Глава I
Прибытие леди Буби и всех остальных в Буби-холл
Карета шестерней, в которой сидела леди Буби, догнала прочих путешественников на въезде в приход. Едва леди увидела Джозефа, щеки ее зарделись румянцем и стали тотчас мертвенно бледны. От неожиданности она едва не остановила карету, но вовремя опомнилась и не сделала этого. Она въехала в приход под колокольный звон и приветственные возгласы бедняков, радовавшихся возвращению своей покровительницы после столь долгого отсутствия, во время которого все ее доходы уплывали в Лондон и ни шиллинга не перепадало им, что немало способствовало их крайнему обнищанию. Если в таком городе, как Лондон, жестоко дает себя знать отбытие двора, то насколько же болезненней должен ощущаться отъезд богатых владельцев в захолустной деревеньке, обитатели которой постоянно находят в такой семье работу и пропитание, а крохами от ее стола обильно кормятся немощные, престарелые и дети бедноты со всего прихода, причем щедрость благодетеля нисколько не отражается на его карманах.
Но если предвкушение выгоды зажигало все лица такой откровенной радостью, насколько же сильнее действовала любовь, внушаемая пастором Адамсом, на всех, кто был свидетелем его возвращения! Прихожане толпились вокруг него, как почтительные дети вокруг доброго отца, и наперебой старались выказать ему почтение и любовь. Пастор, со своей стороны, пожимал каждому руку, сердечно расспрашивал о здоровье отсутствовавших, об их детях и родственниках, и лицо его выражало удовлетворение, какое может дать только доброта, осчастливленная благодарностью. Джозефа и Фанни тоже от души приветствовали все, кто их видел. Словом сказать, никогда три человека не могли бы встретить более радушного приема, как поистине никто никогда не заслуживал в большей мере всеобщей любви.
Адамс повел своих спутников к себе домой и настоял, чтоб они с ним разделили все, чем могла его угостить жена, которую он, как и детей своих, нашел в добром здоровье и радости. Оставим же их там наслаждаться полным счастьем за скромной трапезой и взглянем на картины большего великолепия, но неизмеримо меньшего блаженства.
Проницательные наши читатели при этом вторичном появлении на сцене леди Буби, несомненно, заподозрили, что с увольнением Джозефа для нее не все еще окончилось; и, честно говоря, они не ошибаются, стрела проникла глубже, чем думала леди, и рана не так-то легко поддавалась лечению. Устранение героя вскоре охладило ярость, но возымело, совсем иное действие на любовь: первая сошла со сцены вместе со своим виновником, вторая же – вместе с образом его – притаилась в глубине души. Беспокойный, прерывистый сон и смутные мерзкие видения достались в удел леди в ту первую ночь. К утру воображение нарисовало ей более приятную картину, но лишь для обмана, не для услады, ибо еще до того, как леди успела достичь обещанного счастья, все исчезло, и она осталась в одиночестве, не благословляя, а кляня свое видение.
Когда она встала от сна, ее воображение было еще разгорячено ночным призраком, и тут взгляд ее случайно скользнул по тому месту, где стоял накануне настоящий Джозеф. Это маленькое обстоятельство воссоздало в ее памяти образ его в живейших красках. Каждый взгляд, каждое слово, каждый жест вторгались в душу, и вся его холодность не могла умалить их очарования. Леди приписывала ее молодости Джозефа, его неразумию, страху, благочестию, чему угодно, но только не тому, что тотчас вызвало бы в ней презрение, – то есть отсутствию пристрастия к женскому полу, и не тому, что возбудило бы в ней ненависть, – то есть отсутствию влечения лично к ней.
Затем размышление увлекло ее дальше и сказало ей, что она не увидит больше прекрасного юношу; хуже того – что она сама его прогнала и, может быть, за ту лишь провинность, что он чрезмерно чтил и уважал ее, тогда как ей следовало бы скорее поставить ему в заслугу эти чувства, тем более что их можно было, конечно, легко устранить. И она винилась, проклинала непомерную горячность своего нрава; вся ярость ее обратилась на себя самое, и Джозеф предстал в ее глазах невинным. Страсть ее наконец стала так неистова, что принудила ее искать утоления, и леди подумывала теперь, не призвать ли Джозефа обратно; но гордость этого не допускала – гордость, изгнавшая вскоре из ее души все более кроткие чувства и представившая ей все ничтожество того, к кому она тянулась. Эта мысль вскоре начала затемнять его прелести; затем пришло пренебрежение, а за ним презрение, которое привело за собой ненависть к виновнику столь сильных тревог. Эти враги Джозефа, едва завладев мыслями леди, тотчас возвели на него тысячу обвинений – обвинений в чем угодно, только не в отвращении к ее особе; мысль эта была столь нестерпима, что леди пресекла ее при первой же попытке возникновения. Теперь на помощь пришла жажда мести; и мысль, что она прогнала юношу, лишив его ливреи и рекомендации, была ей сейчас чрезвычайно приятна. Она упивалась всевозможными бедствиями, какие, как ей подсказывало воображение, могли ему выпасть на долю, и с улыбкой злорадства, гнева и презрения видела его в лохмотьях, надетых на него ее фантазией.
Миссис Слипслоп, призванная звонком, предстала пред госпожой, которая теперь была уверена, что вполне совладала со своею страстью. Одеваясь, миледи спросила, уволен ли уже тот молодчик согласно ее распоряжениям. Слипслоп ответила, что она об этом уже доложила ее милости (как оно и было на деле).
– И как он это принял? – промолвила госпожа.
– Ах, право, сударыня, – воскликнула Слипслоп, – таким манером, что всякий, кто ни смотрел на него, был в аффектации… Бедному мальчику причиталось жалованья совсем мало: он ведь постоянно отсылал половину денег родителям; так что, когда с него сняли ливрею вашей милости, ему не на что было купить себе кафтан, и пришлось бы ему ходить нагишом, если бы один из слуг не снабдил его одеждой; а когда он так стоял в одной рубашке (сказать по правде, ну прямо амурчик!) и ему доложили, что ваша милость отказывают ему в рекомендации, он вздохнул и сказал, что ничем умышленно не оскорбил вас, и что он, со своей стороны, куда бы ни попал, будет всегда хорошо о вас отзываться, и что он призывает на вас благословение божие, потому что вы самая добрая госпожа, хотя его враги и очернили его перед вами; мне очень жаль, что вы его прогнали со двора: по моему суждению, у вас не было в доме более верного слуги.
– Зачем же, – возразила леди, – вы посоветовали мне его прогнать?
– Я, сударыня? – сказала Слипслоп. – Да неужто вы забыли, как я прилагала все старания, чтобы этому помешать? Но я видела, что ваша милость прогневались, а вмешиваться в такие оказии нам, старшим слугам, не фасон.
– Точно не ты сама, дерзкая тварь, заставила меня прогневаться? – вскричала леди. – Точно не твои наговоры, в которых ты, вероятнее всего, оболгала бедного малого, распалили меня против него? За все, что случилось, он может благодарить тебя – как и я за утрату честного слуги, который, может быть, стоил больше всех вас, вместе взятых. Бедненький! Я очарована его добротой к родителям. Почему вы мне этого не рассказали раньше и дали мне уволить такого хорошего человека без рекомендации? Теперь мне понятна причина всего вашего поведения и ваших жалоб тоже: вы ревновали к девчонкам!
– Я? Ревновала? – сказала Слипслоп. – Уж поверьте, я ставлю себя повыше его; надеюсь, я лакею не пара.
Эти слова повергли госпожу в бешеную ярость, и она велела Слипслоп уйти прочь с ее глаз; а та, задрав нос, прокричала на прощанье:
– Извольте радоваться! Тут, кажется, есть кое-кто поревнивей меня!
Госпожа сделала вид, что не расслышала этих слов, хотя на деле и расслышала и поняла их. Последовал новый конфликт, столь похожий на прежний, что подробный отчет о нем превратился бы в повторение. Достаточно будет сказать, что леди Буби нашла все основания усомниться, так ли уж безусловна ее победа над своею страстью, как она себя в том обольщала. И для полноты этой победы она приняла решение, более обыденное, нежели мудрое: немедленно удалиться в деревню. Читатель уже видел прибытие двух ее предвестников: сначала миссис Слипслоп, с которой, несмотря на всю ее дерзость, госпожа не решилась расстаться, потом мистера Паунса, а затем появление самой миледи.
На следующее по приезде утро, в воскресенье, леди отправилась в церковь, к великому удивлению всех прихожан, никак не ожидавших увидеть там свою госпожу сразу после долгого пути, тем более что она никогда не отличалась благочестием. Джозеф тоже был в церкви, и, слышал я, было замечено, что леди чаще останавливала глаза на нем, чем на пасторе; но это, мне думается, злостный навет. Когда окончились молитвы, мистер Адамс встал и громким голосом произнес:
– Оглашаю предуведомление о браке между Джозефом Эндрусом и Фрэнсис Гудвил, каковые оба проживают в этом приходе… – и так далее.
Произвело ли это какое-либо впечатление на леди Буби, укрытую в то время от взоров молящихся спинкой своей скамьи, мне так и не удалось дознаться; но известно, что через четверть часа она поднялась, устремила взор на ту часть церкви, где сидели женщины, и неотрывно смотрела в ту сторону до конца проповеди таким испытующим оком и с таким гневным лицом, что женщины почти все убоялись, не прогневили ли они свою госпожу.
Вернувшись домой, она тотчас призвала к себе в спальню Слипслоп и сказала, что ей непонятно, с какой стати этот нахал Джозеф оказался у них в приходе. Слипслоп на это доложила госпоже о том, как она встретила в дороге Адамса вместе с Джозефом, а затем и о приключении с Фанни. В продолжение рассказа леди часто менялась в лице; выслушав до конца, она велела призвать к себе мистера Адамса, а как она повела себя с ним, читатель увидит в следующей главе.
Глава II
Диалог между мистером Абраамом Адамсом и леди Буби
Мистер Адамс оказался неподалеку: он пил внизу во здравие ее милости кружку ее же эля. Едва он предстал пред миледи, та начала следующим образом:
– Мне странно, сэр, что вы, будучи стольким обязаны этому дому (чем именно, читатель по ходу нашей повести был подробно ознакомлен), забыв о благодарности, оказываете уважение лакею, изгнанному из него за неподобающие дела. Да и не пристало, скажу я вам, сэр, человеку вашего звания шататься по дорогам с каким-то бездельником и какой-то девчонкой. Правда, что касается девушки, то ничего порочащего я о ней не знаю. Слипслоп говорит, что она воспитывалась в моем доме и вела себя, как нужно, пока не увлеклась этим молодым человеком, который ее совращает с пути. Пожалуй даже, она еще может исправиться, если он оставит ее в покое. Поэтому вы совершаете чудовищное дело, устраивая брак между этими двумя людьми, – брак, который погубит их обоих.
– Сударыня, – говорит Адамс, – если вашей милости угодно меня выслушать, разрешите сказать вам, что никогда я не слышал ничего дурного о Джозефе Эндрусе; а если бы слышал, то постарался бы направить его к добру, ибо я никогда не поощрял и не буду поощрять в заблуждениях того, кто вверен моим заботам. Что касается молодой женщины, то уверяю вашу милость, я о ней такого же доброго мнения, как и ваша милость или кто угодно другой. Это самая милонравная, самая честная и достойная девица; что же касается ее красоты, то этого я в ней хвалить не стану, хотя все мужчины признают ее прелестнейшей из женщин нашего прихода, благородных ли взять или простых.
– Вы очень дерзки, – сказала леди, – если говорите мне о таких гадостях. Священнику куда как подобает тревожиться о прелестных женщинах, и вы, несомненно, способны тонко судить о красоте! Что и говорить, мужчина, проживший всю жизнь в таком приходе, как этот, должен быть редким ценителем красоты! Смешно! Красавица, скажите на милость!… Деревенская девчонка – красавица!… Меня стошнит, если я еще раз услышу слово «красота»… Итак, этой девице, видимо, предстоит подарить приходу целое племя красавиц… Но, сэр, у нас и так предовольно бедняков. Я не желаю, чтобы здесь поселились вдобавок еще какие-то бродяги.
– Сударыня, – говорит Адамс, – ваша милость, уверяю вас, обижены на меня без всякого основания. Они уже давно желали сочетаться браком, и я их от этого отговаривал; я даже позволю себе утверждать, что я один причиной их промедлению в этом деле.
– Что же, – сказала она, – вы поступали очень разумно и честно, хоть она и первая красавица на весь приход.
– А теперь, сударыня, – продолжал он, – я только исполняю свою обязанность перед мистером Джозефом.
– Пожалуйста, не называйте при мне таких молодчиков «мистерами»! – вскричала леди.
– Он, – сказал пастор, – заказал мне оглашение открыто и с согласия Фанни.
– Да, – ответила леди, – я знаю, девчонка так и вешается ему на шею. Слипслоп рассказывала мне, как она гоняется за мужчинами, – в этом, я полагаю, одна из ее прелестей. Но если они и надумали пожениться, вы, я надеюсь, не станете делать вторичного оглашения впредь до моего приказа.
– Сударыня, – объявляет Адамс, – если кто-либо сделает обоснованное предостережение и выставит достаточный довод против этого брака, я пресеку оглашения.
– Я приведу вам довод, – говорит она, – он бродяга и не должен селиться здесь и навязывать на шею приходу целое гнездо нищих, хотя бы все они до одного были красавцами.
– Сударыня, – ответил Адамс, – я не хочу перечить вашей милости, но дозвольте сказать вам: адвокат Скаут объяснял мне, что всякий человек, прослужив один год, приобретает право поселения в том приходе, где он служил.
– Адвокат Скаут, – возразила леди, – бессовестный наглец! Я не позволю никаким адвокатам Скаутам чинить мне препоны. Повторяю вам еще раз: я не хочу, чтобы на нас легло новое бремя; поэтому я предлагаю вам прекратить оглашения.
– Сударыня, – возразил Адамс, – я подчинился бы вашей милости во всем, что законно; но, право же, если люди бедны, это не основание против их брака. Бог не допустил бы такого закона. Бедным и так выпадает достаточно скудная доля в этом мире; было бы поистине жестоко отказывать им в простейших правах и в невинных радостях, какие природа предоставила всякой живой твари.
– Если вы, – кричит леди, – не знаете своего места и не понимаете, с каким почтением такой человек, как вы, должен смотреть на такую женщину, как я; если вы позволяете себе оскорблять мой слух распутными речами, то я скажу лишь одно короткое слово: мой вам приказ – не смейте делать больше оглашений, а не то я посоветую вашему господину, приходскому священнику, уволить вас со службы! Да, сэр, я сделаю это, невзирая на ваше несчастное семейство, и тогда, пожалуйста, идите побираться вместе с первой красавицей в приходе!
– Сударыня, – ответил Адамс, – я не знаю, что ваша милость разумеет под словами «господин» и «служба». Я служу господину, который никогда не уволит меня за исполнение моего долга; и если начальство (я, правда, не был никогда в состоянии оплатить лицензию) почтет нужным устранить меня от попечения над моей паствой , господь, я надеюсь, предоставит мне другую. Во всяком случае, в моей семье у каждого, как и у меня самого, есть пара рук, и я не сомневаюсь, что господь благословит нас в наших стараниях честно зарабатывать свой хлеб трудом. Доколе совесть моя чиста, я никогда не устрашусь того, что могут сотворить надо мною люди.
– Я кляну себя, – сказала леди, – что по кротости своей унизилась до столь долгого разговора с вами. Придется мне принять другие меры, потому что вы, я вижу, в сговоре с этими людьми. Но чем скорее вы оставите меня, тем будет лучше; и я отдам приказ, чтоб отныне двери мои были для вас закрыты. Я не потерплю, чтобы здесь принимали пасторов, которые шатаются по дорогам с красотками.
– Сударыня, – сказал Адамс, – ни в одном доме я не переступлю порога против желания хозяев; но, я уверен, когда вы более вникнете в дело, вы станете одобрять, а не хулить мои действия. Итак, я смиренно удаляюсь! – что он и сделал, отвесив несколько поклонов или, вернее, несколько раз попытавшись отвесить поклон.
Глава III
Что произошло между леди и адвокатом Скаутом
[217]
Среди дня леди послала за мистером Скаутом и яростно на него накинулась за то, что он баламутит ее слуг, но он стал это отрицать – в согласии с истиной: он только заметил как-то мимоходом – и, пожалуй, правильно, – что год службы дает право поселения; итак, он повинился, что он мог в свое время разъяснить это пастору; и, насколько ему известно, сказал он, такой закон есть. – Я решила не допускать, – сказала леди, – чтоб мои уволенные слуги селились здесь у нас; и если таков ваш закон, я приглашу другого адвоката.
Скаут ответил, что, пригласи она хоть сто адвокатов, ни один из них и все они вместе не смогут изменить закон. Самое большее, что доступно адвокату, это помешать законам возыметь действие; а это он и сам может сделать для ее милости не хуже всякого другого.
– Я думаю, сударыня, – говорит он, – ваша милость не уловили различия: я только утверждал, что человек, прослужив год, становится поселенцем. Но есть существенное различие между поселением по закону и поселением фактическим. И когда я утверждал вообще, что человек становится поселенцем, то, поскольку закон предпочтительней факта, мои слова следовало понимать в смысле поселения по закону, а не фактического. Предположим теперь, сударыня, что мы допускаем законность его поселения: какую пользу могут они отсюда извлечь? Какое это имеет отношение к фактической стороне? Фактически он не поселился; а если он фактически не поселился – он не обитатель; а если он не обитатель, то он не принадлежит к этому приходу, – и тогда, несомненно, не здесь должны делаться оглашения о его браке. Мне мистер Адамс объяснил волю вашей милости и ваше нежелание, вполне основательное, допускать обременение прихода бедняками: у нас их и так слишком много; и, я думаю, следовало бы издать закон, по которому половину из них отправили бы на виселицу или в колонии. Если мы можем с очевидностью доказать, что он не поселился фактически, дело принимает совсем иной оборот. То, что я говорил мистеру Адамсу, предполагало еще и фактическое поселение; и действительно, будь оно тут налицо, я бы сильно колебался, как поступить.
– Довольно с меня ваших «фактических» и ваших «если бы», – сказала леди, – я не разбираюсь в этой тарабарщине; вы слишком много на себя берете, и очень дерзко с вашей стороны делать вид, будто вы управляете всем приходом; вас еще поставят на место, уверяю вас, – поставят на место. Что касается девчонки, так я решила: она здесь не поселится, – я не позволю всяким красавицам плодить детей и отдавать их нам на иждивение.
– Красавица! Ну и ну! Ваша милость изволили, конечно, пошутить, – промолвил Скаут.
– Так мне описал ее мистер Адамс, – ответила леди, – скажите, пожалуйста, что это за особа, мистер Скаут?
– Чуть ли не самое уродливое существо, какое только я видел. Жалкая, грязная девка, вашей милости едва ли доводилось когда-либо видеть такую.
– Ну хорошо, дорогой мистер Скаут, пусть она будет чем угодно, но вы же знаете, эти безобразные бабы тоже рожают детей; так что мы должны воспрепятствовать этому браку.
– Поистине так, сударыня, – ответил Скаут, – ибо последующий брак в единодействии с законом превращает закон в факт; и тогда он уже неоспорим. Я повидаюсь с мистером Адамсом, и мне, несомненно, удастся его убедить. Он может выставить, конечно, только то возражение, что он лишается платы за требу; но я уверен, что, когда это будет должным порядком улажено, не останется никаких препятствий. Нет, нет, это невозможно! Но ваша милость не может осуждать его за нежелание упустить гонорар. Каждый должен знать цену своим услугам. Что же касается до самого дела, то, если ваша милость соизволит поручить его мне, я позволю себе пообещать вам успех. Законы этой страны не столь грубы, чтобы разрешить ничтожному бедняку тягаться с владельцами такого состояния, как у вашей милости. У нас есть одна верная карта: притянуть молодчика к ответу перед судьей Фроликом, который, как только услышит имя вашей милости, отправит его в тюрьму, не вдаваясь в расспросы. А что касается этой грязной потаскухи, то против нее нам и начинать-то ничего не нужно: раз мы избавимся от молодца, эта уродина сама…
– Принимайте все меры, какие вы найдете нужными, милый мистер Скаут, – ответила леди, – но я хочу избавить приход от них обоих, потому что Слипслоп рассказывает мне такие истории об этой особе, что мне противна всякая мысль о ней; и хотя вы и говорите, что она так дурна собой, но, знаете, мой добрый мистер Скаут, разбитные девчонки, которые сами вешаются мужчинам на шею, всегда найдут среди них охотника; так что если мы не хотим, чтобы нам тут наплодили бедняков, следует избавиться и от нее.
– Ваша милость вполне правы, – ответил Скаут, – но, я боюсь, закон не дает нам для этого достаточной власти. Судья, однако, в угоду вашей милости выжмет из закона все, что будет возможно. Сказать по правде, большое счастье для нашей округи, что Фролик сейчас исправляет эту должность: он уже снял с нас заботы о нескольких бедняках, которых закон никогда не мог бы убрать. Я знаю многих судей, для которых посадить человека в смирительный дом так же нелегко, как лорду судье на сессии присудить к повешенью; но приятно смотреть, как его честь, наш судья, отправляет молодца в смирительный дом; он делает это с таким удовольствием! А когда уж он засадит человека, то потом о нем и слыхом не услышишь: за один месяц либо помрет с голоду, либо заживо сгниет.
Здесь появление нового посетителя положило конец разговору, и мистер Скаут, получив распоряжение вести дело и посулив полный успех, удалился.
Этот Скаут был из господ, которые, не обладая знанием закона, да и не пройдя соответственного обучения, берут на себя смелость,,наперекор парламентскому акту, выступать в деревне в роли адвокатов и таковыми именоваться.
Они – проклятие общества и позор для сословия, к которому вовсе и не принадлежат и которое подобным проходимцам обязано той неприязнью, с какой на него смотрят слабые люди. С этим-то человеком, которого леди Буби еще недавно не удостоила бы и двумя словами, некое ее чувство к Джозефу, а также ревность и презрение к невинной Фанни вовлекли ее в доверительную беседу, и беседа эта случайно подтвердила кое-какие сведения, почерпнутые Скаутом ранее из намеков Слипслоп, при которой он состоял в кавалерах; они-то и дали ему возможность сочинить свою злую ложь о бедной Фанни, чему читатель, может быть, не подыскал бы достаточного объяснения, если бы мы не сочли удобным это ему сообщить.
Глава IV
Короткая глава, содержащая, однако, весьма существенные материи, в частности – прибытие мистера Буби и его супруги
Всю эту ночь и следующий день леди Буби провела в крайнем волнении; мысли ее были в расстройстве, а душу потрясали бурные и противоречивые страсти. Она любила, ненавидела, жалела, отвергала, превозносила, презирала одного и того же человека приступами, сменявшими друг друга через очень короткие промежутки времени. Во вторник был праздник, и она с утра пошла в церковь, где, к ее удивлению, мистер Адамс сделал вторичное оглашение помолвки таким же громким голосом, как и в первый раз. На ее счастье, проповеди не было, поэтому ничто не мешало ей сразу же вернуться домой и дать волю своей ярости, которую она и пяти минут не могла бы скрывать от молящихся; впрочем, их было немного – в церкви собрались только Адамс, его жена, причетник, сама миледи и один из ее слуг. Вернувшись домой, она встретила Слипслоп, которая обратилась к ней с такими словами:
– О сударыня, подумайте только! Ведь мистер Скаут, адвокат, свел их обоих к судье – и Фанни и Джозефа! Весь приход льет слезы, все говорят, что их теперь непременно повесят: потому что никто не знает, за что это их так…
– Думаю, что они того заслужили, – перебила леди, – зачем вы мне говорите об этих презренных тварях?
– Ах, дорогая моя госпожа, – отвечает Слипслоп, – не жалко разве, что такой симпатичный молодой человек должен умереть насильнической смертью? Я надеюсь, судья примет в подсчет его молодость. Что до Фанни, так, по-моему, не так уж важно, что с ней будет; и если бедный Джозеф что-нибудь натворил, я готова поклясться, что это она его запутала: когда уж мужчина попался с наличным, так и знай, что тут кроется одна из этих гнусных тварей, которые позорят весь наш женский пол.
После минуты раздумья леди огорчилась не менее, чем сама Слипслоп: хоть ей хотелось, чтобы Фанни услали как можно дальше, удаления Джозефа она вовсе не желала, а тем более вдвоем с его любезной. Она молчала, не зная, как ей быть или что сказать по этому случаю, когда во двор вкатила карета шестерней и один из слуг доложил госпоже о приезде ее племянника, мистера Буби, с супругой. Она распорядилась провести их в гостиную, куда направилась и сама, постаравшись согнать с лица следы волнения и несколько успокоив себя мыслью, что при таком обороте брак по крайней мере предотвращен, а дальше, к какому бы ни пришла она решению, у нее будет возможность его исполнить, поскольку она располагает для этого превосходным орудием в лице адвоката Скаута.
Леди Буби подумала, что слуга ошибся, упомянув супругу мистера Буби, так как она не слышала еще ничего о женитьбе племянника; каково же было ее изумление, когда тот, как только она вошла в гостиную, представил ей свою жену со словами:
– Сударыня, перед вами та самая очаровательная Памела, о которой вы, как я уверен, достаточно наслышаны.
Леди приняла гостью с большей любезностью, чем он ожидал; даже с отменной любезностью, ибо она была безупречно вежлива и не обладала ни одним пороком, несовместимым с благовоспитанностью. Минут десять они сидели и вели безразличный разговор, когда вошел слуга и шепнул что-то мистеру Буби, который тотчас сказал дамам, что вынужден их покинуть на часок ради одного очень важного дела; и так как их беседа в его отсутствие представляла бы для читателя мало наставительного или забавного, мы их также оставим на время и последуем за мистером Буби.
Глава V,
содержащая в себе судебные материалы: любопытные образцы свидетельских показаний и прочие вещи, небезынтересные для мировых судей и их секретарей
Не успели молодой сквайр и его супруга выйти из кареты, как их слуги принялись справляться о мистере Джозефе, от которого, говорили они, их госпожа, к своему великому удивлению, не получала вестей с тех самых пор, как он уволился от леди Буби. На это им тут же сообщили последнюю новость о Джозефе, с которой они и поспешили познакомить своего господина, и тот решил немедленно отправиться к судье и приложить все усилия к тому, чтобы возвратить своей Памеле ее брата, прежде чем она узнает, что могла его потерять.
Судья, к которому потащили преступников и который проживал неподалеку от Буби-холла, оказался, на счастье, знаком мистеру Буби, так как владел поместьем по соседству с ним. Итак, приказав заложить лошадей, сквайр отправился в своей карете к судье и прибыл к нему, когда тот уже заканчивал дело. Гостя ввели в залу и сказали, что его милость сейчас придет к нему сюда: ему осталось только приговорить к отправке в смирительный дом одного мужчину и одну женщину. Убедившись теперь, что нельзя терять ни минуты, мистер Буби настоял, чтобы слуги провели его прямо в помещение, где судья, как он сам выражался, «отбывал свою повинность». Когда его туда впустили и между ним и его милостью произошел обмен первыми приветствиями, сквайр спросил судью, в каком преступлении виновны эти двое молодых людей.
– Ничего особенного, – ответил судья, – я их приговорил всего лишь к одному месяцу тюрьмы.
– Но в чем же их преступление? – повторил сквайр.
– В краже, коль угодно знать вашей чести, – сказал Скаут.
– Да, – говорит судья, – грязное дельце о краже. Мне, пожалуй, следует подбавить им кое-что в поученье, всыпать, что ли, розог. (Бедная Фанни, которая до сих пор утешалась мыслью, что она все разделит с Джозефом, задрожала при этих его словах; но, впрочем, напрасно, потому что никто, кроме разве сатаны, не стал бы выполнять над ней такой приговор.)
– Все же, – сказал сквайр, – я еще не знаю, в чем преступление, то есть сущность его.
– Да оно тут, на бумаге, – ответил судья, показывая запись свидетельских показаний, которую он за отсутствием своего секретаря вел сам и подлинный экземпляр которой нам с превеликими трудностями удалось раздобыть; приводим ее здесь verbatim et literatim «Показания Джеймса Скаута, отваката, и Томаса Троттера, фермера, снятые предо мною, мировым судьей иво виличисва в Сомерсетшире.
Оный свидетели говорят, и первым от сибя говорит Томас Троттер, что… дня сего даннаво Октября, в воскрисенье днем, в часы между 2 и 4 папалудни, названные Джозеф Эндрус и Фрэнсис Гудвил шли через некое поле, принадлежашчее отва-кату Скауту, и по дороге, што ведет через выше означинное поле, и там он увидил, как Джозеф Эндрус атрезал ножом одну ветку арешника, стоимостью как он полагает, в полтора пенса или около таво; и он говорит, што названная Фрэнсис Гудвил равным образом шла по траве, а ни по вышеозначинной дороге через вышеозначинное поле, и приняла и понесла в своей руке вышеозначинную ветку и тем самым свершила соучасье и садействие названному Джозефу. И названный Джеймс Скаут от своего лица говорит, что он доподлинно думает, что вышеозначинная ветка есть его собственная ветка…» – и так далее.
– Господи Иисусе! – сказал сквайр. – Вы хотите отправить двух человек в смирительный дом за какую-то ветку?
– Да, – сказал адвокат, – и это еще большое снисхождение: потому что, если бы мы назвали ветку молодым деревцем, им обоим не избежать бы виселицы.
– Понимаете, – говорит судья, отводя сквайра в сторону, – я бы не был в этом случае так суров, но леди Буби желательно удалить их из прихода; Скаут прикажет констеблю, чтоб он им позволил сбежать, если они захотят; но они, понимаете ли, намерены пожениться, и так как они по закону – здешние поселенцы, леди не видит другого способа помешать им лечь обузой на ее приход.
– Прекрасно, – сказал сквайр, – я приму меры, чтобы успокоить мою тетушку на этот счет; равным образом я даю вам обещание, что Джозеф Эндрус никогда не будет для нее обузой. Я буду вам очень обязан, если вы вместо отправки в смирительный дом отдадите их под мой надзор.
– О, конечно, сэр, если вам это желательно, – ответил судья; и без дальнейших хлопот Джозеф и Фанни были переданы сквайру Буби, которого Джозеф превосходно знал, ничуть, однако, не подозревая, в каком они состояли теперь близком родстве. Судья сжег ордер на арест; констебля отпустили на все четыре стороны; адвокат не стал жаловаться на то, что суда не будет; и подсудимые в великой радости без конца благодарили мистера Буби, который, однако, не пожелал ограничить этим свою обязательность: приказав лакею принести чемодан, который он нарочно велел прихватить при отъезде из Буби-холла, сквайр попросил у судьи разрешения пройти вместе с Джозефом в другую комнату; здесь он велел слуге достать один из его личных костюмов с бельем и всеми принадлежностями и оставил Джозефа переодеваться, хоть тот, не зная причины всех этих любезностей, отказывался принять эту милость так долго, как позволяло приличие.
Пока Джозеф облачался, сквайр вернулся к судье, которого застал в беседе с Фанни, ибо, когда разбиралось дело, она стояла, нахлобучив шляпу на глаза, которые к тому же тонули в слезах, и таким образом скрыла от его милости то, что, может быть, сделало бы излишним вмешательство мистера Буби, – по крайней мере лично для нее. Судья, как только увидел ее просветлевшее личико и ясные, сиявшие сквозь слезы глаза, втайне выругал себя за то, что помыслил было засадить ее в острог. Он охотно отправил бы туда свою жену, чтобы Фанни заняла ее место. И, почти одновременно загоревшись желанием и задумав план его осуществления, он те минуты, на которые сквайр уединился с Джозефом, употребил на то, чтобы изъявить ей, как он сожалеет, что, не зная ее достоинств, обошелся с нею так сурово; и он сказал, что поскольку леди Буби не желает, чтоб она проживала в ее приходе, то он, судья, рад приветствовать ее в своем, где он ей обещает личное свое покровительство; к этому он добавил, что если она пожелает, то он возьмет ее и Джозефа в услужение к себе в дом, и подкрепил это уверение пожатием руки. Она любезно поблагодарила судью и сказала, что передаст Джозефу это предложение, которое он, конечно, с радостью примет, потому что леди Буби прогневалась на них обоих, хотя ни он, ни она, сколько ей известно, ничем не оскорбили миледи; но она объясняет это происками миссис Слипслоп, которая всегда недолюбливала ее.
Вернулся сквайр и помешал продолжению этого разговора; судья, якобы из уважения к гостю, на деле же из страха перед соперником (о женитьбе которого он не знал), услал Фанни на кухню, куда она с радостью удалилась; и сквайр, со своей стороны уклоняясь от хлопотных объяснений, тоже не стал возражать.
Даже будь это в моих возможностях (что едва ли так), не стоило бы приводить здесь разговор между двумя джентльменами, поскольку он, как мне передавали, касался лишь одного предмета – скачек. Джозеф вскоре облачился в самый простой костюм, какой он мог выбрать, – синий камзол, штаны с золотой оторочкой и красный жилет с такой же отделкой; и так как этот костюм, который сквайру был широковат, пришелся ему как раз впору, то юноша был в нем необычайно хорош и выглядел вполне благородно: никто не усомнился бы, что костюм соответствует его положению в той же мере, в какой он был ему к лицу, и не заподозрил бы (как можно заподозрить, когда милорд ***, или сэр ***, или мистер *** появляются в кружевах и вышивке), что это посыльный от портного несет домой на своей спине ту одежду, которую ему полагалось бы нести под мышкой.
Сквайр попрощался с судьей и, вызвав Фанни и заставив ее и Джозефа, вопреки их желанию, сесть вместе с ним в карету, велел кучеру ехать к дому леди Буби. Не проехали они и десяти ярдов, как сквайр спросил Джозефа, не знает ли он, кто этот человек, поспешающий через поле:
– Право, – добавил он, – я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так шибко шагал!
– О сэр, – ответил пылко Джозеф, – это же пастор Адамс!
– Ах, в самом деле, он! – сказала Фанни. – Бедняга, он бежит сюда, чтобы попытаться помочь нам. Это самый достойный, самый добросердечный человек.
– Да, – сказал Джозеф, – и да благословит его бог! Другого такого нет на свете.
– Конечно! Он лучший из людей! – вскричала Фанни.
– Вот как? – молвил сквайр. – Так я хочу, чтобы лучший из людей сидел со мной в карете.
И с этими словами он велел остановить лошадей, а Джозеф по его приказу окликнул пастора, который, узнав его голос, еще прибавил шагу и вскоре поравнялся с ними. Сквайр, едва сдерживая смех при виде пастора, пригласил его сесть в карету; тот долго благодарил и отказывался, говоря, что может пойти пешком рядом с каретой и ручается, что не отстанет, но его в конце концов уговорили. Теперь сквайр поведал Джозефу о своей женитьбе; но он мог бы и не утруждать себя напрасно, так как его лакей уже выполнил эту задачу, покуда Джозеф переодевался. Далее он высказал, каким счастьем наслаждается он с Памелой и как он ценит всех, кто связан с нею родством. Джозеф кланялся многократно и многократно изъявлял свою признательность, а пастор Адамс, только теперь заметивший новый наряд Джозефа, прослезился от радости и принялся потирать руки и прищелкивать пальцами, как одержимый.
Они подъехали к дому леди Буби, и сквайр, попросив их подождать во дворе, прошел к своей тетке и, вызвав ее из гостиной, сообщил ей о прибытии Джозефа в таких словах:
– Сударыня, так как я женился на добродетельной и достойной женщине, я решил признать ее родственников и оказывать им всем должное уважение; поэтому я почту себя бесконечно обязанным перед всеми моими близкими, если и они поведут себя так же. Правда, ее брат был вашим лакеем, но теперь он стал моим братом; и я счастлив одним: что ни нрав его, ни поведение, ни внешность не дают мне оснований стыдиться, когда я его так называю. Словом, сейчас он стоит внизу, одетый, как подобает джентльмену, и мне желательно, чтобы впредь на него так и смотрели, как на джентльмена; вы меня несказанно обяжете, если допустите его в наше общество, потому что я знаю, что это доставит большую радость моей жене, хотя она никогда не упомянет о том.
Это была милость Фортуны, на какую леди Буби не посмела бы надеяться.
– Племянник, – ответила она ему с жаром, – вы знаете, как меня легко склонить ко всему, чего захочет Джозеф Эндрус… фу, я хотела сказать, чего вы захотите от меня; и так как он теперь с вами в родстве, я не могу принимать его иначе, как своего родственника.
Сквайр сказал, что весьма обязан ей за такое великодушие. И, сделав затем три шага по комнате, он снова подошел к ней и сказал, что он просит еще об одном одолжении, которое она, верно, окажет ему так же охотно, как и первое.
– Тут есть, – сказал он, – одна молодая особа…
– Племянник, – молвит леди, – не позволяйте моей доброте соблазнять вас на столь обычное в этих случаях желание обратить ее против меня самой. И не думайте, что если я с таким снисхождением согласилась допустить к своему столу вашего шурина, то я соглашусь терпеть общество всех моих слуг и всех грязных девок в округе.
– Сударыня, – ответил сквайр, – вы, вероятно, никогда не видели это юное создание. Мне не случалось встречать ни в ком такой нежности и невинности в соединении с такою красотой и таким благородством.
– Я ее ни в коем случае не допущу к себе, – возразила леди с горячностью, – никто в мире не уговорит меня на это, я даже самую просьбу эту нахожу оскорбительной, и…
Зная ее непреклонность, сквайр ее перебил, попросив извинения и пообещав больше и не заикаться о том. Затем он вернулся к Джозефу, а леди к Памеле. Он отвел Джозефа в сторону и сказал ему, что сейчас поведет его к его сестре, но что ему пока не удалось получить разрешения на то же для Фанни. Джозеф просил, чтоб ему позволили повидаться с сестрой наедине и затем вернуться к Фанни; но сквайр, зная, какое удовольствие доставит его супруге общество брата, не согласился и сказал Джозефу, что такая недолгая разлука с Фанни не страшна, раз он знает, что она в безопасности; и в добавление он выразил надежду, что Джозеф и сам не захочет сразу уйти от сестры, с которой так давно не виделся и которая его так нежно любит… Джозеф тотчас сдался, ибо поистине ни один брат не мог любить сестру свою сильнее; и, сдав Фанни на попечение мистера Адамса, он последовал за сквайром наверх, между тем как девушка, радуясь, что ей не нужно являться к леди Буби, отправилась с пастором в его жилище, где, как она полагала, ей был обеспечен радушный прием.
Глава VI,
из которой вас просят прочесть ровно столько, сколько вам будет угодно
Встреча между Джозефом и Памелой не прошла без слез радости с обеих сторон; и объятия их полны были нежности и любви. Однако все это доставило больше -удовольствия племяннику, нежели тетке; ее пламя только жарче разгорелось, чему еще более способствовало новое одеяние Джозефа, хотя и без него достаточно ярки были живые краски, в какие природа облекла здоровье, силу, молодость и красоту. После обеда Джозеф по их просьбе занимал их рассказом о своих похождениях; и леди Буби не могла скрыть досады в тех местах рассказа, где на сцену выступала Фанни, – особенно же. когда мистер Буби пустился в восторженное восхваление ее красоты. Леди сказала, обратившись к новой своей племяннице, что она удивляется, как это ее племянник, женившийся, как он уверяет, по любви, почитает приличным развлекать жену таким разговором; и добавила, что она, со своей стороны, приревновала бы мужа, если бы он стал так горячо восхищаться другою женщиною. Памела ответила, что и она, пожалуй, усмотрела бы в этом достаточный повод к ревности, если бы не видела здесь лишь новый пример способности мистера Буби находить в женщинах больше красоты, чем им уделено. При этих ее словах обе дамы уставили взоры в два зеркала; и леди Буби ответила, что мужчины вообще мало что понимают в женской красоте; затем, любуясь каждая только собственным своим лицом, они принялись наперебой восхвалять друг дружку. Когда настал час отходить ко сну (причем хозяйка дома оттягивала его, покуда позволяло приличие), она сообщила Джозефу (которого мы будем впредь называть мистером Джозефом, так как у него не меньше прав на такое наименование, чем у многих других, – тех неоспоримых прав, какие дает хорошая одежда), что распорядилась приготовить ему постель. Он, как мог, отклонял эту честь, потому что сердце его давно рвалось к милой Фанни, но миледи настаивала на своем, утверждая, что во всем приходе он не найдет удобств, приличных для такого лица, каким он должен теперь себя считать. Сквайр и его супруга поддержали ее, и мистеру Джозефу Эндрусу пришлось в конце концов отступиться от намеренья навестить в этот вечер Фанни, которая со своей стороны так же нетерпеливо ждала его до полуночи, когда во внимание к семье мистера Адамса, и так уже просидевшей ради нее лишние два часа, она легла спать, – но не заснула: мысли о любви гнали сон, а то, что Джозеф не пришел, как обещал, наполняло ее беспокойством, которое, впрочем, она не могла приписать иной причине, как просто своей тоске по нему.
Мистер Джозеф встал рано утром и направился к той, в ком была вся радость его души. Едва услышав его голос в гостиной пастора, девушка вскочила с кровати и, одевшись в несколько минут, сошла вниз. Два часа провели они в невыразимом счастье; потом, с дозволения мистера Адамса назначив венчанье на понедельник, мистер Джозеф вернулся к леди Буби, о чьем поведении с прошлого вечера мы поведаем теперь читателю.
Удалившись к себе в спальню, она спросила Слипслоп, что думает та об удивительном создании, которое ее племянник взял себе в жены.
– Да, сударыня? – сказала Слипслоп, еще не совсем сообразив, какого ждут от нее ответа.
– Я спрашиваю вас, – повторила леди, – что вы думаете об этой фефеле, которую мне, как видно, следует именовать племянницей?
Слипслоп, не нуждаясь в дальнейших намеках, принялась разносить Памелу на все корки и придала ей такое жалкое обличье, что родной отец не узнал бы ее. Леди в меру сил своих помогала в этом своей камеристке и, наконец, произнесла:
– Я думаю, Слипслоп, вы ей воздали по справедливости; но как она ни дурна, она ангел по сравнению с Фанни.
Тогда Слипслоп набросилась на Фанни, которую искрошила и изрубила столь же беспощадно, заметив в заключение, что в этих «подлых креатурах» всегда что-то есть такое, что их неизменно отличает от тех, кто стоит выше их.
– В самом деле, – сказала леди, – но из вашего правила, думается мне, есть одно исключение; вы, несомненно, догадываетесь, кого я имею в виду.
– Честное слово, сударыня, не догадываюсь, – сказала Слипслоп.
– Я говорю об одном молодом человеке; вы, право, тупейшее создание, – сказала леди.
– Ох, и в самом деле так. Да, поистине, сударыня, он – исключение, – ответила Слипслоп.
– Да, Слипслоп? – подхватила леди. – Он, не правда ли, так благороден, что любой государь мог бы, не краснея, признать его своим сыном! Его поведение не посрамило бы самого лучшего воспитания. Его положение заставляет его во всем уступать тем, кто поставлен выше его, но в нем при этом нет той низкой угодливости, которая зовется в таких особах «добрым поведением». Что бы ни делал он, ничто не носит на себе отпечатка подлой боязливости, но все в нем явно отмечено почтительностью и благодарностью и внушает вместе с тем уверенность в любви… И сколько в нем добродетели: такое почтение к родителям, такая нежность к сестре, такая неподкупность в дружбе, такая смелость и такая доброта, что, родись он джентльменом, его жене досталось бы в удел неоценимое счастье.
– Несомненно, сударыня, – говорит Слипслоп.
– Но так как он то, что он есть, – продолжала леди, – будь в нем еще тысяча превосходных качеств, светская дама станет презреннейшей женщиной, если ее заподозрят хотя бы в мысли о нем; и я сама презирала бы себя за такую мысль.
– Несомненно, сударыня, – сказала Слипслоп.
– А почему «несомненно»? – возразила леди. – Ты отвечаешь, точно эхо! Разве он не в большей мере достоин нежного чувства, чем какой-нибудь грязный деревенский увалень, пусть даже из рода древнего, как потоп, или чем праздный, ничтожный повеса, или какой-нибудь фатишка знатного происхождения? А между тем мы обрекаем себя в жертву им, чтобы избежать осуждения света; спасаясь от презрения со стороны других, мы должны соединяться узами с теми, кого сами презираем; должны предпочитать высокое рождение, титул и богатство истинным достоинствам. Такова тирания обычая, тирания, с которой мы вынуждены мириться, ибо мы, светские люди, – рабы обычая.
– Чушь, да и только! – сказала Слипслоп, хорошо понявшая теперь, какой ей держаться линии. – Будь я так богата и так знатна, как ваша милость, я бы не была ничьей рабой.
– Как я? – сказала леди. – Но я же говорила лишь о том, что было бы, если бы какой-нибудь молодой и знатной женщине, мало видевшей свет, случилось полюбить такого человека… Как я! Вот еще!… Надеюсь, ты не вообразила…
– Нет, сударыня, конечно нет! – восклицает Слипслоп.
– Нет? Что «нет»? – вскричала леди. – Ты всегда отвечаешь, не дослушав. Я только признала пока, что он очаровательный молодой человек. Но чтобы я!… Нет, Слипслоп, со всеми мыслями о мужчинах для меня покончено. Я потеряла мужа, который… но если я стану вспоминать, я сойду с ума! Отныне мой покой заключается в забвении. Слипслоп, я хочу послушать твой вздор, чтобы мысли мои направились в другую сторону. Что ты думаешь о мистере Эндрусе?
– Да что ж! – говорит Слипслоп. – Он, по-моему, самый красивый, самый приличный мужчина, какого я только встречала; и сделайся я самой знатной дамой, это вышло бы не худо кое для кого. Ваша милость могут, коли вам угодно, говорить о всяких там обычаях, но, скажу вам компотентно, взять любого молодого человека из тех, что ходили в Лондоне в дом к вашей милости, – куда им всем до мистера Эндруса! Пустые вертопрахи, да и только! Я бы скорей пошла замуж за нашего старого пастора Адамса; и слушать не хочу, что там люди говорят, лишь бы я была счастлива на груди у того, кого люблю! Некоторые люди хулят других только потому, что у тех есть то, чему они сами были б рады.
– Итак, – сказала леди, – если бы вы были дамой с положением, вы действительно вышли бы замуж за мистера Эндруса?
– Да, уверяю вашу милость, – ответила Слипслоп, – вышла бы, если бы он от меня не отказался.
– Дура, идиотка! – кричит леди. – «Если бы он не отказался» от знатной дамы! Разве тут могут быть сомнения?
– Нет, сударыня, конечно нет, – сказала Слипслоп. – Сомнений быть не могло бы, только бы убрать с дороги Фанни; скажу вам компетентно, окажись я на месте вашей милости и полюби я мистера Джозефа Эндруса, она бы у меня и минуты не оставалась в приходе! Я уверена, адвокат Скаут спровадил бы ее куда надо, когда бы ваша милость только заикнулись ему о том.
Эти последние слова Слипслоп подняли бурю в душе ее госпожи. У нее возник страх, что Скаут ее выдал – или, верней, что она сама выдала себя перед ним. Помолчав немного и дважды изменившись в лице – сперва побелев, потом побагровев, – она сказала так:
– Меня удивляет, какую волю вы даете своему языку! Вы инсинуируете, будто я использую Скаута против этой девки из-за некоего молодого человека?
– Что вы, сударыня! – сказала Слипслоп, перепуганная до потери рассудка, – чтобы я инсвинировала такие вещи!
– Еще бы вы посмели! – ответила леди. – Надеюсь, мое поведение самой злобе не позволило бы возвести на меня такую черную клевету. Проявляла ли я когда хоть малейшую игривость, малейшую легкость в обхождении с мужчинами? Следовала ли я примеру некоторых, кого тебе, я думаю, случалось видеть, позволяя себе неприличные вольности хотя бы с мужем; но и он, дорогой мой покойник (тут она всхлипнула), если бы ожил (она выдавила слезу), не мог бы меня укорить в каком-либо проявлении нежности или страсти. Нет, Слипслоп, за все время нашего супружества я ни разу не подарила мужа даже поцелуем, не выразив при том, как это мне противно. Я уверена, что он и сам не подозревал, как сильно я его любила… А после его смерти, ты же знаешь, хотя прошло уже почти шесть недель (одного дня не хватает), я не допустила к себе ни одного посетителя, пока не приехал этот мой сумасшедший племянник. Я ограничила свое общество только друзьями женского пола… Неужели же и такое поведение должно страшиться суда? Быть обвиненной не только в презренной страсти, но еще и в том, что она направлена на такой предмет, на человека, недостойного даже, чтобы я его замечала…
– Честное слово, сударыня, – говорит Слипслоп, – я не понимаю вашу милость и ничего на этот счет не знаю.
– Я думаю, что ты и впрямь меня не понимаешь!… Это – тонкости, существующие только для возвышенных умов; ты с твоими грубыми идеалами не можешь их постичь. Ты жалкое существо одной породы с Эндрусами, пресмыкающееся самого низкого разряда, плевел в публичном саду творения…
– Смею уверить вашу милость, – говорит Слипслоп, в которой страсти распалились почти до такой же степени, как в ее госпоже, – я не больше имею касательства к публичным садам, чем некоторые особы. В самом деле, ваша милость говорит о слугах, точно они не родились от христианского рода. У слуг та же плоть и кровь, что и у знати; и по мистеру Эндрусу видно, что нисколько не хуже, а то так и лучше, чем у иных… И я, со своей стороны, не вижу, чтобы мои одеялы были грубее, чем у некоторых лиц; и уверяю вас, будь мистер Эндрус моим дружком, я бы не стала стыдиться его перед обществом джентльменов, потому что, кто ни увидит его в новом костюме, всякий скажет, что он выглядит таким же джентльменом, как и кто угодно. Грубые, да!… А мне вот и слышать непереносимо, как бедного молодого человека обливают грязью, потому что, скажу вам, я никогда не слыхала, чтобы он в жизни своей сказал о ком-нибудь дурное слово. В сердце у него нет грубости, он самый добронравный человек на свете; а что до его кожи, так она у него, уверяю вас, не грубей, чем у других. Грудь у него, когда он был мальчиком, казалась белой, как первый снег; и где не заросла волосами, там она у него и сейчас такая. Ей-же-ей! Будь я миссис Эндрус да располагай я хоть сотенкой в год, не стала бы я завидовать самой высокопоставленной даме – покуда есть у меня голова на плечах! Женщина, которая не была бы счастлива с таким мужчиной, не заслуживает никакого счастья, потому что если уж он не может дать счастья женщине, то я в жизни своей не видела мужчины, который бы мог. Говорю вам, я хотела бы стать важной дамой ради него одного; и, я думаю, когда бы я сделала из него джентльмена, он вел бы себя так, что никто бы меня не осудил за это; и, я думаю, немногие посмели бы сказать ему в лицо или мне, что он не джентльмен.
С этим словом она взяла свечи и спросила свою госпожу, уже лежавшую в постели, есть ли у нее какие-нибудь еще распоряжения; та кротко ответила, что нет, и, назвав свою домоправительницу «забавным созданием», пожелала ей спокойной ночи.
Глава VII
Философские рассуждения, подобных которым не встретишь в каком-нибудь легком французском романе. Внушительный совет мистера Буби Джозефу и встреча Фанни с прельстителем
Привычка, мой добрый читатель, имеет такую власть над умом человеческим, что никакие высказывания о ней не должны показаться слишком странными или слишком сильными. В истории о скупце, который по долгой привычке обжуливать других обжулил наконец самого себя и с превеликой радостью и торжеством выудил из собственного кармана гинею, чтобы схоронить ее в своем же сундуке, нет ничего невозможного или невероятного. Так же обстоит дело с обманщиками, которые, долго обманывая других, в конце концов выучиваются обманывать самих себя и проникаются теми самыми (пусть ложными) взглядами на собственные свои способности, совершенства и добродетели, какие они, может быть, годами старались внушить о себе своим ближним. Теперь, читатель, применим это замечание к тому, о чем я намерен поговорить дальше, и да станет тебе известно, что поскольку страсть, именуемая обычно любовью, изощряет большую часть талантов в особах женского или, скажем, прекрасного, пола, то они, поддаваясь ей, нередко начинают проявлять и некоторую наклонность к обману; но ты за это не станешь злобиться на милых красавиц, когда примешь в соображение, что с семилетнего возраста или даже раньше маленькая Мисс слышит от своей матери, что Молодой Человек – это страшный зверь, и, если она позволит ему подойти к ней слишком близко, он непременно растерзает ее на куски и съест; что не только целовать его и играть с ним, но и позволять, чтоб он целовал ее или играл с нею, никак нельзя; и, наконец, что она не должна иметь к нему склонности, так как, если она таковую возымеет, все ее друзья в юбочках станут считать ее изменницей, показывать на нее пальцами и гнать ее из своего общества. Эти первые впечатления еще больше укрепляются затем стараниями школьных учительниц и подруг; так что к десяти годам Мисс прониклась таким ужасом и отвращением к вышеназванному чудовищу, что, едва его завидев, бежит от него, как невинный зайчик от борзой. Таким образом, лет до четырнадцати – пятнадцати девицы питают лютую вражду к Молодому Человеку; они решают – и не устают повторять, – что никогда не вступят с ним ни в какое общение, и лелеют в душе надежду до конца жизни держаться от него подальше, а о том, что это возможно, свидетельствуют наглядные примеры – взять хотя бы их добрую незамужнюю тетушку. Но, достигнув указанного возраста и пройдя через второе семилетие, когда ум их, созрев, становится дальнозорче и они, почти ежедневно сталкиваясь с Молодым Человеком, начинают постигать, как трудно постоянно его сторониться; а когда они подметят, что он часто сам на них поглядывает, и притом с интересом и вниманием (потому что до этого возраста чудовище редко замечает их), – девицы начинают думать о грозящей опасности; и, видя, что избежать зверя нелегко, более разумные из них ищут обеспечить свою безопасность иными путями. Они стараются всеми доступными для них средствами придать себе приятность в его глазах, чтоб у него не возникло желания обидеть их; и обычно это им настолько удается, что взоры его, все чаще делаясь томными, вскоре ослабляют их представление о его свирепости, страх идет на убыль, и девицы осмеливаются вступить с чудовищем в разговор; а когда они затем убеждаются, что он совсем не таков, каким его описывали, что он весь – благородство, мягкость, любезность, нежность и чувствительность, их страшные опасения исчезают. И теперь (так как человеку свойственно перескакивать от одной крайности к обратной столь же легко и почти столь же неожиданно, как перепархивает птица с сучка на сучок) страх мгновенно сменяется любовью; но, подобно тому, как люди, с детства запуганные некими бесплотными образами, которым присвоено название привидений, сохраняют ужас перед ними даже и после того, как убедятся, что их не существует, – так и эти юные леди, хоть и не боятся больше быть сожранными, не могут целиком отринуть все то, что было им внушено; в них еще живет страх перед осуждением света, так прочно внедренный в их нежные души и поддерживаемый изъявлениями ужаса, которые они каждодневно слышат от подруг. Поэтому теперь их единственной заботой становится – избежать осуждения; и с этой целью они притворяются, будто все еще питают к чудовищу прежнее отвращение; и чем больше они его любят, тем ревностней изображают они неприязнь. Постоянно и неизменно изощряясь в таком обмане на других, они и сами, наконец, поддаются обману и начинают верить, что ненавидят предмет своей любви.
Именно так случилось и с леди Буби, которая полюбила Джозефа задолго до того, как она сама это поняла, и теперь любила его сильнее, чем думала. А с того часа, как приехала его сестра, ставшая ей племянницей, и леди увидела его в обличье джентльмена, она втайне начала лелеять замысел, который любовь скрывала от нее до той поры, пока его не выдало сновидение.
Едва встав с постели, леди послала за племянником; и когда он пришел, она, расхвалив его выбор, сказала ему, что то снисхождение, с каким она допустила своего собственного лакея к своему столу, должно было ему показать, что она смотрит на семейство Эндрусов как на его – нет, как на свою – родню; и раз уж он взял жену из такой семьи, ему следует всячески стараться поднять эту семью насколько возможно. Наконец она посоветовала ему пустить в ход все свое искусство и отклонить Джозефа от намеченного им брака, который только укрепит их родственную связь с ничтожеством и нищетой; и в заключение леди указала, что, устроив мистеру Эндрусу назначение в армию или какую-нибудь другую приличную должность, мистер Буби мог бы вскоре поднять своего шурина до уровня джентльмена; а стоит только это сделать, и мистер Эндрус, с его способностями, скоро сумеет вступить в такой союз, который не послужит им к бесчестию.
Племянник горячо принял это предложение; и когда он, вернувшись в комнату жены, застал с нею мистера Джозефа, то сразу повел такую речь:
– Любовь моя к моей милой Памеле, брат, распространяется и на всех ее родственников, и я буду оказывать им такое же уважение, как если бы я взял жену из семьи герцога. Надеюсь, я уже и ранее дал вам некоторые свидетельства в том и буду давать их и впредь изо дня в день. Поэтому вы мне простите, брат, если моя забота о вашем благе заставит меня произнести слова, которые вам, быть может, неприятно будет выслушать, но я должен настоятельно вам указать, что если вы хоть сколько-нибудь цените наши узы и мою к вам дружбу, то вы должны отклонить всякую мысль о дальнейших сношениях с девицей, которая – поскольку вы мой родственник – стоит много ниже вас. Я понимаю, что это покажется поначалу нелегко, но трудность с каждым днем будет уменьшаться; и в конце концов вы сами будете искренне мне благодарны за мой совет. Девушка, я признаю, хороша собой, но одной лишь красоты недостаточно для счастливого брака.
– Сэр, – сказал Джозеф, – уверяю вас, ее красота – наименьшее из ее совершенств, и я не знаю такой добродетели, которой бы не обладало это юное создание.
– Что касается ее добродетелей, – ответил мистер Буби, – то вы о них пока что не судья; но если даже она и преисполнена ими, вы найдете равную ей по добродетелям среди тех, кто выше ее по рождению и богатству и с кем вы можете теперь почитать себя на одном уровне; во всяком случае я постараюсь, чтобы так это стало в скором времени, если только вы сами мне не помешаете, унизив себя подобным браком, – браком, о котором я едва могу спокойно думать и который разобьет сердца ваших родителей, уже предвкушающих, что вы скоро займете видное положение в свете.
– Не думайте, – возразил Джозеф, – что мои родители имеют какую-либо власть над моими склонностями! И я не обязан приносить свое счастье в жертву их прихоти или тщеславию. Помимо того, мне было бы очень грустно видеть, что неожиданное возвышение моей сестры вдруг преисполнило бы их такою гордыней и внушило бы им презрение к равным; ни в коем случае я не покину мою любезную Фанни, – даже если б я мог поднять ее так же высоко против ее теперешнего положения, как подняли вы мою сестру.
– Ваша сестра, как и я сам, – молвил Буби, – признательна вам за сравнение, но, сэр, эта девица далеко уступает в красоте моей Памеле, не обладая к тому же и половиной других ее
достоинств. А кроме того, так как вы изволите мне колоть глаза моей женитьбой на вашей сестре, то я научу вас понимать глубокое различие между нами: мое состояние позволило мне поступить по моему желанию, и с моей стороны было бы таким же безумием отказывать себе в этом, как с вашей – к этому стремиться.
– Мое состояние также позволяет мне поступить по моему желанию, – сказал Джозеф, – потому что я ничего не желаю, кроме Фанни; и покуда у меня есть здоровье, я могу своим трудом поддержать ее в том положении, какое назначено ей от рождения и каким она довольствуется.
– Брат, – сказала Памела, – мистер Буби советует вам как друг, и, несомненно, мои папа и мама разделят его мнение и будут с полным основанием сердиться на вас, если вы вздумаете разрушать то добро, которое он нам делает, и опять потянете нашу семью вниз после того, как он ее возвысил. Вам было бы приличней, брат, не потворствовать своей страсти, а молить помощи свыше для ее преодоления.
– Вы, конечно, говорите это не всерьез, сестра; я убежден, что Фанни по меньшей мере вам ровня.
– Она была мне ровней, – ответила Памела, – но я уже не Памела Эндрус, я теперь супруга этого джентльмена, и, как таковая, я выше ее. Надеюсь, я не буду никогда повинна в неподобающей гордости; но в то же время я постараюсь помнить, кто я такая, – и не сомневаюсь, что господь мне в этом поможет.
Тут их пригласили к завтраку, и на этом кончился пока их спор, исход которого не удовлетворил ни одну из трех сторон.
Фанни между тем прохаживалась по уличке в некотором отдалении от дома, куда Джозеф обещал при первой же возможности явиться к ней. У нее не было за душой ни шиллинга, и с самого возвращения она жила исключительно лишь милосердием пастора Адамса. К ней подъехал незнакомый молодой джентльмен в сопровождении нескольких слуг и спросил, не это ли дом леди Буби. Он и сам прекрасно знал ее дом и задал свой вопрос с той лишь целью, чтоб девушка подняла голову и показала, так же ли она хороша лицом, как изящно сложена. Увидев ее лицо, он пришел в изумление. Он остановил коня и побожился, что в жизни не встречал более красивого создания. Затем, мигом соскочив на землю и передав коня слуге, он раз десять поклялся, что поцелует ее – чему она сперва подчинилась, прося его только не быть слишком грубым; но он не удовольствовался любезным приветствием, ни даже грубым штурмом ее губ, а схватил ее в объятия и попытался поцеловать ей грудь, чему она всей своей силой противилась; и так как наш любезник не был из породы Геркулесов, девушке, хоть и не без труда, удалось этому помешать. Молодой джентльмен, быстро выбившись из сил, отпустил ее, но, садясь в седло, он подозвал одного из своих слуг и велел ему оставаться подле девушки и делать ей какие угодно предложения, – лишь бы она согласилась отправиться с ним вечером на дом к его господину, который, как должен был внушить ей слуга, возьмет ее на содержание. Затем джентльмен направился с остальными слугами дальше к дому леди Буби, к которой он приехал погостить на правах дальнего родственника.
Слуга, будучи надежным малым и получив поручение из тех, к каким он издавна привык, взялся за дело с большим усердием и ловкостью, но не достиг успеха. Девушка была глуха к его посулам и отвергала их с крайним презрением. Тогда сводник, у которого, быть может, больше было горячей крови в жилах, чем у его господина, принялся хлопотать в свою собственную пользу: он сказал девушке, что хоть он и лакей, но человек с состоянием, над которым он сделает ее полной хозяйкой… и притом без всякого ущерба для ее добродетели, потому что он готов на ней жениться. Она ответила, что, если бы даже его хозяин или самый знатный лорд в королевстве захотел на ней жениться, она ему отказала бы. Устав наконец от уговоров и распаленный чарами, которые, пожалуй, могли бы зажечь пламя в груди древнего философа или современного священнослужителя, он привязал коня и затем напал на девушку с куда большей силой, чем за час до того – его хозяин. Бедная Фанни не могла бы сколько-нибудь долго сопротивляться его грубости, но божество, покровительствующее целомудренной любви, послало ей на помощь ее Джозефа. Еще издали увидев ее в борьбе с мужчиной, он, как ядро из пушки, или как молния, или как что-либо еще более быстрое, если есть что-либо быстрее, – полетел к ней и, подоспев в тот самый миг, когда насильник сорвал косынку с ее груди и уже хотел припасть губами к этой сокровищнице невинности и блаженства, угостил его крепким ударом в ту часть шеи, для которой самым приличным украшением была бы веревка. Парень отшатнулся и, почувствовав, что имеет дело кое с кем потяжелее, чем нежная трепещущая ручка Фанни, оставил девушку и, обернувшись, увидел своего соперника, который, сверкая глазами, готов был снова наброситься на него; и в самом деле, он еще не успел стать как следует в оборону или ответить на первый удар, как уже получил второй, который, прийдись он в ту часть живота, куда был намечен, оказался бы, вероятно, последним, какой довелось бы ему получить в своей жизни; но насильник, подбив руку Джозефа снизу, отвел удар вверх, к своему рту, откуда тотчас вылетело три зуба; после этого, не слишком очарованный красотою противника и не чересчур польщенный этим способом приветствия, он собрал всю свою силу и нацелился Джозефу в грудь. Но тот левым кулаком искусно отбил удар, так что вся его сила пропала зря, а правый, отступив на шаг, с такой свирепостью выбросил,в своего врага, что не перехвати его тот рукою (ибо он был не менее славным боксером), удар повалил бы его наземь. Теперь насильник замыслил другой удар, в ту часть груди, где помещается сердце; Джозеф не отвел его, как раньше, в воздух, но настолько изменил его прицел, что кулак, хоть и с ослабленной силой, угодил ему не в грудь, а прямо в нос; затем, выставив вперед одновременно кулак и ногу, Джозеф так ловко ткнул насильника головой в живот, что тот рухнул мешком на поле битвы и пролежал, бездыханный и недвижный, немало минут.
Когда Фанни увидела, что ее Джозеф получил удар в лицо и что кровь его струится потоком, она стала рвать на себе волосы и призывать на помощь другу все силы земные и небесные. Впрочем, она сокрушалась недолго, так как Джозеф, одолев противника, подбежал к ней и уверил ее, что сам он не ранен; тогда она упала на колени и возблагодарила бога за то, что он сделал Джозефа орудием ее спасения и в то же время сохранил его невредимым. Она хотела стереть ему кровь с лица своей косынкой, но Джозеф, видя, что противник пытается встать на ноги, повернулся к нему и спросил, достаточно ли он получил; тот ответил, что достаточно, ибо решил, что бился не с человеком, а с чертом; и, отвязывая коня, сказал, что нипочем не подступился бы к девчонке, если бы знал, что о ней есть кому позаботиться.
Фанни теперь попросила Джозефа вернуться с нею к пастору Адамсу и пообещать, что он ее больше не оставит; то были столь приятные для Джозефа предложения, что услышь он их, он бы немедленно изъявил согласие; но теперь его единственным чувством стало зрение, ибо ты, может быть, припомнишь, читатель, что насильник сорвал у Фанни с шеи косынку и этим открыл для взоров зрелище, которое, по мнению Джозефа, превосходило красотою все статуи, какие он видывал в жизни; оно скорей могло бы обратить человека в статую, чем быть достойно изображенным величайшим из ваятелей. Скромная девушка, которую никакая летняя жара никогда не могла побудить к тому, чтобы открыть свои прелести своенравному солнцу (и этой своей скромности она, может быть, была обязана их непостижимой белизной), несколько минут стояла с полуобнаженной грудью в присутствии Джозефа, покуда страх перед грозившей ему опасностью и ужас при виде его крови не позволяли ей помыслить о себе самой; но вот причина ее тревоги исчезла, и тут его молчание, а также неподвижность его взгляда вызвали у милой девицы помысел, который бросил ей в щеки больше крови, чем ее вытекло у Джозефа из ноздрей. Снежно-белая грудь Фанни тоже покрылась краской в то мгновение, когда девушка запахнула вокруг шеи косынку. Джозеф заметил ее тягостное смущение и мгновенно отвел взор от предмета, при виде которого он испытывал величайшее наслаждение, какое могли бы сообщить его душе глаза. Так велика была его боязнь оскорбить девушку и так доподлинно его чувство к ней заслуживало благородного имени любви.
Фанни, оправившись от своего смущения, почти равного тому, какое охватило Джозефа, когда он его заметил, повторила свою просьбу; последовало немедленное и радостное согласие, и они вместе, пересекши два или три поля, подошли к жилищу мистера Адамса.
Глава VIII
Разговор, имевший место между мистером Адамсом, миссис Адамс, Джозефом и Фанни; и кратко о поведении мистера Адамса, которое кое-кто из читателей назовет недостойным, нелепым и противоестественным
Когда жених и невеста подошли к дверям, между пастором и его женой только что кончился долгий спор. Предметом его как раз и была молодая чета, ибо миссис Адамс принадлежала к тем благоразумным женщинам, которые никогда ничего не делают во вред своей семье, вернее даже, она была одной из тех добрых матерей, которые в своей заботе о детях готовы погрешить против совести. Она издавна лелеяла надежду, что старшая ее дочь займет место миссис Слипслоп, а второй сын станет акцизным чиновником по ходатайству леди Буби. Она и думать не хотела о том, чтобы отказаться от этих надежд, и была поэтому крайне недовольна, что муж ее в деле Фанни так решительно пошел наперекор желаниям миледи. Она уже сказала, что каждому человеку подобает заботиться в первую голову о своей семье; что у него жена и шестеро детей, содержание и пропитание которых доставляют ему достаточно хлопот, так что нечего ему вмешиваться еще и в чужие дела; что он сам всегда проповедовал покорность высшим и не пристало ему собственным своим поведением подавать пример обратного; что если леди Буби поступает дурно, то сама же и будет за это в ответе и не на их дом падет ее грех; что Фанни была раньше служанкой и выросла на глазах у леди Буби, а следовательно, леди уж, верно, знает ее лучше, чем они, и если бы девушка вела себя хорошо, то едва ли бы ее госпожа так против нее ожесточилась; что он, быть может, склонен думать о ней слишком хорошо из-за того, что она так красива, – но красивые женщины часто оказываются не лучше иных прочих; что некрасивые женщины тоже созданы богом и если женщина добродетельна, то не важно, наделена ли она красотой или нет. По всем этим причинам, заключила пасторша, Адамс должен послушаться миледи и приостановить дальнейшее оглашение брака. Но все эти превосходные доводы не оказали действия на пастора, который настаивал, что должен исполнять свой долг, невзирая на те последствия, какие это возымеет для него в смысле благ мирских; он постарался ответить жене, как мог вразумительней, и она только что высказала до конца свои новые возражения (так как повсюду, кроме как в церкви, за нею всегда оставалось последнее слово), когда Джозеф и Фанни вошли к ним в кухню, где пастор с женой сидели за завтраком, состоявшим из ветчины и капусты. В учтивости миссис Адамс проступала холодность, которую можно было бы почувствовать при внимательном наблюдении, но которая ускользнула от ее гостей; впрочем, эту холодность в значительной мере прикрыло радушие Адамса: узнав, что Фанни в это утро еще ничего не пила и не ела, он тотчас предложил ей кость от окорока, которую сам было начал обгладывать, – все, что осталось у него из еды, а затем проворно побежал в погреб и принес кружку легкого пива, которое он называл элем; так или иначе, но лучшего в доме не было. Джозеф, обратившись к пастору, передал ему, какой разговор относительно Фанни произошел между ним, его сестрою и сквайром Буби; затем он поведал пастору, от каких опасностей он спас свою невесту, и высказал некоторые свои опасения за нее. В заключение он добавил, что у него не будет ни минуты покоя, пока не назовет он Фанни окончательно своею, и спросил, не позволит ли им мистер Адамс выправить лицензию, сказав, что деньги он без труда займет. Пастор ответил, что он уже сообщил им свои взгляды на брак по лицензии и что через несколько дней она станет излишней.
– Джозеф, – сказал он, – мне не хотелось бы думать, что эта поспешность вызывается больше твоим нетерпением, нежели страхами, но так как она, несомненно, порождена одной из этих двух причин, я рассмотрю их обе, каждую в свою очередь, и сперва первую из них, а именно – нетерпение. Так вот) дитя, я должен тебе сказать, что если в предполагаемом твоем браке с этой молодой женщиной у тебя нет иных намерений, кроме потворства плотским желаниям, то ты виновен в тяжком грехе. Брак освящается в более благородных целях, как ты узнаешь, когда услышишь чтение службы, установленной для этого случая. И, может быть, если ты проявишь себя добрым юношей, я прочту вам проповедь gratis, в которой покажу, как мало внимания должно уделять в браке плотскому наслаждению. Текстом для нее, сын мой, будет часть двадцать восьмого стиха из пятой главы Евангелия от Матфея: «Кто смотрит на женщину с вожделением…» Окончание опускаю, как чуждое моим целям. Воистину, все такие скотские вожделения и чувства должны быть сурово подавлены, если не совершенно искоренены, и лишь тогда можно назвать сосуд освященным для благодати. Женитьба в видах удовлетворения этих наклонностей есть осквернение святого обряда и должна навлекать проклятие на всякого, кто с такой легкостью ее предпринимает. Итак, если твоя поспешность возникает из нетерпения, ты должен исправиться, а не попустительствовать пороку. Теперь возьмем вторую статью, намеченную мной для обсуждения, а именно – страх: он означает недоверие, в высшей степени греховное, к той единственной силе, на которую должны мы возлагать всё наше упование с полным убеждением, что она не только может разрушить замыслы наших врагов, но и обратить их сердца к добру. Поэтому, чем пускаться на непозволительные и отчаянные средства, чтобы избавиться от страха, мы должны прибегать в этих случаях только к молитве; и тогда мы можем быть уверены, что получим наилучшее для нас. Если грозит нам какое-либо несчастье, мы не должны отчаиваться, как не должны предаваться горю, когда оно постигнет нас: мы во всем должны покоряться воле провидения, не привязываясь ни к одному земному предмету настолько, чтобы не могли мы разлучиться с ним без душевного возмущения. Ты еще молодой человек и плохо знаешь жизнь; я старше и видел больше. Всякая страсть в чрезмерности своей становится преступной, и даже сама любовь, если мы ее не подчиняем долгу, порой заставляет нас пренебрегать им. Если б Авраам настолько любил сына своего Исаака, что отказался бы от требуемой жертвы, кто из нас не осудил бы его? Джозеф, я знаю многие твои добрые качества и ценю тебя за них; но так как с меня спросится за твою душу, вверенную моему попечению, я не могу не укорить тебя в пороке, когда я вижу его. Ты слишком склонен к страсти, дитя, и так безгранично привержен этой молодой женщине, что если бог потребует ее у тебя, боюсь, ты не расстанешься с нею без ропота. Поверь же мне, ни один христианин ни к одному предмету или существу на земле не должен настолько прилепляться сердцем своим, чтобы не мог он в любой час, когда этот предмет будет потребован или отобран у него божественным провидением, мирно, спокойно и без недовольства отрешиться от него.
При этих его словах кто-то быстро вошел в дом и сообщил мистеру Адамсу, что его младший сын утонул. С минуту пастор стоял в безмолвии, потом заметался по комнате, в горчайшей муке оплакивая свою утрату. Когда Джозеф, равно ошеломленный несчастьем, достаточно оправился, он попробовал утешить пастора; в этой попытке он привел немало доводов, которые в разное время запали ему в память из его проповедей, как частных, так и публичных (ибо Адамс был великим противником страстей и ничего так охотно не проповедовал, как преодоление их разумом и верой), но сейчас пастор не был расположен внимать увещаниям.
– Дитя, дитя, – сказал он, – не хлопочи о невозможном. Будь это кто другой из моих детей, я мог бы еще снести удар терпеливо, но мой маленький лепетун, любовь и утеха моих преклонных лет… чтобы он, бедный крошка, был выхвачен из жизни, едва ступив на ее порог! Самый милый, самый послушный мальчик, никогда ничем не огорчивший меня! Только сегодня утром я дал ему урок по «Quae Genus» . Вот она, эта книга, по ней бы он учился, бедное дитя! Теперь она уже не нужна ему. Он был бы отличнейшим учеником и стал бы украшением церкви… Никогда не встречал я таких способностей и такой доброты в столь юном существе.
– И какой он был красивый мальчик! – говорит миссис Адамс, очнувшись от обморока на руках у Фанни.
– Мой бедный Джекки, неужели я тебя больше никогда не увижу! – восклицает пастор.
– Увидите, конечно, – говорит Джозеф, – но не здесь, а на небесах: вы встретитесь там, чтобы больше никогда не разлучаться.
Пастор, верно, не расслышал этих слов, так как не обратил на них большого внимания; он продолжал сетовать, и слезы скатывались ему на грудь. Наконец он вскричал: «Где мой мальчик?» – и кинулся было за порог, когда, к его великому изумлению и радости, которую, надеюсь, читатель с ним разделит, он встретил бегущего к нему сына, правда вымокшего насквозь, но живого и невредимого. Человек, принесший известие о несчастии, проявил излишнее рвение – как это бывает иногда с людьми – из не очень, мне кажется, похвального пристрастия к передаче дурных вестей: увидев, как мальчик упал в реку, он, чем бы кинуться ему на помощь, помчался сообщать отцу об участи ребенка, которая представилась ему неизбежной, но от которой мальчика спас тот самый коробейник, что раньше вызволил его отца из менее страшной беды. Радость пастора была столь же бурной, как перед тем его горе; он тысячу раз принимался целовать и обнимать сына и плясал по комнате, как умалишенный; когда же он увидел и узнал своего старого друга коробейника и услышал о его новом благодеянии, какие испытал он чувства? О, не те, что испытывают два царедворца, заключая друг друга в объятия; и не те, с какими знатный человек принимает подлых, вероломных исполнителей своих злых намерений; и не те, с какими недостойный младший брат желает старшему радости в сыне или с каким человек поздравляет своего соперника, добившегося любовницы, места или почести. Нет, читатель, он чувствовал кипение, восторг переполненного честного, открытого сердца, рвущегося к человеку, оказавшему ему доподлинные благодеяния; и если ты не можешь сам постичь сущность этих чувств, то я не стану понапрасну стараться помочь тебе в этом.
Когда все треволнения улеглись, пастор, отведя Джозефа в сторону, стал продолжать таким образом:
– Да, Джозеф, не поддавайся чрезмерно своим страстям, если ждешь счастья в жизни.
У Джозефа, как это могло бы статься и с Иовом, иссякло терпение, он перебил пастора, говоря, что легче давать советы, чем следовать им; и что он-де не заметил, чтобы сам мистер Адамс одержал над собою столь полную победу, когда думал, что потерял своего сына или когда узнал, что мальчик спасен.
– Юноша, – ответил Адамс, возвышая голос, – желторотому е подобает поучать седовласого. Ты не ведаешь нежности отцовской любви; когда ты станешь отцом, только тогда ты будешь в состоянии понять, что может чувствовать отец. Нельзя требовать от человека невозможного; утрата дитяти есть одно из тех великих испытаний, в которых нашему горю дозволено быть неумеренным.
– Отлично, сэр, – восклицает Джозеф, – и если я люблю женщину так же сильно, как вы свое дитя, то, конечно, ее утрата причинит мне равную скорбь.
– Да, но такая любовь неразумна, дурна сама по себе, и ее следует преодолевать, – отвечает Адамс, – она слишком отдает плотским вожделением.
– Однако же, сэр, – говорит Джозеф, – нет греха в том, чтобы любить свою жену и дорожить ею до безумия!
– Нет, есть, – возражает Адамс, – человек должен любить свою жену, несомненно, это нам заповедано, но мы должны любить ее с умеренностью и скромностью.
– Боюсь, я окажусь повинен в некотором грехе, невзирая на все мои старания, – говорит Джозеф, – потому что я буду, конечно, любить без всякой меры.
– Ты говоришь неразумно, как ребенок! – восклицает Адамс.
– Напротив, – говорит миссис Адамс, которая прислушивалась к последней части их беседы, – вы сами говорите неразумно. Надеюсь, дорогой мой, вы никогда не станете проповедовать такой бессмыслицы, будто мужья могут слишком сильно любить своих жен. Когда бы я узнала, что в доме у вас лежит такая проповедь, я бы ее непременно сожгла; и заявляю вам, не будь я уверена, что вы меня любите всем сердцем, то я вас ненавидела и презирала бы – уж в этом я за себя отвечаю! Вот еще тоже! Прекрасное учение! Нет, жена вправе требовать, чтобы муж любил ее, как только может; и тот грешник и мерзавец, кто не любит так свою жену. Разве он не обещал любить ее, и тешить, и лелеять, и все такое? Право же, я все это помню еще, как если бы только вчера затвердила, и никогда не забуду. Впрочем, я знаю наверно, что на деле вы не следуете тому, что проповедуете, потому что вы были для меня всегда любящим и заботливым мужем, уж это-то правда; и мне невдомек, к чему вы только стараетесь вбить в голову молодому человеку такой вздор! Не слушайте вы его, мистер Джозеф, будьте таким хорошим мужем, каким только можете, и любите свою жену всем телом и всей душой.
Тут сильный стук в дверь положил конец их спору и возвестил начало новой сцены, которую читатель найдет в следующей главе.
Глава IX
Визит, нанесенный пастору доброй леди Буби и ее благовоспитанным другом
Как только леди Буби услышала от джентльмена рассказ о его встрече возле дома с удивительной красавицей и заметила, с каким восторгом он говорит о ней, она, тотчас заключив, что то была Фанни, стала обдумывать, как бы познакомить их поближе, и в ней загорелась надежда, что богатое платье молодого человека, подарки и посулы побудят девушку оставить Джозефа. Поэтому она предложила гостям прогуляться перед обедом и повела их к дому мистера Адамса. Дорогой она предложила своим спутникам позабавить их одним из самых смешных зрелищ на земле, а именно – видом старого глупого пастора, который, сказала она со смехом, содержит жену и шестерых своих отпрысков на нищенское жалованье – около двадцати фунтов в год; и добавила, что во всем приходе не найдется семьи, которая ходила бы в худших отрепьях. Все охотно согласились на этот визит и прибыли в то самое время, когда миссис Адамс говорила свою речь, приведенную нами в предыдущей главе. Дидаппер – так звали молодого франта, которого мы видели подъезжавшим верхом к дому леди Буби, – постучал тростью в дверь, подражая стуку лондонского лакея. Все, кто находился в доме, то есть Адамс, его жена, трое детей, Джозеф, Фанни и коробейник, были повергнуты в смущение этим стуком, но Адамс подошел прямо к двери и, впустив леди Буби со всем ее обществом, отвесил им около двухсот поклонов, а его жена сделала столько же реверансов, говоря при этом гостье, что «ей стыдно встречать ее в таком затрапезном платье» и что «в доме у нее такой беспорядок», но если бы она ждала такой чести, то ее милость застала бы ее в более приличном виде. Пастор не стал извиняться, хотя на нем была его ободранная ряска и фланелевый ночной колпак. Он сказал, что «сердечно приветствует их в своем бедном доме», и, обратившись к мистеру Дидапперу, воскликнул:
Франт ответил, что он не понимает по-валлийски; пастор только поглядел на него с изумлением и ничего не сказал.
Мистер Дидаппер, прельстительный Дидаппер, был молодой человек ростом около четырех футов пяти дюймов. Он носил собственные волосы, хотя они были у него такими жидкими, что не грех ему было бы и надеть парик. Лицо у него было худое и бледное; туловище и ноги не наилучшей формы, так как его плечи были очень узки, икры же отсутствовали; а его поступь скорее можно было бы назвать поскоком, нежели походкой. Духовные его достоинства вполне отвечали этому внешнему виду. Мы определим их сперва по отрицательным признакам. Он не был полным невеждой, ибо умел поговорить немного по-французски и спеть две-три итальянские песенки; он слишком долго вращался в свете, чтобы быть застенчивым, и слишком много бывал при дворе, чтобы держаться гордо; он, видимо, не был особенно скуп – так как тратил много денег; и не замечалось в нем всех черт расточительности – ибо он никогда не дал никому ни шиллинга… Не питал ненависти к женщинам; он всегда увивался около них, но при этом был так мало привержен к любострастию, что среди тех, кто знал его ближе, слыл очень скромным в своих наслаждениях. Не любил вина и так мало склонен был к горячности, что два-три жарких слова противника тотчас охлаждали его пыл.
Теперь дадим две-три черточки положительного свойства. Будучи наследником огромного состояния, он все же предпочел из жалких и грязных соображений, касавшихся одного незначительного местечка, поставить себя в полную зависимость от воли человека, именуемого важным лицом, и тот обходился с ним до крайности неуважительно, требуя при этом от него послушания всем своим приказам, которым молодой человек беспрекословно подчинялся, поступаясь совестью, честью и благом родной страны, где ему принадлежали столь обширные земли. В довершение характеристики скажем: он был вполне доволен собственной своей особой и своими дарованиями, но очень любил высмеивать всякое несовершенство в других. Такова была маленькая личность – или, лучше сказать, штучка, – впорхнувшая вслед за леди Буби в кухню мистера Адамса.
Пастор и его друзья отступили от очага, вокруг которого они сидели, и освободили место для леди и ее свиты. Не отвечая на реверансы и чрезвычайную учтивость миссис Адамс, леди, повернувшись к мистеру Буби, воскликнула: «Quelle bete! Quel animal!» А увидев Фанни, которую она распознала бы, даже если б девушка не стояла рядом с Джозефом, она спросила франта, не находит ли он эту юную особу прехорошенькой.
– Черт возьми, сударыня, – ответил франт, – это та самая девица, которую я встретил!
– Я и не подозревала, – промолвила леди, – что у вас такой хороший вкус.
– Потому, конечно, что вы мне никогда не нравились! – воскликнул прельстительный Дидаппер.
– Ах, шутник! – сказала она. – Вы же знаете, что я всегда питала к вам отвращение.
– С таким лицом, – сказал франт, – я не стал бы говорить об отвращении; моя дорогая леди Буби, умойте свое лицо перед тем, как говорить об отвращении, заклинаю вас. – Тут он рассмеялся и принялся любезничать с Фанни.
Все это время миссис Адамс просила и умоляла дам, чтоб они сели, – и, наконец, добилась этой милости. Так как маленький мальчик, с которым произошло несчастье, все еще сидел у огня, мать выбранила его за невежливость, но леди Буби взяла его под защиту и, хваля его красоту, сказала пастору, что сын прямо-таки его портрет.
Увидев затем в руках у мальчика книжку, она спросила, умеет ли он читать.
– Да, – сказал Адамс, – он уже немного знает латынь, сударыня, и недавно приступил к «Quae Genus».
– Да ну их, ваших квагензов, – ответила леди, – пусть он мне почитает по-английски.
– Lege, Дик, lege, – сказал Адамс; но мальчик ничего не отвечал, пока не увидел, что пастор сдвинул брови; тогда он прохныкал:
– Я не понимаю, отец.
– Что ты, мальчик! – говорит Адамс. – Как будет повелительное наклонение от «lego»? «Legito», не так ли?
– Да, – отвечает Дик.
– А еще как? – говорит отец.
– Lege, – выговорил сын после некоторого колебания.
– Умница! – говорит отец. – А по-английски, дитя мое, что означает «lege»?
Мальчик долго молчал в смущении и ответил наконец, что не знает.
– Как! – вскричал Адамс, рассердившись. – Или водой смыло все твои знания? Как перевести на латынь глагол «читать»? Подумай, потом говори.
Ребенок некоторое время думал, затем пастор два-три раза произнес:
– Le… le…
– Lego, – ответил Дик.
– Очень хорошо! Ну, а на наш язык, – говорит пастор – как перевести глагол «lego»?
– Читать! – воскликнул Дик.
– Отлично, – сказал пастор, – умница! Ты сможешь хорошо учиться, если будешь прилагать старания… Знаете, ваша милость ему только восемь лет с небольшим, а он уже прошел «Propria quae manbus»… Ну, Дик, почитай ее милости.
И так как леди, желая дать франту время и возможность похлопотать около Фанни, подтвердила свою просьбу, Дик начал читать, а что – покажет следующая глава.
Глава X
История двух друзей, которая может послужить полезным уроком для всех, кому случилось поселиться в доме у супружеской четы
– «Леонард и Поль были друзьями…»
– Произноси «Ленард», дитя, – перебил пастор.
– Прошу вас, мистер Адамс, – говорит леди Буби, – не перебивайте мальчика, пусть читает.
Дик продолжал:
– «Ленард и Поль были друзьями; они совместно получили образование в одной и той же школе, где и завязалась у них взаимная дружба, которую они долго сохраняли. Она так глубоко запала в души им обоим, что продолжительная разлука, во время которой они не поддерживали переписки, не могла искоренить ее или ослабить; напротив, она ожила со всею силой при первой же их встрече, случившейся только через пятнадцать лет. Большую часть этого времени Ленард провел в Ост-Индии…»
– Произноси: «Ост-Индия», – говорит Адамс.
– Прошу вас, сэр, помолчите, – говорит леди.
Мальчик продолжал:
– «…в Ост-Индии, меж тем как Поль служил в армии своему королю и отечеству. На этих двух различных поприщах они встретили столь различный успех, что Ленард был теперь женат и вышел в отставку, располагая состоянием в тридцать тысяч фунтов; а Поль дослужился лишь до звания капитана пехоты и не имел за душою ни шиллинга.
Случилось так, что полк, в котором служил Поль, получил приказ стать на квартиры неподалеку от имения, приобретенного Ленардом. Этот последний, ставший теперь землевладельцем и мировым судьей, приехал на сессию суда в тот город, где стоял на постое его старый друг, – вскоре по его приезде туда. По какому-то делу, касавшемуся одного солдата, Полю случилось зайти в суд. Возмужалость, время, действие чужого климата так сильно изменили Ленарда, что Поль сначала не признал давно знакомые черты, но не так было с Ленардом: он узнал Поля с первого взгляда и, не сдержавшись, вскочил со скамьи и бросился его обнимать. Поль стоял сперва несколько смущенный, но друг быстро разъяснил недоразумение; и, вспомнив его, офицер тотчас ответил на объятия с горячностью, которая у многих зрителей вызвала смех, а кое в ком пробудила более высокое и приятное чувство.
Не буду задерживать читателя мелкими подробностями и скажу только, что Ленард стал просить друга в тот же вечер поехать вместе с ним к нему в имение. Просьба эта была уважена, и Поль получил от своего командира отпуск на целый месяц.
Если что-либо на свете могло еще увеличить счастье, ожидаемое Полем от посещения друга, то он получил это добавочное удовольствие, когда, прибыв в его дом, узнал в его жене свою старую знакомую, с которой встречался он раньше на зимних квартирах и которая всегда казалась женщиной самого приятного нрава. Такая слава установилась за нею среди всех ее близких, так как она принадлежала к той породе дам, каждая представительница которой именуется лучшей женщиной на свете.
Но как ни мила была эта дама, она все же была женщиной; иначе говоря, ангелом и не ангелом…»
– Ты, верно, ошибся, дитя, – воскликнул пастор, – ты прочел бессмыслицу.
– Так сказано в книге, – ответил сын.
Мистера Адамса властно призвали к молчанию, и Дик продолжал:
– «Ибо хотя по внешности она заслуживала наименования ангела, но в душе своей она была вполне женщиной. И самым примечательным и, может быть, самым губительным признаком этого служило присущее ей в высокой степени упрямство.
Прошло дня два с прибытия Поля, прежде чем проявились эти признаки, но скрывать их дольше оказалось невозможным. И она и ее муж вскоре перестали стесняться присутствием друга и возобновили свои споры с прежним рвением. Споры эти велись с крайним пылом и нетерпением, из-за какого бы пустяка ни возникали они первоначально. И пусть это покажется неправдоподобным, но самая маловажность предмета спора часто выставлялась оправданием упорства спорящих, как, например:
– Если бы вы меня любили, вы бы, конечно, никогда не стали спорить со мной по такому пустяку. – Ответ вполне ясен, ибо этот довод применим обоюдно; и он неизменно влек за собой несколько более подчеркнутое возражение, вроде такого:
– Смею вас уверить, у меня больше основания это говорить, так как правы все-таки не вы.
Во время таких споров Поль всегда соблюдал строгое молчание и сохранял неизменным выражение лица, не склоняясь видимо ни на ту, ни на другую сторону. Но все же однажды, когда супруга в сильной ярости вышла из комнаты, Ленард не удержался и стал искать суда у своего друга.
– Видал ли ты, – говорит он, – существо, более неразумное, чем эта женщина? Что мне с нею делать? Я души в ней не чаю и ни на что не могу пожаловаться в ее нраве, кроме как на это упрямство; что бы она ни заявила, она будет это утверждать против всех на свете доводов и правды. Прошу тебя, дай мне совет.
– Прежде всего, – говорит Поль, – я скажу тебе напрямик, что ты не прав, потому что, допустим даже, что она ошибается, разве предмет вашего спора был сколько-нибудь существенным? Что за важность, венчался ли ты в красном жилете или в желтом? Об этом ведь был ваш спор. Итак, допустим, она ошиблась; раз ты говоришь, что любишь ее так нежно – а я думаю, она заслуживает самой нежной любви, – разве не разумней уступить, хотя бы ты и сознавал свою правоту, чем доставлять и ей и себе неприятность? Я лично, если когда-нибудь женюсь, непременно заключу с женой соглашение, что во всех наших спорах (особенно же в спорах по пустякам) та сторона, которая более убеждена в своей правоте, всегда должна уступить победу другой; таким образом, мы оба будем наперебой отступаться от своих утверждений.
– Признаюсь, – сказал Ленард, – дорогой мой друг, – и тут он потряс ему руку, – в твоих словах много правильного и разумного, и я постараюсь в будущем следовать твоему совету. – Они прервали вскоре разговор, и Ленард, пройдя к своей жене, попросил у ней прощения и сказал, что друг разъяснил ему, как он не прав. Она тут же пустилась в пространные восхваления Поля, в которых муж ей вторил, и оба согласились, что Поль самый достойный и самый умный человек на земле. При следующей встрече, за ужином, она, хоть и пообещала не упоминать о том, что рассказал ей муж, не могла не бросать на Поля самые добрые и ласковые взгляды и сладчайшим голосом спросила, не разрешит ли он положить ему кусочек жареного дупеля.
– Жареной куропатки, дорогая моя, так вы хотели сказать? – говорит муж.
– Дорогой мой, – говорит жена, – я спрашиваю вашего друга, не скушает ли он жареного дупеля; и уж, верно, я знаю, раз я сама жарила дичь!
– Думается мне, я тоже знаю, раз я сам ее подстрелил, – возражает муж, – я твердо знаю, что не видел за весь год ни одного дупеля; однако хоть я и знаю, что я прав, я покоряюсь – и пусть жареная куропатка будет жареным дупелем, если так вам угодно.
– Мне все равно, – говорит жена, – куропатка ли это или дупель, но вы своими доводами способны свести человека с ума! В собственном мнении вы, конечно, всегда правы, но ваш друг, я полагаю, знает, что он ест.
Поль ничего не ответил, и спор продолжался, как обычно, почти весь вечер. На следующее утро леди, встретив случайно Поля и будучи уверена, что он ей друг и держит ее сторону, приступила к нему с такими словами:
– Я уверена, сэр, что вас уже давно удивляет неразумие моего супруга. Правда, в других отношениях он прекрасный человек, но он так упрям, что только женщина такого покладистого нрава, как я, уживется с ним. Вот хотя бы вчера, – как может человек быть таким нерассудительным!… Я уверена, что и вы его не одобряете. Прошу вас, ответьте, разве не был он не прав?
После короткого молчания Поль ответил так:
– Извините, сударыня, но если благовоспитанность побуждает меня отвечать наперекор моему желанию, то приверженность к истине вынуждает меня объявить вам, что я другого мнения. Говоря просто и честно, вы были совершенно не правы; предмет, по-моему, не стоил обсуждения, но птица была, несомненно, куропаткой.
– О сэр, – ответила леди, – я бессильна, если вкус вводит вас в обман.
– Сударыня, – возразил Поль, – это совершенно не существенно; даже будь это не так, муж ваш вправе был ожидать от вас уступчивости.
– Вот как, сэр, – говорит она. – Уверяю вас…
– Да, сударыня! – воскликнул он. – Вправе – от такой разумной женщины, как вы; и, позвольте мне сказать это вам: такое снисхождение показало бы превосходство вашего разумения даже над разумением вашего супруга.
– Но, дорогой сэр, – сказала она, – зачем я буду уступать, когда я права?
– По этой самой причине, – ответил Поль. – Это будет наилучшим проявлением вашей нежности к нему; кто же в большей мере заслуживает нашего сострадания, как не любимый нами человек, когда он не прав?
– Да, – сказала она, – но я стараюсь вразумить его
– Извините меня, сударыня, – ответил Поль, – но я взываю к собственному вашему опыту: разве когда-нибудь ваши доводы его убеждали? Чем ошибочней наше суждение, тем меньше мы склонны сознаваться в этом. Я, со своей стороны, всегда наблюдал, что те, кто утверждает в споре неверное, всегда горячатся сильнее.
– Что ж, – говорит она, – признаюсь, в ваших словах есть доля истины; и я постараюсь руководствоваться ими впредь.
Тут вошел муж, и Поль удалился. А Ленард, с благодушным видом подойдя к жене, сказал ей, что он сожалеет об их глупом споре за вчерашним ужином; сейчас он убедился, что был не прав. Жена, улыбаясь, ответила, что его уступка, думается ей, вызвана его снисходительностью, что ей стыдно, сколько слов наговорила она по такому глупому поводу, – тем более что теперь она уверилась в своей ошибке. Последовало небольшое соревнование, но с полной взаимной доброжелательностью, и в заключение жена сказала мужу, что Поль убедительно доказал ей, что она не права. После этого они в один голос принялись хвалить своего общего друга.
Поль теперь проводил дни свои в полной приятности: споры стали куда реже и короче, чем раньше. Но черт или несчастная случайность, в которой, может быть, черт не был нисколько замешан, вскоре положил конец его благоденствию. Гость стал своего рода тайным судьей по каждому разногласию; и, думая, что ему удалось утвердить принцип уступчивости, он не совестился при каждом споре уверять тайком обоих в их правоте, как раньше прибег он к обратному способу. Один раз в его отсутствие возникло между супругами сильное словопрение, и обе стороны решили передать свой спор на его суд – причем муж заявил, что решение будет, несомненно, в его пользу; а жена ответила, что он может обмануться в своем ожидании, потому что его друг, наверно, успел убедиться, как редко вина падала на нее… и если б только он все знал!…
Супруг ответил:
– Моя дорогая, я не хочу разбираться в старых наших спорах, но я думаю, если бы вы тоже знали все, вы бы не воображали, что мой друг всегда на вашей стороне.
– Ну, нет, – говорит она, – раз уж вы меня на это вызвали, то я упомяну об одной только вашей ошибке. Помните, вы поспорили со мной о том, нужно ли посылать Джекки в школу, когда стоят холода; так вот – я вам тогда уступила только по снисходительности, хоть и знала сама, что я права; и Поль сам сказал мне потом, что и он так считает.
– Моя дорогая, – возразил супруг, – я не беру под сомнение вашу правдивость, но торжественно вас заверяю: когда я обратился к Полю, он принял всецело мою сторону и сказал, что поступил бы точно так же.
Тогда они принялись разбирать бессчетные другие примеры, и обнаружилось, что во всех случаях Поль, под великим секретом, высказывался в пользу каждой из сторон. В заключение, поверив друг другу, муж и жена жестоко обрушились на предательское поведение Поля и согласно решили, что он был причиной чуть ли не всех споров, какие возникали между ними. После этого они стали необычайно нежны друг к другу и так взаимно уступчивы, что соревновались между собою в осуждении собственных поступков и дружно изливали свое негодование на Поля; а жена, опасаясь кровавого исхода, стала даже настойчиво уговаривать мужа, чтоб он спокойно дал другу своему уехать от них на другой день, – поскольку к этому дню истекал срок его отпуска, – и затем порвал с ним знакомство.
Такое поведение может показаться неблагодарностью со стороны Ленарда, однако жена (хоть и не без труда) добилась от него обещания последовать ее совету. Оба они проявили в этот день необычную холодность к гостю, и Поль, наделенный тонкой чувствительностью, отвел Ленарда в сторону и так насел на него, что тот в конце концов открыл секрет. Поль признался в правде, но разъяснил притом, в каких намерениях он так себя вел. Ленард ответил на это, что Полю, как истинному другу, следовало бы посвятить его своевременно в своей план: он ведь мог не сомневаться в его умении соблюдать тайну! Поль ответил на это с некоторым возмущением, что Ленард достаточно показал, действительно ли он умеет что-нибудь скрывать от жены. Ленард возразил с некоторой горячностью, что у него больше оснований к упрекам, потому что он, Поль, сам вызвал большую часть споров между ними своим нелепым поведением, и не открой они с женой друг другу, как обстояло дело, то Поль мог бы стать виновником их разрыва. Поль на это возразил…»
Но тут случилось нечто, что заставило Дика прервать чтение и о чем мы расскажем в следующей главе.
Глава XI,
в которой история идет дальше
Джозеф Эндрус с большим трудом терпел дерзкое поведение Дидаппера, разговаривавшего с Фанни очень вольно и предлагавшего ей содержание, но уважение к обществу удерживало его от вмешательства, покуда франт давал волю только своему языку; однако франт, улучив минуту, когда взоры дам оказались направлены в другую сторону, позволил себе грубое прикосновение к девице руками; и Джозеф, как только это увидел, тотчас угостил франта такою звонкой пощечиной, что тот очутился в нескольких шагах от того места, где сидел. Дамы завизжали, вскочили со стульев, а франт, как только оправился, обнажил свой кортик; Адамс же, увидев это, схватил левой рукой крышку от печного горшка и, прикрываясь ею, как щитом, без всякого наступательного оружия в другой руке стал впереди Джозефа, принимая на себя всю ярость франта, извергавшего такие проклятия и угрозы, что женщины в испуге сбились в кучу, теряя рассудок от одних лишь его воплей о мести. Но Джозеф был не из трусливых и просил Адамса дать противнику сразиться с ним, потому что у него-де в руке отличная дубинка и враг ему не страшен. Фанни в обмороке упала на руки миссис Адамс, и в комнате был уже полный переполох, когда мистер Буби, шагнув мимо Адамса, притаившегося за своею крышкой от горшка, подошел к Дидапперу и настоял, чтобы тот вложил кортик в ножны, обещая, что ему будет дано удовлетворение; на что Джозеф заявил, что он готов и будет драться любым оружием. Франт спрятал свой кортик, достал из кармана зеркальце и, не переставая взывать о мести, стал приглаживать волосы; пастор отложил свой щит, а Джозеф, подбежав к Фанни, быстро привел ее в чувство. Леди Буби побранила Джозефа за оскорбление, нанесенное им Дидапперу, но Джозеф ответил, что за такое дело он пошел бы в атаку на целый полк.
– За какое дело? – спросила леди.
– Сударыня, – ответил Джозеф, – он был груб с этой молодою женщиной.
– Как, – говорит леди, – мне кажется, он хотел поцеловать девицу; разве нужно бить джентльмена за такое намерение? Я должна сказать вам, Джозеф, подобные манеры вам не к лицу.
– Сударыня, – сказал мистер Буби, – я видел все, что произошло, и я не одобряю поведения моего брата: потому что я не понимаю, что дает ему основание выступать защитником этой девицы.
– А я одобряю, – говорит Адамс, – он храбрый юноша; каждому мужчине подобает выступать защитником невинности; и подлейшим трусом будет тот, кто не заступится за женщину, с которой он готовится вступить в брак.
– Сэр, – говорит мистер Буби, – мой брат неподходящая партия для такой девушки, как эта.
– Да, – говорит леди Буби, – и вы, мистер Адамс, поступаете несообразно с вашим саном, поощряя подобные дела; меня очень удивляет, что вы об этом хлопочете. Я думаю, вам больше подобало бы отдавать ваши заботы жене и детям.
. – В самом деле, сударыня, ваша милость говорят истинную правду, – отозвалась миссис Адамс, – он несет несусветный вздор, говорит, будто весь приход – его дети. Право, я не понимаю, что он при этом разумеет; иная жена могла бы заподозрить, что он предался распутству; но в этом я его никак не обвиняю: я тоже умею читать Писание – не хуже его, и ни разу я там не вычитала, что пастор обязан кормить чужих детей; а он к тому же всего-навсего бедный сельский священник, и у него, как вашей милости известно, не хватает средств даже и на нас с детьми.
– Вы говорите превосходно, миссис Адамс, – изрекла леди Буби, до того не удостоившая пасторшу ни единым словом, – вы, как видно, очень разумная женщина; и, уверяю вас, ваш муж ведет себя очень глупо и действует против собственного интереса, потому что моему племяннику этот брак крайне неприятен; и в самом деле, я не могу порицать за это мистера Буби: партия эта совершенно неприемлема для нашей семьи!
Леди продолжала в том же роде, обращаясь к миссис Адамс, в то время как франт прыгал по комнате, тряся головой – отчасти от боли, отчасти со злобы; а Памела бранила Фанни за ее самонадеянные попытки поймать в сети такого жениха, как ее, Памелы, брат. Бедная Фанни отвечала только слезами, которые уже давно начали увлажнять ее косынку; и Джозеф, увидев это, взял свою невесту под руку и увел ее, поклявшись, что не станет признавать родственниками людей, враждебных той, которую он любит больше всех на свете. Он вышел, поддерживая Фанни левой рукой и размахивая дубинкой в правой, – и ни мистер Буби, ни франт не почли нужным остановить его. Леди Буби и ее сопровождающие оставались после этого в доме очень недолго: колокол Буби-холла уже звал их переодеваться, на что у них едва доставало времени до обеда.
Адамс, казалось, был сильно удручен, и, видя это, его жена прибегла к обычному матримониальному бальзаму. Она ему сказала, что не зря он огорчается, потому что он, как видно, погубил всю семью дурацкими своими выходками; но, может быть, он горюет об утрате двух своих детей, Джозефа и Фанни?
Тут вступила в разговор и его старшая дочь:
– В самом деле, отец, это очень жестоко – приводить сюда посторонних, чтобы они вырывали хлеб изо рта у ваших детей… Вы держите их у себя с того часа, как они вернулись в приход, и, судя по всему, намерены продержать еще добрый месяц; разве вы обязаны кормить ее за то, что она красавица? Я, впрочем, не вижу, чтоб она была красивей других. Если бы людей кормили за красоту, вряд ли бы жилось ей лучше, чем ее ближним… Против мистера Джозефа я ничего не могу сказать – он молодой человек честных правил и заплатит со временем за все, что получает. Но эта девица!… Почему она не возвращается туда, откуда сбежала? Будь у меня денег миллион, я не дала бы такой бесстыжей бродяжке ни полпенни, нипочем не дала бы, хоть умирай она с голоду!…
– А я дал бы, – закричал маленький Дик, – и я не хочу, отец, чтобы бедная Фанни умирала с голоду; лучше я отдам ей весь этот хлеб и сыр. – И он протянул ломоть, который держал в руке.
Адамс улыбнулся мальчику и сказал, что рад видеть в нем доброго христианина и что, будь у него в кармане полпенни, он дал бы их ему; и добавил, что долг велит нам во всех своих ближних видеть братьев и сестер и любить их соответственно.
– Да, папа, – говорит Дик, – и я ее люблю больше даже, чем моих сестер: потому что она красивей их всех.
– Красивей? Ах ты, наглый мальчишка! – говорит сестра и отпускает Дику оплеуху, за которую отец, вероятно, отчитал бы ее, если бы в эту минуту не вернулись в комнату коробейник, Джозеф и Фанни. Адамс велел жене приготовить им чего-нибудь на обед. Жена ответила, что никак не может, у нее есть другие дела. Адамс укорил ее за прекословие и привел много текстов из Писания в доказательство тому, что муж – глава над женою и жена должна ему покоряться и повиноваться. Пасторша ответила, что это кощунство – говорить словами Писания вне церкви, что такие вещи хорошо проповедовать с кафедры, а поминать их в обыденном разговоре – надругательство. Джозеф объяснил мистеру Адамсу, что пришел не затем, чтобы доставлять хлопоты ему или миссис Адамс: он просит всю компанию оказать ему честь пойти с ним к «Джорджу» (деревенский кабачок), где он заказал им на обед ветчину с приправой из овощей. Миссис Адамс, добрейшая женщина, хоть, пожалуй, и слишком бережливая, охотно приняла приглашение; пастор последовал ее примеру; и они отправились все вместе, прихватив с собой и маленького Дика, которому Джозеф дал шиллинг, когда услышал, какую щедрость мальчик хотел проявить по отношению к Фанни.
Глава XII,
из которой добросердечный читатель узнает нечто такое, что не доставит ему большого удовольствия
Коробейник, как только услышал, что большой дом в приходе принадлежит леди Буби, пустился в расспросы и узнал, что она вдова сэра Томаса и что сэр Томас откупил Фанни ребенком трех-четырех лет у одной женщины-бродяги; и теперь, когда их скромная, но дружеская трапеза закончилась, он сказал Фанни, что, пожалуй, может сообщить ей, кто ее родители. Все сотрапезники и особенно сама Фанни встрепенулись при этих словах коробейника. Они напрягли все свое внимание, и он продолжал так:
– Хоть я теперь добываю свой хлеб таким скромным занятием, раньше я был джентльменом; так, по крайней мере, именовались лица моей профессии. Короче говоря, я был барабанщиком в Ирландском пехотном полку. Когда я занимал этот почетный пост, мне случилось сопровождать офицера нашего полка в Англию для вербовки новобранцев. По пути из Бристоля во Фрум (со времени упадка овцеводства сукнодельческие города поставляли в армию большое число рекрутов) мы нагнали на дороге женщину лет тридцати или около того, не очень красивую, но для солдата она была достаточно хороша. Когда мы с нею поравнялись, она приноровила к нам свой шаг и, разговорившись с нашими дамами (в отряде все, кроме меня, – то есть сержант, двое рядовых и еще один барабанщик, – имели при себе женщин), продолжала путешествие с нами вместе. Я, смекнув, что она может достаться на мою долю, подошел к ней, полюбезничал с ней на наш военный лад и быстро достиг успеха. Пройдя с милю, мы с ней поладили и жили с тех пор вместе, как муж и жена, до ее смертного часа.
– Полагаю, – говорит, перебивая его, Адамс, – вы поженились по лицензии: я не вижу, как могло бы осуществиться для вас церковное оглашение, коль скоро вы переходили непрестанно с места на место.
– Да, сэр, – сказал коробейник, – мы разрешили себе спать в одной постели без церковного оглашения.
– Что ж, – молвил пастор, – ex necessitate допустима и лицензия; но, несомненно, несомненно, первый способ правильней и предпочтительней.
Коробейник продолжал так:
– Она вернулась со мною в наш полк и переходила вместе с нами с квартир на квартиры, пока наконец, когда мы стояли в Галловее, не схватила лихорадку, от которой и умерла. На смертном своем одре она призвала меня к себе, и, горько плача, сказала, что не может сойти в могилу, не открыв мне одной тайны, которая, по ее словам, была единственным грехом, тяжко лежавшим у нее на сердце. Она рассказала, что странствовала раньше с толпой цыган, занимавшихся кражей детей; что сама она только раз виновна была в таком преступлении; о нем сокрушалась она больше, чем о всех других своих грехах, так как этим она, быть может, причинила смерть родителям ребенка. «Потому что, – добавила она, – почти невозможно описать красоту малютки, которую я похитила, когда ей было года полтора. Мы продержали ее у себя без малого два года, и я потом сама продала ее за три гицеи сэру Томасу Буби в Сомерсетшире…» Ну, а вы знаете сами, многие ли в графстве носят это имя.
– Да, – говорит Адамс, – у нас есть несколько Буби, но те все сквайры, а баронета Буби среди живых сейчас нет ни одного; к тому же это так все точно сходится, что не остается места для сомнений; но вы забыли назвать нам родителей, у которых было похищено дитя.
– Их фамилия, – ответил коробейник, – Эндрус. Жили они в тридцати милях от сквайра; и покойница моя сказала, что я непременно смогу отыскать их по одному признаку: у них была еще одна дочка с очень странным именем – Памила или Памела; одни выговаривают так, другие иначе.
Фанни, изменившаяся в лице при упоминании имени «Эндрус», теперь лишилась чувств; Джозеф побледнел; бедный Дикки разревелся; пастор упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что открытие сделано было ранее, чем свершился страшный грех кровосмешения; а коробейник, недоумевая, гадал и не мог разгадать причину всего этого смятения, покуда ему не открыла ее наконец пасторская дочка, которая одна только оставалась безучастной (ее мать усердно хлопотала подле Фанни, растирая девушке виски): сказать по правде, Фанни была единственным существом на свете, которое дочка пастора не пожалела бы в таком положении, в каковом, невзирая на все свое сострадание, мы оставим ее на время и нанесем визит леди Буби.
Глава XIII
Возвращаясь к леди Буби, мы узнаем кое-что о страшной борьбе в ее груди между любовью и гордостью и о том, что произошло после нежданного открытия
Леди села со своими гостями обедать, но ничего не ела. Как только убрали со стола, она шепнула Памеле, что ей нездоровится, и попросила ее занять своего мужа и Дидаппера. Затем она поднялась в свою спальню, послала за Слипслоп и бросилась на постель в терзаниях бешенства, любви и отчаянья, не в силах сдерживать взрыв этих бурлящих страстей. Слипслоп подошла к ее кровати и спросила, как чувствует себя ее милость; но леди, вместо того чтобы открыть свои муки, как было ее намерение, пустилась в длинное восхваление красоты и добродетелей Джозефа Эндруса и под конец выразила сожаление, что столько нежности расточается понапрасну на такой презренный предмет, как Фанни! Слипслоп, отлично зная, чем унять ярость своей госпожи, принялась повторять (с преувеличением, если это мыслимо) все замечания миледи и в заключение воскликнула, как, мол, было бы хорошо, когда бы Джозеф был джентльменом и ей можно было бы увидеть свою госпожу в объятиях такого супруга. Тогда леди вскочила с кровати и, пройдясь два раза по комнате, промолвила с глубоким вздохом, что он, несомненно, осчастливил бы любую женщину.
– Ваша милость, – говорит на это Слипслоп, – были бы с ним счастливейшей женщиной на земле… Ну их совсем, обычаи и всякую такую чепуху! Не все ли равно, что скажут люди? Неужто я побоюсь скушать сладенькое, потому что люди могут назвать меня лакомкой? Надумай я выйти замуж за какого-нибудь мужчину, мне никто на свете не помешал бы. У вашей милости нет родителей, которые лезли бы со своей опекой наперекор вашим пассиям. К тому же он теперь принадлежит к семье вашей милости и такой же порядочный джентльмен, как всякий другой; и почему это женщина не может, как мужчина, делать что ей вздумается? Почему вашей милости не выйти замуж за брата, как ваш племянник женился на сестре? Будьте уверены, когда бы это было криминальным преступлением, я бы не стала склонять на него вашу милость.
– Но, дорогая Слипслоп, – ответила леди, – если бы даже я позволила себе уступить подобной слабости, на дороге стоит эта подлая Фанни, которую этот идиот… О, как я его ненавижу и презираю!
– Она-то? Эта безобразная жеманница? – вскричала Слипслоп. – Предоставьте ее мне… Ваша милость, вероятно, слышали, что Джозеф сцепился из-за нее с одним из слуг мистера Дидаппера? Так вот, его хозяин приказал им нынче вечером приволочь ее силой. И уж я позабочусь, чтоб у них в этом деле не было недостатка в помощниках. Я как раз разговаривала внизу с этим джентльменом, когда ваша милость послали за мной.
– Ступайте к нему, – говорит леди Буби, – ступайте сию же минуту: мистер Дидаппер, я думаю, недолго у нас прогостит. Сделайте все, что можете, потому что я твердо решила, что эта девчонка не войдет в нашу семью. Я, хоть мне и нездоровится, вернусь к гостям, но, когда ее уволокут, дайте мне тотчас знать.
Слипслоп ушла, а ее госпожа принялась осуждать собственное свое поведение следующими словами:
– Что я делаю? Как я дала этой страсти незаметно заползти в мою грудь? Давно ли я решаюсь задавать себе такой вопрос?… Выйти замуж за лакея! Безумие! Как мне после этого смотреть в глаза своим знакомым? Но я могу удалиться от них: удалиться с тем, в ком одном я полагаю больше счастья, чем может дать мне весь мир без него! Удалиться… чтобы непрестанно наслаждаться красотою, к созерцанию которой так тянется мое распаленное воображение; и утолять до предела каждую прихоть свою, каждое желание… О! И такою страстью горю я к лакею! Я презираю, ненавижу эту страсть!… Но почему? Разве он не благороден, не мил, не ласков?… Ласков – но к кому? К самой подлой девке, к твари, которая не стоит того, чтобы я о ней думала! Неужели же он… Да, он ее предпочитает мне. Будь они прокляты, его совершенства, и ничтожное, низкое сердце, которое обладает ими, которое могло подло снизойти до этой жалкой девчонки и неблагодарно отвергнуть все почести, какие я ему оказываю! И я способна любить это чудовище? Нет, я вырву его образ из своей груди, растопчу его, отшвырну его ногой. Я растерзаю перед своим взором эти жалкие прелести, которые презираю теперь, потому что не хочу я, чтобы ненавистная мне потаскушка наслаждалась теми совершенствами, которые я отвергаю! Да, хотя сама я презираю его, хотя я оттолкнула бы его, если бы он с мольбою упал к моим ногам, не должна другая вкусить то блаженство, которое я презрела… Почему я говорю «блаженство»? Для меня это было бы несчастьем: пожертвовать своей репутацией, добрым именем, положением в обществе ради утоления низменного и дурного желания… Как ненавистна мне эта мысль! Насколько же наслаждение, порождаемое мыслями о добродетели и рассудительности, изысканней, чем жалкая приятность, проистекающая из порока и безумия! Куда я позволила увлечь меня этой нечистой, сумасбродной страсти, когда пренебрегла помощью рассудка? Рассудка, который выставил теперь предо мною мои желания в их подлинном виде и тотчас помог мне изгнать их. Да, я благословляю небо и свою гордость! Теперь я вполне победила эту недостойную страсть; и даже не будь на ее пути никаких препятствий, моя гордость презрела бы все наслаждения, какие могли бы проистечь из столь низменной, столь жалкой, столь подлой…
В это мгновение прибежала совсем запыхавшаяся Слипслоп и с чрезвычайным жаром воскликнула:
– О сударыня, я узнала поразительную новость! Лакей Том только что пришел от «Джорджа», где будто бы обедал со своей компанией Джозеф; и Том говорит, там появился какой-то чужой человек, который открыл, что Фанни и Джозеф – брат и сестра.
– Как, Слипслоп! – кричит в изумлении леди.
– Я не успела, сударыня, расспросить о подробностях, – кричит Слипслоп, – но Том говорит, что это истинная правда.
Неожиданная весть начисто стерла все те замечательные размышления, которые за минуту до того породила высшая власть рассудка. Иными словами, когда отчаянье, которым, в сущности, и вызвано было решение о ненависти, начало отступать, леди с минуту колебалась и затем, позабыв весь смысл недавнего своего монолога, опять отпустила домоправительницу с приказанием вызвать Тома в гостиную, куда леди и сама поспешила теперь, чтобы сообщить новость Памеле. Памела сказала, что не может этому поверить: она никогда не слышала, чтобы родители ее потеряли дочь или чтоб у них вообще когда-либо был еще ребенок, кроме нее и Джозефа. Леди сильно вознегодовала на племянницу и заговорила о выскочках и непризнавании родства с теми, кто еще так недавно стоял с нею на одном уровне. Памела не отвечала, но муж ее, взяв ее сторону, сурово упрекнул свою тетку за такое обращение с его женой; он сказал, что, если бы не поздний час, Памела сию же минуту покинула бы ее дом; что если б можно было доказать, что эта молодая женщина действительно ей сестра, то жена его, без сомнения, охотно раскрыла бы ей свои объятия и он сам поступил бы так же. Потом он попросил, чтобы послали за тем человеком и за молодой особой; и леди Буби тотчас отдала соответственное распоряжение, а затем почла нужным принести извинения Памеле, которые та охотно приняла, – и все улеглось.
Явился коробейник, а также Фанни и, конечно, Джозеф, не пожелавший оставить ее; за ними следовал и пастор, движимый не одним лишь любопытством, которым был он наделен в немалой мере, но и чувством долга, как он полагал: ибо он всю дорогу непрестанно призывал Фанни и Джозефа, бурно предававшихся печали, вознести благодарственные молитвы и радоваться столь чудесному избавлению от страшного греха.
Когда они прибыли в Буби-холл, их тотчас позвали в гостиную, где коробейник повторил ту же историю, какую рассказал он перед тем в харчевне, настаивая на правильности каждого обстоятельства; так что все, кто слушал, вполне признали истину его слов, кроме Памелы, которая воображала, что если она никогда не слышала от родителей упоминания о таком несчастии, то сообщение это, несомненно, ложно; кроме леди Буби, которая заподозрила здесь ложь, потому что пламенно надеялась, что все окажется правдой; и кроме Джозефа, который опасался, что история правдива, потому что всем сердцем желал, чтобы она оказалась ложной.
Мистер Буби предложил им всем умерить свое любопытство и подождать с окончательным решением – поверить или не поверить – до следующего утра, когда прибудут мистер Эндрус с женой, которых он рассчитывал с Памелой вместе отвезти к себе домой в своей карете; тогда можно будет с полной уверенностью убедиться в истинности или ложности рассказа, – к которому, добавил он, многие веские обстоятельства побуждают отнестись с доверием, тем более что сам он, мистер Буби, не видит, какой выгоды ради стал бы коробейник выдумывать свою историю или пытаться сочинить про них такую ложь.
Леди Буби, не привыкшая к такому обществу, с большим радушием принимала за своим столом их всех – то есть своего племянника, его супругу, ее брата и сестру, франта и пастора. Что касается коробейника, то его она велела слугам принять как можно лучше на кухне. Все общество в гостиной, за исключением разочарованных любовников, которые сидели скучные и молчаливые, пребывало в самом веселом расположении духа; мистер Буби уломал Джозефа принести мистеру Дидапперу извинения, которыми тот счел себя вполне удовлетворенным. Франт и пастор подпускали друг другу шпильки – все больше насчет одежды, и это сильно забавляло остальных. Памела корила своего брата Джозефа за то, что его так огорчает неожиданное появление у них новой сестры. Если, сказала она, он любит Фанни так, как должно, чистой любовью, то у него нет оснований сетовать на свое родство с нею. Адамс тогда начал речь о платонической любви, от которой сделал быстрый переход к радостям в загробной жизни и заключил настойчивым уверением, что не существует такой вещи, как наслаждение в жизни земной. При этих его словах Памела и ее супруг с улыбкой переглянулись.
Когда эта счастливая пара предложила удалиться на покой (из прочих никто не высказывал ни малейшего желания отойти ко сну), гости разошлись по разным комнатам, где для всех приготовлены были постели; даже и Адамса не отпустили домой, так как к ночи началась гроза. Фанни, правда, долго просила, чтобы ей разрешили пойти с пастором к нему ночевать, но ее так настойчиво уговаривали остаться, что, по совету Джозефа, она наконец согласилась.
Глава XIV,
содержащая ряд любопытных ночных приключений, в которых мистер Адамс был не раз на волосок от гибели – частью из-за своей доброты, частью же из-за рассеянности
Через час после того, как все они разошлись (а было это в четвертом часу утра), прельстительный Дидаппер, которому страсть его к Фанни не давала смежить веки, направляя всю фантазию его на измышление способа утолить его желания, в конце концов изыскал средство, сулившее успех. Он заранее приказал слуге разузнать, где спит Фанни, и тот доставил ему нужные сведения; и вот он встал, надел штаны и халат и прокрался тихонько на галерею, которая вела к ее комнате; подобравшись, как он вообразил, к ее двери, он отворил ее по возможности бесшумно и вошел в комнату. Ноздри его наполнил запах, какого он не ожидал в комнате такого нежного и юного создания и который, быть может, произвел бы неприятное воздействие на менее пылкого любовника. Дидаппер, однако, нащупал не без труда кровать (в комнате не было ни проблеска света) и, приоткрыв полог, зашептал голосом Джозефа (ибо франт превосходно умел передразнивать чужую речь):
– Фанни, мой ангел, я пришел сообщить тебе, что история, которую мы слышали вечером, оказалась, как я выяснил, ложной. Я больше не брат твой, а твой возлюбленный; и я не хочу откладывать ни на минуту свое блаженство с тобою. Ты довольно знаешь мое постоянство и можешь не сомневаться, что я на тебе женюсь; если ты любишь меня достаточно, ты мне не откажешь в обладании твоими чарами.
Говоря таким образом, он освободился от тех немногих одежд, какие были на нем, и, прыгнув в кровать, восторженно обнял своего, как думал он, ангела. Если он был удивлен, не получая ответа на свои слова, то теперь его приятно поразило, что на объятия его отвечают с равным пылом. Но недолго пребывал он в этом сладостном смущении, ибо и он и его дама тотчас открыли свою ошибку: та, кого он заключил в объятия, была не кто иная, как прелестнейшая миссис Слипслоп; но хотя она-то сразу узнала мужчину, которого приняла было за Джозефа, он никак не мог сообразить, кто оказался на месте Фанни. Он так мало видел или так мало замечал эту почтенную даму, что даже и свет не помог бы ему это разгадать. Обнаружив свою ошибку, франт Дидаппер попытался выскочить из кровати еще поспешней, чем прыгнул в нее. Но бдительная Слипслоп помешала ему, ибо эта рассудительная женщина, не получив утех, обещанных воображением ее сладострастию, решила принести немедленную жертву своему целомудрию. Она, сказать по правде, ловила случай залечить кое-какие раны, которые, как она опасалась, ее поведение могло за последнее время нанести ее репутации; и, обладая редким присутствием духа, она сообразила, что злополучный франт очень кстати подвернулся ей на пути и теперь она может восстановить во мнении госпожи свою славу неприступной добродетели. И вот, в то мгновение, когда он попробовал выскочить из кровати, Слипслоп цепко ухватилась за его рубашку и заголосила:
– Ах ты, негодяй! Ты покусился на мою невинность и, боюсь я, погубил меня во сне. Я присягну, что ты совершил надо мною насилие, я буду преследовать тебя по всей строгости закона!
Франт пытался высвободиться, но дама крепко держала его и, пока он боролся, вопила:
– Убивают! Убивают! Воры! Грабеж! Насилие!
Услышав эти слова, пастор Адамс, который лежал в соседней комнате и не спал, размышляя над рассказом коробейника, вскочил с постели и, не теряя времени на одевание, ринулся в комнату, откуда доносились крики. В темноте он сунулся прямо к кровати и коснулся рукою кожи Дидаппера (ибо Слипслоп почти совсем сорвала с него рубаху); почувствовав, что кожа чрезвычайно мягка, и услышав, как франт тихим голосом просит Слипслоп отпустить его, пастор не стал сомневаться, что это и есть молодая женщина, которой грозит насилие; он тут же бросился на кровать, и, когда в руке у него оказался подбородок Слипслоп, поросший жесткой щетиной, его предположение подтвердилось; поэтому он высвободил франта, который тотчас ускользнул, и, обернувшись затем к Слипслоп, получил изрядную зуботычину; загоревшись мгновенно бешенством, пастор поспешил так честно отплатить за эту милость, что, если бы занесенный на бедную Слипслоп кулак не миновал ее в темноте, угодив в подушку, прекрасная дама, вероятно, испустила бы дух. Промахнувшись, Адамс навалился прямо на Слипслоп, которая тузила его и царапала, как могла; он же не отставал от нее в усердии, но, к счастью, ночная темнота благоприятствовала его жертве. Слипслоп стала наконец кричать, что она – женщина, но Адамс отвечал, что она скорее черт, и если это так, то он рад с ним сцепиться; и, разозленный новой зуботычиной, пастор так поддал домоправительнице на добрую память в печенки, что та взвыла на весь дом. Тогда Адамс схватил ее за волосы (повязка в схватке сползла с ее головы), уткнул ее лбом в спинку кровати, и тут оба они закричали, чтобы дали огня.
Леди Буби, не спавшая, как и ее гости, услышала тревогу с самого начала; будучи женщиной смелого духа, она надела халат, юбку и ночные туфли, взяла свечу, горевшую всегда в ее спальне, и бесстрашно направилась в комнату своей домоправительницы, куда вошла в ту самую минуту, когда Адамс по двум горам, которые Слипслоп носила перед собою, пришел к открытию, что имеет дело с особой женского пола. Тогда он решил, что она ведьма, и сказал, что эти груди, наверно, выкормили легион чертей. Слипслоп, видя, что леди Буби входит в комнату, закричала во весь голос:
– Помогите! Или я буду обесчещена! – И Адамс, заметив свет, быстро обернулся и увидел леди (как и она его) в тот миг, когда та подступила к изножию кровати и остановилась при виде голого Адамса, так как скромность не позволила ей подойти ближе. Леди начала поносить пастора как распутнейшего изо всех мужчин, и особенно корила его тем, что он бесстыдно избрал ее дом местом– для своих похождений и ее личную камеристку предметом своего скотства. Бедный Адамс уже успел разглядеть лицо женщины, лежавшей с ним в одной кровати, и, вспомнив, что не одет, пришел в не меньшее смущение, чем сама леди Буби, и тотчас шмыгнул под одеяла, из которых целомудренная миссис Слипслоп тщетно старалась его вытряхнуть. Потом, высунув голову, на которой в виде украшения он носил фланелевый ночной колпак, пастор провозгласил себя невиновным, принес десять тысяч извинений миссис Слипслоп за удары, которые нанес ей, и поклялся, что принял ее по ошибке за ведьму. Тут леди Буби, потупив взор свой долу, заметила на полу что-то сверкавшее ярким блеском, и, подняв, разглядела, что то была великолепная бриллиантовая запонка. А немного поодаль лежал рукав от мужской рубашки с кружевной манжетой.
– Ай-ай-ай! – говорит она. – Что все это значит?
– О сударыня, – говорит Слипслоп, – я не знаю, что произошло, я так была напугана. Тут, может быть, было десять мужчин!
– Кому принадлежит эта кружевная манжета и бриллианты? – говорит Леди.
– Несомненно, – восклицает пастор, – молодому джентльмену, которого я, войдя в комнату, принял за женщину, – откуда и проистекли все дальнейшие недоразумения, ибо если бы я распознал в нем мужчину, я его схватил бы, будь он даже вторым Гераклом, – хотя он больше похож, пожалуй, на Гиласа.
Затем пастор объяснил, по какой причине поднялся с постели и что происходило дальше – вплоть до появления леди. Слушая этот рассказ и глядя на Слипслоп и ее поклонника, чьи головы выглядывали из-под одеяла с двух противоположных углов кровати, леди не могла удержаться от смеха; да и Слипслоп не настаивала на обвинении пастора в посягательстве на ее девичью честь. Леди поэтому предложила ему вернуться в свою кровать, как только сама она выйдет, а затем, приказав Слипслоп встать и пройти для услуг в ее комнату, она удалилась наконец к себе.
Когда она ушла, Адамс снова стал приносить извинения миссис Слипслоп, которая с истинно христианской кротостью не только простила его, но начала любезно к нему пододвигаться, в чем он усмотрел намек на то, что пора уходить; и, выскочив скорей из кровати, он поспешил к своей собственной, но, к несчастью, вместо того чтобы взять направо, он повернул налево и вошел в комнату, где лежала Фанни. Как читатель, может быть, помнит, всю прошлую ночь девушка не сомкнула глаз и была так измучена случившимся с нею за день, что даже мысли о Джозефе не помешали ей погрузиться в глубокий сон, которого не мог возмутить весь шум в смежной комнате. Адамс ощупью нашел кровать и, тихонько отвернув одеяло, как его издавна приучила миссис Адамс, залез под него и пристроил свой могучий корпус на краешке кровати – место, которое эта добрая женщина предназначила ему раз навсегда.
Как кошка или левретка какой-нибудь нимфы, по которой томятся десять тысяч вздыхателей, спокойно лежит подле очаровательной девушки и, не ведая, что покоится на ложе блаженства, обдумывает, как поймать ей мышку или стащить с блюда ломтик хлеба с маслом, – так Адамс лежал рядом с Фанни, не ведая о рае, к которому был так близок; и даже нежное благоухание, исходившее из ее уст, не могло взять верх над запахами табака, застоявшимися в пасторских ноздрях. Сон еще не овладел добряком, когда Джозеф, тайно условившийся с Фанни, что зайдет к ней утром на рассвете, тихо постучал в дверь ее спальни; он дважды повторил свой стук; когда же Адамс прокричал: «Кто там? Входите!» – он подумал, что ошибся дверью, хотя Фанни дала ему самые точные указания; однако узнав голос друга, Джозеф отворил дверь и увидел лежавшие на стуле женские одежды. Фанни в ту же минуту пробудилась и, наткнувшись простертой рукой на бороду Адамса, вскричала:
– О боже! Где я?
– Где я? Боже! – отозвался пастор.
Фанни взвизгнула, Адамс спрыгнул с кровати, а Джозеф стоял, как говорится у трагиков, подобно статуе изумления.
– Как она попала ко мне в комнату? – воскликнул Адамс.
– Как вы попали к ней? – воскликнул в недоумении Джозеф.
– Я ничего не ведаю, – отозвался Адамс, – кроме одного: что для меня она весталка. Пусть я не буду христианином, если я различаю, мужчина она или женщина. Кто не верит в колдовство, тот нехристь. Нет сомнения, что ведьмы существуют и сейчас, как и во дни Саула. Мое платье унесла нечистая сила, а на его месте очутилось платье Фанни.
Так он все настаивал, что находится в собственной комнате; Фанни же это упорно отрицала и заявила, что его старания уверить Джозефа в подобной лжи убеждают ее в дурных намерениях пастора.
– Как! – сказал в бешенстве Джозеф. – Он позволил себе какую-нибудь грубость по отношению к тебе?
Фанни ответила, что не может обвинить мистера Адамса ни в чем другом сверх того, что он подло забрался к ней в постель, что, думается ей, было достаточной грубостью и чего ни один мужчина не стал бы делать без дурного умысла. Высокое мнение Джозефа об Адамсе было нелегко пошатнуть, и, когда он услышал от Фанни, что ей не нанесено никакого ущерба, он несколько поостыл; но все же он недоумевал, и, хорошо зная дом и помня, что женские комнаты находились по эту сторону от спальни миссис Слипслоп, а мужские по ту, он не сомневался, что находится в комнате Фанни. Поэтому, уверив Адамса в сей истине, он попросил его объяснить, как он сюда попал. Тогда Адамс, стоя в одной рубахе, что не оскорбляло Фанни, так как полог кровати был задернут, рассказал обо всем, что случилось; и когда он окончил, Джозеф сказал, что теперь все ясно: пастор ошибся, повернув налево, а не направо.
– Вот оно что! – вскричал Адамс. – Так и есть! Верно, как шестипенсовик! Ты разгадал загадку.
Он стал шагать по комнате, потирая руки, и попросил у Фанни извинения, уверяя ее, что не знает, мужчина она или женщина. Девушка, в невинности своей твердо поверив всему, что он сказал, ответила, что больше не сердится, и попросила Джозефа проводить пастора в его комнату и побыть там с ним, пока она оденется. Джозеф и Адамс вышли, и последний вскоре убедился в совершенной им ошибке; однако же, одеваясь, он несколько раз повторил, что верит тем не менее в нечистую силу и не понимает, как может христианин отрицать ее существование.
Глава XV
Прибытие Гаффера и Гаммер Эндрусов, а также еще одной особы, которую не очень ждали; и полное разрешение трудностей, воздвигнутых коробейником
Так только Фанни оделась, Джозеф вернулся к ней, и между ними произошла долгая беседа, в которой они уговорились, что если они в самом деле брат и сестра, то оба дадут обет безбрачия и будут жить вместе до конца своих дней, питая друг к другу чувство платонической любви.
За завтраком все были очень веселы, и даже Джозеф с Фанни держались бодрее, чем накануне вечером.
Леди Буби извлекла бриллиантовую запонку, которую франт с большой готовностью признал своею, добавив, что он лунатик и часто совершает прогулки во сне. Впрочем, он нисколько не стыдился своего любовного похождения и пытался даже намекнуть, будто между ним и прекрасной Слипслоп произошло больше того, что было на деле.
Только отпили чай, как пришло известие о прибытии старого мистера Эндруса с женой. Они были тотчас приглашены в дом и любезно приняты леди Буби, чье сердце заколотилось в груди – равно как и сердце Джозефа и Фанни. В этот час они, быть может, переживали не меньшую тревогу, чем царь Эдип, когда ему открылась его судьба.
Мистер Буби начал следствие, сообщив старому джентльмену, что у него среди присутствующих одним ребенком больше, чем он думает, и, взяв Фанни за руку, объявил старику, что она – его дочь, которая была у него похищена в младенчестве цыганами. Мистер Эндрус, выразив некоторое удивление, заверил сквайра, что никогда цыгане не крали у него дочери и что у него никогда не было других детей, кроме Джозефа и Памелы. Эти слова подействовали на двух влюбленных, как подкрепляющий напиток на сердечного больного; но совсем иное действие оказали они на леди Буби. Она велела позвать коробейника, который опять, как накануне, рассказал свою историю. Когда он кончил, миссис Эндрус бросилась к Фанни и обняла ее, восклицая:
– Да, это она! Мое дитя!
Всех присутствующих поразило такое расхождение в показаниях мужа и жены; и у влюбленных кровь вновь отлила от щек, когда старая женщина повернулась к мужу, который был удивлен сильнее, чем все остальные, и, собравшись с духом, повела такую речь:
– Вы, верно, помните, мой дорогой, когда вы уехали сержантом в Гибралтар, вы меня оставили в ожидании ребенка, и пробыли вы в отлучке, как вы знаете, три года. Мне пришлось рожать в ваше отсутствие, и я родила – как я истинно верю – эту самую дочь, которую я не могла забыть, потому что я ее кормила своей грудью вплоть до того дня, когда ее у меня украли. Как-то днем, когда девочке был год, или полтора, или около того, в дом ко мне вошли две цыганки и предложили погадать мне. У одной из них был на руках ребенок. Я показала им свою ладонь и пожелала узнать, вернетесь ли вы когда-нибудь домой; и я помню, как если б это случилось только вчера, они мне твердо пообещали, что вы вернетесь. Я положила девочку в люльку и вышла, чтобы принести им эля, лучшего, какой у меня был; когда я вернулась с кувшином (право, я ходила за ним не дольше, чем сейчас рассказываю вам), женщин уже не было. Я испугалась, не стащили ли они чего-нибудь, и все смотрела да смотрела, но зря, да и, видит бог, у меня очень мало было такого, что они могли бы украсть. Наконец, услышав плач ребенка, я подошла к люльке, чтобы взять его на руки, – но, боже мой, как я была поражена, когда вместо своей девочки, которую я только что положила в люльку, самой красивой, толстенькой, здоровенькой малютки, какую только можно себе представить, я нашла там бедного хворенького мальчика, которому, казалось, и часу не прожить. Я кинулась вон, рвала на себе волосы, вопила, как сумасшедшая, клича тех женщин, но с того дня и по нынешний так ничего о них и не узнала. Когда я вернулась в дом, бедный младенец (наш Джозеф – вот он стоит сейчас перед нами, большой и здоровый) поднял на меня свои глазенки так жалобно, что, право же, как ни была я разгневана, у меня недостало сердца причинить ему зло. Тем часом вошла случайно в дом моя соседка и, услышав про мою беду, присоветовала мне растить пока несчастного чужого ребенка, – и, может быть, господь в один прекрасный день вернет мне моего родного. Я тогда взяла ребенка на руки и покормила его грудью – ну, честное слово, так, как если бы он был рожден от моей плоти. И, не жить мне не свете, если это неправда, – я в скором времени полюбила мальчика не меньше, чем любила свою собственную девочку… Но времена, скажу я вам, пошли тяжелые, а у меня – двое детей, и нечем мне с ними кормиться, как только своим трудом, а давал он, видит бог, очень мало; и вот я была вынуждена просить помощи у прихода; но мне не только ничего не дали, а еще выслали меня по приказу судьи за пятнадцать миль, в то место, где мы теперь живем и где я поселилась незадолго до того, когда вы наконец вернулись. Джозефу (так я стала его называть, – а бог его знает, был ли он когда крещен или нет и каким именем), Джозефу, говорю я, было, как мне казалось, лет пять, когда вы явились домой; он, я думаю, года на два, на три старше, чем эта наша дочка (я совершенно уверена, что это она и есть), и когда вы на него посмотрели, вы сказали, что он дюжий паренек, а сколько ему лет – и не спросили; и вот я вижу, что вы ничего не подозреваете, и решила, что так и выдам его за своего, – я боялась, что иначе вы не станете так его любить, как я. И все это истинная правда, и я могу присягнуть в этом перед каким угодно судьей в королевстве.
Коробейник необычайно внимательно слушал рассказ Гаммер Эндрус, а когда она кончила, спросил, не было ли у подкинутого ей ребенка какой-нибудь метины на теле. На что та ответила, что была «земляничка на груди, – ну прямо такая, точно выросла в саду». Джозеф это подтвердил и, расстегнув по настоянию присутствующих кафтан, показал им свою родинку.
– Хорошо, – говорит Гаффер Эндрус, старик чудаковатый и хитрый, который, по всему видно, не желал иметь больше детей, чем он мог прокормить, – вы, думается мне, доказали нам очень ясно, что этот парень не родной наш сын; но почему вы так уверены, что девчонка – наша?
Тогда пастор вывел вперед коробейника и попросил его повторить все, что он сообщил накануне в харчевне; тот согласился и рассказал историю, уже известную читателю, как и мистеру Адамсу. Все обстоятельства подмены сходились у него– с рассказом Гаммер Эндрус, и он подтвердил, со слов своей покойной жены, что на груди у мальчика была родинка в виде земляники. При повторении слова «земляника» Адамс, до того смотревший на родинку– без волнения, теперь встрепенулся и прокричал:
– Боже мой! Мне кое-что пришло на ум!
Но он не успел ничего объяснить, так как его вызвал зачем-то один из слуг. Когда пастор вышел, коробейник стал уверять Джозефа, что его отец и мать – люди более высокого положения, чем те, кого он до сих пор признавал за своих родителей; что он был украден из дома одного джентльмена теми, кого называют цыганами, и они его держали у себя целый год, а потом, видя, что он вот-вот умрет, они его обменяли на другого ребенка, более здорового, как было рассказано выше. Он сказал, что имени отца Джозефа его жена никогда не знала или знала, но запамятовала; но она сообщила ему, что этот джентльмен жил милях в сорока от того места, где произошла подмена. И коробейник дал обещание не жалея сил помогать Джозефу в стараниях разыскать это место.
Но Фортуна, которая редко дарит добром или злом или делает человека счастливым или несчастным лишь наполовину, решила избавить коробейника от этого труда. Читатель, может быть, соблаговолит припомнить, что мистер Уилсон собирался совершить путешествие на запад Англии, в котором ему предстояло проехать через приход мистера Адамса, и что он обещал навестить пастора. Теперь он с этой целью подъехал к воротам Буби-холла, куда его направили из пасторского дома, и послал в комнаты слугу, который, как мы видели, вызвал к нему мистера Адамса. Едва тот упомянул, что обнаружен украденный ребенок, и произнес слово «земляника», как мистер Уилсон с безумием в глазах и крайней страстностью в речи попросил провести его в столовую, где он, ни на кого не глядя, кинулся прямо к Джозефу, обнял его, бледный и дрожащий, и потребовал, чтобы тот показал знак на своей груди; пастор следовал за ним, прыгая, потирая ладони и возглашая:
– Hie est quern quaeris; inventus est и так далее.
Джозеф исполнил требование мистера Уилсона, который, увидав знак, отдался самому неистовому порыву страсти; он обнимал Джозефа в невыразимом восторге и восклицал со слезами радости:
– Я нашел своего сына, я снова его обнимаю!
Джозеф, недостаточно подготовленный, не мог полностью разделить восторг отца (тот был действительно его отцом); все же он не без жара ответил на его объятия; но когда из рассказа мистера Уилсона он увидел, как точно совпадают все обстоятельства – и лица, и время, и место, – он бросился ему в ноги и, обняв его колени, в слезах испросил у него благословения, которое было дано с большим чувством и принято с такой почтительностью, и столько нежности примешалось к нему с обеих сторон, что это потрясло всех присутствующих; но никого так сильно, как леди Буби, которая вышла из комнаты в смятении, слишком явном для многих и не очень великодушно кое-кем истолкованном.
Глава XVI,
и последняя, в которой эта доподлинная история приводится к счастливому концу
Фанни ненамного отставала от Джозефа в изъявлении дочернего долга перед родителями и радости своей, что обрела их. Гаммер Эндрус поцеловала ее и сказала, что всем сердцем рада ее видеть, но что она, со своей стороны, никого и никогда не могла бы любить больше, чем Джозефа. Гаффер Эндрус не выказал особенного волнения: он благословил девушку и поцеловал ее, но пожаловался, что соскучился по трубке, так как с утра не сделал ни одной затяжки.
Мистер Буби, не знавший ничего о страсти своей тетки, приписал ее внезапный уход гордости и пренебрежению к семье, из которой он взял себе жену; ему поэтому захотелось уехать как можно скорей; поздравив мистера Уилсона и Джозефа, он приветствовал Фанни, назвав ее своею сестрой, и представил ее, как таковую, Памеле, которая повела себя с тем приличием, какого требовал случай.
Потом он известил о своем отъезде тетку, и та ответила через слугу, что желает ему доброго пути, но что ей слишком нездоровится и потому она не может лично повидаться ни с кем из гостей. Итак, он стал готовиться к отбытию, пригласив мистера Уилсона к себе в гости, и Памела с Джозефом так настоятельно просили джентльмена не отклонять приглашения, что он в конце концов сдался, договорившись с мистером Буби, что тот высылает к миссис Уилсон вестника с сообщением, которое джентльмен не согласился бы отложить ни на минуту, зная, какое счастье доставит оно его жене.
Поезд построился так: впереди ехала карета, в которую сели старики Эндрусы с двумя дочерьми; за нею следовали верхами сквайр, мистер Уилсон, Джозеф, пастор Адамс и коробейник.
Дорогой Джозеф сообщил отцу о своем намерении жениться на Фанни, и тот сперва встретил эту новость не совсем одобрительно, но по горячим настояниям сына дал свое согласие, сказав, что если Фанни в самом деле такая хорошая девушка, какою кажется и какою Джозеф описывает ее, то это, по его мнению, может возместить невыгоды ее рождения и состояния. Однако он настаивал, чтобы сын немного повременил с венчанием и сперва повидался бы с матерью; и Джозеф, видя, как твердо стоит на этом отец, с полным уважением подчинился – к большой радости пастора Адамса, который таким образом увидал возможность выполнить все требования церкви и поженить своих прихожан, не прибегая к лицензии.
Мистер Адамс, ликуя по этому случаю (ибо такие обряды были для него немаловажным делом), пришпорил невзначай своего скакуна, что благородному животному пришлось не по нраву, ибо это был горячий конь и к тому же привыкший к не в пример более опытным наездникам, нежели джентльмен, который сидел сейчас на его хребте и, возможно, внушал ему только презрение; конь тотчас пустился во всю прыть и проделывал всякие фокусы до тех пор, пока не выбросил пастора из седла, при виде чего Джозеф поспешил на помощь другу. Это происшествие чрезвычайно развеселило слуг и сильно напугало бедную Фанни, наблюдавшую все в окно кареты; но веселье одних и ужас другой быстро миновали, когда пастор объявил, что падение не причинило ему вреда.
Лошадь, освободившись от недостойного наездника, каким она, вероятно, считала Адамса, преспокойно побежала дальше, но была перехвачена одним джентльменом и его слугами, которые держали путь в обратную сторону и оказались теперь на небольшом расстоянии от кареты. Вскоре они встретились; и когда один из слуг передал Адамсу его лошадь, сам джентльмен окликнул его, – и Адамс, подняв глаза, тотчас узнал в нем того мирового судью, перед которым пришлось недавно предстать ему и Фанни. Пастор очень любезно с ним поздоровался; а судья сообщил ему, что на следующий же день поймал мошенника, пытавшегося оклеветать его и молодую женщину, и отправил в солсберийскую тюрьму, где он был опознан как виновник нескольких ограблений.
Пастор и судья почтили друг друга множеством приветствий и поклонов, и последний поехал дальше, первый же, с некоторым презрением отклонив предложенный Джозефом обмен конями и объявив, что не уступит, как ездок, никому во всем королевстве, снова взгромоздился на своего скакуна; и теперь вся компания снова пустилась в путь и благополучно его завершила, причем мистера Адамса скорее удача, чем искусство в верховой езде, уберегла от повторного падения.
У себя в доме мистер Буби устроил друзьям своим самую блистательную встречу по обычаям старинного английского гостеприимства, еще соблюдаемым очень немногими семьями в отдаленных уголках Англии. Все они провели этот день необычайно приятно; едва ли нашлось бы другое общество, где каждый был бы так искренне и так глубоко счастлив. Джозефу и Фанни представился случай побыть с глазу на глаз целых два часа – самых быстрых и самых сладостных, какие только можно вообразить.
Наутро мистер Уилсон предложил сыну отправиться с ним вместе к матери, что, несмотря на его сыновнюю обязательность и страстное желание увидеть мать, несколько огорчило молодого человека, так как принуждало его оставить Фанни; но мистер Буби по своей доброте помог и здесь: он предложил послать свою карету шестерней за миссис Уилсон. Памела приглашала ее так искренне, что мистер Уилсон в конце концов сдался на уговоры мистера Буби и Джозефа и допустил, чтобы карета поехала за его женой порожняком.
В субботу вечером карета возвратилась и привезла миссис Уилсон, так что в обществе стало еще одним счастливым созданием больше. Читатель вообразит быстрей и лучше, чем я мог бы описать, объятия и слезы радости, последовавшие за ее приездом. Достаточно будет сказать, что она легко поддалась на уговоры присоединиться к своему супругу в его согласии на брак их сына с Фанни.
В воскресение мистер Адамс отправлял церковную службу в приходе сквайра Буби, а местный священник весьма любезно оказал ему ту же услугу и поехал за двадцать миль отправить службу в приходе леди Буби, – причем ему было особо поручено неукоснительно произвести оглашение – третье, и последнее.
Наконец настало счастливое утро, приведшее Джозефа к достижению всех его желаний. Он встал и оделся в изящный, но простой костюм мистера Буби, пришедшийся ему как раз впору; от всякой изысканности он отказался, – как и Фанни, которую Памела так и не уговорила нарядиться во что-нибудь более богатое, чем белое кисейное платье. Правда, рубашка, подаренная ей Памелой, была из самых тонких и обшита по вырезу кружевом; сестра снабдила ее также парой тонких белых нитяных чулок – все, что Фанни согласилась принять; на голове у нее был ее собственный чепчик с закругленными ушами и поверх него соломенная, подбитая вишневым шелком шляпка на вишневой ленте. В таком наряде невеста вышла из своей комнаты, пылая румянцем, притаив дыхание; и Джозеф, чьи глаза метали пламя, повел ее, сопровождаемый всем семейством, в церковь, где мистер Адамс совершил обряд, при котором лишь одно достойно было примечания наравне с удивительной и непритворной скромностью Фанни – истинно христианское благочестие Адамса, который всенародно укорил мистера Буби и Памелу за смех в таком священном месте и в такой торжественный час. Наш пастор поступил бы не иначе и в отношении самого высокого князя на земле, ибо хотя в других вещах он оказывал высшим покорность и почтительность, но там, где дело касалось религии, он тотчас утрачивал всякое лицеприятие. Его правилом было, что он – служитель всевышнего и не может, не нарушая своего долга, хотя бы в мельчайшем поступиться честью или делом господина своего, будь то ради самого великого земного властителя. Он и сам любил говорить, что мистер Адамс в церкви, облаченный в стихарь, и мистер Адамс в другом месте и без этого украшения – два совершенно различных лица.
Когда церковные обряды закончились, Джозеф повел свою цветущую молодую жену обратно в дом мистера Буби (расстояние было такое близкое, что они не посчитали нужным воспользоваться каретой); остальные также сопровождали молодоженов пешком; а там их ждала великолепнейшая трапеза, за которой пастор Адамс проявил отменный аппетит, поразив и превзойдя им всех присутствующих. Впрочем, недостаток аппетита в этом случае выказали только двое – те, в чью честь справлялось торжество. Они насыщали свое воображение более упоительным пиром который им сулило приближение ночи и мысль о котором переполняла их ум, хотя и будила в них различные чувства: один был весь – желание, тогда как у другой желания приглушала боязнь.
Наконец, после того как день миновал, полный жаркого веселья, умеряемого самым строгим приличием, – причем, однако, пастор Адамс, крепко зарядившись элем и пудингом, позволил себе больше игривости, чем это было у него в обычае, – настал блаженный миг, когда Фанни удалилась со своею матерью, свекровью и сестрой. Ее раздевали недолго, ибо ей не нужно было размещать по шкатулкам драгоценности, ни складывать с чрезвычайной тщательностью тонкие кружева. Раздеваться означало для нее не снимать, а лишь открывать украшения: так как все ее прелести были дарами природы, она при всем желании не могла снять их с себя. Как, читатель, дам я тебе достойный образ этого прелестного юного существа! Цветение роз и лилий могло бы дать некоторое слабое представление о румянце на белом ее лице, их запах – о ее сладостной прелести; но чтобы представить себе ее всю, вообрази юность, здоровье, свежесть, красоту, грацию и невинность на брачном ложе; вообрази их в предельном их совершенстве; и тогда встанет пред твоими глазами образ очаровательной Фанни.
Как только Джозефу дали знать, что она в постели, он полетел к ней в безудержном нетерпении. Одна минута привела его к ней в объятия; и тут мы оставим счастливую чету наслаждаться тайными наградами их постоянства; наградами такими великими и сладкими, что Джозеф, я думаю, не завидовал в ту ночь самому высокородному герцогу, ни Фанни самой блистательной герцогине.
На третий день мистер Уилсон и его жена с сыном и дочерью вернулись домой, где они живут теперь все вместе так счастливо, как, может быть, больше никто на земле. Мистер Буби с беспримерной щедростью наделил Фанни приданым в две тысячи фунтов; Джозеф приобрел на них небольшое поместье в одном приходе со своим отцом, где он и поселился (отец на свои средства оборудовал ему хозяйство); и Фанни с превосходнейшим умением ведает его молочной фермой, – которой, впрочем, в настоящее время она не в состоянии много заниматься, потому что, как сообщает мне мистер Уилсон в последнем письме, она вот-вот должна разрешиться первым ребенком.
Мистер Буби предложил мистеру Адамсу место на сто тридцать фунтов в год. Адамс поначалу отказывался, решив не покидать свою паству, с которой прожил так долго; но вспомнив, что такой доход позволит ему держать помощника, он согласился и недавно вступил в новую должность.
Коробейник, помимо нескольких прекрасных подарков, как от мистера Уилсона, так и от мистера Буби, хлопотами последнего получил место акцизного чиновника и исправляет свои обязанности так честно, что пользуется по округе всеобщим доверием и любовью.
Что касается до леди Буби, то она через несколько дней вернулась в Лондон, где молодой драгунский капитан и несчетные партии в вист вскоре стерли память о Джозефе.
Джозеф неизменно блаженствует со своею Фанни, которую боготворит со всею страстью и нежностью, и она отвечает ему тем же. Счастье этой четы – неиссякаемый источник радости для их любящих родителей; и что особенно примечательно – Джозеф объявил, что будет, подражая их примеру, жить в уединении, и никакие книгопродавцы, ни их приспешники – сочинители не уговорят его выступить на арену большого света.