорить об этом кому бы то ни было. Но случайно узнанная тайна не давала античному парикмахеру покоя – она отчаянно рвалась на свободу. И бедный цирюльник забрался в заросли камышей и поделился с ними этой секретной информацией. Но вскоре проходивший мимо пастух срезал камышинку, сделал из неё дудочку, и она запела во всеуслышание:

«У царя Мидаса ослиные уши!»

Маяковский, видимо, решил последовать примеру брадобрея Древней Эллады и доверил тайну своего истинного отношения к Брикам «камышовым зарослям», в роли которых выступили две его пьесы. Роль пастуха исполнил Всеволод Мейерхольд, поставивший по этим пьесам искромётные спектакли, которые во всеуслышание протрубили: «А Брики-то!..»

О ком на самом деле речь идёт в пьесе «Клоп», и кто в ней безжалостно высмеивается, мы уже говорили. Теперь обратимся к «Бане».

Кто является её главным героем?

Принято считать, что «товарищ Победоносиков» – сам Маяковский поставил его первым в перечне действующих лиц. С Победоносиковым разберёмся чуть позднее, а сейчас попробуем ответить на вопрос: кто является главным движителем всех происходящих в «Бане» событий, вовлекающим в них всех персонажей? «Машина времени».

Что это за «машина» такая?

По словам Маяковского, это некий аппарат, способный «возить в будущее и обратно».

Эти слова напоминают строки из поэмы «Облако в штанах»:

«Я, / осмеянный у сегодняшнего племени, как длинный / скабрёзный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто».

То есть уже тогда – в 1914-ом (когда «Облако» ещё только сочинялось) и в 1915-ом (когда поэма была завершена) – Маяковский объявлял, что видит посланца , идущего к нам из грядущего «через горы времени». Посланца, которого «не видит никто», кроме него – Маяковского.

В «Мистерии-буфф», написанной в 1918 году, появился персонаж, названный «Человеком просто» (он седьмой по счёту среди действующих лиц). Этот «человек», безумно похожий на Иисуса из Назарета, призывает людей посетить его «рай» (царство «всех, кроме нищих духом»):

«Идите все, кто не вьючный мул. Всякий, кому нестерпимо и тесно, знай: / ему — царство моё небесное».

Этот «человек» (как и Иисус из «Нового завета») обещает тем, кто пойдёт за ним, землю обетованную:

« Где? / На пророков перестаньте пялить око, взорвите всё, что чтили и чтут. И она, обетованная, окажется под боком — вот тут!»

Во втором варианте «Мистерии» (переделанной в 1921 году) «Человек просто» превратился в «Человека будущего». Он (идущий по счёту десятым в списке действующих лиц) представляет себя так:

«Я видел тридцатый, / сороковой век. Я из будущего времени / просто человек».

Никаких заоблачных царств этот человек уже не предлагает, он прямо говорит:

« Всякий, / кому нестерпимо и тесно, знай: / ему – / царствие моё, земное – не небесное».

А во вступлении к поэме «Во весь голос», написанном в 1930 году, поэт уже самого себя представил человеком, способным перемещаться во времени:

« Слушайте, / товарищи потомки… Я к вам приду… / через хребты веков и через головы / поэтов и правительств».

В «Бане» как раз и описывается прибытие этого посланца (или, если точнее, посланницы ) будущих веков в век двадцатый. А появляется прибывающая из грядущего Фосфорическая женщина из «машины времени», созданной умельцами XX века.

О машинах времени написано множество книг. Но, пожалуй, впервые начальные буквы названия этого фантастического аппарата повторяют инициалы автора: Машина Времени – Маяковский Владимир.

В последнем действии пьесы звучит «Марш времени» (те же заглавные буквы – М и В), в котором многократно повторяется:

« В ремя, в перёд!.. В перёд, в ремя!»

И здесь слова начинаются с тех же букв, что имя и отчество поэта: Владимир Владимирович.

Иными словами, получается, что Маяковский отождествил «машину времени» с самим собой.

А кто создал этот удивительный аппарат?

Изобретатель Чудаков.

Кто является прототипом этого персонажа? Почему ему дана именно такая фамилия?

Подобные вопросы Маяковскому задали во время обсуждения «Бани» в клубе Первой Образцовой типографии. Поэт тогда ответил:

«– Я выступал на съезде изобретателей и знаю, что изобретатель действительно, прежде всего, чудаковатый человек».

Ответ довольно убедительный. Но снова (как очень часто у Маяковского) весьма уклончивый.

А о «чудоковатости» одного вполне конкретного «изобретателя» Владимир Владимирович заявил за семь лет до написания «Бани». Заглянем в автобиографические заметки «Я сам». Там есть главка, которая называется «Бурлючное чудачество », а в ней говорится, как Давид Бурлюк заставлял юного Маяковского писать стихи. Далее – в главке «Прекрасный Бурлюк» – сказано:

«Бурлюк сделал меня поэтом».

То есть благодаря «чудачеству » Бурлюка и появился поэт « МВ » – Маяковский Владимир, которого «чудаковатый» Давид Давидович просто «изобрёл». Вот отсюда и происходит фамилия «изобретателя» машины времени («МВ») – Чудаков.

 

Другие персонажи

Состав команды Чудакова (лёгкий кавалерист Велосипедкин и рабочие: Фоскин, Двойкин и Тройкин) очень напоминает сообщество первых российских футуристов.

Но если у Чудакова, Велосипедкина и Фоскина фамилии, вроде бы, вполне обычные, то у остальных они какие-то странные – образованы из числительных, то есть как будто к первой троице у этих людей отношение случайное, и их только перечисляют.

Вспомним критическую реплику, брошенную Маяковскому на одной из читок «Бани» (её привёл в книге «Трава забвения» Валентин Катаев):

«– Что это за Велосипедкин! Что это за Фоскин, Двойкин, Тройкин! Издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом».

Попробуем разобраться.

Велосипедкин – ближайший соратник изобретателя Чудакова. В журнале «Советский театр» Маяковский охарактеризовал его так:

«Товарищ Велосипедкин – лёгкий кавалерист – помогает протолкнуть изобретение через бюрократические рогатки».

А кто занимал это место в компании Давида Бурлюка? Кого называли «матерью русского футуризма»? Василия Каменского, поэта и авиатора, который, как считают, ввёл в обиход слово «самолёт» (до него летательные аппараты россияне называли аэропланами). Так что Маяковский вполне мог назвать своего героя Самолёткиным или Аэропланкиным. Но назвал Велосипедкиным.

Следующим футуристом (вслед за Бурлюком и Каменским) шёл Виктор (он же Велимир) Хлебников. Про него (в листовке «Пощёчина общественному вкусу») говорилось, что он «гений – великий поэт современности», который несёт своим согражданам «Великие откровения Современности». Стоит ли удивляться, что Хлебников стал рабочим Фоскиным. Ведь «Фос» в переводе с греческого – «свет», а «кин» – окончание многих семитских фамилий, означающее «из рода», «из племени». Так что Фоскин – это «из рода освещающих», «из рода, несущих свет».

Что же касается Двойкина и Тройкина, то был среди российских футуристов поэт Сергей Третьяков, ставший потом лефовцем. Его, скорее всего, Маяковский и назвал Тройкиным. А раз есть Тройкин, должен быть и Двойкин, которым мог оказаться любой другой лефовец.

Пойдём дальше. И рассмотрим Победоносикова, главного героя пьесы Маяковского. Тот же слушатель на читке «Бани», который воспринял фамилии создателей «машины времени» как «издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом», воскликнул:

«– Да и образ Победоносикова подозрителен. На кого намекает автор?»

Но Маяковский не намекал, а прямо заявлял о том, что этот чинуша, бюрократ и краснобай, поучающий всех и вся, является главначпупсом , то есть занимает пост начальника учреждения, которое всё согласовывает и поэтому звучит как ГлавПУПС. Это же слово, как мы уже говорили, очень напоминает название Главного Политического Управления, то есть ГПУ.

Были ли в других произведениях Маяковского персонажи, которые, как Победоносиков, требовали бы от всех остальных что-то «согласовать» или просто «согласиться» с ними?

Были!

Во второй версии «Мистерии-буфф» среди действующих лиц под третьим номером заявлен «Соглашатель». На протяжении всей пьесы он обращается к остальным персонажам с возгласами:

« Товарищи / / Согласитесь, …послушайте старого / опытного меньшевика!.. Бросьте трения, / надо согласиться».

И даже самая последняя реплика пьесы исходит из уст Соглашателя – он обращается к персонажам «Мистерии», которые собираются петь «Интернационал»:

« Товарищи, не надо зря голосить, пение обязательно надо согласить».

Таким образом, бывший меньшевик-соглашатель теперь возглавил управление, которое (по его указаниям) «согласовывает» всё.

В черновых вариантах пьесы (в одной из ремарок) там, где по сути дела должны стоять слова «кабинет Победоносикова» написано: «кабинет Присыпкина». Это, вне всяких сомнений, описка. Но она даёт основания предположить, что главнач-пупс Победоносиков – это размороженный Присыпкин, который вернулся в 20-е годы XX века и занял там положение (по его же собственным словам) «согласно стажу и общественному положению как крупнейший работник в своей области».

Фамилия у главначпупса – Победоносиков (Победоносиков) – вроде бы, говорит о том, что её обладатель «носит» (или «приносит») «победу». Но ведь её можно прочесть и иначе. По-бе-ДОНОСиков . Буквы «п » и « б » в те годы расшифровывались как «партия большевиков». А это означает, что главначпупс, состоя в этой партии, собирал шедшие отовсюду доносы.

Но если так, то получается, что Маяковский (пожалуй, впервые в советской драматургии) попытался показать со сцены руководящего работника ОГПУ, изобразив его резко отрицательно. Мало этого, он представил его в виде бывшего меньшевика-соглашателя, перекрасившегося на новый лад.

После такого взгляда на эту фамилию нетрудно назвать и прототипа этого образа – это всесильный в ту пору гепеушник Яков Саулович Агранов. Не случайно ходили слухи (а о них упоминают чуть ли не все биографы Маяковского), что у Лили Брик и Якова Агранова был роман. Поэт и этого героя «интрижки» Лили Юрьевны решил осмеять и ославить – в «Бане» едко высмеивается «всезнайство» Победоносикова (Пушкина он называет Александром Семёновичем, а кто такой Микеланджело, вообще не знает). А в том, как напыщенны, а порою просто смешны тексты лекций, которые Победоносиков диктует машинистке, Маяковский явно высказывал своё отношение к четырёхклассному образованию Якова Агранова.

В спектакле, поставленном Мейерхольдом, актёр Максим Штраух, игравший Победоносикова, носил очки.

Почему? Ведь в пьесе об очках – ни слова! Ни в одной ремарке!

Предложил артисту эту «деталь» внешнего облика главначпупса сам Маяковский. Не для того ли, чтобы подобным выразительным штрихом слегка затушевать сходство Победоносикова и Агранова?

Так что получается, что образом Победоносикова осуждалась не вся «командно-административная система», а всего лишь один её представитель.

В пьесе есть и другие отрицательные образы. Рассмотрим их.

 

Оптимистенко и Мезальянсова

Про секретаря товарища Победоносикова Маяковский сказал в одном из своих выступлений, что он тоже «образец бюрократа». Впрочем, сам Оптимистенко к бюрократизму и к бюрократам себя не причисляет:

«ОПТИМИСТЕНКО. Да вы что, товарищ! Какой же может быть бюрократизм перед чисткой! У меня всё на индикаторе без входящих и исходящих, по новейшей карточной системе! Раз – нахожу ваш ящик. Раз – хватаю ваше дело. Раз – в руках полная резолюция – вот, вот!»

Павел Лавут:

«Маяковский делал ударение в фамилии Оптимистенко на третьем слоге и немного акцентировал по-украински».

Кого, создавая этот образ, имел в виде Маяковский?

Сразу может вспомниться Платон Керженцев, некогда возглавлявший РОСТА, потом ставший послом СССР в Италии, а затем – заместителем заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Этот партаппаратчик считался специалистом в области НОТ (научной организации труда), был основателем организации «Лига “Время”», впоследствии переименованной в «Лигу “НОТ”», и редактировал журнал «Время». В 1923 году вышли его книги «Организуй самого себя», «НОТ. Научная организация труда» и «Борьба за время». Почётными председателями «Лиги “Время”» были Ленин и Троцкий, а членами президиума – Керженцев, Гастев, Мейерхольд и Преображенский.

Организатором и руководителем Центрального института труда (ЦИТа) был пролетарский поэт Алексей Капитонович Гастев. Он возглавлял всё, что было связано в СССР с научной организацией труда, и поэтому являлся как бы непосредственным начальником Керженцева. Стало быть, именно к Гастеву и Керженцеву следовало обращаться создателям машины времени при возникновении у них каких-то проблем.

Но Маяковский образом Оптимистенко как бы хотел сказать, что никакая «научная организованность» советских бюрократов не изменит – как не было никакого толку от их работы, так и не будет никогда. Поэтому могли ли прообразом Оптимистенко быть Платон Керженцев или Алексей Гастев?

Вряд ли. Ведь Керженцев (его настоящая фамилия – Лебедев) и Гастев были русскими, а у Оптимистенко украинские корни. И Маяковский старательно подчёркивал его не «русское» происхождение. Стало быть, прототипом этого персонажа был кто-то другой. Но кто?

Вглядимся в фамилию Оптимистенко повнимательней! Она начинается с двух уже знакомых нам букв: «ОП», которые уже встречались нам в названии пьесы «КлОП». Там под ними подразумевался (если вторую букву дать в звонком варианте) Олег Баян (он же – Осип Брик).

А что мы имеем в «Бане»?

Ведь не случайно же этот «товарищ Оптимистенко» выведен украинцем! Если два слога, идущие после двух первых букв его фамилии, прочесть справа налево, то получится «симит», слово очень созвучное со словом «семит» (национальность Осипа Брика). Последние два слога фамилии – «стенко» – напоминают слово «стенка». Именно к ней ставили узников чекисты Лубянки, в которой три с лишним года проработал Осип Максимович.

Читая «Баню» в первый раз (22 сентября), Маяковский, по свидетельству Павла Лавута, даже приостановил «читку», чтобы сообщить присутствовавшим, что прообразом Оптимистенко является чиновник, носящий фамилию Осипов. А Осипом звали Брика!

Вот, стало быть, с кого «срисован» секретарь товарища Победоносикова?

А кто был прообразом мадам Мезальянсовой? Её фамилия образована от слова «мезальянс», в переводе с французского означающего «неравный брак».

Разве не вспоминается сразу Лили Брик, состоявшая в каком-то странном браке с Осипом Максимовичем и постоянно заводившая романы на стороне?

В «Мистерии-буфф» образца 1918 года был очень похожий персонаж – Дама-истерика, стоявшая на третьем месте среди действующих лиц. В «Мистерии» 1921 года она передвинулась на пятое место, став Дамой с картонками. В «Бане» мадам Мезальянсова отодвинута на одиннадцатое место, но она не менее шумная, чем Дама-истерика.

И про самый громкий роман Лили Юрьевны – с Александром Краснощёковым – Маяковский тоже вспомнил.

 

«Щекастый» мистер

Есть в «Бане» персонаж весьма любопытный. В первых вариантах пьесы он именовался Понт Спичем. «Спич» («speech») в переводе с английского означает «речь». Но речь мистера Спича очень забавна – он говорит, вроде бы, по-английски, но произносимые им слова похожи на русские. Они даже записаны кириллицей. Вот как выглядит самая первая его фраза:

«Ай Иван в дверь ревел, а звери обедали. Ай шёл в рай менекен, а енот в Индостан, переперчил ой звери изобретейшен».

Иными словами, можно сказать, что у этого персонажа сильный русский акцент.

Другое не менее экстравагантное действующее лицо – сопровождающий мистера Понт Спича некий Иван Иванович. Он говорит по-русски очень бойко. И постоянно напоминает, в каких зарубежных странах ему приходилось бывать. Но при этом демонстрирует о них до смешного примитивные впечатления:

«– Вы бывали в Швейцарии? Я был в Швейцарии. Везде одни швейцарцы. Удивительно интересно!..

– Вы были в Англии? Ах, я был в Англии!.. Везде одни англичане. Я как раз купил кепку в Ливерпуле и осматривал дом, где жил Антидюринг! Удивительно интересно!»

Книгу Фридриха Энгельса «Анти-Дюринг», в которой подвергались критике взгляды немецкого философа Евгения Дюринга, Маяковский, как мы помним, читал ещё в гимназии. Иван Иванович, судя по всему, с этой книгой знаком не был – он только слышал о ней, и поэтому считал, что Антидюрингом зовут героя сочинения классика марксизма, чем демонстрировал своё глубокое политическое невежество.

При возникновении любой жизненной сложности Иван Иванович тут же спрашивал: «У вас есть телефон?» И рвался позвонить «Николаю Ивановичу», «Владимиру Панфилычу» или даже самому «Семёну Семёновичу» – с тем, чтобы «открыть широкую кампанию».

Павел Лавут потом вспоминал:

«Не раз Маяковский спрашивал знакомых, в том числе и меня, когда я только мечтал об аппарате в новой квартире: „У вас есть телефон?“, и, получив отрицательный ответ или даже не дождавшись такового, тут же сам отвечал, не делая паузы: „Ах, у вас нет телефона!“

Чуть ли не дословно эта фраза и вошла в пьесу. В те времена наличие домашнего телефона выглядело значительным явлением, и со сцены эта реплика звучала злободневно и смешно».

Илья Сельвинский тоже слышал от Маяковского эту «телефонную» фразу и откликнулся на неё стихотворными строками, «подкалывая» поэта-лефовца:

«Это не подвиг – иметь телефон, и, беря заказы с бору да с сосенки, утюжить в берлоге своей тыловой с прозы на стих перелицовывая лозунги ».

Поэт Пётр Незнамов тоже оставил воспоминания, связанные с телефоном и Маяковским:

«Как-то один человек сказал при нём: “Мы позвоним”, сделав ударение на 2 слоге. Маяковский рассердился:

– Что это за “позвоним” такое? Звонь, вонь! Надо сказать: позвоним, позвонят, позвонишь».

То есть предлагал делать ударение на третьем слоге.

Но кого же они – Иван Иванович и мистер Понт Спич – изображали?

Это мгновенно становится ясно, когда Понт Спича Маяковский заменил Понт Кичем. Как переводится его имя?

Если бы на месте Маяковского был кто-то другой, ответить на этот вопрос было бы чрезвычайно трудно. Но поэт Владимир Маяковский очень любил играть словами. Вспомним в очередной раз, как описал это Александр Михайлов:

«Имея гениальное лингвистическое чутьё, Маяковский не пропускал ни одного слова, названия, фамилии, примечательных хоть какой-то смысловой, фонетической или грамматической неординарностью…

Переделывал пословицы, сочинял новые слова, комбинации из слов: ки-па-ри-сы, ри-па-ки-сы, си-па-ки-ры, ри-сы-па-ки и т. д.».

Не зашифровал ли Маяковский и имя Понт Кич?

Рита Райт в воспоминаниях написала:

«В “Бане” такая маскировка слов проделана уже совершенно сознательно. Там иностранные слова действительно русифицированы, спрятаны в русский акцент, в русские слова».

Поэтому не мог Маяковский дать своему герою ничего не означавшее имя.

У Маяковского был только один знакомый, говоривший по-английски (с русским акцентом), тративший деньги чужого (не своего собственного) банка и имевший в своей фамилии слово «щека» – Александр Краснощёков!

В «Бане» можно найти ещё одну подсказку: мадам Мезальянсова, которую вместе с другими отрицательными персонажами машина времени не взяла в коммунизм, покидает Победоносикова. В ремарке Маяковского сказано:

«Уходит с Понт Кичем».

Уходит, называя при этом «англичанина» точно так же, как Лили Брик называла Осипа Брика и Владимира Маяковского («Осик», «Волосик»):

«Плиз, май Кичик, май Пончик!» («Пожалуйста, мой Кичик, мой Пончик!»)

Итак, получается, что мистер Понт Кич – это Александр Краснощёков?

Но Маяковский замаскировал его ещё больше – раздвоив героя пьесы на два образа, на два персонажа: один – это говорящий по-английски с русским акцентом Понт Кич, второй – это вхожий к высокопоставленным «Николаям Ивановичам» и «Семёнам Семёновичам» говорун Иван Иванович.

Для чего понадобилось такое раздвоение?

Надо полагать, для того, чтобы его загадку могли разгадать не все, а только те, кому она предназначалась.

Идём дальше.

 

Отмщение и надежда

О том, кто послужил прообразом «репортёра Моментальникова», было понятно, надо полагать, всем, кто присутствовал на читках «Бани». Это Давид Лазаревич Тальников (Шпитальников), резко критиковавший творчество Маяковского. Вот кредо этого репортёра, звучащее в пьесе:

«Эчеленца, прикажите! Аппетит наш невелик. Только слово, слово нам скажите, изругаем в тот же миг».

Этими рифмованными строчками Маяковский как бы снимал с Тальникова-Моментальникова всю ответственность за то, что выходило из-под его пера. Этот персонаж просто беспрекословно (и весьма услужливо) выполнял то, что приказывали ему высокопоставленные товарищи – ведь слово «эчеленца» («eccelema») в переводе с итальянского означает «ваше превосходительство».

Правда, несколько странно, что в последнем действии этот услужливый репортёр не появляется. Неужели полёт руководящих товарищей в коммунистическое грядущее ему неинтересен?

Скорее всего, Маяковский просто забыл об этом мелком персонаже, уже получившем всё, чего он заслуживал. Или Маяковский не смог придумать, как в столь необычной (предстартовой, как сказали бы в наши дни) обстановке должен себя вести товарищ Моментальников. Жаль, конечно. Образ шустрого, готового на всё репортёра засверкал бы ещё ярче. Но своему обидчику поэт отомстил уже тем, что включил его в состав отрицательных персонажей своей пьесы.

Теперь перейдём к излучающей свет Фосфорической женщине (сначала, как мы помним, Владимир Владимирович назвал её Фосфорической коммунисткой). Она чем-то очень похожа на Солнце из стихотворения «Необычайное приключение, бывшее с Владмиром Маяковским летом на даче». Но вряд ли кто-то из тех, кто присутствовал на «читках», понял, кто же был прототипом этой необыкновенной женщины.

Может возникнуть вопрос: почему отбирать «лучших для переброски в будущий век» была прислана женщина?

Обстановка, складывавшаяся вокруг Маяковского в момент написания «Бани», даёт основания предположить, что этот персонаж явился ответом всем тем, кто препятствовал воссоединению поэта с Татьяной Яковлевой. Маяковский не терял надежды привезти парижскую красавицу в Москву и начать вместе с нею сопровождать в светлое будущее всех, кто этого достоин.

Вполне возможно увидеть в этом образе и Веронику Полонскую, с которой Маяковский (в тот момент, когда сочинял пьесу) собирался создать семью.

Как бы там ни было, но поэту было с кого «срисовывать» этот «фосфорический» персонаж – ведь «фосфор» в переводе с греческого означает «несущий свет» или «несущая свет».

Теперь подведём итог. Если «Клоп» создавался для того, чтобы показать, что Осип Брик – «сволочь» и «мразь», то в «Бане» осуждалась не «командно-административная система» страны Советов, а отдельные её представители: «сволочная мразь», в образе которой автор вывел Бриков и их ближайшее окружение.

Стало быть, «Баней» свою пьесу Маяковский назвал совсем не потому, что слово это в ней не встречается. И не потому, что его пьеса должна была «мыть» и «стирать» бюрократов. А потому, что «подхалимствующего самородка» Олега Баяна (Осипа Брика) сменил главначпупс Победоносиков (Яков Агранов). Фамилия « Баян » из одной пьесы перекочевала в другую. Маяковский лишь переставил буквы, и «Баян» стал звучать как « Баня ». Брики и Агранов стали главными отрицательными персонажами пьесы (буквы «б» и «а» стали в ней самыми главными).

Но в «Бане» это весьма старательно зашифровано, так как заявить о своём истинном отношении к семейству Бриков в открытую поэт опасался.

Пьеса, как известно, является литературным произведением или, образно выражаясь, «сказкой», «ложью». И в любой самой фантастической придумке обязательно скрыт какой-то намёк, который каждый «молодец» волен понимать по-своему и извлекать из него свои «уроки».

Но если так, то сразу же возникает ещё один вопрос: узнали ли Осип Максимович и Лили Юрьевна в персонажах «Бани» самих себя? Ведь в пьесе Маяковского говорится, что Победоносиков и Мезальясова, просмотрев два действия пьесы, себя не узнали.

 

Реакция Бриков

Судя по всему, сначала Брики вновь ничего не поняли. Или сделали вид, что не поняли. Лили Юрьевна, во всяком случае. После первой читки она (по её же собственным словам) сказала Маяковскому:

«– Фразеология Победоносикова – это пародия на фразеологию Луначарского. А он так тебя поддерживает!»

И посоветовала внести изменения.

Владимир Владимирович удивился (опять ничего не поняла?) и ответил:

«– Талантливый бюрократ страшнее бездарного, симпатичный оппортунист страшнее отвратительного».

Лили Брик, вероятно, ещё долго пребывала бы в неведении, если бы не мудрый Осип Максимович. Он и «Клопа», как мы уже говорили, наверное, сразу понял, но промолчал. Однако, услышав «Баню», таиться не стал и поделился с Лили Юрьевной своими впечатлениями.

И что произошло дальше?

Как известно (об этом написано в книгах практически всех маяковсковедов), в сентябре 1929 года Брики (Осип Максимович и Лили Юрьевна) вдруг засобирались за границу. 19 сентября они получили анкеты для загранпаспортов и подали прошение на получение въездной визы в Великобританию.

На одном из заседаний Рефа даже специальную резолюцию приняли. Чуть позднее Маяковский написал о ней:

«Решение „Рефа“ о поездке Л.Ю. и О.М.Брик за границу в связи с предполагаемой антологией классиков мировой революционной литературы (договор с Гизом)».

Бросается в глаза то, что первой указана Лили Юрьевна, литературными делами никогда не занимавшаяся, а Осип Максимович, литератор и один из идеологов Лефа и Рефа, назван вторым.

В том же документе Маяковский написал:

«Поддерживали именно Бриков, знающих немецкий, французский, английский и итальянский языки и могущих прожить 2 жес<яца> без валюты на заработок сотрудничая в нашей прессе.

Кроме того, у т. Л.Ю.Брик мать работает в Аркосе (могла бы оказать некоторую помощь: дорога, квартира и т. д.)».

Слова о возможности Бриков жить на заработки от сотрудничества с прессой очень сильно удивляют, поскольку, проживая в Москве, Осип и Лили практически никогда даже не пытались что-нибудь заработать, сочиняя статьи для газет и журналов.

Бенгта Янгфельдта, выросшего в Швеции и привыкшего не видеть в поездках за рубеж ничего экстраординарного, очередное стремление Бриков съездить за границу не удивило. А у коренного россиянина Аркадия Ваксберга, который не понаслышке знал нравы, царившие в советской стране, этот намечавшийся вояж вызвал изумление и массу вопросов:

«По абсолютно загадочным причинам Лиля и Осип, которые давно уже никуда вместе не ездили, вдруг вознамерились прокатиться в Европу, да не куда-нибудь, а в Лондон, чтобы повидать Елену Юльевну, продолжавшую там работать в советском торгпредстве.

Но – зачем?

Для чего? Почему именно в этот достаточно напряжённый момент?..

Формальным основанием командировки (поездка Бриков почему-то считалась служебной) было желание ознакомиться с культурной жизнью Европы. Звучит почти пародийно… с чего бы вдруг им обоим срочно приспичило это ознакомление, которое затем не нашло никакого отражения ни в творчестве Осипа, ни в деяниях Лили?»

О той же неожиданной поездке – Валентин Скорятин:

«Как же она возникла, что к ней побудило Бриков? На сей счёт бытует стойкая версия, которая опирается на рассказы Л.Ю.Брик, а вернее, на её дневниковые записи. В своё время исследователи приняли эту версию безоговорочно. Пользуются ею и поныне…

Ехать за границу, по словам Л.Брик, они собирались ещё осенью 29-го. Но намерение это не осуществилось».

Обычно Бриков направляла за рубеж Лубянка, но на этот раз заявление на получение въездной визы Осип и Лили подали сами, не обращаясь за помощью ни в какие организации. Янгфельдт пишет, что из-за того, что Великобритания возобновила дипломатические отношения с СССР только в начале октября…

«…заявление было подано через норвежскую дипломатическую миссию».

У Ваксберга это вызвало вполне резонное недоумение:

«Кто же не знает, что служебная поездка, даже служебная лишь для видимости, оформляется не в частном порядке самими «соискателями», а той организацией, которая командирует? И, стало быть, ходатайствует о выдаче паспортов она, и только она, без участия заинтересованных лиц. По другим каналам».

Ваксберг не учёл того обстоятельства, что в связи с ситуацией, сложившейся с исполнявшим обязанности полномочного представителя СССР во Франции Григорием Беседовским, который вёл не согласованные с политбюро переговоры с представителями Великобритании, все поездки сотрудников ОГПУ в эти страны были на какое-то время отменены. Вот почему Брикам пришлось добывать документы самостоятельно. Подав заявления на въездную визу и на загранпаспорта, они принялись ждать.

Но у некоторых читателей уже давно мог возникнуть вопрос: а какое отношение к желанию Бриков поехать в Великобританию имеет пьеса «Баня»? Ведь читал её Маяковский 22 сентября, а 19 числа Брики уже оформляли анкеты на получение загранпаспортов.

Ответить на этот вопрос несложно. Прежде чем устраивать «читку» для друзей, Маяковский должен был прочесть свою «Баню» (как бы предварительно) Осипу Максимовичу и Лили Юрьевне. Ведь раньше он всегда так поступал. На этот раз он вряд ли сделал исключение. И прочёл пьесу двоим своим постоянным слушателям и ценителям.

И что же они услышали?

Что их изобразили «мразью» и «сволочами» и собираются выставить на всеобщее посмешище.

Пять лет назад Лили Брик уже выставляли на осмеяние. Но где? В чужом театре. И автора пьесы – какого-то Бориса Ромашова – никто не знал. А тут – все свои: и театр и создатель пьесы.

Как же отреагировали на этот выпад Маяковского Брики?

Почувствовав себя униженными и оскорблёнными, они наверняка пожелали ответить обидчику адекватно. Иными словами, отомстить.

Осип Максимович, вне всяких сомнений, обиделся очень сильно. И от Маяковского резко отстранился. Если до этого биографы поэта писали про Брика не особенно часто, то после публичных читок «Бани» любые упоминания о нём вообще перестали встречаться.

Брики наверняка поделились своей обидой с Яковом Аграновым, который был не просто другом дома. Аркадий Ваксберг привёл такие слова Анны Ахматовой:

«Как свидетельствует Л.К. Чуковская, категорическое суждение Анны Андреевны выглядит так: „Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником“».

Вспомним и такое высказывание Юрия Анненкова о Маяковском:

«Он должен был в своих поэмах, написанных в Париже, показывать советским людям, что СССР во всех отраслях перегоняет Запад, где страны и народы гниют под игом „упадочного капитализма“. Этой ценой Маяковский оплачивал своё право на переезд через границы „земного рая“».

Вот тут-то и возникают самые главные вопросы этой «банной» истории: стараясь своей пьесой пригвоздить Бриков и Агранова к позорному столбу, не накликал ли Маяковский беду на себя? Узнав себя в героях «Бани» и посчитав, что её автор заслуживает самого сурового наказания, не вынесли ли Агранов и Брики ему приговор?

Агранов мог прямо сказать:

– Маяковский должен быть наказан. Сурово наказан. И он это наказание получит!

Брики это предложение наверняка поддержали, однако добавили:

– Но только без нас! Мы при этом мщении присутствовать не желаем!

Свидетелей того разговора нет. Но появление «Бани» логично объясняет, почему Брики так стремительно засобирались в поездку за рубеж. Ведь вдвоём (только вдвоём) они никуда не ездили уже около двух десятков лет. А теперь вдруг заспешили поскорее покинуть страну.

Зачем?

Чтобы не присутствовать при осуществлении наказания обидевшему их поэту.

 

Глава вторая

Ответ «Бане»

 

Начало травли

В книге Владимира Гениса «Неверные слуги режима. Первые советские невозвращенцы» о тогдашнем состоянии Григория Беседовского говорится:

«Беседовский находился в состоянии нервного напряжения. Он знал, что в Париж едет Ройзенман. Ему всюду мерещились явные и тайные агенты ГПУ. Он был с двумя заряженными револьверами, из которых палил в потолок, выскакивая в коридор при малейшем шорохе за дверью кабинета».

А Маяковский 1 октября 1929 года напечатал в «Комсомольской правде» стихотворение «Первый из пяти», посвящённое завершению первого года пятилетки:

«Множим / колёс / маховой оборот. Пустыри / тракторами слизываем! Радуйтесь / шагу / великих работ, строящие социализм!.. Расчерчивайся / на душе у пашен, расчерчивайся / на грудище города, г оря на всём / трудящемся мире, лозунг: / “Пятилетка – / в 4 года!” В четыре! / В четыре! / В четыре !»

Этим задорным поэтическим воспеванием того курса, что проводила страна Советов, Маяковский как бы лишний раз отделял себя от тех, кого он высмеивал в «Бане».

Между тем дальнейшие события показали, что оскорблённый пьесой Маяковского Агранов начал действовать – у «Бани» неожиданно возникли недруги.

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«…вскоре на пути „Бани“, к общему удивлению, появилось множество препятствий – нечто очень похожее на хорошо организованную травлю Маяковского по всем правилам искусства, начиная с псевдомарксистских статей одного из самых беспринципных рапповских критиков, кончая замалчиванием „Бани“ в газетах и чудовищными требованиями Главреперткома, который почти каждый день устраивал обсуждение „Бани“ в различных художественных советах, коллективах, на секциях, пленумах, президиумах, общих собраниях, и где заранее подготовленные ораторы от имени советской общественности и рабочего класса подвергали Маяковского обвинениям во всех смертных литературных грехах – чуть ли даже не в халтуре. Дело дошло до того, что на одном из обсуждений кто-то позволил себе обвинить Маяковского в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком.

Никогда ещё не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девалась его эстрадная хватка, его убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми остротами, рождающимися мгновенно.

Он, первый поэт революции, как бы в один миг был сведён со своего пьедестала и превращён в рядового, дюжинного, ничем не выдающегося литератора, «проталкивающего свою сомнительную пьеску на сцену».

Маяковский не хотел сдаваться и со всё убывающей энергией дрался за свою драму в шести действиях…»

В том, кто устроил эту «хорошо организованную травлю Маяковского», вряд ли стоит сомневаться. Ведь дать команду газетам, чтобы они «замалчивали» пьесу, подтолкнуть Главрепертком на устройство каждодневных «обсуждений» и запустить в центральных газетах выпуск «псевдомарксистских статей» могло лишь всемогущее и вездесущее ОГПУ. Якову Агранову даже особых усилий не нужно было тратить для того, чтобы организовать эту травлю – ему стоило лишь сказать несколько слов, тех самых, которые Маяковский вложил в уста одного из героев «Бани»:

«Иван Иванович

Товарищ Моментальников, надо открыть широкую кампанию.

Моментальников

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

2 октября Лили Брик записала в дневнике:

«Вечером приходили из Худ. театра разговаривать о пьесе».

Но дальше разговоров дело не пошло, пьесу Маяковскому не заказали. «Организаторы травли» и здесь явно хорошо потрудились.

 

Парижские события

2 октября в столицу Франции прибыл Борис Ройзенман.

Борис Бажанов:

«Ройзенман приехал в Париж, вошёл в посольство, показал свой мандат чекистам, которые под видом швейцаров дежурят у входа, и сказал: “С этого момента я здесь хозяин, и вы должны выполнять только мои распоряжения. В частности, никто без моего разрешения не должен выходить из посольства”. Чекисты спросили: “Даже товарищ посол?” – “В особенности товарищ посол”».

6 октября Борис Ройзенман написал секретное письмо своему шефу, председателю ЦКК ВКП(б) Григорию Орджоникидзе, и высказал свой взгляд на ситуацию:

«Я прибыл к двум часам дня в посольство. Картина полной растерянности, шушукания, испуганные лица товарищей и вся обстановка ничего хорошего не предвещали».

В полпредстве ему вручили телеграмму из политбюро, в которой говорилось:

«Предложить т. Ройзенману учесть указания, данные в телеграмме т. Бродовскому от 29 сентября о максимальной тактичности в отношении Беседовского».

Борис Ройзенман (в письме Григорию Орджоникидзе):

«Я понял, что мне нужно выявить максимальную осторожность, такт, находчивость, тем более, что субъект представляет собой опытного дипломата, хитрый, стоит на грани измены и, как я потом убедился, труслив, как заяц. По моему вызову он явился… Два часа подряд я употребил на уговоры».

Борис Бажанов:

«Поняв, что дело плохо, Беседовский бросился к выходу. Чекисты выход заградили и пригрозили, что будут стрелять, если он попробует выход форсировать. Беседовский вернулся и вспомнил, что видел в саду небольшую лестничку у стены, оставленную садовником. При её помощи он взобрался на стену и спрыгнул на другую сторону».

Борис Ройзенман:

«Выскочив во внутренний сад посольства, Беседовский взобрался на высокую каменную стену, спрыгнул вниз и оказался в саду соседнего нежилого дома. Затем перебрался ещё через одну стену и оказался в саду виконта».

Сад принадлежал виконту де Кюрелю. Консьерж его усадьбы потом говорил:

«В семь часов вечера мне сказали, что какая-то подозрительная личность бродит по саду. Было темно. Я зажёг фонарь и вышел. Как бабочка на свет, ко мне бросился какой-то человек в испачканном грязном платье, протянул окровавленные руки и закричал: “Не стреляйте, пожалуйста, не стреляйте!” Волнуясь и торопясь, он достал свой паспорт, удостоверение личности и на хорошем французском языке рассказал фантастическую историю, которой я сразу не поверил… Убедившись, что странный незнакомец говорит правду, я запер свою “ложу”и отвёл его в комиссариат».

Парижская газета «Последние новости»:

«В полицейский комиссариат святого Фомы Аквинского близ Сен-Жермен-де-Пре явился человек в испачканной одежде и с исцарапанными руками и, волнуясь и торопясь, заявил комиссару: “Я – первый советник посольства в Париже Беседовский. Только что я имел крупное столкновение с чекистом, прибывшим из Москвы… С большим трудом мне удалось бежать, но в посольстве остались моя жена и сын. Я обращаюсь к французской полиции с просьбой освободить их”».

Через несколько минут Беседовский вместе с директором судебной полиции и квартальным комиссаром уже стучались в двери советского полпредства. Чтобы не вызывать ещё большего скандала, Ройзенман разрешил выпустить жену и сына советника, а также вынести его вещи. Беседовский сел в такси и уехал в гостиницу.

На следующее утро (3 октября) он явился во французское министерство иностранных дел и подал заявление, в котором о положении в СССР говорилось:

«Без демократии страна бессильна выйти из критического состояния, которое она переживает. Эксплуатация крестьянства, насильственные выборы и режим диктатуры сеют недовольство и нужду».

О причинах своего побега из полпредства Беседовский написал: «Ройзенман, член ЦКК и коллегии ГПУ, прибыв в Париж, потребовал, чтобы я отрёкся от моих ересей, поехал в Москву и предстал перед партийным судом. Но я не из тех, кого сажают в тюремные погреба. Я знаю, что вся Россия думает, как я».

4 октября секретарь Сталина Иван Товстуха телеграфировал в Сочи отдыхавшему там вождю:

«Сегодня получено сообщение, что Беседовский ушёл из посольства, запротоколировал у французских властей версию о преследовании его с нашей стороны, характеризуя при этом Ройзенмана как главного чекиста».

Борис Ройзенман о Беседовском:

«Лавры Шейнмана не давали ему покоя».

Ройзенман имел в виду, что отказавшемуся возвращаться в СССР Арону Шейнману большевиками была обещана пенсия в размере 1000 марок в месяц, и ему было разрешено работать в советских загранучреждениях.

Кандидат в члены политбюро и нарком торговли Анастас Иванович Микоян тоже написал Сталину письмо, в котором сообщал:

«Примеры с Шейнманом и Беседовским являются грандиозными для колеблющихся или вполне развалившихся коммунистов за границей. За один последний год (с 1-го октября 1928 г. по 1-е октября 1929 г.) нам изменило из заграничного аппарата 44 человека – цифра грандиозная».

Во Францию были отменены поездки не только гепеушников, но и всех советских рядовых граждан. И в Великобританию тоже.

 

Московские события

В начале октября 1929 года Маяковский написал письмо Татьяне Яковлевой.

Валентин Скорятин:

«5 октября 1929 года в Париж отправлено письмо. Как оказалось, последнее в переписке с Яковлевой. Лишь одна строка из того письма: “Нельзя пересказать всех грустностей, делающих меня ещё молчаливее…” Что стоит за ней? Он всё ещё не отказался от намерения ехать в Париж? Какие “грустности” одолевают его?»

Скорятин тоже не учёл того поистине панического состояния, в котором пребывали чрезвычайные органы страны Советов в связи с бегством Беседовского, и тех чрезвычайных мер, что были тотчас же предприняты.

А Маяковский, в самом деле, не терял надежды увидеть свою Татьяну – в том же письме он писал ей:

«Мне без тебя совсем не нравится. Подумай и пособирай мысли (а потом и вещи) и примерься сердцем своим к моей надежде взять тебя на лапы и привезти к нам, к себе в Москву».

Эти строки приведены Василием Васильевичем Катаняном в его книге. И там сразу же даётся ответ самой Татьяны на этот призыв Маяковского:

«Привезти к нам, к себе… Что он имел в виду под словом “к нам”? К Лиле и Осе? Представляете, как мы обе были бы рады… Но он настолько не мыслил себя без них, что думал, что мы будем жить вчетвером, что ли? И что я буду в восторге от Оси и Лили?»

То есть Татьяна Яковлева в очередной раз как бы решительно отказывалась ехать в Москву.

Видимо, о тех же днях повествуют и воспоминания Вероники Полонской:

«Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, весёлый, удивительно обаятельный, всё время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочинённые им же своеобразные мотивы, – или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражается по самым пустым поводам. Сразу делается трудным и злым».

Но вернёмся к Беседовскому. Граждане страны Советов узнали о его побеге лишь 8 октября, когда газета «Правда» опубликовала статью под названием «Грязная авантюра растратчика Беседовского». Иными словами, бегство полномочного представителя СССР во Франции было представлено, как попытка растратившего государственное достояние недобросовестного чиновника, скрыть совершённое им уголовное преступление.

В те же октябрьские дни получили отказ на поездку в Великобританию и Брики.

Объясняя причину, по которой им было отказано в визах, Янгфельдт пишет, что заявления Бриков…

«…отклонили со ссылкой на всё ещё действовавший циркуляр В.795 и на то, что „г-жа Брик является дочерью г-жи Елены Каган, которая числилась в чёрном списке Μ.Ι.5 во время облавы в Аркосе“. Как видно, против Лили работал не только циркуляр 1923 года, но и тот факт, что её мать фигурировала как „опасный“ коммунист в связи с делом Аркоса».

Но «циркуляр В. 795» никак не мог работать «против Лили» (мы уже достаточно подробно говорили об этом), хотя бы потому, что она в нём вообще не упоминается.

Что же касается «чёрного списка М.1.5», в который якобы была занесена мать Лили Брик, то сам же Бенгт Янгфельдт в той же книге утверждает, что ещё в 1927 году…

«…Елену Юльевну вычеркнули из списка и позволили остаться в стране».

Какому утверждению верить?

Как бы там ни было, но въездную визу в Великобританию Брикам не выдали, о чём Лили Юрьевна и записала в своём дневнике 10 октября 1929 года:

«Нам отказали в англ<ийских> визах».

Этот отказ Аркадий Ваксберг прокомментировал так:

«Нет, вовсе не для того, чтобы пустить пыль в глаза госпоже Каган, собрались в дорогу Лиля и Осип. Но – для чего же? Почему именно в этот, достаточно напряжённый момент? И почему им, многократно проверенным на благонадёжность, многократно её доказавшим, – почему им вдруг перекрывают дорогу при полном попустительстве ближайших друзей, от которых разрешение на выезд как раз и зависит?»

На вопрос Ваксберга («для чего же собрались в дорогу Лиля и Осип?») мы уже ответили: Брики стремились поскорее уехать из страны Советов потому, чтобы не присутствовать при том, как Яков Агранов, используя свои гепеушные связи, расправляется с Маяковским. Эта расправа должна была быть тайной, неведомой тому, против кого она направлена. И ещё она должна была стать достаточно жестокой, чтобы навсегда отбить у Маяковского желание обижать своих друзей-сослуживцев.

Могут возникнуть вопросы. А для чего было таиться? Разве нельзя было нанести обидчику открытый прямой удар? Ведь у Агранова были для этого все возможности.

Задумаемся над этим.

И вновь обратим внимание на поездку Бриков в Великобританию.

Валентин Скорятин самым внимательнейшим образом…

«…пересмотрел три пухлые архивные папки из фонда НКВД РСФСР… Почти шестьсот листов!.. Фамилии Брик в них нет. Отказов не было.

И ещё один архив. Здесь – в выездных делах Л.Ю. и О.М.Брик – тоже нет никаких запросов в британские консульские учреждения. Так был ли сам запрос осенью 29-го? Не миф ли это?..

Поездка сорвалась?

Но всё же, как оказалось, намерение съездить за рубеж осталось. Пришлось только передвинуть сроки отъезда».

Почему Скорятин не обнаружил в архивах никаких документов с просьбами Бриков о въездных визах, объясняется просто – их поездку в Великобританию (несмотря на все заявления и записи Лили Брик) организовывало ОГПУ. И кто-то из гепеушников (скорее всего, всё тот же Яков Агранов) сказал Брикам, что отказ временный, поэтому нужно немного подождать, и отъезд их состоится чуть позже. Вот почему Лили Юрьевна и Осип Максимович отнеслись к этому происшествию спокойно. И (в ответ на каждый шаг Маяковского и чуть ли не на каждую произнесённую им фразу) стали ещё безжалостнее и больнее «колоть» автора «Бани».

Владимир Владимирович в тот момент готовился к поездке в Ленинград, где ему предстояло выступить на вечерах, на которых он собирался читать свою пьесу: 12 октября – в помещении Государственной академической капеллы, 13-го – в Московско-Нарвском доме культуры и 20-го – в Доме печати.

В день его отъезда произошло событие, которое иначе как мстительным ответом Агранова и Бриков на образы Победоносикова, Оптимистенко и Мезальянсовой и не назовёшь.

 

Первый «укол»

Об этом событии Лили Брик много лет спустя рассказала итальянскому журналисту Карло Бенедетти:

«Вот случай, записанный в моём дневнике:11 октября 1929 года, вечером, – нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.

В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т.Яковлева <…> выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье с флёрдоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе.

Но письмо уже– прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: «Что ж, я пойду». – «Куда ты? Рано, машина ещё не пришла». Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушёл».

В.В. Маяковский. Москва, 1929.

Фото: А. А. Темерин

Никто из присутствовавших на той читке Эльзиного письма никаких воспоминаний об этом событии не оставил. Читала ли Лили Юрьевна полученное письмо на самом деле?

Аркадий Ваксберг высказался так:

«Сцена эта, так старательно воспроизведённая Лилей, отличается поистине нарочитой театральностью. Она поражает отнюдь не спонтанностью, а толково продуманным замыслом, который грубовато и беспощадно реализует талантливый режиссёр. И то, что Лиля всё читает и читает вслух это письмо в присутствии Маяковского, отлично сознавая, что режет ножом по его сердцу; и то, что просьба "ничего Володе не говорить "заботливо перенесена в самый конец письма, а она всё равно её оглашает в присутствии (по инерции, что ли?); и то, что оно содержит такие подробности (флёрдоранж, белое платье и прочее), которые совершенно безынтересны для Лили, но зато должны особенно уязвить Маяковского; и то, что оглашению текста, сильно смахивающего на сплетню, внимают пусть и завсегдатаи дома, но всё-таки посторонние люди (публичная декламация какого-либо другого письма Эльзы ни в мемуарах, ни в дневнике Лили не зафиксирована) – всё говорит за то, что мизансцена тщательно отработана и преследует вполне определённую цель».

Из тех «нескольких человек», присутствовавших при чтении, Лили Брик потом упомянула лишь Надежду Штеренберг, жену художника Давида Петровича Штеренберга.

Валентин Скорятин к этому добавил:

«Позволю себе обратить внимание читателя на такой весьма существенный штрих. Среди неназванных интервьюеру „нескольких человек“, оказывается, находились В.Полонская и М.Яншин. И в разговоре со мной Вероника Витольдовна подтвердила, что хорошо помнит тот давний осенний вечер в Гендриковом.

Что же получается? Маяковскому как бы невзначай сообщают о замужестве Яковлевой, да ещё в присутствии женщины, ему небезразличной. Можно лишь догадываться, что происходит в его душе. Удар по самолюбию. К тому же «парижскую новость» он узнаёт не сам по себе, а от Лили Брик».

Аркадий Ваксберг:

«К тому же до свадьбы было ещё очень далеко (она состоялась 23 декабря 1929 года, когда только и могли появиться флёрдоранж с белым платьем), в октябре же, по свидетельству самой Татьяны, дю Плесси („кажется, виконт“) лишь начал ухаживать за нею, добиваясь согласия на брак, а Эльза, как утверждала впоследствии Татьяна, уже поспешила заверить её, что Маяковскому не дали визы на выезд…»

Кстати, письмо, которое тогда читалось, до сих пор не обнаружено.

Бенгт Янгфельдт в связи с этим пишет:

«В 1000-страничном французском издании переписки между Лили и Эльзой нет ни единого письма за период с 19 июня 1929 года до 15 апреля 1930-го – отсутствуют даже те письма, на которые Лили ссылается в дневнике, из чего можно сделать вывод, что в них затрагивались такие щекотливые темы (касавшиеся главным образом несостоявшейся поездки Маяковского в Париж), что были все основания их уничтожить».

Свой дневник Лили Юрьевна тоже весьма основательно отредактировала (якобы для того, чтобы в нём не осталось какой-нибудь информации, которая в период репрессий 30-х годов могла бы повредить ей самой и кому-то из её знакомых). В результате этих исправлений и удалений ненужных (и опасных) слов и целых предложений возникли неувязки и разночтения.

Аркадий Ваксберг:

«Есть только три варианта, которыми можно объяснить эту, право же, шокирующую ситуацию: такого письма вообще никогда не было, оно не более чем зловещий розыгрыш Лили; оно было, но Лиля его уничтожила; оно было, и Лиля его не уничтожила, но составители решили воздержаться от его публикации..»

Есть ещё один вариант, который объясняет «ситуацию»: письмо, якобы написанное Эльзой Триоле, на самом деле написали Брики (явно по совету Агранова). И организовали всё так, как потом Лили Юрьевна зафиксировала в своём дневнике. Вот эти записи:

«Когда вернулся шофёр, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофёра последним словом, чего с ним никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: “Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит”».

 

После «укола»

Бенгт Янгфельдт:

«По словам Лили, на следующий день она позвонила Маяковскому в Ленинград в гостиницу „Европейская“ и сказала, что тревожится за него. В ответ он произнёс фразу из старого еврейского анекдота ("Эта лошадь кончилась, пересел на другую ") и заявил, что беспокоиться не нужно. Когда она спросила, хочет ли он, чтобы она приехала в Ленинград, он обрадовался, и Лили в тот же вечер покинула Москву».

Так описан этот эпизод в воспоминаниях Лили. Но в отредактированном дневнике он выглядел уже несколько иначе:

«Беспокоюсь о Володе. Утром позвонила ему в Ленинград. Рад, что хочу приехать. Спросила, не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны – в Париже тревожатся. Говорит – „передай этим дуракам, что эта лошадь кончилась, пересел на другую“. Вечером выехала в Питер».

Из дневника Лили Брик следует, что этот разговор произошёл 17 октября, то есть через шесть дней после того, как

Маяковский уехал из Москвы. Именно тогда она и спросила, «не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны?»

Бенгт Янгфельдт по этому поводу написал:

«Разночтения и неясности могут показаться несущественными, однако, это не так».

Аркадий Ваксберг оценил случившееся ещё строже:

«Ситуация, однако, была ещё более запутанной, чем кажется на первый взгляд».

И Ваксберг продолжал рассуждать:

«В июле 1968 года в связи с оголтелой антибриковской кампанией, Лиля вдруг информирует Эльзу (письмо от 8–9 июля) о том, как отражён эпизод с чтением письма в её воспоминаниях и как – в дневнике. Судя по письму, она явно отвечает на вопросы, которые поставила Эльза. <…> Вопросы, видимо, были поставлены в телефонном разговоре – в письме их нет. Но они, естественно, были, иначе с чего бы вдруг Лиля стала с такой подробностью воспроизводить Эльзе текст её же куда-то запропастившегося письма сорокалетней давности? Зачем Эльзе была нужна версия Лили? Разве они никогда не читала её воспоминаний? Разве она сама не знала, что написала в своём же письме? Разве между сёстрами всё это время множество раз не было говорено-переговорено?

Все эти вопросы заведомо риторичны: как для всех очевидно, Эльза просто старалась избежать даже малейших расхождений с «показаниями» старшей сестры».

Эти «показания» вот какие: в Лилином дневнике 11 октября 1929 года записано:

«Письмо от Эли про Татьяну. Она, конечно, выходит замуж за франц. виконта. Надя (Штеренберг, была тот день у нас) говорит, что я побледнела, а со мной это никогда не бывает. Представляю себе Володину ярость, и как ему стыдно. Сегодня он уехал в Питер выступать».

По поводу этой дневниковой записи Ваксберг задался резонными вопросами:

«С чего бы Лиля вдруг побледнела, вопреки своим обычаям? Если бледнеть, то скорее уж Маяковскому, легко представить себе, как он мог воспринять нанесённый ему удар. <…> Но почему тогда стыдно должно было быть Маяковскому? За что? Перед кем?

Любое новое слово в этой горькой истории ничего, как видим, не проясняет, а лишь увеличивает число загадок. Как всё упростилось бы, если на месте двусмысленностей, купюр и умолчаний мы имели бы всю – не подчищенную, не подкрашенную, не опущенную – правду, и только правду. Во всей её полноте…»

Иными словами, у маяковсковедов нет однозначного ответа на вопрос, на самом ли деле Лили Брик получила от Эльзы это письмо, или оно было ею придумано и специально «разыграно», чтобы побольнее уколоть Маяковского.

Но существует свидетельство, на которое маяковсковеды почему-то внимания не обратили – воспоминания Натальи Брюханенко. В них описывается инцидент произошедший (как казалось ей самой) в январе 1930 года. Однако судя по целому ряду «штрихов» становится ясно, что всё происходило в октябре 1929 года:

«Январь. Я у Маяковского на Лубянском проезде. Вечер. Он что-то пишет за столом, я нахожусь в комнате как бы сама по себе. В это время ему приносят письмо. Он набрасывается, читает его. А потом… С большим дружеским доверием рассказывает мне о том, что он влюблён, и что он застрелится, если не сможет вскоре увидеть эту женщину.

Ужасная тревога охватила меня.

Оправдала ли я его доверие? Я думаю об этом много лет.

Выйдя от него, я тут же из автомата позвонила Лиле Юрьевне и рассказала ей всё.

Да, его дружеское доверие я оправдала поступком в его защиту. Я обратилась по верному адресу.

Несмотря на то, что Маяковский так и не увидел больше эту женщину, – увидеть её было очень трудно, – в этот раз Лиля успела спасти его».

Ой, ли! Этот эпизод из воспоминаний Натальи Брюханенко свидетельствует о том, что Лили Юрьевна, услышав слова «он застрелится, если…», быстренько сочинила письмо, якобы написанное Эльзой, и (наверняка посоветовавшись с Аграновым) прочла его уезжавшему Маяковскому.

Почему-то никто из биографов поэта не заметил (или заметил, но не придал этому значения), как зловеще звучат слова Лили Брик, произнесённые ею в телефонном разговоре с поэтом:

«…не пустит ли он себе пулю в лоб».

Ведь в этих словах слышится не столько нетерпеливое желание поскорее узнать о том, как подействовали на «Волосика» колючие подробности письма Эльзы Триоле, в них звучит явная подсказка, как следует поступить в этом случае поэту.

Впоследствии (на протяжении почти целого полувека) Лили Юрьевна будет утверждать, что у Маяковского была чуть ли не болезненная тяга поставить «точку пули в конце». И при этом она без устали повторяла, как он беззаветно любил её и как беспрекословно следовал всем её советам.

Но если так, значит, Лили Брик прекрасно понимала, чем может всё обернуться, если её «Счен» последует данному ему телефонному совету?

Лили Юрьевна уничтожила множество написанных ею страниц, в которых содержалась компрометирующая её информация. Но, к счастью, кое-какие следы всё же сохранились. И они беспристрастно свидетельствуют о том, как торжествовала Лили Брик, увидев, что её месть поразила обидчика и принесла ему немало страданий. Свидетельствуют они и о том, что чтение «письма Эльзы» было специально спланированным ударом, который Брики и Агранов наносили по Маяковскому. И этот удар был далеко не последним.

Кстати, в Ленинграде у поэта было много выступлений, и почти на каждом он неизменно приговаривал:

«Мы работаем, мы не французские виконты!»

Но сразу возникает вопрос: а не была ли вся эта история с ухаживанием советского поэта за красавицей-парижанкой придумана резидентом ОГПУ Яковом Серебрянским? Он вполне мог вызвать Маяковского и предложить ему поактивней поухаживать за Татьяной Яковлевой, чтобы разжечь ревность у её ухажёров-французов. И Владимир Владимирович стал выполнять это поручение, то есть принялся играть ту же самую роль, которую многократно исполняла Лиля Брик. А когда Маяковский услышал, что Яковлева «выходит замуж за какого-то виконта», он решил, что порученное ему задание выполнил. Отсюда и фраза:

«Мы работаем, мы не французские виконты!»

Странно, что на возможность такого хода событий маяковсковеды не обратили своего внимания.

На первом вечере, состоявшемся 12 октября в Академической капелле, из зала пришла записка:

«А Сельвинский вас всё-таки перешиб!»

Владимир Владимирович прочёл её и, по словам одного из зрителей:

«…кроме очередной остроты ничего не сказал».

А 20 октября ленинградский журнал «Искусство» привёл слова писателя Александра Фадеева, одного из лидеров РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей):

«Сельвинский в своём творчестве стихийный материалист, и именно это материалистическое (хотя и непоследовательное) мировоззрение позволило ему выбить с передовой линии поэзии… Маяковского, с его абстрактным рационализмом».

 

После Ленинграда

Многие биографы Маяковского пишут, что о его отношениях с Вероникой Полонской знали все, кроме её мужа. Но однажды об этом узнал и Михаил Яншин. Явно по информации, шедшей от Агранова и Бриков. 17 апреля 1930 года он написал (орфография Яншина):

«…вдруг Нора говорит мне однажды что В.В. предложил ей сначала жить с ним, а впоследствии уже предлагал развестись со мной и переехать к нему. Это было неожиданно для нас обоих. Он говорил Норе, что одинок, что не может так жить одиноким. Что произошло? Первый момент, как быть, что делать? Никаких поводов к такому предложению не было и вдруг на тебе! Не встречаться с ним?»

И Яншин обратился за советом к Лили Юрьевне, которая в воспоминаниях написала:

«Когда молоденький Михаил Яншин бросился ко мне за помощью, чтобы отвадить Володю от Полонской, я посоветовала ему закрыть глаза на их отношения, ведь там серьёзного не было. Это скоро кончилось бы, как кончилось с Наташей и с Татьяной. Но если бы Яншин ушёл от Норы, как он собирался – всё видя – то были бы две разбитые жизни – его и её. А так – мы вместе встречались, играли в карты, ездили на скачки, ходили во МХАТ…»

В этих высказываниях Лили Юрьевны очень точно описан круг её жизненных интересов: «встречались, играли в карты, ездили на скачки, ходили во МХАТ». К этому следует, пожалуй, добавить и те бесчисленные романы, которые она заводила с кем-либо из своего окружения. И в этом состояла вся её жизнь! Больше Лили Брик ничем не занималась. Даже для всех домашних дел была нанята домработница. А средства для жизни этой «семьи» добывал Маяковский.

Что же касается Полонской, то после разговора Яншина с Лили Брик своё отношение к Веронике Витольдовне Владимир Владимирович изменил. Яншин писал:

«…в следующий день он уже сказал, что… он просит позволить заботиться о Норке, как брат и пр. пр. уверения, что он относится замечательно ко мне, и не верить этому нельзя потому что относился он ко мне замечательно. Принимал мои замечания по „Бане“, говорил что давайте работать вместе п'есу, что какую роль я хочу играть, что он будет учиться у театра. (Я ему говорил, что он не любит театра и что не знает его.) Что делать? Оставить его? Мы было попробовали, но он выслеживал, узнавал репетиции, занятость Норы в спектаклях и когда мы говорили и ссылались на работу в театре, он нас разоблачал и обижался что мы и его обманываем».

Яншин, вроде бы, поверил в искренность Маяковского, но к супруге стал относиться с подозрением. Она это заметила и потом написала:

«…муж начал подозревать нас, хотя Яншин продолжал относиться к Владимиру Владимировичу очень хорошо.

Яншину нравилось бывать в обществе Маяковского и его знакомых, однако вдвоём с Владимиром Владимировичем он отпускал меня неохотно, и мне приходилось скрывать наши встречи. Из-за этого они стали более кратковременными.

Кроме того, я получила большую роль в пьесе «Наша молодость». Для меня – начинающей молодой актрисы – получить роль во МХАТе было огромным событием, и я очень увлеклась работой».

Пьеса, в которой Полонская получила роль, была инсценировкой популярного в ту пору романа Виктора Павловича Кина (Суровкина) «По ту сторону». Её ставили на Малой сцене театра. Маяковский отреагировал на эту явную удачу в работе молодой актрисы как всегда довольно оригинально:

«Владимир Владимирович вначале искренне радовался за меня, фантазировал, как он пойдёт на премьеру, будет подносить каждый спектакль цветы „от неизвестного“ и т. д. Но спустя несколько дней, увидев, как это меня отвлекает, замрачнел, разозлился. Он прочёл мою роль и сказал, что роль отвратительная, пьеса, наверное, – тоже. Пьесу он, правда, не читал и читать не будет и на спектакль ни за что не пойдёт. И вообще не нужно мне быть актрисой, а надо бросить театр.

Это было сказано в форме шутки, но очень зло, и я почувствовала, что Маяковский действительно так думает и хочет».

А тут ещё на одном из заседаний Лефа Маяковский напомнил своим соратникам о том, что приближается месяц, с которого началось его поэтическое творчество. Иными словами, грядёт 20-летний юбилей.

Это стало поводом для организации новых мстительных козней против поэта.

 

Вновь обсуждения

Между тем Всеволод Мейерхольд стал готовиться к постановке «Бани». Как только Художественно-политический совет ГосТИМа принял пьесу к постановке, Мейерхольд сразу же распределил роли между актёрами. Образ бюрократа Победоносикова предстояло воплотить артисту Игорю Ильинскому, только что блистательно сыгравшему Присыпкина в «Клопе». Роль Фосфорической женщины досталась жене Мейерхольда Зинаиде Райх. Репортёра Моментальникова должен был сыграть 20-летний актёр Валентин Плучек.

Спектакль, как ожидали, ждал грандиозный успех.

На волне этой казавшейся «победоносности» Маяковский решил шумно заявить о создании новой литературной группы – Рефа (Революционного фронта искусства). И 8 октября в Большой аудитории Политехнического музея состоялся вечер «Открывается Реф».

Павел Лавут:

«Участники вечера „Открывается Реф“ с трудом пробились в здание…

Кроме Маяковского с речами выступали Николай Асеев и Осип Брик.

Публика настроена бурно. В зале засела хулиганская группка. Они кричали, свистели и даже принялись избивать одного из участников вечера».

«Хулиганская группка», которая «засела» в зрительном зале, вероятнее всего, была подослана Яковом Аграновым. Мы с нею ещё встретимся.

Открывая вечер, Маяковский сказал:

«Год тому назад мы здесь распускали Леф. Сегодня мы открываем Реф. Что изменилось в литературной обстановке за год, и с чем теперь выступают на литературном фронтерефовцы? Прежде всего, мы должны заявить, что мы нисколько не отказываемся от всей нашей прошлой работы и как футуристов, и как комфутов, и, наконец, как лефовцев. И сегодняшняя наша позиция целиком вытекает из всей нашей прошлой борьбы».

Пётр Незнамов:

«Маяковский на вечере был в ударе, сыпал остротами…

Присутствовавший на вечере Мейерхольд сказал:

– Надо поражаться гениальности Маяковского – как он ведёт диспут!

И действительно, Маяковский так спорил, будто фехтовал. Он разил тупиц. Но, вообще говоря, он хотел жить в мире с другими.

– А чей метод лучше – выясним соревнованием. Взаимопроникновение и взаимнопронизывание, но не взаимопожирание».

Маяковский даже не догадывался, что никакое «соревнование» ему не поможет, так как «организаторы травли» уже приступили к его «пожиранию».

Пётр Незнамов:

«Вечер имел большой резонанс. О нём долго разговаривали. Это был первый и последний вечер Рефа».

В эти же дни Москва в категорической форме потребовала от Парижа выдачи Григория Беседовского. Но Франция не менее решительно отказала. Тогда советские власти объявили, что беглеца будут судить заочно.

Выходивший в Париже эмигрантский еженедельник «Дни» поместил статью своего редактора Александра Фёдоровича Керенского, некогда возглавлявшего Временное правительство России. В статье, в частности, говорилось:

«…кинематографическое бегство с прыганьем через два забора из собственного посольства г. Беседовского, первого советника и замполпреда СССР в Париже, в порядке неслыханного в дипломатических летописях мирового скандала, вскрывает перед заграницей такую степень распада диктаторского аппарата, о которой в Европе ещё не догадывались».

Борис Ройзенман, выступая 8 января 1930 года на заочном суде над Беседовским, высказался так:

«Через забор он перелез для создания сенсации и придания себе вида мученика».

Когда через год Беседовский издал в Париже книгу «На путях к Термидору», один из эмигрантских острословов по этому поводу пошутил:

«Что такое “Термидор”? Это – скок через забор».

А в Москве в это время в Государственном театре имени Мейерхольда вдруг произошло событие, которого не ожидал никто.

С 12 по 20 октября Маяковский был в Ленинграде, где всюду говорил о «Бане» и читал её. В городе на Неве оказался и актёр Игорь Ильинский, который написал:

«Владимир Владимирович пригласил меня к себе в номер „Европейской гостиницы“ и прочёл пьесу мне и Н.Эрдману, который тоже ещё не слышал её.

И вот случился промах, один из самых больших в моей жизни. Я недооценил пьесу. То ли Маяковский плохо читал, так как он привык читать на широкой аудитории, то ли я был заранее слишком наслышан о пьесе, но восторгов, которых от меня и от Эрдмана ждал автор, не последовало…

…приехав в Москву, я довольно сухо отозвался о пьесе Мейерхольду, а когда услышал его экспликацию будущего спектакля, то совсем разочаровался, так как то, что было неоспоримо ценного в пьесе, Мейерхольд, на мой взгляд, совершенно неправильно трактовал. Особенно это касалось образа Победоносикова».

И Игорь Ильинский от предложенной ему роли Победоносикова наотрез отказался.

Аркадий Ваксберг:

«Тем неожиданней был отказ Ильинского от роли – поступок скандальный и демонстративный. Его заменил Максим Штраух, тоже один из любимейших актёров Мейерхольда, но отказ Ильинского, явно перепугавшегося слишком уж обнажённых сатирических красок в образе своего героя, ещё более накалил тревожную атмосферу вокруг новой пьесы и готовившегося к постановке спектакля».

Лишь через двадцать с лишним лет Игорь Владимирович Ильинский, ставший к тому времени народным артистом СССР, решил реабилитировать себя, приняв участие в очередной постановке «Бани». Он написал:

«Я отдал свой долг Маяковскому, сыграв Победоносикова в радиопостановке Р.Симонова, только в 1951 году».

Радиоспектакль «Баня» прозвучал во всесоюзном эфире 19 июля 1951 года – в 58-ю годовщину со дня рождения В.В.Маяковского. Его поставил главный режиссёр Вахтанговского театра народный артист СССР Рубен Николаевич Симонов (сорежиссёром был М.А.Турчанович). Роль Победоносикова сыграл Игорь Ильинский, изобретателя Чудакова – народный артист СССР Алексей Грибов, мадам Мезальянсову – народная артистка СССР Вера Марецкая.

Но вернёмся в 1929-ый год.

Отказ Игоря Ильинского играть Победоносикова и другие неприятности сильно расстроили Маяковского, и он написал стихотворение «В 12 часов по ночам», в котором были такие строки:

«Неприятностей этих / потрясающее количество. Сердце / тоской ободрано. А тут / ещё / почила императрица, государыня / Мария Фёдоровна».

Императрица Мария Фёдоровна, мать Николая Второго, скончалась в Копенгагене 13 октября 1929 года. Наверное, многим бросилось в глаза отсутствие рифмы в первой и третьей строках. Вместо слова «императрица» в стихотворении явно стояли слова «её величество», которые потребовали заменить цензоры. И Маяковский принялся искать замену. Не из-за этого ли стихотворение «В 12 часов по ночам» было напечатано только в конце декабря (в сборнике «Туда и обратно»)?

Как бы в ответ цензорам, безаппеляционно вмешивавшимся в его творчество, Маяковский написал стихотворение «Помните!», вошедшее в тот же декабрьский сборник. В нём рассказывалось об изобретателях, предложивших проложить подводный тоннель для сообщения между Францией и Англией. Но власти обеих стран этот проект отвергли:

«Говорит англичанин: / “Напрасный труд — к нам / войной / французы попрут”. Говорит француз: / “Напрасный труд — к нам / войной / англичане попрут”. И / изобретатель / был похоронен. Он не подумал / об их обороне».

Здесь ни к чему придраться было нельзя, поскольку поэт клеймил европейские власти. Но в выводе, которым завершалось стихотворение, можно почувствовать горечь от того, что советские цензоры тоже «хоронят» произведения, созданные для российских пролетариев:

« Изобретатели, / бросьте бредни о беспартийности / изобретений. Даёшь – / изобретения, / даёшь – / науку, вооружающие / пролетарскую руку».

А какая «изобретательность» драматурга так напугала в «Бане» артиста Ильинского?

Аркадий Ваксберг высказался об этом так:

«Беспощадно злой гротеск, бивший по самым болевым явлениям советской действительности, был понят сразу – и всеми! Но не все хотели в этом признаться, выискивая для шельмования не существующие в пьесе „художественные“ просчёты и старательно обходя её политическую остроту».

И были люди, которые жаждали стереть в порошок автора «Бани».

А Маяковский продолжал читать свою пьесу в рабочих клубах, объяснять её суть в газетах и журналах.

 

Событие в ОГПУ

В Москву тем временем возвращались отозванные из Франции гепеушники. Тихо и незаметно вернулся и Лев Александрович Гринкруг, давний приятель Бриков и Маяковского, казалось бы, крепко (чуть ли не навсегда) обосновавшийся в Париже. Но Яков Агранов вызвал и его – в готовившемся «наказании» автора «Бани» он мог понадобиться.

Георгий Агабеков, который только что получил новое назначение (нелегальный резидент ОГПУ в Индии), потом написал:

«День 15 октября 1929 года остался у меня в памяти. В это утро я пришёл в ГПУ для продолжения сдачи дел новому заведующему восточным сектором ГПУ. Я пришёл несколько поздно. Уже сойдя с лифта и направляясь по коридору в свою комнату, я почувствовал что-то неладное. Слишком безлюдным был коридор, по которому обычно сновали сотрудники».

Сослуживец Агабекова по фамилии Минский рассказал ему следующее:

«– Знаешь что? Блюмкин арестован.

– Что ты говоришь? За что? – изумлённо спросил я.

– Оказывается, он в Константинополе был связан с Троцким и использовал наш аппарат для связи троцкистов в СССР. Он хотел завербовать для своей группы и Лизу Горскую, но она его выдала, и вчера ночью Блюмкина арестовали. Только никому не говори. Это секрет. Трилиссерраспорядился, чтобы никто в аппарате ИНО об этом не узнал.

Я ничего не ответил. У меня от изумления отнялся язык. Арестован Блюмкин, любимец самого Феликса Дзержинского. Убийца германского посла в Москве графа Мирбаха. Ведь ещё два месяца назад, когда Блюмкин вернулся из своей нелегальной поездки по Ближнему Востоку, он был приглашён на обед самим Менжинским. А теперь он сидит в подвале ГПУ.

Ещё недавно его имя было помещено в новой Советской энциклопедии, – да что там, всего пару дней тому назад во время чистки партии Трилиссер его рекомендовал как преданного и лучшего чекиста. Его мнением о положении на Востоке интересовались Молотов и Мануильский. Он бывал частым гостем у Радека. Наконец, он жил на квартире у министра в отставке Луначарского в Денежном переулке. А теперь он в тюрьме… Казалось невероятным…

– Как же его арестовали? – спросил я у Минского.

– Дело было ночью. Часа в два. Искали кого-нибудь из начальников секторов для назначения на операцию, но никого не нашли за исключением Вани Ключарёва. Его и послали с несколькими комиссарами. Да!»

В ОГПУ уже завели «Дело № 864И», в котором одним из первых документов был отчёт Лизы Горской (Розенцвейг), адресованный Якову Агранову. В этой бумаге Горская сообщала, что, начиная с 5 октября, несколько раз встречалась с Блюмкиным, который под большим секретом рассказал ей о своей встрече с Троцким. И о том, что встречался с Карлом Радеком и Иваром Смилгой, оповестив их о своих связях с высланным из страны вождём революции. И теперь Блюмкин, опасаясь, что эти бывшие троцкисты выдадут его, решил уехать на Кавказ и там переждать, когда события улягутся.

Обо всём этом Горская сообщила и Трилиссеру, который приказал Блюмкина арестовать.

Лиза Горская с Блюмкиным встретилась. О том, что произошло потом, она и написала в своей докладной Агранову:

«Мы вышли на улицу, мне пришлось сесть с ним в машину (т. Трилиссер дал мне указание не делать этого, но наши товарищи опоздали, и я уже остановить его не могла). Поехали на какой-то вокзал, где я надеялась арестовать его с помощью агента ТО ОГПУ или милиционера. Поезда на Ростов уже не было. Узнав, что поезда нет, Блюмкин окончательно растерялся, говорил, что раз он не уехал сейчас, то “катастрофа неизбежна”, что он будет расстрелян…

На обратном пути с вокзала – по Мясницкой – наши товарищи встретили нас и задержали».

Возглавивший операцию по задержинию Блюмкина Иван Ключарёв, кассир Иностранного отдела ОГПУ, рассказал Агабекову:

«Мы подъехали к квартире Блюмкина в час ночи. Я поднялся наверх один, но его не оказалось дома. Тогда я спустился вниз и вышел на улицу, смотрю – подъезжает такси, в котором сидели Блюмкин и Лиза Горская. Увидев нас, Блюмкин сразу догадался, в чём дело, ибо не успели мы подойти к его машине, как она уже повернула и умчалась. Мы вскочили в нашу машину и за ними.

Такси неслось по пустынным улицам, как дьявол, но ты же знаешь наши машины. У Петровского парка мы их нагнали. Видя, что им не уйти, Блюмкин остановил машину, вышел и кричит нам: “Товарищи, не стреляйте, сдаюсь. Ваня, отвези меня к Трилиссеру. Я ужасно устал”. Потом Блюмкин повернулся к такси, где продолжала сидеть Горская, и сказал: “Ну, прощай, Лиза, я ведь знаю, что это ты меня предала”. Это всё, что сказал он. Потом всю дорогу до ГПУ он молча курил».

Следствие по делу Якова Блюмкина вёл его тёзка и сослуживец, возможно, не раз вместе с ним принимавший участие в различных чекистских и гепеушных заседаниях, лучший друг лефовцев и рефовцев Яков Агранов.

В тот же день (15 октября) Агабекова вызвал шеф Иностранного отдела ОГПУ:

«– Вот что, тов. Агабеков, – встретил меня Трилиссер, который на этот раз был в явно удручённом состоянии. – Вам придётся отказаться от поездки в Индию. Вы, наверно, знаете уже, что случилось с Блюмкиным. Созданная им на Ближнем Востоке организация осталась теперь без руководства. Вам нужно немедленно выехать в Константинополь и принять нелегальную резидентуру».

А 24 октября парижская газета «Последние новости», редактировавшаяся Павлом Николаевичем Милюковым, опубликовала статью Григория Беседовского, которая называлась «Кто правит Россией? Сталин, Молотов, Каганович».

Ответ на эту публикацию долго ждать себя не заставил.

Борис Бажанов:

«Через несколько дней почтальон принёс повестку – Беседовский вызывается в Москву на заседание суда по обвинению в измене; ему просто хотели показать, что от ГПУ не спрячешься, и оно знает тайное место, где он скрывается.

По делу Беседовского пресса подняла слишком большой шум, и от покушений на него ГПУ воздержалось, но старалось причинить ему всевозможные неприятности».

А в Москве 24 октября гепеушники арестовали Николая Николаевича Поликарпова, авиаконструктора, на которого ещё до революции обратил внимание Игорь Иванович Сикорский (создатель всемирно известного самолёта «Илья Муромец»), После революции, развала авиапромышленности и остановки завода «Авиабалт», где работали Сикорский и Поликарпов, первый эмигрировал, а второй остался в России. Спроектированный и построенный Поликарповым легендарный самолёт У-2 (в 40-х годах переименованный в ПО-2 и вскоре получивший всемирную известность) уже год как летал над страной Советов. Но это авиаконструкотра не спасло – ему было предъявлено стандартное для той поры обвинение: «участие в контрреволюционной вредительской организации». Началось следствие.

У руководства ОГПУ, решавшего судьбу Якова Блюмкина, мнения разошлись. Генрих Ягода настаивал на расстреле. Меер Трилиссер был за тюремное заключение. Глава ведомства Вячеслав Менжинский колебался.

Так как после бегства за рубеж Бориса Бажанова Иосиф Сталин стал прислушиваться к мнению Ягоды с особым вниманием, вождь поддержал его расстрельное предложение.

Уже давно опубликован официальный документ:

«Заседание Коллегии ОГПУ (судебное) от 3 ноября 1929 года.

Слушали . Следственное дело № 99762… гр. БЛЮМКИНА Якова Гершевича… ранее осуждавшегося за контрреволюционную деятельность…

Дело слушается в несудебном порядке в соотв<етствии> с Пост<ановлением> През<идиума> ВЦИК от 5/V-1927 года.

Постановили . БЛЮМКИНА Якова Гершевича за контрреволюционную деятельность, повторную измену делу пролетарской революции и советской власти, за измену революционной > чекистской армии и шпионаж в пользу германской военной разведки – РАССТРЕЛЯТЬ с конфискацией всего имущества».

Под этим приговором стоит всего три подписи: Менжинского, Ягоды и Трилиссера.

Услышав этот приговор, Блюмкин, как говорят, спросил:

«– А о том, что меня расстреляют, завтра будет в “Известиях” или “Правде”?»

Есть свидетельства, что, когда 3 ноября комендантский взвод под командованием Агранова (почему Агранова, ведь он же не был комендантом ГПУ?) взял 29-летнего Блюмкина на прицел, тот крикнул:

«– Стреляйте, ребята, в мировую революцию! Да здравствует Троцкий! Да здравствует мировая революция!»

И запел «Интернационал»:

«– Вставай, проклятьем заклеймённый весь мир голодных и рабов!»

Грянул залп.

В вышедшей в Берлине в 1930 году книге «Г.П.У. Записки чекиста» Георгий Агабеков написал, что, уже находясь в Константинополе, он…

«…получил частное письмо из Москвы. В нём один мой приятель писал о Блюмкине, работавшем на Востоке под псевдонимом “Живой”:

– Итак, друг мой, “Живой” помер… Он ушёл из жизни, вопреки ожиданию, спокойно, как мужнина. Отбросив повязку с глаз, он сам скомандовал красноармейцам: “По революции пли!”»

Бенгт Янгфельдт:

«Расстрел Блюмкина потряс его коллег по партии и органам безопасности. Если казнили человека со столь прочными связями в самых высокопоставленных кругах ОГПУ, то такая же участь могла ожидать любого…»

Маяковский был одним из таких «коллег» Блюмкина, знал его с 1918 года и находился с ним в дружеских, а иногда и в крепких деловых отношениях. Кроме того, о следственном процессе над «изменником» Маяковский наверняка получал дополнительную информацию от своих закадычных друзей-гепеушников (Воловича или Горба). Безжалостная расправа над ставшим неугодным «солдатом Дзержинского», являвшегося к тому же одним из самых способных «бойцов особого отряда:» ОГПУ, не могла не ввергнуть Маяковского в глубокие раздумья о своей собственной судьбе. В эти ноябрьские дни он был особенно мрачен.

О том, как на расстрел Блюмкина отреагировал Маяковский, в своих воспоминаниях поведала Галина Катанян, передав рассказ человека…

«…который случайно встретился с Маяковским, когда тот выходил из здания ОГПУ на Лубянке: у поэта было „страшное лицо“, и он не поздоровался, хотя они были знакомы».

Яков Блюмкин стал первым, кого расстреляли за контакт с оппозиционером.

Бенгт Янгфельдт:

«Ни Маяковский, ни его друзья не упоминают казнь Блюмкина ни словом, что, с учётом политической взрывоопасности события, неудивительно. Однако трудно поверить, чтобы это событие не вызвало у Маяковского сильных чувств

– и воспоминаний: об анархистском периоде первой революционной поры, о времени, когда всё казалось возможным. Казнь Блюмкина была не просто смертью отдельного человека, а концом революционной эпохи и мечты о не авторитарном социализме. Начиналась новая эра в истории русской революции

– эра террора».

Не удивительно, что Владимир Владимирович именно в эти дни вновь надолго погрузился в тягостное молчание.

Свои выводы из этой истории сделали и кремлёвские вожди. Политбюро обсудило гепеушный вопрос и вынесло постановление: назначить Ягоду первым заместителем главы ОГПУ Менжинского, сняв с поста начальника ИНО ОГПУ Трилиссера. За то, что глава резидентуры во Франции Серебрянский «проморгал» изменника Беседовского,

Серебрянского постановили уволить с должности начальника отделения внешней разведки. Во главе ИНО ОГПУ был поставлен Станислав Адамович Мессинг.

Борис Бажанов:

«С Мессингом пришли новые кадры, спокойные чиновники, которые, конечно, старались, но главным образом делали вид,

что очень стараются, и совсем не были склонны идти ни на какой риск; и если предприятие было рискованное, то всегда находились объективные причины, по которым никогда ничего не выходило».

Одним из этих «спокойных чиновников» стал хорошо знакомый нам Лев Гилярович Эльберт (тот самый, что в 1921 году ездил с Лили Брик в командировку в Латвию). Он возглавил отделение внешней разведки ИНО ОГПУ вместо уволенного с этого поста Якова Серебрянского.

Во главе Особой группы («группы Яши») был поставлен Сергей Михайлович Шпигельглас. А Серебрянского перевели на рядовую оперативную работу.

Здесь сразу вспоминается ещё одно событие, о котором нельзя не сообщить. В 1929 году в Промакадемию на факультет текстильной промышленности поступила учиться Надежда Аллилуева, жена Иосифа Сталина. Однажды исчезли восемь её однокурсниц. Начал распространяться слух, что их арестовало ОГПУ. Надежда тут же позвонила Генриху Ягоде и потребовала немедленно их освободить. Ягода тотчас ответил, что он ничего не может сделать, так как арестованные скоропостижно скончались от какой-то инфекционной болезни.

 

«Читки» продолжаются

30 октября 1929 года состоялась ещё одна читка «Бани», а затем и её обсуждение в клубе Первой образцовой типографии Государственного издательства. Один из организаторов этого мероприятия впоследствии вспоминал:

«Читал Маяковский захватывающе. <…> Напряжённая тишина изредка прерывается сильными взрывами смеха. <…> Начались прения. Маяковский записывал все выступления рабочих. Время от времени он перебрасывался замечаниями с сидевшим рядом Мейерхольдом».

Вот несколько фраз, которые Владимир Владимирович высказал во время того обсуждения:

«Я бичую бюрократов… во всей пьесе…

То, что мы нашу пятилетку выполним в четыре года, – это и есть своего рода машина времени. В четыре года сделать пятилетку – это и есть задача времени. <…> Это машина темпа социалистического строительства…

Я хочу, чтоб агитация была весёлая, со звоном».

Из зала поступила записка с вопросом: почему вы вашу пьесу называете драмой? Маяковский ответил:

«– А это чтоб смешнее было, а второе – разве мало бюрократов, и разве это не драма нашего Союза?»

Хотя отдельные места «Бани» выступавшие подвергли критике, в целом о пьесе говорили с одобрением, а некоторые дали ей очень высокую оценку. Но у Маяковского уже было написано стихотворение, сначала названное «Гость», видимо, потому что начало у него было такое:

«Он вошёл, / склонясь учтиво. Руку жму. / – Товарищ – / сядьте! Что вам дать? /Автограф? / Чтиво? – Нет. / Мерси вас. / Я – / писатель».

И этот «гость» принялся рассказывать о себе, пересыпая свой рассказ утверждениями, что он, дескать, «с музами в связи», и что у него «слог изыскан»:

«Тинтидликал / мандолиной, дундудел виолончелью».

И неожиданно стал вдруг очень походить на Осипа Брика, с которым Владимир Владимирович давно уже был не в ладу. Видимо, Брик что-то весьма нелестное сказал Маяковскому по поводу «Бани». И терпение у того, к кому пожаловал нежданный стихотворный «гость», лопнуло, и он воскликнул:

«Попрошу вас / покороче. Бросьте вы / поэта корчить! Посмотрю / с лица ли, / сзади ль, вы тюльпан, / а не писатель. Вы, / над облаками рея, птица / в человечий рост. Вы, мусье, / из канареек, чижик вы, мусье, / и дрозд. В испытанье / бите / и бед с вами, што ли, / мы / полезем? В наше время / тот – / поэт, тот – / писатель, / кто полезен».

А в финале стихотворения Маяковский добавил:

«В наши дни / писатель тот, кто напишет / марш / и лозунг ».

И переименовал стихотворение в «Птичку божию».

В журнале «Крокодил» в октябре 1929 года были напечатаны «Стихи о Фоме», в которых под Фомой тоже явно подразумевался Осип Брик, всегда имевший на любое событие, которое происходило в стране, своё особое мнение. В стихах говорилось:

«Мы строим коммуну, / и жизнь / сама трубит / наступающей эре. Но между нами / ходит / Фома, и он / ни во что не верит. Наставь / ему / достижений любых на каждый / вкус / и вид, он лишь / тебе / половину губы — на достиженья – / скривит… Покажешь / Фомам / вознесённый дом и ткнёшь их / ив окна /и в двери. Ничем / не расцветятся / лица у Фом. Взглянут – / и вздохнут: / “Не верим!”»

27 октября журнал «Огонёк» опубликовал стихотворение Маяковского «Мы», которое отвечало «Фомам неверующим»:

«Мы / Эдисоны / невиданных взлётов, / энергий / и светов. Но главное в нас – / и это / ничем не заслонится, — главное в нас / это – наша / Страна советов, советская воля, / советское знамя, / советское солнце. Внедряйтесь / и взлетайте и вширь / и ввысь. Взвивай, / изобретатель, рабочую /мысль!.. Вредителей / предательство и белый / знаний / лоск забей / изобретательством, рабочий / мозг».

Маяковский впрямую заявлял о том, что он – за изобретателей. За тех, кто изобретает и создаёт «М ашины В ремени ». Пусть им нехватает знаний, ведь у знаний – «белым» («белогвардейский») лоск, который и порождает «вредителей предательство». Иными словами, всех тех, кто располагал знаниями, поэт зачислял в стан «вредителей» и «предателей», то есть «врагов народа».

Как бы лишний раз подтверждая это, в октябрьском номере журнала «Даёшь» Маяковский опубликовал стихотворение «Даёшь!», в котором славилась то, что происходило тогда в стране Советов:

«Коммуну / вынь да положь, даёшь / непрерывность хода! Даёшь пятилетку!/Даёшь — пятилетку / в четыре года!»

Вскоре в газетах и журналах начали появляться фрагменты «Бани» с комментариями автора.

4 ноября в «Литературной газете» Маяковский заявил:

««Баня» бьёт по бюрократизму…. «Баня» агитирует за горизонт, за изобретательскую инициативу».

 

Выкорчёвывание «правых»

7 ноября 1929 года газета «Правда» опубликовала статью Сталина «Год великого перелома (Год 12-й годовщины Октября)», в которой говорилось:

«…речь идёт о коренном переломе в развитии нашего земледелия от мелкого и отсталого индивидуального хозяйства к крупному и передовому коллективному земледелию, к совместной обработке земли, к машино-тракторным станциям, к артелям, колхозам, которые опираются на новую технику».

В тот же день газета «Труд» напечатала «Октябрьский марш» Маяковского:

«В строгое / зеркало / сердцем взглянем, очистим / нагар / и шлак. С партией в ногу! /Держи / без виляний шаг, / шаг, / шаг!»

10 ноября начал работу пленум ЦК ВКП(б), на котором был сделан ещё один шаг на пути ускорения индустриализации и коллективизации, темпы которых, как говорилось на пленуме, превзошли «самые оптимистические проектировки». Это означало, по мнению большинства ЦК…

«…банкротство позиции правых уклонистов (группа т. Бухарина), являющейся не чем иным, как выражением давления мелкобуржуазной стихии, паникой перед обострившейся классовой борьбой, капитулянством перед трудностями социалистического строительства».

Бухарин, Рыков, Томский и Угланов были названы лидерами «правых оппортунистов», а ЦК ВКП(б) постановил:

«1. Т. Бухарина, как застрельщика и руководителя правых уклонистов, вывести из состава Политбюро.

2. Т.т. Рыкова, Томского и Угланова строго предупредить».

Ещё раньше – во второй половине апреля 1929 года – Объединённый пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) постановил снять Бухарина с постов редактора «Правды» и главы Коминтерна, а Томского – с поста главы ВЦСПС (профсоюзов). Но это решение не было опубликовано. Теперь же о начале преследования вождей «правых» узнала вся страна.

Ян Гамарник, первый заметитель нарокмвоенмора Клима Ворошилова, в своём выступлении на пленуме сказал:

«– Мы не можем терпеть, чтобы в рядах нашего Политбюро находились люди, которые мешают нашей борьбе, которые путаются между ног, которые объективно защищают классового врага».

Явно присоединяясь к этим словам (и вообще ко всем решениям партийного пленума), Маяковский опубликовал в ноябрьском номере журнала «Чудак» стихотворение «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка». Видимо,

Владимир Владимирович узнал, с какой иронией Юрий Анненков высказался о его стихотворении «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру»:

«…своего литейщика Маяковский недаром назвал Козыревым, то есть – козырь, удачник.

Рассматривая эту поэму с точки зрения литературной формы, мы видим, что Маяковский просто стёр самого себя».

И Маяковский дал герою своей новой поэмы не козырную фамилию. И не побоялся упомянуть трудности, которые возникают на пути строителей нового советского города:

«Свела / промозглость / корчею — неважный / мокр / уют, сидят / впотьмах /рабочие, подмокший / хлеб / жуют. Но шёпот / громче голода — он кроет / капель / спад: “Через четыре / года здесь / будет / город-сад!..” Я знаю – / город / будет, я знаю – / саду / цвесть, когда / такие люди в стране / в советской / есть!»

Но были в тот момент в советской стране люди, которых большевики-сталинцы воспевать не собирались. Одним из них был Николай Поликарпов (авиаконструктор, создавший самолёт для первоначального обучения пилотов У-2). Следствие по его делу шло около месяца. Гепеушникам давно было ясно, что их подследственный «изобретатель» явный «контрреволюционер-вредитель». Поэтому ему без всякого суда объявили приговор: высшая мера наказания. И Поликарпов стал ждать дня, когда его поведут на расстрел.

Были в стране Советов и другие люди, неугодные большевикам. О них говорил «Проект закона о перебежчиках с поправками т. Сталина», утверждённый на одном из ноябрьских заседаний политбюро. Нежелание возвращаться из-за границы в СССР теперь предлагалось рассматривать «как перебежки в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и квалифицироватъ как измену». А 21 ноября 1929 года ЦИК СССР принял постановление, которое гласило:

«Лица, отказавшиеся вернуться в Союз ССР, объявляются вне закона. Объявление вне закона влечёт за собой:

а) конфискацию всего имущества осуждённого,

б) расстрел осуждённого через 24 часа после удостоверения его личности.

Настоящий закон имеет обратную силу».

Последняя фраза оповещала о том, что расстрелу подлежали все невозвращенцы (даже те, кто остался за рубежом несколько лет назад).

Владимир Маяковский на эти постановления советской власти не откликнулся. Он написал стихотворение «Старое и новое», впоследствии переименованное в «Отречёмся». В нём говорилось:

«Мораль / стиха / понятна сама, гвоздями / в мозг / вбита: – Товарищи, / переезжая / в новые дета, отречёмся / от старого быта !»

Под «старым бытом», от которого предлагал «отречься» поэт, подразумевалось отсутствие ванной, лифта и прочих удобств, что воспевались в стихотворении о вселении «литейщика Ивана Козырева» в новую квартиру. Под стихотворением рукою Маяковского проставлена дата его создания: «22–23 ноября 1929 г.»

Тем временем в ГосТИМе продолжали ждать разрешения Главреперткома на постановку «Бани». Но главреперткомовцы вынесение вердикта всё откладывали, продолжая устраивать общественные обсуждения пьесы. И Маяковскому приходилось вновь и вновь разъяснять, для чего он создавал свою «Баню». 30 ноября в журнале «Огонёк» он написал:

««Баня» – моет (просто стирает) бюрократов».

В двенадцатом номере журнала «Даёшь» говорилось, что «Баня» направлена…

«…против бюрократизма, против узости, против покоя.

"Баня "чистит и моет.

"Баня "защищает горизонты изобретательства, энтузиазм».

Но общественные обсуждения пьесы продолжались. На них «организаторы травли» продолжали жалить драматурга. Об этом – Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«Маяковский брал меня с собой почти на все чтитки. По дороге обыкновенно советовался:

– А может быть, читать Оптимистенко без украинского акцента? Как вы думаете?

– Не поможет.

– Всё-таки попробую. Чтобы не быть великодержавным шовинистом.

И он пробовал.

Помню, как было ему трудно читать текст своего Оптимистенко «без украинского акцента». Маяковский всю свою энергию тратил на то, чтобы Оптимистенко получился без национальности, «никакой», бесцветный персонаж с бесцветным языком. В таком виде «Баня» теряла, конечно, половину своей силы, оригинальности, яркости, юмора. Но что было делать? Маяковский, как мог, всеми способами спасал своё детище. К великодержавному шовинизму на этот раз, правда, не придрались, но зато обвинили в «барски-пренебрежительном отношении к рабочему классу».

– Что это за Велосипедкин? Что это за Фоскин, Двойкин, Тройкин? Издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом. Да и образ Победоносикова подозрителен. На кого намекает автор?.. Характеры, собранные Маяковским, далеко не отвечают требованиям единственно правильной марксистской теории живого человека. Так что учтите это, товарищ Маяковский, пока ещё не поздно, пока вы ещё не скатились в мелкобуржуазное болото.

– Запрещаете?

– Нет, не запрещаем.

– Значит, разрешаете?

– Не разрешаем.

– А что же?

– А то, что сделайте для себя надлежащие выводы, если не хотите из левого попутчика превратиться в попутчика правого, а то ещё похуже…»

 

Ленинградская премьера

Во второй половине ноября 1928 года Маяковский составил список своих выступлений и работ – тех, что уже завершились, и тех, что ещё ему предстояли. Завершался этот перечень фразой:

«Маяковский работает поэму „Плохо“».

Александр Михайлов по этому поводу написал, что у Маяковского…

«…одним из итогов жизненного и журналистского опыта стало желание написать поэму „Плохо“. Маяковский шёл к этой поэме через сатиру двадцатых годов, пристреливаясь к более крупным целям…»

В конце ноября Владимир Владимирович вновь отправился в Ленинград.

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«…однажды он в поезде „Красная стрела“ Москва-Ленинград, стоя в коридоре международного спального вагона… вдруг начал читать только что сочинённые им злейшие эпиграммы. Одна была на поэта С. и заканчивалась цитатой из Крылова: „И рылом подрывать у дуба корни стала“, в другой говорилось: „И бард поёт, для сходства с Байроном на русский на язык прихрамывая“, а третья была такая: „Подмяв моих комедий глыбы, Главрепертком сидит Бандурин. – А вы ноктюрн сыграть могли бы на этой треснувшей бандуре?“

Он прочёл эти эпиграммы, окружив рот железными подковами какой-то страшной, беспощадной улыбки».

Первая эпиграмма была на Илью Сельвинского, вторая – на поэта Иосифа Уткина, третья – на главу Главреперткома (и драматурга) Константина Дмитриевича Гандурина (Лукичёва).

В том же поезде в город на Неве ехала группа рапповцев, один из которых, Михаил Фёдорович Чумандрин, впоследствии рассказал:

«При посадке в вагон нас увидел Маяковский.

– Товарищи, – громогласно сказал он, не повышая голоса. – Я к вам приду читать «Баню».

Вскоре они в самом деле пришёл. Ехали Фадеев, Либединский, Авербах и я. «Баня» была напечатана, насколько я помню, на нескольких тетрадках. Маяковский достал всё и разложил их по порядку на столике.

Читал он прекрасно. Голосом он владел в совершенстве. А разве легко было поэту, привыкшему к тысячным аудиториям, к громадным залам, к широким жестам, читать пьесу, пристроившись в уголке дивана, в душном маленьком купе? Однако прочёл он отлично, впечатление было очень сильное.

Несколько раз Владимир Владимирович останавливался.

– Не скучно? Читать?

– Конечно же! Читайте!

Тогда я понял, что он очень волнуется. Странно было замечать это в человеке, которого трудно было смутить чем-либо.

Уже уходя, стоя в дверях купе, он спросил:

– Значит, вы находите, что интересно?»

Но в Ленинград Маяковский ехал не из-за «Бани», а из-за «Клопа», которого ставили в филиале Большого Драматического театра. Премьера, состоявшаяся 25 ноября, прошла успешно. Журнал «Жизнь искусства» в 49-ом номере написал:

«По своей сценической форме „Клоп“, написанный размашисто и темпераментно, приближается к типу идеального мюзик-холльного обозрения, сатирически подперченного аттракционного представления…

При всей видимой разнородности приёмов, спектакль носит черты ясной и последовательной режиссёрской мысли, имеет чётко отлитую аттракционно-гротесковую форму».

«Красная газета» в вечернем номере от 29 ноября тоже поддержала премьеру:

«По существу, „Клоп“ Маяковского – это широкое „окно РОСТА“, которое когда-то любил разрисовывать поэт своими весёлыми и едкими карикатурами. Вся пьеса дышит боевой, размашистой плакатностью, революционным памфлетом против мещанства, – и это оправдывает все её недостатки…

Молодёжь Большого Драматического театра, под руководством режиссёров Тверского и Люце, показала свою талантливость, молодёжную подвижность и актёрскую изобретательность. Недаром присутствовавший на премьере Мейерхольд, вместе с автором «Клопа», весело «включились» в бурный поток зрительских аплодисментов».

28 ноября Маяковский вернулся в Москву, и Лили Брик записала в дневнике:

«Володя приехал из Ленинграда и рассказал, что ушёл с „Клопа“, не досмотрев, рассердился на отсебятину».

Кому верить – «Красной газете» или дневниковой записи?

 

От «Клопа» к «Бане»

2 декабря 1929 года в «Рабочей радиогазете» Маяковский прочёл стихотворение «Особое мнение», вскоре после этого опубликованное в журнале «Крокодил». Напомним, как оно начиналось:

«Огромные вопросища, / огромней слоних, страна /решает /миллионнолобая. А сбоку / ходят / индивидумы, / а у них мнение обо всём / особое. Смотрите, / в ударных бригадах / Союз, держит темп / и не ленится, но индивидум в ответ: / “А я / остаюсь при моём, / особом мненьице”».

Вновь возникает вопрос: о ком эти строки? И невольно напрашивается ответ: о Бриках, Осипе Максимовиче и Лили Юрьевне. Это с ними Маяковский окончательно разошёлся во взглядах, именно этих «индивидумов» приколачивал он к доске позора.

Заканчивалось стихотворение хлёстким повторением недавнего лозунга («отречёмся / от старого быта!»), только теперь поэт отрекался от «трясины старья». Через несколько лет подобных строк вполне хватило бы для ареста «индивидумов», посмевших не соглашаться с «генеральной линией» партии:

«Трясина / старья / для нас не годна — её машиной / выжжем до дна. Не втыкайте / в работу / клинья, — и у нас / и у массы / и мысль одна и одна / генеральная линия».

«Машиной», которой поэт предлагал «выжигать» старьё, была, надо полагать, всё та же «Машина Времени» из его новой пьесы.

4 декабря «Баню» вновь обсуждали. На этот раз – в клубе «Пролетарий», который принадлежал сразу нескольким московским предприятиям. Мероприятие было организовано редакцией журнала «Даёшь».

Маяковский прочёл пьесу. Затем выступил Всеволод Мейерхольд и несколько рабочих, а поэт, отвечая на записки и замечания выступавших, сказал:

«Товарищи говорят, что здесь не указано, как бороться с бюрократизмом. Но ведь это указывает партия и советская власть: железной метлой чистки – чистки партии и советского аппарата – выметая из наших рядов всех, кто забюрократился, замошенничался и так далее. <…> Моя вещь – один из железных прутьев в той самой железной метле, которой мы выметаем этот мусор».

Какую-то часть записок, поданных на том вечере, а также некоторые вопросы, заданные из зала, опубликовал в январском номере журнал «Советский театр», сопроводив их зарисовками лиц, обращавшихся к поэту. Сразу возникает предположение: а не Аграновым ли и Бриками была организована эта публикация? Слишком негативное впечатление вызывают выражения нарисованных лиц и хмурость задававшихся вопросов. Молодой рабочий в надвинутой на лоб кепке с явным негодованием спрашивал:

«– Как по-вашему, товарищ Маяковский, доступны ли пониманию ваши пьесы рабочему?»

Ему язвительно вторил парень в фуражке, сдвинутой на затылок:

«– Остроты натянутые, непонятные. Кто это Микель Анжело – объясните! Вы пишете для интеллигенции!»

А лысоватый пожилой мужчина с усами и бородкой злобно выкрикивал:

«– Товарищи, довольно нам забивать головы, они у нас и так уже забиты! Моё мнение – прикончите все ваши сказки!»

Читавшим эти строки могло показаться, что в клубе «Пролетарий» пьесу забраковали. Однако резолюция была принята довольно доброжелательная:

«Мы, рабочие, собравшись в клубе „Пролетарий“ на литературный вечер, на котором поэт Маяковский прочёл свою пьесу „Баня“, считаем такие читки очень нужным и полезным делом… Кроме этого вечера, мы хотим посмотреть „Баню“ на сцене передового театра имени Мейерхольда, считаем её пьесой нужной, прочно вскрывающей бюрократизм. Мы хотим, чтобы общественный просмотр „Бани“ состоялся совместно с критиками, автором, режиссёром и артистами на нашей сцене вместе с нами, рабочими, где мы могли бы принять тоже участие в обсуждении пьесы».

А в стране в это время начиналась очередная чистка партийных рядов и советских учреждений, выметавшая на этот раз сторонников Николая Бухарина, Алексея Рыкова и Михаила Томского, которые ставили под сомнение реальность пятилетнего плана, настаивали на его «минимальном» варианте и были названы за это «правыми уклонистами».

Откликаясь на это мероприятие, Маяковский написал стихотворение «На что жалуетесь?», в котором обрушился на писателей и поэтов, которые не замечали борьбы с «правым уклоном». Поэт восклицал:

«Слезайте / с неба / заоблачный житель! Снимайте / мантии древности! Сильнейшими / узами / музу вяжите, как лошадь, – / в воз повседневности. Забудьте / про свой / про сонет да про опус, разиньте / шире / глаз, нацельте / его / на фабричный корпус, уставьте / его / на стенгаз !»

А в «Стихе как бы шофёра» Маяковский решительно призывал:

«…товарищи, /и в быту / необходимо взяться за перековку / человеческого материала».

Однако, несмотря на эти восклицания и призывы, вопросов, которые задавала жизнь, меньше не становилось. И на них Маяковскому приходилось отвечать. Касались они и его новой пьесы. От какого «мусора» пытался он избавиться с помощью своей «Бани»? Каких таких «сволочей» мыл он «весело» и «со звоном» в её очистительной пене? И вообще, почему пьеса всё-таки названа «Баней»?

Прямых ответов на эти вопросы Владимир Владимирович не дал.

Найти их и сформулировать пытались маяковсковеды.

Бенгт Янгфельдт:

««Баня» была своего рода продолжением «Клопа», но несла в себе откровенную критику бюрократизации советского общества и нового привилегированного класса высокопоставленных чиновников с партбилетами».

Александр Михайлов:

«Маяковский вёл жаркую схватку с бюрократией».

Александр Февральский:

«Маяковский принципиально сместил акцент со смешного на драматизм положения: дескать, смешно – да, смешно – как в цирке, но то, над чем смеёмся – драма нашей жизни, её уродство. <…> Маяковский смеётся над новым уродством, сжимая кулаки».

Аркадий Ваксберг:

«…крупные партийные бонзы, идеологи и консультанты… с полным к тому основанием увидели в Победоносикове обобщённый образ советского властолюбивого уровня. Власти, а не отдельного бюрократа».

И вновь вернёмся к Бенгту Янгфельдту, который отнёсся к «Бане» без всякого восторга, написав:

«Ни структурно, ни тематически „Баня“ не содержит в себе ничего нового – все пьесы и поэмы Маяковского заканчиваются картиной будущего, положительной или отрицательной. Однако политический сигнал был чётче, чем когда-либо…

Хотя многие критики относились к Маяковскому заведомо отрицательно, нельзя не признать, что во многом их замечания были справедливыми. Пьесе действительно не хватает действия, персонажи клишированы, реплики и шутки порой натянуты».

Здесь Янгфельдт явно пересказывал мнение Лили Брик, которую пьеса Маяковского как раз основательно «колола». Поэтому Брики, осуществляя задуманное мщение, и были заинтересованы в том, чтобы любое дело, которое затевал поэт, неизменно проваливалось бы с треском.

А Илья Сельвинский 2 ноября 1929 года написал письмо в Ленинград, в котором сообщал:

«…жизнь серая. Каждый день получаю рецензии и статьи о “Командарме”, в которых никто ничего не понимает и, главное, понимать не хочет. И самое серое во всём этом то, что я совершенно перестал реагировать. И вообще я решил реагировать только на хорошее…

Ах, если б эти строки читал Маяковский, как бы радовалось его сердце… Между прочим он уже два раза выступал публично с афишами и ругал “Командарма” и “Пушторг” так, что все бегут в театр и в Госиздат смотреть трагедию и читать роман.

Мы собираемся послать ему благодарственный адрес за самоотверженную рекламу».

 

Второй «укол»

Зарождение идеи о праздновании юбилея Маяковского Павел Лавут относил на конец сентября 1929 года:

«29 сентября (эта дата уточнена по недавно обнаруженной доверенности, выданной мне Маяковским на устройство его вечеров перед моим отъездом в Ленинград), Маяковский неожиданно спросил меня, показывая на стены столовой:

– Как по-вашему, поместились бы на них все мои афиши?

– Вышла бы целая выставка!

– Вот именно! Хочу сделать выставку, и вы должны мне помочь…

Не дожидаясь ответа, он присел к столу и стал делать намётки…

– Цель выставки – показать многообразие работы поэта. В назидание молодёжи и на страх дуракам. Чего стесняться, в самом деле! Предрассудки! Ведь никто не сообразит, не предложит сделать выставку. Ну, лишний раз назовут хвастуном и нахалом. Зато будет явная польза – и для читателей и для нашего поэтического дела».

Как известно, к мероприятиям, связанным с юбилеями, Владимир Владимирович относился очень иронично. Так, ещё в 1926 году он даже написал стихотворение «Не юбилейте!», напечатанное 7 ноября в газете «Известия ЦИК». В нём были такие строчки:

«Белой гвардии / для меня / белей имя мёртвое: юбилей. Юбилей – это пепел, / песок и дым; юбилей – / это радость седым; юбилей – / это край / кладбищенских ям; это речи и фимиам; остановка предсмертная, / вздохи, / елей — вот что лезет/из букв / «ю-б-и-л-е-й». А для нас / юбилей – / ремонт в пути, постоял – / и дальше гуди».

Впрочем, осенью 1929-го это стихотворение вряд ли вспоминалось. Но, судя по всему, «юбилейными» событиями вновь решили воспользоваться Агранов и Брики, нанеся «юбиляру» ещё один мстительный «укол». И они принялись растолковывать рефовцам, что в «Бане» Маяковский изобразил себя «машиной времени», перевозящей наиболее достойных советских людей в светлое будущее, а все остальные его соратники оказались никем и ничем, просто «Двойкиными» и «Тройкиными».

Не удивительно, что после такого разъяснения некоторые члены Рефа (в первую очередь, Николай Асеев и Семён Кирсанов) стали вдруг с возмущением говорить о том, что юбилейная выставка ни в коем случае не должна быть персональной, что её следует посвятить не творчеству какого-то одного человека, а всему коллективу Рефа, всем участникам группы.

Павел Лавут:

«…в ту пору не принято было устраивать прижизненных индивидуальных выставок писателей и поэтов».

Семён Кирсанов, которого Маяковский просто поднял на вершину известности, сделал известным в литературных кругах Москвы, никогда бы не посмел выступить против своего «капитана», если бы не напор со стороны Агранова и Бриков.

Да и Асеев, давнишний друг и соратник Маяковского, тоже не стал бы говорить ничего подобного, если бы его не распропагандировали всё те же Брики.

Когда у самого Маяковского спрашивали, для чего ему нужна такая грандиозная демонстрация его заслуг и достижений, он отвечал примерно то же, что говорил 25 марта 1930 года. Тогда он сказал, что выставка необходима ему потому…

«…что ввиду моего драчливого характера на меня столько собак вешали и в стольких грехах меня упрекали, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и просидеть года два, чтобы только ругани не слышать».

– Но! – с возмущением восклицали наиболее информированные из «обидевшихся» рефовцев, – в декабре исполняется 50 лет товарищу Сталину, поэтому персональная выставка, посвящённая другому человека будет совершенно некстати.

Известно высказывание Осипа Брика, сделанное годы спустя, в котором сквозит явно неодобрительное отношение к намерению Маяковского отметить свой юбилей:

«Он хотел, чтобы мы, рефовцы, взяли на себя организацию его выставки, и чтобы на выставку пришли представители партии и правительства и сказали, что он, Маяковский, хороший поэт. Володя устал от борьбы, от драк, от полемики. Ему захотелось немножко покоя и чуточку творческого комфорта».

Из этих слов видно, что Осип Максимович был недоволен тем, что он, главный идеолог Рефа, должен трудиться над организацией выставки, посвящённой тому, кто «устал», жаждет «покоя» и «комфорта». То есть на всё то, чем Осип Брик желал обладать сам, вдруг позарился «лучший друг», осмеявший его, главного идеолога, в «Клопе» и «Бане». А слова о приходе руководителей «партии и правительства» на выставку

Маяковского в контексте Брика воспринимаются как нечто абсолютно нежелательное.

То, что «мстительный укол» Маяковскому готовили обиженные Брики и Агранов, подтверждает ещё и тот факт, что до читки «Бани» внутри Рефа была полная консолидация. А сразу же после читки неожиданно возникло активное противодействие главному рефовцу.

Однако Маяковский продолжал настаивать на своём. И тогда Брики совершили хитрый манёвр: 23 октября 1929 года Реф принял решение, что выставка будет персональной, что посвящена она будет творчеству Маяковского, и будет называться «20 лет работы». Был даже выбран выставочный комитет, который должен был всё организовывать. В него вошли Асеев, Жемчужный и Родченко.

Николай Асеев даже написал от имени Рефа заявление в Главискусство:

«Мы, участники и деятели революционного фронта искусств, извещаем Главискусство об исполняющемся в декабре месяце этого года двадцатилетии деятельности крупнейшего и оригинальнейшего поэта современности Вл. Вл. Маяковского. Мы предлагаем отметить эту дату выставкой работ поэта под общим названием „Маяковский за 20 лет“…

Мы полагаем, что такой способ – наглядный показ работы – будет лучшим способом отметить значительность и плодотворность трудов этого крупнейшего мастера слова, чья фигура и до и после революции была наиболее своеобразным и блестящим явлением русской поэзии за много лет…»

О том, как отреагировало на предложение Рефа Главискусство, в воспоминаниях Павла Лавута сказано:

«Асеев и я направились в Главискусство. Там обещали сделать „всё зависящее“ и даже ассигновать какие-то средства. Однако дальше обещаний дело не пошло».

Впрочем, 9 декабря 1929 года в «Литературной газете» было всё же напечатано извещение о том, что готовится выставка Маяковского. Но после этого всё затихло – рефовцы о юбилее вспоминать вообще перестали.

А через полторы недели страна отмечала совсем другой юбилей.

Культ личности Сталина тогда ещё не достиг заоблачных высот, никаких грандиозных празднеств, посвящённых вождю, не проводилось. Известно лишь, что 20 декабря 1929 года состоялось заседание политбюро, на котором присутствовали Ворошилов, Куйбышев, Калинин, Рыков, Рудзутак, Сталин и Томский. Одним из пунктов повестки дня (в самом конце полутора десятков других вопросов) значилось выступление «всесоюзного старосты»:

«16. Заявление т. Калинина в связи с 50-летием т. Сталина (т. Калинин)».

Когда пятнадцать пунктов повестки дня были обсуждены, слово предоставили Михаилу Ивановичу Калинину, который зачитал заранее приготовленный текст:

«Товарищу Сталину.

Дорогой друг и боевой товарищ.

Центральный Комитет и Центральная Контрольная Комиссия Ленинской партии горячо приветствует тебя, лучшего ленинца, старейшего члена Центрального Комитета и его Политбюро…

В победоносные дни Великого Октября ты, в противоположность иным ученикам Ленина, оказался первым самым близким и самым верным его помощником, как выдающийся организатор Октябрьской победы…

Да здравствует Ленинская большевистская партия!

Да здравствует железный солдат революции – товарищ Сталин!

ЦК и ЦКК ВКП(б).

21/XII – 29 г.»

Как отреагировал на эту «здравицу» сам «железный солдат революции», скупые строки протокольной записи представления не дают. Осталось лишь принятое решение, которое гласит:

«16. Принять предложенное группой членов ЦК и президиума ЦКК обращение к т. Сталину в связи с его 50-летием (принято единогласно)».

Получается, что Сталин тоже голосовал «за»?

Как бы там ни было, но так как сталинский юбилей выпадал на 21 декабря, 24-го или 25 числа вполне можно было отмечать юбилейную дату Маяковского. Но не получилось: экспонаты собраны не были, выставлять было нечего.

Это был ещё один «укол» поэту – ведь Маяковский в тайниках души вполне мог надеяться на то, что его чествование пройдёт сразу же вслед за чествованием вождя.

Юбилею Сталина Маяковский стихотворных строк не посвятил. 27 декабря «Правда» опубликовала его стихотворение «Даёшь материальную базу!», в котором от имени простого рабочего заявлялось, что он хочет жить в доме с лифтом, и чтобы этот лифт непременно работал:

«Я, товарищи, / хочу возноситься, как подобает / господствующему классу ».

Заканчивался стих неожиданным утверждением:

«Пусть ропщут поэты, / слюною плеща, губою / презрение вызмеив. Я, / душу не снизив, / кричу о вещах обязательных / при социализме ».

В конце декабря Николай Асеев опубликовал в одной и московских газет заметку:

«В первых числах января в помещении клуба ФОСПа (улица Воровского, 52) откроется выставка „Маяковский за 20 лет“. Это первый опыт подытоживания деятельности поэта путём собрания и экспонирования всех видов его работ».

Но «все виды работ» надо было ещё собирать и собирать.

А в тюрьме О ГПУ на Лубянке всё ещё продолжал ждать своего последнего дня приговорённый к расстрелу авиаконструктор Николай Поликарпов. И вдруг без отмены или изменения приговора ему объявили, что он «сначала» должен отправиться на работу в конструкторское бюро ЦКБ-39 ОГПУ («шарашка», организованная в Бутырской тюрьме). Поликарпов отправился и встретился с другим арестованным авиаконстрктором – Дмитрием Павловичем Григоровичем, создателем (ещё в царское время) первого в мире гидросамолёта. С ним Поликарпов начал работать над созданием самолёта-истребителя.

И тут произошло ещё одно событие, которое вполне можно назвать очередным «уколом» поэту Маяковскому.

 

Третий «укол»

Конец декабря 1929 года в воспоминаниях Вероники Полонской описан довольно оптимистично:

«Помню, зимой как-то мы поехали на его машине в Петровско-Разумовское. Было страшно холодно. Мы совсем закоченели. Вышли из машины и бегали по сугробам, валялись в снегу. Владимир Владимирович был очень весёлый.

Он нарисовал палкою на пруду сердце, пронзённое стрелой, и написал «Нора-Володя»…

Тогда в нашу поездку в Петровско-Разумовское, на обратном пути, я услышала от него впервые слово «люблю».

Он много говорил о своём отношении ко мне, говорил, что, несмотря на нашу близость, он относится ко мне как к невесте.

После этого он иногда называл меня невестой».

Но удары на «жениха» продолжали сыпаться отовсюду.

20 декабря Лили Брик записала в дневнике:

«Читал „Баню“ в реперткоме – еле отгрызся».

23 декабря исполнялся месяц со дня подачи текста «Бани» в Главрепертком, но никакого решения там ещё не приняли. Это вселяло тревогу.

24 декабря Лили Юрьевна записала:

«…осложнения с разрешением к постановке „Бани“».

В тот же день (24 декабря) в ленинградской «Красной газете» появилась рецензия, которая то ли восхваляла Сельвинского, то ли «подкалывала» Маяковского:

«“Пушторг” – одно из глубочайших явлений советской поэзии. “Пушторг” – произведение великое».

А 23 декабря в Париже состоялась свадьба виконта Бертрана дю Плесси и Татьяны Яковлевой, о чём Маяковскому тотчас поспешили сообщить – и Лили Юрьевна, узнавшая об этом событии из телеграммы Эльзы Триоле, и друзья-гепеушники, у которых были свои каналы информации.

Видимо, в те же дни произошла встреча с Маяковским тогдашнего ответственного редактора газеты «Известия» Ивана Михайловича Гронского (Федулова), который был всего на год моложе Владимира Владимировича. Он потом написал:

«Одна из таких встреч произошла в Доме Герцена, на одном из банкетов художников. Я заказал ужин… Приходит Маяковский. Он поздоровался со мной, я предложил ему сесть. Маяковский не сел, топтался на месте, жевал папиросу. Я говорю: „Какая муха вас укусила?“ – „А что такое?“ – „Вы же явно в расстроенных чувствах“.

Перекинулись несколькими словами, и неожиданно Маяковский меня спрашивает: "Скажите, Иван Михайлович, будете вы меня печатать? "Я говорю: «Владимир Владимирович, приходите ко мне в „Известия“, домой, если хотите, приходите, почитаем, обсудим и решим, что, где и как надо печатать». Он продолжал стоять, продолжал топтаться на месте. Я говорю: «Знаете, Владимир Владимирович, а может быть, вам стоило бы отдохнуть? Поезжайте-ка куда-либо… Я вам дам командировку, деньги, всё вам устрою, что необходимо». – «Нет, я не поеду никуда», – отвечает Маяковский. Я говорю: «Может быть, стоит поехать за границу? Я вам командировку за границу дам». – «Никуда не поеду. Никуда, никуда не поеду», – такой был ответ Маяковского».

О том, что состояние Маяковского внушало тревогу, Гронскому было хорошо известно. Он потом написал об этом: «Мне говорили его друзья о том, что он болен, что он в очень тяжёлом таком нервном состоянии… Я и верил и не верил рассказам. Но когда я увидел Маяковского действительно больным, я понял, что надо как-то устроить ему отдых».

Пост ответственного редактора «Известий» давал Ивану Гронскому большие возможности, о которых он сам говорил: «Устроить командировку и визы мне было более чем легко: я просто позвонил бы Ягоде, мы с ним на Совнаркоме рядом сидели, дружили. Я бы сказал: „Генрих Григорьевич, надо дать Маяковскому разрешение на поездку за границу“. И этого было бы достаточно, чтоб все остальные организации согласились и дали разрешение на поездку за границу… Допустим на одну минуту, что одно из учереждений, которые должны были дать разрешение на поездку Маяковского за границу, одно из учреждений заартачилось, стало бы возражать. Тогда я позвонил бы по вертушке 1-2-2 и сказал: „Иосиф Виссарионович, вот я хочу направить Маяковского за границу, он болен. Надо дать ему возможность передохнуть и отдохнуть“. Я получил бы ответ: „Дайте распоряжение от моего имени, чтоб это было сделано. Немедленно“. И всё».

На том банкете в Доме Герцена находились и друзья-коллеги Маяковского, о которых Гронский написал:

«Ко мне подходит Асеев, с которым я дружил, говорит: „Иван Михайлович, как-то надо Володе помочь. Он не в своей тарелке. Он болен. Причём, по-видимому, болен очень серьёзно. Какой-то надлом“… Потом Пастернак подошёл, и вновь Асеев и Пастернак просили заняться Маяковским».

А у Вероники Полонской репетиции над спектаклем «Наша молодость» шли полным ходом, что тоже отражалось на самочувствии и настроении Маяковского:

«Стал он очень требователен, добивался ежедневных встреч, и не только на Лубянке, а хотел видеть меня и в городе…

Помню, после репетиции удерёшь и бежишь бегом в кафе на Тверской и видишь, за столиком сидит мрачная фигура в широкополой шляпе. И всякий раз – неизменная поза: руки держатся за палку, подбородок на руках, большие тёмные глаза глядят на дверь.

Он говорил, что стал посмешищем в глазах официанток кафе, потому что ждёт меня часами. Я умоляю его не встречаться в кафе. Я никак не могла обещать ему приходить точно. Но Маяковский отвечал:

– Наплевать на официанток, пусть смеются. Я буду ждать терпеливо, только приходи!»

Маяковский написал для Электрозавода «Марш ударных бригад», напечатанный в заводской газете 4 января 1930 года:

«Раздувай / коллективную / грудь-меха, лозунг / мчи / по рабочим взводам. От ударных бригад / к ударным цехам от цехов / к ударным заводам… Энтузиазм, /разрастайся и длись фабричным / сиянием радужным. Сейчас / подымается социализм живым, / настоящим, / правдошным ».

В этих строках уже чувствуется, что над ними не работал опытный (грамотный) редактор. Такой, каким много лет был для поэта Осип Брик.

В декабре Маяковский написал ещё одно стихотворение, направленное против Бриков, назвав его «Любители затруднений». Начиналось оно с описания главного героя:

«Он любит шептаться, / хитёр да тих, во всех / городах и селеньицах: “Тс-с, господа, / я знаю – / у них какие-то затрудненьица”».

Далее вокруг этого главного героя возникала «орава», не скрывавшая своей радости:

«Собрав / шептунов, / врунов / и вруних, переговаривается / орава: “Тс-с, господа, / говорят, / у них затруднения. / Замечательно! / Браво!”»

Заканчивалось стихотворение (его напечатал в первом номере 1930 года журнал «Крокодил») призывом:

«Республика / одолеет / хозяйств несчастья, догонит / наган / врага. Счищай / с путей / завшивевших в мещанстве, путающихся / у нас / в ногах !»

Самое последнее стихотворение, написанное в 1929 году, называлось «Тревога»:

«Враг /разгильдяйство / не сбито начисто. Не дремлет / неугомонный враг. И вместо / высокого, / настоящего качества — порча, / бой, / брак… Сильным / средством / лечиться надо, наружу / говор скрытненький! Примите / против / внутренних неполадок внутреннее / лекарство / самокритики. Иди, /работа, / ровно и плавно. Разводите / все пары! В прорванных / цифрах / промфинплана забьём, / заполним прорыв !»

Это последнее стихотворение, написанное Маяковским не только в 1929 году, но и вообще. Больше ни одного четверостишия для советских газет и журналов Владимир Владимирович не написал.

В декабре того же 1929 года, выступая по случаю столетия со дня рождения Ивана Михайловича Сеченова (в ленинградском первом Медицинском институте), академик Иван Петрович Павлов сказал:

«Мы живём в обществе, где государство – всё, а человек – ничто, а такое общество не имеет будущего, несмотря ни на какие Волховстрой и Днепрогэсы».

Между тем стремительно надвигался Новый – 1930-ый – год, и в самом конце 1929-го было решено устроить некое празднество.

 

Юбилей поэта

Василий Васильевич Катанян:

«Кончался 1929 год. Лиля решила отметить выставку Маяковского, двадцатилетний творческий юбилей поэта, дома в Гендриковом. Было приглашено много гостей…»

28 декабря в дневнике Лили Брик появилась запись:

«Купила 2 тюфяка – сидеть на Володином юбилее».

Кто именно «решил» устроить эти торжества, в наши дни установить со стопроцентной достоверностью, конечно же, невозможно. Существуют воспоминания Павла Лавута, считавшего, что инициатива исходила от Маяковского:

«30 декабря он устроил нечто вроде „летучей выставки“ у себя дома – для друзей и знакомых, которые задумали превратить всё это в шуточный юбилей, близкий духу юбиляра».

Приведённая фраза свидетельствует о том, что «устроить» выставку задумал Владимир Владимирович, а его «друзья и знакомые» (то есть опять те же самые Брики и Агранов) в ответ решили это мероприятие вышутить.

Написав подобное утверждение, Павел Ильич, видимо, сильно испугался, что переступил границу допустимого, и поспешил смягчить свой приговор «друзьям и знакомым»:

«Приглашая гостей, Владимир Владимирович предупреждал:

– Каждый должен захватить бутылку шампанского. Ничего больше не требую. Ведь это не встреча Нового года.

Когда я уходил от него накануне после делового свидания и спускался по лестнице, он порывисто открыл дверь и весело крикнул вслед:

– Не забудьте шампанское! Многие думают, что на мужа и жену можно ограничиться одной. Предупреждаю всех: бутылку на каждого человека!»

Других свидетельств, которые подтвердили бы, что именно Маяковский призывал гостей юбилейного мероприятия «захватить бутылку шампанского», нет. Что-то не очень верится, что Владимир Владимирович собирался устроить в собственной квартире самую обыкновенную пьянку. С ним никогда такого не случалось.

«Шампанская» инициатива исходила, скорее всего, от Бриков. Ведь это они решили превратить торжественное событие в «шуточный юбилей». Сохранилась запись в дневнике Лили Юрьевны, сделанная 29 декабря:

«Кручёных ужасно не хочет покупать Абрау-Дюрсо – говорит: боюсь напиться и сказать лишнее».

Других аналогичных высказываний до наших дней не дошло. Выходит, один лишь Алексей Кручёных не хотел, чтобы празднование превращалось в попойку?

Бенгт Янгфельдт:

«Его опасения подтвердились: в наполненной снегом ванне охлаждалось сорок бутылок шампанского, праздник длился всю ночь, многие – вопреки аскетичным традициям Лефа – опьянели, кто-то уснул, кто-то ушёл домой на четвереньках в холодной ночи».

Нельзя не отметить ещё одного обстоятельства. Высмеяв Осипа Брика в «Клопе», а в «Бане» назвав «сволочами» и «мразью» Бриков и Агранова, Маяковский продолжал вести себя так, словно ничего из ряда вон выходящего не произошло, и убеждал всех, что его пьесы созданы на основе газетных материалов.

Самое интересное, что Асеев, Кирсанов и некоторые другие рефовцы, как бы копируя Маяковского, вели себя точно так же, как он – как будто ничего особенного не случилось. Хотя именно от их демонстративного отказа участвовать в подготовке юбилейной выставки, она и не состоялась в назначенный срок. Складывается ощущение, что эта отобранная Бриками группа каждый свой шаг делала по их подсказке: дескать, ведите себя так, как ведёт себя автор «Бани». Иными словами, рефовская «фронда» была умело подготовлена.

Да, Асеев придумал юморное прозаическое поздравление, которое сам собирался озвучить, а Кирсанов сочинил весёлые частушки, которыми предстояло чествовать юбиляра. Но в этих шуточных строках таились очень обидные подковырки.

Наступило 30 декабря.

Павел Лавут:

«Маяковского попросили явиться попозже».

Наталья Брюханенко:

«Маяковский был изгнан на целый день из дому, и в квартире шло приготовление к вечеру. Комнаты украшены плакатами, раздвинута мебель, устроена выставка книг и фотографий».

Павел Лавут:

«Столовый стол вынесли, иначе гости не уместились бы в комнате. Сидели на диванчиках с матерчатыми спинками, прибитыми к стенам, на подушках, набросанных по полу.

До прихода гостей явился М.М.Яншин, чтобы помочь разложить и развесить экспонаты. Мы с ним притопывали афиши даже к потолку. Наискосок красовалась длинная лента: "М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й

От Мейерхольда привезли корзины с театральными костюмами».

Наталья Брюханенко:

«Мы изо всех сил старались, чтоб вечер был пышный и весёлый».

Гостей на праздничное чествование собралось действительно много. По воспоминаниям Натальи Брюханенко, на этой вечеринке кроме неё были Мейерхольд с Зинаидой Райх, Василий Каменский с гармонью, Николай Асеев, художник Николай Денисовский, Семён Кирсанов, Алексей Кручёных, Сергей Третьяков, Лев Кассиль, Лев Кулешов с Александрой Хохловой, дочь Александра Краснощёкова Луэлла, художник Владимир Роскин, Давид Штеренберг, Павел Лавут и Лев Гринкруг. Приехали (с жёнами) Яков Агранов, Михаил Горб, Лев Эльберт и Валерий Горожанин. Самыми последними – после окончания спектакля – прибыли Вероника Полонская и Михаил Яншин.

Странно, но никто из тех, кто присутствовал на том вечере, не упомянул лефовца Владимира Силлова. Был ли он среди гостей? Должен был быть! И не один, а с женой Ольгой. Но почему-то никто не сказал о нём ни слова.

 

Четвёртый «укол»

Гостей встречала Лили Брик. Она была в полупрозрачном платье, которое по её заказу купил в Париже Маяковский. Лили Юрьевна надевала этот последний крик заграничной моды на голое тело. К этому следует добавить, что она пригласила на юбилейное празднество своего очередного возлюбленного – Юсупа Абдрахманова, не сводившего с неё восторженных глаз и не отступавшего от неё ни на шаг. Всё это выглядело предельно вызывающе и демонстративно.

Павел Лавут:

«Посреди комнаты уселся с гармонью Василий Каменский».

Наконец появился виновник торжества, который весь день провёл в своей комнате-лодочке в Лубянском проезде.

Галина Катанян:

«Юбиляра приводят в столовую и усаживают посреди комнаты. Он немедленно поворачивает стул спинкой к себе и садится верхом. Лицо у него насмешливо-выжидающее.

Хор исполняет кантату с припевом:

Владимир Маяковский, тебя воспеть пора, от всех друзей московских: Ура! Ура! Ура!

Произносится несколько торжественно-шутливых речей. Под аккомпанемент баяна, на котором играет Вася Каменский, я пою специально сочинённые Кирсановым частушки…»

Но воспевался в этих «частушках» не Маяковский, а другие рефовцы:

«Кантаты нашей строен крик, Наш запевало Ося Брик! И Лиля Юрьевна у нас Одновременно альт и бас !»

Павел Лавут:

«Юбиляр… нацепил маску козла и серьёзным блеяньем отвечал на все «приветствия»…

Николай Асеев перевоплотился в критика-зануду, который всю жизнь пристаёт к Маяковскому. Он произносит путаную, длиннющую речь».

Пётр Незнамов:

«Асеев пародировал тех, кто ходил „на всех МАППах, РАППах и прочих задних Лапах“ и по мере сил мешал Маяковскому».

Павел Лавут:

«Маяковский блеял, Каменский на гармошке исполнил громкий туш.

Смеялись до слёз».

Пётр Незнамов:

«Потом ужинали и пили шампанское. Было на редкость весело и безоблачно».

Затем под ту же гармонь Василия Каменского принялись танцевать и вовлекли в это дело даже Маяковского, который лихо отплясывал с разными дамами. Хотя практически все биографы поэта пишут, что танцевать он не умел, Галина Катанян с этим не согласилась, написав, что Маяковский был…

«…немножечко мешковат благодаря своим крупным размерам. Несмотря на это он двигался легко и танцевал превосходно».

По словам участников юбилейного вечера, оставивших воспоминания, настроение у всех было празднично-весёлое. Только тот, кому он посвещался, был не в себе.

Наталия Брюханенко:

«Маяковский в этот вечер был не весёлый».

Вероника Полонская:

«На этом вечере мне как-то было очень хорошо, только огорчало, что Владимир Владимирович такой мрачный.

Я всё время подсаживалась к нему, разговаривала с ним и объяснялась ему в любви. Как будто эти объяснения были услышаны кое-кем из присутствующих.

Помню, через несколько дней приятель Владимира Владимировича – Лев Александрович Гринкруг, когда мы говорили о Маяковском, сказал:

– Я не понимаю, отчего Володя был так мрачен: даже если у него неприятности, то его должно обрадовать, что женщина, которую он любит, так гласно объясняется ему в любви».

Обратим внимание на неожиданное появление на этом празднестве Льва Гринкруга. Ведь он, как сообщают его биографы, в конце 1925 года уехал в Париж, стал заниматься финансовой деятельностью и в Советский Союз возвращаться отказался. А новый 1930 год он встречал в Москве! Мы уже говорили о том, что ещё осенью 1929 года в связи с побегом Беседовского Лубянка отозвала из Франции всех своих сотрудников-агентов, и Лев Гринкруг оказался в их числе. Впрочем, до сих пор не ясно, кто отдал ему приказ вернуться. Кто-то из руководства ОГПУ? Или его вызвал Агранов, чтобы подключить к своей мстительной затее?

Ответов на эти вопросы найти не удалось – личность Льва Гринкруга почти никого из историков не интересовала. Но, как бы там ни было, неожиданное его возвращение на родину лишний раз свидетельствует о том, что он тоже был гепеушником (иначе, появившись в Москве, он сразу оказался бы в застенках Лубянки). И теперь у Маяковского появился ещё один соглядатай. Мстительная акция Агранова-Бриков продолжала раскручиваться.

Но вернёмся на праздник в Гендриковом переулке.

Галина Катанян:

«Веселятся все, кроме самого юбиляра. Маяковский мрачен, очень мрачен…

Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною… Видно, что ему не по себе.

Невесел и Яншин. Он как встал с самого начала вечера спиной к печи, так и стоит всё время угрюмо, не двигаясь, с бокалом в руках».

Что же такое произошло с Владимиром Владимировичем?

Галина Катанян:

«Уже много выпито шампанского, веселье достигает апогея. Володя сидит один около стола с подарками и молчаливо пьёт вино. На минуту у меня возникает ощущение, что он какой-то одинокий, отдельный от всех, что все мы ему не нужны».

Прежде всего, Маяковского должно было расстроить поведение Лили Брик.

Галина Катанян:

«Она сидит на банкеточке рядом с человеком, который всем чужой в этой толпе людей. Это Юсуп… Он курит маленькую трубочку, и Лиля, изредка вынимая трубочку у него изо рта, обтерев черенок платочком, делает несколько затяжек».

То, что такое общение с Юсупом было явно затеяно, чтобы посильней задеть Маяковского, подтверждает и такой фрагмент из воспоминаний Вероники Полонской:

«Когда после смерти Владимира Владимировича мы разговаривали с Лилей Юрьевной, у неё вырвалась фраза:

– Я никогда не прощу Володе двух вещей. Он приехал из-за границы и стал в обществе читать новые стихи, посвящённые не мне, даже не предупредив меня. И второе – это как он при всех и при мне смотрел на вас, старался сидеть подле вас, прикоснуться к вам».

Вот Лили Брик и пустила в ход свою «колющую» месть!

 

Реакция на «укол»

Павел Лавут:

«Уже под утро Маяковского с трудом упросили прочитать стихи».

Почему «с трудом?». Ему, видимо, не хотелось развлекать этих людей. Но потом он нашёл стихотворение, которое давало достойный ответ именно этим людям – «Хорошее отношение к лошадям». Оно о лошади, упавшей на московской улице, и о толпе, хохотавшей над бедной конягой.

Лев Кассиль:

«И разом все посерьёзнели вдруг. Уж не шутка, не весёлые именины поэта, не вечеринка приятелей – всех нас вдруг подхватывает, как сквозняк, пройдя по всем извилинам мозга, догадка, что минуту эту надо запомнить…

А он читает, глядя куда-то сквозь стены:

Лошадь, не надо. / Лошадь, слушайте — чего вы думаете, что вы их плоше? Деточка, все мы немного лошади, каждый из нас по-своему лошадь».

Сразу вспоминается фраза, брошенная Маяковским Лили Юрьевне в ответ на её вопрос, не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны – «эта лошадь кончилась, пересел на другую».

И хотя концовка у прочитанного стихотворения была оптимистичной – лошадь поднималась и отправлялась в стойло:

«И всё ей казалось – / она жеребёнок, и стоило жить / и работать стоило »,

оптимизмом от прочитанного стихотворения не веяло.

«Оно прозвучало более мрачно, чем обычно», – вспоминал Павел Лавут.

А Маяковский, завершив чтение, ушёл в свою комнату и, как написал потом Лев Кассиль…

«…долго-долго стоял там, облокотившись о бюро, стиснув в руке стакан с недопитым чаем. Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда ещё не понятое проступает в нём».

Эту неожиданную мрачность заметили многие. Но почему-то никто не попытался выяснить, что же стало причиной неве-сёлости поэта.

В самом деле, что?

Бенгт Янгфельдт (явно со слов Лили Юрьевны) написал, что Маяковский появился в Гендриковом «нарядный свежевыбритый, улыбающийся» и даже пытался подыгрывать весёлым розыгрышам, которыми его встретили, но при этом всё равно «выглядел очень подавленным».

Возможно, пришедший на празднование поэт и в самом деле поначалу улыбался. Но, увидев 40 бутылок шампанского в ванной и Юсупа Абрахманова, с которым Лили Брик «беззастенчиво флиртовала» на протяжении всего вечера, Владимир Владимирович сразу понял, что́ его тут ожидает, и мгновенно помрачнел.

Не исключено также, что днём он мог посетить Лубянку. Или к нему в комнату-лодочку мог наведаться кто-то из друзей-гепеушников и показать фотографию виконтессы Татьяны дю Плесси, сделанную во время венчания. А заодно мог что-то рассказать о поэте Владимире Силлове, которого гепеушники заподозрили в чём-то контрреволюционном.

Если расстрелянный в ноябре Яков Блюмкин был просто знакомым (пусть даже давним и очень хорошим), то Силлов являлся коллегой Маяковского по Лефу и Рефу. То, что ОГПУ готовилось учинить расправу над 29-летним Владимиром Силовым, не могло оставить Маяковского равнодушным.

На все попытки поэта взять под защиту обречённого поэта Агранов или Горб могли сообщить ему то, что говорили о Силлове Виктор Шкловский, Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Николай Асеев, Семён Кирсанов и другие лефовцы. Высказывания эти были неприкрашенные, прямые, порой нелицеприятные, и поэтому они били наповал.

Прочитав их, Владимир Владимирович вполне мог разочароваться во многих своих сподвижниках.

А в Гендриковом он встретился с ними лицом к лицу. И слушал их весёлые славословия в свой адрес. Но теперь эти слова, произносимые столь торжественно, должны были восприниматься как неискренние, фальшивые и поэтому подлые.

 

Финал празднования

Кроме «Хорошего отношения к лошадям», Маяковский прочёл ещё одно стихотворение на ту же тему – «История про бублики и про бабу, не признающую республики». Это был рассказ о том, как красноармеец, которого везли на фронт сражаться с панской Польшей, попросил бублик у торговавшей на базаре бабы. Баба бублик не дала. Голодные красноармейцы войну с Польшей проиграли. Паны нагрянули на базар и съели бабу вместе с её бубликами. И поэт делал вывод:

« Посмотри, на площадь выйдь — ни крестьян, ни ситника. Надо вовремя кормить красного защитника! Так кормите ж красных рать !..»

Маяковский и себя считал защитником своей страны. И ему тоже не дали (притом который уже раз) желанного «бублика» – возможности жениться по любви, пожалели ценного гепеушного агента.

Подвыпившей компании было, конечно же, не до этого.

Лили Брик на следующий день записала в дневнике:

«До трамваев играли в карты, а я вежливо ждала пока уйдут».

Устав ждать, Лили Юрьевна вздремнула в своей (свободной от гостей) комнате.

И вот тут-то в квартире появились Пастернак со Шкловским. Гости пришли мириться. Борис Леонидович сказал Маяковскому:

«И соскучился по тебе, Володя. Я пришёл не спорить, а просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги».

Однако Маяковский мириться не захотел. Он хмуро сказал, обращаясь к Льву Кассилю:

«– Пусть он уйдёт. Так ничего и не понял: сегодня оторвал – завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом!.. Пусть он уйдёт!»

Ошеломлённые такой встречей, Пастернак и Шкловский стремглав покинули квартиру.

Галина Катанян:

«В столовой была страшная тишина, все молчат. Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперёд, засунув руки в карманы, с закушенным окурком».

Возможно, Маяковский сказал Пастернаку и Шкловскому что-то ещё, касавшееся их высказываний гепеушникам, чего ни Лев Кассиль, ни Галина Катанян просто, видимо, не поняли (или поняли, но в воспоминаниях упомянуть побоялись).

Присутствовали ли при этом раннем утреннем инциденте Агранов, Горб, Эльберт и Горожанин, неизвестно. Но им не нужно было ждать, пока пойдут трамваи, так как за ними присылали с Лубянки автомобили, и высокопоставленные гепеушники могли к тому времени уже покинуть Гендриков переулок.

Но что удивительно! Никто из тех, кто присутствовал на торжественном чествовании Маяковского, не привёл ни единой фразы, ни словечка, прозвучавших из уст этой четвёрки. Как будто они промолчали весь вечер. Или словно их там вообще не было.

А ведь Агранов, Горб, Эльберт и Горожанин и тосты поднимали в честь юбиляра, и славили его. А их жёны танцевали вместе с ним. И вместе со всеми куражились.

Впрочем, эти умолчания понять можно – об этих людях высказываться не полагалось (как-никак – солдаты Дзержинского, бойцы невидимого фронта). Но совершенно непонятно отсутствие каких-либо упоминаний об Осипе Брике. Почему не осталось никаких воспоминаний о его участии в этом мероприятии?

Объяснить это можно только одним – Осип Максимович по-прежнему был крепко обижен на Маяковского за «Клопа» и «Баню». Потому и был нем, как рыба.

Подводя итог чествованию поэта, можно сказать, что празднество, начавшееся задорно и весело, под занавес скомкалось, гости изрядно захмелели, а виновник торжества к тому же ещё изгнал двух своих бывших друзей, явившихся незвано.

Вполне возможно, что, добиваясь наличия сорока бутылок шампанского на сорок гостей, мстительные Брики именно такого финала и ожидали, мечтая превратить юбилейный вечер в издевательский балаган.

Никаких свидетельств, которые подтвердили бы это предположение, конечно же, нет. Как, впрочем, отсутствуют и свидетельства, его опровергающие. Поэтому каждый, руководствуясь известными фактами, вправе делать свои выводы.

Покинув квартиру в Гендриковом ранним утром 31 декабря, Маяковский несколько дней там не появлялся.

Вероника Полонская потом писала:

«Я совсем не помню, как мы встречали Новый год и вместе ли».

А в это время (в самом начале января 1930 года) из Москвы в Париж отправились Яков Серебрянский, бывший начальник 1 отделения ИНО ОГПУ, ставший простым оперативным сотрудником Лубянки, и Сергей Васильевич Пузицкий, помощник начальника Контрразведывательного отдела (КРО ОГПУ). Пузицкий имел высшее образование (окончил юридический факультет Московского университета) и был видным чекистом (участвовал в арестах английского шпиона Сиднея Рейли и известного эсера и антисоветчика Бориса Савинкова). Вместе с ними были и супруги Яновичи (Захар и Фаина), друзья Маяковского и Бриков. Гепеушники ехали во Францию выполнять приказ по захвату и доставке в Советский Союз возглавлявшего РОВС генерала Александра Павловича Кутепова.

 

Глава третья

Жертва режима

 

Ответ на «укол»

Независимо от того, кто, где и как встречал новый 1930 год, 1-е января наступило. Этот день Маяковский провёл в своём обычном рабочем ритме, о чём свидетельствует его телеграмма, отправленная в Ленинград – в ответ на телеграмму из клуба Ижорского завода:

«Москва, Дом печати, Маяковскому. Рабочие Ижорского завода просят Вас выступить в Колпине на вечере, посвящённому Вашему творчеству. Сообщите условия и день приезда…»

1 января поэт ответил:

«Могу выступить между 7 и 10 января. Условие: проезд, остальное по усмотрению клуба. Телеграфируйте заранее день выступления. Маяковский».

3 января Лили Брик записала в дневнике:

«Володя почти не бывает дома».

Маяковский не только «не бывал дома», он ещё, по словам Аркадия Ваксберга, «никого не предупредив (даже Лилю и Осипа)», совершил некий весьма решительный поступок – подал заявление в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП). Вот оно:

«В осуществлении лозунга консолидации всех сил пролетарской литературы прошу принять меня в РАПП.

1) Никаких разногласий по основной литературно-политической линии партии, проводимой В ОАППом, у меня нет и не было.

2) Художественно-методологические разногласия могут быть разрешены с пользой для дела пролетарской литературы в пределах ассоциации.

Считаю, что все активные рефовцы должны сделать такой же вывод, продиктованный всей нашей предыдущей работой.

Вл. Маяковский

3/I – 30 г.»

ВОАПП – это Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей, заменившее в 1928 году ВАПП (Всероссийскую ассоциацию пролетарских писателей).

Некоторые биографы Маяковского считают дату, указанную на заявлении поэта, опиской. И датируют этот документ 3 февраля.

Но есть свидетельства, которые январскую дату подтверждают. Например, литературный критик Владимир Андреевич Сутырин, работавший тогда секретарём ВОАППа, утверждал, что узнал о желании Маяковского вступить в РАПП от него самого в самом начале января 1930 года. Однако решение вопроса затянулось из-за отсутствия в Москве многих руководителей РАППа. Когда же они появились, им понадобилось какое-то время для осмысления ситуации.

Точка зрения Сутырина выглядит достаточно убедительной.

Бенгт Янгфельдт обратил внимание на то, как похоже начало заявления Маяковского на заголовок передовицы газеты «Правда» от 4 декабря 1929 года, которая называлась «За консолидацию всех сил пролетарской литературы». В ней РАПП объявлялся орудием партии в области литературы. Иными словами, своим заявлением в РАПП Маяковский хотел достойно ответить рефовцам, пытавшимся больно уколоть его своим предновогодним вышучиванием.

7 января Маяковский объявился, наконец, в Гендриковом, о чём свидетельствует запись в дневнике Лили Брик:

«Долго разговаривала с Володей».

Судя по тем событиям, которые вскоре произошли, речь, скорее всего, могла идти о том, как сломить нежелание англичан выдать Брикам въездную визу в Великобританию.

Маяковский мог предложить ход, многократно им проверенный и неизменно дававший положительный результат: устроить небольшую газетную шумиху. Ведь практически перед каждой его «ездкой» за границу в газетах появлялись статьи, громившие самого поэта и возглавляемый им Леф. Одновременно устраивались многолюдные диспуты или просто встречи с читателями, на которых Маяковский «отбивался» от наседавших на него критиков и просил собравшихся дать ему «командировочное задание», чтобы он реализовал его во время пребывания в зарубежье.

Взяв этот «образец» за основу, можно было устроить точно такой же газетный «шум» и вокруг Бриков, выставив их как лиц, чуть ли не преследуемых советской властью. Статью антибриковского содержания можно было напечатать в той же «Комсомольской правде», с которой поэт тесно сотрудничал. Британские спецслужбы тотчас возьмут эту публикацию на заметку. А через несколько дней в той же газете появится опровержение, затем ещё одно. И дело будет сделано – англичане своё отношение к Брикам мгновенно изменят.

Вполне возможно, что Лили Брик и Маяковский самым подробным образом обсудили и содержание газетной заметки, критический тон которой должен был быть таким же сильным, как и возмущение слушателей «Бани» по поводу намечавшейся поездки на курорт (Зелёный Мыс под Батуми) товарища Победоносикова и мадам Мезальянсовой. Таким образом, пьеса, своим сатирическим кнутом безжалостно стегавшая отрицательных персонажей, должна была помочь некоторым их прототипам совершить реальную развлекательную поездку.

 

Начало года

В первой декаде января у Маяковского состоялся важный разговор с Вероникой Полонской. Она потом написала, что в начале 1930 года…

«Владимир Владимирович потребовал, чтобы я развелась с Яншиным, стала его женой и ушла из театра.

Я оттягивала это решение. Владимиру Владимировичу я сказала, что буду его женой, но не теперь.

Он спросил:

– Но всё же это будет? Я могу верить? Могу думать и делать всё, что для этого нужно?

Я ответила:

– Да, думать и делать!

С тех пор эта формула «думать и делать» стала у нас как пароль.

Всегда при встрече в обществе (на людях), если ему было тяжело, он задавал вопрос: «Думать и делать?». И, получив утвердительный ответ, успокаивался».

8 января Верховный суд СССР рассмотрел дело Григория Беседовского, которому инкриминировали «присвоение и растрату государственных денежных сумм в размере 15 270 долларов 04 цента». Дипломат-расстратчик был заочно приговорён к десяти годам лишения свободы «с конфискацией всего имущества и с поражением в политических и гражданских правах на 5 лет».

8 января (на следующий день после «долгого разговора» с Лили Брик) Маяковский отправился в Политехнический музей, в большой аудитории которого проводился диспут на тему «Нужна ли нам сатира?» Народу как всегда собралось очень много.

Вопреки едкому замечанию Демьяна Бедного, однажды заявившего, что в Политехнический музей ходит лишь «музейная шушера», это мероприятие было организовано весьма солидно. Вёл его хорошо известный московской публике журналист Михаил Ефимович Кольцов (он же – видный советский разведчик, о чём, естественно, мало кому было известно).

Литературный критик Владимир Иванович Блюм в своём выступлении заявил, что при диктатуре пролетариата никакой сатиры в принципе быть не может, так как она становится просто бессмысленной – ведь ей…

«…придётся поражать своё государство и свою общественность».

Услышав это слова, Маяковский тотчас же взял слово и огласил свою точку зрения, которую на следующий день газета «Вечерняя Москва» представила так:

«В.Маяковский уместно вспомнил вчера, что один из Блюмов долго не хотел печатать в „Известиях“ его известного сатирического стихотворения о „прозаседавшихся“. Стихотворение в конце концов было напечатано. И что же? На него обратил внимание Ленин и, выступая на съезде металлистов, сочувственно цитировал его отдельные строчки. Ленин смотрел на возможность сатиры в советских условиях иначе, чем Блюм».

В комментариях к 13-томному собранию сочинений поэта сказано:

«Фамилия Блюм упоминается здесь, очевидно, в нарицательном смысле».

Да, смысл, в самом деле, мог быть вполне нарицательным. Но «Прозаседавшихся» не пропускал на страницы «Известий» не кто-то из рядовых работников, а редактор газеты Юрий Михайлович Стеклов, настоящие имя, отчество и фамилия которого были (и Маяковский знал об этом) Овшей Моисеевич Нахамкис. И фамилия журналиста, который вёл диспут – Кольцов – была псевдонимом, а настоящая его фамилия (Фридлянд) тоже была известна Маяковскому.

Не получилось ли так, что, отражая натиск противника сатиры, поэт в дискуссионном запале прошёлся ненароком по национальности своих оппонентов? А ведь этим он весьма больно «колол» не только Бриков, но и Бориса Пастернака, а также своих друзей-гепеушников: Агранова (Сорензена), Горба (Розмана), Горожанина (Кудельского), Эльберта (Эльберейна) и многих других. Понимал ли это Маяковский или всё произошло у него как-то непроизвольно?

Корреспондент «Вечерней Москвы» обратил внимание именно на эту часть выступления поэта и познакомил с нею читателей газеты, написав в завершение:

«– Но, – добавил Маяковский, – во всех отраслях работы имеются рабочие-выдвиженцы, и их совершенно нет в области сатиры. Ближайшая задача – вовлечь в сатирические журналы новых писателей из среды рабочей общественности».

На следующий день (9 января) к Брикам пришёл Лев Эльберт и показал Лили Юрьевне письмо, полученное от знакомого, в котором говорилось о Татьяне Яковлевой:

«Явилась ко мне и хвасталась, что муж её коммерческий атташе при франц. посольстве в Польше. Я сказал, что должность самая низкая – просто мелкий шпик».

Бенгт Янгфельдт высказал предположение:

«Письмо пришло из Парижа. Кто его написал, неизвестно, возможно – Захар Волович».

Лили Брик пересказала содержание письма в своём дневнике без всяких комментариев, тем самым как бы соглашаясь с автором письма, который утверждал, что все сотрудники посольств являются сотрудниками разведывательных органов, подразделяясь на «мелких шпиков» и крупных шпионов.

Лев Эльберт и Лили Брик (а возможно, и Осип Максимович тоже) наверняка обсудили и статью в «Вечёрке», в которой рассказывалось о том, как Маяковский, не выбирая выражений, безжалостно «колол» своих друзей и соратников. На эту «колкость» поэта Брики и Агранов должны были ответить не менее «колким» мщением.

 

Пятый «укол»

Сразу после диспута в Политехническом Маяковский отправился в Ленинград.

А поздно вечером того же дня был арестован поэт-рефовец Владимир Силлов.

Разве не странно, что этот арест произошёл в день отъезда Маяковского?

Нанося очередной мстительный «укол», Агранов явно собирался наглядно продемонстрировать поэту, насколько ГПУ всесильно и могуче, и что высмеивать его ответственных сотрудников – дело опасное. Кто знает, не хотел ли Яков Саулович (как бы вполне по-дружески) устроить ещё и встречу Владимира Владимировича с подследственным Силовым? Сначала, разумеется, выбив из узника необходимые показания, а затем допросив в присутствии Маяковского.

Могут спросить: а разве такое возможно?

Обратимся к мемуарам Вальтера Кривицкого, который писал:

«…в августе 1935 года мне пришлось допрашивать политического заключённого. Это был Владимир Дедушо́к, определённый в 1932 году к десятилетнему сроку заключения в Соловецких лагерях».

Гепеушнику Кривицкому, ненадолго приехавшему в СССР из-за рубежа, понадобилось что-то выяснить, и он спросил коллег-сослуживцев:

«…нельзя ли допросить этого осуждённого. Оказалось, что дело это в руках отдела ОГПУ, возглавляет который Михаил Горб. Я связался с ним.

– Вам повезло, – сказал Горб, – этот Дедушо́к сейчас на пути из Соловков. Его везут в Москву для допросов в связи с заговором командиров кремлёвского гарнизона.

Через несколько дней Горб сообщил, что Дедушо́к – на Лубянке, следователь его – Кедров».

Двадцатисемилетний следователь Игорь Михайлович Кедров (кстати, один из самых жестоких дознавателей той поры) предоставил Кривицкому толстенное досье с делом, по которому был осуждён Дедушо́к. Ознакомившись с ним, Кривицкий удивился:

«– Что за странное дело вся эта писанина! 600 страниц текста, из которых ничего не следует, а в конце: Дедушо́к признаёт свою вину, и следователь предлагает коллегии ОГПУ отправить его на Соловки на десять лет. Коллегия, за подписью Агранова, соглашается.

– Я тоже это пробежал, – сказал Кедров, – но не разобрался, в чём дело».

Вскоре часовой привёл Дедушка, и Кривицкий, с разрешения Горба, беседовал с ним две ночи подряд.

Дедушо́к сказал, что заведует мукомольней островного лагеря. А Кривицкий его спросил, почему он, будучи невиновен, признал свою вину. Дедушо́к ответил, что ему слишком хорошо знакомы обычаи ОГПУ, и он согласился с тем, что предложил ему следователь.

Вот такую историю рассказал в своей книге Вальтер Кривицкий. Упомянутые им фамилии нам хорошо знакомы – всё те же: Агранов, Горб.

Разве не могло с Владимиром Силловым произойти то же самое, что и с Владимиром Дедушко́м? Конечно, могло. И Маяковский вполне мог принять участие в допросе подследственного Силлова. Карательная машина кремлёвских властителей в 1930 году уже начинала набирать обороты.

Свой рассказ Кривицкий заканчивает таким суждением о Дедушке:

«Он не был, конечно, замешан в заговоре, в связи с которым его привезли в Москву. Но он уже не вернулся в свою мукомольню. Он был расстрелян…»

Жаль, что Маяковский не вёл дневник, в нём наверняка был бы изложен очень похожий рассказ – только не о заключённом Дедушке, а о подследственном Силлове, который скончался через тря дня после ареста.

Что же произошло в застенках Лубянки?

Владимира Силлова арестовали, тут же приговорили к высшей мере наказания и через три дня расстреляли?

Могло ли такое быть? Очень сомнительно.

Даже во второй половине 30-х годов (в самый разгар «ежовщины») арестованные органами НКВД лица сначала подвергались «следствию»: на котором задержанных «врагов народа» с помощью изощрённых пыток заставляли признаваться во всех предъявляемых им преступлениях и выдавать своих сообщников. Только после того, как воля узника Лубянки была окончательно сломлена, и он подписывал любую бумагу, которую подсовывали следователи, признаваясь во всех смертных грехах, ему выносился приговор. Работа Агранова и его коллег-гепеушников в том и состояла, чтобы заставить любого человека плясать под их дудку.

А тут вдруг – три дня в заключении и расстрел!

Бенгт Янгфельдт:

«В чём состояло „преступление“ беспартийного Силлова, не совсем ясно. По одной версии (троцкиста Виктора Сержа), он оказал услугу сотруднику ОШУ, поддерживавшему оппозицию, по другой (сына Троцкого) – Силлова казнили "после неудавшейся попытки связать [его] с делом о каком-то заговоре или шпионаже "».

И всё-таки подследственного Владимира Силлова вряд ли «казнили». Сначала надо было, чтобы он признался во всём том, в чём его обвиняли, а он своей вины не признавал. И гепеушники, надо полагать, запытали Силлова до смерти.

Бенгт Янгфельдт:

«После смерти Силлова его жена пыталась покончить с собой, выбросившись из окна, несмотря на то, что у них был маленький сын, что многое говорит о её душевном состоянии.

Как на смерть Силлова отреагировал Маяковский? На попытку самоубийства его жены?

Смерть Блюмкина была “понятной” в том смысле, что она настигла политического противника Сталина; Силлов же был писатель, друг, человек “прекрасный, образованный, способный в высшей степени и в лучшем смысле слова передовой ”, по определению Пастернака. Могла ли его казнь вызвать у друзей что-либо, кроме страха? Если казнили такого человека, как Силлов, то разве не мог любой стать жертвой?

Молчание, окружавшее эту смерть, свидетельствует об атмосфере страха, которая начала распространяться в советском обществе уже тогда, зимой 1930 года, за шесть лет до большого террора, унесшего жизни миллионов безвинных людей и в их числе сотен писателей».

А в Москве тем временем началась задуманная Бриками операция, связанная с их поездкой за рубеж.

 

Антибриковская шумиха

Аркадий Ваксберг о поездке Бриков за рубеж:

«История со злополучной поездкой обрастала загадками, как снежный ком, – загадками, которым нет точного объяснения и сегодня. Почему-то об этой поездке было сообщено в газетах заранее, словно речь шла о важном визите государственно (общественно) значимых лиц. Газеты возмущались (честно говоря, не без оснований) намечавшейся поездкой в Европу квази-супружеской пары за государственный счёт без малейшей (видимой!) надобности – в то время, когда миллионы советских граждан такой возможности были лишены…»

Приведённые Ваксбергом слова («Газеты возмущались») не совсем точно описывают ситуацию. На Бриков обрушилась только одна газета – «Комсомольская правда». В ней 10 января 1930 года под рубрикой «Берегите валюту. Прекратить заграничные командировки чуждых людей» была опубликована статья «Супружеская поездка за государственный счёт», в которой, в действительности, с возмущением говорилось:

«О.Брик и его жена Л.Брик собираются в заграничную командировку. Обоих их командирует одна и та же организация. Цель командировки у О. и Л.Бриков одна и та же».

Из всех командировок, в которые отправлялись советские граждане, внимание общественности привлекалось к одной – к бриковской. Мало этого, в статье задавались весьма нелицеприятные вопросы:

«Спрашивается, почему не командировать кого-нибудь одного из двух Бриков? И если обязательно нужен второй работник, то почему его функцию должна выполнять именно Л.Брик, а не кто-либо из других специалистов в вопросах, которые служат предметом командировки?»

Факты, которые, предала гласности «Комсомольская правда», по тем временам были, конечно же, вопиющими, и читатели вправе были ждать в ближайших номерах газеты дальнейших разоблачений действий безответственных чиновников, разбазаривавших валюту. С оглашением их фамилий и с сообщением о примерном наказании зарвавшихся Бриков.

Но 11 января никаких публикаций об этом деле в газете не появилось.

Зато в тот же день в казематах Лубянки расстался с жизнью Владимир Силлов. Что там с ним произошло, так и осталось неизвестным. ОГПУ ни перед кем не отчитывалось о судьбах тех, кто попадал в лубянские застенки. Даже (вспомним об этом ещё раз) когда учившаяся в Промакадемии Надежда Аллилуева, жена самого Сталина, узнала об аресте восьмерых своих однокурсниц, тотчас позвонила Генриху Ягоде и потребовала их немедленного освобождения, Ягода ей в ответ спокойно ответил, что помочь ничем не может, так как арестованные студентки скончались от какой-то инфекционной болезни.

В книге Бенгта Янгфельдта в связи со смертью Силлова сказано (в сноске мелким шрифтом), что «его имя исчезло и для современников и для потомков», и что впервые он был упомянут лишь в 1975 году «в статье французского слависта М. Окутюрье…»

Жаль, конечно, что Янгфельдт, так торжественно объявивший, что «многих из ближайшего окружения Маяковского» он «имел честь знать лично, некоторых из них – близко», не удосужился заглянуть в 13-й том собраний сочинений поэта, который вышел в свет в 1961 году. В конце его, в «Указателе имён и фамилий», на странице 538 напечатано:

«СИЛЛОВ Владимир Александрович (1901–1930), литератор».

И указаны страницы этого же 13-го тома, на которых эта фамилия упоминается:

«13:212,328,405».

Немного, конечно. Но лефовец упомянут. Причём в этом «Указателе» отсутствуют фамилии Бухарина, Сокольникова, Агранова, Горба. А Силлов есть! Так что янгфельдтовскую сноску из последующих изданий книги (если таковые предвидятся) лучше убрать, так как она дезориентирует читателей.

Но вернёмся в январь 1930 года.

Отношения между «женихом» Владимиром Маяковским, вернувшимся 11 января из Ленинграда, и «невестой» Вероникой Полонской, ждавшей его в Москве, неожиданно осложнились. Вероника Витольдовна писала:

«Наши отношения принимали всё более и более нервный характер. Часто он не мог владеть собою при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить всё немедленно.

Был мрачен, молчалив, нетерпим».

Ещё бы Маяковскому не быть мрачным! Ведь ему было известно о том, о чём в советских газетах не сообщалось: о кончине в казематах Лубянки поэта Силлова.

А тут ещё вышел первый номер журнала «Альманах», в котором воспевалась поэма Ильи Сельвинского «Пушторг»:

«Более сильной, общественно актуальной и мастерски исполненной вещи мы в данный момент вокруг себя не усматриваем».

Но в это же время вышел и двухнедельный журнал политики, культуры, критики и библиографии «Книга и революция» (под редакцией Платона Керженцева). В нём высказывалось совсем другое отношение к поэме Сельвинского:

«В “Пушторге” поэт явно и довольно недвусмысленно противопоставил интеллигенцию диктатуре пролетариата».

Маяковский, конечно же, разделял мнение Керженцева, своего давнего шефа.

14 января в ленинградском театре Госдрамы должна была состояться премьера спектакля по пьесе Сельвинского «Командарм 2». И Маяковский ждал вестей из города на Неве.

Тем временем история о рвавшихся отправиться в зарубежную командировку Бриках продолжала раскручиваться. 14 января «Комсомольская правда» опубликовала «Письмо в редакцию», которое было подписано Владимиром Маяковским.

Бенгт Янгфельдт пишет, что для того, чтобы помочь Брикам, поэт был вынужден «спешно» вернуться из Ленинграда. Но никакой спешки в возвращении Маяковского не было – так как своё письмо в «Комсомолку» он, надо полагать, принёс в редакцию газеты ещё до своего отъезда из Москвы. В письме (оно было коллективным – от имени Рефа), с возмущением говорилось:

«1. Никаких „государственных счетов“ и никаких „валют“ на поездку тт. Брик не спрашивали и не спрашивают, а всячески поддерживают полную безвалютность поездки, так как литературные связи с коммунистическими и левыми издательствами позволят тт. Брик прожить два месяца за границей без всякой траты валюты государства.

Ясно, что при таких условиях теряют значение какие бы то ни было разговоры о «супружестве».

2. Обращение к Главискусству и Наркомпросу шло по линии только идейной поддержки, т. к. мы считали и считаем тт. Брик людьми, связанными с левым революционным искусством 12-ю годами работы..»

Далее следовало подробное перечисление заслуг Бриков:

«Т<оварищ> О.М.Брик – выдающийся теоретик искусства… <…> и тов. Л.Ю.Брик – сорежиссёр картин «Серебряный глаз», плакатчица "Окон РО СТА Этих товарищей можно назвать чуждыми только в порядке полной неосведомлённости…

Продолжая поддерживать целесообразность идейной поездки идейных людей, просим «Комсомольскую правду» напечатать наше письмо.

От Революционного фронта искусств (Реф)

Вл. Маяковский».

Затем свою точку зрения высказали рапповцы:

«Полностью поддерживали и поддерживаем просьбу тт. из Реф о поездке тт. Брик и присоединяемся к письму в „Комсомольскую правду“.

Секретарь Федерации объедин<ений> сов<етских> писателей Сутырин

Секретарь РАПП Лузгин».

То, что рапповцы Владимир Андреевич Сутырин и Михаил Васильевич Лузгин поддержали в этом деле Маяковского, лишний раз даёт основания предположить, что намерение поэта вступить в РАПП было им хорошо известно ещё в январе месяце.

Аркадий Ваксберг:

«Публичный скандал в связи с отказом в выдаче Брикам заграничных паспортов, – не имел ли он целью снять подозрения об их причастности к „службам“ и, напротив, подчеркнуть тем самым отсутствие этой причастности? И даже – „гонимость“ у себя дома? Весьма вероятно… Логично – во всяком случае. К такому элементарному камуфляжу "службы "и раньше, и позже прибегали не раз».

Как бы там ни было, но операция по поднятию шумихи вокруг предполагавшейся зарубежной поездки Бриков была проведена. Осталось лишь дождаться, как на неё отреагирует Великобритания.

А премьера «Командарма 2» в Ленинграде состоялась. «Вечерняя Красная газета» на следующий день написала:

«Автор “Командарма 2” явно преувеличивает роль интеллигенции в пролетарской революции».

17 января «Ленинградская правда» высказала свою точку зрения:

«Пафосная героическая трагедия поблекла. Высокие напряжённые стихи обесценились почти бытовой интонацией».

17 января «Вечерняя Москва» сообщила читателям:

«Ленинград (от нашего корреспондента).

Управление Гостеатра драмы постановило снять с репертуара трагедию Сельвинского “Командарм 2” в виду того, что задачи автора театром не выполнены. Трагедия снизилась до условий драмы. А в таком виде спектакль не является целесообразным».

Маяковский наверняка встретил это сообщение с удовлетворением.

 

Шестой «укол»

Три дня – с 15 по 17 января – в Москве проходил пленум Рефа. Это событие вполне можно назвать закатом ещё недавно весьма энергичной и шумной литературной группы. За закатом должен был последовать распад.

Но сначала состоялся пленум, который открылся докладами Осипа Максимовича Брика («Культурная революция и Реф») и Василия Абгаровича Катаняна (о литературе). Затем началось обсуждение тем, затронутых докладчиками.

Маяковский (уже подавший заявление о приёме в РАПП или ещё только собиравшийся подать его в самое ближайшее время), судя по всему, участия в этих прениях не принимал. Присутствовал ли он вообще в зале заседаний в день открытия пленума, установить не удалось – биографы поэта этому рефовскому мероприятию внимания почти не уделяют. Но судя по тому, кто именно читал главные доклады, можно сделать предположение, что Маяковский от лидерства в Рефе был окончательно отстранён. Этим его в очередной раз весьма чувствительно укололи.

16 января Владимир Владимирович на пленуме появился, но не как вожак литературного объединения, а всего лишь как один из докладчиков. Доклад этот посвящался делам театральным. Был он как всегда сумбурным, поверхностным и маловразумительным – читая и перечитывая его, в иных местах с трудом понимаешь, что же хотел сказать озвучивший его человек. Можно, конечно, упрекнуть стенографистку (сам Маяковский стенограмму не выправлял), но, сравнивая этот доклад с множеством других, сделанных поэтом во второй половине 20-х годов, лишний раз убеждаешься в том, что точно такими же были все его выступления. Это был стиль Владимира Маяковского.

Посмотрим, как начинался его доклад:

«Товарищи, мой доклад о театре. Мой доклад несколько странный, потому что я не был ни на одной пьесе, кроме «Выстрела» Безыменского, «Командарма» Сельвинского и представления собственного "Клопа ". Я не читал ни одной пьесы, кроме Вишневского и отрывков из пьесы Либединского, и были некоторые попытки прочесть «Командарма». Вот мои практические сведения по театральному сезону этого года».

Как видим, поэт в очередной раз признался в том, что он читать не любит и в театры не ходит.

То же самое произошло и за четыре года до этого – в 1926-ом, когда Маяковский издал многостраничную статью, в которой заявил:

«Говорю честно. Я не знаю ни ямбов, ни хореев, никогда не различал их и различать не буду. Не потому, что это трудное дело, а потому, что мне в моей поэтической работе никогда с этими штуками не приходилось иметь дело…

Я много раз брался за это изучение, понимал эту механику, а потом забывал опять».

Иными словами, Маяковский откровенно признавался в том, что в вопросах поэтической теории является полным профаном. Но его статья предназначалась начинающим стихотворцам и называлась «Как делать стихи?».

И на пленуме Рефа Владимир Владимирович сделал аналогичное признание: дескать, хотя мой доклад посвящён театру, пьес я не читаю и спектакли не смотрю. Впрочем, самого поэта это абсолютно не смущало – про все свои «незнания» и «неведения» он сказал:

«Но это ничего не меняет, потому что разговор будет идти не о том, что сделано, а о наших тенденциях в области театра, которые при правильной рефовской установке должны быть каждому ясны».

Пётр Незнамов о докладе Маяковского сказал:

«О литературе, о стихах он не говорил. Мне думается, что на пленуме он скучал».

Ещё на одно место в докладе Маяковского нельзя не обратить внимания:

«…я думаю, что товарищ Брик и товарищ Катанян думали, что мы, рефовцы, ни в коем случае не являемся и не хотим быть единственной непогрешимой революционной организацией в области культуры. Мы являемся одной из организаций на социалистическом секторе наших культурных боёв, где у нас имеется союзник РАПП. Это единственный союзник…»

Слова Маяковского о том, что он не знает, о чём «думали» его ближайшие сподвижники, дают основания предположить, что он давно не общался с ними. И ещё поэт недвусмысленно объявил о своём тяготении к РАППу, «единственному союзнику» Рефа.

В это время Маяковский усиленно работал над созданием вступления к поэме «Во весь голос», а также активно организовывал свою юбилейную выставку.

Наталья Рябова, помогавшая собирать материалы и оформлять их для экспозиции, писала, как Маяковский сочинял вступление к своей новой поэме:

«Ходил, бормотал, кричал, размахивал руками, подходил к столу, записывал, исправлял».

Всеми выставочными работами занимались тогда (не считая самого Маяковского) Лили Брик, Наталья Брюханенко, Вероника Полонская и ещё два-три человека. А самые активные рефовцы в её подготовке участия по-прежнему не принимали – Асеев, Кирсанов, Родченко и Жемчужный, входившие в выставочный комитет, решительно отстранились от этого дела. Научный сотрудник Государственного литературного музея Артемий Григорьевич Бромберг вспоминал:

«Почти никто из выставочного комитета Маяковскому не помогал…

Маяковский делал свою выставку от начала до конца сам, вникая во все мелочи работы».

И тут произошло ещё одно событие, к которому причастен Маяковский.

Вновь обратимся к воспоминаниям Вероники Полонской. Хотя даты в них указываются не всегда, запись, которую мы сейчас приведём, вполне могла быть сделана именно в тот момент, когда отношения её с Владимиром Владимировичем перешли в несколько иной ракурс:

«Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень сильно подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин… Опять приходилось лгать.

Было мучительно».

 

Вечер памяти

Наступило 21 января. «Комсомольская правда» сообщила читателям:

«5000 рабочих, представителей фабрик и заводов, члены ЦК и МК ВКП(б), ЦИК СССР, ВЦИК, ВЦСПС и др. организаций собрались сегодня в Большом театре на торжественно-траурное заседание, посвящённое шестой годовщине смерти Ленина.

В президиуме – товарищи Сталин, Молотов, Орджоникидзе, Калинин, Ворошилов, Ярославский и другие…

Торжественное заседание закончилось концертом, в котором приняли участие оркестр и артисты ГОТОВ, поэты Маяковский, Безыменский и др.».

Что именно исполнили «оркестр и артисты» Большого театра (Государственного театра оперы и балета, сокращённо – ГОТОВ), а также поэты, газета не сообщила. А Маяковский прочёл третью часть поэмы «Владимир Ильич Ленин».

По свидетельству тех, кто находился в зале, читал он «сногсшибательно», а на сидевших в правительственной ложе вождей произвёл «потрясающее впечатление».

Вечер транслировался по радио, поэтому выступление поэта слушала вся Москва. Галина Катанян вспоминала:

«Выступал он, как всегда, хорошо, аплодисменты были долгие, но сдержанные, как и полагается на траурном вечере, на официальном вечере».

Лили Брик записала в дневнике рассказ своей двоюродной сестры Регины Глаз, работавшей воспитательницей детей вождя, о впечатлениях вернувшихся из Большого театра Иосифа Сталина и его жены Надежды Аллилуевой:

«Регина говорит, что Надежде Сергеевне и Сталину страшно понравился Володя. Что он замечательно держался и совершенно не смотрел и не раскланивался в их ложу (со слов Н.Серг)».

Борис Малкин, тоже присутствовавший в Большом театре, написал:

«Аплодировало всё политбюро. Маяковский был потрясён этой овацией».

О том, что рассказал об этом вечере сам поэт – в воспоминаниях Галины Катанян:

«Он стремительно ворвался в квартиру в сопровождении Кирсанова и с азартом стал рассказывать о своём столкновении на стоянке такси с какими-то важными господами, которые влезли вне очереди, размахивая мандатами какого-то высокого учреждения.

Ничто не могло так возмутить Маяковского, как подобное чванство.

Он немедленно вмешался и после бурной перепалки восстановил справедливость, высадив их из такси. Узнав могучую фигуру Маяковского, они быстро ретировались.

Этим своим подвигом он гордился куда больше, чем выступлением и успехом на правительственном концерте.

Так и не добились от него толку, что же там было в Большом театре.

– Ну, читал… Ну, слушали…

Неинтересно ему было рассказывать об этом».

Обратим внимание, что Маяковский вернулся домой с молодым поэтом Семёном Кирсановым, который сопровождал своего наставника.

Успешное выступление поэта в Большом театре наглядно продемонстрировало всем (а Брикам и Агранову – в первую очередь), как относится к нему большевистское руководство страны.

Ответный «укол» (уже седьмой по счёту) ждать себя не заставил. Через несколько дней после триумфальной читки в продажу поступил очередной номер журнала «Огонёк», где были перечислены произведения, посвящённые Ленину. Поэма Маяковского «Владимир Ильич Ленин» там не упоминалась.

Почему?

Так и тянет предположить, что здесь тоже поработали Брики и Агранов – Яков Саулович нажал на все подвластные ему рычаги, чтобы лишний раз «уколоть» автора обидевшей их пьесы.

 

Похищение Кутепова

Тем временем открытие юбилейной выставки стремительно приближалось. Вероника Полонская рассказала:

«Владимир Владимирович был очень этим увлечён, очень горел. Он не показывал виду, но ему было тяжело одиночество. Никто из его товарищей по литературе не пришёл ему помочь. Комната его на Лубянке превратилась в макетную мастерскую. Он носился по городу, отыскивал материалы. Мы что-то клеили, подбирали целыми днями. И обедать нам приносила какая-то домашняя хозяйка, соседка по дому. Пообедав, опять копались в плакатах. Потом я уходила на спектакль, к Владимиру Владимировичу приходили девушки-художницы и всё клеили, подписывали».

23 января Маяковский вновь поехал в Ленинград – посмотреть, как завершается постановка «Бани». Однако то, как его пьеса выглядела на сцене, ему не понравилась, и 26 января он вернулся в Москву.

А в Париже в тот же день события происходили чрезвычайные. Там 26 января в И часов 30 минут утра в Галлиполийской церкви должна была состояться панихида по скончавшемуся год назад генералу от кавалерии барону Александру Васильевичу Каульбарсу. Накануне глава РОВСа (Российского общевоинского союза) сорокасемилетний генерал-лейтенант Александр Павлович Кутепов получил записку, в которой ему назначалась встреча в 11 часов утра на трамвайной остановке по пути в церковь. Записка была отправлена людьми Серебрянского, готовившимися к похищению генерала. Им было известно, что на подобные встречи Кутепов ходит один, так как не желает, чтобы его офицеры, подрабатывавшие таксистами, теряли из-за него свой дневной заработок.

Получив 25 января записку, Кутепов сказал сослуживцу, что завтра утром пойдёт в Галлиполийскую церковь, а завершил разговор странной фразой:

«– А по мне, надеюсь, вы не будете служить панихиды».

Генерал явно предчувствовал всё то, что ожидает его завтра, и относился к этому совершенно спокойно. Как и бывший премьер-министр царской России Пётр Аркадьевич Столыпин, который написал в завещании:

«Похороните меня там, где меня убьют».

Прождав некоторое время на трамвайной остановке на улице Севр тех, кто назначил ему встречу, и никого не дождавшись, генерал Кутепов пошёл по направлению к церкви.

На углу улицы Удино и Русселе стоял большой серо-зелёный автомобиль, возле которого находилось двое рослых мужчин в жёлтых пальто. Неподалёку кого-то ожидало такси красного цвета. Рядом прохаживался полицейский. Это были люди из группы Серебрянского.

Генерал был остановлен под предлогом проверки документов. Ему предложили поехать в полицейский участок.

В серо-зелёный автомобиль, куда посадили Кутепова, сел и полицейский. И тотчас автомобиль и такси на большой скорости рванули в сторону бульвара Инвалидов. Услышав зазвучавшую русскую речь, генерал сразу понял, с кем имеет дело, и оказал сопротивление. Его усыпили хлороформом.

Существует несколько версий того, что произошло дальше. Больное сердце генерала не выдержало воздействия хлороформа, и он скончался. Либо сразу в машине, либо в том доме, куда его привезли, либо уже на советском пароходе, шедшем из Марселя в Новороссийск.

Французской полиции, а также начальнику контрразведки РОВС полковнику Зайцеву так и не удалось выйти на след похитители генерала.

Интересное сообщение, касавшееся бывшего первого советника советского полпредства в Париже Григория Беседовского, опубликовала белогвардейская газета «Возрождение» в номере 4103 от 29 октября 1937 года:

«Именно в дни похищения Кутепова Беседовский нашёл зачем-то необходимость сообщить одному из сотрудников “Возрождения”, что “какраз в час похищения, в 11 ч. утра, он, Беседовский, Боговут-Коломийцев и один бывший французский министр ехали на автомобиле завтракать в «Робинзон»”».

В книге Валентина Скорятина приводятся интересные воспоминания Василия Абгаровича Катаняна о Захаре Яновиче, который под именем Владимира Борисовича Воловича был резидентом ОГПУ во Франции (после того, как Париж покинул Яков Серебрянский) и его жене Фаине. Вот что написано у Катаняна:

«В 1930 году Фаня была арестована в Париже в связи с громким делом о таинственном исчезновении белогвардейского генерала Кутепова. Зоря сумел выкрасть её из тюремной больницы и благополучно увезти из Франции. Они появились в Москве в конце 1930 года…»

 

Московская премьера

После возвращения Маяковского из Ленинграда в город на Неве отправилась Лили Брик, которая и присутствовала на премьере «Бани», состоявшейся 30 января.

Спектакль в Драматическом театре Государственного народного дома поставил 26-летний режиссёр Владимир Владимирович Люце. Роль Победоносикова исполнил 26-летний артист Борис Бабочкин, который через несколько лет прославится на всю страну, сыграв главную роль в кинофильме «Чапаев».

Спектакль завершился оглушительным провалом. Михаил Зощенко писал:

«Публика встречала пьесу с убийственной холодностью. Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после двух первых актов. Более тяжёлого провала мне не приходилось видеть».

В вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты» спектаклю был устроен настоящий разнос. Причём град убийственной критики был направлен, прежде всего, в адрес автора пьесы:

«…тема трактована статично, крайне поверхностно и односторонне. К тому же её фантастика до крайности отвлечена, абстрактна, бескровна…

Спектакль неинтересен настолько, что писать о нём трудно, зритель остаётся эмоционально не заряженным и с холодным равнодушием следит за действием, самый ход которого местами не ясен».

На следующий день «Красная газета» высказалась о «Бане» вновь:

«Спектакль, вместо разъяснений зрителю замысла Маяковского, лишь затемнил в итоге основную тему и остался лоскутно-пёстрым, нелепо шумным, чрезмерно затянутым и малопонятным спектаклем».

3 февраля со своими критическими замечаниями выступила «Ленинградская правда», больно ударив и по режиссёру и по драматургу:

«Пытаясь вскрыть бюрократизм, Маяковский в своей пьесе вывел штампованных, ходульных, давным-давно уже под напором нашей действительности перекрасившихся бюрократов…

Драматический театр Госнардома (постановщик В.Люце) оказался настолько неизобретательным, настолько неспособным преодолеть авторские погрешности, что он имевшиеся у автора ошибки только усугубил…

Спектакль получился неинтересный, скучный».

Узнав о неудаче спектакля, Маяковский написал его постановщику:

«Милый Люце.

Слышал о каких-то неладах с «Баней».

Очень прошу Вас всё рассказать Лили Юрьевне, можете смело переговариваться, как со мной, по всем пунктам. Если я для чего-нибудь нужен, позвоните – постараюсь явиться.

Привет.

Вл. Маяковский.

2/II -30 г.»

Их этого письма явно следует, что 2 февраля Лили Брик находилась в Ленинграде. Запомним это! Тем более что она записала в дневнике 3 февраля про ленинградский спектакль:

«Никто пьесу не снимает, только публика не ходит и газеты ругают. Велосипедкин вместо – я туда по партийному билету пройду – говорит: по трамвайному. Так „попросили“… Постановка талантливая, но недоделанная (в один месяц пришлось сделать)».

А поток критики в адрес спектакля не ослабевал. 5 февраля свой голос подала ленинградская газета «Смена»:

«На „Бане“ Маяковского в Народном доме скучно. Сидишь и ждёшь, скоро ли кончится…

Зритель холоден, как лёд. И зритель скучает. Кто виноват? Прежде всего автор… Тема «Бани» – бюрократизм – взята крайне примитивно и убого… Никакая фантастика не спасёт политическую пустышку».

В тот же день вышла критическая статья и в журнале «Рабочий и театр», больно ударявшая опять же по Маяковскому:

«Драма Маяковского – пьеса, задуманная интересно, но сделанная халтурно. Небрежно сделанная помесь заплёванных фельдфебельских анекдотов о „Луях 14-х“, дешёвых каламбуров, рубленой прозы гимназических утопий и недостаточно усвоенной занимательной науки… Почти все персонажи „Бани“ штампованы, стёртые пятаки».

Критика была настолько дружной и настолько направленной против драматурга, что вновь возникает предположение о её организованности. Кем? Аграновым и Бриками?

Но Маяковскому в этот момент было уже не до ленинградского спектакля – в самом начале февраля в Москве открывалась юбилейная выставка «20 лет работы».

 

Итог двадцатилетия

Павел Лавут:

«Мы просили предоставить выставке сто квадратных метров площади сроком на один месяц, начиная с 10 декабря. Открытие же по не зависящим от нас причинам отодвинулось до 1 февраля 1930 года.

В конце концов, нам выделили три комнаты в клубе писателей (поначалу – две, а затем добились третьей).

В недельный срок типографии не брались отпечатать каталог, и пришлось прибегнуть к стеклографии».

А по Москве уже были развешаны красочные афиши:

«Федерация Советских писателей

Революционный фронт искусств (Реф)

Клуб писателей (ул. Воровского, 52)

1 февраля открывается выставка

20 ЛЕТ РАБОТЫ МАЯКОВ СКОГО…

Выставка продлится 15 дней. На выставке:

Объединения работников Рефа

(аудитория)

Выступления Маяковского

Выставка открыта ежедневно с 12 до 5 ч. 30 мин.

ВХОД-ВСЕМ!

(бесплатно)»

Научный сотрудник Государственного литературного музея Артемий Бромберг:

«Поэт В.А. Луговской, заведывавший тогда Клубом писателей, уехал, и никто его не заменял. Маяковскому приходилось туго, неожиданных препятствий нужно было преодолевать множество.

Вот подходит к Маяковскому комендант здания и просит освободить помещение «на один вечер», так как здесь должно состояться «важное заседание». Маяковский молчит несколько мгновений и потом начинает громить Клуб.

– Вы не любите, когда я ругаюсь. А что мне делать?.. Луговской уехал «на два дня», и вот уже два месяца его нет, и ни от кого здесь не добьёшься толку!

Его голос гремит по всему зданию:

– Я вам заявляю: ни один человек сюда не войдёт, пока всё не будет на своих местах. Никаких заседаний! Никаких разговоров больше!

Он говорит и говорит до тех пор, пока не убеждается, что действительно до открытия выставки в три отведённые под неё зала не посмеет войти ни один посторонний человек!»

Павел Лавут:

«В горячие дни оформления выставки изредка приходили друзья поэта, но они больше смотрели, нежели работали».

Артемий Бромберг:

«Заметив завхоза, Маяковский переносит огонь на новую цель:

– Что это за вешалка в клубе? Что можно сделать с такой вешалкой? Когда приедет Луговской? Вы здесь завхоз? О чём вы думаете? Почему у вас нет вешалки?

– Владимир Владимирович, – лепечет завхоз, – у нас же есть вешалка. Вы знаете.

– Нет у вас вешалки!

Вбегает Павел Ильич Лавут:

– Владимир Владимирович, ГИЗ не даёт витрины. Заменим? – начинает он сразу. – Может обойдёмся без витрин?

– Павел Ильич! – тихо произносит Маяковский.

И Павел Ильич уходит.

Каждый раз с появлением Маяковского работа становится энергичнее. Художник веселее «колдует» над текстом, добровольцы, помогающие Маяковскому, быстрее подклеивают плакаты. Оживает завхоз. Владимир Владимирович диктует тексты для надписей, спорит с комендантом, каждому даёт работу».

31 декабря в дневнике Лили Брик появилась запись, в которой упомянута комиссия, избранная на одном из заседаний Рефа для руководства подготовкой выставки:

«Комиссия не собралась ни разу, и выставка, которую Володя мечтал организовать блестяще – вот как надо делать! – получилась интересной только благодаря материалу. Я-то уж с самой моей истории с Шкловским знаю цену этим людям, а Володя понял только сегодня – интересно, надолго ли понял».

Этой записью Лили Юрьевна явно всю вину за просчёты и недоделки перекладывала на рефовцев, снимая её с себя и с Осипа Максимовича. А между тем известен некий весьма знаменательный факт, который маяковсковеды почему-то упорно не берут в расчёт.

 

Билеты приглашаемым

Перед самым своим отъездом в Ленинград Лили Брик составила (вместе с Маяковским, разумеется) перечень лиц, которых поэт хотел видеть на открытии выставки.

Владимир Владимирович написал текст пригласительного билета:

«Федерация Советских писателей

Товарищ!

Реф

приглашает Вас на открытие выставки

20 ЛЕТ

РАБОТЫ

МАЯКОВСКОГО

1-го февраля, 5 ч. Дня (в 7 ч. 30 мин. – выступление Рефа и Маяковского),

Клуб писателей, ул. Воровского, 52».

Маяковский составил и список, кому это приглашение следует отправить в первую очередь.

В Российском Государственном архиве литературы и искусства есть (фонд 330, опись 7) дело под номером 17. В нём – отпечатанный на машинке список приглашённых.

Перечень открывает любимая женщина Маяковского и её муж:

«В.В.Полонской М.М.Яншину

Каланчёвская ул. 4 кв. 17-2 билета».

Затем следуют тогдашние вожди партии (но без генерального секретаря – его фамилия вписана от руки):

«тов. Сталину (секретариат) 2 б

тов. Кагановичу (секретариат) 2 б

тов. Молотову (секретариат) 2 б

тов. Каминскому 2 б

тов. Керженцеву 2 б

тов. Стецкому 2 б».

Далее идут учреждения, с которыми Маяковский постоянно сотрудничал:

«Наркомпрос тов. Бубнову 2 б

тов. Эйнштейну 2 б

Главискусство т. Раскольникову 2 б

т. Беспалову 2 б

Главискусство секретариат 3 б

Главрепертком Гандурину 2 б

Главлит Лебедеву-Полянскому 2 б».

Обращает на себя внимание то, как представлены те или иные лица: у одних – фамилиями с инициалами, у других – с добавлением слова «товарищ», но у вождей это – «тов.», у руководителей рангом пониже – просто «т.», а у начальников совсем незначительных – только фамилия.

Потом возникают девять фамилий рефовцев: Брик, Асеев, Кирсанов, Родченко, Степанова, Кассиль, Катанян, Брюханенко, Незнамов. Напротив фамилии Брюханенко обозначено: «(20 б) для Рефа».

Далее – приглашения работникам Цекамола (генеральному секретарю ЦК ВЛКСМ Александру Васильевичу Косареву и его сослуживцам) – 14 билетов, Академии художественных наук – 4 билета. В Федерацию объединений советских писателей билеты направлялись «всем членам исполбюро».

Отдельно посылался билет «тов. Демьяну Бедному».

Приглашались руководители московских газет: «Правды», «Комсомольской правды», «Вечерней Москвы», «Рабочей

Москвы», «Рабочей газеты» и журналов: «Огонёк», «Чудак», «Крокодил», а также Московскому обществу драматических писателей и композиторов.

В списке приглашённых значились также «тов. Мейерхольд 2 б» и руководители Межрабпромфильма и Совкино (все – с добавлением слова «тов.»). А Совкино (эту организацию тогда ещё называли Наркомкино) с 1930 года возглавлял бывший 1-ый секретарь Краснопресненского райкома ВКП(б) и бывший заместитель редактора газеты «Красная звезда» Мартемьян Никитич Рютин. Так что «тов. Рютина» Маяковский тоже приглашал на свою выставку.

После слов «тов. Бруно Ясенскому» в скобках значился номер телефона, по которому можно было найти писателя – «(5-63-25)».

Отдельно указывались руководящие работники ОГПУ: Ягода, Евдокимов, Мессинг, Агранов, Шеваров, Крамфус и Эльберт – все с добавлением «тов.» и каждому – по 2 билета.

Далее следовала фамилия редактора «Пионерской правды» и восемь фамилий членов Совнаркома, из которых нар-комвоенмору «тов. Ворошилову» посылалось 2 билета, а «тов. Крыленко» – всего один.

Пять пригласительных билетов отсылались в Художественный театр, несколько билетов – в ВЦСПС. Приглашались на выставку глава Госиздата Артемий Багратович Халатов и работница Главполитпросвета Наркомпроса Надежда Константиновна Крупская. Отдельный билет предназначался человеку, не занимавшему никакого поста – Луначарскому (все фамилии – без «тов.» и без «т.»).

Затем шли писатели и поэты, которых Маяковский записал так: Ю.Олеша, Сельвинский, Фадеев, Леонов, Мстиславский, Гладков, И.И.Ляшко, А.Безыменский, Вс. Иванов, Н.Эрдман.

Всего (по самым приблизительным подсчётам) предстояло разослать более 200 пригласительных билетов.

Составив список приглашённых, Маяковский, по словам Павла Лавута, сказал:

«– Ну, остальных – писателей и театры – вы сами знаете. Допишите. Не забудьте Кукрыниксов!»

Рассылкой всех этих приглашений занималась Лили Брик. Запомним этот факт! Завершив распределение билетов, она уехала в Ленинград.

Павел Лавут:

«В последних числах января, за несколько дней до открытия выставки, материалы мы доставили в клуб писателей. Началась кипучая работа, с утра до поздней ночи».

Главным работником по-прежнему был Маяковский.

Артемий Бромберг:

«В простенках между окнами центрального зала выставки он развесил десятки шаржей и карикатур на себя, выбрав наиболее острые, полемичные, сатирические. На самом видном месте, в центральном простенке, висел шарж Кукрыниксов: Маяковский в позе Петра Первого, на нём – лавровый венок, тога. Вместо коня, уздой железной поднятого на дыбы, – маленький тощий лев в наморднике. Лев – это „Леф“. Под лапами льва извивается змея с головой критика Полонского…

На первых листах одного из альбомов была наклеена выпущенная в 1927 году позорная книжонка «Маяковский во весь рост», где можно было прочитать о Маяковском: "Бедный идеями, обладающий суженным кругозором, ипохондрический, неврастенический, слабый мастер, – он, вне всяких сомнений, стоит ниже своей эпохи, и эпоха отвернётся от него"».

Павел Лавут:

«Нередко приходилось читать о том, что Маяковский делал выставку чуть ли не самостоятельно, и читатель, не задумываясь, может принять этакое за истину. Это далеко не так, и не следует приписывать выдающемуся поэту того, чего он просто физически не в силах был сделать.

Да, он руководил, талантливо изобретал и сам трудился над оформлением, сортировал, распределял по щитам и витринам, сочинял надписи и даже иногда прибивал гвозди – словом, делал всё, что приходилось. Но нельзя думать и тем более писать, что один человек в четыре дня соорудил такую выставку, несмотря на её, казалось бы, скромные габариты. Нет, это не так!»

Да, помощники у Маяковского были. И наступил момент, когда до открытия оставались считанные часы. О них – Павел Лавут:

«Одолев всяческие препятствия, мы, наконец, забив последние гвоздики (хотя хватило работы и на завтра, до самой минуты открытия) возвращались поздней ночью под 1 февраля домой. Несмотря на усталость, Маяковский предложил добежать на морозе до Арбатской площади, чтобы „схватить такси“, и так зашагал, что мне пришлось действительно бежать за ним».

 

Юбилейная экспозиция

Артемий Бромберг:

«У входа во двор писателей на решётке ограды висела многометровая афиша об открытии 1 февраля выставки «20 лет работы Маяковского».

Выставка должна была открыться в пять часов. Я задержался в Литературном музее и пришёл в Клуб немного позднее. На дворе уже толпилась и шумела молодёжь:

– Почему не впускают? В чём дело?

– Раздеваться негде. Нет мест на вешалке.

Я сразу вспомнил бурное возмущение Маяковского по поводу вешалки Клуба».

При входе на выставку на специально установленном столике лежала тетрадь, в которой расписывались посетители. В ней было всего две графы: имя и профессия.

Павел Лавут:

«За первые часы (потом, в толкучке, расписывались немногие) отметились 44 вузовца, 36 учащихся (привожу профессии так, как их обозначали сами посетители), 18 рабочих и работниц (в их числе 2 слесаря, кочегар, чернорабочий), 8 журналистов, 3 поэта, 2 литератора, научный работник Бромберг, литературный работник МХАТа (П. Марков), Б. Малкин – близкий знакомый Маяковского, переводчица, репортёр, 3 библиотекаря, библиограф, востоковед, юрист, 4 экономиста».

Желающих познакомиться с необычными экспонатами и повидать знаменитого поэта оказалось довольно много – больше трёхсот человек.

Артемий Бромберг:

«Выставка получилась очень хорошей. Материалы явно не влезали в отведённое помещение – они развернулись поверх каминов, окон и дверей, по стенам и простенкам трёх зал. Не осталось ни одного свободного сантиметра.

У входа были расположены футуристические сборники 1912–1914 годов, в которых печатался поэт: «Пощёчина общественному вкусу» и другие. Здесь же были собраны первые издания его дореволюционных поэм, изуродованные царской цензурой. Над этим стендом висела надпись: «А ЧТО ВЫ ДЕЛАЛИ ДО 1917 ГОДА?»

Под полемическим заголовком «МАЯКОВСКИЙ не ПОНЯТЕН МАССАМ», который был сделан так, что «не» терялось, были расположены центральные и периферийные газеты Советского Союза, в которых печатался Маяковский…»

Всюду были каталоги, афиши, книги, фотографии.

Павел Лавут:

«На столах лежали каталоги в зелёной обложке, и на них грязноватым шрифтом: “20 лет работы Маяковского”. Предисловие подписано Рефом:

“В.В.Маяковский прежде всего – поэт-агитатор, поэт-пропагандист, поэт – на любом участке слова – стремящийся стать активным участником социалистического строительства…”»

Артемий Бромберг:

«На столе в плотных коричневых переплётах лежали альбомы критических отзывов… Наряду с положительными статьями и заметками о произведениях Маяковского представлены были в изобилии и резко враждебные выступления…

В третьей комнате выставки Маяковский сосредоточил плакаты. Тут висели рекламы, родившиеся в дни нэпа. Здесь были противопожарные, санитарные плакаты, плакаты о профсоюзах, производственные лозунги, объединённые двумя плакатами о пятилетке..»

Привлекала витрина с фотоснимками поэта, сделанными в московской охранке, и папками с «Делом Маяковского».

Павел Лавут:

«Маяковский в первый день не уходил с выставки. Он как хозяин принимал посетителей, давал объяснения, водил от щита к щиту».

В.В.Маяковский на выставке «Маяковский: 20 лет работы», 1930 г

Фото А.П. Штеренберг

Запись из дневника Лили Брик, сделанная 1 февраля (но ведь она была в Ленинграде, вернулась что ли?):

«Приехали в 6 ч. вечера на открытие выставки. Народу уйма – одна молодёжь. Выставка недоделанная, но всё-таки очень интересная. Володя переутомлён. Говорил устало».

Наталья Брюханенко:

«Литературная общественность не отметила своим присутствием двадцать лет работы Маяковского. Было много молодёжи, были знакомые и близкие». Наталья Рябова:

«Ни писателей, ни литераторов, ни журналистов, ни критиков, ни даже некоторых близких друзей, вроде Н.Н. Асеева, на её открытии не было».

Кроме Бриков, из рефовцев пришли только Родченко, Степанова и Кирсанов, С последними тремя Маяковский даже здороваться не стал.

А Осип Брик впоследствии признавался, какими словами встретил его Владимир Владимирович:

«Если бы нас с тобой связывал только Реф, я бы и с тобой поссорился, но нас с тобой ещё другое связывает».

Это высказывание Осип Максимович впоследствии прокомментировал так:

«Он сделался ворчлив, капризен, груб и, в конце концов, со всеми рефовцами перессорился…

Я видел, что Володя в отвратительном состоянии духа, что у него расшатались нервы, но о подлинной причине его состояния я не подозревал. Слишком не похоже и непривычно было для Володи это желание быть официально признанным – слишком привык я видеть Володю в боевом азарте, в драке, в полемике».

Лили Брик:

«Помню, что Володя в этот день был не только усталый, но и мрачный. Он на всех обижался, не хотел разговаривать ни с кем из товарищей, поссорился с Асеевым и Кирсановым. О Кассиле сказал: „Он должен за папиросами для меня на угол в лавочку бегать, а он гвоздя не выставке не вбил“».

Если верить Лили Брик, то Асеев на открытие выставки всё-таки пришёл? Или её тоже подвела память?

Как бы там ни было, но Маяковский явно обижался, ведь из всех писателей и поэтов, которым были разосланы персональные приглашения, пришёл только один Александр Безыменский. Появился, правда, и Виктор Шкловский, но его никто на это мероприятие не звал – он оказался на выставке по собственной инициативе, узнав о её открытии из объявления в «Комсомольской правде».

Никто из ответственных партаппаратчиков своим присутствием выставку тоже не удостоил.

 

Открытие выставки

Татьяна Гомалицкая, дочь лефовца Сергея Третьякова, застала на выставке поэта, пребывавшего в одиночестве:

«Маяковский сидел один, положив руки на спинки пустых стульев. Он был какой-то мрачный, насторожённый и как будто чего-то ждал. Наверное, он сидел так не более одной-двух минут, но мне показалось, что это длится очень долго. От писательских организаций никто не пришёл поздравить Маяковского с открытием выставки. Официального открытия вечера не было».

Павел Лавут:

«Когда публика вдоволь побродила по комнатам (бродить, впрочем, было трудно, приходилось протискиваться), все перешли в зрительный зал. Там заполнены все щели. На сцене расселась молодёжь, которая как бы заменила официальный президиум».

Артемий Бромберг:

«Из известных мне писателей пришли только Безыменский и Шкловский. Ни одного представителя литературных организаций не было. Никаких официальных приветствий в связи с двадцатилетием работы поэта не состоялось…

Вскоре Маяковский предложил всем собравшимся перейти в кинозал Клуба.

В зале было двести – двести пятьдесят мест. Присутствовало триста – триста пятьдесят человек, примущественно молодёжь.

Первые ряды заняли пионеры. Их отряд прибыл из Царицина. Был очень сильный мороз. Паровоз испортился. Движение остановилось, но пионеры вместе со своим вожатым пешком прошли оставшуюся часть дороги до Москвы…

Маяковский вышел на сцену.

– Товарищи! – начал поэт. – Я очень рад, что сегодня нет всех этих первачей и проплёванных эстетов, которым всё равно куда идти и кого приветствовать, лишь бы был юбилей. Нет писателей? И это хорошо! Но это надо запомнить. Я рад, что здесь молодёжь Москвы. Я рад, что меня читаете вы! Приветствую вас!

В ответ последовала буря аплодисментов».

Татьяна Гомалицкая:

«Маяковский встал, подошёл к кафедре и сказал:

– Ну, что ж, «бороды» не пришли – обойдёмся без них! – и начал рассказывать, для чего он устроил выставку своих работ».

Выступая почти через два месяца (25 марта) в Доме комсомола на Красной Пресне, Маяковский вновь заговорил о своей юбилейной выставке:

«Основная цель выставки – расширить ваше представление о работе поэта. Показать, что поэт – не тот, кто ходит кучерявым барашком и блеет на лирические любовные темы. Но поэт – тот, кто в нашей обострённой классовой борьбе отдаёт своё перо в арсенал вооружения пролетариата, который не гнушается никакой чёрной работы, никакой темы о революции, о строительстве народного хозяйства и пишет агитки по любому хозяйственному вопросу…

Товарищи, вторая задача – это показать количество работы. Для чего мне это нужно? Чтобы показать, что не то, что восьмичасовой рабочий день, а шестнадцати-восемнадцатичасовой рабочий день характерен для поэта, перед которым стоят огромные задачи, стоящие сейчас перед Республикой. Показать, что нам отдыхать некогда, но нужно изо дня в день не покладая рук работать пером…

Двадцать лет – это очень легко юбилей отпраздновать, собрать книжки, избрать здесь бородатый президиум, пятидесяти людям сказать о своих заслугах, попросить хороших знакомых, чтобы они больше не ругались в газетах и написали сочувствующие статьи, и, глядишь, что-нибудь навернётся с этого дела. То ли признают тебя заслуженным, то ли ещё какая-нибудь, может быть, даже более интересная для писательского сердца вещь.

Дело не в том, товарищи, а в том, что старый чтец, старый слушатель, который был в салонах (преимущественно барышни слушали да молодые люди), этот чтец раз навсегда умер, и только рабочая аудитория, пролетарско-крестьянские массы, те, что сейчас строят новую жизнь нашу, те, кто строит социализм и хочет распространить его на весь мир, только они должны стать действительными чтецами, и поэтом этих людей должен быть я».

Этими словами Маяковский как бы зачислял себя в ряды лидеров большевистской партии, которых называли вождями трудового народа. Они – вожди, а он – поэт этого народа. Кто важнее – покажет время.

Павел Лавут:

«…выставка привлекла множество людей, особенно молодёжь. Однако там почти отсутствовали писатели. На фоне общего успеха выставки отсутствие литераторов напоминало своеобразный байкот. Владимир Владимирович, конечно, это переживал, хотя и предвидел в какой-то мере.

Если и приходили писатели, то их можно было пересчитать по пальцам. Единственный рефовец, пришедший на открытие, – О.М.Брик. Выделялся своим присутствием Виктор Шкловский…

Старых соратников по Лефу-Рефу вовсе не было ни на открытии выставки, ни в последующие дни. К этому времени они порвали отношения с Маяковским».

И всё-таки в день открытия выставки поэт очень сильно переживал из-за того, что никто из ответственных лиц не посетил его выставку.

В самом деле, почему же так произошло?

Ответа на этот вопрос у биографов Маяковского нет – есть лишь констатация самого факта: «бороды» не пришли.

Попробуем разобраться.

 

Причины отсутствия

Стоит лишь немного задуматься над вопросом, почему руководители властных структур и писательских организаций проигнорировали выставку Маяковского, как возникает ещё один вопрос: а как вообще возникла эта идея – пригласить на открытие весь московский бомонд, весь «высший свет» советской власти и обслуживавшую её интеллигенцию? Ведь хотя Маяковский и утверждал, что он поэт рабочего класса и пишет стихи для пролетарских масс, ни один пригласительный билет не был послан на завод, на фабрику или в железнодорожное депо.

И ещё. Юбилейная выставка поэта была точно таким же культурно-массовым мероприятием, как театральная премьера или открытие новой музейной экспозиции. Однако не известно ни одного случая, чтобы театры или музеи рассылали в ту пору на свои премьерные представления приглашения большевистской элите.

Кроме того, члены партии обязаны были подчиняться строгой партийной дисциплине. Если вожди принимали решение и отдавали команду, все отправлялись на многотысячные митинги и демонстрации. Если такой команды не было, никто никуда не ходил.

Маяковскому же захотелось небывалого и невозможного – чтобы на призыв беспартийного (!) поэта откликнулись члены ВКП(б) – от генерального секретаря до функционеров среднего звена. Но ведь у юбиляра, рекламировавшего соски, папиросы, пиво и другую моссельпромовскую продукцию, и у тех партийцев, которые приглашались на юбилейную выставку, статус был слишком уж разный.

Возникает и другой вопрос: сам ли Маяковский придумал пригласить на свой юбилей партийное руководство страны или эту идею ему подсказали Брики?

Осип Брик, впоследствии многократно заявлявший, что Маяковский жаждал увидеть на своей выставке представителей «партии и правительства», не отводил ли этими словами от себя все подозрения, которые могли возникнуть?

Есть в этой истории и ещё один довольно неожиданный момент. Более двухсот персональных приглашений были разосланы по самым разным адресатам. Но не явился никто\ Не считая Безыменского, который мог случайно встретить Маяковского, и тот напомнил ему о предстоящем мероприятии.

Каким образом могла образоваться такая поголовная неявка?

Ведь почитателей у Маяковского было превеликое множество – десятки тысяч москвичей пришли на его похороны! Если по каким-то причинам на открытие юбилейной выставки не могли приехать Сталин или Каганович, редакторы газет и журналов, комсомольские вожди и руководители Наркомпроса, Главреперткома и Совкино, то туда с превеликим удовольствием пошли бы члены их семей, рядовые сотрудники учреждений и редакций. Но ведь не пришёл никто !

То же самое случилось и с писателями. Не могли же они все разом (не сговариваясь) взять и не явиться на юбилейное мероприятие. Но ведь не явились !

Почему?

Такая удивительная коллективная неявка могла произойти только в одном случае – если она была организована.

Как? Приглашения, приготовленные к распространению и рассылке, адресатам доставлены не были. Ведь не известно, чтобы хотя бы один из более чем двухсот приглашённых говорил о получении этих билетов.

Виновным в подобном «недоставлении» пригласительных билетов был тот, кто занимался их рассылкой. А, как мы помним, занималась этим делом Лили Юрьевна. Мстя за «Клопа» и «Баню», Брики решили не развозить приготовленные билеты. Вместо этого они просто уничтожили их. Чтобы тем самым лишний раз побольнее уколоть юбиляра.

Разумеется, у этого предположения нет никаких документальных подтверждений. Но оно логично и очень естественно вытекает из всего того, что происходило во время подготовки юбилейной выставки.

А Николай Асеев тот и вовсе написал потом, что игнорирование поэта «было установлено». Кем? Вот слова Асеева:

«…нам казалось, что Маяковский ведёт себя заносчиво, ни с кем из товарищей не советуется, действует деспотически…

Мне очень хотелось к Маяковскому, но было установлено не потакать его своеволию и не видеться с ним, покуда он сам не пойдёт навстречу. Близкие люди не понимали его душевного состояния. Устройству его выставки никто из лефовцев не помог. Так создалось невыносимое положение разобщённости».

Всё это Маяковский явно предчувствовал.

А тут ещё вышел второй номер журнала «Новый мир», в котором опять славился роман в стихах Ильи Сельвинского:

«Не только содержание, но и форма романа УЛЬТРАСОВРЕМЕННА…

Своим романом в стихах “Пушторг” Сельвинский побил новый рекорд в современной поэзии».

Не случайно же Маяковский заранее заготовил ответ своим недоброжелателям и конкурентам, написав…

 

Поэтический манифест

Вечером (в день открытия выставки) в дневнике Лили Брик появились такие фразы:

«Кое-кто выступил. В<олодя> прочёл вступление в новую поэму – впечатление произвело очень большое, хотя читал по бумажке и через силу».

Через два месяца (25 марта) Маяковский, вновь читая своё «обращение к потомкам», передварил его словами, которые, надо полагать, звучали и в день открытия выставки:

«Последняя из написанных вещей – о выставке, так как это целиком определяет то, что я делаю и для чего работаю.

Очень часто в последнее время вот те, кто раздражён моей литературно-публицистической работой, говорят, что я стихи просто писать разучился, и что потомки меня за это взгреют. Я держусь такого взгляда. Один коммунист говорил: «Что потомство! Ты перед потомством будешь отчитываться, а мне гораздо хуже – перед райкомом, это гораздо труднее».

Я человек решительный, я хочу сам поговорить с потомками, а не ожидать, что им будут рассказывать мои критики в будущем. Поэтому я обращаюсь непосредственно к потомкам в своей поэме, которая называется "Во весь голос"».

Делясь своими впечатлениями о вступлении в эту поэму, Александр Михайлов сам невольно перешёл на возвышеннопоэтический стиль:

«Величественное и простое, поэтически прозаичное и исповедально распахнутое в будущее, и тоже с заверением в верности новой власти и партии, – оно стало не только выдающимся явлением литературы, но и потрясающей силы и глубины свидетельством драматической судьбы поэта на стыке двух эпох».

Бенгт Янгфельдт прокомментировал это же произведение гораздо прозаичнее и суше:

«В поэме "Во весь голос "Маяковский в традициях Горация и Пушкина воздвигает себе памятник; поэма была продолжением других его стихов на эту тему, но на сей раз памятник сделан из иного материала».

Как бы вторя Александру Михайлову, Янгфельдт тоже назвал это стихотворение «решительной клятвой в лояльности советским властям».

Но так ли это?

Вчитаемся повнимательнее в строки вступления.

«Уважаемые / товарищи потомки !»

В следующих строках он называл продукцию дня сегодняшнего словом, которое до сих пор печатать полностью не рекомендуется, его обозначают первой буквой с многоточием:

«Роясь / в сегодняшнем / окаменевшем г…, наших дней изучая потёмки, вы, / возможно, / спросите и обо мне».

Маяковскому, судя по всему, очень хотелось посмотреть на лица вождей, услышавших из его уст, что всё, создаваемое ими, поэт назвал словом, начинавшемся на букву «г».

Внимательно вчитываясь в текст вступления, начинаешь понимать, для чего на открытии выставки Маяковскому нужны были ещё и поэты. Ведь услышав первые строки, обращённые к людям грядущих столетий, они должны были вспомнить другое стихотворение, автор которого тоже обращался к потомкам:

«А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда – всёмолчи!»

Михаил Лермонтов в этом стихотворении называл своих современников потомками подлых родов. У обращавшегося к потомкам Владимира Маяковского выходило, что подлостью прославились его современники. Это они жадною толпой стояли у кремлёвского «трона». Это они являлись палачами Свободы, Гениев и Славы. Это перед ними замолкали «суд и правда».

Маяковский, видимо, жаждал взглянуть в глаза своим коллегам в тот момент, когда он обращался не к ним, а к учёным мужам далёкого будущего:

«И, возможно, скажет / ваш учёный, кроя эрудицией / вопросов рой, что жил-де такой / певец кипячёной и ярый враг воды сырой. Профессор, / снимите очки-велосипед! Я сам расскажу / о времени / и о себе».

Могут возникнуть вопросы. К примеру, такой: откуда учёному грядущих лет (даже очень и очень эрудированному) известна такая незначительная подробность биографии Маяковского как его страсть к «кипячёной» воде и неприязненное отношение к «сырой»?

И почему этот учёный носит очки, похожие на велосипед? Этим, кстати, он сразу начинал походить на эрудированного Осипа Брика, бывшего идеологом комфутов, лефовцев, ре-фовцев и читавшего молодёжи лекции на литературные темы.

Ответ здесь напрашивается один: обращение к потомкам – это всего лишь поэтический приём . Да, Маяковский как бы разговаривал с грядущим, но вёл этот разговор очень громко – «во весь голос», чтобы его слова дошли и до его современников. И в первую очередь, конечно же, до Осипа Брика, который носил очки. Ведь в слове, на эти очки похожем, явно прочитывается его имя – «велОСИПед».

Таким образом, в самом начале своего поэтического вступления Маяковский как бы прямо заявлял, что в услугах своего эрудированного коллеги не нуждается – он сам расскажет «о времени и о себе». И тут же сообщал о том, что он – «ассенизатор», удаляющий нечистоты из «барских садоводств» поэзии, и «водовоз», доставляющий чистую воду для полива этих садов.

 

Поэтический памятник

Затем во вступлении к поэме «Во весь голос» начинается подковыривание «садоводов», которые неожиданно оказываются поэтами-конструктивистами (современники Маяковского понимали это сходу – по приводимым фамилиям и по цитируемым стихотворным строкам):

«Кто стихами льёт из лейки, кто кропит, / набравши в рот — кудреватые Митрейки, / мудреватые Кудрейки — кто их к чёрту разберёт! Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: "Тара-тина, тара-тина, т-эн-н…"»

Константин Митрейкин и Анатолий Кудрейко (Зеленяк) были поэтами-конструктивистами, иногда подкалывавшими в своих стихах Леф и Маяковского. А «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н» – это строка из стихотворения Ильи Сельвинского «Цыганский вальс на гитаре».

Для чего понадобилось Маяковскому ополчаться на них? За что он так «прикладывал» конструктивистов?

На эти вопросы поэт отвечал, что он категорически против того, чтобы его «изваяния высились» над конструктивистскими «розами». А в том, что такие «изваяния» будут поставлены, Маяковский не сомневался. И добавлял, что, дескать, мог бы, как и они, конструктивисты, сочинять «романсы». Но делать этого не будет:

«И мне / агитпроп / в зубах навяз, и мне бы / строчить /романсы на вас — доходней оно / и прелестней. Но я / себя / смирял, / становясь на горло / собственной песне».

После такого откровенно смелого заявления следует (от имени «ассенизатора», ставшего «агитатором», и от имени «водовоза», ставшего «горланом-главарём») патетическое обращение:

«Слушайте, товарищи потомки !»

К нему добавляются слова, в которых звучит почти нескрываемое намерение поэта поговорить и со своими современниками: «как живой с живыми».

И сразу начинается восхваление собственного творчества. Маяковский рекламирует свои стихи точно так же, как рекламировал товары Моссельпрома. И походя слегка «пинает» Сергея Есенина, заявляя, что стих Маяковского придёт в «коммунистическое далеко» не как есенинский герой («провитязь»), не как амурная стрела, не как свет от «умерших звёзд». Нет! Его стих «трудом / громаду лет прорвёт» и явится в грядущее, как водопровод, «сработанный ещё рабами Рима».

Почему творение подневольных рабов предпочтительнее всего того, что сделано кем-то ещё? На этот вопрос ответ, к сожалению, не даётся.

Маяковский продолжает рекламировать свои стихи. Обойдя, как командарм, построенные для поэтического парада стихотворные «войска», он вдруг с неожиданной щедростью отдаёт их – все, «до самого последнего листка» – пролетариям планеты.

Почему именно им, а не большевистской партии, которую Владимир Владимирович славил на протяжении целого десятилетия, совершенно непонятно.

Далее вновь следуют воспоминания о годах прошедших. «Нам», – говорит Маяковский, – велели идти «под красный флаг». Но кто они – эти «повелевшие»? Большевики и их вожди? Нет! «Годы труда и дни недоеданий».

Но тома Маркса рабочие (и Маяковский) «открывали» постоянно. Однако, как утверждает поэт, они и без этой литературы прекрасно «разбирались в том, с кем идти, в каком сражаться стане».

После подобного заявления (весьма неожиданного для обстановки тех лет и поэтому совсем уж непонятного) звучит призыв Маяковского к своему стиху, чтобы он умер. Умер, «как рядовой, как безымянные на штурмах мёрли наши».

Почему стиху, прорвавшему «трудом / громаду лет», необходимо умирать?

Потому, заявляет поэт, что ему наплевать на монументы, которые потомки захотят поставить ему (бронзовые или мраморные). Он предлагает считать «общим памятником» (ему и его современникам) «построенный в боях социализм».

Казалось бы, всё. Вступление закончено.

Но нет, Маяковский вновь начинает вспоминать. И заводит разговор о РОСТА, где он рисовал плакаты:

«…вылизывал / чахоткины плевки шершавым языком плаката ».

Заверяя при этом, что занятие поэтическим творчеством не сделало его богатым:

«Мне / и рубля / не накопили строчки, краснодаревщики / не слали мебель на дом».

Но ведь это же совершенно не соответствовало действительности! В то время, когда чуть ли не все москвичи жили в коммуналках, Маяковский оказался владельцем не только четырёхкомнатной квартиры, но и комнаты-кабинета в центре столицы. Имел собственный автомобиль, купленный в Париже. Его обслуживали домработница и личный шофёр. Советские люди таких «небогатых» сограждан называли в ту пору буржуями. Но Маяковский, именуя себя пролетарием, заявлял, что «кроме свежевымытой сорочки» ему «ничего не надо».

И, наконец, совсем уж неожиданным предстаёт финал вступления. В нём грядущее называется «светлым», а читатели и слушатели отсылаются к начальным строчкам, где современность именуется «потёмками», в которых орудует некая «банда» (состоящая, надо полагать, из всё тех же конструктивистов).

И вновь вспоминается стихотворение «Смерть поэта», которое, как известно, завершается так:

«Но есть и божий суд, наперсники разврата, Есть грозный суд: он ждёт; Он недоступен звону злата, И мысли и дела он знает наперёд. Тогда напрасно вы прибегните к злословью: Оно вам не поможет вновь…»

Лермонтовские «наперсники разврата» во вступлении в поэму Маяковского названы «бандой поэтических рвачей и выжиг», а в роли «божьего суда» выступает не менее грозное ведомство, которое в ту пору вершило суд над проштрафившимися партийцами – Центральная Контрольная Комиссия (ЦКК):

«Явившись / в Це Ка Ка / идущих / светлых лет, над бандой / поэтических /рвачей и выжиг я подниму, / как большевистский партбилет, все сто томов / моих / партийных книжек».

Эти полные убеждённости в своей правоте слова Маяковский, вроде бы, обращаясь напрямую к потомкам, бросал и своим современникам, большинство которых (даже те, кто носил в кармане партбилет) для грядущего коммунизма не годились, потому что обюрократились и омещанились. Но они (эти партийные и поэтические «бороды») на открытие выставки не пришли, и, по свидетельству тех, кто на ней присутствовал, расстроенный Маяковский читал стихи упавшим голосом.

 

Реакция публики

Павел Лавут:

«Маяковский прочёл „Во весь голос“.

В зале воцарилась атмосфера необычайной взволнованности».

Артемий Бромберг:

«Он читал с каким-то особым волнением и подъёмом, иногда заглядывая в маленькую записную книжку, которую держал в руке. В зале стояла абсолютная тишина».

Людмила Владимировна Маяковская, сестра поэта:

«Когда я слушала поэму, мне стало страшно».

Наталья Брюханенко:

«Впервые прочёл он в этот вечер „Во весь голос“. Обращение к потомкам тягостно поразило многих присутствующих. Мне хотелось плакать».

Ей вторила Наталья Розенель (жена Луначарского), пришедшая на открытие выставки без мужа:

«Мне хотелось плакать».

Наталья Брюханенко:

«Когда он кончил читать, все встали и стоя аплодировали».

Галина Катанян:

«Потрясение было так велико, что я просто не соображаю, что делаю: я кричу, топаю ногами. Незнакомая девушка рядом со мной отчаянно вопит что-то непонятное и вдруг целует меня в щёку.

Маяковский стоит несколько секунд под этим ливнем криков и рукоплесканий, потом стремительно уходит».

О том, что происходило дальше, рассказал Павел Лавут:

«Слово предоставили посетителям…

А.Бромберг, заменявший экскурсовода и помогавший оформлять выставку, огласил просьбу Ленинской библиотеки – передать выставку в её ведение. Маяковский согласился при условии, что для неё найдут нужное помещение и организуют её показ в рабочих клубах Москвы и других городов Союза.

По просьбе аудитории слово взял Виктор Шкловский:

– Маяковский за двадцать лет не дал ни одной ненужной вещи!

Студент 2-го МГУ сетовал на то, что в учебных программах школ и вузов нет произведений Маяковского…

Группа литературной молодёжи, объединённой при «Комсомольской правде», объявила себя ударной бригадой по осуществлению выдвинутых предложений. Здесь же они распределили между собой обязанности: одни должны были заняться пропагандой выставки в рабочих клубах, другие – добиться включения произведений Маяковского в учебные программы вузов и школ и взяться за организацию переводов его произведений на иностранные языки, третьи – подготовить копии выставки, четвёртые – собрать и обработать материалы о Маяковском».

Вероника Полонская:

«В день открытия выставки у меня был спектакль и репетиции. После спектакля я встретилась с Владимиром Владимировичем. Он был усталый и довольный. Говорил, что было много молодёжи, которая очень интересовалась выставкой.

Потом он сказал:

– Но ты подумай, Нора, ни один писатель не пришёл!.. Тоже товарищи!»

Илья Сельвинский на открытии выставки не был, но потом, ознакомившись со вступлением в поэму «Во весь голос», написал:

«"Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне".

Это сектантское, а не большевистское отношение к поэзии. Человек стал молчальником, чтобы угодить Господу Богу. Но Господа Бога нет. И, следовательно, его трагедия нелепа. Маяковский сам выдумал себе этого кровожадного Бога.

Во имя чего?

Во имя плакатов «Не пейте сырой воды»…»

Открытие выставки «Двадцать лет работы» и возникшее там «отчаяние» Маяковского Аркадий Ваксберг откомментировал вопросами:

«Неужели, вопреки своим прежним позициям, вопреки тому, что он обличал в своих пьесах, Маяковский вдруг возжаждал признания не у «массы», а у властей? У тех, кто как раз и породил жестоко осмеянный им бюрократизм! Испугался, возможно, оказаться в немилости, тонко почувствовав приближение грядущих событий и место, которое в них неизбежно будет ему уготовано? Или почувствовал, что почва уходит из-под ног, что вчерашние покровители и защитники – «милый Яня», его друзья и коллеги – уже не опора?.. Что в их глазах он в чём-то проштрафился и стал им уже не нужным?..»

А что на самом деле происходило в тот момент с Маяковским?

 

Диагноз стихотворцу

Практически все современники Маяковского, вспоминая о его заболеваниях, обычно говорят о гриппе, которого он очень боялся и который всегда довольно тяжело переносил. Но почему-то мало кто обращал внимание на другие симптомы, которые свидетельствовали о наличии у него совсем иного недуга.

Спустя годы после смерти поэта сотрудник Института мозга, невролог и психолог Григорий Израилевич Поляков, составил «Характерологический очерк» Владимира Маяковского. Вот на что он обратил внимание:

«М. не в состоянии волевыми усилиями заставить себя заниматься чем-либо, что его не интересует, или подавлять свои чувства (желание, хотение превалирует над долженствованием). М. всегда находится во власти своих чувств и влечений… М. способен давать очень бурные проявления своих переживаний, например, плакать, рыдать… М. был настолько нетерпелив, что, по словам сестры Л.В., не ел костистой рыбы (!). У него не хватало терпения, чтобы дочитать до конца какой-нибудь роман (Брик, Каменский)…

Незначительный, ничтожный повод мог повлиять на него и вызвать резкие изменения настроения… Повышенной чуствительностью М. объясняется в значительной мере также и его доходившая до болезненных размеров мнительность…

У М. была склонность очень часто мыть руки. Например, когда он был в Одессе, в гостинице, после каждого посещения мыл руки. В дороге всегда возил с собой специальную мыльницу. Открывал двери через фалду пиджака. Всегда была сильная боязнь заразиться, заболеть. Когда кто-нибудь из близких заболевал, начинал сильно нервничать и суетиться. Питал отвращение ко всему, что связано с болезнью и смертью, например, очень неохотно ходил на похороны, не любил посещать больных и не любил визитов к себе других, когда бывал болен: «Что может быть интересного в больном?»

Мнительность была выражена у М. не только в отношении здоровья. Любой мелкий факт повседневной жизни мог раздуться в глазах М. до невероятных, фантастических размеров. Иллюстрацией этого является, например, крайняя обидчивость М.

Отсутствие способности входить во внутренний, гармонический контакт с людьми, особенно в тех случаях, когда М. находился во власти своих необузданных влечений, являлось для него источником постоянных мучительных конфликтов и трагических переживаний, на почве которых М. и ранее делал покушения на самоубийство».

Вспомним ещё раз и о том, как в 1913 году друзья-футури-сты показывали Маяковского психиатру.

Почему? Из-за чего?

Дело в том, что творчество молодого Маяковского у некоторых людей вызывало ощущение, что у него какие-то нелады с психикой. У него довольно часто менялось настроение – из жизнерадостного молодого человека он мог мгновенно превратиться в угрюмого меланхолика, но затем вновь стать приветливым и доброжелательным, своим добрым и лукавым взглядом, душевностью и добросердечностью завоёвывая симпатии окружающих. Таких людей тогда называли «циклотимиками», то есть подверженными волнообразной смене состояний возбуждения и депрессии.

Этим расстройством страдал и голландский художник-постимпрессионист Винсент Ван Гог, побывавший в психиатрической лечебнице и (по одной из версий) застрелившийся в 37-летнем возрасте, но чьи работы до сих пор являются одними из наиболее востребованных (из всех картин, проданных в мире за последнее столетие, наибольшей популярностью пользовались творения Ван Гога).

В 1913 году психиатр сказал Маяковскому, что с психикой у него всё в порядке.

В наши дни (на стыке двадцатого и двадцать первого веков) в науке психологии появилось новое понятие: «дислексия».

Что это такое?

Объяснения даются самые разные.

«Дислексия – это невралгическое расстройство, генетическое заболевание, нарушающее правильную работу мозга».

«Дислексия – это не болезнь, а состояние, которое может меняться у одного и того же человека каждый день».

«Дислексия – это уникальный дар, который даётся далеко не каждому. Это умственная функция, являющаяся причиной гениальности, но также и многих других проблем».

Попробуем разобраться.

«Дис» – слово греческое, означающее отрицание или какое-то нарушение; «лексис» – тоже греческое слово, оно переводится как «речь». Отсюда «дислексия» – это избирательное нарушение способности к овладению навыком чтения при сохранении общей способности к обучению. Такое нарушение имеет неврологические корни, но при этом дислексию психическим заболеванием не считают. Это состояние, зачастую меняющееся ото дня ко дню. В результате появления подобного расстройства возникает неспособность к обучению, которая, как правило, появляется в детстве и остаётся на всю жизнь.

Вспомним, что Маяковский писал с грамматическими ошибками, знаков препинания вообще не признавал и учился с большим трудом, пока вообще не бросил гимназию. В дальнейшей жизни почти ничего не читал. То есть был самым настоящим дислексиком (или дислектиком, как ещё называют таких людей).

Российский поэт был не одинок. От дислексии страдал и Леонардо да Винчи, который, как и Маяковский, тоже являлся «амбидекстром» (от латинских слов «ambi» – «оба» и «dexter» – «правый»), то есть одинаково хорошо владел левой и правой руками. Медики считают, что амбидекстры, как правило, учатся гораздо хуже «левшей» и «правшей», и у них бывают языковые затруднения.

Дислексиком являлся и Ганс Христиан Андерсен, который тоже не одолел грамоту и всю жизнь писал со множеством орфографических ошибок.

Дислексиками были Пётр Первый, Альберт Эйнштейн, Уинстон Черчилль и Уолт Дисней. Они с детских лет воспринимали окружавший их мир не так, как другие люди, и мыслили совершенно по-особому. Мышление у них было образное. Погружаясь в мир своих фантазий и образов, они воспринимали их как реальность.

Не случайно дислексию в наши дни часто называют талантом восприятия и даже врождённым уникальнейшим даром, который даётся далеко не каждому, но дарит человеку необыкновенные способности. Дислексия – это особый способ реагировать на окружающий мир.

Но так рассматривают это состояние сейчас. А в конце девятнадцатого века (в 1896 году) немецкий психиатр Эмиль Крепелин предложил именовать его «маниакально-депрессивным психозом». В конце века двадцатого было предложено более «корректное» название: «биполярное аффективное расстройство» («БАР»), характерное постоянной сменой у человека, подверженного этому расстройству, симптомов мании (гипомании) и депрессии.

Для гипомании характерно приподнятое настроение, которое иногда может прерываться лёгкой раздражительностью и даже гневливостью. Эта приподнятость может продолжаться несколько дней, её сопровождают ощущение благополучия, активность и энергичность. Но затем внезапно настроение ухудшается, появляется плохое самочувствие, ощущение жуткой тоски с взвинченностью и беспокойством, неуверенность и сомнения в своём будущем, физическая и психическая утомляемость. Всё это может привести к так назывемому «взрыву тоски» («raptus melancholicus»), когда перевозбуждённый больной может нанести себе повреждения и даже совершить попытку самоубийства. Тоска и тревога чаще всего возникают в ранние утренние часы осенью и весной.

Заглянем в «Психологию. Учебник для вузов»:

«Всё начинается с прилива бодрости и улучшения настроения. Появляется ощущение физического и психического благополучия. Окружающее воспринимается в радужных тонах. Больные мало спят, легко встают по утрам, быстро включаются в привычную деятельность, справляются со всеми своими обязанностями, не испытывают сомнений и колебаний в принятии решений. Самооценка обычно повышена, мимика живая, преобладает весёлое настроение и никакие неприятности не могут его испортить.

В маниакальном состоянии больной не успевает выразить полностью свои мысли, речь может быть бессвязной».

О подверженном дислексии Уинстоне Черчилле лорд Уильям Бивербрук высказался так:

«Какое удивительное создание, какой причудливый нрав, он то полон надежд, то придавлен депрессией!»

Сам же Черчилль, которого в мае 1915 года (в разгар уже начавшейся мировой войны) неожиданно сняли с должности главы адмиралтейства, потом написал:

«Меня переполняла тоска, и я не знал, как от неё избавиться… Каждая моя клетка пылала жаждой деятельности, и вдруг я очутился в партере и вынужден был наблюдать за разыгравшейся трагедией как безучастный зритель».

Находясь в глубочайшей депрессии, Черчилль нашёл способ уйти от охватившего его отчаяния – он занялся живописью, которая помогла ему справиться с этим ужасным состоянием. Потом он говорил:

«Чем бы ты ни был озабочен в данную минуту, чем бы ни грозило тебе будущее, как только ты встал к мольберту, все заботы и угрозы отступают от тебя».

Но Черчилль понимал, что он и сам должен вести себя соответственно:

«Нужно уметь быть скромным и заранее отказаться от чрезмерных амбиций: не стремиться создавать шедевры, но ограничиваться тем удовольствием, которое доставляет сам процесс рисования».

Маяковский, видимо, не случайно стремился в молодости стать художником – рисование тоже спасало его от меланхолии и депрессий. Потом рисование сменилось стихосложением. Но отказаться от амбиций поэт не сумел. Его тянуло создавать только шедевры, хотелось стать первым поэтом своей страны. Поэтому симптомы дислексии так и не были изжиты.

Вспомним ещё раз, что писала о нём Вероника Полонская:

«Вообще у него всегда были крайности. Я не помню Маяковского ровным спокойным: или он искрящийся, шумный, весёлый, удивительно обаятельный, всё время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочинённые им же своеобразные мотивы, – или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражался по самым пустым поводам. Сразу делался трудным и злым».

И ещё одно высказывание Вероники Витольдовны:

«Если ему самому нужна была машина, он всегда спрашивал у Лили Юрьевны разрешения взять её.

Лили Юрьевна относилась к Маяковскому очень хорошо, дружески, но требовательно и деспотично.

Часто она придирадась к мелочам, нервничала, упрекала его в невнимательности…

Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза хотел стреляться из-за неё, один раз выстрелил себе в сердце, но была осечка».

Иными словами, Брики отлично разбирались в том, какой характер был у Маяковского, какие были присущи ему слабости, и как лучше всего отомстить ему за его пьесу.