Амелия

Филдинг Генри

Книга десятая

 

 

Глава 1, которую мы не станем предварять каким-нибудь предисловием

Священник застал Амелию одну, поскольку Бут пошел погулять со своим вновь обретенным знакомым капитаном Трентом, который, судя по всему, был настолько рад возобновлению приятельских отношений со своим старым сослуживцем, что со времени их встречи на утреннем рауте за карточным столом с ним почти не разлучался.

Амелия следующим образом объяснила доктору, какое именно событие она подразумевала, посылая свою записку:

– Простите меня, дорогой доктор, за то, что я так часто беспокою вас своими делами, но ведь мне известна ваша неизменная готовность, равно как и умение, помочь любому своим советом. Дело в том, что полковник Джеймс вручил мужу два билета на маскарад, который состоится через день или два, и муж так решительно настаивает на том, чтобы я непременно с ним туда поехала, что я действительно не знаю, как мне от этого отказаться, не приводя никаких доводов; между тем я не в силах придумать какой-нибудь отговорки, открыть же ему истинную причину вы, я думаю, и сами бы мне не посоветовали. Я и так на днях еле-еле выпуталась, ибо из-за одного чрезвычайно странного происшествия очутилась в таком положении, что едва не принуждена была сказать мужу всю правду.

И тут она поведала доктору о приснившемся сержанту сне и вызванном им последствиях.

Доктор задумался на минуту, а потом сказал:

– Признаться, дитя мое, я озадачен этим не меньше вас. Я бы решительно не хотел, чтобы вы пошли на маскарад; судя по тому, как мне описывали это развлечение, оно мне не по душе; я не придерживаюсь таких уж строгих правил и не подозреваю каждую идущую туда женщину в дурных намерениях, но для человека рассудительного это все же слишком вольное и шумное удовольствие. А у вас к тому же есть и более сильные и особые возражения, и я попытаюсь сам его разубедить.

– Ах, это невозможно, – ответила она, – и поэтому я бы не хотела, чтобы вы даже за это брались. Я не помню, чтобы муж еще на чем-нибудь так настаивал. У них уже по этому случаю, как они это называют, составилась компания, и, по его словам, мой отказ очень всех огорчит.

– Я в самом деле не знаю, что вам посоветовать, – воскликнул священник. – Как я уже говорил вам, я не одобряю такого рода развлечения, но все же, коль скоро ваш муж так сильно этого желает, то мне все же не кажется, что будет какой-нибудь вред, если вы с ним туда пойдете. Однако я еще над этим поразмыслю и сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам.

В комнату вошла миссис Аткинсон и они заговорили о другом, но Амелия вскоре возвратилась к прежней теме, сказав, что у нее нет никаких причин что-либо скрывать от своей подруги. И тогда они втроем вновь стали обсуждать, как тут поступить, но так и не пришли к какому-нибудь решению. Тогда миссис Аткинсон в приливе необычного возбуждения заявила:

– Не бойтесь ничего, дорогая Амелия; одному мужчине ни за что не справиться с двумя женщинами. Мне кажется, доктор, что это будет потруднее того случая, о котором сказано у Вергилия:

Una dolo divum si fœmina victor duorum est! [300]

– Вы очень славно это продекламировали! – заметил доктор Гаррисон. – Неужели вы понимаете у Вергилия и все остальное так же хорошо, как, видимо, проникли в смысл этой строки?

– Надеюсь, что так, сударь, – сказала миссис Аткинсон, – а заодно и у Горация тоже, в противном случае можно было бы сказать, что отец лишь напрасно тратил время, обучая меня.

– Прошу прощения, сударыня, – воскликнул священник, – я признаю, что это был неуместный вопрос.

– Отчего же, вовсе нет, сударь, – отозвалась миссис Аткинсон, – и если вы один из тех, кто воображает, будто женщины неспособны к учению, то я ни в коей мере не буду этим оскорблена. Мне очень хорошо известно распространенное на сей счет мнение, однако, хотя

Interdum vulgus rectum videt, est ubi peccat. [301]

– Если бы я и придерживался подобного мнения, сударыня, – возразил доктор, – то мадам Дасье и вы сами послужили бы прекрасным свидетельством моей неправоты. Самое большее, на что бы я в данном случае отважился, так это усомниться в полезности такого рода учености для воспитания молодой женщины.

– Я признаю, – ответила миссис Аткинсон, – что при существующем порядке вещей это не может споспешествовать ее счастью в такой же мере, как мужчине, но вы, я думаю, все же согласитесь, доктор, что ученость может, по крайней мере, доставлять женщине разумное и безвредное развлечение.

– Но я позволю себе предположить, – упорствовал священник, – что это может иметь и свои неудобства. Ну, предположим, если такой ученой женщине пришлось бы взять в мужья неученого, разве она не была бы склонна презирать его?

– Вот уж не думаю, – возразила миссис Аткинсон, – и если мне позволено будет привести пример, то я, мне кажется, сама показала, что женщина, обладающая ученостью, способна вполне быть довольна мужем, который не может этим похвастаться.

– Что ж, – согласился доктор, – супруг, без сомнения, может обладать другими достоинствами, которые тоже немало значат на чаше весов. Но позвольте взглянуть на этот вопрос с другой стороны и предположить, что обе стороны, вступившие в брачный союз, отличаются завидной ученостью; не может ли при этом возникнуть прекрасный повод для разногласий: кто из них превосходит другого ученостью?

– Никоим образом, – сказала миссис Аткинсон, – ведь если оба супруга обладают ученостью и здравым смыслом, они очень скоро увидят, на чьей стороне превосходство.

– Ну, а если бы мужу при всей его учености, – продолжал доктор, – случилось высказать несколько безрассудное суждение, уверены ли вы, что его ученая жена сохранила бы подобающее чувство долга и подчинилась бы ему?

– Но с какой стати мы должны непременно предполагать, – вскричала миссис Аткинсон, – что ученый человек может быть безрассудным?

– Простите сударыня, – возразил доктор, – но ведь я не имею удовольствия быть вашим мужем, так что вы не можете помешать мне высказать какие угодно предположения. Так вот, предположение, что ученый человек может отличаться при этом безрассудством, не так уж парадоксально. Разве мы не находим никаких безрассудных суждений у весьма ученых писателей и даже у самих критиков? Что, например, может быть более странным и безрассудным, нежели предпочитать «Метаморфозы» Овидия «Энеиде» Вергилия?

– Это и в самом деле было бы настолько странно, – согласилась миссис Аткинсон, – что вам не удастся убедить меня, будто кто-нибудь в самом деле придерживался подобного мнения.

– Возможно, что и так, – подтвердил священник, – и мы с вами, я полагаю, не разошлись бы в оценке того, кто отстаивает такую точку зрения. Какой же у него тогда должен быть вкус!

– Самый ничтожный, вне всякого сомнения, – отрезала миссис Аткинсон.

– Что ж, я вполне этим удовлетворен, – сказал священник. – Говоря словами вашего любимого Горация, «…verbum non ambius addam.

– До чего же досадно, – воскликнула миссис Аткинсон, – когда в споре вас ловят на слове! Признаюсь, я так увлеклась, защищая моего любимого Вергилия, что и не заметила, куда вы клоните; однако вся ваша победа основывается на предположении, что женщине очень не повезет и она встретит самого глупого на свете человека.

– Ни в коей мере! – возразил священник. – Согласитесь, что доктора Бентли, например, уж никак не назовешь глупцом, и все же он, я убежден, спорил бы с любой женщиной, отстаивая каждое из своих исправлений. Будь она даже ангелом – и то, я боюсь, он не поступился бы ради нее своей Ingentia Fata.

– А почему вы считаете, сударь, – поинтересовалась миссис Аткинсон, – что даже если бы я его любила, я бы все равно с ним спорила?

– Возможно, вы и были бы склонны иногда уступать своему чувству, – ответил священник, – однако вспомните, что на сей счет сказано у Вергилия:

…Varium et mutabile semper Fœmina. [306]

– Прислушайтесь, Амелия, – сказала миссис Аткинсон, – это касается теперь и вас так же, как и меня: ведь доктор оскорбил теперь весь наш пол, приведя самые суровые строки, из всех когда-либо написанных против нас, хотя, я допускаю, что и одни из самых прекрасных.

– Я всем сердцем присоединилась бы к вам, дорогая, – откликнулась Амелия. – Однако у меня есть перед вами то преимущество, что я не понимаю латыни.

– Думаю, что и ваша приятельница понимает ее не намного лучше вас, – заметил священник, – в противном случае она не восхищалась бы нелепостью, пусть даже и сказанной самим Вергилием.

– Простите сударь, – о чем вы? – изумилась миссис Аткинсон.

– Это уж вы простите меня, сударыня, – промолвил Гаррисон с напускной серьезностью. – Я хочу сказать, что даже мальчишку в четвертом классе Итона выпороли бы или во всяком случае он заслужил бы порки, если бы стал средний род согласовывать с женским. Но вам, конечно, известно, что Вергилий не успел отредактировать свою «Энеиду», и, возможно, проживи он дольше, мы вряд ли находили бы в ней такие явные погрешности.

– Что ж, теперь я вижу – вы совершенно правы, – сдалась миссис Аткинсон, – и здесь, видимо, нет правильного согласования. Признаюсь, я никогда над этим прежде не задумывалась.

– И тем не менее, – заключил священник, – именно Вергилий, которого вы так любите, отнес вас всех к среднему роду, или, говоря по-английски, просто превратил вас в животных, потому что если мы переведем это так:

Женщина – непостоянное и переменчивое животное, [309]

– то здесь, я полагаю, не будет никакой ошибки, разве только по части вежливости к дамам.

Миссис Аткинсон успела лишь сказать доктору, что он способен кого угодно вывести из себя, потому что приход Бута и его приятеля положил конец этому ученому спору, в котором ни одна из сторон не произвела особенно благоприятного впечатления на другую; дама нисколько не возвысилась во мнении священника, несмотря на все свои успехи в изучении классиков, она же, со своей стороны, почувствовала в душе изрядную неприязнь к доктору, которая, возможно, бушевала в ней с еще большей яростью при одной только мысли, что у нее был бы такой муж.

 

Глава 2, повествующая о событиях, произошедших на маскараде

Со времени этого примечательного спора и до дня маскарада ничего особенно существенного, о чем следовало бы рассказать в этой истории, не произошло.

В тот день в девятом часу вечера полковник Джеймс явился к Бутам и стал дожидаться миссис Джеймс, которая изволила приехать лишь около одиннадцати. Четыре маски отправились затем в нескольких портшезах в Хеймаркет.

Как только они прибыли к оперному театру, полковник и миссис Джеймс тотчас оставили своих спутников; да и Бут со своей дамой недолго оставались вместе, так как их разлучили другие маски.

С дамой вскоре заговорил какой-то мужчина в домино, который увлек ее направо в конец самой дальней комнаты, и не успели они сесть, как незнакомец в домино стал с необычайным пылом ухаживать за ней. Подробный рассказ обо всем, что происходило во время этой сцены, возможно, показался бы читателю несколько докучным, тем более, что она не отличалась особенно романтическим стилем. Неизвестный поклонник, судя по всему, считал свою даму сердце достаточно земной особой, а посему взывал скорее к ее жадности и честолюбию, нежели к ее более возвышенным чувствам.

Поскольку в отличие от дамы он не дал себе труда скрыть свой настоящий голос, она очень быстро догадалась, что домогающийся ее любви мужчина не кто иной, как ее старый знакомый – милорд, и тогда она решила воспользоваться этим случаем. Она дала ему понять, что догадалась, кто он, и выразила некоторое удивление по поводу того, как он сумел узнать ее в толпе.

– Я подозреваю, милорд, – сказала дама, – что женщина, у которой я сейчас снимаю квартиру, так же дружна с вами, как и миссис Эллисон.

Милорд всячески уверял ее, что она заблуждается, на что она ответила:

– Сударь, вам не следует так упорно ее защищать прежде чем вы убедитесь, сержусь ли я на нее за это.

От этих слов, произнесенных с пленительной нежностью, милорд пришел в восторг, пожалуй чересчур пылкий для места, где они находились. Деликатно умерив жар своего собеседника, дама попросила его позаботиться о том, чтобы на них не обратили внимания, поскольку в той же комнате, насколько ей известно, находится и ее муж.

Как раз в этот момент к ним подошел полковник Джеймс и сказал:

– Как видите, сударыня, мне все же посчастливилось опять вас разыскать; я чувствовал себя ужасно несчастным с тех пор, как потерял вас.

Но дама ответила ему измененным для маскарада голосом, что он заблуждается и что она не имеет удовольствия его знать.

– Я – полковник Джеймс, – сказал он шепотом.

– Да нет же, вы явно ошиблись, сударь, – возразила дама, – я не знаю никакого полковника Джеймса.

– Сударыня, – ответил он по-прежнему шепотом, – я совершенно убежден, что не ошибаюсь; вы, без сомнения, миссис Бут.

– Вы, сударь, ведете себя слишком дерзко, – сказала дама, – оставьте меня, прошу вас.

Тут в разговор вмешался милорд, который, не изменяя своего голоса, стал уверять полковника, что эта леди – знатная дама и что они поглощены своей беседой; тогда полковник попросил у дамы прощения: поскольку в ее одежде не было ничего приметного, он решил, что ошибся.

Ему не оставалось теперь ничего другого, как вновь начать рыскать по комнатам, в одной из которых он вскоре увидел Бута, прогуливавшегося без маски в обществе двух дам; одна из них была в голубом домино, а вторая – в наряде пастушки.

– Уилл, – воскликнул полковник, – не знаешь ли ты, куда делись наши жены; ведь с той минуты, как мы сюда вошли, я их больше ни разу не видел?

Бут ответил, что они, наверно, гуляют где-нибудь вдвоем и вот-вот отыщутся.

– Позвольте, – воскликнула дама в голубом домино, – так вы, оба явились сюда на дежурство вместе с женами? Что касается вашей супруги, мистер олдермен, – обратилась она к полковнику, – то я нисколько не сомневаюсь в том, что она уже нашла себе собеседников более интересных, чем ее муж.

– Можно ли быть столь жестокой, сударыня? – вмешалась пастушка. – Вы доведете несчастного своими речами до того, что он чего доброго примется избивать свою жену, ведь он, уверяю вас, не иначе, как офицер.

– Ну, тогда он из какого-нибудь тылового полка ополченцев, я полагаю, – съязвило домино, – ведь по всему видно, что это городская птица.

– Да и мне, признаться, кажется, что от этого джентльмена сильно попахивает Теймз-стрит, – подхватила другая, – и если мне позволено будет высказать догадку, то, пожалуй, еще и благородным портняжным ремеслом.

– Что за дьявольщина! – вскричал Джеймс. – Послушай, кого это ты здесь подцепил?

– Клянусь честью, понятия не имею! – ответил Бут. – Вы бы меня очень одолжили, если бы избавили хотя бы от одной из них.

– Ну, что вы на это скажете, сударыня? – воскликнуло домино. – Не желаете ли погулять в обществе полковника? Уверяю вас, вы ошиблись: ведь это не больше и не меньше, как сам несравненный полковник Джеймс собственной персоной.

– Ах, вот как! Неудивительно поэтому, что мистер Бут предоставил ему выбрать одну из нас, ведь это входит в обязанности поставщика, а мистер Бут, как мне говорили, как раз имеет честь оказывать подобного рода услуги благородному полковнику.

– Желаю вам успеха у этих дам, заметил Джеймс, – а меня увольте, я поищу себе добычу получше.

И с этими словами он исчез в толпе масок.

– Еще бы, вы ведь известный любитель поохотиться; – крикнула вслед ему пастушка, – у вас, по-моему, только и удовольствия, что рыскать в поисках добычи.

– Так вы, сударыня, знаете этого джентльмена? – осведомилось домино.

– Да кто ж его не знает? – ответила пастушка.

– Что он за человек? – продолжало любопытствовать домино. Хотя я над ним и подсмеивалась, однако я ведь знаю его только в лицо.

– Ничего особенно примечательного в нем нет, – пояснила пастушка. – Он старается по возможности овладеть каждой красивой женщиной; так, впрочем, ведут себя и все остальные.

– Значит, он не женат? – спросила та, что была в домино.

– Женат, конечно, и к тому же по любви, – ответила ее спутница, – но давным-давно уже растранжирил свою любовь и говорит, что жена служит ему теперь превосходным предметом ненависти. У этого малого если и обнаруживается подчас хоть капля остроумия, то, я думаю, лишь в тех случаях, когда он оскорбляет жену, но, к счастью для него, это излюбленное его занятие. Я незнакома с бедняжкой, но, судя по его описаниям, это жалкое животное.

– О, зато я прекрасно ее знаю, – воскликнуло домино, – и, возможно, я ошибаюсь, но, поверьте, она вполне под стать ему; да ну его к черту; скажите лучше, куда подевался Бут?

В это время как раз в той части комнаты, где находились обе дамы, возникло какое-то шумное оживление. Оно было вызвано многолюдным сборищем молодых людей, именуемых обычно хлыщами; на сей раз они, как говорится, нашли себе забаву в письме, которое один из них подобрал с полу в этом зале.

Любопытство, как известно, распространено среди людей любого ранга, а посему стоит лишь появиться предмету, возбуждающему его, как можно не сомневаться, что тут же соберется толпа, независимо от того, происходит ли это в собрании людей благовоспитанных или же среди их собратьев попроще.

Когда шум привлек достаточное число зевак, один из этих хлыщей по настоянию как своих приятелей, так и всех присутствующих, приняв на себя роль публичного оратора, стал во всеуслышание читать найденное письмо, с содержанием которого, равно как и с комментариями к нему самого оратора и его слушателей, мы познакомим сейчас и читателя.

Взобравшись на стул, самозванный оратор начал следующим образом:

– Сим начинается первая глава откровений… святого… Тьфу, чума на его голову, забыл его имя. Джек, напомни мне, как зовут этого святого?

– Тимоти, болван, – подсказали из толпы. – Слышишь? Тимоти!

– Что ж, прекрасно, – крикнул оратор, – стало быть, откровений святого Тимоти.

«Сударь, мне очень жаль, что в стране, с гордостью именующей себя христианской, все же существуют причины, побуждающие меня писать о нижеследующем предмете; но еще более того огорчает меня необходимость обращаться к человеку, которому природа и судьба даровали столько преимуществ, что от него можно было бы ожидать в ответ величайшей признательности великому Подателю всех этих благ. И разве не повинен в тягчайшей неблагодарности человек, прямо и открыто преступивший все наиболее непререкаемые законы и повеления этого самого милосердного Существа?

Мне нет нужды говорить Вам, что прелюбодеяние запрещено одной из десяти заповедей [313] и я, надеюсь, мне также нет необходимости упоминать, что оно недвусмысленно запрещено Новым Заветом». [314]

– Надеюсь, вы уяснили себе теперь, – вставил оратор, – какой на сей счет существует закон, и, следовательно, никто из вас не сможет сослаться на неосведомленность, когда вы попадете в Олд Бейли на том свете. То-то же. А дальше тут опять прежняя волынка.

«Но даже если бы прелюбодеяние и не было столь недвусмысленно запрещено в Писании, то предоставленного нам природой света было бы вполне достаточно, чтобы мы могли узреть всю чудовищность и жестокость этого преступления.

Вот почему мы и убеждаемся, что народы, над которыми еще не восходило солнце справедливости, без малейшего снисхождения жестоко наказывали прелюбодея, чтобы всем другим было неповадно; притом не только цивилизованные язычники, но даже и самые варварские народы были в этом отношении единодушны; в очень многих странах это преступление каралось самыми суровыми и позорными телесными наказаниями, а в некоторых, и притом не столь уж редко, даже смертной казнью.

И несомненно, что в человеческом сознании едва ли какой-нибудь другой проступок заслуживает более сурового наказания. Ведь, пожалуй, нет такого оскорбления и несчастья из всех, какие только человек может причинить ближнему или навлечь на него, которые бы не совместились в этом одном грехе. Ведь прелюбодеяние означает похищение у человека его собственности…»

– Обратите на это внимание, сударыни, – прокомментировал оратор, – что все вы являетесь собственностью своих мужей.

«…и при том собственности, каковую всякий достойный человек ценит превыше всего. Прелюбодеяние подобно отравлению того источника, из которого он по праву черпает сладчайшее и самое невинное удовольствие и где он находит и самое сердечное утешение, и самую прочную дружбу, и самую надежную помощь во всех своих делах, нуждах и несчастьях. Прелюбодеяние влечет за собой утрату душевного покоя и даже доброго имени. Гибель обоих – и жены, и мужа, а иногда и всей семьи – таковы возможные последствия этого рокового оскорбления. Семейное счастье – вот цель почти всех наших стремлений и награда за все наши труды. Стоит лишь людям убедиться, что путь к этому восхитительному наслаждению для них навсегда закрыт, и у них пропадает усердие к чему бы то ни было и появляется равнодушие ко всем мирским делам. Так они становятся плохими подданными, плохими родственниками и плохими людьми. Ненависть и месть – вот те губительные страсти, которые кипят у них в душе. А за этим следует обычно отчаяние и безумие, нередко завершающиеся убийством или самоубийством».

– Итак, джентльмены и леди, занавес закрылся. На этом первое действие заканчивается… и, следовательно, начинается второе.

«Я пытался здесь представить Вам картину этого порока, ужасный облик которого никакие мои краски не могут преувеличить. Но какая кисть в состоянии нарисовать ужасы возмездия, которое Писание предрекает тем, кто в нем повинен?

Ради чего Вы обрекаете себя на такое наказание? И ради какой награды Вы навлекаете все эти бедствия на другого? Я прибавлю, – на своего друга? Ради обладания женщиной, ради минутного удовольствия? Но если ни добродетель, ни религия не в силах обуздать ваше непомерное вожделение, то разве мало есть женщин, столь же красивых, как жена вашего друга, хотя и не столь чистых, которыми вы можете обладать с куда меньшей долей вины? Что же в таком случае побуждает вас губить себя и своего друга? Уж не придает ли особая гнусность подобного проступка некую остроту этому греху? Или же от уверенности, что наказание будет в данном случае особенно суровым, возрастает и получаемое удовольствие?

Но если вы настолько утратили всякое чувство страха, стыда и доброты, что вас не удерживают ни беды, которые вы навлечете на себя безмерной низостью своего поступка, ни бесчестье, в которое вы ввергнете других, позвольте мне все же показать вам, как трудно, – я могу даже сказать, невозможно – будет вам добиться успеха. Вы атакуете крепость, возвышающуюся на скале; женщина, обладающая целомудрием, стойко оберегаемым счастливым природным душевным складом и непоколебимыми принципами религии и добродетели, которые были привиты ей воспитанием и взлелеяны и укреплены привычкой, такая женщина должна быть неприступной даже и без той крепкой и постоянной любви ее мужа, которая оберегла бы и душу менее нравственную и с худшими наклонностями. Чего вы, в сущности, добиваетесь, как не того, чтобы посеять недоверие, а возможно, и рознь между счастливыми супругами, хотя и здесь, я уверен, вам не удастся преуспеть без того, чтобы навлечь неминуемую гибель и на собственную голову?

А посему послушайтесь моего совета и удержитесь от этого чудовищного преступления; оставьте тщетные попытки взобраться на этот крутой обрыв, которого Вам никогда не одолеть и где Вас, вероятнее всего, постигнут вскоре полное падение и гибель; при этом надеяться Вы можете только на то, что погубите заодно и лучшего своего друга.

Мне приходит на ум лишь еще один довод, и уж, что говорить, крайне безнравственный, а именно: за то самое время, которое вы растратите на тщетные усилия, вы вполне могли бы увенчать свои порочные попытки успехом у других».

И тут кончается сия мрачная песенка.

– Будь я проклят, – воскликнул один из слушателей, – доводилось ли еще кому-нибудь из смертных выслушивать такую дурацкую дребедень?

– А мне, черт возьми, пришелся по душе последний довод, – возразил другой. – Будь я проклят, но в этом есть кое-какой смысл; я и в самом деле скорее предпочел бы заглянуть, когда мне вздумается, к мадам Д-г-с, чем две недели кряду ухаживать за добродетельной сучкой.

– Послушай, Том, – крикнул один из присутствующих, – а что если это слова положить на музыку? Давай устроим подписку, с тем чтобы музыку к ним сочинил Гендель; ну и славная получится из этого оратория.

– Будь я проклят, Джек, – возразил другой, – мы сделаем из этого псалом и будем распевать его в воскресенье в Сент-Джеймской церкви, а я еще надену для такого случая короткий парик, провалиться мне на этом месте.

– Как вам не стыдно, джентльмены, как вам не стыдно! – упрекнул собравшихся подошедший к ним монах. – Уж не думаете ли вы, что в ваших непристойных шутках есть хоть капля остроумия или юмора. А если бы даже и были, то навряд ли хоть сколько-нибудь искупает оскорбление религии и добродетели.

– Вот это да! – присвистнул один. – Да это никак и взаправду монах.

– Уж кто бы там я ни был, – ответил монах, – а вот вы, надеюсь, по крайней мере именно то, чем кажетесь. Ради блага нашего потомства, не дай Бог, чтобы вы оказались джентльменами.

– Послушай, Джек, – крикнул один из них, – давай подбросим этого монаха на одеяле.

– Меня на одеяле? – переспросил монах. – Клянусь достоинством мужчины, да я любому из вас вмиг сверну сейчас шею, как вонючему цыпленку.

И с этими словами он сорвал маску, за которой скрывалась физиономия полковника Бата во всем ее устрашающем величии; этого было достаточно, чтобы дерзкие хлыщи тотчас бросились врассыпную, подобно троянцам, узревшим лицо Ахилла. Полковник счел ниже своего достоинства преследовать кого-либо из них, за исключением того, кто держал в руке письмо, которое полковнику хотелось получше прочитать и которое тот с готовностью ему отдал со словами, что оно – к его услугам.

Заполучив письмо, полковник постарался найти наиболее уединенное место, чтобы внимательно его перечесть; несмотря на отвратительное чтение, кое-какие пассажи понравились полковнику. Он только что успел дочитать письмо до конца, как увидел проходившего мимо Бута; окликнув его, полковник вручил письмо ему, попросив положить в карман и прочитать как-нибудь на досуге. При этом он весьма одобрительно отозвался о прочитанном и сказал Буту, что ему будет небесполезно познакомиться с письмом, как, впрочем, всем молодым людям.

Бут все еще не видел своей жены, но поскольку был уверен, что она находится в обществе миссис Джеймс, то и не беспокоился на ее счет. Продолжить дальнейшие поиски жены ему помешала дама в голубом домино, которая вновь с ним заговорила. На этот раз Бут обнаружил, что она очень хорошо его знает, что это дама из общества и что она явно испытывает к нему особый интерес. Однако хотя он и был человеком жизнерадостным, но действительно так любил свою Амелию, что ни о какой другой женщине даже и не помышлял, а посему (не будучи, правда, в полном смысле этого слова Иосифом) он все же не был способен, как мы уже видели, на предумышленную неверность. Во всяком случае он был настолько холоден и равнодушен к намекам своей дамы, что она стала жаловаться на то, что ей с ним скучно. Подошедшая к ним опять пастушка, услыхав эти обвинения против Бута, подтвердила их справедливость, сказав:

– Это самый скучный человек на свете, уж можете мне поверить, сударыня. Увидя вас вторично с ним, я чуть было не приняла вас за его жену, потому что, уверяю вас, он очень редко проводит время с кем-либо еще.

– А вы что, так хорошо с ним знакомы, сударыня? – осведомилось домино.

– Во всяком случае эта честь, я полагаю, выпала мне значительно раньше, нежели вашей милости, – ответила пастушка.

– Возможно, что и так, сударыня, – воскликнуло домино, – однако я просила бы вас не вмешиваться сейчас в наш разговор, потому что нам необходимо поговорить об одном важном для нас обоих деле.

– А я считаю, сударыня, – сказала пастушка, – что у меня есть к этому джентльмену не менее важное дело, чем ваше, а посему не будет ли вашей милости угодно самой удалиться?

– Любезные мои дамы, – воскликнул Бут, – прошу вас, не ссорьтесь из-за меня!

– А я вовсе и не собираюсь ссориться, – ответило домино, – раз уж вы так равнодушны, я без всяких сожалений отказываюсь от своих претензий. Если бы вы не были самым тупым малым на свете, вы бы, я уверена, давно бы уже меня узнали.

С этими словами она оставила Бута в обществе пастушки, пробормотав про себя, что та, без сомнения, одно из тех жалких существ, о которых никто и понятия не имеет.

Пастушка, тем не менее, расслышала это язвительное замечание и в ответ громко осведомилась у Бута, где он подобрал это ничтожество.

– Смею вас уверить, сударыня, – ответил Бут, – что мне известно о ней ровно столько же, сколько и вам; я познакомился с ней здесь, на маскараде, точно так же, как и с вами.

– Как и со мной? – переспросила она. – Да неужели вы думаете, что если бы это было наше первое знакомство, то я стала бы напрасно тратить на вас столько времени? Что же касается вас, то я охотно верю, что женщина, бывшая некогда с вами в близких отношениях, едва ли добьется этим у вас каких-либо преимуществ.

– Мне, сударыня, – проговорил Бут, – неизвестно, чем именно я заслужил подобный отзыв, как неизвестна и та особа, которую я должен за него благодарить.

– Так, значит, у вас хватает наглости, – воскликнула дама своим настоящим голосом, – притворяться, будто вы меня не помните?

– Нет, теперь мне сдается, что я уже когда-то прежде слыхал этот голос, – промолвил Бут, – но только, ей Богу, никак не могу вспомнить, чей же он?

– Вы не можете вспомнить женщину, – вскричала дама, – с которой вы обошлись с величайшей жестокостью… я уже не говорю о неблагодарности?

– Нет, клянусь честью, – сознался Бут.

– Не упоминай о своей чести, негодяй! – воскликнула дама. – Потому что как ты ни бессердечен, но я могла бы показать тебе лицо, которое, несмотря, на все твое бесстыдство, привело бы тебя в смущение и ужас. Так ты все еще меня не узнаешь?

– Да, конечно, сударыня, теперь я узнал вас, – ответил Бут, – и признаюсь, что из всех женщин на свете у вас больше всего оснований для таких упреков.

Тут между джентльменом и дамой (я полагаю, нет надобности говорить, что это была мисс Мэтьюз) началось весьма продолжительное объяснение, но, поскольку оно состояло преимущественно из неистовых упреков с ее стороны и извинений со стороны Бута, я бессилен сделать его хоть сколько-нибудь занимательным для читателя, а посему возвращусь к полковнику Джеймсу. Усердно обрыскав все комнаты и не найдя нигде женщины, за которой он охотился, полковник заподозрил, что его первоначальная догадка была правильной, но только Амелия не захотела ему открыться, потому что ей было приятно с ее любовником, в котором он узнал благородного милорда.

Не имея в данном случае никакой надежды получить удовольствие самому, он решил поэтому испортить его и другим, а посему, разыскав Бута, он вновь осведомился у него, не знает ли тот, куда это подевались их жены; он обошел все комнаты и ни ту, ни другую не нашел.

На этот раз Бут несколько встревожился и, расставшись с мисс Мэтьюз, пустился вместе с полковником на поиски жены. Что же касается мисс Мэтьюз, то он в конце концов умиротворил ее, пообещав непременно ее посетить; она исторгла у него это обещание, поклявшись самым торжественным образом, что в противном случае тут же на маскараде расскажет всем присутствующим об их отношениях.

Хорошо зная до какого неистовства могут разбушеваться страсти этой дамы, Бут вынужден был принять эти условия, ибо ничего на свете так не боялся, как того, что Амелия узнает обо всем из уст самой мисс Мэтьюз, – тем более, что прежде он уже претерпел столько неприятностей лишь бы это не произошло.

Полковник повел Бута прямо туда, где он видел лорда и Амелию (настолько он был теперь убежден, что это именно она) и где они беседовали наедине. Как только Бут ее увидел, он сказал полковнику:

– Какое тут может быть сомнение; ну, конечно, это моя жена разговаривает с какой-то маской.

– Я и сам принял ее за вашу жену, – сказал полковник, – но потом решил, что ошибся. Послушайте, да ведь это милорд… и эта дама, я сам видел, провела с ним весь вечер.

Этот разговор происходил на некотором расстоянии, так что предполагаемая Амелия не могла его слышать; пристально взглянув на нее, Бут заверил полковника, что тот нисколько не ошибся. Как раз в это время дама поманила Бута веером и тогда он направился прямо к ней; она выразила желание поехать домой, на что он с готовностью согласился. Милорд тут же от них отошел, полковник устремился на поиски жены или какой-нибудь другой женщины, а Бут и его дама возвратились в двух портшезах к себе домой.

 

Глава 3

Последствия маскарада, не столь уж необычные и не столь уж удивительные

Выйдя первой из своего портшеза, дама поспешно поднялась наверх в комнату детей: так уж у Амелии повелось – в каком бы часу она ни возвращалась домой. Бут же прошел в столовую, куда чуть позже заглянула и Амелия, которая с самым безоблачным выражением лица сказала ему:

– Дорогой мой, ведь мы с вами, очевидно, оба не ужинали; не спуститься ли мне вниз посмотреть на кухне, нет ли там хотя бы холодного мяса?

– Возьмите только для себя, если это вам угодно, – сухо заметил Бут, – я ничего есть не собираюсь.

– То есть, как, дорогой? – удивилась Амелия, поскольку за ужином ее муж ел обычно с большим удовольствием. – Надеюсь, вы не потеряли из-за маскарада аппетит!

– Я еще как следует не знаю, что я там потерял, – сказал Бут, – но только чувствую, что мне не по себе. У меня болит голова. И я сам не знаю, что со мной.

– Вы меня пугаете, дорогой, – встревожилась Амелия, – у вас и в самом деле нездоровый вид. Ах, как было бы хорошо, если бы этот маскарад состоялся задолго до того, как вы туда пошли.

– Да, если бы это было угодно Господу! – воскликнул Бут. – Но теперь, что уж об этом толковать. Однако, Амелия, ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос. Кто этот джентльмен, с которым вы беседовали, когда я к вам подошел?

– Джентльмен? – переспросила Амелия. – Какой джентльмен, дорогой?

– Тот джентльмен… вельможа… когда я к вам подошел; надеюсь, я говорю достаточно ясно.

– Клянусь вам, дорогой, я не понимаю, о чем вы говорите; на маскараде не было ни одного знакомого мне человека.

– Как! Позвольте, провести весь вечер с мужчиной в маске, не зная, кто он такой?

– То есть, как это, мой дорогой? Ведь мы с вами не были вместе.

– Я и сам знаю, что не были, – возразил Бут, – но какое это имеет отношение к моему вопросу? Вы как-то странно мне отвечаете. Мне и самому прекрасно известно, что мы не были с вами вместе, потому-то я вас и спрашиваю, с кем вы там были?

– Но, дорогой мой, – пожала плечами Амелия, – как я могу сказать вам, если все были в масках?

– Я еще раз повторяю вам, сударыня, – сказал Бут, – стали бы вы беседовать два часа или даже больше с человеком, которого вы не знаете?

– А почему бы и нет, дитя мое? Ведь я и понятия не имею ни о каких маскарадных правилах: я до этого ни разу не бывала ни на одном маскараде?

– Бог свидетель, как бы я хотел, чтобы вы не ходили и на этот! – воскликнул Бут. – Скажу больше, вы и сами будете так думать, если скажете мне правду. Что я сейчас сказал? Неужели я способен… подозревать вас в том, что вы говорите мне неправду? Ну, что ж, коль скоро вы не знаете, с кем вы беседовали, то я вам сам скажу: мужчина, с которым вы беседовали был не кто иной, как милорд…

– Так неужели именно по этой причине, – спросила Амелия, – вы бы хотели, чтобы я и вовсе там не была?

– А разве этого недостаточно? Разве он не самый последний мужчина на свете, в обществе которого я хотел бы вас видеть?

– Так вы, значит, действительно предпочли бы, чтобы я лучше и вовсе не была на маскараде?

– Да, предпочел бы, от всей души!

– Ах, если бы я могла всегда так угождать любому вашему желанию, как в этом случае. Так знайте же, я не была там!

– Не шутите так, Амелия! – вскричал Бут. – Вы не стали бы надо мной смеяться, если бы знали, что у меня сейчас творится на душе.

– А я нисколько над вами не смеюсь. Клянусь честью, что я не была на маскараде. Простите мне этот обман, я решилась на него в первый и, конечно, в последний раз в жизни, потому что тяжко поплатилась за него тревогой, которую мне эта затея доставила.

И тут Амелия открыла мужу секрет, который заключался в следующем: в этой истории, кажется, где-то уже упоминалось, что Амелия и миссис Аткинсон были совершенно одинакового сложения и роста и что у них были к тому же очень похожие голоса. Поэтому когда миссис Аткинсон увидела, что Амелия ни за что не хочет ехать на маскарад, она вызвалась поехать туда вместо нее и провести Бута, выдав себя за его жену.

Этот план и был потом без особого труда осуществлен: когда все они вышли из дома, Амелия, подойдя к портшезу последней, побежала обратно в дом взять якобы забытую ею маску, которую она на самом деле умышленно оставила дома. Там она мгновенно скинула свое домино и набросила его на миссис Аткинсон, которая уже была наготове и тотчас же быстро спустилась вниз, уселась в портшез и отправилась вместе со всеми на маскарад.

Поскольку фигурой она очень походила на Амелию, ей без особого труда удалось поддерживать и дальше этот обман: ведь кроме того, что их голоса были очень похожи и ей представилась здесь возможность говорить измененным голосом, она едва ли успела сказать Буту больше шести слов, потому что как только они очутились в толпе, она при первой же возможности ускользнула от него. А Бут, которым, как читатель хорошо помнит, завладели две особы, был вполне спокоен, считая, что в обществе миссис Джеймс Амелия будет в полной безопасности, пока полковник, как мы видели, не подстрекнул его отправиться на поиски жены.

Миссис Аткинсон, как только возвратилась с Бутом домой, немедля устремилась наверх, в детскую, где застала Амелию, которой второпях успела лишь сказать, что ей очень легко удалось осуществить их замысел, оставя Бута в полном заблуждении на свой счет, а посему Амелия может говорить ему все, что ей угодно, тем более что на протяжении всего вечера миссис Аткинсон провела с ним едва ли более минуты.

Как только Бут убедился в том, что весь этот вечер его жена неотлучно находилась дома, он пришел в такой восторг, что не знал как выказать ей свою нежность, корил себя за безрассудство, признавал ее благоразумие и клялся, что до конца дней ни в чем больше не будет перечить ее воле.

После этого они позвали миссис Аткинсон, которая все еще сидела в детской в своем маскарадном костюме, и когда Бут увидел ее и услыхал, как она говорит, подражая Амелии, он признался, что нисколько теперь не удивляется собственному заблуждению, потому что, если бы обе женщины надели одинаковые маски и костюмы, он едва ли сумел бы обнаружить хоть какое-нибудь различие между ними.

Проведя еще примерно полчаса за чрезвычайно приятной беседой, они расстались в прекраснейшем расположении духа.

 

Глава 4

Последствия маскарада

На следующее утро, проснувшись, Бут обнаружил у себя в кармане письмо, которое отдал ему накануне полковник Бат и о котором, если бы не эта случайность, он никогда бы и не вспомнил.

Однако теперь у Бута пробудилось любопытство и, начав читать письмо, он так увлекся его содержанием, что не мог оторваться, пока не дошел до самого конца; хотя наглые хлыщи с ученым видом глумились над этим письмом, но ни предмет, о котором шла речь, ни сама манера изложения никак не заслуживали презрения.

Но была еще одна причина, побудившая Бута прочитать письмо до конца, и заключалась она в том, что почерк показался ему знакомым: он угадал руку доктора Гаррисона – почерк у священника был очень своеобразный, да и в самом содержании письма видны были все присущие его характеру особенности.

Бут только дочитал письмо во второй раз, как сам священник вошел в комнату. Этому добрейшему человеку не терпелось узнать, насколько успешно удалось Амелии осуществить свой замысел, ибо он питал к ней такую любовь, которую в отзывчивой душе пробуждает уважение без примеси эгоистических соображений, служащих обычно источником нашей любви к женам и детям. Что касается детей, то Природа с помощью очень тонких и искусных доводов внушает нам, что они часть нас самих; а до тех пор пока мы питаем сердечную склонность к женам, та же самая Природа без устали находит красноречивейшие аргументы, дабы внушить нам пристрастие к ним. Но для пробуждения в душе человека привязанности, подобной той, какую священник питал к Амелии, Природа вынуждена прибегать к логике такого рода, которую плохой человек так же неспособен постичь, как слепой от рождения – учение сэра Исаака Ньютона о цвете. И тем не менее, эта логика не более трудна для понимания, нежели та, согласно которой оскорбление влечет за собой гнев, опасность – страх, а похвала – тщеславие; и так же просто может быть доказано, что доброта влечет за собой любовь.

Доктор первым делом осведомился, где его дочь (он часто именно так называл Амелию). Бут сообщил, что она еще спит, поскольку провела беспокойную ночь.

– Надесь, она не заболела из-за этого маскарада? – встревожился священник. Бут ответил, что Амелия, как он думает, будет себя чувствовать, когда проснется, как нельзя лучше.

– Просто треволнения этой ночи были, мне кажется, несколько чрезмерными для ее нежной души – вот, собственно, и всё.

– Надеюсь в таком случае, – заметил доктор, – что вы не только никогда не будете больше настаивать на том, чтобы она посещала подобные увеселения, но и поймете, что на ваше счастье вам досталась жена, у которой хватает благоразумия избегать места подобных развлечений; возможно, ошибаются те, кто изображают их такими прибежищами порока и соблазна, что любая добродетельная женщина, осмелившаяся там появиться, рискует своей репутацией, но все же они, несомненно, служат местом шумных сборищ, бесчинств и невоздержности, присутствовать при которых никак не подобает скромной и благонравной замужней христианке.

Бут ответил, что глубоко сознает свою и ошибку и не только не станет отныне уговаривать жену снова пойти на маскарад, но и сам больше не ступит туда ни ногой.

Доктор счел такое решение весьма похвальным, после чего Бут объявил:

– Мне хорошо известно, дорогой друг, что не только благоразумию жены, но и вам я обязан тем, что она не была вчера вечером на маскараде.

И тут он признался священнику, что ему уже известна хитрость, к которой прибегла Амелия. Добряк доктор был чрезвычайно доволен успехом придуманной им уловки, а также и тем, что Бут нисколько на него не в обиде.

– Между тем, сударь, – продолжал Бут, – ко мне попало вчера письмо (его отдал мне вчера на маскараде благородный полковник), которое написано почерком, удивительно похожим на ваш, и я готов почти поклясться, что оно написано вами. Да и манера изложения очень напоминает вашу. Вот оно, сударь. Признаете ли вы, доктор, свое авторство или нет?

Священник взял письмо и, лишь мельком взглянув на него, сказал:

– Полковник собственноручно отдал вам это письмо?

– Да, собственноручно, – ответил Бут.

– Что ж, в таком случае, – воскликнул доктор, – более бесстыжего негодяя, чем он, свет еще не видывал. Неужели он вручил его вам с видом победителя?

– Он вручил мне его со свойственным ему важным видом, – подтвердил Бут, – и посоветовал прочесть для собственной пользы. Сказать по правде, я несколько удивлен тем, что он счел необходимым вручить это письмо именно мне, а не кому-то другому, ибо не нахожу, что заслужил репутацию такого мужа. Хорошо еще, что я не так быстро обижаюсь, как другие.

– Мне очень приятно убедиться, что вы не из их числа, – заметил доктор. – Вы повели себя в данном случае, как подобает человеку здравомыслящему и истинному христианину, ибо с вашей стороны было бы, несомненно, величайшей глупостью, равно как и прямым вызовом благочестию рисковать своей жизнью из-за дерзкой выходки дурака. До тех пор, пока вы уверены в добродетельности своей жены, презрение к подобным поползновениям негодяя свидетельствует лишь о вашей мудрости. Ведь ваша жена и не обвиняет его в прямом покушении, хотя и замечала в его поведении достаточно такого, что оскорбляло ее щепетильность.

– Вы меня удивляете, доктор, – произнес Бут. – Что вы, собственно, имеете в виду? Моей жене не нравилось его поведение? Разве полковник хоть когда-нибудь ее оскорбил?

– Я не сказал, что он позволил себе когда-нибудь оскорбить ее какими-то прямыми признаниями или совершил что-нибудь такое, за что согласно самым романтическим представлениям о чести вы могли бы или должны были бы желать отомстить ему; но, знаете, целомудрие добродетельной женщины – вещь чрезвычайно деликатная.

– И моя жена в самом деле жаловалась на что-то в этом роде со стороны полковника?

– Видите ли, молодой человек, – продолжал доктор, – я не желаю никаких ссор и никаких вызовов на дуэль; я вижу, что допустил некоторую оплошность, а посему настаиваю на том, чтобы во имя всех прав дружбы вы дали мне слово чести, что не станете из-за этого ссориться с полковником.

– Даю вам его от всей души, – сказал Бут, – потому что если бы я не знал вашего характера, то мне не оставалось бы ничего иного, как решить, что вы надо мной смеетесь. Я не думаю, чтобы вы заблуждались относительно моей жены, но уверен, что она заблуждается относительно полковника и ложно истолковала какую-нибудь преувеличенную с его стороны любезность, что-нибудь в духе Дон Кихота, приняв ее за посягательство на свою скромность; однако о полковнике я самого высокого мнения; надеюсь, вы не обидитесь, если я скажу, что не знаю, к кому из вас двоих мне следует скорее ревновать свою жену.

– Я никоим образом не хотел бы, чтобы вы ревновали ее к кому бы то ни было, – воскликнул священник, – поскольку считаю, что на добродетель моей девочки можно твердо положиться, но, однако же, убежден, что она никогда бы ни словом на сей счет не обмолвилась мне без всякой на то причины; да и я, не будучи уверен в справедливости ее слов, не стал бы писать полковнику это письмо, в чем я теперь и признаюсь. Однако, повторяю, еще не произошло ничего такого, из-за чего, даже при ложно понимаемом чувстве чести, вы могли бы жаждать отмщения; если вы только послушаетесь моего совета, скажу вам, что счел бы весьма благоразумным уклоняться от любой чрезмерной близости с полковником.

– Простите меня, любезнейший друг, – сказал Бут, – но я в самом деле так высоко ставлю полковника, что готов поручиться жизнью за его честь; а что касается женщин, то я просто не верю, чтобы он когда-нибудь был неравнодушен хотя бы к одной из них.

– Будь по-вашему, согласился доктор, – я в таком случае настаиваю лишь на двух вещах. Во-первых, в случае если вы когда-нибудь перемените свое мнение, это письмо не должно служить поводом для ссоры или дуэли, и во-вторых, вы никогда ни словом не обмолвитесь об этом своей жене. Именно последнее позволит мне судить, умеете ли вы хранить тайну; и если даже все происшедшее не столь уж важно, это во всяком случае будет полезным упражнением для вашего ума, поскольку придерживаться любой добродетели – значит выполнять своего рода нравственное упражнение, а это содействует поддержанию здорового и деятельного духа.

– Обещаю вам, что непременно исполню и то, и другое, – воскликнул Бут.

Тут в комнату принесли завтрак, а вскоре появились и Амелия с миссис Аткинсон.

За завтраком говорили главным образом о маскараде, и миссис Аткинсон рассказала о некоторых из случившихся там происшествий, однако поведала ли она всю правду относительно себя самой, решить не берусь; во всяком случае лишь одно несомненно – она ни разу не упомянула имя благородного милорда. Среди прочего, сказала она, там еще какой-то молодой человек, взобравшись на стул, прочел, насколько она могла понять, проповедь в похвалу прелюбодеянию, однако ей не удалось подойти достаточно близко, чтобы расслышать все подробности.

Когда всё это происходило, Бут был в другой комнате в обществе дамы в голубом домино и ничего об этом не знал, а посему то, что он услыхал сейчас из уст миссис Аткинсон, вновь напомнило ему о письме доктора к полковнику Бату: ведь он полагал, что письмо было написано именно этому ревнителю чести; сама мысль о том, будто полковник Бат подвизается в роли возлюбленного Амелии, показалась ему настолько смехотворной, что на него напал приступ неудержимого хохота.

Священник, с естественной для автора мнительностью, отнес гримасу, исказившую лицо Бута, на счет своей проповеди, или письма, посвященного этой теме; он был слегка задет и промолвил внушительным тоном:

– Мне было бы приятно узнать причину столь неумеренного веселья. Неужели прелюбодеяние, по вашему мнению, – предмет, достойный шутки?

– Совсем напротив, – возразил Бут. – Но можно ли удержаться от смеха при мысли, что кто-то взялся читать проповедь на такую тему, да еще в таком месте?

– Мне очень грустно наблюдать, – промолвил доктор, – как далеко зашла развращенность нашего века – ведь забыта не только добродетель, но не соблюдается даже и благопристойность. Сколь распущенными должны быть нравы любой нации, у которой подобное надругательство над религией и моралью может совершаться с полной безнаказанностью! Едва ли кто еще так любит истинное остроумие и юмор, как я, но осквернять то, что свято, шутками и зубоскальством – это верный признак недалекого и порочного ума. Именно на этот порок обрушивается Гомер, изображая отвратительный образ Ферсита. Пусть уж дамы меня извинят за то, что я напомню вам это место, поскольку вы, я знаю, достаточно знакомы с греческим, чтобы понять его:

«Ος ρ επεα φρεσίν ήσιν άκοσμα тε, πολλά тε ήδη, Μάψ, άταρ αύ κατά κόσμον έριζέμεναι βασίλευσαν, 'Αλλ ö τι ol εΐσαιτο γελοίΐον Άργείοισιν Έμμεναι. [323]

И тут же прибавляет:

– αΐσχιστος δέ άνήρ ύπό «Ι λιον ήλϋε † [324]

Гораций тоже в свой черед описывает подобного мерзавца:

…Solutos Qui captât risus hominum famamque dicacis, [325] —

и говорит дальше о нем:

Hic niger est, hune tu, Romane, caveto. [326]

– Ах, восхитительный Гомер, – воскликнула миссис Аткинсон, – насколько же он выше всех других поэтов!

– Прошу прощения, сударыня, – сказал доктор, – я совсем упустил из вида, что вы у нас знаток древности; правда, я и понятия не имел о том, что вы так же хорошо знаете греческий, как и латынь.

– О, я не претендую на то, чтобы быть судьей в греческой поэзии, – отозвалась миссис Аткинсон, – но думаю, что все же немного пойму Гомера; по крайней мере, если буду время от времени заглядывать в латинский перевод.

– Прошу вас, сударыня, скажите тогда, – осведомился доктор, – как вы относитесь в таком случае вот к этим строкам из речи Гектора, обращенной к Андромахе:

– Eίs οίκον ι[οϋ]σα τα σαυτής έργα κόμιζε, Ίοτόν τ ήλακάτην τε, καΐ άμφιπόλοισι κέλευε Έργον έποΐχεσθαι. [329]

А как вам нравится образ Гипподамии, которая, будучи самой хорошенькой девушкой и самой искусной рукодельницей своего времени, заполучила себе в мужья одного из лучших воинов Трои? Если не ошибаюсь, Гомер в числе прочих ее достоинств называет и благоразумие, но вот что-то не припомню, чтобы он хоть раз представил нам ученую женщину. Не находите ли вы, что это довольно-таки серьезное упущение для столь восхитительного поэта? Впрочем, Ювенал вполне вознаградил вас за это упущение, поскольку он достаточно подробно рассказывает о познаниях римских дам своего времени.

– Какой же вы насмешник, доктор, – сказала миссис Аткинсон. – А что в том плохого, если женщина ученостью своей не уступает мужчине?

– Позвольте мне в таком случае задать вам другой вопрос, – сказал доктор. – А что плохого в том, если мужчина в искусстве владения иглой не уступает женщине? И, тем не менее, скажите мне честно, с большой ли охотой вы вышли бы замуж за мужчину с наперстком на пальце? Неужто вы серьезно считаете, что иголка так же уместна в руке вашего мужа, как и алебарда?

– Что касается воинских доблестей, то здесь я на вашей стороне, – ответила миссис Аткинсон. – Гомер и сам, как я хорошо помню, заставляет Гектора сказать жене, что воинское поприще… одним словом, то, что по-гречески обозначается словом… полемос, это есть занятие, приличествующее только мужчине, и я полностью с ним согласна. Мужеподобные женщины, какие-нибудь амазонки, мне так же ненавистны, как и вам; но, скажите на милость, что вы находите мужеподобного в учености?

– Поверьте мне, решительно ничего мужеподобного, верьте слову. А что до этой вашей полемос, то я считаю это поистине дьявольским занятием. Не зря Гомер повсюду характеризует этим словом Марса.

– Дорогая моя, – попытался урезонить жену сержант, – вам, пожалуй, лучше не спорить с доктором, потому что, честное слово, вам с ним не тягаться.

– А вас я попросила бы не вмешиваться, – вскричала миссис Аткинсон, – потому что кто-кто, а уж вы никак не можете быть судьей в таких делах.

При этих словах священник и Бут разразились громким хохотом, и даже Амелия, как она ни боялась обидеть приятельницу, и та не могла удержаться от легкой улыбки.

– Вы можете смеяться, джентльмены, сколько вам угодно, – молвила миссис Аткинсон, – однако я благодарю Бога за то, что вышла замуж за человека, который нисколько не завидует моей учености. Я почитала бы себя несчастнейшей из женщин, достанься мне в мужья какой-нибудь чопорный педант, придерживающийся вздорного мнения, будто различия пола влекут за собой и различия в умственных способностях. Почему бы вам в таком случае честно не признать справедливость мнения турок, будто у женщин вообще нет никакой души? Ведь вы, в сущности, утверждаете то же самое.

– Дорогая моя, – воскликнул сержант, чрезвычайно встревоженный тем, что его благоверная так разъярилась, – вы, видимо, не совсем правильно поняли доктора.

– А вас, дорогой, – вскричала миссис Аткинсон, – я просила бы воздержаться от высказываний на сей счет… Надеюсь, у вас, по крайней мере, мои умственные способности не вызывают презрения.

– Нисколько, уверяю вас, – ответил сержант, – и, надеюсь, что и вы никогда не станете с презрением относиться к моим; ведь мужчина, я думаю, может иметь голову на плечах и не будучи ученым.

В ответ на его слова миссис Аткинсон густо покраснела, и доктор, опасаясь, что он слишком далеко зашел, начал постепенно смягчать разгоревшийся спор, в чем ему всячески помогала Амелия. Благодаря их совместным усилиям удалось слегка успокоить бурю, разыгравшуюся в душе миссис Аткинсон, или, по крайней мере, не дать ей немедленно разразиться; эта буря обрушилась впоследствии со всей неистовостью на голову несчастного сержанта, который, видимо, усвоил из военного ремесла одно правило, а именно: разрушения, причиняемые пушечным ядром, пропорциональны противодействию, встречаемому им на своем пути, и успешнее всего ослабляет силу удара мешок с шерстью. Руководствуясь этим правилом, сержант проявил необходимое терпение, а мысль о мешке с шерстью, возможно, вызвала у него в свой черед другую – о пуховой перине, так что ему удалось в конце концов успокоить жену и настолько ее умиротворить, что она совершенно чистосердечно воскликнула:

– Одно я скажу насчет вас, дорогой мой: я искренне убеждена, что хотя вы и не можете похвастаться ученостью, но зато ни один мужчина на свете не обладает вашей рассудительностью, а я, должна вам признаться, считаю, что от нее куда больше пользы.

Что же касается священника, то о нем у миссис Аткинсон сложилось далеко не столь благоприятное мнение; и с этого дня она утвердилась в уверенности, что он просто самодовольный педант; и никакие усилия Амелии не могли с тех пор ее разубедить.

Утром того же дня доктор попрощался с четой Бутов, поскольку собирался спустя час-другой уехать из Лондона на неделю вместе со своим старым приятелем, с которым наши читатели имели возможность немного познакомиться в конце девятой книги и о котором у них, вероятно, сложилось не слишком благоприятное впечатление.

Более того, я вполне отдаю себе отчет в том, что уважение к доктору со стороны некоторых моих читателей теперь, возможно, несколько поколебалось, коль скоро он так легко поддался на грубую лесть пожилого джентльмена. Если подобные критики и отыщутся, мы от всей души посочувствуем как им, так и доктору, но в том и состоит наш долг, чтобы исполнять роль правдивого историка и описывать человеческую природу такой, какова она на самом деле, а не какой нам хотелось бы ее видеть.

 

Глава 5, в которой полковник Бат предстает во всем своем величии

В тот же самый день, когда Бут после обеда гулял в Парке, он встретил там полковника Бата, который тотчас же осведомился у него о судьбе письма, отданного им Буту накануне на маскараде; Бут немедленно возвратил ему это письмо.

– Вы не находите, – спросил Бат, – что оно написано с большим чувством собственного достоинства и… и обладает глубокой силой убеждения?

– Но я все же немало удивлен тем, – ответствовал Бут, – что кому-то пришло в голову написать такое письмо именно вам.

– Мне! – недоуменно переспросил полковник Бат. – Что вы хотите этим сказать? Надеюсь, вы не воображаете, будто кто-то осмелился написать такое письмо мне? Будь я проклят, да если бы я знал человека, считающего, что я способен совратить жену друга, да будь я проклят, да я бы тогда…

– Я полагаю, сударь, – воскликнул Бут, – что ни одна живая душа не осмелилась бы подписать такое письмо своим именем; и, как видите, оно без подписи; так сказать, анонимное послание в прозе.

– О какой там еще угрозе идет речь? – вскричал полковник. – Что вы хотите этим сказать? Да позор на мою голову, если бы я, получив такое письмо, не обыскал весь мир и не успокоился до тех пор, пока не нашел бы его сочинителя. Будь я проклят, если бы я не добрался до самой Ост-Индии и не оторвал бы ему нос.

– Он бы вполне это заслужил, – согласился Бут. – Но прошу вас, сударь, объясните, как это письмо попало к вам?

– Оно досталось мне от шайки наглых молодых бездельников, – пояснил полковник, – один из которых читал его вслух, взобравшись на стул, в то время как остальные пытались подвергнуть осмеянию не только это письмо, но и благопристойность, добродетель и религию. Да вы, должно быть, видели этих молодчиков или, по крайней мере, слыхали о них в Лондоне; такие, как они, будь я проклят, только позорят род человеческий; жалкие щенки, у которых буйство, бесстыдство, наглость и богохульство сходят за остроумие. Да если бы мои барабанщики были такими же тупицами, как эти хлыщи, я бы, не раздумывая, изгнал их из своего полка кнутом.

– Так, выходит, вы не знаете, кому было предназначено это письмо? – осведомился Бут.

– Послушайте, лейтенант, – вспылил полковник, – я считаю ниже своего достоинства отвечать на ваш вопрос. Мне еще надо подумать, не следует ли мне счесть себя оскорбленным подобным предположением. Уж не воображаете ли вы, сударь, что я знаком с таким проходимцем?

– Я не думаю, полковник, – отвечал Бут, – что вы стали бы поддерживать близкие отношения с таким негодяем по собственной воле, но ведь любому человеку, имеющему знакомых, следует считать большой для себя удачей, если среди них не окажется несколько проходимцев.

– Ну, что ж, дитя мое, – сказал полковник, – в таком случае я на вас не в обиде. Я знаю, у вас не было намерения меня оскорбить.

– Я полагаю, что ни одна живая душа не отважилась бы на это, – заметил Бут.

– Признаться, и я такого же мнения, – кивнул полковник, – да я, собственно, на сей счет и не сомневаюсь, будь я проклят. Но ведь вы же сами прекрасно знаете, дитя мое, насколько я в этом отношении щепетилен. Да если бы я сам когда-нибудь женился, я бы раскроил череп любому мужчине, посмевшему бросить на мою жену бесстыдный взгляд.

– Еще бы, ведь это самое тяжкое из всех возможных оскорблений, – подтвердил Бут. – Как прекрасно выразил это Шекспир в своем «Отелло», сказав, что это все равно, что

… потерять сокровищницу сердца, Куда сносил я все, чем был богат. [335]

– Этот Шекспир, я вижу, был славный малый! – воскликнул полковник. – И к тому же, разумеется, очень неплохой поэт. Ведь это, кажется, Шекспир написал пьесу про Хотспера? Вы должны помнить эти строки. Я затвердил их почти наизусть, потому что никогда не пропускал эту пьесу, если ее давали на театре в то время, когда я бывал в Лондоне:

Клянусь душой, мне было б нипочем До лика бледного Луны допрыгнуть, Чтоб яркой чести там себе добыть, Или нырнуть в морскую глубину… —

и… и… право, забыл, какие там дальше слова; помню только, – там говорится о том, чтобы не дать своей чести пойти ко дну. О, это замечательно сказано! Я утверждаю, будь я проклят, что человек, написавший такие строки, величайший поэт на свете. Сколько здесь достоинства и энергии в выражении мысли, будь я проклят!

Согласившись с мнением полковника, Бут добавил:

– Я бы хотел, полковник, чтобы вы оказали мне любезность, отдав это письмо мне.

Полковник ответил, что охотно отдаст письмо Буту, если ему есть в этом какая-то надобность, и тут же вручил его, после чего они расстались.

Вновь перечитав письмо, Бут был на этот раз тотчас поражен некоторыми строками, которые вызвали у него немалое беспокойство; теперь он понял, что ошибочно заподозрил совсем не того полковника, хотя никак не мог объяснить, каким образом это попало к молодым людям, передавшим его потом Бату (на самом деле Джеймс просто-напросто выронил его из кармана). Однако множество обстоятельств не оставляли никакого сомнения относительно того, кто именно имелся здесь в виду и был куда более способен вызвать подозрения у мужа, нежели честный Бат, который скорее был готов в любое время драться с мужчиной, нежели возлежать с женщиной.

Буту же припомнилось теперь все поведение Амелии. Ее решение ни в коем случае не переезжать в дом полковника и даже ее нежелание обедать там; припомнился ему отказ жены поехать в маскарад; всплыли в его памяти и многие замечания, оброненные ею по неосмотрительности, и кое-что из сказанного ею, когда она была более осмотрительна, – все это вместе довело мистера Бута до такого состояния, что он почти готов был без промедления отправиться к полковнику домой и разорвать на мелкие куски. Однако ему удалось, к счастью, вовремя взглянуть на это более хладнокровно. Бут вспомнил, что дал на сей счет торжественное обещание доктору. Кроме того, он принял во внимание, что, в сущности, находится пока еще в полном неведении относительно степени виновности полковника. А посему, поскольку ему сейчас ничто с этой стороны не грозило, он счел за лучшее сдержать на время свое негодование, не отказавшись, тем не менее, от мысли счесться с полковником позднее, если окажется, что тот и в самом деле в какой-то мере виновен.

Бут решил поэтому сначала при первой же возможности прочитать полковнику Джеймсу письмо и рассказать, каким образом оно к нему попало. Он полагал, что по поведению полковника легко поймет, имеют ли опасения Амелии и доктора хоть какое-то основание; что же касается жены, то Бут решил, что ни словом ни обмолвится ей о своих подозрениях до тех, пока не возвратится доктор.

Как раз в тот момент, когда Бут был весь погружен в эти раздумья, к нему подошел капитан Трент и фамильярно похлопал его по плечу.

Далее к ним присоединился еще какой-то третий джентльмен, а вслед за ним и четвертый, причем оба они, как выяснилось, были приятелями мистера Трента; сначала они вчетвером дважды прогулялись по Мэл, а потом, поскольку был уже десятый час вечера, Трент предложил зайти в таверну, на что оба незнакомца тотчас с готовностью согласились, да и сам Бут, после некоторого сопротивления, в конце концов уступил их уговорам.

Немного спустя они уже сидели в таверне «Королевский герб», где бутылка с вином то и дело переходила из рук в руки, пока не пробило одиннадцать, после чего Трент предложил сыграть в карты, и Бут и на этот раз точно так же дал себя уговорить; правда, для этого пришлось употребить немало усилий, потому что, хотя он и имел некоторую склонность к карточной игре и в прежние времена не отказывал себе иногда в этом удовольствии, но уже много лет как не прикасался к картам.

Бут и его приятель были партнерами и поначалу им везло, но Фортуна, по обыкновению своему, вскоре решительно им изменила и стала преследовать Бута с такой злобой, что не прошло и двух часов, как его карман был полностью очищен от находившихся там золотых монет, а это составляло сумму в двенадцать гиней, то есть более половины всех имевшихся у него в то время наличных денег.

Насколько легко человеку, охваченному зудом азарта, прервать игру в такой момент, особенно если он к тому же разгорячен вином, я предоставляю решить картежникам. Одно лишь несомненно, что Бут не имел ни малейшей склонности воспротивиться соблазну, напротив, он с таким нетерпением жаждал отыграться, что, вызвав своего приятеля в другую комнату, попросил у него взаймы десять гиней, пообещав непременно возвратить их на следующее же утро.

Трент попенял ему за то, что тот слишком уж в данном случае педантичен:

– Ведь вы прекрасно знаете, дорогой Бут, – сказал он, – что можете попросить у меня столько денег, сколько вам нужно. Вот двадцать фунтов к вашим услугам и, если вам понадобится впятеро большая сумма, я так же охотно ссужу ее вам. Мы никогда не позволим этим приятелям уйти отсюда с нашими деньгами: ведь на нашей стороне явный перевес, и если бы здесь присутствовали люди понимающие, они бы держали пари, что именно мы останемся в выигрыше.

Но если мистер Трент и в самом деле так думал, то он очень сильно заблуждался, потому что два других почтенных джентльмена не только гораздо больше наторели в карточной игре, но и были куда трезвее, нежели бедняга Бут, ибо искусно избегали прикладываться к бутылке; помимо этого у них было еще одно небольшое преимущество над противниками: оба они при помощи тайных знаков, о которых предварительно условились, всегда знали главные карты на руках у партнера. Вряд ли стоит поэтому удивляться тому, что Фортуна была на их стороне: ведь сколько бы про нее не говорили, будто она благоволит дуракам, она все же, я полагаю, не оказывает им никакой поддержки, когда они берутся играть с мошенниками.

Чем больше Бут проигрывал, тем отчаянней он бился об заклад, что выиграет, и в результате примерно к двум часам утра, проиграв все свои деньги, он оказался еще и должен Тренту пятьдесят фунтов; такую сумму Бут, разумеется, не стал бы брать взаймы, если бы тот, как чрезвычайно щедрый друг, всячески его к тому не побуждал.

Бут продолжал занимать у своего приятели деньги до тех пор, пока, наконец, и карманы Трента не опустели. Его собственный проигрыш был, надобно признать, совсем пустячный, потому что ставка в игре не превышала кроны, и своим разорением Бут был главным образом обязан тому, что еще и бился об заклад. А посему джентльмены, прекрасно осведомленные об обстоятельствах Бута и по снисходительности своей не желавшие выигрывать у человека больше того, что у него за душой, отказались продолжать с ним игру, да и Бут не решился на этом настаивать, поскольку и без того уже был достаточно обескуражен размерами своего долга Тренту и никоим образом не желал еще более его увеличивать.

На этом игроки расстались. Оба победителя и Трент отправились в портшезах в направлении Гроувенор-сквер, вблизи которого все они жили, а бедняга Бут в крайне удрученном состоянии пошел пешком к себе на квартиру. Отчаяние его было так велико, что ему не раз приходило на ум положить конец своему злосчастному существованию.

Но прежде, чем описать появление Бута перед Амелией, мы должны воздать ей должное и рассказать, как она провела этот горестный вечер. Когда Бут пошел прогуляться в Парк, было около семи часов вечера; с этого времени и до начала девятого она была занята с детьми: играла с ними, кормила ужином, а потом укладывала спать.

Выполнив эти обязанности, она посвятила следующий час приготовлению легкого ужина для мужа; как мы уже имели случай заметить, он (да и она) любили эту трапезу больше всех других; конец дня, который они обычно проводили вдвоем, доставлял им особую радость, хотя ужин их редко бывал чересчур обильным.

Начало темнеть, баранина давно была готова, а Бут все не появлялся. Прождав мужа целый час, Амелия потеряла надежду увидеть его в этот вечер; его отсутствие не слишком ее встревожило, поскольку Бут, как она знала, собирался в один из ближайших вечеров посидеть в таверне со своими однополчанами. Она решила поэтому, что он встретил их сегодня в Парке, и согласился провести с ними вечер.

В десять часов Амелия села ужинать в одиночестве, поскольку миссис Аткинсон не было дома. И здесь мы должны рассказать о незначительном обстоятельстве, которое, быть может, покажется банальным. Сидя одна за столом, Амелия невольно задумалась над их безотрадным положением, и глубокое уныние охватило ее душу; несколько раз она порывалась позвонить в колокольчик, чтобы послать служанку купить полпинты белого вина, но всякий раз подавляла это желание, думая сберечь тем самым ничтожную сумму в шесть пенсов; ее решение было тем тверже, что по той же причине она отказалась за ужином побаловать своих детей пирожками с вареньем. И вот как раз когда она отказывала себе в такой малости, чтобы сберечь всего лишь шесть пенсов, ее муж выложил несколько гиней, которые задолжал единственно потому, что на руках у его противника оказался козырный туз.

А посему вместо упомянутого выше лекарства она принялась читать одну из превосходных комедий Фаркера и успела как раз дойти до середины, когда пробило полночь, после чего она легла в постель, наказав служанке дожидаться возвращения хозяина. Амелия, конечно, же, куда охотнее предпочла бы посидеть и дождаться его сама, но душевная деликатность подсказывала ей, что такая с ее стороны чрезмерная заботливость едва ли пришлась бы Буту по душе. А ведь для иных жен это испытанное средство, к которому они прибегают, дабы укорить мужей за слишком позднее возвращение домой, и добротой и кротостью вынудить их отказаться от удовольствия побыть подольше в обществе своих друзей, коль скоро они жертвуют ради этого покоем и отдыхом своих жен.

Итак, Амелия легла в постель, но отнюдь не затем, чтобы спать. Ей довелось еще трижды услышать наводящий уныние бой часов и еще более унылый возглас ночного стражника, прежде чем ее несчастный муж добрел до дома и, крадучись, как вор, безмолвно улегся в постели рядом с ней; тогда она, притворившись, будто только что проснулась, обвила его своими руками, белыми, как снег, хотя бедняга-капитан, скорее всего заслуживал сейчас иного, более подходящего, по остроумному суждению Аддисона, свойства снега, а именно, его холодности.

 

Глава 6

Читай, игрок, и возьми себе на заметку

Бут был не в силах настолько скрыть от Амелии свое душевное смятение, а она не могла не заметить достаточно красноречивых свидетельств того, что с ним произошло какое-то несчастье. Это в свой черед настолько ее встревожило, что Бут сказал ей после завтрака:

– Амелия, дорогая, я чувствую, что вы явно чем-то обеспокоены. Участливо взглянув на него, Амелия ответила:

– Да, дорогой, вы правы, я и в самом деле до крайности обеспокоена.

– Чем же, объясните мне, ради всего святого?

– Нет уж, любовь моя, это вы сами должны мне объяснить. Не знаю, что с вами произошло, но ведь я прекрасно вижу: вы чем-то встревожены, хотя и тщетно пытаетесь скрыть это от меня, – вот причина моего беспокойства.

– Что ж, душа моя, предчувствия не обманывают вас, – промолвил Бут, – со мной и в самом деле произошла беда, и я не стану, да что там, я не в силах скрыть от вас правду. Амелия, я погубил себя.

– Что же вы такое сделали, дитя мое, – произнесла в смятении Амелия, – скажите мне, ради Бога?

– Я проиграл в карты все свои деньги.

– Только-то? – переспросила Амелия, приходя в себя. – Стоит ли мучиться из-за той мелочи, что была у вас в кармане? Дайте зарок никогда больше не играть в карты, и пусть это никогда вас не беспокоит. Ручаюсь вам, мы найдем способ возместить эту потерю.

– Ты – ангел, посланный мне небесами, ты – единственное мое утешение! – воскликнул Бут, нежно обнимая жену, а потом, немного отстранясь от нее и с испытующей нежностью глядя ей в глаза, продолжал. – Позволь мне получше вглядеться в тебя – в самом ли деле передо мной человеческое существо или ангел, принявший человеческий облик? О, нет, – воскликнул он и снова бросился в ее объятия, – ты – женщина, самая дорогая мне женщина на свете, моя ненаглядная, моя обожаемая жена!

На все эти проявления супружеской любви Амелия отвечала с такой же нежностью; она сказала Буту, что у нее есть кое-какие сбережения – около одиннадцати гиней – и спросила, сколько ему принести.

– Я не советовала бы вам, Билли, иметь при себе слишком много денег; боюсь, как бы это не послужило для вас искушением еще раз испытать судьбу, чтобы отыграться. И еще, прошу вас, что бы там ни было, никогда больше не думайте о той мелочи, которую вы потеряли, слышите, никогда, как если бы ее у вас и не было.

Бут чистосердечно обещал ей никогда больше не прикасаться к картам и отказался взять хоть сколько-нибудь из отложенных ею денег. Затем, после минутного колебания, он воскликнул:

– Дорогая моя, вы говорите, что у вас есть одиннадцать гиней; кроме того, у нас ведь есть кольцо с бриллиантом, доставшееся вам от бабушки, оно, я полагаю, стоит не меньше двадцати фунтов; а за ваши часы и часы детей можно было бы получить столько же.

– Да, их можно было бы, я думаю, продать за такую же сумму, – подтвердила Амелия, – потому что знакомый миссис Аткинсон процентщик предлагал мне, когда вы в последний раз попали в беду, тридцать пять, если я отдам их в залог. Но зачем вы сейчас стали подсчитывать, сколько за них можно получить?

– Просто я хочу прикинуть, – пробормотал Бут, – на какую сумму мы можем рассчитывать, на случай какой-нибудь крайности.

– Признаться, я уже сама это подсчитывала, – сказала Амелия, и думаю, все, что у нас есть на этом свете, не считая самого необходимого из одежды, может составить сумму, примерно в шестьдесят фунтов; я полагаю, дорогой, нам следует, пока у нас еще есть эти небольшие деньги, во что-нибудь их вложить, чтобы обеспечить себе и детям хотя бы самые скромные средства к существованию. Что касается ваших надежд на дружеское расположение полковника Джеймса, то, боюсь, они обманчивы и тщетны. И вряд ли вам следует рассчитывать на помощь от кого-либо еще, чтобы снова получить офицерскую должность. Хотя сумма, которой мы сейчас располагаем очень мала, а все же мы могли бы ухитриться обеспечить себе даже и с этим возможность существования, пусть даже самого скромного. Мой Билли, мне достанет душевных сил перенести ради вас любые лишения, и я надеюсь, что мои руки способны трудиться не хуже тех, что более привычны к работе. Но подумайте, мой дорогой, подумайте, в каком отчаянном положении мы окажемся, когда то немногое, что у нас еще осталось будет истрачено, а ведь это неизбежно вскоре произойдет, если мы не уедем из Лондона.

При этих словах несчастный Бут не мог, естественно, не подумать о том, что время, приближение которого Амелия предвидела, уже, в сущности, наступило, поскольку он проиграл все, что у них было, до последнего фартинга, и эта мысль пронзила его; он побледнел, заскрипел зубами и воскликнул:

– Проклятие! Это невозможно вынести!

Амелия была настолько потрясена его поведением, что с выражением неописуемого ужаса на лице воскликнула:

– Господи, смилуйся над нами! Дорогой мой, скажите мне, что вас так мучает?

– Ни о чем меня не спрашивайте, если не хотите, чтобы я сошел с ума! – простонал Бут.

– Билли, любимый мой, – умоляла Амелия, – что все это значит? – Прошу вас, ничего от меня не скрывайте, расскажите мне все, что с вами случилось.

– А вы, Амелия, были со мной откровенны? – спросил Бут.

– Да, конечно, Господь тому свидетель.

– Нет уж, только не призывайте Господа в свидетели своей лжи! – вскричал Бут. – Вы не были со мной откровенны, Амелия. У вас были от меня тайны, вы скрывали от меня именно то, что я должен был знать, и, если бы знал, это было бы лучше для нас обоих.

– Вы только что меня испугали, а сейчас еще больше удивляете. В какой лжи, в каком предательстве я повинна перед вами?

– Вы говорите, что мне не следует ни в чем полагаться на Джеймса, – почему же вы не сказали мне об этом раньше?

– В таком случае я еще раз призываю Господа в свидетели, – воскликнула Амелия, – нет, будьте сами свидетелем, – подтвердите, что я говорю правду; ведь сколько раз я вам говорила о нем. Я говорила вам, что этот человек мне не по душе, несмотря на все услуги, которые он вам оказывал. Я просила вас не слишком на него полагаться. Признаюсь, одно время я была о нем слишком хорошего мнения, но потом переменила его и не раз говорила вам об этом.

– Да, говорили, – подтвердил Бут, – но только не о причинах, заставивших вас изменить свое мнение.

– Дорогой мой, – молвила Амелия, – все дело в том, что я боялась зайти слишком далеко. Я знала, сколь многим вы ему обязаны; и если я подозревала, что его поступки продиктованы скорее тщеславием, нежели искренними дружескими чувствами…

– Тщеславием! – вскричал Бут. – Берегитесь, Амелия, вы прекрасно знаете, что он был движим отнюдь не тщеславием, а куда более низменными побуждениями… такими, что если бы он даже осыпал меня своими благодеяниями до небес, то все они обрушились бы в преисподнюю. Вы напрасно все еще пытаетесь скрыть это от меня… мне уже все известно… ваш верный друг все мне рассказал.

– Тогда, – вскричала Амелия, – я на коленях умоляю вас успокоиться и выслушать меня. Милый, все это я делала ради вас: зная, как вы оберегаете свою честь, я страшилась каких-нибудь роковых последствий.

– Неужели Амелия, – возразил Бут, – меньше дорожит моей честью? Разве она из слабодушной привязанности к моей особе не собиралась втайне меня предать, погубить самое бесценное сокровище моей души? Разве она не выставляла меня тем самым на посмешище, как доверчивого простофилю, покладистого дурака, покорного, уступчивого рогоносца – перед негодяем, которого я принимал за друга?

– Как же вы меня этим оскорбляете! – воскликнула Амелия, – Видит Бог, я не заслужила такого обращения. Я готова была бы, мне кажется, пожертвовать самым для меня дорогим, только бы оберечь вашу честь. И, по-моему, я это доказала. И я берусь вас убедить… но только если вы успокоитесь… что не совершила ничего такого, за что вы могли бы меня осуждать.

– Что ж, считайте в таком случае, что я спокоен и выслушаю вас с величайшим спокойствием. Но только не думайте, Амелия, будто я хоть сколько-нибудь вас ревную или подозреваю, хоть сколько-нибудь сомневаюсь в вашей чести. Недостаточное доверие ко мне – вот единственное, в чем я вас виню.

– Повторяю, – настаивала Амелия, – я буду говорить только при условии, что вы возьмете себя в руки, и не иначе.

Бут заверил ее, что вполне владеет собой, и тогда она сказала:

– Своим необузданным гневом вы сейчас подтвердили, что я поступила правильно, скрыв от вас свои подозрения: ведь это были всего лишь подозрения, возможно, лишенные всякого основания; уж если доктор так обманул мое мнение о нем, выдав вам мою тайну, то почему же я в таком случае не могу в равной мере заблуждаться относительно полковника, превратно истолковав некоторые особенности его поведения, которые пришлось мне не по душе. Потому что, клянусь честью, он не произнес ни одного слова и не позволил себе ни единого поступка, который я могла бы счесть предосудительным.

И далее Амелия рассказала мужу о тех обстоятельствах, о которых говорила прежде и доктору, умолчав лишь о наиболее явных и представив все остальное в таком свете, что если бы в жилах Бута не текла отчасти кровь Отелло, жена показалась бы ему едва ли не ханжой. Тем не менее, даже Бута этот рассказ вполне умиротворил, и он сказал, что рад возможности верить в невинность полковника, и, весьма одобряя благоразумие жены, хотел бы только, чтобы отныне Амелия поверяла свои мысли только ему одному.

Амелия в ответ выразила некоторую горечь по поводу того, что доктор злоупотребил ее доверием, но Бут привел в его оправдание все обстоятельства, связанные с письмом, и ясно показал ей, что доктор проговорился совершенно случайно.

Тем и завершилось примирение супругов, и бедняжка Амелия великодушно простила Буту вспышку ярости, истинная причина которой известна проницательному читателю лучше, чем ей.

 

Глава 7, в которой капитан Трент наносит визит Буту

Когда Бут вполне остыл и успокоился, ему пришло на ум, что он нарушил данное доктору слово, проговорившись обо всем жене, как это описано в предшествующей главе; мысль об этом доставляла ему немалое беспокойство, и тут в роли утешителя к нему явился с визитом капитан Трент.

Не было на свете человека, общество которого было бы сейчас для Бута так же непереносимо, ибо он стыдился встречи с Трентом по причине, прекрасно известной всем игрокам: среди них считается верхом позора не уплатить проигранные за карточным столом деньги на следующее же утро или, по крайней мере, при следующей встрече с партнером.

Бут нисколько не сомневался в том, что Трент пришел взыскать одолженные ему вчера деньги, поэтому едва тот переступил порог, как Бут принялся неуклюже извиняться перед ним; Трент однако тотчас же прервал его:

– Я не нуждаюсь в деньгах, мистер Бут; вы можете возвратить их мне, когда сумеете, а если у вас не будет такой возможности, то, поверьте, не стану их требовать.

Такое великодушие вызвало у Бута бурю признательности (если мне дозволено будет так выразиться): слезы хлынули у него из глаз и понадобилось некоторое время, прежде чем он вновь обрел дар речи, дабы излить чувства, переполнявшие его душу; однако когда он принялся выражать свою благодарность, Трент тотчас прервал его излияния и придал разговору совершенно неожиданный оборот.

Дело в том, что миссис Трент как раз в вечер маскарада нанесла визит миссис Бут, а миссис Бут еще не собралась с ответным визитом (правда, следует заметить, что со времени визита миссис Трент не минуло еще и двух дней). И вот теперь Трент счел уместным напомнить своему приятелю, что тот чрезвычайно его обяжет, если без лишних церемоний вместе с супругой придет к нему завтра вечером отужинать. Бут после минутного колебания ответил:

– Моя жена, я почти уверен, никуда завтра вечером не собиралась, так что я могу, мне кажется, ответить согласием и за нее. Не сомневаюсь, что она не откажет мистеру Тренту, о чем бы он ее не попросил.

Немного погодя Трент уговорил Бута отправиться с ним на прогулку в Парк. Поскольку мало кто мог состязаться с Трентом в любви к бутылке, он предложил вскоре заглянуть в таверну «Королевский герб», куда, хотя и против желания, пришлось пойти вместе с ним и Буту. Трент не отставал от него с уговорами, а Бут считал себя не вправе отказать в подобной просьбе человеку, который только что поступил с ним так великодушно.

Однако едва они вошли в таверну, Бут тотчас вспомнил о своем вчерашнем безрассудном поведении. Он написал потому короткую записку жене, в которой просил не ожидать его к ужину, и, дабы успокоить ее, клятвенно обещал ни в коем случае не играть в карты.

Беседа за первой бутылкой не заключала в себе ничего примечательного, когда же они откупорили вторую, Бут, которого оброненные Трентом намеки вызвали на откровенность, чистосердечно поведал ему о своем бедственном положении и признался, что он уже почти отчаялся поправить свои дела.

– Моей главной надеждой, – пояснил он, – было участие во мне полковника Джеймса, но теперь я с ней расстался.

– И очень мудро поступили, – заметил Трент. – Относительно доброго к вам расположения полковника я ничего не могу сказать. Он, весьма возможно, искренно к вам благоволит, однако же сомневаюсь, чтобы он действительно принимал в вас участие, как он это изображает. Ему приходится просить за стольких родственников, что он едва ли станет одновременно хлопотать еще о ком-нибудь. Но, если не ошибаюсь, у вас есть куда более влиятельный друг, нежели полковник, и притом человек, который не только может, но и хочет вам услужить. Не далее как два дня тому назад я обедал у него и, признаюсь, мне никогда еще не доводилось слышать, чтобы о ком-нибудь отзывались с большей доброжелательностью и сердечностью, чем он о вас. Впрочем, я ничуть не сомневаюсь, что вы знаете, кого я имею в виду.

– Клянусь честью, что я не только не знаю, о ком идет речь, – ответил Бут, – но даже и не предполагал, что у меня есть на свете такой друг.

– Тогда я очень рад тому, что имею удовольствие вам об этом сообщить! – воскликнул Трент, после чего он назвал имя благородного вельможи, весьма часто упоминавшегося в этой истории.

Услышав это имя, Бут вздрогнул и побледнел.

– Я прощаю вам, дорогой Трент, – проговорил он, – что вы упомянули при мне это имя, – ведь вы не знаете всего, что между нами произошло.

– Не имею ни малейшего понятия, – отозвался Тренд, – но только уверен, что если до позавчерашнего дня между вами и произошла какая-нибудь ссора, то он со своей стороны уже все вам простил.

– К черту его прощение! – вскричал Бут. – Мне, вероятно, следует краснеть, при мысли о том, что я ему простил.

– Право, вы меня удивляете, – произнес Тренд. – Прошу вас, объясните, в чем тут дело?

– А в том, дорогой Трент, – произнес Бут чрезвычайно веским тоном, – что он хотел нанести мне удар в самое чувствительное место. Не знаю, как вам об этом сказать; одним словом, он хотел меня опозорить, избрав предметом своих домогательств мою жену.

– Не может быть, чтобы вы говорили об этом всерьез, но если вы на этом настаиваете, то, прошу прощения, я считаю, что это исключено.

– Конечно, – воскликнул Бут, – я слишком высокого мнения о своей жене, чтобы допустить даже возможность для него добиться успеха; но его намерения оказать мне подобную услугу – этого вы, я полагаю, не исключаете?

– Еще бы, ни в малейшей мере, – согласился Трент. – Миссис Бут очень уж хороша собой и, если бы мне выпала честь быть ее мужем, право, я не был бы в обиде на любого мужчину за то, что она ему нравится.

– Но вы бы рассердились на мужчину, пускающегося на всякого рода уловки и ухищрения, только бы соблазнить ее, и притом под видом самого дружеского к вам расположения.

– Никоим образом, – откликнулся Трент. – Такова уж человеческая природа.

– Возможно, что и такова, – ответил Бут, – но тогда это уже природа развращенная, лишенная всего, что есть в ней самого лучшего – своей привлекательности и достоинства – и низведенная до уровня последней гнусной твари.

– Видите ли, Бут, мне бы не хотелось быть превратно понятым. Я полагаю, что, разговаривая с вами, я имею дело с человеком здравомыслящим и моим соотечественником, а не обитателем страны, где живут одни святые. Если вы и в самом деле о милорде такого мнения, какое сейчас изволили высказать, вам представляется наилучшая возможность обвести его вокруг пальца – любой человек может об этом только мечтать: вы оставите его в дураках и в то же время поправите свои дела. Я ведь вовсе не утверждаю, что ваши подозрения насчет милорда лишены всякого основания, потому что из всех известных мне мужчин другого такого охотника обманывать женщин не сыщется, хотя ему, как мне кажется, очень редко удается добиться своего. Я уверен, что такого рода подозрения нисколько его не заботят. Поэтому, если вы будете вести себя благоразумно, я ручаюсь вам, что вы сумеете устроить свои дела без малейшего ущерба для добродетели миссис Бут.

– Я что-то вас не понимаю, сударь, – проговорил Бут.

– Ну, что ж, если вы не хотите меня понять, – воскликнул Трент, – тогда я в этом деле пас. Ведь я старался только о вашей же пользе, и мне казалось, что я вас лучше знаю.

В ответ Бут попросил его объяснить, что он имеет в виду:

– Если вы можете указать мне какое-нибудь средство выбраться из затруднительных обстоятельств, о которых я вам рассказал, то не сомневайтесь – я охотно и с благодарностью ими воспользуюсь.

– Вот теперь вы говорите, как мужчина, – отозвался Трент. – Ведь речь-то о чем? Держите свои подозрения при себе. Пусть миссис Бут, – а на ее добродетель, вы, я уверен, можете вполне положиться, посещает себе на здоровье разные общественные места; пусть она ведет себя там с милордом как того требует обычная вежливость и не более; он на это клюнет, я не сомневаюсь. И так, не дав ему добиться желаемой цели, вы добьетесь своей. Я знаю несколько человек, получивших от милорда таким способом все, на что они рассчитывали.

– Весьма сожалею, сударь, – воскликнул Бут, – что среди ваших знакомых есть такие негодяи. Уверяю вас, чем играть такую роль, я скорее предпочел бы снести самый суровый приговор, который может вынести мне судьба.

– Поступайте, как вам угодно, сударь, – сказал Трент, – я лишь взял на себя смелость дать вам дружеский совет. Не кажется ли вам, что вы уж слишком щепетильны?

– Извините меня, сударь, но ни один человек, мне кажется, не может быть чрезмерно щепетильным, когда речь идет о его чести.

– Мне известно немало людей, весьма чувствительных в вопросах чести, – возразил Трент, – которые, тем не менее, заходили в подобного рода делах куда дальше, и ни у кого из них не было для этого столь веского оправдания, как у вас. Вы уж простите меня, Бут, ведь я говорю все это из любви к вам; более того, поделившись со мной своими обстоятельствами, по поводу которых я от души вам сочувствую, вы сами дали мне право на такую откровенность. Вам, конечно, виднее, на кого из друзей полагаться, но только, если вы рассчитываете чего-то добиться одними своими прежними заслугами, то, уверяю вас, вы потерпите неудачу, даже если бы этих самых заслуг у вас было в десять раз больше. И если вы любите свою жену, в чем я нисколько не сомневаюсь, каково же вам тогда видеть, что она нуждается в самом необходимом?

– Я знаю, что нахожусь в крайности, – воскликнул Бут, – но все же и теперь у меня есть одно утешение, с которым я ни за что не расстанусь, – это мое доброе имя. А что касается самых насущных житейских нужд, то лишить нас самого необходимого не так-то просто; да ведь и никому из людей не суждено нуждаться в них слишком долго.

– Клянусь, сударь, я и не подозревал, что вы такой глубокомысленный философ. Поверьте мне, однако, что на расстоянии эти материи выглядят куда менее устрашающими, нежели когда они становятся повседневным уделом. Боюсь, вы тогда обнаружите, что от чести так же мало проку в кулинарном деле, как и, по уверению Шекспира, в лечебном. Да провалиться мне на этом месте, если я не хочу, чтобы милорд был так же неравнодушен к моей жене, как к вашей. И обещаю вам, что я бы вполне положился на ее добродетель, а если бы ему и удалось одержать над ней верх, то в свете нашлось бы немало людей в таком же положении, и это помогло бы мне сохранить лицо.

Между тем собеседники уже почти опорожнили вторую бутылку и Бут, ничего на это не ответив, попросил принести счет. Трент всячески уговаривал его распить еще и третью, но Бут наотрез отказался, и вскоре после этого они расстались, не слишком довольные друг другом. Однако их взаимные неблагоприятные впечатления были, конечно, совершенно различного свойства. Трент заключил, что Бут весьма недалекий малый, а у Бута возникло подозрение, что Трент не очень-то отличается от обычного проходимца.

 

Глава 8, содержащая некое письмо и прочие материи

А теперь мы возвратимся к Амелии, которой вскоре после того, как ее муж пошел прогуляться с мистером Трентом, посыльный принес нижеследующее письмо, тотчас же ею распечатанное и прочитанное:

«СУДАРЫНЯ, быстрота, с которой я выполнил первое же Ваше, повеление, надеюсь, докажет вам мою готовность всегда повиноваться любому приказу, каким Вам угодно будет меня удостоить. Не скрою, я вел себя в этом пустячном деле так, словно на карту была поставлена моя жизнь; впрочем, откуда мне знать, быть может, так оно и есть, ибо эта незначительная просьба, с которой Вы соблаговолили ко мне обратиться, вызовет признательность очаровательной особы, от которой зависит не только мое счастье, но, как я совершенно убежден, и моя жизнь. Позвольте мне благодаря этому незначительному событию хоть немного возвыситься в Вашем мнении, как вы возвысились в моем, ибо если и возможно еще что-нибудь прибавить к чарам, коими Вы обладаете, то это, пожалуй, тот исполненный благожелательности пыл, с которым Вы ходатайствовали о деле вашей подруги. Льщу, разумеется, себя надеждой, что отныне и она станет моим другом и ходатаем перед самым прекрасным существом ее пола, для чего у нее теперь есть основание, и каковым ходатаем, как Вам угодно было мне намекнуть, она являлась и прежде. Позвольте умолять Вас, сударыня, о том, чтобы драгоценное сердце, столь склонное сочувствовать бедствиям других людей, не осталось непреклонным лишь к тем страданиям, которым оно само причиной. Позвольте молить Вас, чтобы тот, кто более всех на свете жаждет снискать Ваше участие, не оказался единственным, кто имеет основание считать Вас жестокой. Сколько раз я вновь и вновь воскрешал в своих мыслях, в своих мечтаниях те две краткие минуты, что мы останавливались вдвоем! Увы, сколь слабы эти усилия воображения! Я бы ничего не пожалел, только бы это блаженство еще раз повторилось! В Вашей власти, сударыня, удостоить им того, чьи желания, воля, достояние, сердце, жизнь всецело в Вашей власти. Прошу Вас, даруйте мне только единственную милость – соблаговолите прийти на ужин к леди… Вы можете без всяких опасений удостоить меня минутным взглядом, минутным разговором; я не стану просить о большем. Мне известна Ваша деликатность, и я скорее умру, нежели оскорблю ее. Будь у меня только возможность время от времени видеть Вас, – боязнь Вас оскорбить помогла бы мне, я думаю, навеки похоронить любовь в своей груди, но не иметь никакой возможности хотя бы видеть ту, по ком так страстно томится мое сердце, – это свыше моих сил. Вот единственная причина, вынудившая меня открыть мою роковую тайну. Пусть это послужит мне извинением в Ваших глазах. Мне нет нужды подписывать это письмо, – на нем останется след моего сердца, которое, надеюсь, в нем заключено; нет также нужды завершать его какими-нибудь принятыми в таких случаях словами, ибо ни в одном языке нет благоговейных слов, способных выразить всю искренность и муку, жар и поклонение, которыми исполнена моя любовь к Вам».

У Амелии хватило сил ровно настолько, чтобы дочитать письмо до конца, но тут ее охватила лихорадочная дрожь, письмо выпало из рук, да и сама бы она наверняка упала, если бы ее не подхватила вовремя вошедшая миссис Аткинсон.

– Боже милосердный, – воскликнула миссис Аткинсон, – что с вами, сударыня?

– Я не знаю, что со мной, – отвечала Амелия, – но только вот, как видите, я получила письмо от этого бесчестного человека, полковника.

– В таком случае, надеюсь, сударыня, что вы и на сей раз прислушаетесь к моему мнению, – отозвалась миссис Аткинсон. – Да не волнуйтесь вы так: ведь это всего лишь письмо – он вас не съест и не утащит с собой. Вот куда оно упало, я вижу; не позволите ли вы мне его прочесть?

– Отчего же, ради Бога, читайте и посоветуйте, как мне быть, потому что я в полном отчаянии.

– А это еще что? – спросила миссис Аткинсон. – Тут валяется на полу еще какой-то листок пергамента… что бы это могло быть?

Замеченный ею листок на самом деле выпал из письма, когда Амелия только еще распечатала его, но она была настолько поглощена содержанием самого послания, что даже и не заметила этого. Миссис Аткинсон, напротив, развернула сперва лист пергамента, и тотчас же глаза ее заблестели, а щеки вспыхнули от прильнувшей к ним крови, и она в восторге воскликнула:

– Да ведь это патент о присвоении моему мужу офицерского звания! Господь свидетель, мой муж теперь – офицер!

И с этими словами она стала кружиться по комнате и подпрыгивать в приливе неистового восторга.

– Что все это означает? – вскричала Амелия в величайшем изумлении.

– Дорогая моя, разве я только что не сказала вам, – воскликнула миссис Аткинсон, – что это приказ о присвоении моему мужу офицерского звания? Стоит ли вам удивляться, если я вне себя от радости, – ведь я знаю, как он будет счастлив! Ну, теперь все выяснилось. Ведь это письмо не от полковника, а от милорда, о котором я уже вам столько рассказывала. Конечно, сударыня, мне следует просить у вас кое за что прощения. Но я ведь знаю, как вы добры, и все вам сейчас объясню.

Так вот, сударыня, да будет вам теперь известно, что не прошло и шести минут с момента нашего появления на маскараде, как ко мне приблизился какой-то мужчина в маске и, взяв меня за руку, отвел в сторону. Я последовала за ним, тем более, что увидела, как в это же время какая-то дама завладела капитаном Бутом, и решила воспользоваться этой возможностью, чтобы ускользнуть от него; хотя мне и удалось, изменив свой голос, довольно удачно подражать вашему, но я все же боялась, что если мне придется долго разговаривать с вашим мужем, он вскоре догадается, кто с ним на самом деле. Поэтому я и предпочла последовать за маской в самую дальнюю залу, где мы и сели с ним вдвоем в углу. Из его слов мне очень скоро стало ясно, что он принимает меня за вас, а я тут же узнала его, потому что он и не пытался выдавать себя за другого: говорил своим обычным голосом, да и внешне вел себя, как всегда. Он тотчас же начал очень пылко за мной ухаживать – скорее в манере современного вельможи, чем аркадского пастушка. Короче говоря, он положил к моим ногам все свое состояние и заявил, что согласен на любые условия, какие мне только угодно будет поставить, как для себя, так и для других. Под другими он, вероятно, имел в виду вашего мужа. Именно это навело меня на мысль воспользоваться подвернувшимся случаем к собственной выгоде. Я сказала милорду, что есть два сорта людей, щедрость которых на обещания давно уже повсеместно вошла с пословицу. Это влюбленные и сильные мира сего. Могу ли я полагаться на обещания человека, соединяющего в одном лице обе эти разновидности? Я добавила, что на примере одной достойной женщины из числа моих знакомых (подразумевая себя, сударыня) уже имела случай убедиться, как мало у него великодушия. Я сказала, что мне известно, как велики его обязательства перед этой женщиной и какие тяжкие оскорбления она от него претерпела; и все же я убеждена, что эта женщина все ему простила, поскольку слышала из ее уст самые восторженные отзывы о нем. Милорд ответил, что не считает, будто был недостаточно щедр с этой дамой (я ясно дала ему понять, кого имею в виду); он пообещал далее, коль скоро эта дама с похвалою говорила о нем мне (то есть, вам, сударыня), немедленно вознаградить ее за такое великодушие. Тогда я рассказала, что эта женщина вышла замуж за весьма достойного человека, долгое время служившего за границей простым солдатом; теперь он стал гвардии сержантом; я дала милорду понять, что, насколько я понимаю, ему нетрудно выхлопотать этому человеку офицерское звание, и если он пренебрежет такой возможностью, я не смогу считать его хоть сколько-нибудь наделенным чувством чести и добротой. Я объявила ему, что таково мое предварительное условие, без которого ему нечего и надеяться на доброе к нему отношение с моей стороны. Потом я призналась ему, что питаю к этой женщине величайшее расположение (и убеждена, вы не усомнитесь в искренности моих слов), и уверила его, что если благодаря моему ходатайству он окажет этой даме такую услугу, то доставит мне огромное удовольствие. Милорд тут же пообещал мне исполнить мою просьбу и, как вы можете теперь убедиться, сударыня, сдержал свое слово. Отныне я буду считать себя вечно вам за это обязанной.

– Уж не знаю, каким образом вы обязаны этим мне, – возразила Амелия. – Я, конечно, от души рада любой удаче, которая может выпасть на долю бедного Аткинсона, но мне бы хотелось, чтобы это было достигнуто как-нибудь иначе. Боже милосердный, чем это все кончится? Что теперь милорд обо мне думает, если я выслушивала его любовные признания и, мало того, – ставила ему какие-то условия? Разве ему не ясна цена этих условий? Признаюсь, миссис Аткинсон, вы зашли слишком далеко. Стоит ли тогда удивляться тому, что у него хватило наглости написать мне в таком духе? Совершенно очевидно, какого он обо мне мнения, и, кто знает, что он может сказать обо мне другим? Ведь вы можете таким поведением погубить мое доброе имя.

– Каким образом? – спросила миссис Аткинсон. – Разве не в моей власти все разъяснить ему? Если вы только позволите мне назначить ему свидание, я встречусь с ним сама и открою ему эту тайну.

– Никакого согласия на подобного рода свидания я больше не дам, – воскликнула Амелия. – Я от души сожалею о том, что раз в жизни согласилась пойти на этот обман. Теперь я вполне убедилась, насколько был прав доктор Гаррисон, когда твердил мне, что стоит нам пусть на один только самый малый шаг сойти со стези добродетели и невинности, как можем незаметно для себя оступиться, ибо любая греховная стезя – это скользкий путь в пропасть.

– Ну, знаете, эта мысль еще более стара, нежели сам доктор Гаррисон, – усмехнулась миссис Аткинсон. Omne Vitium in proclivi est.

– Независимо от того, нова ли она или стара, – возразила Амелия, – я считаю ее справедливой. Но прошу вас, расскажите мне все без утайки, хоть я и трепещу заранее.

– Право, дорогой друг, – сказала миссис Аткинсон, – ваши опасения беспочвенны… Право, право же, вы слишком уж щепетильны.

– Не знаю, что вы считаете чрезмерной щепетильностью, – ответила Амелия, – но я во всяком случае никогда не буду стыдиться своего глубокого уважения к порядочности, доброму имени и чести, тем более, что моя честь прямо связана с честью того, кто дороже мне всех людей на свете. Однако позвольте мне еще раз взглянуть на письмо: там есть одно место, которое меня особенно встревожило. Объясните, пожалуйста, что подразумевает милорд, говоря о двух кратких минутах и о том, что он ничего бы не пожалел, только бы это блаженство еще раз повторилось?

– Право же, я понятия не имею, что это еще за две минуты, – воскликнула миссис Аткинсон, – разве только он подразумевает те два часа, которые мы провели с ним вдвоем. Что же касается какого-то блаженства, то я просто теряюсь в догадках. Надеюсь, вы все же не столь низкого мнения обо мне, чтобы думать, будто я могла удостоить его самой главной милости?

– Уж не знаю, какими милостями вы его одарили, сударыня, – ответила с раздражением Амелия, – но весьма сожалею о том, что вы это сделали под моим именем.

– Как хотите, сударыня, – проговорила миссис Аткинсон, – но вы очень уж со мной нелюбезны; от кого другого, но от вас я такого не ожидала и вряд ли заслужила. Ведь я поехала в маскарад с единственной целью – выручить вас и не сказала и не сделала там ничего такого, чего не позволила бы себе любая другая женщина, будь у нее на то куда менее веская причина, кроме самой чопорной особы на свете. Да будь я мужчиной, я, честное слово, предпочла бы особе, которая так носится со своей добродетелью, жену, у которой нет столь докучной компаньонки.

– Весьма возможно, сударыня, что ваш образ мыслей и в самом деле таков, – воскликнула Амелия, – хотелось бы только надеяться, что он совпадает с образом мыслей вашего мужа.

– Я попросила бы вас, сударыня, – вспылила миссис Аткинсон, – не пускаться в рассуждения о моем муже. Он не менее достойный и храбрый человек, чем ваш, да, сударыня, и он тоже теперь капитан.

Эти слова были произнесены так громко, что их услыхал Аткинсон, поднимавшийся как раз в это время по лестнице; удивленный разгневанным тоном своей супруги, он вошел в комнату и с немалым изумлением на лице попросил объяснить ему в чем дело.

– А в том, дорогой, – вскричала миссис Аткинсон, – что благодаря моим стараниям вы произведены в офицеры, а ваш добрый старый друг, видите ли, изволит гневаться за то, что я этого добилась.

– Я сейчас не в силах ответить, вам так, как вы того заслуживаете, – воскликнула Амелия, – но если бы даже и могла, то вы не стоите моего гнева.

– Я что-то никак не пойму, миссис Бут, – проговорила миссис Аткинсон, – на чем, собственно, основывается это ваше превосходство надо мной; если на вашей добродетели, то я хотела бы уведомить вас, сударыня, что чопорные особы вызывают у меня такое же презрение, как, возможно, у вас…

– Хотя вы не перестаете, – перебила Амелия, – оскорблять меня этим словом, я не унижусь до того, чтобы отвечать вам такими же грубостями. Если вы заслуживаете какого-нибудь бранного прозвища, то вам и без меня прекрасно известно, какого именно.

Несчастный Аткинсон, который еще никогда в жизни не был так перепуган, делал все, что мог, лишь бы добиться примирения. Он упал перед женой на колени и умолял ее успокоиться, однако та была вне себя от ярости.

В этой позе его и застал вошедший в комнату Бут, который, боясь побеспокоить жену, так осторожно постучал в дверь, что посреди бушевавшей здесь бури никто этого стука и не услыхал. Как только Амелия его увидела, слезы, которые она с трудом сдерживала, потоками хлынули у нее из глаз, хотя она и попыталась их скрыть, поднеся к глазам платок. При появлении капитана все мгновенно умолкли, являя собой немую сцену; капитан особенно был поражен тем, что сержант стоял на коленях перед своей женой. Бут тотчас воскликнул: «Что все это значит?», – но не получил никакого ответа. Тогда он устремил свой взгляд на Амелию и, ясно увидев, в каком она состоянии, подбежал к ней и ласково стал допытываться у нее, что здесь произошло. Амелия могла только произнести; «Ничего, дорогой, ничего особенного». Бут ответил, что он все равно доберется до истины и, обратясь к Аткинсону, повторил свой вопрос.

– Клянусь честью, сударь, – пробормотал Аткинсон, – я ровно ничего не знаю. Здесь что-то произошло между госпожой и моей женой, но я не больше, чем вы, знаю, что именно.

– Ваша жена, мистер Бут, – выпалила миссис Аткинсон, – обошлась со мной оскорбительно и несправедливо. Вот, собственно, и все дело, если уж вы непременно желаете это знать.

Бут не удержавшись от довольно крепкого выражения, воскликнул:

– Это невозможно; моя жена неспособна поступить с кем бы то ни было несправедливо!

Тут Амелия упала перед мужем на колени с возгласом:

– Богом вас заклинаю, только не давайте волю своему гневу… мы просто обменялись колкостями… возможно, я была неправа.

– Будь я проклят, если этому поверю! – вскричал Бут. – Кто бы ни исторг эти слезы из ваших глаз, я хочу, чтобы он заплатил за каждую из них каплей крови из своего сердца.

– Как видите, сударыня, – воскликнула миссис Аткинсон, – на вашей стороне теперь еще и этот буян, так что вы, я полагаю, не преминете воспользоваться своим превосходством.

Амелия, ни словом не отвечая, старалась удержать Бута, который, не помня себя от ярости, закричал:

– Чтобы моя Амелия радовалась превосходству над таким ничтожеством, как ты! Откуда такая наглость? Сержант, прошу вас, уведите отсюда это чудовище, не то я за себя не ручаюсь.

Сержант начал было упрашивать жену уйти, поскольку очень ясно видел, что она, как говорится, хлебнула в этот вечер лишнего, но тут миссис Аткинсон, почти обезумев от ярости, возопила:

– А что же вы покорно наблюдаете, как меня всячески оскорбляют, когда вы теперь джентльмен и сравнялись с ним в положении.

– Возможно, нам всем как раз очень повезло, – возразил Бут, – что сержант мне не ровня.

– А вот и неправда, почтеннейший, – ответствовала миссис Аткинсон, – он теперь во всем равен вам: он теперь такой же джентльмен, как и вы, и тоже имеет офицерское звание. Впрочем, нет, я отказываюсь от своих слов: у него нет не то, что достоинства джентльмена, но и просто мужчины, в противном случае он не стал бы терпеть, видя, как оскорбляют его жену.

– Позвольте мне, дорогая, – воскликнул сержант, – попросить вас пойти со мной и успокоиться.

– Пойти с таким ничтожеством, как ты, – вскричала миссис Аткинсон, оглядев мужа с величайшим презрением, – нет уж, уволь, я и разговаривать с тобой никогда больше не стану!

С этими словами она бросилась вон из комнаты, а сержант, не промолвив ни слова, последовал за нею.

После этого между Бутом и его женой произошла очень нежная волнующая сцена, во время которой Амелия, немного придя в себя, поведала мужу всю историю. Объяснить иначе ссору, свидетелем которой он только что оказался, Амелия никак не могла; к тому же Бут как раз в это время поднял лежавшее на полу письмо.

Облегчив перед мужем душу и добившись от него твердого обещания, что он не попытается отплатить милорду за его поведение, Амелия совершенно успокоилась и ее обида на миссис Аткинсон начала было понемногу остывать; однако негодование Бута было так велико, что он объявил о своем намерении завтра же утром съехать от нее; они действительно без труда приискали себе вполне удобное жилище в нескольких шагах от дома, где снимал квартиру их друг доктор Гаррисон.

 

Глава 9, которая содержит кое-какие вещи, заслуживающие внимания

Несмотря на переезд, Бут не забыл с извинениями отменить визит к мистеру Тренту, беседой с которым прошлым вечером был сыт по горло.

В тот же день во время прогулки Бут случайно встретил немолодого собрата-офицера, служившего с ним еще в Гибралтаре, а теперь, как и он, перебивавшегося на половинном жалованье. Ему, правда, не выпало на долю остаться не у дел, как Буту, полк которого был расформирован, однако и он был, как у них это называется, уволен в запас с половинным жалованьем лейтенанта – таков был чин, которого он был удостоен лишь к тридцати пяти годам.

После непродолжительного разговора этот достойный джентльмен попросил у Бута взаймы полкроны, обещая непременно возвратить этот долг на следующий же день, когда он рассчитывает получить некоторую сумму, причитающуюся его сестре. Сестра была вдовой офицера, погибшего во время службы на флоте; она жила теперь вместе с братом на их общие скудные деньги, служившие также источником пропитания для их престарелой матери и двух сыновей сестры, старшему из которых было около девяти лет.

– Считаю своим долгом предупредить вас, – объявил пожилой лейтенант, – что нынче утром я обманулся в своих надеждах разжиться деньгами: один старый мошенник готов был ссудить меня нужной суммой в счет причитающейся сестре пенсии, однако потребовал за это пятнадцать процентов, но сейчас я нашел честного малого, который пообещал дать мне завтра такую же сумму за десять процентов.

– И, говоря по чести, это тоже немало, – заметил Бут.

– Признаться, и я так думаю, – согласился его собеседник, – принимая в соображение, что моя сестра рано или поздно все же должна эти деньги получить. По правде сказать, правительство поступает не совсем справедливо, так неаккуратно выплачивая пенсии: ведь уже почти два года как сестра не может получить то, что ей полагается по закону, – таково во всяком случае мое мнение.

Бут ответил, что чувствует себя очень неловко, поскольку вынужден отказать ему в такой малости:

– Клянусь честью, – продолжал он, – у меня в кармане нет сейчас и полупенса, потому что положение мое, если это только возможно представить, намного безвыходнее вашего: ведь я проиграл все свои деньги и, что еще того хуже, должен мистеру Тренту, которого вы, конечно, помните по Гибралтару, пятьдесят фунтов.

– Помню ли я его! Еще бы, будь он проклят! Я-то очень даже хорошо его помню, – воскликнул почтенный джентльмен, – хотя он едва ли меня помнит! Он стал теперь такой важной птицей, что, пожалуй, не станет и разговаривать со своим старым знакомым, но все-таки я бы стыдился самого себя, если бы добился преуспеяния таким образом.

– Каким еще таким способом? Что вы имеете в виду? – спросил Бут с живым интересом.

– Сводничеством, вот каким, – ответил офицер. – Ведь он присяжный сводник при милорде… который содержит его семью; не знаю, каким еще, дьявол его побери, способом ему удавалось бы сводить концы с концами: ведь его должность не приносит ему и трехсот фунтов в год, а они с женой тратят по меньшей мере тысячу. И она еще устраивает званые вечера, насчет которых скажу одно: назовите их сборищами непотребства – и ничуть не ошибетесь; будь я проклят, если не предпочту ходить лучше в дырявых башмаках, как сейчас, но зато быть честным человеком, или обходиться без обеда, как придется обойтись сегодня мне и моей семье, нежели разъезжать в карете и пировать с помощью таких услуг. Я, Боб Баунд, – человек честный и всегда им останусь; таков мой образ мыслей, и едва ли сыщется человек, который бы посмел назвать меня иначе, потому что если бы он это сделал, я бы лживого мерзавца тут же как следует проучил; таков уж мой образ мыслей.

– И уверяю вас, весьма похвальный образ мыслей, – воскликнул Бут. – Однако как бы там ни было, а без обеда сегодня вы не останетесь, и, если только не сочтете за труд проводить меня до дому, я с радостью одолжу вам крону.

– Видите ли, – сказал достойный воин, – если это для вас хоть несколько затруднительно, то я как-нибудь обойдусь, потому что никогда не позволю себе лишить человека обеда ради того, чтобы наесться самому… таков мой образ мыслей.

– Фу, никогда больше не заикайтесь при мне о таких пустяках, – заявил Бут. – Кроме того, вы ведь сами говорите, что сумеете возвратить мне эти деньги уже завтра, так что, поверьте, это все равно как если бы вы их и не одалживали.

Они вместе направились затем к дому Бута, где хозяин вынул из кошелька Амелии и отдал своему приятелю сумму вдвое больше запрошенной. Почтенный джентльмен растроганно пожал Буту руку и, повторив, что на следующий же день отдаст долг, тотчас поспешил в лавку мясника, где купил баранью ногу для своей семьи, соблюдавшей в последнее время пост, отнюдь не из притязаний на заслуги перед религией.

Когда гость ушел, Амелия спросила у мужа, кто этот старый джентльмен? Бут ответил, что участь таких людей, как он, позорит их родину; что еще почти тридцать лет тому назад герцог Мальборо произвел этого солдата за особо выдающиеся заслуги из рядовых в прапорщики и что немногим позднее тот был уволен в запас с разбитым сердцем, в то время как нескольких юнцов, обойдя его, повысили в чине. Потом Бут пересказал ей все, что его бывший сослуживец по дороге к их дому успел сообщить ему о своей семье и о чем, хотя и более кратко, мы уже уведомили читателя.

– Милосердный Боже, – воскликнула Амелия, – из чего же тогда сотворены наши вельможи? Вероятно, они и в самом деле существа особой породы, отличающиеся от остальных людей. Быть может, они рождаются без сердца?

– Порой и в самом деле трудно думать иначе, – согласился Бут. – В действительности же они просто не представляют себе, какие несчастья выпадают на долю обыкновенных людей, – ведь последние слишком далеки от их собственного жизненного круга. Сострадание, если хорошенько вдуматься, на поверку окажется, по-моему, лишь сочувствием друг к другу людей одного положения и звания, так как они испытывают одни и те же горести. Боюсь, что нас мало трогает судьба тех, кто очень далек от нас и чьи бедствия, следовательно, никогда не постигнут нас.

– Мне припоминается изречение, – проговорила Амелия, – которое доктор Гаррисон, по его словам, нашел в одной латинской книге: «Я – человек и моему сердцу близко все, что выпадает на долю других людей». Вот как рассуждает хороший человек, и тот, кто думает иначе, – недостоин этого звания.

– Дорогая Эмили, я не раз повторял вам, – возразил Бут, – что все люди – самые лучшие, точно так же, как и самые худшие, – руководствуются в своих поступках себялюбием. Поэтому, когда преобладающей страстью является доброжелательность, себялюбие предписывает вам удовлетворять ее, творя добро и облегчая страдания других, ибо вы и в самом деле воспринимаете эти страдания как свои собственные. Там же, где честолюбие, корысть, гордость и другие страсти правят человеком и подавляют его благие устремления, беды ближних занимают его не больше, чем они волнуют камни бессловесные. И тогда живой человек вызывает к себе не больше доброты и сочувствия, чем его статуя.

– Сколько раз мне хотелось, дорогой, – воскликнула Амелия, – послушать, как вы беседуете об этом с доктором Гаррисоном; я убеждена, что ему удалось бы переубедить вас, хотя мне это не под силу, что религия и добродетель – вовсе не пустые слова.

Это был уже не первый случай, когда Амелия позволяла себе такого рода намек, ибо, слушая иногда рассуждения мужа, она опасалась, что он, в сущности, мало чем отличается от атеиста; это не уменьшало ее любви к нему, однако вселяло немалую тревогу. Бут неизменно в таких случаях тотчас переводил разговор на другую тему, потому что хотя во всех других отношениях он был высокого мнения о рассудительности своей жены, но как к богослову и философу относился к ней без особого респекта и не придавал особого значения ее взглядам касательно этих материй. Вот почему он и на этот раз незамедлительно переменил тему и заговорил о делах, не заслуживающих упоминания в этом повествовании.