В начале августа 1753 года, когда я уже почти год принимал лекарство герцога Портленда, как его называют, и когда под его воздействием исчезли симптомы затяжной неясной подагры, мистер Рэнби, королевский хирург и лучший, как мне кажется, советчик во всех областях медицинской профессии, рекомендовал мне немедленно отправиться в Бат. В тот же вечер я написал письмо к миссис Бауден, и та встречной почтой сообщила мне, что сняла для меня квартиру и уплатила за месяц вперед.

Через несколько дней после этого, когда я готовился к отъезду и был чуть не до смерти утомлен несколькими длинными допросами касательно пяти убийств, учиненных за одну неделю разными шайками уличных грабителей, я получил от его светлости герцога Ньюкасла, через королевского курьера мистера Каррингтона, приглашение явиться на прием к его светлости в Линкольнс-Инн-Филдс по какому-то важному делу, что я тотчас и выполнил; и тогда его светлость выслал ко мне одного дворянина обсудить наилучший план, как положить конец убийствам и ограблениям, каждый день совершаемым на улицах; я пообещал представить свое мнение в письменном виде его светлости, а тот, как заверил меня дворянин, собирался огласить его в Тайном совете.

Хотя за этот визит я заплатил жестокой простудой, я все же немедленно взялся за дело и через четыре дня послал герцогу самый полный план, приведя все мыслимые причины и доводы, расписанные на нескольких листах бумаги; и очень скоро получил от герцога, через мистера Каррингтона, весть, что план мой всемерно одобрен и все условия его будут выполнены.

Главным и наиболее существенным из этих условий было немедленное вручение мне 600 фунтов стерлингов, за каковую скромную сумму я брался искоренить все существующие в то время шайки и привести городское управление в такой порядок, чтобы в будущем подобные шайки никогда уже не могли быть организованы или хотя бы какое-то еще время представлять угрозу для публики.

Я все откладывал мою поездку в Бат, несмотря на неоднократные советы моих знакомых медиков и на горячее желание моих ближайших друзей, хотя болезнь моя теперь вылилась в обильное разлитие желчи, а этот недуг батские воды, говорят, излечивают почти всегда. Но очень уж мне хотелось изничтожить эту шайку злодеев и головорезов, и я был уверен, что добьюсь успеха, как только смогу заплатить одному малому, взявшемуся за скромное вознаграждение выдать их в руки поимщиков, которых я взял на службу, зная их как людей сплошь преданных и неустрашимых.

Спустя несколько недель я получил деньги в Казначействе, и вся шайка головорезов была изничтожена, семь человек сидели в тюрьме, а остальные были изгнаны – кто из Лондона, а кто вообще из королевства.

Хотя здоровье мое было теперь окончательно подорвано, я продолжал действовать против этих злодеев со всей энергией, часто тратя целые дни, а иногда и целые ночи на допросы их или на выслушивание показаний против них, особенно когда возникала трудность в добывании доказательств, достаточных, чтобы их осудить за уличные ограбления. Так случается сплошь и рядом, даже когда вина человека столь очевидна, что может успокоить самую чувствительную совесть. Но суды по каждому делу знают только то, что им под присягой показывают свидетели; и самого гнусного злодея на свете судят точно так же, как человека с безупречной репутацией, обвиненного в том же преступлении.

Тем временем среди всех моих усталостей и забот я с удовлетворением отмечал, что усилия мои привели к успехам; дьявольское это сообщество было почти до конца изничтожено и горожане, вместо того чтобы чуть не каждый день читать в газетах об убийствах и уличных грабежах, во второй половине ноября и за весь декабрь не прочли ни одного сообщения об убийстве и даже об уличном ограблении. Кое-что на эту тему, правда, мелькало в газетах, но самая тщательная проверка показала, что все эти сведения были ложными.

При этом отсутствии уличных грабежей в самые темные месяцы всякий, думается, признает, что такой зимы, как в 1753 году, не было уже много лет; а это, пожалуй, покажется странным тем, кто помнит, какими беззакониями эта зима начиналась.

Окончательно разделавшись со взятой на себя работой, я отбыл из Лондона в весьма слабом и жалком состоянии, с полным набором таких болезней, как разлитие желчи, водянка и астма, объединенными усилиями до того подорвавших тело, что, честно говоря, и тела-то не осталось.

Теперь я уже не заслуживал названия «больной для Бата», да если бы и заслуживал, у меня не хватило бы сил туда добраться, так как поездка длиною всего в шесть миль была сопряжена для меня с нестерпимой усталостью. И тогда я отказался от квартиры, снятой для меня в Бате, которую до тех пор держал за собой. Я стал всерьез считать свое состояние безнадежным, и у меня хватило тщеславия поставить себя в один ряд с героями былых времен, которые добровольно приносили себя в жертву ради народного блага.

Однако, чтобы читатель не слишком жадно ухватился за слово тщеславие и не вздумал столь высоко меня оценить, ибо он, мне думается, вообще не высоко меня ценит, я спустился с небес на землю и честно сознаюсь, что двигало мною и более сильное побуждение, чем любовь публики; каюсь, что личные мои дела в начале зимы выглядели не блестяще: я не обирал ни публику, ни бедняков, не получал те суммы, в присвоении которых люди, всегда готовые грабить и тех и других сколько хватит сил, изволили меня подозревать. Напротив того, примиряя, а не разжигая ссоры между носильщиками и нищими (так, я говорю, краснея от стыда, поступают далеко не все) и отказываясь брать шиллинг у человека, у которого после этого заведомо не осталось бы ни одного шиллинга, я сократил доход примерно в 500 фунтов самых грязных на свете денег до 300 фунтов или чуть больше, и значительная часть их досталась моему секретарю; и даже если бы ему досталось все, это была бы жалкая плата за то, что он почти шестнадцать часов в сутки просиживал в самом нездоровом, самом тошнотворном воздухе в мире, что подорвало его крепкое здоровье, не подорвав его моральных устоев.

Но, не желая докучать читателю анекдотами, что шло бы вразрез с моим же правилом, изложенным в предисловии, я просто заверяю его в том, что в моих глазах семья моя была далеко не обеспечена, а здоровье мое шло на убыль так быстро, что у меня почти не осталось надежды завершить то, о чем я спохватился слишком поздно. А поэтому я возрадовался возможности так отличиться в глазах публики, что, даже если бы для этого пришлось пожертвовать жизнью, мои друзья были бы вправе полагать, что поступают похвально, избавляя мою семью от грозящей ей нужды, на что у меня самого уже почти не осталось времени. И хотя я не посягаю на славу спартанских или римских патриотов, которые так любили публику, что были готовы в любую минуту добровольно пожертвовать собой ради народного блага, однако серьезно заверяю, что к своей семье я такую любовь испытываю.

И теперь, когда сделана оговорка, что не публика есть главное божество, которому я предлагаю в жертву мою жизнь, и когда нетрудно сообразить, сколь малой была бы эта жертва, ведь я был готов отказаться от того, чем так или иначе едва ли буду владеть еще долго, и что на тех условиях, на которых я им владел, только слабость человеческой природы могла мне внушить, что владеть этим вообще стоит, – теперь, мне кажется, свет может без зависти уделить мне всю похвалу, на какую я имею право.

Целью моей, честно говоря, была не похвала публики, ибо это последний дар, который она готова вручить по назначению; во всяком случае, это не было моей конечной целью, но скорее средством, на которое купить умеренное обеспечение для моей семьи, и если и превзойдет мои заслуги, неизбежно окажется ниже принесенной мною пользы, если попытка моя увенчается успехом.

Сказать по правде, публика поступает всего мудрее, когда поступает всего щедрее при распределении своих наград; и здесь польза, которая достается людям, часто важнее того, по каким мотивам она принесена. Назидание – вот единственная цель всех публичных наказаний и наград. Законы никогда не подвергают позору по злобе и не отмечают почестями из благодарности. Ведь это очень жестоко, милорд, сказал осужденный конокрад превосходному судье, покойному Бэрнету, – повесить бедняка за кражу лошади. Вас повесят, сэр, отвечал мой вовек почитаемый и любимый друг, не за то, что вы украли лошадь, а затем, чтобы лошадей перестали красть. Точно так же можно было сказать покойному герцогу Мальборо, когда после сражения у Бленхейма парламент проявил к нему заслуженную щедрость. Эти почести и милости вам причитаются не за одержанную победу, а для того, чтобы вы одержали еще много побед.

В то время я, по общему мнению, умирал от множества осложнившихся недугов, и будь у меня желание оправдаться, более удобного случая мне могло бы не представиться, но я с презрением отметаю такую попытку. Я описываю факты ясно и просто, пусть свет извлекает из них любые выводы, только помнит еще и о том, какую пользу можно извлечь из следующего. Во-первых, что прокламация, предлагающая 100 фунтов стерлингов за поимку уголовника, совершившего те или иные проступки в тех или иных местах, которую я не дал снова ввести в обиход, обходилась правительству в несколько тысяч фунтов в год. Во-вторых, что все такие прокламации не лечили этого зла, а только усугубляли его – умножали число грабежей, подсказывали худшие виды лжесвидетельства, расставляли ловушки для юности и невежества, и юные невежды, соблазненные этими обещанными наградами, иногда втягивались в преступную жизнь, а иногда, о чем и подумать страшно, погибали безвинно. В-третьих, что мой план потребовал бы от правительства не более 300 фунтов в год и не привел бы к плачевным последствиям, перечисленным выше, и наконец, что он на время фактически покончил с этим злом и ясно указал, как покончить с ним навсегда. Этим я занялся бы и сам, когда бы позволило здоровье, за ежегодную плату мне помянутой выше суммы.

Выдержав страшные шесть недель, которые начались с прошлогоднего Рождества и привели к счастливому концу, – если б они понимали, в чем их интерес, – стольких престарелых и болящих, которые могли бы проскрипеть еще две-три мягких зимы, я воротился в город в феврале в состоянии, угнетавшем меня меньше, нежели моих друзей. И стал лечиться у д-ра Уорда, который жалел, что я не обратился к его помощи раньше.

По его совету мне сделали прокол и откачали из моего живота четырнадцать кварт воды. Внезапное облегчение, вызванное этим, вдобавок к общему моему исхуданию, так ослабило меня, что в течение двух дней казалось, будто у меня началась предсмертная агония.

Хуже всего мне было в тот памятный день, когда наше общество потеряло мистера Пелама. После этого дня я стал медленно вытаскивать ноги из могилы и через два месяца снова обрел немного сил; но снова был полон воды.

Все это время я принимал лекарства мистера Уорда, но видимого действия они почти никогда не оказывали. В особенности потогонные средства, действие которых, как говорят, требует большой силы организма, так мало на мне сказывались, что мистер Уорд заявил: вызвать у меня потение не легче, чем у доски.

В таком состоянии мне снова сделали прокол. Воды было выпущено на кварту меньше, чем в первый раз, но перенес я все последствия операции много лучше. Это я объяснил дозой настойки опия, прописанной моим врачом. Сперва она меня чудесно взбодрила, а потом дала чудесно выспаться.

Казалось разумным рассчитывать, что месяц май, уже наступивший, приведет с собою весну и прогонит зиму, упорно не желавшую сходить со сцены. Поэтому я решил наведаться в мой маленький деревенский домик в Илинге, в графстве Мидлсекс, где воздух, кажется, наилучший во всем королевстве и несравненно лучше, чем в Гравиевом карьере в Кенсингтоне, потому что гравия здесь гораздо больше, место выше и более открыто на юг, от северного ветра защищено грядой холмов, а от запахов и дыма Лондона – расстоянием. Кенсингтон этого последнего преимущества не ощущает, когда ветер дует с востока.

Мистера Уорда я всегда буду вспоминать с благодарностью, ибо я убежден, что он не пожалел усилий, чтобы услужить мне, не ожидая и не желая ни платы, ни иных наград.

Лекарства мистера Уорда могут обойтись и без моих похвал, и хотя водянка, кажется, стоит первой в списке болезней, которые он всегда берется лечить с уверенностью в успехе, возможно, что в моем составе есть что-то исключительное, ускользающее от радикальной силы, исцелившей столько тысяч больных. Та же болезнь при разных организмах может сопровождаться до того разными симптомами, что найти безошибочное чудодейственное средство для излечения любой болезни в каждом больном может оказаться столь же трудным, как найти панацею для излечения всех разом.

Но даже такую панацею не так давно, похоже, открыл один из величайших ученых и лучших на свете людей. Правда, он не был врачом, а это значит, что его образование формально не давало ему права применять свои знания в искусстве врачевания для своей личной выгоды; но можно с уверенностью сказать, что никто в наше время так не способствовал тому, чтобы его медицинские познания стали полезны публике; и уж во всяком случае, не дал себе труда сообщить о своем открытии в письменном виде. Думаю, читатель уже догадался, что этот человек – недавно скончавшийся епископ Клойнский, в Ирландии, а его открытие – достоинства дегтярной воды.

И я вспомнил, по подсказке несравненного автора «Дон Кихота в юбке», что за много лет до того, из чистого любопытства, мельком посмотрел трактат епископа Беркли о достоинствах дегтярной воды и отметил про себя, что он решительно видит в ней панацею, существование которой в природе предполагает Сайденхем, хотя она еще не открыта и, возможно, не будет открыта никогда.

Я стал перечитывать эту книгу и убедился, что епископ только выразил свое мнение, – дегтярная вода-де может помочь при водянке, поскольку ему известен случай, когда она оказалась поразительно полезной в борьбе с упорным отеком, а я в то время как раз и страдал от отека.

Поэтому, испробовав ненадолго молочную диету и убедившись, что она мне не помогает, я вспомнил совет епископа и стал утром и вечером вливать в себя полпинты дегтярной воды.

С последнего прокола миновало всего две недели, и мой живот и конечности уже разбухли от воды. Это не заставило меня разочароваться в дегтярной воде, я и не предполагал в ней такой силы, что немедленно удалила бы воду, уже скопившуюся. Чтобы избавиться от нее, мне, увы, опять предстояло обратиться к троакару; и если дегтярная вода мне поможет, думал я, то лишь очень, очень постепенно, и если она победит мою болезнь, то лишь скучными подкопами, а не внезапной атакой и штурмом.

Однако кое-какие зримые последствия, намного превосходящие то, чего я мог ждать, при своей скромности, даже с самыми бравыми надеждами, я очень скоро почувствовал: дегтярная вода с самого начала умерила мою болезнь, подстегнула аппетит и стала, хоть и очень медленно, прибавлять мне телесной крепости.

Но если силы мои прибывали помалу, вода с каждым днем прибывала бодрее, к концу мая живот мой опять созрел для троакара, и мне сделали третий прокол, выявивший два очень приятных симптома: воды из меня вышло на три кварты меньше, чем в предыдущий раз, а облегчение я перенес, можно сказать, без приступа слабости.

Те из моих друзей-медиков, на чье суждение я больше всего полагался, склоняются к тому, что единственный шанс выжить заключается для меня в том, что впереди у меня еще целое лето и я могу надеяться, что наберусь достаточно силы, чтобы встретить зимнее ненастье. Но этот шанс день за днем убывал. Я видел, как увядает летний сезон, вернее – как проходит год, даже не обещая подарить нам лето. За весь май солнце едва ли выглянуло три раза. Так что ранние фрукты выросли до положенного им размера и даже выглядели спелыми, но настоящей зрелости не приобрели, им не хватало солнечного тепла, которое придало бы их сокам мягкости и вкуса. Я уже видел, что водянка моя скорее наступает, чем отступает, и промежутки между проколами сокращаются. Я видел, что и астма опять стала больше меня беспокоить. Я видел, что летний сезон уже подходит к концу. И я подсчитал, что если и осень пройдет так же, а этого явно можно было опасаться, я подвергнусь наскокам зимы, не успев набрать достаточно сил, чтобы им противостоять.

Тогда я вспомнил о намерении, появившемся у меня, едва я раздумал умирать – перебраться в более теплый климат, и, убедившись, что один очень видный врач это одобряет, решил немедленно его осуществить.

Сперва мы подумали про Экс-ан-Прованс, но добраться туда было чересчур трудно. Путешествие посуху стоило дорого, было слишком долгим и утомительным; и я не слышал ни об одном корабле, который отбывал в обозримом будущем в Марсель или в какой-либо другой порт в той части Средиземного моря.

И тогда мы остановили свой выбор на Лиссабоне. Воздух здесь, на четыре градуса южнее Экса, должен быть теплее и мягче, а зима короче и не так пронзительна.

Нетрудно оказалось найти и корабль, отправлявшийся в город, с которым мы вели столь оживленную торговлю, и уже очень скоро мой брат сообщил мне, как замечательно обслуживают пассажиров на одном корабле, отбывающем в Лиссабон через три дня.

Я с жадностью ухватился за это предложение, хотя времени оставалось мало, и, поручив брату договориться о нашем плавании, стал поспешно готовить в путь мою семью.

Но спешка наша оказалась излишней: капитан дважды переносил день отплытия, и наконец я пригласил его к себе в Фордхук пообедать на целую неделю позже того дня, когда он обещал – и твердо обещал – сняться с якоря.

Он явился ко мне, как мы уговорились, и, когда мы обсудили все дела, покинул меня, положительно приказав быть на борту в ближайшую среду: он-де спустится с отливом в Грейвзенд и там не задержится ни на час, будь то хоть ради самого именитого человека в мире.

Мне он посоветовал добраться до Грейвзенда посуху и там дожидаться его корабля, назвав для этого много резонов, причем каждый из них, это я хорошо помню, ранее упоминался среди тех, которые приводились за то, чтобы погрузиться на борт близ Тауэра.