Амелия

Филдинг Генри

Книга девятая

 

 

Глава 1, в которой повествование возвращается вспять

Прежде чем продолжить наш рассказ мы считаем уместным возвратиться немного назад, дабы объяснить недавнее поведение доктора Гаррисона; каким бы непоследовательным оно не казалось, его, если глубже вникнуть в причины, вполне можно согласовать со всеми правилами совершеннейшего благоразумия, равно как и высшей добродетели.

Мы уже видели, в каком свете поведение Бута было представлено священнику во время его пребывания за границей. Разумеется отзывы о капитане, поступавшие как от викария, так и от жившего по соседству с Бутом джентльмена, были куда более резкими и неблагоприятными, нежели доктор Гаррисон счел необходимым изложить в письме самому обвиняемому. Однако его оценка поведения Бута явствовала из этого письма со всей очевидностью. Тем не менее, он решил все же повременить с приговором до своего возвращения в Англию и, хотя порицал Бута, все же не хотел осудить его, не удостоверясь во всем своими глазами.

По возвращении в свой приход, пастор убедился, что многие свидетели подтверждали обвинения, звучавшие в письмах к нему за границу; самой суровой была жена викария, прежняя приятельница Амелии, даже и теперь прикидывавшаяся ее подругой. Всякий раз она начинала с одного и того же предисловия: «Мне очень грустно об этом говорить, но меня побуждает к тому дружеский долг; вас следует поставить в известность обо всем для их собственной же пользы». И не было случая, чтобы после такого вступления она удержалась от какой-нибудь отвратительной клеветы и злобных нападок.

Неудача, постигшая Бута в деревне, была в значительной мере следствием невезения (хотя, возможно, также в некоторой степени и неблагоразумия), однако связанные с ней подробности были представлены доктору в чрезвычайно недоброжелательном свете; кроме того, по всей округе по адресу Бута распространялись грубые и возмутительные небылицы, которые просто-напросто измышлялись его врагами и местом действия которых, поскольку Бут покинул эти места, служил Лондон.

Наслушавшись всяческой клеветы, доктор приехал в Лондон, будучи уже достаточно предубежден против Бута и, узнав адрес Бута, отправился к нему с визитом. Таким образом, неизвестный, посетивший квартиру Бута в то время как сам он гулял с Амелией в Парке, был, разумеется, не кто иной, как доктор Гаррисон, и именно по поводу его визита, как читателю, возможно, угодно будет припомнить, строилось столько странных и самых неожиданных предположений.

Здесь священник увидел маленькие золотые часы и все те милые безделушки, которые были подарены детям щедрым милордом и которые, как он заключил из ответов невежественной и недалекой девочки-служанки, были, без сомнения, куплены на днях Амелией.

Такой вывод настолько совпадал с представлениями о мотовстве Бута, о котором доктор Гаррисон наслышался в деревне, что от твердо уверовал в то, что и муж, и жена – тщеславные и глупые люди, не заслуживающие ни малейшего снисхождения. Конечно, трудно было поверить, чтобы два разумных существа были способны на такое сумасбродство, однако увиденное священником – при всей чудовищности и нелепости – явно свидетельствовало против них.

Доктор Гаррисон покинул их супружеский кров разъяренный своим мнимым открытием и, к несчастью для Бута, условился в тот же самый вечер поужинать с тем джентльменом, у которого Бут арендовал в деревне ферму. Случилось так, что речь зашла и о бедном капитане; это дало обоим повод обменяться мнениями на сей счет; рассказ священника о его недавнем визите в дом Бута до того разгневал джентльмена, которому Бут тоже остался должен, что он поклялся на следующее же утро вчинить против него иск и упрятать должника в тюрьму живым или мертвым; в конце концов он убедил и своего собеседника последовать его примеру. Они тотчас же послали за мистером Мэрфи, в присутствии которого доктор Гаррисон вновь описал все, что видел на квартире Бута, в качестве основания для возбуждения иска, о чем стряпчий, как мы уже знаем, проговорился Аткинсону.

Но стоило только священнику услыхать о том, что Бут арестован, как его начала преследовать мысль о горестном положении его жены и детей. Ведь дети, которых их отец обрек на нищету, ни в чем не повинны; что же касается самой Амелии, то хотя доктор Гаррисон и считал, что обладает неопровержимыми доказательствами ее чрезвычайно предосудительного легкомыслия, но все же его прежнее дружеское расположение и привязанность к ней заставляли священника искать для нее различные оправдания, и в итоге он, отбросив едва ли не все подозрения относительно Амелии, возложил всю тяжесть вины на супруга.

В таком расположении духа доктор Гаррисон решил посетить Амелию вторично, но неподалеку от дома миссис Эллисон его встретил сержант, который тотчас не преминул ему представиться. Узнав своего прежнего слугу, священник отправился с ним в кофейню, где получил от него такой отчет о Буте и его семье, что попросил сержанта немедленно проводить его к Амелии; новый приход доктора Гаррисона и послужил тем целительным снадобьем, о, котором мы упоминали в конце девятой главы предшествующей книги.

Тогда же священник получил вполне удовлетворившее его объяснение относительно увиденных им накануне безделушек, которые вызвали у него такое неудовольствие и из-за которых на голову бедного Бута обрушилось столько бедствий. Амелии удалось также в какой-то мере рассеять недоумение священника по поводу всего того, что он слышал о поведении ее мужа в провинции; она заверила доктора Гаррисона своей честью, что Бут сумел бы убедительно ответить на каждое обвинение относительно его поступков и что такой беспристрастный и добросердечный человек, как священник, без сомнения, полностью оправдал бы его и счел без вины пострадавшим неудачником, который заслуживает скорее сочувствия, но никак не гнева или враждебного к себе отношения.

Достойный священнослужитель отнюдь не стремился отыскивать доказательства, дающие ему основания осудить капитана или оправдать собственные карательные меры; напротив, он от всей души радовался всему что свидетельствовало в пользу его друга и с готовностью внимал словам Амелии. Священника побуждала к этому не только давняя к ней привязанность и доверие, но и сострадание к ее нынешнему положению, хуже которого невозможно было себе представить, ибо он застал ее в минуту крайнего отчаяния с двумя плачущими малютками, приникшими к своей несчастной матери. Человеческая природа едва ли может предстать перед благожелательным сердцем в более трагическом виде, и такое зрелище служит для очевидца куда более веским поводом для горя и слез, нежели если бы ему довелось увидеть всех когда-либо опустошавших сей мир героев, повешенными на одной веревке.

Доктор Гаррисон, как и следовало ожидать, проникся этим зрелищем. Первым делом он попытался утешить этих несчастных и настолько в этом преуспел, что Амелия почувствовала в себе достаточно сил, чтобы дать ему необходимые разъяснения, о коих мы уже упоминали, после чего он объявил ей, что сейчас же пойдет и освободит ее мужа, а как именно все это произошло, мы уже рассказали выше.

 

Глава 2, в которой повествование устремляется вперед

А теперь возвратимся к тому моменту нашего повествования, на котором мы остановились в конце предыдущей книги.

Как только капитан и его друзья подъехали к дому, в котором жил сержант Аткинсон, Бут стремглав бросился наверх к своей Амелии; я не стану пытаться описать их встречу. Одно несомненно: едва ли когда бывало более нежное и радостное свидание. Позволю себе лишь заметить, что как ни редки эти краткие прекрасные мгновенья, доступные только истинно возвышенным душам, они в действительности намного драгоценнее самых длительных наслаждений, которые могут выпасть на долю душ низменных.

В то время как Бут и его жена услаждали свои сердца проявлениями самой упоительной взаимной нежности, доктор Гаррисон был всецело увлечен игрой с малышами. Когда мальчуган очень уж расшалился, священник сказал ему:

– Если ты не будешь слушаться, я опять уведу от тебя твоего папу.

– Опять, сударь! – воскликнул ребенок. – Так это, значит, вы в прошлый раз увели его от нас?

– Допустим, что так, – ответил священник, – неужели ты не простил бы мне этого?

– Да, я простил бы вас, – воскликнул ребенок, – ведь христианин должен прощать всех, но я бы вас до конца жизни ненавидел.

Ответ мальчика пришелся священнику настолько по душе, что обняв его, он крепко его расцеловал. Как раз в это время в комнату вошли Бут и его жена, и священник спросил, кто из них наставлял сына в вере. Бут ответил, что вся заслуга, как он должен признать, принадлежит Амелии.

– А я скорее склонен был считать мальчика учеником своего отца, – заявил священник, – поскольку он производит впечатление истинно воинствующего христианина и исповедует ненависть к врагу с подобающей долей милосердия.

– Как же это, Билли? – воскликнула Амелия, – по-моему, я тебя этому никак не учила.

– Так ведь я, мама, не сказал, что буду ненавидеть моих врагов, – отвечал мальчик, – я только сказал, что буду ненавидеть папиных врагов, а уж в этом, мама, по-моему, нет ничего дурного; да я уверен, что в этом нет ничего дурного, потому что тысячу раз слыхал, как ты сама говорила это.

Священник улыбнулся ребенку и, потрепав его по подбородку, пояснил, что не следует питать ненависть к кому бы то ни было; и тут миссис Аткинсон, занимавшаяся приготовлением обеда, попросила всех подняться наверх и сесть за стол.

Бут, как и доктор Гаррисон, только теперь узнал о женитьбе сержанта, с чем оба они от всей души его поздравили.

Миссис Аткинсон, смущенная несколько больше, чем если бы ей довелось стать супругой полковника, сказала:

– Если я и поступила опрометчиво, то виной тому миссис Бут, ведь это она содействовала нашему браку; да, мистер Аткинсон, вы чрезвычайно обязаны ей за самые восхищенные отзывы о вас.

– Надеюсь, он докажет, что достоин этого, – сказал священник, – и если военная служба не испортила такого славного малого, то, полагаю, я могу за него поручиться.

В то время как наше небольшое общество наслаждалось беседой, как всегда бывает при встрече людей, испытывающих друг к другу искреннее расположение, явился посетитель, чей приход, похоже, обрадовал отнюдь не каждого из присутствующих. Это был не кто иной, как полковник Джеймс, который с веселым видом войдя в комнату направился прямо к Буту и, обняв его, выразил чрезвычайное удовольствие по поводу того, что застал его именно здесь; затем полковник извинился за то, что не навестил Бута сегодня утром, что, как он объяснил, было для него совершенно невозможно; ему лишь с огромным трудом удалось отложить некоторые крайне важные дела, чтобы оказать Буту обещанную помощь хотя бы днем. «Однако я чрезвычайно рад тому, – воскликнул он, обращаясь к Буту, – что в моем присутствии не оказалось надобности».

Бут был в высшей степени удовлетворен этими дружескими излияниями и не преминул воздать полковнику столько благодарности, сколько тот бы и в самом деле заслужил, если бы выполнил свои обещания; однако обе дамы отнюдь не разделяли его чувств. Что же касается сержанта, то он незаметно ускользнул из комнаты, едва только полковник здесь появился, причем не из свойственной ему от природы застенчивости, которую мы уже имели случай отметить, а, конечно же, из-за того, что произошло утром этого дня; даже сам вид полковника сделался ему теперь ненавистен из-за обиды как за жену, так и за друга.

Священник же, напротив, основываясь на прежних восторженных отзывах Амелии и ее мужа о великодушии и дружелюбии полковника, составил о нем настолько благоприятное мнение, что был весьма рад с ним встретиться и при первой же возможности прямо заявил об этом:

– Полковник, – сказал священник, – я не имел прежде удовольствия быть вам представленным, но давно желал познакомиться с джентльменом, о котором слышал так много лестного от некоторых лиц, здесь присутствующих.

Полковник должным образом откликнулся на комплимент священника, и вскоре между ними завязалась непринужденная беседа; доктор Гаррисон менее всего был склонен чваниться и полагал, что странная сдержанность, свойственная нашим соотечественникам в общении, если они недостаточно друг с другом знакомы, противоречит званию христианина.

Обе дамы вскоре покинули комнату, полковник же не слишком задержался с визитом, в продолжение которого беседа шла на самые обыкновенные темы, не заслуживающие подробного пересказа. Прощаясь, полковник пригласил Бута с супругой, а также священника отобедать у него завтра.

Надобно отдать полковнику Джеймсу должное – он выказал большое самообладание и проявил немалое присутствие духа: ведь если уж говорить начистоту, его визит предназначался одной Амелии, и он никак не ожидал, а возможно, и менее всего желал застать дома самого капитана. Поэтому необычайную радость, которую он с такой быстротой изобразил на лице, неожиданно увидя своего друга, следует приписать тому благородному искусству, которое можно постичь лишь в тех превосходных школах, именуемых в некоторых странах Европы двором. Пройдя там выучку, люди приобретают способность по своему желанию так же свободно менять выражение лица, как и наряды, и с такой же легкостью облекаться в личину дружелюбия, с какой они натягивают на плечи богато расшитый камзол.

Когда полковник и священник ушли, Бут сообщил Амелии о полученном им приглашении. Пораженная этой новостью, она обнаружила столь очевидные признаки замешательства и тревоги, что это никоим образом не ускользнуло бы от внимания Бута, если бы в душе его шевельнулось хотя бы слабое подозрение и подсказало ему, куда следует обратить взгляд; ведь подозрительность – это, без сомнения, могучее увеличительное стекло, которое помогает нам отчетливо разглядеть почти все, что происходит в чужих душах; если же к нему совсем не прибегать, – нет ничего более пораженного слепотой, нежели человеческая природа.

Оправившись от первого смятения, Амелия ответила:

– Дорогой мой, я буду обедать с вами в любом месте, куда вы прикажете мне приехать.

– Вы меня очень этим обяжете, душа моя, – воскликнул Бут, – а соблюдать покорность вам будет совсем нетрудно: все мои приказания сводятся к тому, чтобы вы следовали своим склонностям.

– Мои склонности, – проговорила Амелия, – могут показаться вам чересчур сумасбродными и стесняющими вас, потому что мне всегда хочется быть с вами и вашими детьми, да разве что иногда с одним-двумя из наших друзей.

– Но, дорогая моя, – перебил ее Бут, – побывав в многолюдной компании, мы тем более потом способны насладиться обществом друг друга, оставшись наедине, а на этот раз мы особенно приятно проведем время – ведь с нами будет обедать доктор Гаррисон.

– Надеюсь, дорогой, что вам и впрямь будет там приятно, – отозвалась Амелия, – но мне, признаюсь, доставило бы больше радости провести несколько дней с вами и детьми и никого больше не видеть, кроме, пожалуй, миссис Аткинсон, к которой я чрезвычайно привязалась и которая нисколько не была бы нам помехой. Но коль скоро вы обещали, делать нечего, придется мне тогда снести это испытание.

– Дитя мое, – воскликнул Бут, – если бы я мог предвидеть, что это будет вам хоть сколько-нибудь неприятно, я бы отказался; впрочем, я догадываюсь, кто вызывает у вас неприязнь.

– Неприязнь! – воскликнула Амелия. – Я не питаю в душе никакой неприязни.

– Ну, ну, полноте же, – возразил Бут, – будьте со мной откровенны, ведь мне известно, к кому вы испытываете неприязнь, хотя и не желаете в том признаться.

– Боже милосердный! – воскликнула Амелия в испуге. – Что вы имеете в виду, какую там еще неприязнь?

– А то, что вам неприятно общество миссис Джеймс, – выпалил Бут; – должен признаться, что в последнее время она вела себя с вами не так, как вы заслуживаете, но вам не следует обращать на это внимание ради ее мужа, которому мы с вами оба столь многим обязаны, – ради этого достойнейшего, честнейшего, великодушнейшего в мире человека; такого преданного друга ни у кого еще не было.

Амелия питала совсем иные опасения, и она было заподозрила, что муж догадался о них, поэтому она несказанно обрадовалась, увидя, что он идет по ложному следу. Она решила поэтому укрепить заблуждение Бута и признала его догадку справедливой; но, прибавила она, удовольствие, которое ей доставит мысль, что она уступила желанию мужа, с лихвой возместит какие угодно огорчения, и тут же, торопясь завершить этот разговор, объявила ему о своем согласии.

В действительности же бедной Амелии предстояло теперь самое тягостное испытание, ибо она считала необходимым во что бы то ни стало скрыть от мужа подозрения, возникшие у нее насчет полковника. Ведь она достаточно хорошо знала нрав Бута, равно как и нрав его друга или скорее врага (на языке, принятом в свете, эти слова часто являются синонимами), поэтому у нее были самые веские основания опасаться рокового исхода в случае, если бы и у ее мужа возникли по поводу Джеймса те же мысли, которые неотступно преследовали ее и не давали покоя.

И так как Амелия знала, что малейшая с ее стороны нелюбезность или малейшая сдержанность по отношению к Джеймсу, который столь явным образом оказывал Буту и ей величайшие услуги, могут навести мужа именно на такие мысли, она очутилась перед самым ужасным выбором, какой только может возникнуть перед добродетельной женщиной, поскольку ее вынужденная любезность может иногда дать немалые преимущества отъявленному волоките, а нередко принести ему и наивысший триумф.

Одним словом, ради того, чтобы у ее мужа не возникло и тени подозрения, Амелия вынуждена была вести себя так, что это могло, она отдавала себе отчет, поощрить домогательства полковника, – положение, требующее, возможно, не меньше благоразумия и такта, нежели любое другое, в котором могут проявиться героические свойства женского характера.

 

Глава 3

Беседа между доктором Гаррисоном и другими гостями

На следующий день Бут и его жена встретились со священником на званом обеде у полковника Джеймса, где присутствовал также и полковник Бат.

В продолжении всего обеда, или, вернее, до того момента, как дамы встали из-за стола, ничего примечательного не произошло. Однако все это время полковник вел себя так, что Амелия, прекрасно понимавшая все оттенки его слов, испытывала чувство неловкости, хотя эти оттенки были слишком тонкими и неуловимыми, чтобы их мог подметить кто-либо еще из присутствующих.

Когда дамы удалились, а это произошло, как только Амелии удалось уговорить миссис Джеймс перейти в гостиную, полковник Бат, достаточно оживившийся после выпитого за обедом шампанского, принялся выставлять напоказ свое благородство.

– Послушайте, юный джентльмен, – обратился он к Буту, – мой зять рассказал мне, что какие-то негодяи позволили себе недавно бесцеремонно с вами обойтись; я, конечно, не сомневаюсь, что вы с ними сполна за это разочтетесь.

Бут ответил, что не понимает, о чем идет речь.

– Что ж, мне придется в таком случае высказаться без обиняков, – воскликнул полковник. – Я слыхал, что вы были под арестом; полагаю, вам известно, какого рода удовлетворение должен в таком случае потребовать человек чести.

– Прошу вас, сударь, – заметил священник, – не следует больше упоминать об этом. Я убежден, что капитану не потребуется давать кому бы то ни было удовлетворения, пока он способен его дать.

– Я что-то не пойму, сударь, – насторожился полковник, – что вы подразумеваете под словом «способен»?

Священник ответил, что этот вопрос слишком деликатного свойства, чтобы его следовало далее обсуждать.

– Дайте мне руку, – вскричал полковник, – теперь я вижу, что вы человек чести, хотя и носите рясу. Это и в самом деле, как вы сказали, вопрос деликатного свойства. Что и говорить, нет ничего деликатнее чести мужчины. Лопни моя печенка, если бы какой-нибудь человек… я хотел сказать, какой-нибудь джентльмен… посмел меня арестовать, вы можете не сомневаться – я перерезал бы ему глотку, – это так же верно, как…

– Позвольте, сударь, – сказал священник, – вы, стало быть, возместили бы одно нарушение закона другим, еще более тяжким, уплатили бы свои долги, совершив убийство?

– Причем тут закон, если спор идет между джентльменами? У человека чести закон пребывает там, где висит его шпага. И разве месть в ответ на оскорбление позволяет считать джентльмена повинным в убийстве? и можно ли нанести более тяжкое оскорбление мужчине, нежели подвергнув его аресту? Я убежден, что тот, кто позволяет себя арестовать, способен снести и пощечину.

При этих словах полковник напустил на себя чрезвычайно свирепый вид, а священник воззрился на него, изумленный таким умозаключением; но тут Бут, хорошо знавший, что оспаривать излюбленную причуду полковника бесполезно, стал исподволь превращать дело в шутку: незаметно подмигнув священнику, он заявил, что, без сомнения, бывают случаи, когда за подобное оскорбление следует непременно отомстить, однако бывает и так, что никакая месть невозможна.

– Ну, взять, например, такой случай, когда мужчину подвергли аресту из-за женщины.

– По-моему, и без того ясно, что я не имел в виду такой случай, – воскликнул полковник, – и вы прекрасно это понимаете.

– Чтобы одним разом положить конец нашему спору, – сказал священник, – должен вас уведомить, сударь, что джентльмен был арестован на основании именно моего иска.

– И вы себе такое позволили, сударь? – возмутился полковник. – Что же, мне нечего тогда больше добавить. Что женщины, что церковнослужители – одного поля ягода. На долгополых господ законы чести не распространяются.

– Вот уж никак не могу вас поблагодарить за такое исключение, сударь, – откликнулся священник, – и если честь и дуэлянтство это, судя по вашим словам, для вас понятия тождественные, то я полагаю, что есть священнослужители, которые, защищая свою веру, родину или друзей, – а это, за исключением прямой самозащиты, единственный оправданный повод для того, чтобы обнажить оружие, – способны драться столь же храбро, как и вы, полковник, и притом не получая за это жалованья.

– Вы, сударь, принадлежите к привилегированному сословию, – произнес полковник с чувством собственного достоинства, – а посему я позволяю вам говорить все, что вам заблагорассудится. Я почитаю ваш сан, и вы никоим образом не можете меня оскорбить.

– А я и не собираюсь вас оскорблять, полковник, – отозвался священник, – но вижу, что наше сословие чрезвычайно вам обязано, поскольку вы признаетесь в таком глубоком уважении к нам и при этом нисколько не почитаете нашего Учителя.

– Какого еще Учителя, сударь? – осведомился полковник.

– Того самого, – ответил священник, – который ясно запретил перерезать людям глотки, к чему вы обнаруживаете столь сильную склонность.

– Ох, ваш покорный слуга, сударь, – ответствовал полковник, – теперь я вижу, куда вы клоните, однако вам не удастся меня убедить, будто религия требует, чтобы я был трусом.

– Я не меньше вас ненавижу и презираю это слово, – воскликнул священник, – однако у вас, полковник, ложное представление о трусости. Кем же были в таком случае все греки и римляне; неужели все они были трусами? А между тем доводилось ли вам когда-нибудь слышать, чтобы у них было распространено то бессмысленное убийство, которое мы называем дуэлью.

– Разумеется, доводилось, и не раз, – подтвердил полковник. – О чем же тогда еще идет речь в Гомере мистера Поупа, как не о дуэлях? Разве этот, как там его имя, ну, словом, один из Агамемнонов – не дрался с этим жалким негодяем Парисом? А Диомед… с этим… как там его зовут? И Гектор с… опять забыл его имя, ну, одним словом, с закадычным другом Ахилла; а потом и с самим Ахиллом тоже? Да что там, возьмите Драйденова Вергилия, ведь там почти нет ничего другого кроме драк?

– Вы, я вижу, полковник, человек завидной учености, – заметил священник, – однако…

– Благодарю вас, вы очень любезны, – сказал полковник. – Нет, сударь, я не претендую на ученость, но кое-что читал и не стыжусь в этом признаться.

– Однако уверены ли вы, полковник, – продолжал священник, что вы не допустили здесь небольшую ошибку, поскольку я склонен думать, что и мистер Поуп, и мистер Драйден (правда, я не могу сказать, что прочел когда-нибудь хотя бы одно слово в их сочинениях) повествуют о войнах между народами, а не о дуэлях между отдельными людьми; я не припомню ни одного подобного примера во всей греческой или римской истории. Одним словом, дуэли – это более поздний обычай, введенный варварскими народами уже во времена христианства, хотя он и является прямым и дерзким вызовом законам христианства и, следовательно, для нас куда более греховен, нежели это было бы для язычников.

– Выпейте-ка лучше немного, доктор, – воскликнул полковник, – и давайте переменим тему, потому что мы с вами, я вижу, никогда на этот счет не договоримся. Вы ведь церковнослужитель, и я не рассчитываю на то, что вы будете говорить откровенно.

– Надеюсь, мы с вами оба принадлежим все же к одной церкви, – вставил священник.

– Я принадлежу к англиканской церкви, сударь, – ответил полковник, – и готов защищать ее до последней капли крови.

– С вашей стороны весьма великодушно, полковник, – воскликнул священник, – что вы готовы так ревностно защищать религию, которая вас неизбежно осудит.

– Вам очень повезло, доктор, вскричал полковник, – что вы носите рясу, ибо, клянусь честью мужчины, если бы кто-нибудь другой посмел сказать мне то, что вы сейчас произнесли, я бы заставил его проглотить эти слова; да, будь я проклят, и с моей шпагой в придачу.

Бут начал опасаться, как бы этот спор не стал слишком жарким, поскольку честь полковника вместе с выпитым шампанским могли бы увлечь его так далеко, что он забыл бы о подобающем уважении к одеянию священника, которое он только что неоднократно провозглашал на словах. Он счел поэтому за лучшее вмешаться в их спор и сказал, что полковник совершенно прав, предлагая переменить тему, так как принять вызов на дуэль – значит нарушить законы христианского учения, а отказаться от них – значит нарушить законы чести.

– И вы должны признать, доктор, – добавил он, – что это очень тяжкое требование, поскольку человек должен заплатить за это своей честью; и особенно для солдата, который теряет в таком случае в придачу еще и средство к существованию.

– Ну как, сударь, – сказал полковник с торжествующим видом, – что вы на это скажете?

– А то и скажу, – ответил священник, – что быть осужденным навеки небесами куда тяжелее.

– Возможно, что и так, – отозвался полковник, – но, несмотря на все это, будь я проклят, если стерплю оскорбление от кого бы то ни было на свете. И, тем не менее, я считаю себя истинным христианином, не хуже всякого другого. Я держусь правила: никогда не наносить оскорбление и никогда не сносить его; я считаю, что это правило истинного христианина, и ни один человек никогда не убедит меня в противном.

– Вот и прекрасно, сударь, – заключил священник, – коль скоро вы так решили, надеюсь, ни один человек не осмелится вас оскорбить.

– Весьма вам обязан за вашу надежду, сударь, – воскликнул полковник, ухмыльнувшись, – но если кто-нибудь все же на это осмелится, он будет весьма вам обязан, если вы одолжите ему свою рясу, потому что, клянусь честью мужчины, никто из тех, на ком нет юбки, не отважится меня оскорбить.

На протяжении всего этого спора полковник Джеймс не принимал в нем никакого участия. Сказать по правде, его мысли были заняты совсем другим, а чем именно, читателю будет, конечно, нетрудно догадаться. Очнувшись, однако, от своих мечтаний, и услыхав несколько последних фраз, он обратился к своему шурину и спросил его, с какой стати он затеял обсуждение этой темы с доктором Гаррисоном, джентльменом духовного звания?

– Признаюсь, брат, я поступил опрометчиво, – воскликнул полковник, – и прошу у доктора прощения; сам не знаю, как это вышло; ведь кому другому, а уж вам хорошо известно, что у меня нет привычки распространяться о таких вещах. Это обычно любимое занятие трусов. Полагаю, мне нет необходимости болтать языком, доказывая, что я не из этой породы. Я достаточно доказал это на поле брани. Полагаю, ни один человек не посмеет это отрицать; полагаю, я могу с полным основанием сказать, что ни один человек не отважится отрицать, что я исполнил свой долг.

Полковник и далее продолжал доказывать, что его храбрость не является ни темой его рассуждений, ни предметом его тщеславия, но тут вошедший слуга доложил, что чай подан и дамы просят мужчин присоединиться к ним; полковник Джеймс незамедлительно исполнил эту просьбу, а остальные последовали его примеру.

Но поскольку беседа за чайным столом, чрезвычайно приятная для ее участников, может навести на читателя скуку, мы, пожалуй, на этом и завершим данную главу.

 

Глава 4, содержащая беседу Бута с Амелией

Ранним утром следующего дня Бут отправился на назначенное накануне свидание с полковником Джеймсом; он возвратился от него в том душевном состоянии, которое великий знаток человеческих страстей изобразил у Андромахи, когда он говорит нам, что она плакала и улыбалась одновременно.

Амелия тотчас заметила его смятение, в котором противоположные чувства радости и горя пытались друг друга превозмочь, и спросила, что тому причиной, на что Бут ответил следующим образом:

– Дорогая моя, – сказал он, – я никоим образом не собирался скрывать от вас, о чем мы сегодня утром говорили с полковником, от которого я ушел прямо-таки подавленный, если можно так выразиться, его благодеяниями. Ни у кого еще, без сомнения, не было такого друга, ибо никогда еще не бывало на свете другого, такого же благородного, великодушного сердца… Я не в силах сдержать охватившего меня порыва благодарности; поверьте, в самом деле не в силах. – Тут он умолк на минуту, вытер глаза, а потом продолжал. – Вы хорошо знаете, дорогая, какая печальная будущность открывалась перед нами еще только вчера, какая бездонная пропасть разверзлась передо мной, и ужасная мысль о том, что я обрек на нищету мою Амелию и ее детей, приводила меня в полное отчаяние. Хотя благодаря доброте доктора Гаррисона я снова теперь на свободе, но долги по-прежнему тяготят меня, и даже если этот достойный человек имеет намерение простить мне свою долю (а это самое большее, на что я могут надеяться), все равно едва ли стоит распространяться о том, в каком положении я окажусь. Как же мне тогда оценить по достоинству и какими словами описать вам великодушие полковника? О, дорогая моя Амелия, он в одно мгновение рассеял всю печаль, избавил от охватившего мою душу отчаяния и наполнил ее самыми пылкими надеждами на то, что я смогу обеспечить вас и моих дорогих детей всем необходимым. Во-первых, полковник готов ссудить меня необходимой суммой денег, чтобы я мог выплатить все мои долги и притом с условием, что я должен буду возвратить ему эти деньги только после того, как сам стану полковником и получу под свое начало полк, и не раньше этого. Во-вторых, он сегодня же утром пошел хлопотать о том, чтобы меня назначили на вакантную должность командира роты, которая находится в Вест-Индии, и так как он намерен употребить для этого все свое влияние, то ни он, ни я нисколько не сомневаемся в успехе. А теперь, дорогая, пришло время сказать вам о третьем его предложении, которое хотя и должно, возможно, доставить мне наибольшую радость, но, такова уж, признаюсь, слабость моей натуры, разрывает мне сердце. Я не в силах это произнести, потому что и вам, я знаю, будет так же больно, хотя вы способны, как мне известно, если того требуют обстоятельства, проявить твердость духа, подобающую мужчине. Но вы, я уверен, не станете противиться, какие бы вы не испытывали страдания, давая на это согласие. О, дорогая Амелия! Я буду страдать не меньше вас, но все-таки решился на это. Одному Богу известно, что пришлось перечувствовать моему бедному сердцу после того, как полковник сделал мне такое предложение. Только любовь к вам могла вынудить меня согласиться на это. Подумайте, в каком мы с вами сейчас находимся положении; подумайте о наших детях, об этих бедных малютках, чье будущее благополучие поставлено сейчас на карту, и тогда это укрепит вашу решимость. Только ради вас и ради них я согласился принять предложение, которое, когда полковник мне его высказал, заставило меня сначала содрогнуться. Если ему удалось убедить меня принять такое решение, к которому, как я считал, никто на свете не мог бы меня склонить, то лишь потому, что я думал о вашем благе. О, дорогая моя Амелия, позвольте мне умолять вас отказаться от меня ради блага наших детей, как я обещал полковнику отказаться от вас ради их и вашего собственного блага. Если вы отвергнете эти условия, тогда нам все равно не спастись, потому что полковник решительно на этом настаивает. Рассудите поэтому сами, любовь моя, что как бы они ни были суровы, необходимость побуждает нас покориться. Я понимаю, как должна расценивать такое предложение женщина, которая любит так, как вы, и все-таки сколько можно привести примеров, когда женщины из точно таких же побуждений покорялись такой же необходимости!

– Что вы хотите сказать, мистер Бут? – воскликнула Амелия, вся трепеща.

– Неужели я должен вам еще что-то объяснять? – ответил Бут вопросом на вопрос. – Разве я не сказал, что должен отказаться от своей Амелии?

– Отказаться от меня? – переспросила Амелия.

– Только на время вот что я имел в виду, – продолжал Бут, – возможно, совсем ненадолго. Полковник сам позаботится о том, чтобы срок оказался коротким… ведь я знаю, какое у него доброе сердце, как ни велика будет моя радость оттого, что я вновь обрел вас, не исключено, что он будет еще больше радоваться тому, что возвратил вас в мои объятья. А до тех пор он будет не только отцом моим детям, но и мужем для вас.

– Мне мужем! – проронила Амелия,

– Да, моя дорогая; ласковым, любящим, нежным, преданным мужем. Если бы я не был так твердо в этом уверен, неужели моя Амелия думает, что меня можно было бы уговорить покинуть ее? Нет, моя Амелия, он единственный человек, который мог меня уговорить; но я знаю, что его дом, его кошелек, его защита – все это будет в вашем распоряжении. А что до неприязни, которую вы почувствовали к его жене, путь это вас нисколько не смущает; полковник, я в этом уверен, не потерпит, чтобы она оскорбляла вас; да и, кроме того, она для этого слишком хорошо воспитана, так что как бы она в душе вас ни ненавидела, она по крайней мере будет вести себя с вами вежливо.

Скажу вам больше, приглашение последовало не от полковника, а от его супруги, и я убежден, что они оба будут относиться к вам в высшей степени дружелюбно; он, я уверен, – вполне искренне как к жене друга, оставленной на его попечении, а она – вследствие своей благовоспитанности будет не только с виду, но и на деле выказывать вам истинную благожелательность.

– Наконец-то я уразумела вас, мой дорогой, – произнесла Амелия (по мере того как она слушала Бута, отдельные фразы пробуждали в ней самые диковинные предположения), – и я выскажу вам свое решение в двух словах… я исполню супружеский долг, а долг жены состоит в том, чтобы быть с мужем, куда бы он ни отправился.

Бут пытался было ее переубедить, но все было тщетно. Амелия, правда, спокойно выслушивала все его доводы – даже те, которые были ей крайне неприятны (в особенности, когда он неумеренно превозносил необычайную доброту и бескорыстное великодушие своего друга), однако ее решение оставалось непреклонным, и она так твердо противилась всем его резонам, что Бута можно было бы почти извинить, если бы он истолковал это как простое упрямство.

В самый разгар их спора явился доктор Гаррисон; выслушав доводы обеих сторон, он выразил свое мнение такими словами:

– Дорогие мои дети, я всегда считал вмешательство в разногласия между мужем и женой делом чрезвычайно щекотливым, но поскольку вы оба так горячо настаиваете на том, чтобы я рассудил ваш спор, то постараюсь, насколько это в моих силах, высказать вам мое мнение. Так вот, во-первых, что может быть разумнее желания жены не разлучаться со своим мужем? Ведь это, как справедливо заметило мое любимое дитя, не более как желание исполнить свой долг, и я нисколько не сомневаюсь, что именно по одной этой весьма важной причине она на этом настаивает. И что вы сами можете на это возразить? Разве может любовь быть врагом себе самой? И может ли муж, любящий свою жену, согласиться на долгую разлуку с ней, что бы ни служило тому причиной?

– Дорогой доктор, вы говорите, как ангел, – сказала Амелия. – Я уверена, что если бы муж любил меня так же нежно, как я его, он бы ни за что на свете на это не согласился.

– Простите, дитя мое, – воскликнул священник, – но существуют причины, которые не только оправдывали бы его готовность разлучиться с вами, но даже побуждали бы его (коль скоро он действительно хоть сколько-нибудь вас любит и руководствуется здравым смыслом) сделать такой выбор. Если бы, к примеру, это было необходимо для вашего блага или для блага ваших детей, то он был бы недостоин называться мужчиной, равно как и мужем, прояви он хоть минутную нерешительность. Более того, я убежден, что в этом случае вы сами отстаивали бы то, чему сейчас противитесь. Сдается мне поэтому, что я напрасно встревожился по поводу обещания полковника выхлопотать ему должность лишь при том условии, что муж оставит вас здесь; ведь мне известно, дорогое дитя, вы слишком добры, разумны и решительны, чтобы ради любого временного удовлетворения своих чувств пожертвовать устойчивым благополучием всей семьи.

– Видите, дорогая! – вскричал Бут. – Я знал, как доктор к этому отнесется. Да, я уверен, что любой мудрый человек в Англии сказал бы то же самое.

– Молодой человек, – сказал священник, – не оскорбляйте меня лестными словами, которых я не заслуживаю.

– Дорогой доктор, неужели я вас оскорбил! – воскликнул Бут.

– Да, дорогой, – ответил священник, – вы искусно дали понять, что и я, выходит, человек мудрый, а ведь мне, судя по тому, как люди понимают это слово, следует его стыдиться, и мне служит утешением лишь то, что никто не может по справедливости обвинить меня в излишней мудрости. Ведь, берясь вам что-то советовать, я только что явил вам пример, подтверждающий противоположное.

– Надеюсь, сударь, – воскликнул Бут, – вы ошибаетесь.

– Нет, сударь, не ошибаюсь, – ответил священник. – Если я дам вам свой совет, то выйдет, что либо вы ни под каким видом не должны уезжать, либо, напротив, моя горлинка должна ехать с вами.

– Вы совершенно правы, доктор, – вмешалась Амелия.

– О чем я весьма сожалею, – заметил священник, – ибо тогда, поверьте, получается, что неправы вы.

– Вот уж поистине! – проговорила Амелия. – Да если бы вы услышали все мои доводы, то признали бы их достаточно вескими.

– Весьма возможно, – согласился священник. – Сознание собственной неправоты служит для некоторых женщин весьма веским доводом для того, чтобы продолжать стоять на своем.

– Нет-нет, доктор, – воскликнула Амелия, – вы никогда меня в этом не убедите. Невозможно поверить, чтобы человек совершал какой-то поступок именно потому, что считает его ложным.

– Весьма вам обязан, дорогое дитя, – отозвался священник, – за то, что вы ясно сказали – пытаться переубедить вас – напрасный труд. Ваш муж никогда бы не назвал меня еще раз мудрым человеком, если бы я после этого все же предпринял такую попытку.

– Увы, мне не остается ничего другого, как предоставить вам придерживаться собственного мнения.

– Это весьма с вашей стороны любезно, – заметил священник. – В самом деле, это было бы слишком жестоко, если бы в стране, где церковь позволяет другим думать все, что им заблагорассудится, люди и сами не могли бы позволить себе такую вольность. И все же, сколько ни безрассудной представляется способность управлять чужими мыслями, я открою вам, каким образом вы можете управлять моими, когда вам только это вздумается.

– Каким образом, скажите ради Бога? – полюбопытствовала Амелия. – Я буду считать такую способность очень ценным даром.

– Что ж, извольте! – воскликнул священник. – Всякий раз, когда вы будете себя вести, как подобает умной женщине, вы заставите меня считать вас таковой; когда же вам будет угодно вести себя так, как вы изволите сейчас, я буду принужден независимо от своей воли думать о вас иначе.

– Поверьте, дорогой доктор, – вставил Бут, – я убежден, что Амелия никогда не совершит поступка, вследствие которого она могла бы утратить ваше доброе мнение. Подумайте о предстоящих ей жестоких испытаниях и вы тогда более снисходительно отнесетесь к тому, что она так противится дать свое согласие. Сказать по правде, когда я заглядываю себе в душу, то вижу, что обязан ей куда больше, чем может показаться на первый взгляд, ибо, принуждая меня отыскивать доводы, чтобы убедить ее, она тем самым помогает мне справиться с собой. Разумеется, если бы она выказала большую решимость, то я в таком случае, неизбежно выказал бы меньшую.

– Выходит, вы считаете необходимым, – сказал священник, – чтобы в любой супружеской паре кто-то из двоих непременно был дураком. Завидная твердость духа, что и говорить; у вас поистине немало оснований гордиться собой, когда вы решаетесь расстаться с женой на несколько месяцев, чтобы обеспечить ее и детей необходимыми средствами к существованию. Оставляя ее под кровом и покровительством друга, вы внушаете веру в старинные предания о дружбе и оказываете честь человеческой природе. Однако, во имя всего святого, уж не думаете ли вы оба, что заключили между собой союз, который будет длиться вечно? Как же тогда вы перенесете ту разлуку, которая раньше или позже, а возможно, что в очень недалеком будущем, должна выпасть на долю одного из вас? Разве вы забыли, что вы оба смертны? Что касается христианской веры, то вы, я вижу, отказались от всяких притязаний на нее, поскольку для меня не подлежит никакому сомнению, что вы настолько уповаете сердцем на счастье, которым наслаждаетесь вдвоем здесь, на земле, что ни один из вас даже и не задумывается о жизни грядущей.

При этих словах Амелия расплакалась, и Бут попросил доктора Гаррисона не развивать далее эту тему. Священник, правда, и не нуждался в таком предостережении, потому что как ни резок он был на словах, сердце его было наделено чувствительностью, какая редко встречается среди людей, чему я не мог приискать никакого другого объяснения кроме того, что истинная доброта тоже встречается не часто, а я твердо убежден – доброта овладевает человеческой душой лишь при том условии, что ей в такой же мере сопутствует и отзывчивость.

Так закончился этот разговор; все последующее (до той минуты, когда священник предложил Буту прогуляться вместе с ним в Парке) не представляет для читателей особого интереса.

 

Глава 5, повествующая о разговоре Амелии с доктором Гаррисоном и его последствиях

Оставшись одна, Амелия погрузилась в глубокое раздумье о своем положении; она видела, что ей будет очень трудно противиться настояниям мужа, поддерживаемым авторитетом священника; тем более, что она прекрасно отдавала себе отчет в том, сколь безрассудными должны были казаться ее доводы всякому, кто не подозревал истинных причин ее упорства. С другой стороны, она была полна решимости, невзирая на последствия, твердо стоять на своем и отказаться принять приглашение полковника.

Когда она, казалось, перебрала в уме все, что можно было предпринять и совершенно извела и измучила себя тщетными попытками найти какой-нибудь выход, ее вдруг осенила мысль, которая тотчас принесли ей некоторое успокоение. Эта мысль заключалась в том, чтобы поверить свои опасения священнику и рассказать ему все без утайки. Такое решение показалось ей теперь настолько здравым, что она удивилась, как она не подумала об этом раньше, но таково уж свойство отчаяния – оно ослепляет нас и лишает способности видеть спасительное средство, сколь бы оно ни было доступно и очевидно.

Утвердившись в этом решении, она написала священнику короткую записку, в которой уведомляла его, что ей необходимо сообщить ему нечто чрезвычайно важное, однако это непременно должно остаться тайной от ее мужа; она также просила его постараться увидеться с ней возможно скорее.

Получив эту записку днем, доктор Гаррисон без промедления откликнулся на просьбу Амелии; он застал ее за чаем в обществе мужа и миссис Аткинсон и, подсев к столу, присоединился к ним.

Вскоре после того, как был убран чайный стол, миссис Аткинсон вышла из комнаты, и тогда священник сказал, обращаясь к Буту:

– Полагаю, капитан, вы преисполнены подобающего послушания, которое надлежит выказывать церкви, хотя наше духовенство не часто требует этого от своей паствы. Тем не менее, иногда бывает уместно использовать нашу власть, дабы напомнить мирянам об их долге. А посему должен сказать вам, что у меня есть к вашей жене личное дело, и я ожидаю, что вы без промедления оставите нас вдвоем.

– Клянусь, доктор, – ответил Бут, – я твердо убежден, что ни один католический духовник не провозгласил бы свою волю и желание с большей торжественностью и достоинством, и поэтому никому из них не выказывалось и столь незамедлительное послушание.

Бут тотчас же вышел из комнаты, попросив священника вновь позвать его как только тот переговорит с Амелией об интересующем его деле.

– Как видите, сударыня, – сказал священник, обратясь к Амелии, когда они остались вдвоем, – я выполнил ваш приказ и готов выслушать важную тайну, о которой вы мне писали.

И тут Амелия рассказала своему другу все, что ей было известно о полковнике Джеймсе, все, что она видела и слышала, и все, о чем она подозревала. Добрая душа – священник был, судя по всему, настолько потрясен всем услышанным, что пребывал некоторое время в молчаливом изумлении. Увидя это, Амелия спросила:

– Чем вы так поражены, сударь? Неужели подлость так редко встречается?

– Конечно, нет, дитя мое, – проговорил священник, – но я потрясен тем, как искусно она скрыта под столь добродетельной личиной. Кроме того, признаться вам откровенно, тут, видимо, задето и мое тщеславие, – меня так ловко обвели вокруг пальца. Я и в самом деле испытывал к этому человеку чрезвычайное уважение: помимо восхищенных отзывов о нем вашего мужа и многочисленных свидетельств, которые служат к его чести, он обладает еще и самой привлекательной и располагающей наружностью, какую я когда-либо встречал. А ведь недаром говорится, что красивое лицо – это рекомендательное письмо. О, Природа, Природа, почему ты так бесчестна, что то и дело посылаешь миру людей с такими лживыми рекомендациями?

– Ах, дорогой доктор, – воскликнула Амелия, – я становлюсь от этого сама не своя: ведь выходит, что едва ли не все люди в душе своей негодяи и подлецы.

– Стыдитесь, дитя мое! – укорил ее священник. – Не следует делать вывод, столь порочащий Создателя. Человеческая природа по сути своей далека от порочности, она с избытком наделена отзывчивостью, милосердием и состраданием, она жаждет одобрения и почестей и остерегается позора и бесчестья. Однако дурное воспитание, дурные привычки и обычаи развращают нашу природу, а безрассудство влечет ее к пороку. Мирские правители, а также, боюсь, и духовенство повинны в падении нравов. Вместо того, чтобы всеми имеющимися в их распоряжении средствами противодействовать пороку, они слишком уж склонны смотреть на него сквозь пальцы. Взять, к примеру, тяжкий грех прелюбодеяния; приняло ли правительство какой-нибудь закон, карающий его? стремится ли духовный пастырь наставить на путь истинный нарушающих его? И, с другой стороны, наносит ли особенно закоренелая приверженность этому пороку хоть какой-нибудь ущерб карьере или репутации повинного в нем человека в обществе? Преграждает ли это ему путь к более высоким государственным должностям, я чуть было не сказал – церковным? Кладет ли это какое-нибудь пятно на его герб, служит ли препятствием для получения почестей? Разве такого человека не встречаешь каждый день в обществе самых знатных женщин или в кабинетах самых влиятельных особ и даже за столом епископов? Что же тогда удивительного в том, что общество в целом относится к этому чудовищному преступлению как к поводу для шутки, и что люди не противятся искушению своего ненасытного аппетита, коль скоро его удовлетворению потворствует закон и оправданием ему служит укоренившийся обычай? Я убежден, что даже в характере этого самого полковника заложены и добрые задатки, потому что он проявлял дружелюбие и щедрость к вашему мужу еще до того как стал помышлять о посягательстве на вашу добродетель; в истинно христианском обществе, к каковому наше, мне кажется, приближается не более, чем любая провинция в Турции, этот же самый полковник, вне всякого сомнения, был бы достойным и полезным гражданином.

– Дорогой мистер Гаррисон, – воскликнула Амелия, – вы поистине самый мудрый и самый лучший человек на свете…

– Ни слова о моей мудрости, прошу вас, – перебил ее доктор. – У меня нет ее и в помине… и я нисколько не искушен в хрематистике, как это называет мой старый приятель. Я понятия не имею, как раздобыть хотя бы шиллинг и как удержать его в кармане, когда он у меня завелся.

– Но зато вы постигли человеческую природу до самой ее сути, – ответила Амелия, – и ваш разум – это поистине кладезь древней и современной премудрости.

– Хотя вы и льстивая маленькая плутовка, – воскликнул пастор, – но я все равно вас люблю и, в доказательство отвечу вам такой же лестью и скажу, что вы поступили в высшей степени благоразумно, скрыв все это от мужа. Однако вы поставили меня теперь в затруднительное положение: ведь я обещал вновь пообедать с этим господином завтра, и из-за вас мне теперь невозможно будет сдержать свое слово.

– Нет-нет, дорогой мистер Гаррисон, – воскликнула Амелия, – ради всего святого, будьте осторожны! Ведь если вы проявите к полковнику хоть какое-нибудь неуважение, мой муж может что-то заподозрить… особенно после нашего разговора наедине.

– Не тревожьтесь, дитя мое. Я не дам для этого капитану Буту ни малейшего повода. А для большей уверенности в том, что это не произойдет, на некоторое время отлучусь. Ведь не думаете же вы, надеюсь, что после всего услышанного я совершенно изменю самому себе и стану изображать приязнь к человеку, способному на такую низость. Кроме того, я не давал полковнику твердого обещания прийти к нему и неизвестно удалось бы мне встретиться с ним, даже если бы я не узнал от вас ничего. Дело в том, что я со дня на день ожидаю старого друга; он живет в двадцати милях от Лондона и придет сюда пешком, чтобы увидеться со мной; я непременно должен с ним встретиться: он очень беден и может подумать, что я именно по этой причине не питаю к нему должного почтения.

– Ах, сударь, – воскликнула Амелия, – как мне после этого не восхищаться вами и не любить вас за вашу доброту!

– Восхищаться мной? – переспросил священник. – Да стоит мне только захотеть и я могу мигом излечить вас от этого.

– Уверена, сударь, – сказала Амелия, – что вам это не по силам.

– Да стоило бы мне только убедить вас, – продолжал священник, – что я не считаю вас красивой, как тотчас бы испарилась вся ваша уверенность в моей доброте. Признайтесь откровенно, разве я не прав?

– Возможно, но у меня были бы тогда основания считать, что у вас не все в порядке со зрением, – ответила Амелия, – и, возможно, это даже более откровенное признание, нежели вы могли от меня ожидать. Но прошу вас, сударь, будьте серьезным и посоветуйте, как мне поступить? Подумайте о том, какую трудную роль мне предстоит сыграть; ведь я уверена, что после всего, что вам теперь стало известно, вы не допустите, чтобы я очутилась под одной крышей с полковником.

– Что за вопрос, конечно, нет, – заявил священник. – Пока у меня есть дом, в котором я могу предоставить вам убежище.

– Но как переубедить моего мужа, – настаивала Амелия, – не дав ему ни малейшего повода догадаться об истинной причине? Я трепещу при мысли о возможных последствиях.

– Давайте отложим это на завтра – утро вечера мудренее, а утром я снова с вами повидаюсь. Тем временем вы не тревожьтесь и не принимайте это так близко к сердцу.

– Хорошо, сударь, – ответила Амелия, – я теперь полностью полагаюсь на вас.

– Мне огорчительно это слышать, – воскликнул священник. – Разве ваша добродетель не служит вам надежной опорой, на которую вы можете полагаться с куда большей уверенностью? Тем не менее, я сделаю все, что в моих силах, дабы помочь вам, а сейчас мы, если вам угодно, позовем вашего мужа: клянусь, он выказал истинно католическое послушание. Да, а где сейчас честный сержант и его жена? Мне очень по душе, как вы оба ведете себя с этим достойным малым в противоположность принятым в свете обычаям: ведь вместо того чтобы, как предписывают нам заповеди нашей веры, считать друг друга братьями, нас приучают относиться к тем, чье общественное или имущественное положение в какой-то степени уступают нашему, как к существам низшей породы.

Вскоре после этого в комнату возвратился Бут, а вместе с ним и сержант с миссис Аткинсон; обе пары провели этот вечер как нельзя более приятно и весело; лучшего собеседника, чем доктор Гаррисон, трудно было себе представить; все, что он говорил, было настолько проникнуто духом доброжелательности, бодрости и шутливости, что невозможно было не поддаться его обаянию.

 

Глава 6, содержащая, быть может, самое удивительное происшествие, о коем когда-либо повествовала история

Бут успел уже тем временем рассказать сержанту о необычайной доброте полковника Джеймса и о том, какие радужные надежды он в связи с этим возлагает на помощь друга. Сержант, конечно, не преминул втайне поделиться услышанным со своей женой. Едва ли есть необходимость намекать читателю, к какому умозаключению она на сей счет пришла. Само собой разумеется, она, не задумываясь, недвусмысленно дала понять мужу, что полковник явно вознамерился посягнуть на честь Амелии.

Эта мысль не давала бедному сержанту покоя; он долго не мог из-за нее уснуть ночью, и потом навязчивая идея преследовала его во сне ужасными кошмарами, в которых ему представлялось, будто полковник стоит с обнаженной шпагой в руке у кровати Амелии и угрожает тотчас заколоть ее, если она не уступит его желаниям. И тут сержант, не выдержав, приподнялся во сне на постели и, схватив жену за горло, закричал:

– Сейчас же убери шпагу, негодяй, и убирайся прочь отсюда, не то, клянусь, черт побери, я проткну тебя насквозь.

От столь грубого обращения миссис Аткинсон, естественно, тотчас проснулась и, увидя воинственную позу мужа, а также почувствовав, что он стиснул ей руками шею, она испустила дикий вопль и тут же лишилась чувств.

Ее вопль разбудил самого Аткинсона; вмиг сообразив, что он смертельно перепугал жену, сержант опрометью вскочил с постели, схватил бутылку с водой и стал щедро обрызгивать супругу, – но все было тщетно: она не произносила ни звука и не подавала никаких признаков жизни. Тогда сержант принялся во все горло звать на помощь; услыхав его вопли, Бут, чья комната находилась этажом ниже, как раз под спальней Аткинсонов, прыгнул из постели и, схватив зажженную свечу, бросился наверх. Выхватив у него свечу, сержант устремился к кровати и тут его глазам предстало зрелище, от которого он едва не лишился рассудка. Постель была вся залита кровью, и его жена лежала посреди кровавой лужи. Увидев это, сержант, не помня себя от ужаса, завопил:

– Боже, смилуйся надо мной, я убил свою жену! Я заколол ее! Я заколол ее!

– Что все это значит? – спросил Бут.

– Ах, сударь, – воскликнул сержант, – мне приснилось, будто я вызволял вашу жену из рук полковника Джеймса и, вот видите, убил при этом свою несчастную жену.

С этими словами он повалился на постель рядом с миссис Аткинсон, обнял ее и зарыдал как человек, обезумевший от отчаяния.

К этому времени и Амелия, едва успевшая набросить на себя халат, прибежала сюда на крики и увидела сержанта и его жену, лежащих на кровати, и Бута, стоящего рядом и застывшего, как изваяние. Она была так потрясена, что не сразу сумела совладать с собой, – уж очень душераздирающую и ужасную картину представляла эта кровавая постель.

Амелия послала Бута поскорее привести служанку, чтобы та ей помогла, но еще до того, как он возвратился, миссис Аткинсон стала приходить в себя и вскоре к невыразимой радости сержанта обнаружилось, что никакой раны у нее нет: чувствительный к запахам нос Амелии обнаружил вскоре то, что не уловило более грубое обоняние сержанта, к тому же до смерти перепугавшегося; оказалось, что красная жидкость, который была испачкана вся постель, хотя и может иногда течь в жилах прелестной женщины, была, однако же, не тем, что строго говоря, называют кровью, а вишневой наливкой, бутылку которой миссис Аткинсон всегда держала под рукой в своей комнате на случай немедленной надобности, поскольку в дни своих бедствий она привыкла прибегать к такого рода утешению. Вот эту бутылку бедняга сержант второпях принял за бутылку воды, когда стал отхаживать свою жену. Таким образом, все вскоре окончилось вполне благополучно и без всяких неприятных последствий, если не считать испачканное белье. Амелия и Бут возвратились к себе в комнату, а миссис Аткинсон пришлось встать с постели, чтобы переменить простыни.

Это происшествие тем бы и закончилось, не оставя никакого следа, если бы слова, сорвавшиеся с языка сержанта в минуту, когда он сам себя не помнил, не произвели на Бута некоторое впечатление; во всяком случае они вызвали в его душе любопытство, и, пробудясь на следующее утро, он послал за сержантом и попросил его рассказать более подробно о том, что ему приснилось, коль скоро речь шла и об Амелии.

Сержант поначалу явно не имел особой охоты выполнять эту просьбу и всячески пытался отговориться. Но это только подстегнуло любопытство Бута и он сказал:

– Уж как хочешь, а я намерен выслушать все до конца. Подумай, дурень ты этакий, неужели ты считаешь меня настолько слабодушным, что меня испугает твой сон, даже самый кошмарный?

– Ну, что тут сказать, сударь, – воскликнул сержант, – ведь сны иногда сбываются. Один мой сон, хорошо помню – как раз насчет вашей чести – и вправду исполнился; это было, когда вы еще только ухаживали за моей молодой госпожой; так вот, мне приснилось, будто вы на ней женились; а ведь это было еще в то время, когда ни я сам, ни кто-нибудь другой в округе и не думал, что вы сумеете ее заполучить. Но что касается вчерашнего сна, то уж тут Господь не допустит, чтобы он когда-нибудь сбылся.

– Так что же тебе все-таки приснилось? – упорствовал Бут. – Я непременно хочу знать.

– Конечно, – сударь, что и говорить, – замялся сержант, – я не смею вам отказать; надеюсь, однако, что вы сразу же выбросите мои слова из головы. Ну, так вот, сударь, мне снилось, что вы уехали в Вест-Индию, а госпожу оставили здесь на попечении полковника Джеймса, и мне приснилось, будто полковник подошел к постели госпожи с намерением совершить над ней насилие и, обнажив шпагу, стал грозить, что тотчас же заколет ее, если она не уступит его вожделению. Как уж я сам там очутился – понятия не имею, но только мне снилось, будто я схватил его за горло и поклялся прикончить, если он тотчас же не уберется из комнаты. Тут я проснулся и вот, собственно, и весь мой сон. Я никогда в жизни не обращал на сны никакого внимания… но и то сказать, у меня еще ни разу не бывало, чтобы все представлялось мне с такой ясностью. Казалось, это и впрямь происходит на самом деле. На шее у моей жены наверняка остались следы моих пальцев. А ведь я и за сто фунтов не позволил бы себе такое обращение с ней.

– Вот уж поистине странный сон, – проговорил Бут, – и объяснить его не так просто, как твой давний сон про мою женитьбу; не зря же сказано у Шекспира: «Ведь сны основаны на том, что ранее на ум нам приходило». Но ведь совершенно невероятно, чтобы тебе могло прийти такое.

– Как бы там ни было, сударь, – отвечал сержант, – но ведь в вашей власти предупредить всякую возможность того, чтобы такой сон сбылся: для этого достаточно лишь не оставлять госпожу под присмотром полковника; если вы принуждены расстаться с ней, так ведь есть и другие места, где она будет в полной безопасности, и поскольку моя жена говорила мне, что и самой госпоже опека полковника очень не по душе, уж не знаю, по какой причине, так надеюсь, вы, сударь, выполните ее желание.

– Вот теперь я припоминаю, – произнес Бут, – что миссис Аткинсон случалось ронять неодобрительные замечания по адресу полковника. Уж не обидел ли он ее чем-нибудь?

– То-то и оно, что обидел, сударь, – отозвался сержант, – он позволил себе сказать о ней такое, чего она уж никак не заслуживала и за что, не будь он настолько старше меня по чину, я бы отрезал ему уши. Да что там моя жена, – ведь он способен отзываться дурно о ком угодно, не только о ней.

– Да знаешь ли ты, Аткинсон, – воскликнул Бут очень внушительным тоном,

– что ты говорить о самом близком моем друге?

– Ну, что ж, если уже выкладывать начистоту, – возразил сержант, – то я вовсе так не считаю. Если бы полковник и в самом деле был вашим другом, я бы относился к нему гораздо лучше.

– В таком случае, изволь объясниться, я настаиваю на этом, – воскликнул Бут. – Я слишком хорошего мнения о тебе, Аткинсон, чтобы считать тебя способным говорить подобные вещи без достаточного на то основания… Я желаю знать всю правду.

– Я уж и сам не рад тому, что у меня нечаянно сорвалось с языка это слово. Поверьте, я никак этого не хотел, у меня это вышло нечаянно, а вы, сударь, сразу ухватились за мою обмолвку.

– Еще бы, Аткинсон, – настаивал Бут, – ведь ты меня чрезвычайно встревожил, и я должен теперь получить от тебя необходимые объяснения.

– В таком случае, сударь, – сказал сержант, – поклянитесь прежде своей честью, а не то пусть меня разрежут на тысячу кусков, если я скажу хоть одно слово.

– В чем же я, собственно, должен поклясться? – спросил Бут.

– А в том, что вы не затаите после того, что я скажу, обиды на полковника, – выпалил Аткинсон.

– Затаю обиду! Хорошо, даю слово чести, – воскликнул Бут.

Тем не менее, сержант заставил его еще несколько раз подтвердить свое обещание и только после этого рассказал о своем недавнем разговоре с полковником, притом лишь о той его части, которая касалась самого Бута, полностью умолчав о том, что относилось непосредственно к Амелии.

– Аткинсон, – воскликнул Бут, – я не могу на тебя сердиться: ты, я знаю, любишь меня и я многим тебе обязан, но ты поступил дурно, осудив полковника за его суждение обо мне. Ведь я заслужил от него порицание – оно продиктовано дружеским ко мне отношением.

– Но с его стороны, сударь, было не очень красиво говорить все это мне, простому сержанту, да еще в такое для вас время.

– Я не желаю больше об этом слушать, – отрезал Бут. – Можешь быть уверен, что ты единственный человек, которому я могу это простить, да и то при условии, что ты никогда больше даже не заикнешься о чем-либо подобном. Этот идиотский сон, я вижу, совсем сбил тебя с толку.

– Извольте не беспокоиться, сударь, с этим все покончено, – заверил сержант. – Я знаю свое место и знаю, кому должен повиноваться; но прошу вас, сударь, сделайте одолжение, не обмолвитесь ни единым словом о том, что я вам сейчас рассказал, моей госпоже: ведь она, я знаю, никогда бы мне этого не простила, ни за что бы не простила, – я это знаю по рассказам жены. И, кроме того, сударь, не стоит напоминать об этом миссис Аткинсон: она и так все это знает, и даже намного больше этого.

Бут не замедлил отпустить сержанта, попросив его напоследок держать язык за зубами, и тут же направился к жене, которой и пересказал сон Аткинсона.

Амелия сделалась бледна, как снег, и у нее начался такой нервный озноб, что и Буту, заметившему происходящее с ней, тотчас же передалось ее состояние.

– Дорогая моя, – произнес он, впившись в нее исступленным взглядом, – здесь, без сомнения, кроется нечто большее, нежели мне известно. Какой-то дурацкий сон не мог бы так сильно вас встревожить. Я прошу, умоляю вас, сказать мне… действительно ли полковник Джеймс когда-нибудь…

При одном упоминании имени полковника Амелия упала на колени и стала умолять мужа не пугать ее.

– Но что же я такого сказал, любовь моя, – воскликнул Бут, – что могло вас так испугать?

– Ничего особенного, дорогой мой, – отвечала Амелия, – но эта ужасная сцена, которую я увидела нынче ночью, до того меня потрясла, что даже нелепый сон, над которым в другое время я бы только посмеялась, и тот бросил меня в дрожь. Обещайте мне только, что вы не оставите меня здесь одну, и я совершенно успокоюсь.

– Вы можете быть совершенно спокойны, – заверил ее Бут, – ведь я никогда ни в чем вам не откажу. Однако же успокойте и вы меня. Я должен знать, заметили ли вы в поведении полковника Джеймса что-нибудь такое, что было вам неприятно?

– Зачем вам питать такие подозрения? – вскричала Амелия.

– Вы заставляете меня испытывать смертельные муки! – не уступал Бут. – Но, клянусь Всевышним, я все равно узнаю правду. Еще раз спрашиваю – позволил ли он себе какой-нибудь поступок или слово, которые были вам не по душе?

– Дорогой мой, – взмолилась Амелия, – как вам могло прийти в голову, что мне будет неприятен человек, который вам близкий друг? Подумайте только, сколь многим вы ему обязаны, и это сразу же легко разрешит ваши сомнения. Вы, видимо, считаете, что мое нежелание жить у него в доме, свидетельствует о моей к нему неприязни? Нет, дорогой мой, сделай он для вас даже в тысячу раз больше, чем сейчас… будь он не человеком, но ангелом, я бы все равно не рассталась с моим Билли. Ведь это так больно, дорогой мой, это такое несчастье… быть оставленной вами.

Бут пылко обнял ее, не в силах сдержать своего восторга, и, глядя на нее с невыразимой нежностью, воскликнул:

– Клянусь душой, я недостоин вас! Какой же я глупец… и все-таки вы не можете меня осуждать. Если жалкий скупец с такими предосторожностями припрятывает подальше свои бесполезные сокровища… если он не знает покоя, оберегая их… если при одной мысли, что кому-то может достаться хоть самая малая их доля, душа его содрогается от ужаса… О, Амелия, каково же тогда приходится мне, какими опасениями я должен терзаться, когда я охраняю такой поистине драгоценный, не сравнимый ни с какими богатствами алмаз!

– Я не могу с полной искренностью возвратить вам этот комплимент, – вскричала Амелия. – И у меня тоже есть свое сокровище – и я до того скупа, что никто никакими силами не отнимет его у меня.

– Мне стыдно собственной глупости, – продолжал Бут. – Но причиной всему необычайная любовь к вам. Более того, вы сами этому виной. Зачем вы пытаетесь что-то скрыть от меня? Неужели вы думаете, что я затаил бы обиду на моего друга, за то что он справедливо осудил мое поведение?

– О каком осуждении вы говорите, любовь моя? – воскликнула Амелия.

– Так ведь сержант все мне рассказал, – ответил Бут, – и даже более того, добавил, что и вы обо всем этом знаете. Бедняжка, вы не можете вынести, когда кто-нибудь отзывается обо мне неодобрительно, даже если эти упреки совершенно справедливы и исходят от самого близкого друга. Как видите, дорогая, я догадался, чем вас так разобидел полковник, вам не удалось это скрыть от меня. Я люблю, я обожаю вас за это, и уж, конечно же, я не простил бы ни одного неуважительного отзыва о вас. Но, впрочем, зачем я сравниваю столь несхожие вещи? То, что полковник сказал обо мне – это справедливо и по заслугам, тогда как любая тень, брошенная на мою Амелию, – не может быть ничем иным, как гнусной ложью и клеветой.

Амелия, отличавшаяся необычайной проницательностью, тут же догадалась, что именно произошло и в какой мере ее муж знал правду о полковнике Джеймсе. Она решила поэтому утвердить мужа в его заблуждении и принялась сурово осуждать полковника за речи, обращенные к сержанту, а Бут, в свой черед, старался по мере сил убедить ее сменить гнев на милость; тем, собственно, и завершилась эта история, чуть было не приведшая Бута к открытию, которое, если бы и не повлекло за собой трагических последствий, так страшивших Амелию, то доставило бы ему величайшие муки.

 

Глава 7, в которой автор выказывает немалую осведомленность в той глубокомысленной науке, которая именуется знанием лондонских нравов

Как раз в это время к Амелии приехала с утренним визитом миссис Джеймс. Она вошла в комнату, оживленная, как обычно, и после краткого предисловия сказала, обратясь к Буту, что поспорила из-за него с мужем.

– Никак не могу взять в толк, зачем он решил отправить вас Бог весть куда. Я настаивала на том, чтобы он выхлопотал вам что-нибудь поближе к дому; будет крайне несправедливо, если ему откажут. Уж не вознамерились ли мы не вознаграждать подлинные заслуги и раздавать все хорошие должности тем, кто их недостоин? А ведь целые полчища жалких фанфаронов расхаживают с самодовольным видом по улицам Лондона в красных мундирах!

В ответ на это Бут низко поклонился и скромно заметил, что гостья явно преувеличивает его заслуги.

– Не разубеждайте меня, – возразила она, – я достаточно наслышана от своего брата, а уж он в таких делах судья беспристрастный и его, я уверена, никак нельзя заподозрить в лести. Ведь он, как и я, ваш друг, и мы не оставим мистера Джеймса в покое до тех пор, пока он не выхлопочет вам должность в Англии.

Бут вновь поклонился и начал было что-то говорить, но миссис Джеймс тут же прервала его:

– Нет-нет, и слышать не желаю никаких благодарностей и вежливых речей; если я могу оказать вам какую-нибудь услугу, то считаю, что выполняю тем только свой дружеский долг по отношению к моей дорогой миссис Бут.

Амелия, которая давно уже к этому времени забыла о своей неприязни, возникшей у нее после первой встречи с миссис Джеймс в Лондоне, решила, что той движет чувство справедливости, и посему, проникшись к ней прежним дружеским расположением, стала горячо благодарить приятельницу за такое участие к ним. Она сказала миссис Джеймс, что, если ее содействие окажется успешным, она будет вечно ей обязана, ибо мысль о необходимости вновь разлучиться с мужем ужасно ее мучает.

– Не могу удержаться от того, чтобы не сказать вам, – добавила она, – что мистер Бут и в самом деле отличился на службе: ведь он получил два очень тяжелых ранения, одно из которых едва не стоило ему жизни; одним словом, я убеждена, что если бы его справедливые притязания были поддержаны каким-нибудь влиятельным лицом, то он несомненно добился бы успеха.

– Такое влияние, если только мой муж действительно им в какой-то мере пользуется, будет употреблено, ручаюсь вам, – воскликнула миссис Джеймс. – Ему нет сейчас надобности добиваться каких-нибудь милостей ни для себя, ни, насколько мне известно, для кого-либо из своих друзей; да и уж, конечно, дарование человеку того, что ему полагается по праву, едва ли можно счесть за милость. Так что, дорогая моя Амелия, будьте опять такой же веселой, как прежде. Боже мой, я прекрасно помню, что из нас двоих именно вы были самой веселой. Но вы почему-то вздумали запереть себя в четырех стенах и предаваться унынию; ведь вы решительно нигде не появляетесь. Как хотите, но вы поедете сейчас со мной к леди Бетти Кастлтон.

– Дорогая моя, вы уж извините меня, – ответила Амелия, – но ведь я незнакома с леди Бетти.

– Вы не знаете леди Бетти? Возможно ли? Впрочем, это не имеет никакого значения, я вас ей представлю. У нее по утрам бывают приемы; ну, это, конечно, не в полном смысле приемы, а так… лишь для узкого круга гостей… всего только четыре-пять карточных столов. Идемте же, возьмите свой плащ с капюшоном; нет-нет, вы непременно со мной поедете. Бут, и вы тоже поедете с нами. Хотя вы и едете с женой, но вы будете находиться под покровительством другой женщины.

– Подумать только, – воскликнула Амелия, – какая вы сегодня словоохотливая.

– Да, у меня нынче утром приподнятое настроение, – подтвердила миссис Джеймс, – вчера вечером я выиграла четыре роббера подряд, несколько раз держала пари и почти все время выигрывала. Мне сейчас везет, и мы устроим так, чтобы быть с вами партнерами. Ну, идемте же.

– Надеюсь, дорогая, вы не откажете миссис Джеймс, – сказал Бут.

– Но ведь я еще почти не видела сегодня детей, – ответила Амелия, – и, кроме того, я смертельно ненавижу карты.

– Ненавидите карты! – воскликнула миссис Джеймс. – Возможно ли? Что за глупость! Да я бы и дня не прожила без них… мне кажется, что я просто не могла бы без этого существовать. Представьте только, что у вас на руках оказалось сразу все четыре онёра, что может быть на свете восхитительнее такого зрелища? разве только что три натуральных туза при игре в брэг? Неужели вы и вправду питаете отвращение к картам?

– Если подумать, – проговорила Амелия, – то я получаю от карт иногда и немалое удовольствие… глядя, как мои малыши строят из них домики. Особенно мой мальчуган до того в этом искусен, что, бывает, строит дом из целой колоды.

– Как хотите, Бут, – заявила миссис Джеймс, – но ваша дражайшая половина удивительно изменилась с тех пор, как я с ней познакомилась; впрочем, она всегда будет прелестным созданием.

– Клянусь вам, дорогая моя, – заверила Амелия собеседницу, – что и вы за это время чрезвычайно переменились; но я не сомневаюсь, что еще увижу вас вновь переменившейся, когда у вас будет столько же детей, сколько и у меня.

– Детей! – воскликнула миссис Джеймс. – Одна мысль об этом приводит меня в содрогание. Как вы можете завидовать единственному обстоятельству, которое делает для меня брак переносимым?

– Дорогая, право же, – ответила Амелия, – вы обижаете меня: поверьте, нет такой замужней женщины, счастью которой я бы завидовала.

При этих словах супруги обменялись друг с другом такими взглядами, что случись при этом быть человеку понимающему, жеманство миссис Джеймс показалось бы ему в высшей степени жалким и заслуживающим скорее сочувствия. Да и вид у нее был при этом довольно-таки глуповатый.

Уступив все же горячим настояниям своего мужа, Амелия переоделась, чтобы поехать вместе со своей приятельницей, однако проведала прежде своих детей, которых не раз нежно расцеловала, и только после этого, препоручив их заботам миссис Аткинсон, вместе с мужем отправилась в карете миссис Джеймс на утренний раут, посещение которого не доставило бы удовольствия лишь немногим из моих читателей, обладающих утонченным вкусом.

Обе дамы и Бут вошли в помещение, заполненное карточными столами, наподобие комнат в Бате и Тенбридже. Миссис Джеймс тотчас представила своих друзей леди Бетти, встретившей их весьма любезно и сразу же усадившей Бута и миссис Джеймс за партию в вист; что же касается Амелии, то она упорно отказывалась принять в игре участие, и поскольку партию можно было составить и без нее, ей было дозволено просто посидеть рядом.

И как раз в этот момент кто бы вы думали появился, как не тот самый благородный лорд, коего мы уже не раз имели случай почтительно упоминать в нашей истории? Он направился прямо к Амелии и заговорил с ней таким исполненным уверенности тоном, словно не имел ни малейшего представления о том, что может быть ей почему-либо неприятен, хотя читатель едва ли способен предположить, будто миссис Эллисон что-нибудь скрыла от него.

Амелия, однако была не столь забывчива. Она очень холодно поклонилась вошедшему, едва снизошла до ответа на все его любезности и воспользовалась первой же возможностью, чтобы отодвинуть свое кресло, а потом и вовсе отойти подальше.

Одним словом, она вела себя так, что милорд ясно понял бесполезность каких бы то ни было дальнейших домогательств. Вместо того, чтобы последовать за ней, он предпочел поэтому вступить в беседу с другой дамой, хотя все же не мог удержаться и то и дело поглядывал в сторону Амелии.

Фортуна, которая, судя по всему, и вообще-то не была чересчур расположена к Буту, не выказала ему особых знаков своей милости и за картами. Он проиграл два полных роббера, что обошлось ему в пять гиней, после чего Амелия, обеспокоенная к тому же присутствием лорда, шепотом попросила его возвратиться домой, на что он тут же ответил согласием.

Что касается Бута, то с ним, я полагаю, ничего примечательного здесь больше не произошло, если не считать возобновления знакомства с одним офицером, которого он знал еще в дни своей службы за границей и который оказался в числе тех, кто составил ему партию в вист.

Этого джентльмена, с которым читатель в дальнейшем познакомится поближе, звали Трент. Он служил прежде в том же полку, что и Бут, и они были в те времена довольно друг с другом близки. Капитан Трент выразил необычайную радость по поводу встречи со своим собратом офицером, и оба они обещали друг другу обменяться визитами.

События, происшедшие накануне ночью и утром, совершенно выбили Амелию из колеи, и в суете, вызванной поспешным отъездом вместе с миссис Джеймс, она совсем забыла о том, что условилась накануне встретиться с доктором Гаррисоном. Когда по возвращении домой служанка рассказала ей о посещении доктора и о том, как он рассердился, не застав хозяйку, она была крайне этим смущена и попросила мужа пойти к священнику и попросить у него извинения.

Но дабы читатель не почувствовал такой же досады на священника, какую он сам позволил себе выразить по отношению к Амелии, мы считаем необходимым дать на сей счет некоторые разъяснения. Так вот, на самом деле ему и в голову не пришло хоть сколько-нибудь рассердиться на Амелию. Напротив, когда девочка служанка ответила ему, что хозяйки нет дома, священник чрезвычайно добродушно промолвил:

– Как нет дома? Скажи тогда своей хозяйке, что она легкомысленная вертихвостка и что я больше не приду к ней, пока она сама за мной не пришлет.

И вот эту-то фразу несмышленая девчонка, превратно поняв одни слова и наполовину забыв остальные, истолковала по-своему: священник будто бы вышел из себя, произнес несколько нехороших слов и объявил, что никогда больше не увидится с Амелией.

 

Глава 8, в которой появляются незнакомые читателю персонажи

Придя к доктору Гаррисону, Бут застал у него гостя – его приятеля священника, явившегося вместе с сыном, лишь недавно принявшим духовный сан; их-то обоих доктору и пришлось на время оставить, чтобы повидать Амелию в условленное время.

После сделанного нами в конце предыдущей главы пояснения нет никакой необходимости подробно останавливаться на извинениях, принесенных Бутом, или на том, как в свойственной ему манере ответил на них доктор.

– Ваша жена, – заявил он, – тщеславная плутовка, если думает, что достойна моего гнева; однако скажите ей: я и сам достаточно тщеславен, а посему считаю, что для моего гнева необходим куда более значительный повод. И все-таки передайте ей, что я намерен наказать ее за легкомыслие, ибо решил, в том случае, если вы уедете за границу, увезти ее с собой в деревню, там я заставлю ее нести покаяние до самого вашего возвращения.

– Дорогой сударь, – сказал Бут, – если вы говорите это всерьез, я, право, не знаю как и благодарить вас.

– Можете мне поверить, шутить я отнюдь не расположен, – воскликнул священник, – но благодарить меня вовсе незачем, тем более, если вы не знаете как.

– Сударь, – спросил Бут, – а не проявлю ли я тем самым неуважение к пригласившему нас полковнику? Ведь вы знаете, сколь многим я ему обязан.

– Не говорите мне о полковнике, – запротестовал священник, – прежде всего подобает служить церкви. Кроме того, сударь, у меня есть преимущество в правах и по отношению к вам самим: ведь не кто иной, как вы, похитили у меня мою маленькую овечку, ибо ее первой любовью был именно я.

– Что ж, сударь, – отвечал Бут, – если уж мне суждено такое несчастье, что я вынужден буду ее на кого-нибудь оставить, пусть тогда Амелия сама решает; впрочем, нетрудно будет, я думаю, предугадать, на кого падет ее выбор, поскольку из всех мужчин, после мужа, никто не пользуется у нее такой благосклонностью, как доктор Гаррисон.

– Если вы так считаете, – воскликнул доктор, – тогда ведите ее сюда пообедать с нами; как бы там ни было, а я настолько примерный христианин, что люблю тех, кто любит меня… Старый друг, я покажу вам мою дочь, потому что действительно ею горжусь… а вы, капитан Бут, если пожелаете, можете заодно прихватить с собой и моих внуков.

Произнеся в ответ несколько благодарственных слов, Бут ушел, чтобы выполнить пожелание священника. Как только он удалился, пожилой джентльмен спросил у доктора:

– Дорогой друг, откуда это у вас, скажите на милость, взялась дочь? Ведь вы, насколько мне известно, никогда не были женаты?

– И что из того? – откликнулся доктор. – Слыхали ли вы, к примеру, чтобы папа римский был женат? А ведь у некоторых из пап, я полагаю, были, тем не менее, сыновья и дочери; надеюсь, однако, что присутствующий здесь молодой джентльмен все же отпустит мне сей грех, не налагая на меня епитимью.

– У меня еще нет такой власти, – ответил молодой церковнослужитель, – ведь я рукоположен еще только в дьяконы.

– Ах, вон оно что, – воскликнул доктор Гаррисон, – ну что ж, в таком случае я отпущу себе этот грех сам. Да будет вам, дорогой друг, известно, что эта молодая женщина была дочерью моей соседки, которая уже умерла; надеюсь, Господь простил ей ее прегрешения, потому что она была очень виновата перед своим ребенком. Ее отец был моим близким знакомым и другом; более достойного человека на свете, мне кажется, еще не бывало. Он умер неожиданно, оставя детей малолетними, и, возможно, лишь неожиданность его кончины была причиной того, что он не вверил их моему попечению. И все же я сам взял в какой-то мере эту заботу на себя, в особенности о той, которую я называю своей дочерью. И то сказать, по мере того как она подрастала, в ней обнаруживалось столько прекрасных свойств души, что не надо было вспоминать о достоинствах ее отца, дабы проникнуться расположением к ней. Поэтому, когда я говорю, что не знаю существа прекраснее ее, то лишь воздаю ей должное, не более того. У нее ласковый нрав, благородная душа и открытое сердце… одним словом, характер у нее истинно христианский. Я могу с полным основанием называть ее божьей избранницей, чуждой какого бы то ни было вероломства.

– Позвольте тогда поздравить вас с дочкой, – отозвался старый джентльмен, – ибо для такого человека, как вы, найти объект, достойный благоволения, это, полагаю, означает найти истинное сокровище.

– Да, – подтвердил доктор, – это поистине счастье.

– Ведь для людей вашего душевного склада, – добавил его собеседник, – величайшая трудность в том и состоит, чтобы отыскать того, кто достоин их доброты; ибо для души благородной нет ничего досаднее, нежели убедиться в том, что она сеяла семена добрых дел на почве, которая не может порождать иных плодов, кроме неблагодарности.

– Еще бы, – воскликнул доктор, – я прекрасно помню слова Фокилида:

Μή κακόν ε ΰ έρξης· σπείρειν ίσον έστ έvί πόντω. [267]

Но он рассуждает скорее как философ, нежели как христианин. Мне куда более по душе мысль, высказанная французским писателем, несомненно одним из лучших, кого я когда-либо читал; он порицает людей, жалующихся на то, что им часто платили злом за самые большие благодеяния. Истинный христианин не может быть разочарован, если он не получил заслуженную им награду на этом свете; ведь это все равно как если бы поденщик вздумал жаловаться на то, что ему не заплатили за труды в середине дня.

– Я, конечно, готов признать, – ответил гость, – что если рассматривать это с такой точки зрения…

– А с какой же еще точки зрения мы должны на это смотреть, – перебил его доктор. – Разве мы, подобно Агриппе, только отчасти христиане? Или христианство лишь отвлеченная теория, а не руководство в нашей повседневной жизни?

– Руководство, вне всякого сомнения; вне всякого сомнения, руководство, – воскликнул гость. – Ваш пример мог, конечно, уже давно убедить меня в том, что мы должны делать добро всем.

– Простите меня, отец, – вмешался в разговор молодой церковнослужитель, – но это скорее соответствует языческому, а не христианскому вероучению. Гомер, насколько я помню, изображает некоего Аксила, о котором он говорит, что тот

– Φίλος δ ήν άνθρωποισι Πάντας γάρ φιλέεσκεν [272]

Однако Платон, который более всех других приблизился к христианскому вероучению, осуждал подобную точку зрения как нечестивую; так, по крайней мере, говорит Евстафий в своем фолио на странице 474.

– Да-да, я прекрасно это помню, – подтвердил доктор Гаррисон, – и то же самое говорит нам Варне в своих комментариях к этому месту, но если вы помните его комментарий так же хорошо, как процитировали Евстафия, то могли бы присовокупить и суждение мистера Драйдена в поддержку этих строк Гомера: он говорит, что ни у кого из латинских авторов он не обнаружил такого восхитительного примера столь всеобъемлющего человеколюбия. Вы могли бы также напомнить нам благородную мысль, которой мистер Варне заканчивает свой комментарий и которую он почерпнул из пятой главы Евангелия от Матфея.

– δς καΐ φάος ήελί,οιο Μίγδ άγαθοΐσι κακοΐσί τ έπ άνδράσιν άξανατέλλει [276]

Вот почему мне представляется, что такое отношение Аксила к людям подобает скорее христианину, а не язычнику, ибо Гомер не мог заимствовать его ни у кого из своих языческих богов. Кому же мы в таком случае подражаем, проявляя благожелательность ко всем людям без изъятия?

– У вас поразительная память! – воскликнул пожилой джентльмен. – Тебе, сынок, и впрямь не следует состязаться в таких вещах с доктором.

– Я не стану спешить со своим мнением, – воскликнул его сын. – Во всяком случае мне известно, как истолковывает эти строки святого Матфея мистер Пул… он говорит, что это означает только «собирать на их голову горящие угли». И как нам, скажите пожалуйста, понимать тогда строки, непосредственно предшествующие тем, что вы процитировали… «любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас?»

– Вам, мой юный джентльмен, я полагаю, известно, – сказал доктор, – как обыкновенно истолковывают эти слова. Упомянутый вами комментатор, мне кажется, говорит нам, что здесь не следует понимать любовь в буквальном смысле, в значении душевной снисходительности; вы можете ненавидеть своих врагов, как врагов Господних, и стремиться должным образом отомстить им во славу Его, да и ради себя стремиться умеренно взыскать с них; но только вам следует в таком случае любить их такой любовью, которая совместима с такими вещами… то есть, выражаясь яснее, вы должны любить их и ненавидеть, благословлять и проклинать, творить им благо и зло.

– Превосходно! Восхитительно! – воскликнул пожилой джентльмен. – У вас неподражаемый дар обращать разговор в шутку.

– Что до меня, – заметил его сын, – то я не одобряю шуток, когда речь идет о столь серьезных предметах.

– И я, разумеется, тоже, – согласился доктор, – а посему я изложу вам свое мнение как можно более серьезно. Эти два стиха, взятые вместе, содержат весьма определенную заповедь, выраженную самыми ясными словами и подкрепленную красноречивейшим примером поведения Всевышнего, и, наконец, следование это заповеди великодушно вознаграждается тем, что, как сказано там же: «…дабы вы могли быть детьми…» и так далее. Ни один человек, понимающий, что значит любить, благословлять и творить добро, не может превратно истолковать смысл этих строк. Однако, если они все же нуждаются в каком-то пояснении, то его можно в достаточной мере найти в том же Священном Писании. Итак, «если враг твой голоден, накорми его, если жаждет – напои его; не воздавай злом за зло или ругательством на ругательство; напротив – благословляй». И эти слова, конечно же, не нуждаются в пояснениях тех людей, которые, будучи не в силах склонить свои души к покорности заповедям Писания, пытаются перетолковать Писание в соответствии со своими склонностями.

– Как благородно и справедливо замечено! – воскликнул пожилой джентльмен. – Что и говорить, мой друг, вы чрезвычайно проникновенно истолковали этот текст.

– Но если смысл этих слов именно таков, – возразил юноша, – тогда должен наступить конец всякому закону и справедливости, потому что я не представляю себе, как после этого любой человек может преследовать врага по суду.

– Прошу прощения, сударь, – воскликнул доктор, – разумеется, никто не может и не должен преследовать обидчика просто как врага или из жажды мести, но как нарушителя законов своей страны – не только может, но и обязан. Когда должностные лица или служители правосудия наказывают преступников, разве ими движет жажда мести? По какой еще причине они (по крайней мере в обычных случаях) заботятся о том, чтобы подвергнуть виновных наказанию, если не во исполнение служебного долга? Так почему тогда частное лицо не может передать обидчика в руки правосудия из тех же похвальных побуждений? Любого рода месть, конечно же, строго возбраняется, а посему – точно так же как мы не должны осуществлять ее собственноручно – мы не должны использовать закон в качестве орудия личной злобы и мучить друг друга враждебностью и злопамятностью. И разве столь уж затруднительно подчиняться этим мудрым, великодушным и благородным заповедям? Если месть и в самом деле самый лакомый кусочек (как угодно было назвать ее некоему церковнослужителю, что не слишком-то служит к его чести) из всех, какие дьявол когда-либо ронял в рот грешника, то надобно все же признать, что угощение обходится нам нередко по меньшей мере слишком дорого. Это лакомство, если оно действительно является таковым, достается нам ценой больших тревог, затруднений и опасности. Как ни приятно смаковать его, после него неизбежно остается некоторый горький привкус; посему его можно назвать лакомством лишь отчасти, ибо даже при самом алчном аппетите наступает вскоре пресыщение, и неуемное стремление к нему очень скоро оборачивается отвращением и раскаянием. Я допускаю, что внешне оно кажется в какой-то мере соблазнительным, но оно подобно прекрасному цвету некоторых ядовитых зелий, от коих, сколь они не притягательны для нашего взора, забота о своем благополучии все же велит нам воздерживаться. И для такого рода воздержания нет нужды в каком-либо божественном повелении, а достаточно одного благоразумия, примерам чему у греческих и латинских писателей несть числа. Может ли поэтому христианин не испытывать стыда оттого, что для него в камень преткновения превратилась заповедь, которая не только согласуется с его мирскими интересами, но и диктуется столь благородным мотивом.

Эти мысли Гаррисона привели пожилого джентльмена в неописуемый восторг, и после многочисленных комплиментов, высказанных по этому поводу, он сказал, обратясь к сыну, что тот получил сейчас возможность постичь за один день больше, нежели в университете за целый год.

Сын ответил, что услышанная им точка зрения в целом весьма интересна и что с большей частью сказанного он вполне согласен, «однако, – продолжал он, – я считаю необходимым сделать некоторые разграничения…», но тут его разграничения были прерваны возвращением Бута с Амелией и детьми.

 

Глава 9

Сцена остроумия и юмора в современном вкусе

После обеда пожилой джентльмен предложил отправиться на прогулку в сады Воксхолла, о которых он очень много наслышан, однако ни разу там не бывал.

Доктор охотно согласился с предложением своего друга и послал нанять две кареты, в которых могла бы поместиться вся компания. Однако, когда слуга уже ушел, Бут пояснил, что ехать сейчас было бы слишком рано.

– Вот как, – сказал доктор, – ну, что ж, в таком случае мы посетим сначала самое великое и возвышенное зрелище на свете.

Услыхав это, дети тотчас навострили уши, а все остальные никак не могли взять в толк, что именно он имеет в виду; Амелия же спросила, на какое зрелище он может повезти их в такое время дня.

– Представьте себе, – сказал доктор, – что я собираюсь повезти вас ко двору.

– В пять часов пополудни! – воскликнул Бут.

– Да! Предположим, что я пользуюсь достаточным влиянием, дабы представить вас самому королю.

– Вы, конечно, шутите, сударь, – воскликнула Амелия.

– А вот и нет, я говорю совершенно серьезно, – ответил доктор. – Я представлю вас тому, перед кем величайший из земных повелителей во много раз ничтожнее, чем самая презренная тварь в сравнении с ним самим. И какое другое зрелище может в глазах мыслящего существа сравниться с ним? Если бы вкус людей не был столь непоправимо испорчен, где бы тогда суетный человек обретал благородство и где бы любовь к удовольствиям могла найти наиболее достойное удовлетворение, как не на богослужении? Каким восторгом должна наполнять нашу душу мысль о том, что мы допущены предстать перед самым высоким нашим повелителем! Жалкие дворы королей открыты для немногих, да и для тех лишь в определенное время, но каждому из нас и в какое угодно время не возбраняется предстать перед этим славным и милосердным властелином.

Священник продолжал развивать эту мысль, когда возвратившийся слуга доложил, что кареты поданы, и тогда вся кампания с живейшей готовностью последовала за доктором, который повез их в Сент-Джеймскую церковь.

Когда служба окончилась и они вновь сели в кареты, Амелия поблагодарила доктора за то, что он представил богослужение в столь возвышенном свете, уверяя его, что никогда в жизни она не молилась с таким воодушевлением, как сегодня, и что благотворное воздействие урока, который он ей сегодня преподал, она будет испытывать до конца своих дней.

Тем временем кареты подъехали к берегу Темзы, где вся компания пересела в лодку и поехала в сторону Воксхолла.

Необычайная красота и изысканность этого места достаточно хорошо известны едва ли не каждому из моих читателей; последнее обстоятельство я считаю для себя весьма благоприятным, ибо дать сколько-нибудь полное представление о Воксхолле было бы для моего пера задачей непосильной. Чтобы описать всю своеобразную прелесть этих садов, мне пришлось бы употребить столько трудов и извести столько бумаги, сколько понадобилось бы для перечисления всех добрых дел их владельца, чья жизнь подтверждает справедливость наблюдения, вычитанного мной у одного из писателей-моралистов: истинно изысканный вкус сочетается обычно с душевным превосходством, или, иными словами, истинная добродетель – не что иное, как истинный вкус.

Сначала наша компания часок-другой гуляла по аллеям, пока не заиграла музыка. Из всех семерых только Бут бывал здесь прежде, так что для остальных ко всем другим красотам этого места прибавлялась еще и прелесть новизны. Когда же раздались звуки музыки, Амелия, стоявшая рядом с доктором, шепнула ему:

– Надеюсь, я не совершу богохульства, если скажу, что после той чреды отрадных мыслей, которыми вы меня сегодня вдохновили, я предалась сейчас мечтам и перенеслась в те благословенные пределы, где мы надеемся блаженствовать в грядущем. Обворожительность этого места, волшебное очарование музыки и удовольствие, написанное на всех лицах, причиной тому, что я мысленно почти вознеслась на небеса. Я, конечно, и представить себе не могла, что на земле может существовать нечто подобное.

– Как видите, дорогая сударыня, – проговорил с улыбкой доктор, – могут существовать удовольствия, которых вы никоим образом не могли бы себе представить, прежде чем сами не насладились ими.

Тут маленький сын Амелии, долго боровшийся с соблазном в виде сладких ватрушек, торговцы которыми то и дело попадались им по пути, не выдержал наконец и попросил мать купить ему ватрушку, присовокупив при этом:

– Я уверен, что сестре тоже очень хочется попробовать, но только она стесняется просить.

Услыхав просьбу ребенка, доктор предложил расположиться в каком-нибудь более уединенном месте, где они могли бы посидеть и подкрепиться; так они и поступили. Амелия только теперь обнаружила отсутствие мужа, но поскольку с нею было трое мужчин и в их числе доктор Гаррисон, она решила не волноваться ни за себя, ни за детей, не сомневаясь в том, что Бут вскоре их отыщет.

Когда они все уселись, доктор любезно предложил Амелии заказать то, что ей более всего по вкусу. Дети получили свои вожделенные ватрушки, а остальным были поданы ветчина и цыпленок. В то время как они с величайшим удовольствием приступили к этому пиршеству, каких-то два молодых человека, идя под руку, приблизились к ним и, остановясь как раз напротив Амелии, нагло уставились прямо ей в лицо: при этом один из них громко воскликнул, обращаясь к другому:

– Это ли не ангел, черт побери! Не правда ли, милорд?

Милорд тем временем, не говоря ни слова, продолжал все так же глазеть на нее; но тут подоспели еще два молодца из той же шайки и один из них воскликнул:

– Пошли, Джек, я ее уже раньше приметил, но она ведь уже обеспечена с избытком. Троих… для одной бабенки предостаточно, или тут сам черт замешан.

– Будь я проклят, – вскричал тот, что заговорил первым и которого они называли Джеком, – а я все-таки до нее дотронусь, даже если бы она принадлежала всему церковному синоду.

С этими словами он приблизился к молодому церковнослужителю и закричал ему:

– Ну-ка, доктор, будьте столь любезны, подвиньтесь немного и не занимайте в кровати больше места, нежели вам положено!

Оттолкнув молодого человека, он уселся прямо напротив Амелии и, упершись обоими локтями в стол, смерил ее таким взглядом, какого скромность не в состоянии ни позволить себе, ни выдержать.

Амелия была явно потрясена таким обхождением; заметя это, доктор пересадил ее по другую сторону от себя и, взглянув на молодчика в упор, спросил его, чего он, собственно, добивается своим грубым поведением? В ответ на это к нему приблизился милорд и сказал:

– Послушайте, почтенный джентльмен, вы не очень-то задирайтесь. Уж не думаете ли вы, что таким молодцам, как вы, черт возьми, подобает водить компанию, черт возьми, с такими смазливыми девицами, черт возьми?

– Нет, нет, – воскликнул Джек, – сей почтенный джентльмен куда более рассудителен. Не то, что вот этот поросенок, отъевшийся на десятине. Вы разве не видите, как у него слюнки текут, глядя на нее? Где ваш слюнявчик, а?

Говоривший, надобно отметить, верно угадал, что перед ним лицо духовного звания, хотя в одежде молодого человека не было ни одной отличительной детали, свидетельствовавшей об этом и неуместной в таком месте.

– А таких мальчишек, как вы, – воскликнул молодой церковнослужитель, – следовало получше угощать розгами в школе, чтобы вам неповадно было нарушать общественное благочиние.

– Мальчишек, сударь? – переспросил Джек. – А я полагаю, что я такой же мужчина, как и вы, мистер, как вас там, да и грамотей не хуже вашего. Bos fur sus quotque sacerdos. Ну, а что там дальше? Готов побиться об заклад на пятьдесят фунтов, будь я проклят, что вы не скажете мне, какие там дальше идут слова.

– Ну, теперь он у тебя в руках, Джек, – вскричал милорд. – Ты свалил его на обе лопатки, будь я проклят! Другого такого удара ему не выдержать.

– Попадись вы мне в подходящем месте, – воскликнул церковнослужитель, – и вы бы узнали, что я умею наносить удары и притом весьма увесистые.

– Вот она, – возопил лорд, – вот она кротость, подобающая духовному лицу… да это волк в овечьей шкуре! До чего у него важный вид, будь я проклят! Вы уж будьте с ним повежливее, а не то он сейчас, чего доброго, лопнет от гордости, будь я проклят!

– Ай, ай, – протянул Джек, – оставим в покое этих церковнослужителей, раз уж они такие гордые; ведь, пожалуй, во всем королевстве не сыскать теперь лорда и вполовину такого гордого, как этот малый.

– Скажите на милость, сударь, – обратился доктор Гаррисон к его спутнику, – вы и в самом деле лорд?

– Да, мистер, как вас там, – подтвердил тот, – я в самом деле имею такой титул.

– И гордость, я полагаю, тоже имеете, – продолжал доктор.

– Надеюсь, что да, сударь, – ответил тот, – всегда к вашим услугам.

– Так вот, если даже такой, как вы, сударь, – воскликнул священник, – который позорит не только свой знатный титул лорда, но даже и просто звание человека, способен притязать на гордость, то почему же вы не признаете такого права за церковнослужителем? Судя по вашей одежде, вы, как я полагаю, служите в армии, а лента на вашей шляпе свидетельствует о том, что вы, видимо, и этим тоже гордитесь. Насколько же важнее и почетнее в сравнении с вашей та служба, которой посвятил себя этот джентльмен! Почему же вы в таком случае возражаете против гордости священнослужителей, коль скоро даже самые низшие их обязанности в действительности во всех отношениях намного важнее ваших?

– Tida, Tidu, Tidum, – продекламировал лорд.

– Как бы там ни было, джентльмены, – заключил доктор, – если вы действительно хоть сколько-нибудь претендуете на то, чтобы вас так называли, я прошу вас положить конец шутке, которая крайне неприятна этой даме. Более того, я прошу вас об этом ради вас же самих, потому что здесь вот-вот появится еще кое-кто и уж он, в отличие от нас, поговорит с вами совсем по-другому.

– Ах, вот как, значит здесь появится еще кое-кто, – воскликнул милорд. – А мне-то что до этого?

– Не иначе как появится сам сатана, – вмешался Джек, – потому что двое из его ливрейных лакеев уже тут перед нами.

– Ну и пусть его появляется хоть сейчас, – воскликнул милорд. – Будь я проклят, если я ее сейчас не поцелую!

Услыша это, Амелия задрожала от страха, а дети, увидя ее испуг, уцепились за нее ручонками и принялись плакать; к счастью, как раз в этот момент к ним подошли сразу Бут и капитан Трент.

Застав жену в полном смятении, Бут тотчас нетерпеливо спросил, в чем дело. А в это же время лорд и его приятель, увидя капитана Трента, с которым они были коротко знакомы, оба одновременно воскликнули, обращаясь к нему:

– Как, неужели вы водитесь с этой компанией?

Но тут доктор обнаружил немалое присутствие духа: опасаясь роковых последствий в случае если бы Бут узнал, что здесь перед тем происходило, он поспешил сказать:

– Как я рад, мистер Бут, что вы наконец-то разыскали нас, а то ваша бедная жена от страха едва не лишилась рассудка. Но теперь, когда супруг снова с вами, – добавил он, обращаясь к Амелии, – у вас, надеюсь, больше нет причин для беспокойства.

Амелия, хотя и была напугана, тотчас поняла намек и стала упрекать мужа за то, что он надолго оставил ее. Однако ее мальчуган, не отличавшийся, естественно, такой догадливостью, воскликнул:

– Да, папа, вот эти скверные люди так напугали маму, что она была сама не своя.

– То есть, как это напугали? – встревоженно переспросил Бут. – Дорогая моя, вас в самом деле кто-нибудь испугал?

– Нет-нет, любовь моя, – торопливо ответила Амелия. – Уж не знаю, что это наш малыш болтает. Я вижу, что вы целы и невредимы, и больше меня ничто не тревожит.

Капитан Трент, который все это время разговаривал с молодыми повесами, обратился теперь к Буту со следующими словами:

– Тут произошло небольшое недоразумение: милорд, по-видимому, принял миссис Бут за какую-то другую даму.

– Так ведь всех подряд запомнить невозможно! – воскликнул лорд. – Если бы я знал, что эта леди – светская дама, и к тому же знакомая капитана Трента, то, уверяю вас, я не позволял бы себе ничего такого, что было бы ей неприятно, но если я сказал что-то лишнее, то прошу ее и всю компанию простить меня.

– Право же, я ничего не пойму, – проговорил Бут. – Скажите, ради Бога, что все это означает?

– Решительно ничего серьезного, – вмешался доктор, – о чем вам стоило бы допытываться. Вы ведь сами сейчас слышали, – вашу жену приняли за другую, и я действительно верю милорду, что произошло недоразумение: он просто не знал, к какому кругу эта дама принадлежит.

– Ну, ладно, ладно, – сказал Трент, – ничего особенного тут не произошло, поверьте мне. Я как-нибудь в другой раз объясню вам, в чем дело.

– Ну, что ж, – воскликнул Бут, – если вы так говорите, я вполне удовлетворен.

Оба вертопраха отвесили поклоны и тут же потихоньку ретировались, чем и завершился этот эпизод.

– Теперь, когда они ушли, – заметил молодой джентльмен, – я должен признаться, что никогда еще не встречал двух более дурно воспитанных и более заслуживающих изрядной встряски молодчиков. Попадись они мне в другом месте, я бы научил их относиться к церкви несколько более почтительно.

– Что и говорить, – ответил доктор Гаррисон, – вы только что избрали самый лучший способ внушить им это почтение.

Бут стал было уговаривать своего приятеля Трента посидеть с ними и предложил заказать еще одну бутылку вина, но Амелия была слишком расстроена всем случившимся и чувствовала, что вечер безнадежно для нее испорчен. Она стала поэтому отговаривать мужа, сославшись на то, что час уже слишком поздний и детям давно пора домой, с чем тут же согласился и священник. Итак, они уплатили по счету и покинули Воксхолл, предоставив обоим прощелыгам торжествовать по поводу того, что им удалось испортить вечер этой небольшой непритязательной компании, наслаждавшейся перед тем чувством безоблачной радости.

 

Глава 10

Занимательная беседа, в которой участвовали доктор Гаррисон, молодой священнослужитель и его отец

На следующее утро, когда доктор Гаррисон и два его друга сидели за завтраком, молодой церковнослужитель, который все еще находился под впечатлением того, как оскорбительно с ним обошлись накануне вечером, вновь возвратился к этому предмету.

– Это позор для власть предержащих, – заявил он, – что они не поддерживают должного уважения к духовенству, наказывая любую грубость по отношению к нему со всей возможной суровостью. Вы вчера совершенно справедливо изволили заметить, сударь, – сказал он, обращаясь к доктору, – что самое низшее по своему положению духовное лицо в Англии превосходит по истинному значению любого самого знатного вельможу. Что же может быть в таком случае постыднее зрелища, когда ряса, которая должна внушать почтение каждому встречному, вызывает презрение и насмешку? Разве мы, в сущности, не являемся послами неба в сем мире? И разве те, кто отказывают нам в подобающем уважении, не отказывают в нем на самом деле Тому, Кто нас сюда послал?

– Если это так, ответил доктор, – тогда таким людям следует остерегаться, ибо Тот, Кто нас сюда послал, может обрушить на них самую суровую кару за недостойное обращение с Его служителями.

– Совершенно справедливо, сударь, – подхватил молодой человек, – и я от души надеюсь, что Он это сделает; но Его кара слишком отдалена, чтобы вселять ужас в нечестивые души. Необходимо поэтому вмешательство властей, выносящих свой немедленный приговор. Штрафы, заключение под стражу и телесные наказания оказывают на человеческий разум куда более сильное воздействие, чем опасения быть осужденным на вечные муки.

– Вы так считаете? – спросил доктор. – Боюсь в таком случае, что люди не очень-то принимают такие опасения всерьез.

– До чего верно подмечено, – откликнулся пожилой джентльмен. – Боюсь, что именно так оно и есть.

– Во всем этом повинны власти, – сказал его сын. – Разве безбожные книги, в которых наша святая вера рассматривается как простой обман или, более того, служит просто мишенью для насмешек, не печатаются у нас чуть не каждый день и не распространяются среди мирян с полнейшей безнаказанностью?

– Вы, несомненно, правы, – согласился доктор, – в этом отношении действительно проявляется самая позорная нерадивость, но не следует винить во всем одни только власти; какую-то долю вины следует, я боюсь, отнести и на счет самого духовенства.

– Сударь, – воскликнул молодой джентльмен, – вот уж никак не ожидал такого обвинения со стороны человека, облаченного в ваши одежды. Разве мы, церковнослужители, хоть сколько-нибудь поощряем распространение подобного ряда книг? Разве мы, напротив, не вопием громко против снисходительного к ним отношения? Это как раз та гнусная клевета, которую возводят на нас миряне, и я никак не ожидал, что услышу ее подтверждение из уст одного из своих собратьев.

– Не будьте чересчур нетерпеливы, молодой человек, – сказал доктор. – Я ведь далек от того, чтобы безоговорочно подтверждать обвинения мирян; они носят слишком общий характер и чересчур суровы, но ведь их нападки как раз и не направлены против тех сторон духовенства, которые вы взялись защищать. Не следует думать, будто миряне настолько глупы, чтобы нападать на ту самую веру, которой они обязаны своим преходящим благоденствием. Ведь обвиняя духовенство в том, что оно содействует безбожию, миряне ссылаются при этом только на дурные примеры, подаваемые поведением лиц духовного звания, я имею в виду поведение некоторых из них. Правда, и в этих своих обвинениях миряне заходят слишком далеко, ибо очень мало кто, а в сравнении с мирянами – просто почти никто из духовенства не ведет образ жизни, который можно было бы счесть распутным; но такова поистине совершенная чистота нашей веры, таковы целомудренность и добродетель, которых она требует от нас ради своих славных наград и ради защиты от ужасных наказаний, что тот, кто хочет быть ее достоин, должен быть очень хорошим человеком. Вот как рассуждают в данном случае такие миряне. Этот человек в совершенстве постиг христианское вероучение, изучил его законы, и в силу его сана эти законы должны, так сказать, неотступно находиться перед его мысленным взором. Награды, которые вера сулит в случае повиновения этим законам, так велики, наказания которые ожидают в случае неповиновения им, так ужасны, что не могут найтись люди, которые бы не бежали в ужасе от возмездия и столь же ревностно не домогались воздаяния. Поэтому если и находится какой-нибудь человек, который, избрав духовный сан, живет явно вопреки христианским законам и постоянно их нарушает, то вывод, который можно из этого сделать, очевиден. У Мэтью Париса есть забавная история, которую я постараюсь, насколько мне удастся ее припомнить, сейчас вам рассказать. Два молодых джентльмена – они, я полагаю, были священниками – уговорились друг с другом, что тот из них, кто умрет первым, должен непременно потом навестить оставшегося в живых, чтобы открыть ему тайну загробной жизни. И вот один из них вскоре после этого умер и, выполняя обещание, посетил друга. Всего, что покойный рассказал ему, не стоит здесь приводить, но помимо прочего он показал свою руку, которой сатана воспользовался, чтобы сделать на ней запись, как это теперь делают нередко на картах; в этой записи сатана передавал поклон священникам, жизнь которых послужила пагубным примером для множества душ, каждый день попадающих в ад. Эта история тем более примечательна, что принадлежит перу священника и притом весьма почитающего свой сан.

– Превосходно! – одобрил рассказ пожилой джентльмен. – Подумать только, какая у вас память!

– Но позвольте, сударь, – вмешался его сын, – ведь церковнослужитель – такой же человек, как и все прочие; если требовать от него совершенной чистоты…

– А я ее и не требую, – перебил доктор Гаррисон, – и, надеюсь, ее не потребуют и от нас. Само Писание подает нам – священнослужителям – такую надежду, коль скоро в нем рассказывается о том, как лучшие из нас впадают в грех по двадцать раз в день. Но я убежден, что мы не можем допускать ни одного из тех более тяжких преступлений, которые оскверняют всю нашу душу. Мы можем требовать исполнения десяти заповедей и воздержания от таких закоренелых пороков, как, в первую очередь, Корыстолюбие, которое человек едва ли может удовлетворять, не нарушая при этом и других заповедей. Было бы, разумеется, чрезмерной наивностью полагать, будто человек, который столь явно всем сердцем уповает не только на сей мир, но на одну из самых недостойных в нем вещей (ведь таковы, в сущности, деньги, независимо от того, как их используют), станет одновременно почитать истинным сокровищем жизнь небесную. Второй из грехов такого рода – Честолюбие: нам внушают, что нельзя служить одновременно Богу и Маммоне. Я мог бы отнести эти слова к Корыстолюбию, но предпочел только упомянуть об этом здесь. Когда мы видим человека, низкопоклонничающего при дворе и при утреннем выходе вельмож, не гнушающегося выполнять грязные поручения знатных особ в надежде получить более теплое местечко, можем ли мы верить, что тот, у кого столько безжалостных повелителей здесь на земле, способен помыслить о своем Повелителе на небесах? Разве не должен он сам задуматься, если он вообще когда-нибудь размышляет, над тем, что величественный Повелитель презрит и отринет слугу, ставшего послушным орудием придворного фаворита, который использовал его в качестве сводника или, возможно, превратил в гнусного пособника распространения той растленности, что становится помехой и пагубой для самой жизнедеятельности его страны?

Последний из грехов, который я упомяну, – это Гордыня. Во всем мироздании нет более смехотворного и более презренного животного, нежели гордый священнослужитель; в сравнении с ним даже индюк или галка и те достойны уважения. Под Гордыней я разумею не то благородное душевное достоинство, к которому можно приравнять лишь доброту и которое находит удовлетворение в одобрении своей совести и не может без тягчайших мук сносить ее укоры. Нет, под Гордыней я разумею ту наглую страсть, которая радуется любому самому ничтожному, случайно выпавшему превосходству над другими людьми, – такому, как обычные доставшиеся от природы способности и жалкие подарки судьбы – остроумие, образованность, происхождение, сила, красота, богатство, титул и общественное положение. Эта страсть, подобно несмышленому дитяти, всегда жаждет смотреть сверху вниз на всех окружающих; она подобострастно льнет к сильным мира сего, но бежит прочь от неимущих, словно боясь оскверниться; она жадно глотает малейший шепот одобрения и ловит каждый восхищенный взгляд; ей льстят и преисполняют спесью любые знаки почтения, но пренебрежение, даже если его выказал самый жалкий и ничтожный глупец (ну, к примеру, такой, как те, что неуважительно вели себя с вами вчера вечером в Воксхолле), оскорбляет ее и выводит из себя. Способен ли человек с таким складом ума обратить свой взор к предметам небесным? Способен ли он понять, что ему выпала неизреченная честь непосредственно служить своему великому Создателю? и может ли он ласкать себя согревающей душу надеждой, что его образ жизни угоден этому великому, этому непостижимому Существу?

– Слушай, сынок, слушай, – воскликнул пожилой джентльмен, – слушай и совершенствуй свое разумение. Поистине, мой добрый друг, никто еще не уходил от вас без каких-нибудь полезных наставлений. Бери пример с доктора Гаррисона, Том, и ты будешь достойнейшим человеком до конца своих дней!

– Несомненно, сударь, – ответил Том, – доктор Гаррисон высказал сейчас немало прекрасных истин; скажу без всякого намерения польстить ему, что я всегда был большим почитателем его проповедей, особенно в отношении их риторических достоинств. И все же, хотя

Nec tarnen hoc tribuens, dederim quoque cœtera. [297]

Я не могу согласиться с тем, что служитель церкви должен сносить оскорбления терпеливее, чем любой другой человек и в особенности, когда оскорбляют духовенство.

– Весьма сожалею, молодой человек, – заявил доктор, – по поводу того, что вы склонны чувствовать оскорбление именно как служитель церкви, и уверяю вас, если бы я знал о такой вашей предрасположенности прежде, духовенству никогда не пришлось бы быть оскорбленным в вашем лице.

Пожилой джентльмен стал выговаривать своему сыну за то, что тот перечит доктору Гаррисону, но тут слуга принес последнему записку от Амелии, которую тот сразу же прочел про себя и в которой значилось следующее:

«Дорогой мой сударь,
Амелия Бут».

с тех пор, как мы в последний раз виделись с Вами, произошло событие, которое крайне меня беспокоит; прошу Вас поэтому – будьте так добры и позвольте мне как можно скорее увидеться с Вами,

Ваша бесконечно признательная и преданная дочь

Велев слуге передать даме, что он тотчас к ней придет, доктор осведомился затем у своего приятеля, нет ли у него намерения погулять немного перед обедом в Парке.

– Мне надобно, – сказал он, – срочно навестить молодую даму, которая была вчера вечером с нами: судя по всему, у нее случались какая-то неприятность. Ну, полноте вам, молодой человек, я был с вами разве что немного резок, но вы уж простите меня. Мне следовало принять во внимание ваш горячий нрав. Надеюсь, что со временем мы с вами сойдемся во мнениях.

Пожилой джентльмен еще раз высказал другу свое восхищение, а его сын выразил надежду, что всегда будет мыслить и поступать с достоинством, подобающим его облачению, после чего доктор на время расстался с ними и поспешил к дому, в котором жила Амелия.

Как только он ушел, пожилой джентльмен принялся резко отчитывать своего сына:

– Том, – начал он, – ну можно ли быть таким дураком, чтобы из упрямства погубить все, что я сделал? Почему ты никак не поймешь, что людей надобно изучать с таким тщанием, с каким я сам в свое время этим занимался? Уж не думаешь ли ты, что если бы я оскорблял этого фордыбачливого старика, как ты, то когда-нибудь добился бы его расположения?

– Ничем не могу вам помочь, сударь, – отвечал Том. – Я не для того провел шесть лет в университете, чтобы отказываться от своего мнения ради каждого встречного. Ему, конечно, не откажешь в умении сочинять напыщенные фразы, но что касается главного, то более дурацких рассуждений мне еще не доводилось слышать.

– Ну и что из того? – воскликнул отец. – Я ведь никогда тебе не говорил, что он умный человек, и сам его никогда таким не считал. Имей он хоть сколько-нибудь сообразительности, так уже давно был бы епископом, вот это я знаю наверняка. В устройстве своих личных дел он всегда был олухом; я, например, сомневаюсь, есть ли у него за душой хотя бы сто фунтов помимо его годового дохода. Ведь он раздал более половины своего состояния Бог знает кому. В общем и целом я выудил у него, пожалуй, больше двухсот фунтов. Ну, скажи на милость, стоит нам терять такую дойную корову из-за того, что ты не хочешь сказать ему несколько любезных слов? Поистине, Том, ты такой же простофиля, как и он. Как же ты после этого надеешься преуспеть на церковном поприще, коль скоро не умеешь приноравливаться и уступать мнению тех, кто повыше тебя.

– Я что-то не пойму, сударь, – вскричал Том, – что вы понимаете под словом – повыше! В определенном смысле я, конечно, признаю, что доктор богословия выше бакалавра искусств, и готов согласиться, что в этом отношении доктор действительно выше меня, но уж греческий и древнееврейский я знаю не хуже, чем он, и сумею отстоять свое мнение перед кем бы то ни было – перед ним или любым из наших университетских.

– Вот что, Том, – воскликнул пожилой джентльмен, – пока ты не уймешь свою самонадеянность, я больше никаких надежд возлагать на тебя не стану. Будь ты поумнее, ты бы считал любого человека, от которого можешь хоть чем-нибудь поживиться, выше себя; или, по крайней мере, ты бы его убедил, что так думаешь, и этого было бы достаточно. Эх, Том, нет у тебя никакой хитрости.

– Чего же ради я тогда учился в университете эти семь лет? – вопросил Том. – Впрочем, я понимаю, отец, почему вы так думаете. Среди стариков распространено заблуждение – считать, будто только они одни умные. Еще в древности так рассуждал Нестор; но если бы ты порасспросил, какого мнения обо мне в колледже, то, полагаю, ты бы не считал, что мне следует опять приняться за учение.

Тут отец с сыном отправились в Парк, где во время прогулки первый еще и еще раз давал сыну благие советы в науке угождения, которые едва ли пошли ему впрок. И в самом деле, если бы любовь пожилого джентльмена к сыну не ослепляла его настолько, что он почти не замечал недостатки своего чада, то он бы очень скоро убедился, что сеет свои наставления на почве, безнадежно зараженной самомнением и потому исключающей надежды на какие бы то ни было плоды.