Болевой порог

Филенко Евгений Иванович

Болевой порог

 

 

В зеркале

Каждый вечер я возвращаюсь к себе в комнату, не раздеваясь, встаю перед зеркалом и тихо себя ненавижу

Кстати, не всегда тихо. Случается, что сумка летит в одну сторону, туфли в другую. Мне пришлось заменить обычный светильник на шар из небьющегося пластика. На внутреннем дизайне комнаты, если такой и замышлялся, это почти не сказалось. Зеркалу тоже доставалось, но оно было небьющимся с самого начала. После того, как я поранилась отскочившими от него каминными щипцами (на кой черт в доме каминные щипцы, если нет настоящего камина?!), да еще кто-то, кажется — Ансельм, объяснил мне, что разбить зеркало есть дурная примета, я оставила его в покое. Зеркало не виновато, что я урод. Оно просто с нечеловеческим равнодушием сообщает мне этот непреложный факт.

Зеркало я тоже ненавижу, но, кажется, эта дрянь сильнее меня.

Доктор Йорстин, мой психоаналитик, не устает твердить: «Тебе нужно принять себя как есть, полюбить себя… полюбишь себя, и весь мир тебя полюбит… дай ему хотя бы малый шанс…»

Но как можно любить то, что отражается в зеркале?!

Ансельм со свойственной ему проницательностью замечает:

— Если тебе так уж не по вкусу твоя внешность, от зеркала можно просто избавиться. Черт с ним, — продолжает он, развалясь на диване во всю свою широту и долготуи с прохладным любопытством наблюдая за моим безмолвным поединком с собственным отражением. — В конце концов, ты умная, я знаю сотню человек, которым этого твоего качества остро не хватает. Из этой сотни добрая половина охотно поменялась бы с тобой своими преимуществами.

— Вот и ты тоже понимаешь, что внешняя привлекательность — их преимущество, — брюзгливо констатирую я.

— Не будь злюкой, Тонта, и никто не заметит разницы между ними и тобой.

— Они и я… я и они. Между нами всегда будет пропасть.

— Перестань, — ворчит Ансельм. — Ты всегда можешь изменить свою внешность. Покрасить волосы, укоротить нос, нарастить то, чего, по твоему мнению, недостает для полной гармонии. Ты вообще имеешь представление о том, — вопрошает он, воодушевляясь, — какова она, полная гармония?

Я зависаю на пару минут в задумчивости. И пока перед моим внутренним взором проносятся одна за другой шаблонные красавицы с идеальными женскими формами (каждая вторая с неописуемым злорадством демонстрирует мне выпяченный средний палец), Ансельм с огромным сарказмом объявляет:

— Но тогда это будешь уже не ты, а какая-то положительно незнакомая ни мне, ни тебе самой, никому вообще девица, никогда прежде в природе не существовавшая. Будто бы только что народившаяся на свет, и сразу во взрослом состоянии. Что само по себе довольно забавно и наводит на разнообразные размышления, но не приведет ли это к утрате тобою той личности, к какой все мы, не исключая и тебя самое, привыкли? Что, если твоя новая оболочка, самых волнующих статей и самой выигрышной внешности, не примется диктовать заточенному внутри этой прекрасной и благоустроенной тюрьмы сознанию свои правила, перекроит под себя и избавится от лишнего? А что конкретно она сочтет лишним, мы все, и ты в том числе, можем лишь гадать.

— Давайте проэкспериментируем, — бормочу я сварливо, но никто меня не слушает.

— Нет уж, лично я, — разглагольствует Ансельм, болтая в воздухе мощной волосатой ногой в разношенном тапочке и разглядывая меня весело и беззастенчиво, — вполне доволен твоим обществом в актуальном облике, отвыкать не готов и тебе не советую. Просто не будь злюкой, и это всем упростит жизнь.

— Всем-всем? Даже мне?

— Ты не поверишь!

Я смотрю на него — шесть с половиной футов первосортного загорелого мяса, на доступных обозрению участках покрытого светлой тутой шерстью и неоновыми татуировками, литые мышцы, чеканный профиль, мощная челюсть в вечерной щетине… какую еще пошлую псевдолитературную характеристику универсального самца можно здесь применить?., и вот ведь подлость: все перечисленное ляжет в строку, все в наличии, можно подойти и потрогать, дабы убедиться в реальности. Я таращусь на него, и мне хочется убить его, пускай даже иронией. Ненавижу его совершенство в уничтожающем контрасте с моим убожеством. Рядом с ним я выгляжу еще гаже и ничтожнее, чем в одиночестве перед проклятым зеркалом. Словно бы небесам недостаточно того, что они произвели меня на свет тощей блеклой страхолюдиной, и они, чтобы побольнее наказать, послали на мою голову эту шести-с-половиной-футовую напасть — самодовольную, безупречную во всем, не исключая интеллекта, что с их стороны в особенности оскорбительно. Аргументация типа «невзрачная, зато умная» рядом с ним не прокатывает. Ну да, он ничуть не глупее меня, а в современных разделах большой математики сведущ даже и поболее.

Но, в отличие от меня, он еще и хорош собою.

Мы даже не комическая пара из оперетки. Мы — красавец и чудовище.

Должно быть, мои тайные мысли отражаются на лице, добавив ему безобразия, потому что Ансельм приподнимается на локте и досадливо роняет:

— Сделай одолжение, Тонта, перестань. — Потом делает красноречивую паузу и задает вопрос, от которого меня окончательно начинает трясти: — Так мы займемся любовью или?..

— Или, — цежу я, не размыкая губ, наполнив свой ответ всем ядом, какой только сыскался в моих ядовитых железах.

Без малейшего промедления он уточняет:

— А сексом?

Не удостаиваю его ответом.

— Тогда, может быть, мы просто… — и он называет вещи своими именами.

— Пошел вон! — изрыгаю я с адским пламенем.

Ансельм беспрекословно подбирает конечности и выпутывается из объятий дивана.

— Шутка, — говорю я хладнокровно. — Ты ведь знаешь, мой цинизм ни в чем не уступает твоему.

— Да как угодно, — фыркает он, нимало не обидевшись, и снова распростирается. От него мои припадки отскакивают, как теннисный мяч от стенки. Не будь он так хорош, нас можно было бы назвать идеальной парой. — Коль скоро интимная сфера отпадает, можем порезвиться в сопространственной проблематике за номером семь тысяч сто пять, твоей любимой. Ты ведь, кажется, совсем на ней подвинулась? Или просто поболтать… хотя болтать ты сегодня, как я вижу, тоже не расположена.

Проницательный, я же говорила… И чего я на него взъелась? Едва только мне в голову приходит эта первая за вечер здравая мысль, как он живо садится на диване и адресует мне тот же вопрос:

— Антония Стокке-Линдфорс, и чего ты, спрашивается, на меня взъелась?

У меня даже вся злость прошла. Я стою перед ним, хлопая глазами, как самая глупая кукла (большие серые глаза-стекляшки и короткие, словно подпаленные, белесые ресницы, словом — безобразнее некуда).

— Ты же знаешь, Тонта, как я тебя люблю, — сообщает он самым убедительным на свете голосом.

Я вздыхаю, успокаиваюсь и разыгрываю обычную репризу в духе «ах, я вся млею от одного твоего голоса». То есть мощусь к нему под бочок, под его громадную жаркую лапищу, а после еще пары-тройки прочувствованных вздохов и вовсе перебираюсь на колени. Не думаю, чтобы его это ввело в заблуждение. С его-то хваленой проницательностью… Ну, так и он знает, что мне доподлинно известно: он всем девушкам уже говорил, говорит и будет говорить ту же запиленную фразу. Все потому, что он неложно любит ту фройляйн, которая в данный момент времени пребывает в пределах досягаемости его упомянутых выше жарких лап. И он будет в это свято верить, и нет оснований подозревать его в неискренности, и для всех будет проще не задумываться о том, что было до и что будет после. Сегодня он со мной и вчера тоже был со мной, а если повезет — то останется со мной и завтра. Божественный, головокружительный, без физических изъянов и личностных аберраций. Велеречивый укор моему никудышеству.

— Сопространственная проблематика семь сто пять, — мурлычу я (хотя какое там «мурлычу»… голос у меня — тупым ножом по точильному камню!), — раздел третий, первые два я уже худо-бедно расковыряла.

— А чем отблагодаришь? — ободряется он.

— Что-нибудь придумаю…

Он захочет задержаться на ночь, но я его все же выставлю. А зеркало никуда не денется.

И эта пытка не закончится никогда.

Уж не знаю, какие зависимости и аналогии выстраивались в Ансельмовой башке, когда он производил от моего имени этот чудовищный ласкательный деминутив, но хотите знать, что такое «Тонта» в переводе с испанского? Дуреха.

 

Улитка Гильдермана

Сопространственная проблематика семь сто пять. Иначе называемая «улиткой Гильдермана». Здесь важен не один лишь математический аппарат, здесь не обойтись без воображения. С которым у меня никак. То есть оно имеется в каких-то гомеопатических дозах, но, как принято говорить в наших кругах, «в пределах статистической погрешности». И потому моим воображением, опять-таки оперируя традиционным академическим лексиконом, «можно смело пренебречь». Убийственный диагноз. Ансельм, сытая мускулистая каланча, спокойно помещает улитку Гильдермана в свой мозг, которому, казалось бы, и места не найдется в этом совершенном организме… зачем Геркулесу мозг, когда у него есть бицепсы и пенис?., и оттуда, из раздолий несправедливо, нечестно отпущенного ему природой воображения, сыплет координатами и проекциями. Я не понимаю, не понимаю, не понимаю, как это ему удается. И почему это удается ему, для которого семь сто пять всего лишь занятная математическая абстракция, почему это дано сутулому Хейну Царгеру, колобку Детлефу Юнвальду, веснушчатой толстухе Эльфриде Унру, даже смазливой, как детская кукла, и с такими же соломенными кудряшками Ильзе Таннеберг и еще доброму десятку индивидуумов из числа тех, кого я знаю хотя бы в лицо. Иногда мне чудится, что даже собаки на беговых аллеях Кампуса что-то смыслят в окаянной улитке Гильдермана и провожают меня взглядами, исполненными не то сочувствия, не то иронии. Собак я тоже ненавижу. Между прочим, доктор Йорстин вот уже несколько раз заводил разговор о собаках. Мол, не имею ли я планов подружиться с одной из этих тварей и, если удастся, поселить ее у себя в доме. Нет у меня таких планов по поводу собак. Все мои планы сводятся к чертовой улитке. Вот что я желала бы поселить в своей голове. Это мой рок, это мое проклятие. Иногда мне снится дивный сон, будто бы в моем мозгу вдруг лопнула какая-то незримая перепонка, и грянуло озарение, все стало на свои места, все сделалось легко и просто, и я могу бродить по внутренним изгибам улитки Гильдермана куда заблагорассудится, хоть вперед, хоть назад, хоть на цыпочках, могу даже бежать внутри нее или снаружи, как захочу… Но сон прерывается, и я лежу, стиснув в кулаках подушку, уткнувшись в нее носом, лежу и жду, когда отступит наваждение и я нырну в какой-нибудь необидный, ординарный, безоблачный сон. Я чувствую себя разбитой вдребезги. Но я не плачу. Надо иногда заставлять себя плакать, говорит доктор Йорстин. Плакать я тоже не умею.

Есть такая планета — Мтавинамуарви…

 

Красотка Джильда

— Привет, девочка Тони, — говорит мне Джильда, рот у нее при этом до ушей, все зубы наружу, даже глаза слепит, и сама она вся светится уютным внутренним светом.

— Привет, Джил, — отвечаю я и кое-как вымучиваю ответную улыбку.

Все равно так, как у нее, у меня никогда не получится.

— Что-то ты нынче выглядишь не очень, — извещает меня Джильда. — Ты завтракала? Будешь пить со мной кофе?

Конечно, буду. Только это не поможет. Наверное, я от рождения выгляжу «не очень».

Мы сидим у Джильды в офисе и пьем черный густой напиток, который она выдает за кофе. Адская смола, наверное, и та не такая жаркая и вязкая. Джильда соблюдает какой-то свой специальный дресс-код, который меньше всего годится для деловых разговоров. Он заключается в коротких джинсовых шортах, совершенно открывающих смуглые конечности идеальных, дьявол их побери, очертаний, и белой майке со стилизованным под пин-ап изображением очень веселого врага рода человеческого на голое тело. Тоже, естественно, близкое к идеалу. И в том есть легко угадываемый смысл. Джильда красива как сто чертей. Если в таких терминах можно выразить восторг по поводу чьей-либо наружности, хотя бы и даже завистливый… У нее безукоризненные черты лица, упругая смуглая кожа, яркие губы и копна черных с синеватым отливом волос. Словом, все, о чем кое-кто может лишь мечтать.

Вообще-то, Джильда — профессиональный драйвер. Но здесь она представляет интересы транспортной компании «Романо и Романо». Собственно говоря, Романо — это ее фамилия, и весь штат компании Джильдой исчерпывается. Кто таков мифический Романо за номером два, можно лишь догадываться. Потому что на прямые вопросы Джильда либо не отвечает, либо несет какую-то уклончивую чушь. В последней версии «Романо» была фамилия будущего ее мужа, которого покуда во плоти не наблюдается. «Если супруг вознамерится участвовать в делах компании, — не без вдохновения завирала Джильда, — ему придется взять мою фамилию, такое будет условие, я внесу это в брачный контракт, и пусть попробует отбояриться…» Сегодня у меня нет желания испытывать пределы ее воображения. Которое у нее так и так работает лучше моего. Ненавидеть Джильду невозможно, поэтому я просто ей завидую, тихо и беззлобно.

У Джильды есть свой космический транспорт. Это списанный было в утиль, но любовно, практически вручную возвращенный в строй мини-трамп класса «анзуд». Мне это слово ни о чем не говорит, я знаю только, что это довольно объемистая посудина, потому что видела своими глазами. Джильда называет свой корабль «Жемчуг» и, не нарушая обычая везде и всякому пускать пыль в глаза, хотя бы даже жемчужную, на ясном глазу утверждает, что так назывался один из кораблей какого-то знаменитого пирата. В минуты досуга я попыталась выяснить при помощи Глобаля, о ком же именно идет речь, и мало в том преуспела. Есть подозрение, что здесь кроется совершенно иной смысл, о котором я могу только гадать, а Джильда по доброй воле ни за что не сознается, либо же, что представляется более вероятным, она выбрала это имя просто так, потому что оно пришло ей в голову или вовсе приснилось.

Сны — это Джильдина слабость, ей все время снится что-то захватывающее, с путаным сюжетом, больше напоминающее пересказ старинного дамского романа. Я думаю, что и в этом случае Джильда водит меня за нос: ничего такого, что отличалось бы от обычных, как у меня или у кого угодно, снов — погони, заброшенные здания, знакомые лица в незнакомом антураже, — ей не снится. Она выдумывает себе сны, утилизируя таким нехитрым способом избыток фантазии в сочетании с недостатком творческого дарования. Рассказывать путано и нескладно, сбиваясь на хихиканье и прерываясь на манипуляции с допотопной медной джезвой, куда легче, чем, к примеру, изложить картинки своего воображения связным литературным языком или доверить их холсту. Что поделать, Джильда — врушка, но делает это не для того, чтобы извлечь для себя какую-то выгоду, а из любви к жанру. Может быть, таким способом она ставит над окружающим ее миром некий эксперимент, провоцируя ответные реакции. Я — точно такая же часть ее мира, с какой стати делать для меня исключение? Иное дело, что сколько-нибудь яркой реакции от меня ожидать проблематично. Эмоциональный отклик от меня получается слабенький. Но это лучше, чем вовсе никакой.

Приканчивая третью за утро чашку кофе, Джильда одновременно выпутывается из наворотов собственного сна, где фигурируют персонажи и локации местных городских легенд (Солдат Рупрехг, Золотая Кошка и Красная Котельня), один туманный знакомый из бурного прошлого самой Джильды, двое детишек обоего пола без имен и бэкграунда, а также каким-то манером приблудившиеся единороги, прописью — одно стадо. И не просто фигурируют, а сумбурно и прихотливо взаимодействуют. Джильда иллюстрирует завихрения сюжета выразительными интонациями, бурной жестикуляцией и полыханием глаз (огромных и густо-синих, какие бы я хотела себе, имей я такую же фигуру… хотя я и без фигуры хочу себе такие). В какой-то момент я обнаруживаю себя сидящей с распахнутым ртом и застывшими глазами, потому что такой бред выдумать невозможно… а если и возможно, то каким же, мать его, воображением нужно обладать?! Этому я тоже обречена завидовать. Вся моя теперешняя жизнь состоит из ненависти и зависти. Это не нравится мне, это не нравится доктору Йорстину… кому это вообще может нравиться?!

Страшное подозрение вдруг рождается в моем маленьком озлобленном умишке: а ведь Джильде не составило бы никакого труда увидеть улитку Гильдермана внутренним зрением. Даже ей!

Боже, в нашем Кампусе все умнее меня. Не исключая собак и кошек.

Как удачно, что я никогда не плачу.

Чтобы сменить тему и прогнать прочь тягостные спекуляции, я напоминаю не на шутку разошедшейся Джильде, зачем я обычно к ней прихожу

— Ах да! — спохватывается она. — Сегодня же среда, как я могла быть такой рассеянной…

По средам и субботам она учит меня управлять «Жемчугом». Теорию вождения космического транспорта я уже превзошла: ментальная субмерсия, казуальное

тестирование, комиссия Корпуса Астронавтов. Практика на фантоматорных тренажерах — не проблема, этим я занимаюсь дома, в редкие часы, когда высокий физический тонус вдруг сочетается с отсутствием неотложных дел и нерешенных проблем. Но прикоснуться к панели управления настоящего корабля — совсем иное. Хотя бы даже и на Земле, в ангаре, с заглушенной гравигенной секцией, хотя бы даже в присутствии настоящего драйвера, который шутки шутками, а всегда может больно звездануть по рукам.

Мы заканчиваем кофейный ритуал и отправляемся в ангар. Добираться туда — полчаса на гравитре, и за эти полчаса Джильда успевает из беззаботной болтушки обернуться настоящей космической волчицей. Как это у них называется — звездоходом. Что в это время творится внутри нее, отчего с нею происходят такие метаморфозы, я никогда не пойму.

Никогда — это проклятие, от которого мне никогда не избавиться.

 

Мауглетка

Я не такая, как все. С этим ничего нельзя поделать. Еще несколько лет тому назад я считала свою инакость преимуществом и пыталась беззастенчиво ею пользоваться. Иногда это приносило свои плоды: меня жалели, мне многое прощали, да что там — прощали вообще все, в меня даже влюблялись потому лишь, что я выглядела и вела себя не так, как другие. Несколько лет тому назад… в детстве. В том его коротком отрезке, который выпало мне прожить в человеческом окружении, то есть в атмосфере заботы и добра. Детям нравится всё необычное. Много ли нужно детям, чтобы влюбиться? Всего ничего: чтобы объект сердечной симпатии выбивался из ряда, не сливался с толпой, и неважно, в чем состоит его уникальность. А я была еще и какой уникальной!

Потому что самую большую часть своего детства, первые четырнадцать его лет, начиная от рождения и заканчивая экстренной эвакуацией, я провела на мертвой планете Мтавинамуарви.

Мои родители занимались крофтингом — поиском галактических сокровищ. Собственно, там была целая группа крофтов, командовал которой известный сорвиголова и везунчик по имени Аксель Скре. Они высадились на Мтавинамуарви и проникли в разрушенный объект «Храм Мертвой Богини», рассчитывая там крупно поживиться. В общем, все они бесследно сгинули в туннелях, что находились под «Храмом». Все, кроме моих родителей, которым тоже не повезло. Потому что корабль, на котором они прибыли, был вдребезги разбит метеорным потоком, одним из тех, что на этой погибшей планете были вместо дождя и снега. Мои родители укрылись в туннелях, нашли пространство для обитания и водоем. Там они прожили пятнадцать — это не шутка! — пятнадцать лет. Не озверели, сохранили человеческое достоинство и рассудок. И даже произвели на свет меня. Возможно, благодаря мне они и остались людьми. Их было трое: моя мать Тельма Рагнаррсон и двое мужчин, Эйнар Стокке и Стаффан Линдфорс. Я ношу двойную фамилию, потому что мама не знала, кто из этих двоих мой отец. Они угасли один за другим, и осталась одна я. Четырнадцатилетнее чудовище, выросшее не на волшебных сказках и стихах, а на книгах по математике и астрономии.

Все это время я видела только лица своих родителей, стены подземного убежища и вскопанную метеоритными дождями холодную поверхность давно погибшего мира. Спасение пришло вскоре после того, как я осталась совершенно одна, и это было действительно спасение, потому что шансов на выживание у меня не сохранялось вовсе.

Формально и по всем признакам я была человеком, но мое персональное человечество оказалось слишком узким, чтобы сформировать мою личность во всей необходимой полноте и гармонии. Поэтому я была законченным социопатом, которому не без труда смогли привить хотя бы какие-то навыки существования в широком человеческом окружении. Осталась социопатом и по сей день. Хотя, возможно, уже не таким агрессивным. Никто не пугается обращенных к нему слов незнакомого человека. Никто не испытывает панические атаки в толпе, на стадионе, в театре, от одного лишь изобилия чужих лиц, непривычных голосов и непонятных запахов. Никто… но все это было со мной.

Меня спасли вторично. Я умела выживать на Мтавинамуарви. Теперь меня научили выживать среди людей. Со временем кое-что мне даже начало нравиться.

Теперь-то я точно знаю, кто мой отец. Генетическая экспертиза показала: Эйнар Стокке. Но я не собираюсь менять фамилию, потому что генетика — это далеко не все, Стаффан был мне близок ничуть не менее.

Я выгляжу слишком болезненной, слишком худой, слишком бледной. У меня конечности как у паука — тонкие и слабые, того и гляди сломаются. Вдобавок мои волосы похожи на паутину — сухие, ломкие и бесцветные из-за вырождения меланина. Мне бы изображать привидение в Хэллоуин или Голлума в любительском театре… но я напрочь лишена артистических задатков и никогда не имела страсти к публичным выступлениям. К тому же моя хрупкость — всего лишь иллюзия. Скорее даже наоборот: мой организм избыточно приспособлен для выживания во враждебной среде; на Земле, в абсолютной безопасности, такому качеству нет применения. Я никогда не болею, быстро адаптируюсь к смене климата, царапины на мне заживают как на собаке. Мой закаленный галактическими невзгодами иммунитет до сих пор не верит, что пора расслабиться, и пребывает в постоянной готовности отразить всякое вторжение извне. В этой части со мной полный порядок.

Но психически полноценным человеком я так и не сделалась. Как была, так и осталась Маугли. Когда мне исполнилось восемнадцать и я получила доступ к собственному досье, то узнала, что для такого феномена, как я, придуман был шутливый, с оттенком недоумения, термин «мауглетка». Долгое время я была единственным представителем вида «человек-мауглетка». Но тот же доктор Йорстин как-то имел неосторожность обмолвиться, что вот уже несколько лет полку бедолаг вроде меня прибыло. Вполне возможно, это была умышленная проговорка: быть может, он рассчитывал пробудить во мне интерес к себе подобным, с тем чтобы не мытьем, так катаньем достучаться до моих дремлющих чувств. Он все еще на что-то надеется. Когда традиционные методы психотерапии иссякли, он приступил к экспериментам. Не то чтобы мне жаль его разочаровывать: он наблюдает за мной, а я наблюдаю за его усилиями, и с моей стороны это давно уже выглядит забавным, нежели полезным. Но эта новость о подмножестве мауглеток и, возможно, мауглетов прошла мимо моего сознания. Я лишь отметила для себя то обстоятельство, что где-то на другом конце земного шара другой доктор так же обреченно возится с другим маленьким уродцем. Этим все ограничилось. Мои чувства не дремлют. Их просто нет И никогда не было. Еще одно «никогда»… Мои чувства не получили ни единого шанса родиться.

В чем я преуспела, так это в самокопании. Я постоянно гляжу на себя со стороны. И то, что я вижу, мне не нравится.

 

Мой личный Мефистофель. Вселенная

Мы сидим на едва освещенной заходящим солнцем веранде в плетеных креслах, лопаем вареную кукурузу, запивая белым вином (кошмар перфекциониста от гастрономии!), и болтаем ни о чем. Мы — это я и мой личный психолог, доктор Фауст Йорстин. Своему имени вопреки, доктор более сходен с Мефистофелем в лучшие годы, когда тот лишь ступал, опасливо пробуя носком лакированного ботинка, на стезю порока. Насчет лакированной обуви — это не фигура речи, а чистая правда. Добавим сюда костюм-тройку черного цвета с искрой. Ослепительную белую сорочку с жемчужным переливом. Винтажный галстук с узлом и заколкой. Ах да, чуть не забыла: и запонки, запонки с брильянтами! Кем нужно быть, чтобы так наряжаться летней порой?! Я, в своем обычном хитоне из чего-то белого, легкого и насквозь проницаемого для движений воздуха и даже слабейших солнечных лучей, чувствую себя в обществе доктора Йорстина не то пришелицей из иного мира, что совершенно соответствует действительности, не то беглой пациенткой Бедлама. Что, вообще говоря, не противоречит первому.

Будь я проклята, но доктор Йорстин тоже прекрасен. Кто говорил, что Мефистофель должен быть уродом? У моего доктора классический римский профиль, черные с ранней сединой волосы лежат в некотором беспорядке, который выглядит продуманным, а обязательная эспаньолка кажется пририсованной. Ничего не упущено. И еще голос, умиротворяющий и музыкальный, как у большого деревянного инструмента, какого-нибудь фагота или, к примеру, бассетгорна, о котором я не знаю ничего, кроме красивого названия.

Раньше я была убеждена, что мне нужен психолог. Я сознавала свою эмоциональную ущербность и надеялась, что смогу с нею справиться. В конце концов, сейчас можно вылечить любую болезнь. По наивности я полагала, что это всего лишь болезнь и где-то есть для нее лекарство. По известным причинам психолог находился рядом со мною всегда. Где бы я ни жила, в любой точке планеты. Они передавали меня из рук в руки, как нелетающего птенца.

В один прекрасный момент, вскоре после вступления в возраст ответственности, я обнаружила, что отныне предоставлена самой себе. То есть никто не отказывал мне в совете или дружеской беседе по душам… но между строк читалось: извини, дорогуша, у меня есть подопечный, который нуждается в заботе намного более твоего, а ты уже большая девочка, ступай своей дорогой, топай своими ножками, ты здорова, и никто тебе больше не поможет. Так оно и было.

С той минуты я ничем не выделялась среди миллиардов обитателей человеческой Галактики.

Особенное детство? В мире полно людей, которые выросли не в самых комфортных условиях.

Математическое дарование? Как выяснилось, тоже не ахти какое, особенно в присутствии настоящих математических гениев, осененных божьей искрой, обитающих в таких эмпиреях, о которых не только я, но и Ансельм, и Хейн Царгер, и все мои соседи по Кампусу говорят как о чем-то несбыточном.

…Приходил тут один… молодой, может быть — чуть постарше нас, нескладный, лохматый, в полотняном комбинезоне покроя «мешок для сыпучих грузов»… сидел прямо на песочке и чертил сухой веточкой, а мы стояли кружком и всё-всё понимали, то есть решительно все, о чем он говорил… а он излагал нам свою модель математической вселенной, как любящий отец рассказывает сказку несмышленышам — внятно, выразительно, безо всякой спешки. И перед нами всеми открывался какой-то безумный в своей логике простор, уходящий за все мыслимые горизонты познания. Все было прозрачно, очевидно и совсем просто. Мы пытались следовать его умопостроениям, а он… что же он? Должно быть, надеялся на нас и хотел в нас поверить, хотел увидеть в нас соратников и последователей. Имя у него было тоже простое — Марк Фрид. Два коротких слова, как два математических символа: Марк — Фрид. Поначалу я в него влюбилась, в меру своего, разумеется, понимания этого чувства. Просмотрела его лекции в Рурском университете, пыталась читать его книги. Потом я его возненавидела. И под конец попыталась забыть. Марк Фрид. Долго еще это имя горело в моем мозгу мучительным синонимом слова «никогда»… В тот вечер он горячо, с рукопожатиями и обнимашками (от него вкусно пахло табаком и пивом), распрощался и ушел. А мы остались на песочке, одинокие, брошенные, только что воспарившие до горней мудрости, но безнадежно глупевшие с каждой новой минутой. И в этом клубе неудачников в тот страшный миг все были равны, и я среди других ничем не выделялась. Но потом… потом Ансельм разомкнул-таки запечатанные ужасом и благоговением уста, и выяснилось, что кое-что он все же понял и сохранил. А я — нет…

Психологические отклонения? Господи помилуй, они есть у всех. Абсолютно нормальных людей не существует, это миф, страшная сказка. Отклонения от нормы делают людей людьми, разными и несхожими. У инфузорий нет психологических отклонений! Шизофреники, параноики и аутисты разного градуса безумия создали человеческую культуру. Всякая фантазия — больна, это болезнь, вопрос только в тяжести заболевания.

Человек с безукоризненной психикой на общем фоне веселых, разнообразных и непредсказуемых сумасшедших выглядел бы опасным психопатом, маньяком, который замышляет недоброе. А еще вернее — серым моралистом и занудой. Я сама зануда высшей пробы, однако у меня есть персональный набор внутренних демонов, не сказать чтобы сильно бедовых, но само их присутствие сообщает мне уникальность. Как говорят в математических сферах, необходимую и достаточную.

Раз уж я вольна была сама решать свою участь, то сама и выбрала себе постоянного психолога. Наугад ткнула пальцем в регистр, и в моей взрослой жизни возник доктор Йорстин.

Фауст в обличье Мефистофеля.

За те два года, что мы вместе… наверное, правильно будет сказать: за два года нашего сотрудничества… мы обсудили с ним все детали моего психологического профиля. Он пришел к выводу, что нет во мне ничего, что могло бы вызывать опасения. Все последние встречи наполнены его вялыми попытками склонить меня к той же мысли. Я бы решила, что он попросту хочет от меня избавиться, как от нежеланной обузы. Кому приятно проводить время в компании некрасивой сварливой социопатки с клюквенным выражением лица? Но нет, он искренне рад меня видеть. В его приветствии больше тепла, чем я получила от единокровных бабушек и дедушек, не говоря уже о тетках и дядьях, которые в моем присутствии либо молчат, либо несут какую-то сентиментальную галиматью. Но, может быть, он хороший актер. Такая специфическая форма профессиональной деформации личности: проникаться душой ко всем своим пациентам.

Вне всякого сомнения, я не одна у него такая сдвинутая на своих проблемах, реальных или выдуманных. И если он точно так же, с распростертыми объятиями, со светящимся лицом, с порога устремляется к кому-то еще, кроме меня… Черт, все же я не потеряна для общества. Я способна хотя бы на отблеск ревности.

Со стороны мы производим впечатление давних любовников на грани расставания: не остыли еще былые чувства, но говорить особо уже не о чем. Перебрасываемся флегматическими репликами, которые отдаленно и с каждым разом все менее напоминают диалог. Подолгу молчим, уткнувшись в свои бокалы и вперясь в пространство. Чистое, немного блекловатое северное небо. Серая лента реки, небрежно повторяющая линию горизонта. Ажурные мосты, кажущиеся невесомыми. Контрастно тяжеловесные готические корпуса Университета, сходные с уснувшими динозаврами. Тихо. Покойно. Не на что смотреть. Наверняка есть люди, которые и в этом анемичном натюрморте — лучшего кандидата на определение паШге тойе, чем этот район мегаполиса, трудно и представить! — нашли бы источник чистого восхищения. Ноя…

— Я бесчувственное бревно, — едва слышно срывается с моих губ.

— Ну какое же ты бревно? — вальяжно откликается доктор Йорстин. — В крайнем случае Пиноккио в затянувшейся фазе одеревенелости.

— Мне кажется, — упрямо твержу я, — что у меня нет и половины тех чувств, что полагаются нормальному человеку.

— Дитя мое, это мы уже обсуждали… м-мм… в феврале прошлого, помнится, года. — Доктор Йорстин производит отметающий жест левой рукой, поскольку правая занята бокалом. — И могли уже оценить всю глубину твоего заблуждения. Простые, простейшие детские тесты указали на несомненное присутствие в твоем эмоциональном спектре всех обязательных компонент.

— Но что с ними не так, с компонентами?!

— Они дремлют. Это я тоже говорил… Манифестируют себя не так ярко, как тебе хотелось бы, постоянно имея перед глазами примеры бурных эмоциональных проявлений. Не уверен, что тебя это примирит с действительностью, но в тех кругах, где приходится вращаться мне, зарегистрированы экземпляры не менее сдержанные, а то и вовсе заслуживающие обозначения Piscis somniculosus vulgaris. С особым акцентом на эпитет vulgaris…

— Тоже ваши пациенты?

— По большей части научные оппоненты. Вот что я тебе скажу, дитя мое: тебя испортили каталонцы.

Это он вот о чем: небольшой фрагмент моего детства прошел в Алегрии, в колледже «Сан Рафаэль» на средиземноморском острове Исла Инфантиль дель Эсте. Там было жарко. Там было шумно. Там было по-настоящему ярко. И есть что вспомнить. Я невольно улыбаюсь этим наивным детским воспоминаниям.

— Да, да, не смейся, — говорит доктор Йорстин, истолковав мою улыбку по-своему. — В сравнении с каким-нибудь кастильцем среднестатистический… ненавижу это слово!., каталонец мог бы показаться образцом самообладания. Я слышал, каталонцы умеют шутить и не смеяться над собственными шутками.

— Так оно и есть.

— Вот видишь… Но в ситуациях, где мы, германцы — в широком смысле, не исключая и тебя с твоим генетическим коктейлем, — обыкновенно ограничиваемся суровым взглядом или иронической нотацией, каталонцы взрываются, как застоявшийся вулкан. Ошибкой было оставлять тебя надолго в Алегрии, в окружении этих сгустков плазмы. А потом еще и упечь на долгих два года на Тессеракт!

— На Тессеракте не было каталонцев. Тайцы совсем иные. Они со своими ангельскими улыбками как инопланетяне…

— И тебе тоже пришлось улыбаться. Даже в часы, когда на душе было пасмурно и шел дождь пополам со снегом. Невозможно сохранять траурную, сообразно самоощущению, физиономию в ответ на солнечную улыбку, обращенную персонально к тебе, а не в пространство, как, к примеру, принято у американцев. Точно так же невозможно улыбаться, когда не хочется. Несчастная девочка! Эти хваленые детские психологи ввергли тебя в ад.

— Как видите, я выжила.

— Еще бы! После того ада, где ты действительно научилась выживать… Но при первой возможности ты сбежала оттуда в более комфортный для тебя климатический пояс. Комфортный во всех смыслах, не исключая психологический. Здесь тебе не грозит солнечный удар в полдень. Здесь никто не фонтанирует страстями. Лишь взгляды, лишь ирония слов. Но ты до сих не можешь поверить, что это нормально. Ты не замечаешь того, что окружена нормальными, скупыми на эмоции людьми. Подсознательно ты ждешь выплесков магмы. Но их нет и не будет. Тебе нужно это понять и смириться. Всякий человек — вселенная. А во всякой вселенной свои законы… Боже, кому я это объясняю, ты же математик!

«Марк Фрид», — тлеют в моем мозгу полустертые символы. «Математическая вселенная». Будь он проклят. Ненавижу его.

 

Урок вождения

Джильда выше меня на голову, прекрасно сложена, окружена легким облачком притягательных ароматов незатейливого цветочного парфюма и здорового, только что из душа, женского тела. Если бы она вдруг проявила ко мне личный интерес, при всей своей гетеросексуальности я бы недолго колебалась… Но ничего такого не происходит. Я вообще не знаю о Джильде ничего, что выходило бы за пределы нашего делового партнерства. Она учит меня управлять космическим аппаратом, я скрашиваю ее досуг математическими парадоксами. На этом все. Если у нее и есть жизнь вне стен офиса или ангара, мне о ней неизвестно. Подозреваю, обо мне Джильда знает намного больше.

— Не гляди на меня! — говорит она жестким, как сухая кость, голосом, какой совершенно не вяжется с ее чарующим обликом. — Меня здесь нет! Ты одна в кабине! Одна во всей Галактике!

Одна… к такому мне не привыкать.

Раскинув пятерни по панели управления, старательно привожу к повиновению эту гору металла и керамики. Команда на захват управления. Команда на запуск программ автономности. Команда на выход из ангара.

— Борт шесть-семь-шесть-двести тринадцать запрашивает коридор к регулярному порталу.

Ответ приходит немедленно:

— Борт шесть-семь-шесть-двести тринадцать, кто управляет?

— Здесь пилот-инструктор Джильда Романо, — вмешивается мой ангел-хранитель, — личный номер…

— Не нужно, голос опознан, — благодушно прерывает ее служба летного контроля. Голос мужской, низкий и даже брутальный, с хрипотцой и трудноуловимым аристократическим акцентом, но сейчас в нем читаются неожиданные теплые нотки. — Как твой бизнес, детка?

— Спасибо, процветает, — сдержанно отвечает Джильда. Ей не очень-то по вкусу внезапная фамильярность в столь ответственный момент.

— Ты все еще бываешь в «Трех Планетоидах»?

— А с кем это я говорю? — с наивозможнейшей сердечностью вопрошает Джильда.

— Юзек Врублевски, неужто не помнишь? Мы пересекались в прошлом месяце…

— Диспетчер Врублевски, мать вашу исполняйте свои обязанности и не мешайте работать мне! — злобно рычит Джильда. — Нам сегодня дадут коридор или?..

— Злюка, — без большой обиды констатирует невидимый оппонент. — Повторяю вопрос: кто управляет?

Я наконец получаю право голоса:

— Пилот-стажер Стокке-Линдфорс.

— Подтверждаю, — ледяным тоном прибавляет Джильда.

— Передаю координаты бортовому копиру Коридор будет свободен в течение сорока семи минут… — Мстительное хихиканье. — Не подеритесь там, девочки!

— Принято, — говорю я и обращаю выжидательный взор на Джильду.

— Меня здесь нет, — напоминает она, рдея всем лицом как маков цвет.

Я пожимаю плечами и сама — сама! — собственными кривыми пальчиками под ублаготворенное урчание копира («Поправка две секунды… Отклонение ноль… Поправка минус две секунды… Отклонение ноль…») веду настоящий, живой, ощутимых габаритов космический транспорт к регулярному экзометральному порталу.

Это не тренажер, не фантоматика. Все по-взрослому. Под нами сто двадцать миль пустоты, слегка приправленной пылью и газом, а потом сразу начинается Земля. Бросаю косой взгляд на видеал внешнего обзора: сильная облачность… над Европой всегда облака… но если приглядеться, в разрывах перистого одеяла отсверкивает океаническая поверхность. Зато впереди, насколько хватит взгляда и воображения, холод, темнота и свобода. С воображением у меня, как известно, беда, я не могу представить себе эту безумную бесконечность во всей ее силе, я просто знаю, что она там есть и до ближайшего обитаемого мира — несколько парсеков чистого космоса. Если, разумеется, покрывать их в экзометрии, а не ломить напрямик, сквозь Пояс Астероидов и кометные пояса…

— «Три Планетоида» — это такой бар в Нижнем Городе, — отверзает уста Джильда. — Там собираются все, кто пожелает, но раз в месяц он закрывается на специальное обслуживание. Только для отставных звездоходов… вроде меня. Но чтобы не свелось к бестолковому нытью типа «а вот помнишь… а было еще…», допускается действующий персонал систем летного контроля. Молодняк обоего полу…

— Вхожу в портал, — говорю я казенным голосом и рисую на панели управления соответствующую команду.

— Что? — переспрашивает Джильда, слегка потерявшись.

— Кто здесь? — восклицаю я с изумленным видом. — Посторонние голоса! Когитр, ты их тоже слышишь?

— Нет, мэм, — со всей иронией, на какую только может быть способна бортовая интеллектронная система, отвечает когитр. — Ничего такого, что позволило бы усомниться в вашем душевном благополучии.

Меня предупреждали: какой-то умник давно завел традицию сообщать искусственному интеллекту английское чувство юмора. Не всякий поймет, а кто поймет — оценит и не станет дуться по пустякам.

Джильда и не думает дуться. Просто умолкает и сидит в своем кресле, покойно сложивши лапки на коленях.

Не хочу смотреть на нее. В конце концов, она сама приказала… Но если я отращу себе жесткие вороные волосы до плеч, добавлю своим тусклым гляделкам адриатической синевы, вдвое… нет, втрое!., накачаю грудь и губы тоже накачаю… стану ли я такой же пленительной? Или внутри этого искусственного, никогда прежде не существовавшего идеального тела так и останется изможденный бесцветный подросток, которого недолюбили в детстве и не научили простым человеческим эмоциям? Кажется, таких симбионтов во все времена принято было называть «стервами». Ну так я и есть стерва… тоже мне открытие.

— Вошли в портал, — буднично сообщаю я в пространство.

Молчание.

— Отомри, — позволяю я с великодушием записной стервы.

У нас полтора часа абсолютной скуки в экзометрии. Где, как известно, ничего не происходит, все курсы параллельны, а любоваться за бортом положительно не на что.

Как удачно, что у меня на борту вдруг обнаружился очаровательный и разговорчивый попутчик!..

— Итак, специальное обслуживание, — говорю я. — Разнополый молодняк.

— Ничего интересного! — оживленно заверяет Джильда.

И без перехода начинает пересказывать события последней гулянки.

Медведь Алендифф женился. Вы будете смеяться, но на Пышке… да-да, Пышка Петроски, та самая, что говорила, будто на самом деле она — самка богомола и при виде мужиков у нее начинают чесаться клешни… впрочем, эта тема себя покуда не исчерпала, подождем — увидим, как там у них стерпится-слюбится, но на встрече Медведь гладил Пышку по заднице, а та млела и таяла, как тогда, ну, вы все помните, на Красном Зефире… не тот Зефир, где у нас постоянная колония, полтора миллиона живых душ, как одна монетка, и три поколения туземцев, а Красный Зефир, что в системе Самара-Ухура… Самара, черти бы вас побрали, а не Ньота, не путайте всеми обожаемый вымышленный мир «Звездного пути» с реальным и не таким уж привлекательным… когда тамошний автократор поднес ей ожерелье из черного горного коралла толщиной с бычью ногу… у них там кораллами принято называть кристаллизующиеся останки местных моллюсков, каковые моллюски имеют обычай таскать свои задницы по склонам гор туда и обратно, обратно и туда, а в процессе этого захватывающего времяпрепровождения питаться чем небеса пошлют, размножаться и дохнуть… цены этому ожерелью не было вовсе, но автократору было начхать, тем более на взаимность рассчитывать ни так ни эдак не приходилось хотя бы по той причине, что Пышка Петроски оснащена парными конечностями и молочными железами, а головой, вопреки ожиданиям, всего одной, тогда как у обитателей Красного Зефира, что в системе Самара-Ухура, вместилищ для мыслительного аппарата наличествовало как раз два… кроме специальных случаев, когда три… а конечностей и прочих украшений физической оболочки — не менее шести, но телесное изобилие второго навигатора Изабеллы Петроски, а в особенности задница… та самая, на которой отныне официально дозволено возлежать мохнатой деснице Медведя Алендиффа… не могли оставить в равнодушии взыскательные взоры братьев наших по разуму. Луис Энрике дель Сарто, более известный как Красавчик Рико, неудачно высадился на Джерманотте, разбил посудину, и сам побился, и теперь отращивал себе новые ребра, бедренную кость и плечо, весь закованный в белые доспехи, что делало его похожим на какого-нибудь дивовидного персонажа из детского комикса про властелинов галактики, ему бы лежать или сидеть сиднем подальше от людской суеты, пока не сформируется утраченное и не срастется разрушенное, но куда там, разве же можно пропустить сборище в «Планетоидах»… все зашумели, задвигались… «Да как же ты умудрился… там же кладбище, болото, мертвая зыбь… детишек обучать пилотажу!.» (Здесь Джильда бросила короткий испытующий взгляд в мою сторону, обиженной реакции не обнаружила и продолжила дозволенные речи.) Красавчик же Рико воздел целую длань, призывая к вниманию, и разъяснил, как именно умудрился и почему. «Не так нужно было, не так!» — заорали со всех сторон. «А как? Ну объясни как, если такой умный, а у меня двести тонн полезного и бесполезного груза, атмосферные потоки, и все это хозяйство булькает, переливается и бьет в борта!.. Я весь экипаж на орбите оставил в катере, в одиночку пошел книзу…» — «Храбрец, мать твою в гравигенную секцию, нужно было второго навигатора прихватить, кто там у тебя второй?» — «Джимми Питкерн». — «А… понятно… дурного не скажу, но в одиночку и впрямь разумнее…» — «Распутин меня вытащил, умница, хитрец, штукарь, такой между дождевых струй проскочит… где он, кстати?» Загоготали, зашевелились, рыскнули по углам. «Здесь он, с какой-то девахой незнакомой… Гриша, как зовут-то подружку?» — «Не ваше дело, бесстыдники, напутали девушку своим ревом и не называйте меня при ней Распутиным, она вашего фольклора не в курсе!» — «А кто же ты есть, как не Распутин?! Зовут Григорием, борода черная, нрав дикий, русский…» — «Григорий Ефимович Капустин, прошу впредь при дамах именовать так и только так…» — «Да кто ж такое выговорит в трезвом-то состоянии?!» — «Распутин, не морочь братьям-звездоходам непарные головы и парные не парь, двигай ко мне по траектории светового луча, сам-то я до тебя нескоро доберусь в своей скорлупе… хочу выпить за твое умение, за твой кураж… и девочку свою прихвати, я ей про тебя такого порасскажу, а отбивать не стану, нынче не мой день, будь спокоен, не в лучшей я форме…» Кто-то подхватил про лучшую форму и спросил, почему не видно Куно Харденбурга, вот уж кто из пижонов пижон, без галстука и в сортир не наведывается. Все в единый момент приутихли, переглянулись и повели глазами долу. «Что я сказал не так?!» Хотя и без того уже все было понятно. Короткий вопрос: «Где и когда?» — «На позапрошлой декаде, система Угерхарнесс. Удаленность — сто восемьдесят два парсека. Вышел на своем „Эфиальте“ из казуального портала в пылевом облаке, поднял защиту с задержкой… ему бы обратно нырнуть в портал, пока не закрылся, и уйти на базу, ремонтироваться, а он пошел на посадку… везунчик, сорвиголова, понадеялся на удачу… сгорел, как китайский фейерверк». — «Вот дурак-то», — проронили без злобы, без осуждения, с одной лишь досадой. Выпили молча, не чокаясь. И уже зазвучало по углам: «Не так нужно было, не так…»

О себе — ни слова. Как будто бы ее там и не было.

Так я тоже умею. Хотя иной раз и проговариваюсь.

— У тебя может создаться впечатление, — продолжает Джильда, усмехаясь, — будто звездоходы — грубые, неотесанные существа, движимые простыми инстинктами и стремящиеся к низменным удовольствиям. Могу тебя заверить: это не так. То, что происходит в «Трех планетоидах», не более чем игра. Стилизация под пиратскую вольницу. Разрядка на массу. Это весело, это забавно, это сближает тех, кто порой не в лучших отношениях. Между тем никто из нас не пьет царскую водку и не закусывает стаканами. Многие, о ком ты услышала, в обычной жизни весьма образованные и даже утонченные натуры. Сеньора Петроски прекрасно музицирует на старинных инструментах вроде клавесина или спинета и, кажется, даже сама сочиняет. Красавчик Рико читает курс сверхточной навигации в Академии астронавтики, я сама у него училась. Поэтому никто и не поверил, чтобы такой ас, как он, мог разбиться на Джерманотте, все сочли, что это какой-то нелепый розыгрыш… Куно Харденбург пишет детские книжки про чизвиков… писал…

Кротко интересуюсь:

— А ты?

— А я? — Джильда строит унылую гримаску. — Занимаюсь благотворительностью. Обучаю вождению юные математические дарования.

Спустя полтора часа мы вываливаемся из экзометрии через регулярный портал в окрестностях Боадицеи, третьей планеты в системе Альфа Центавра. У нас обширная программа, равно познавательная, как и туристическая. Джильда рисует волнующие перспективы: «Когда математика тебе окончательно остофигеет и ты забросишь это пустое занятие, я возьму тебя в компанию штатным пилотом. Будешь выгуливать сюда пожилых искателей впечатлений, так что примечай особенности маршрута…» Здесь мы проведем весьма насыщенные событиями сутки. Нам предстоит на автоматизированном, то есть совершенно безлюдном орбитальном причале дождаться челнока, который доставит нас на поверхность. Боадицея лишена пригодной для человеческого дыхания газовой оболочки. Что вовсе не означает, будто не находится тварей божьих, извлекающих житейские радости из соединений хлора. Насколько они твари и до какой степени божьи, до сих пор ведутся дискуссии, и зачастую аргументация упирается в вопрос, считать ли все это добро жизнью. Но бескрайние, словно вылизанные ядовитыми ветрами, ландшафты Боадицеи трудно назвать однообразными. Сверкающие магическим агатом каменные леса Тевальенсы, закутанная в изумрудное одеяло Нгуффийская тундра, пламенеющие свечи плоскогорья Каттув… Обо всем этом Джильда успевает мне рассказать, пока челнок пронизывает слоистую, как бабушкин торт, зеленую атмосферу Боадицеи, направляясь к федеральной колонии Бригантис, где под куполом защитного поля нас ожидают чистый воздух, угощение и экскурсионный роллобус от туристической компании «Ригель Кентаврус».

…Я надеялась, что в гостиничном номере не окажется зеркал нигде, кроме ванной.

Черта с два.

 

Улитка Гильдермана (продолжение)

Никакая то на самом деле не улитка, а бесконечный рукав, свернутый в четырехмерном пространстве. Где-то там, в своей системе координат, он замыкается сам на себя, хватает себя за хвост, как мифический змей Уроборос. Ничего экстраординарного, в метафорной топологии таких объектов океан и кружка сверху. Обычные геликоиды и транссфероиды не составляют сложности даже для ребенка. Но инфинитивные тубуляры, к классу которых относится и улитка, требуют иного уровня представлений. Воображение, опирающееся на свободные операторы метаморфных алгебр. Интеллектронные системы с готовностью придут тебе на помощь и снабдят квадрантами координат, если только ты известишь их, с какого завитка улитки снимать исходные параметры. У когитров, как известно, с воображением плоховато, намного хуже, нежели с чувством юмора. Я слышала, что люди-2 способны оперировать метаморфными классами в пятимерном пространстве. В конце концов, у них тот же мыслительный аппарат, что и у всех нас. Но по каким-то неназываемым причинам им эта проблематика неинтересна. Могут, но не хотят. Ансельм, к примеру, может и хочет, но не так чтобы сильно: у него своя область исследований, которой он отдает все время и все интеллектуальные ресурсы, но которая меня, в силу моего врожденного эгоцентризма, никак не заботит. Он же, как существо социально желательное и экстравертное, тратит часть своей жизни на то, чтобы пособить мне совладать наконец с этой заколдованной вредной принцессой — улиткой Гильдермана. Мне все сильнее кажется, что он уже не верит, будто я способна на такой когнитивный прорыв. В душе он наверняка считает меня неудачницей, пожелавшей проглотить пирог шире рта.

Он не знает, что до четырнадцати лет я обходилась без копиров, без метаморфных алгебр, понятия не имела об инфинитивных тубулярах. Но шлялась по этой самой улитке куда хотела и как хотела, руководствуясь одними лишь зверушкиными инстинктами. Мне и в голову тогда не приходило, что мир может быть устроен как-то иначе. Я чувствовала его, как обычные люди чувствуют запах и цвет. Хотя нет, точнее будет сказать: я сохраняла равновесие в материальном четырехмерном пространстве точно так же, как сейчас могу ориентироваться в трех измерениях, не падая на каждом шагу и не испытывая тошноты из-за сбитого с толку вестибулярного аппарата. Забавно: во внутреннем ухе есть своя «улитка», а само означенное ухо иначе называется «лабиринтом»… Так вот: подземные уровни планеты Мтавинамуарви представляют собой четырехмерный лабиринт в контексте улитки Гильдермана. Я выросла внутри этой улитки.

Но, повзрослев, все утратила.

Мне нужно вернуться туда.

Федор Гильдерман жил в позапрошлом веке. Он был русский и занимался тем разделом математики, в котором никто, кроме него, не смыслил ни черта. Джентльменский набор признаков городского сумасшедшего. Неудивительно, что он покинул этот мир в бедности и забвении, успев лишь обозначить контуры того, что иногда называют «пространством математических абстракций Гильдермана» и часто путают с пространством Мизнера, хотя между ними ничего нет общего, кроме нескольких технических допущений. Наверное, ужасно сознавать себя единственным представителем вида, когда никто во всем мире, кроме тебя, не может считывать квадранты координат с инфинитивных тубуляров! Или же, наоборот, это наполняло его гордостью за свою инакость?

Сейчас-то все иначе. Ансельм, Детлеф Юнвальд, Хейн Царгер… Марк Фрид… да вообще все, кто меня окружает в математическом сообществе Кампуса, могли бы говорить с Гильдерманом на его собственном языке. А вот я могла бы даже провести его по созданному им пространству за руку… Пока меня оттуда не украли.

Внутри меня до сих пор прячется одинокая маленькая девочка. Когда-то она разгуливала по лабиринтам мертвой планеты. Она не знала, что такое страх, и никогда не сбивалась с пути. Но во взрослом теле она заблудилась. Теперь она сидит в темном уголке и злобно молчит. Она бы плакала, да не умеет.

Я неудачница. Неудачница.

 

Мой личный Мефистофель. Зеркала

— Ты должна научиться любить себя, — говорит доктор Йорстин. — Любить свою уникальность, а не пытаться сравнивать с другими. Поверь, у всех есть недостатки. Даже у того, кто кажется идеальным.

— Я стараюсь. Но меня хватает лишь до первого зеркала.

— Дались тебе эти зеркала! И кто их только выдумал? Сколько нервических расстройств никогда бы не получили своего названия и номенклатурного номера, если бы никто не знал, как он выглядит… Подозреваю, само понятие «субъективного» изменило бы свое содержание. — Он на минутку задумывается. — На эту тему стоило бы пофантазировать.

— Эй, эй! — притворно нервничаю я. — Кое-кто еще никуда не ушел, док.

— Я помню, дитя мое… Вот тебе еще одна причина твоей внутренней нестабильности. Ты не слишком-то благоволишь собственному отражению в зеркале, и в то же время тебя выводит из равновесия твоя мнимая эмоциональная глухота. Тебя окружают люди, которым, как ты подозреваешь, ниспослан дар чувствовать ярче, глубже и свободнее. Ты испытываешь эмоциональное одиночество…

— Но при чем тут зеркало?!

— А при том, что тебе следовало бы прекратить искать в своих ближних кругах собственные отражения. Из людей получаются неважные зеркала.

— Я не ищу. А если все же ищу… может быть, в этом и кроется причина моей ненормальности?

— Право, стоило бы засандалить тебя куда-нибудь в английскую глубинку. Нет, лучше в Лондон, и не просто в Лондон, а в Вестминстер. Традиции, манеры, хороший тон… Уж там ты смогла бы оценить пределы своей эмоциональной открытости! Возьму на себя риск задеть твои чувства…

—.. которые все едино дремлют!

— …но ты не уникальна. Ты одна из нескольких миллиардов. Ничто не препятствует тебе потратить какое-то время на поиск во всем себе подобных. Существует прекрасный шанс, что это странное предприятие увенчается успехом. Ты, несомненно, обнаружишь пару сотен граждан Федерации с эмоциональным спектром, аналогичным твоему. Возможно даже, что среди них окажется пара-тройка молодых белокурых женщин по имени Антония Стокке-Линдфорс. Но стоит ли? Жизнь — это предмет, который заслуживает лучшего применения.

— Доктор, вы меня не слышите. Я не хочу быть тем, кто я есть. Я не выбирала себе такую участь. Понимаю, сейчас вы скажете, что никто не выбирал. Но я устала. Слышите?

Устала от собственной пустоты. Внутри меня серая пустота, там ничего нет. У всех есть, у этих ваших англичан есть, просто они не выставляют напоказ. А мне нечего предъявить. Я пустая.

— Это не так, дитя мое. Это не так.

— А как? Я не способна любить. Обладать — пожалуй. На какое-то время, пока предмет обладания мне не надоест. А он надоедает очень скоро. Знаете, сколько у меня было любовников?

— Знаю, — отвечает он почти торжественно.

— Потому что я даже привязаться толком не способна. Во мне нет места ни веселью, ни печали. Я никакая. Черт, я вам сто раз уже говорила: я даже плакать не умею.

— А я сто раз отвечал тебе, что нужно попытаться. Может быть, просто не было подходящего повода?

— Нормальные люди плачут. Но я не плакала, когда родилась.

— Злиться, по крайней мере, ты умеешь.

— И ненавидеть всех, кто лучше и краше меня…

— Никто тебя не лучше. Что за глупости?! Ты красивая девочка. Просто твоя красота особенная.

— …но даже ненавидеть я могу едва-едва. В четверть накала. На уровне старческого брюзжания. Может быть, все же Аспергер?

— Не льсти себе. Пациенты с синдромом Аспергера не страдают от него. Они полностью уверены в собственной нормальности… Скажи, а в постели ты притворяешься?

Вот это вопрос!

На короткое время я затыкаюсь и в уме формулирую несколько гипотез на сей счет. Ни одна меня не устраивает.

Поэтому вместо ответа я начинаю изображать стерву.

Выползаю из своего угла и, маняще распахнув глазки, дефилирую в сторону докторского кресла. На мне обычная белая полупрозрачная пелерина, поэтому я расчетливо приближаюсь к нему со стороны света, чтобы он видел, что под пелериной на мне ничего нет. Покачиваю тем, что у меня вместо бедер, и на ходу подбираю подол своего одеяния кончиками пальцев…

Но доктор Йорстин повидал в своей практике слишком многое, чтобы повестись на эту нескладную фигню.

Сочувственно улыбаясь, указательным пальцем он проводит между собой и мною незримую черту.

Я тоже не дура. Я все понимаю и отступаю с притворным вздохом.

— Дьявол вас побери, док. Из меня даже стервы приличной не получится.

— Для стервы ты слишком мало любишь себя. Пусть это послужит тебе дополнительной мотивацией… Все же подумай о собаке. Не хочешь?

Энергично мотаю головой.

— Я не хочу быть вожаком стаи. Вообще не хочу ни о ком заботиться.

— И в чужой заботе нуждаешься мало.

Что есть, то есть.

 

Улитка Гильдермана (окончание)

Иногда мне кажется, что я схожу с ума.

Когда это случится, я буду самой тихой и безобидной сумасшедшей девушкой в мире. Меня даже не нужно будет обездвиживать или заключать в камеру с мягкими стенами. Если верить старым фильмам, именно так поступали с буйнопомешанными. Но я не стану буянить. Заберусь с ногами на диванчик в уголке, обхвативши колени руками, и буду тихонько ныть: «Я дура… я уродина… я говорящее полено…» А то и вовсе про себя. Такие сумасшедшие тоже встречаются, тихие, я читала.

Беда в том, что разного рода психозы нынче легко и скоро вылечиваются. Я даже не успею насладиться своим недугом.

Может быть, и впрямь завести собаку? Теплая мохнатая тварь будет сидеть напротив, вываливши скользкий язык, и преданно искать мой блуждающий взгляд. Временами пытаясь меня обслюнявить этим гадким языком. И отвратительно воняя псиной.

Почему непременно собаку? Ну, кошка от меня сразу уйдет, зачем ей деревянная соседка… Остается аллигатор. По крайней мере, мы не доставали бы друг дружку претензиями на теплые чувства. А если я забуду покормить своего питомца, то он всегда сможет сожрать меня.

Улитка Гильдермана — всего лишь математическая абстракция. И чего я на ней зациклилась? Пора выкинуть ее из головы. Смириться с тем, что в моем воображении она не поместится, и забыть. Пускай Ансельм развлекается с этой игрушкой забытого гения.

Туннели Мтавинамуарви — это иное.

Это аллегория архимедова винта в четырехмерном пространстве. Такое я могу себе представить и даже нарисовать. Я и рисовала не раз, когда меня о том спрашивали, но тринадцать лет назад никто не воспринял мои детские помарушки всерьез. И я оставила это занятие до поры, позволив всем думать, что они большие и умные, а я просто морочу их большие и умные головы.

Вот уже шесть часов кряду я пытаюсь описать эту фигуру языком сопространственных проблематик. В бешенстве и в муках. Да, да, в бешенстве. Это поразительно, но я дважды укусила себя за левое запястье, разбила какую-то внезапно оказавшуюся хрупкой цветочную вазу (ее содержимое, засохший прутчатый веник, из соображений милосердия именуемый «икебаной», отправилось в утилизатор) и несколько раз испускала воинственный клич, стиснувши кулаки, зажмурившись и обратив лицо к небесам.

У меня есть эмоции. Это запоздалое открытие проходит мимо моего сознания, где с омерзительным ржавым скрипом проворачивается четырехмерный архимедов винт. Гигантский, мрачный, усыпанный каменным крошевом… которое уютно, по-домашнему похрустывает под ботинками легкого скафандра, неумело перекроенного под детские стати. Я помню. Минуло тринадцать лет — разве это срок для воспоминаний?..

Научный азарт. Эйфория инсайта, проще говоря — восторг озарения. В похожем состоянии Архимед метался голышом по улочкам Сиракуз, выкрикивая «Эврика!». На остатках озаренческого адреналина запуганный тюрьмой и пыткой старик Галилей роняет перед лицом инквизиции: «И все-таки она вертится…» Знаю, что легенда, но именно сейчас могу поверить.

Архимедов винт… еще такие механизмы назывались «шнеками» и применялись в так называемых «мясорубках», бытовых машинах для измельчения мяса животных.

Мясорубка Линдфорс-Стокке? Звучит не только отвратительно, а и двусмысленно. Антониев шнек?..

К дьяволу тщеславие. Пускай научное сообщество заботится об атрибутировании нового класса метаморфных абстракций.

И это однозначно инфинитивный кохлеар. Не тубупяр, а кохлеар. Реплика пространства Гильдермана в тессерактивной системе координат. И применительно к его материальной реализации на планете Мтавинамуарви не факт, что инфинитивный. Хотя…

Может быть, мтавины, спасаясь от космических катаклизмов, выстроили пространственно открытый туннель и ушли с поверхности своего погибшего мира в тихую безопасную бесконечность?!

Я была там.

Я спускалась по этому невообразимому туннелю так глубоко, насколько хватало детских сил и терпения. Что я там видела? И было ли увиденное реальным, а не наведенной защитной галлюцинацией?

И, между прочим, в этом туннеле остались мои родители.

Я хочу увидеть это снова.

Но не сейчас, не сейчас. Нельзя позволить озарению покинуть меня в тот миг, когда я внезапно ощутила свою человеческую полноценность. Хотя бы ненадолго… хотя бы отчасти…

— Тонта, ты в порядке? — спрашивает Ансельм, замирая на пороге моего обращенного в ад жилища.

— Убирайся к черту! — ору я.

Иногда мне кажется, что я не просто схожу с ума, а родилась безумной.

 

Мой личный Мефистофель. Цель

— Ты знаешь, что такое болевой порог? — спрашивает доктор Йорстин.

— В общих чертах.

— Это тот уровень, который определяет индивидуальную восприимчивость к боли. Так сложилось, что у тебя он высокий. Может быть, даже слишком высокий. Поэтому все эмоциональные раздражители, которые у людей, которых ты опрометчиво полагаешь нормальными, вызывают немедленную ответную реакцию, тебя не задевают вовсе. Со стороны это выглядит как эмоциональная глухота. И сама ты встревожена таким положением вещей. Согласен, это неестественно. Но никто не виноват, и менее всего виновата ты сама, что твое сознание изначально оградило себя от вселенских невзгод слишком высокой стеной. Перестань искать в себе изъяны. Просто живи как живется. Время рушит и не такие стены. Или найдется какая-нибудь слишком высокая волна, которая через них перехлестнет. Вот этого я боюсь. Потому что твой болевой порог способна преодолеть только запредельная боль. Вообразить не могу, что бы это могло быть. Не хочу даже думать о таком.

Я тоже не хочу. Всякий человек имеет право быть тем, что он есть. Вот я, к примеру, эмоциональный импотент. В художественной прозе таких принято именовать «сухарь». Быть математиком мне идет. Как платье — к лицу. Цифры, формулы, уравнения, непонятные знаки… Пожалуй, это единственное, что мне на самом деле к лицу. Никем иным, кроме как математиком, я и стать не могла. Вот Ансельм мог бы стать кем угодно. Музыкантом, путешественником, балбесом и прожигателем жизни. Но даже он — математик лучше меня.

— Скажи, у тебя есть цель? Не сиюминутная, а главная, ослепительная?

— Есть, — без секунды промедления отвечаю я.

Похоже, моя реакция застала доктора врасплох.

— Вот как, — бормочет он с некоторым даже удивлением. — И что же, она реальна? Она достижима?

— О да, — говорю я с усмешкой.

— Отлично. А ты уже думала о том, как будет устроена твоя жизнь после того, как ты ее достигнешь?

Я молчу. Молчу бесконечно долго. Мой доктор умеет ставить вопросы… Нет, я не думала. По правде, мне такое и в голову не приходило.

— Я хочу, чтобы ты знала, дитя мое. Что бы с тобой ни случилось, хотя бы даже все адские котлы выплеснут на тебя свой жар, я останусь с тобой.

«Откуда мне знать? — думаю я рассеянно. — И тебе откуда знать?.»

 

Свободный поиск

Драйвер я тоже никудышный.

Джильда это знает. Я это знаю. Джильда знает, что это знаю я. И тем не менее она со мной возится. Красивая ражая девица носится с маленькой болотной кикиморой, как с собственным дитятей. Я бы давно плюнула и занялась обучением кого-то более перспективного. Не исключено, что, дрессируя меня, самого паршивого драйвера в Галактике, Джильда отдает мирозданию какие-то кармические долги. Или ей нечем себя занять в отсутствие срочных контрактов. Не могу же я, в самом деле, допустить фантастическую гипотезу, будто бы она меня любит и видит во мне друга. По правилу дополнения — все, чем природа одарила Джильду, напрочь отсутствует во мне. Ну, родственную душу во мне обрести никому еще не удавалось.

Свободный поиск — это часть программы обучения. Предполагается, что пилот-стажер выполняет его самостоятельно, без присутствия инструктора на борту. Если стажер выказывает успехи, ему предоставляется право самому выбрать маршрут. Неумехам в таком праве отказано, и маршрут выбирает инструктор: чтобы безопасно, поближе к маякам и обитаемым мирам.

Есть еще третья категория стажеров, к которой отношусь я. В присуствии Джильды я спокойна, рассудительна и не совершаю ошибок. Стоит ей оставить меня в кабине без призора, и я испытываю нечто вроде панической атаки. Не знаю, за что схватиться, дергаюсь и психую, истерически собачусь с когитром, теряю лицо и голову, словом — не гожусь ни к черту. Это психология, это персональное бессознательное, это еще одна ниточка из моего непростого детства, и это стало бы еще одной печалью для доктора Йорстина, кабы он о ней ведал… Все мы взрослые люди, кто-то старше, кто-то младше, но иллюзий на мой счет нет ни у кого из участников этого изначально безнадежного предприятия.

Джильда не говорит мне о моей ничтожности в глаза. Она не похожа на человека, который склонен верить в чудеса. Избытка деликатности за нею тоже не замечалось. А вот здоровый женский цинизм наличествует, и в количествах побольше моего.

Может быть, она пытается понять, зачем мне все это нужно.

Для третьей категории клинических идиотов предусмотрен компромиссный вариант свободного поиска. То есть пилот-стажер все исполняет сам, но инструктор торчит в соседнем кресле и делает вид, будто занят личными делами. Ну, там, книжку читает… носки вяжет… вышивает на пяльцах…

Когда я краем глаза пытаюсь ухватить предмет времяпрепровождения Джильды, следует немедленный и жесткий отпор: «Не твое собачье дело! Меня здесь нет, понятно?!» Мой инструктор сидит, уткнувшись носом в видеал, и едва ли пальцем не водит по экрану. Будь я хотя бы вдвое противу сущего любопытна, то уже спустя полчаса после погружения в экзометрию ныла бы и сулила все сокровища вселенной за возможность заглянуть Джильде через плечо.

Но мы в экзометрии уже два часа, и я есть я, иными словами — мы сидим по разным углам пилотской кабины и старательно прикидываемся, будто и не подозреваем о существовании друг дружки. У меня есть свой способ убить любое время: «мтавинский кохлеар». Уж не знаю, утвердит ли такое название математическое сообщество. Если честно, мне плевать. Снова и снова я прочесываю ступеньки формул и прикладываю их ко вращающейся в четырех измерениях метаморфной топограмме. И с каждым взглядом мне кажется, что плод моего безумия выглядит идеально.

Но идеальных решений не бывает. Следовательно, где-то кроется ошибка.

Если, конечно, мною не овладел сейчас демон научного перфекционизма, лукавый и беспощадный.

Джильда не выдерживает первой.

Она поднимает голову от расправленного на коленях экрана и роняет в пространство, ни к кому персонально не обращаясь:

— Как-то уж чересчур долго мы летим!

Два часа для мини-трампа — это солидный показатель. За такое время можно преодолеть полтора десятка парсеков.

Делаю вид, будто ничего не слышала.

Пожав плечами. Джильда возвращается к своему занятию.

С тем, чтобы через полчаса повторить попытку.

— Детка, — говорит она ледяным голосом, — мы болтаемся в экзометрии чертову прорву времени. Это мой корабль, а ты мой стажер. Мне кажется, я имею право знать, на какие кулички мы летим.

«Тебя здесь нет, разве ты забыла?»

Мало в своих начинаниях преуспев, мой кроткий смуглый ангел Джильда начинает понемногу свирепеть.

— Я веду разговор к тому, что у меня были свои планы на вечер…

Молчание.

— Ответь мне, будь ты проклята! — взрывается Джильда.

Вместо ответа я позволяю ей увидеть полетную карту.

В полном замешательстве Джильда изучает мой тайный замысел, который нет уже никакого смысла скрывать. Потому что развернуться в экзометрии с тем, чтобы лечь на обратный курс, невозможно. Выбор невелик. Либо выбрасываться в субсвет, в полную неопределенность, с угрозой угодить в нуль-поток, в пылевое облако, в опасную близость от какого-нибудь светила, а то и черной дыры, хотя черных-то дыр вдоль проложенной мною трассы как раз и не предполагается вовсе… Либо лететь до конца и уже там, на месте, проводить финальную разборку, нахлобучку и распатронивание. Как существо темпераментное, душой Джильда склоняется к первому варианту, и гори оно все синим пламенем. Но как опытный драйвер, инструктор и лицо с высоким уровнем социальной ответственности, умом она понимает, что сама пошла на риск, доверившись мне и переоценив мою рассудочность… обычно инструкторы таких ошибок не совершают и требуют от подопечного полетную карту на предварительный контроль… Джильда же сочла, памятуя мое особенное отношение к замкнутым пространствам, что я ограничусь каким-нибудь курортным местечком вроде Сиринги или Эльдорадо, а в необитаемые миры сунуться не отважусь, и ошиблась… и второй вариант не просто разумен, а единственно в сложившейся ситуации допустим.

И нам обеим понятно, что это мой первый и последний свободный поиск. Если мне и взбредет еще на ум когда-нибудь блажь продолжить обучение управлению космическими аппаратами, то у меня будут другой инструктор и плохие рекомендации.

Хотя формально я ничего не нарушила. Выбор маршрута — моя прерогатива. Но есть еще тонкие материи вроде благоразумия и доверительных отношений между учителем и учеником…

— Что такое Нахаротху? — холодно спрашивает Джильда.

— Двойная звезда. Оранжевый карлик с желтым спутником…

— Это я вижу. Почему мы туда летим? Девяносто четыре парсека… почти сутки. Что ты там оставила, девочка Тони?

— Свою семью.

Джильда поднимает на меня потемневшие от гнева глаза.

— Я слышала твою историю.

— Не помню, чтобы рассказывала…

— Ты не рассказывала. А я любопытна, и у меня много друзей. Не скажу чтобы поверила в эту фантастику, но ты часто проговаривалась, уж не знаю теперь — умышленно или ненароком, и добавляла к тому, что я узнала от других, недостающие детали. Но это твоя история, а не моя.

— Мы всего лишь…

— Не смей перебивать своего инструктора. Я уже сожалею, что была недостаточно любопытна. Мне в голову не приходило, что ты затащишь меня в свое прошлое. Нахаротху — это не курорт Это чертова двойная звезда с блуждающими метеорными полями. Нырнуть туда отважится не всякий звездоход. На что рассчитывала ты — соплячка с нулевым опытом вождения и клаустрофобией?

— У меня нет клаустрофобии.

— Вот как?

— И никогда не было.

— Но ты же впадаешь в истерику когда остаешься одна в замкнутом пространстве кабины!

— Четырнадцать лет своей жизни я провела в замкнутом пространстве подземелья. В сумраке и в обществе троих взрослых, которые к концу этого срока были почти безумны. Как ты полагаешь, может у меня быть клаустрофобия или нет?

— Я полагаю, что безумие взрослых оказалось заразным.

— Я тоже так думаю. Хотя мой доктор считает иначе.

— Если же ты не боишься одиночества и тесных помещений, что я здесь делаю? Ты вполне могла бы обтяпать все дельце самостоятельно. В лучшем случае угробила бы мой корабль, в худшем — свернула бы себе шею вместе с ним…

— Ты меня оплакивала бы? — спрашиваю я с надеждой.

— Возможно, — металлическим голосом отрезает Джильда. — Но не сильно, не надейся. Не так уж мы близки. Да мне и без тебя есть кого оплакивать.

— Тогда позволь мне быть циничной. — Я не упускаю ничего, чтобы выглядеть стервой. — Твои слезы меня не слишком тревожат. Но если бы ты позволила мне самостоятельный свободный поиск, то непременно решила бы проверить и утвердить полетную карту. И проследить, чтобы в нее нельзя было внести никаких изменений.

— Уж наверняка!

— Что-то мне подсказывает, что ты не позволила бы мне попасть в систему Нахаротху.

— О да!

— Но теперь мы на пути к Нахаротху. И мы непременно, через восемь часов, окажемся там, куда я хочу попасть всю чертову дюжину лет своей земной жизни. А еще ты мне нужна затем, что одна я там не справлюсь.

— Тебе не с чем будет справляться. Мы не задержимся в этом аду ни на минуту. Нырнем в экзометрию сразу же после выхода в субсвет. — И добавляет мстительно: — Тебе предстоит долгая и скучная дорога домой, детка.

— Послушай, Джил… Тот ад, куда мы направляемся, и есть мой дом.

— Неужели? — фыркает она с великолепной иронией, хотя делает это скорее по инерции, нежели осознанно.

— А как еще ты назовешь то место, где родилась, встала на ноги, научилась говорить и прожила свое детство?

— В аду детства не бывает.

— Если у тебя есть с чем сравнивать. И потом, не такой уж это был ад. Всего лишь отсутствие пространства и событий. Но и это познается в сравнении… И если откровенно, в моем распоряжении была целая планета. Начиная от поверхности и заканчивая бесконечными туннелями.

Джильда молчит, кусая губы.

— Что ты намеревалась делать?

— Высадиться на третью планету Мтавинамуарви.

— Боги всемогущие, она собиралась высадиться… Просочиться сквозь метеорные поля — все равно что скользнуть между дождевыми каплями в ливень!

— Да, у меня не было бы ни единого шанса. Но с тобой…

— Я не волшебница и не ас пилотирования.

— А еще я полагалась на везение. На ту удачу, что выпала моим родителям. Они тоже не были волшебниками, но, по крайней мере, высадиться смогли. Метеорные поля полны разрывов, они растянуты между двумя звездами как ветхое полотно.

— Кто были твои родители?

— Крофты.

Джильда молча кивает. На ее лице мелькает брезгливое выражение, как будто я сказала: «Гигантские ослизлые моллюски». Звездоходы не любят крофтов, крофты сторонятся звездоходов. И то и другое звучит слишком мягко, но Стаффан, один из моих родителей, в выражениях не стеснялся.

— Теперь понятно, откуда в тебе столько безрассудства, в кого ты такая… такая…

— Чокнутая? Договаривай, не стесняйся.

— Только не надейся, что я стану участвовать в твоей авантюре.

— Но ты уже участвуешь.

— Я позволю тебе бросить один взгляд на то, что ты считаешь домом. Один короткий взгляд. И сразу обратно. Можешь сходить с ума сколько влезет, ты свободная женщина, никто не вправе посягать на твоих демонов, но мой дом — Земля, и я хочу туда вернуться.

 

Мауглетка (продолжение)

— Рассказывай, — властно требует Джильда.

Впереди восемь часов, и она явно не чувствует в себе сил весь этот срок играть в молчанку. В конце концов, это действительно ее корабль. А значит, и ее правила.

Я рассказывала свою историю миллион раз. Наверное, стоило бы однажды записать ее и просто раздавать для прочтения. И сейчас я не в лучшем настроении для мелодекламаций.

Хотя, казалось бы, с какой стати? Реакцию Джильды нетрудно было предугадать и психологически подготовиться. Я же не рассчитывала всерьез, что она придет в восторг от моего идиотского плана…

Поэтому складного изложения не получается. Я прыгаю с пятого на десятое, надолго замолкаю, против собственной воли проваливаясь в пыльные, подернувшиеся уже многолетней паутиной воспоминания. Это не рассказ, а проклятый калейдоскоп разрозненных событий.

— Эйнар меня не любил, а Стаффан боялся. Под землей что ночь, что день — разница небольшая. Взрослые засыпали когда хотели, суточный режим для них давно превратился в ненужную абстракцию. Иногда я выжидала, пока Стаффан заснет, приходила и пристраивалась к нему под бочок. Он был большой, бородатый, и от него уютно пахло застарелой шерстью.

— Это называется — псиной, — иронически роняет Джильда.

— Откуда мне было знать, как должна пахнуть псина? Я прижималась к нему и скоро засыпала. И уходила, если удавалось проснуться раньше него. Потому что иначе он шарахался в ужасе, обнаружив подле себя воплотившийся кошмар из снов, и все равно меня будил.

Джильда не смотрит в мою сторону. Сидит, уставясь в серый экран главного видеала — серый, потому что в экзометрии нечего предъявить для просмотра, кроме серой пелены. Умостив острый подбородок на переплетенные пальцы. Обиженно стиснув зубы.

Тебе все равно придется меня простить. Я знаю, ты не умеешь долго обижаться, моя красотка. Ты не я. Это я могу таить обиду годами, вычеркивать обидчика из своей жизни навсегда. Ну так я социопат, мне положено.

— Аксель Скре был удачливым крофтом. Я никогда его не видела и знала о его существовании только со слов взрослых. Пока он срывал свои призы по мелочам, судьба ему улыбалась. Но на Мтавинамуарви ему выпал шанс не по зубам, везение кончилось. Такое случается с крофтами сплошь и рядом. И никогда не останавливает таких же сумасбродов, что идут следом.

А знаешь, как переводится название планеты с языка эдантайкаров, что ее открыли когда-то? «Убирайся из моего склепа»!

…Они спустились в Храм Мертвой Богини и там заблудились. Ни один из тех, что отправился в подземные туннели, не нашел обратной дороги. Четырехмерный инфинитивный кохлеар — это не для людей. Они просто не знали, во что вляпались.

В живых осталось трое. Мои родители. Без корабля, без связи, без ничего. В убийственной атмосфере чужого мира.

А они выжили. Потому что под землей они нашли Убежище. Рукотворный грот с водоемом. Не с водой, конечно же. Но спасенный с разбитого корабля интермолекулярный суффектор, пищеблок, согласился преобразовывать эту жидкость в человеческую пищу.

Когда-то очень давно этот мир был обитаем. Потом какое-то колесико в небесной механике износилось, или мтавины сами доигрались… а в том, что они были способны на эксперименты космогонического масштаба, сомнений не было… Словом, поверхность планеты лишилась плотной газовой оболочки, и на нее обрушились метеорные потоки. В их выпадении просматривалась закономерность: иногда несколько суток кряду, иногда едва ли не полная декада покоя. Мтавины не стали спорить с мирозданием. Они построили туннель и покинули поверхность планеты.

Воздухом в Убежище можно было дышать. К нему нужно было только привыкнуть, потому что в этой газовой смеси присутствовал какой-то слабый галлюциноген. Мне не нужно было привыкать: я родилась в этой атмосфере. И едва не умерла, когда меня выдернули из привычной среды обитания и вынудили дышать нормальным земным воздухом.

Тельма, Стаффан и Эйнар, мои родители, прожили в Убежище несколько лет. Они лишились всякой надежды на спасение, их человеческие личности стали распадаться.

Тогда они стали вспоминать свою прежнюю жизнь, сидя кружком возле обогревателя. Словно бы цепляясь за лоскуты расползающегося от ветхости одеяла. Вспоминали все подряд: и смешное, и стыдное, и никакое… Это позволило отвоевать у безумия еще какое-то время.

А затем родилась я, и старуха-вечность, казалось бы, в изумлении отступила перед отчаянной волей к жизни. Ненадолго, как обнаружилось впоследствии.

Я пришла в чужой для всякого человека мир затем только, чтобы сразу же умереть. Я дышала отравленным воздухом с первого мгновения своей жизни. Меня принимали два грубых, не сведущих в медицине, не очень чистых мужика. Но черта с два я умерла.

Этот мир был уродлив и мертв. А я была его первым отродьем за многие тысячи лет.

Говорят, мой мозг ничем не отличается от обычного человеческого. Если не считать отклонением то обстоятельство, что он упорно отторгает улитку Гильдермана. Доктор Йорстин, например, и не считает, более того — он уверен, что людей с таким косным мыслительным аппаратом, как мой, подавляющее большинство, и сам к таковому имеет честь принадлежать. Он просто не пытался. В конце концов, это даже не главный критерий. Я чувствую, что мои мыслительные процессы управляются другими программами. Ни объяснить свои ощущения, ни доказать, конечно же, не могу. Если бы у меня была душа, я бы сказала, что она не горит, а тлеет.

Если бы я родилась на Земле, то была бы такой, как все. И не задумывалась бы об этом, принимала как должное, а если о чем и переживала, то о простом, обыденном, девчоночьем.

Я и сейчас не переживаю. Осознание моей инакости не разрывает мое сердце. Оно тихо, неспешно, неотступно разъедает меня изнутри…

— Ты уймешься наконец? — ворчит Джильда. — Я слушаю эту твою песенку добрых полгода, и ты не изменила ни единой нотки.

— Мое появление никого не спасло. Пятнадцать лет изоляции — чудовищный срок. Однажды Эйнар ушел в туннель и не вернулся. Тельма почти лишилась рассудка, и только Стаффан боролся как мог. Он пытался собрать маяк из разрозненных деталей, вынесенных с корабля. Это была пустая затея, но она не оставляла ему времени на безумие. На самом деле с помощью этих деталей он собирал самого себя.

Я ничего этого не понимала и потому не могла помочь. Для меня в поведении родителей не заключалось ничего необычного. У меня вообще была своя жизнь. Я бродила по туннелям. И ни разу не заблудилась. Черт меня побери, я шлялась по четырехмерному кохлеару как по собственному дому! Это и был мой дом. Мне не нужно было прилагать усилия, чтобы поместить эту метаморфную абстракцию в свое воображение. Я жила внутри нее. Я была ее частью. Я слилась с нею настолько, что не задумывалась о ее природе. Как сороконожка не заботится о том, в каком порядке шевелить конечностями. Это на Земле я стала неправильной сороконожкой, и у меня ничего не получалось до тех пор, пока вдруг все же не получилось.

Там были гробницы. Или саркофаги, для подростка с атрофированной фантазией никакой разницы. На пятикилометровой глубине… Мне никто не говорил, что я должна бояться. Тельме было все равно, а Стаффану с безраздельно владевшими им страхами такое и в голову не приходило. Подсвеченные изнутри витрины из прозрачного материала. Внутри спали мтавины. Их были тысячи. Может быть, миллионы. Чего они там ждали? Что однажды за ними придут и разбудят? Кто — другие мтавины? Те, кто ушел в бесконечность по извивам кохлеара? Или спящие рассчитывали на меня?

— Во всяком случае, с самомнением у тебя полный порядок! — вставляет Джильда без особой злости.

— Тельма угасла первой, сразу же за нею уснул Стаффан. Я не верила, что они умерли: рассеянный в воздухе галлюциноген мог усыпить кого угодно. Возможно, он просачивался из усыпальниц мтавинов, или же так было задумано изначально. Родители сопротивлялись его дурману слишком долго, чтобы сохранить рассудок. Они и без того совершили невозможное. На меня же эта отрава не действовала вовсе.

Одна я пробыла совсем немного. Не помню, говорила ли я, но единственным моим развлечением было чтение случайно оказавшихся на борту книг. Галактические справочники, какие-то ветхозаветные детективы, что-то там про секс. И «Математическая мегаэнциклопедия» того периода актуальности. Вместо сказок и стишков я забила свою голову матрицами, континуумами и метаморфными топограммами. Моей единственной, большой и светлой мечтой был мемоселектор «Декарт Анлимитед» с когитром-процессором шестого класса. Родители давно уже не считали дни, они утратили контроль над временем. Но я его вернула. Для начала я придумала мтавинский календарь, использовав хронометр Тельмы для измерений продолжительности суток. А потом рекурсивно восстановила земной календарь и вычислила текущую дату. Как выяснилось потом, я ошиблась на восемь дней.

— Гордячка!

— Просто я не умела ничего иного. У меня не было выбора между числами и куклами, между формулами и рукоделием. Я не представляла, как можно любить что-то, чего я никогда не видела. Будущее вырисовывалось передо мною как бесконечное продолжение той жизни, которой мы жили. Где нет ни дня, ни ночи, одни лишь простые действия. Поесть, поспать. Для Стаффана — покопаться в так и не собранном маяке. Для меня — вычислить то, до чего я еще не успела добраться. Например, день, когда за нами прилетят спасатели.

— Как тебе это удалось?

— Все просто. У нас был «Каталог перспективных исследований Брэндивайна-Грумбриджа». Это настольная книга всякого крофта… Оттуда я узнала, что раз в двадцать лет Звездный Патруль посещает все миры из первых позиций «Каталога».

— Ну да, уточняющая инспекция…

— Так вот, для Мтавинамуарви двадцатилетний цикл заканчивался. Нас должны были найти со дня на день. Стаффан мне не поверил, Эйнара к тому времени уже не было, а Тельма… ей было уже все равно.

— На сей раз ты не ошиблась, — говорит Джильда скорее утвердительно, чем вопрошающе.

— Если и ошиблась, то ненамного. Когда я поняла, что никто больше не проснется, то оделась по-походному: комбинезон, шарф, маска… и ушла из туннеля. Даже не помню, зачем мне понадобилось на корабль — вернее, на его руины. Там меня ждали. Что я говорю? Никто никого не ждал. И я не предполагала, что буду в шоке от новых человеческих лиц, которые тогда показались мне нечеловеческими. И патрульные не ведали, что посреди мертвой планеты им встретится одичавший перепутанный подросток женского пола…

— Ты хочешь найти своих родителей? — спрашивает Джильда бесцветным голосом.

— Да, хочу.

— Но ведь их наверняка искали.

— Поиски давно прекращены. Пропавшие крофты объявлены погибшими. Мтавинский лабиринт считается пустым.

— А твои свидетельства?

— Плод детского воображения, отягощенного атмосферной интоксикацией.

— Странно.

— Я никого не виню. Они сделали что могли. А то, что не увидели ничего, кроме голых стен и пустых гротов… для этого нужен особенный взгляд. Которого ни у кого нет.

— Кроме тебя? — не удерживается от сарказма Джильда.

— Я уже не уверена.

— Тогда что же ты надеешься там найти, девочка Тони?

— Уж точно не мтавинов с их сокровищами. И даже не родителей… кто мне их вернет спустя столько лет? Может быть, я себя хочу там найти. Видишь этот браслет? Это мои часы. Они существуют в единственном экземпляре и сделаны специально для меня. Они показывают время на моей планете.

 

Кот и цыпленок

Перед выходом в субсвет Джильда без особых церемоний выдернула меня из кресла пилота и сама взялась за управление трампом. Это ставило крест на моей карьере драйвера, но мне уже было наплевать. Собственно, Джильда сама расставила все точки над «и», бросив через плечо: «Даже если это правда… а я уже и не знаю, когда ты говоришь правду, а когда лжешь… твой рассказ ничего не меняет в моих решениях».

Серая завеса экзометрии на экранах обзора взрывается изнутри объемной картиной мироздания. Небо Галактики черное, но этот черный купол отделен от наблюдателя миллиардами миль пустоты. И где-то там, в бесконечности, мелкие сияющие колючки, которыми усеян купол, становятся звездами.

Я не могу отвести взгляда от этой картины. А кто может?..

Но при этом успеваю одним глазом следить за таймером, что отсчитывает мгновения нашего пребывания в чужом мире, а другим — за лицом Джильды.

Мы уже тридцать секунд висим в субсвете, и ничего не происходит.

— Может быть, нам повезет, — мурлычет Джильда под нос. — Не хочу, как Куно Харденбург…

Успеваю удержаться от вопроса, кто такой этот самый Куно Хар… потому что вспоминаю с неприятным ощущением тревоги по поводу закона парных случаев: выход из казуального портала в пылевом облаке… все как у нас… почти.

Трамп совершает ориентировочный маневр.

На экраны величаво вплывает оранжевый в пятнах золотого расплава и в двурогой сияющей короне шар Нахаротху-Прим. Я зажимаю рот кулаком, чтобы не завопить от восторга. Ничего более удивительного я еще в жизни не видела. Ригель Кентаврус, главная звезда тройной системы, где мы оттягивались на Боадицее, совсем не то, это двойник Солнца, пусть и более яркий, но ничего для глаза неожиданного, хотя там и пряталась где-то в его слепящей тени оранжевая сестренка Бунгула, а что до Проксимы, то ее в этой космогонической диспозиции было попросту не разглядеть… Здесь все иначе. Нахаротху-Прим прекрасен. Невыносимо хочется потрогать его рукой, прижать к груди, как теплого рыжего кота… (Доктор Йорстин: «Ну бог с ней, с собакой… а как насчет кошки?.») Чтобы окончательно меня уничтожить, Джильда с самым каменным выражением лица, какое только можно себе вообразить, доворачивает трамп на два румба, «ночь-ночь-сумрак», и к всеобщему празднику присоединяется почти белый с едва различимой желтизной клубок Нахаротху-Бис. Он как нахохленный цыпленок…

— Ты чего?!

Джильда таращится на меня как на привидение.

Оказывается, я пищала в неконтролируемом приступе умиления.

Что со мной происходит?

Холодная космическая пустота наполняется светом и теплом. Мне ужасно хочется нырнуть в нее, как в бассейн, и плыть навстречу этим пылающим библейским зверушкам моего персонального детского апокалипсиса… кот вместо льва, цыпленок вместо орла.

Джильда продолжает смотреть на меня, как будто видит впервые в жизни. «Ты не притворяешься, не водишь меня за мой божественный ястребиный нос, девочка Тони?» — читается в ее глазах.

Я сама задаю себе тот же вопрос.

Если это и есть мой родной дом, то он сказочен.

— Три планеты, — говорит Джильда. — Если верить твоему излюбленному «Брэнди-Груму»… Одна слишком близко к Прим, и это не твоя цель. Еще одну я не вижу, должно быть — она по ту сторону светил. Вот это, — ее палец с изостренным коготком погружается в объемную схему звездной системы Нахаротху, развернувшуюся между нами в масштабе один к чертовой прорве миль: неоновые эллипсы траекторий небесных тел вокруг уменьшенных до неприличия двойников моего звездного зверопитомника…

и упирается в полупрозрачный серый шарик планеты, — и есть то место, где ты родилась.

Я не в силах вымолвить ни слова. Мои руки ищут себе занятие, слепо шарят вокруг и не находят ничего более подходящего, чем волосы. Я дергаю бесцветную паутину, что торчит у меня на голове во все стороны словно бы в насмешку над канонами женской красоты, и уничтожаю последние намеки на прическу. Не знаю, что со мной творится. Такого раньше не было. Если это и есть безумие, то благоволите принять и расписаться в получении.

Мне нужно туда попасть.

— Пожалуйста… — шепчу я спекшимися губами. — Пожалуйста…

— Ты спятила, — сообщает Джильда ровным голосом. — Туда сорок минут лету по траектории светового луча. — Выждав паузу, она прибавляет с той же механической интонацией: — Займи свое место, приведи себя в порядок. Никто там не обрадуется такому чучелу.

Вначале я вываливаюсь из кресла, кидаюсь ей на шею и повисаю там без сил и практически без чувств на долгих две минуты. Почти выклянчиваю сестринское похлопывание по спине.

И лишь затем выполняю приказы своего пилота-инструктора.

Сорок минут лету по траектории светового луча.

Хотя бы что-то в моей жизни замкнет свои круги.

— Не расслабляйся, — предупреждает Джильда. — Эти твои… крофты… у них по началу тоже все шло весьма неплохо. И вот что: я думаю, следует надеть скафандры.

Ненавижу скафандры. Это отвращение точно так же тянется откуда-то из детства, как и все прочие мои комплексы. Там, в детстве, у меня не было иных нарядов, кроме кое-как переделанного мужского рабочего комбинезона. У меня нет клаустрофобии, но здесь что-то иное. Может ли улитка ненавидеть собственную раковину?

Тем не менее подчиняюсь.

Отчуждение, возникшее между нами, никуда не пропало. И вряд ли растает вовсе в обозримые сроки. Но тот вакуум, что разделил нас в отместку за мою ложь, уже не так абсолютен, как несколько часов назад. Вакуум вообще не бывает абсолютным, разве что в лабораторных условиях… но это так, к слову. Мне кажется, Джильда понимает мои чувства. Может быть, понимает даже лучше, чем я сама себя понимаю. Все же она намного взрослее, у нее есть своя жизнь и свои воспоминания, которые всегда упрощают возможность сочувствовать тому, кто никакого сочувствия не вызывает. Вот как, к примеру, я — циничная бесчувственная стерва, которая упорно и без особой на то надежды желает измениться к лучшему.

— Может быть, нам повезет, — повторяет Джильда.

Не сказать, чтобы она выглядела чересчур озабоченной.

…Хорошо, что мы надели скафандры.

Хорошо, что даже в отсутствие зримой угрозы защита была поднята и сжирала энергию трампа со скоростью один процент каждые две минуты, а кот и цыпленок великодушно возвращали этот же процент внешним компеллерам за четверть часа.

Хорошо, что мы надеялись на везение, но глубоко в душе никто в чудеса не верил.

Хорошо, что…

Больше ничего хорошего. Все остальное плохо.

 

Храм Мертвой Богини

Мы не можем вернуться в портал и сбежать отсюда подальше. Обратный путь нам перекрыт черт знает откуда взявшимся облаком космического щебня. Только что его не было, и вот оно уже есть, сгустилось, обрело объем и плотность, как призрак в фильме ужасов, втянуло портал внутрь себя и зависло безо всяких намерений рассосаться. То есть, конечно, движение облака продолжается, но углядеть в нем систему и вектор нет никакой возможности, тем более что отдельные камушки уже пощелкивают по нашей защите, словно испытывая на прочность.

В чем, собственно, и заключается проклятие здешних мест.

Джильда молчит. Уж лучше бы она бранилась. От нее я бы снесла, пожалуй, и побои. Но она просто молчит и совершает колдовские пассы над панелью управления.

Корабль убегает от метеорного роя, намереваясь прижаться к планете. Все же там сохранилась кое-какая убогонькая атмосфера. Надежды на нее мало, но хотя бы что-то… Я понимаю план Джильды: укрыться от прямой угрозы, опустить защиту и спокойно восстановить дефицит энергии. А затем во всеоружии, без оглядки, в лоб прорываться к порталу. Это должно сработать.

Я снова ощущаю себя дурой и неудачницей. Вдобавок ко всему еще и совершенно бесполезной. Я пассажир, я балласт. Если возникнет в том нужда, от меня будет разумно избавиться, вышвырнув за борт.

Надеюсь, именно так Джильда и поступит. Руководствуясь здравым смыслом и соображениями высшей справедливости.

Что за бред лезет мне в голову? Какое значение для безопасности трампа могут иметь мои жалкие килограммы?..

— Джил, послушай: если мы сядем… — говорю я и сразу замолкаю, потому что все же, несмотря ни на что, мне не хочется, чтобы меня били.

Вопреки ожиданиям, Джильда откликается:

— Я думала об этом.

— И… что придумала?

— Где расположен этот твой… Храм Мертвой Богини?

Я перестаю дышать.

Мне во что бы то ни было необходимо туда попасть. Будь у меня душа, я с готовностью обменяла бы ее на такой шанс. То, что у мыслящих существ вместо души, так называемая «психоэмоциональная структура», или, проще говоря, психоэм, для торговли с врагом рода человеческого, увы, не годится.

Все еще не дыша, я придвигаюсь к развернутой во все пространство кабины карте планеты (я такую еще не видела, наверное — составлена по сведениям последних исследовательских миссий) и довольно скоро нахожу заветную точку. Это нетрудно: почти в центре самого большого континента…

— Ты уверена? — строго вопрошает Джильда. — Приглядись: здесь повсюду разбросаны скопления каких-то руин.

— Уверена, — говорю я задушенным голосом. — Вот это — Цирк Великанов, он и по форме напоминает арену, если не считать его размеров — полсотни миль в диаметре. Нам туда не нужно. Здесь проходит Призрачная Магистраль, ее ни с чем не спутать: полоса ровного грунта шириной в три мили и максимальной протяженностью сплошного участка в пятьсот миль. Нам туда не нужно. Это… это я не знаю, что такое, но туда нам определенно не нужно.

— Плод детского воображения… — насмешливо хмыкает Джильда.

Мы приближаемся к планете, а за нами неотступно следует клубящееся облако космического мусора. Что за адские законы небесной механики им управляют? Почему здесь не нашлось ничего сходного с нашими планетами-гигантами, чтобы запутать и раскрутить все эти метеорные рои вокруг центрального светила на манер астероидных поясов, которые не являют собой большой опасности, если, конечно, не соваться туда без подходящей защиты? Неужели взаимодействия двух солидных звезд недостаточно, чтобы за те же четыре с половиной миллиарда лет привести внутреннее пространство системы к некоторому порядку и выстроить собственную рациональную эклиптику?

Удача все же решила одарить нас еще одной своей улыбкой. Точка высадки находится на светлой стороне Мтавинамуарви, между тем как смертоносное облако надвигается с периферии. У нас будут почти сутки, чтобы накопить энергию для окончательного прорыва. И это мтавинские сутки, которые почти вдвое продолжительнее земных! К тому времени метеорный рой вполне спокойно может проследовать своим путем и освободить портал. И нам не придется взывать о помощи, если все планы пойдут прахом.

Трамп на большой скорости и по крутой траектории входит в верхние слои атмосферы. Внешняя оболочка корпуса нагревается, но это лишь дает возможность компеллерам дополнительно восполнить дефицит энергии. В сколько-нибудь серьезной газовой оболочке, к примеру, в земной, мы бы уже пылали эффектным болидом.

Кажется, я нервничаю.

Огромный кусок моей жизни связан с черно-белой пустыней, что разворачивается на экранах обзора. Я никогда прежде не видела свой мир с высоты: когда меня забирали отсюда, я валялась в гипоксической коме. То, что я вижу сейчас, не способно обрадовать ничьих взоров. Но это мой дом, черти бы его побрали.

Сердце колотится как бешеное… оказывается, у меня есть сердце.

Будь это кино, сейчас должна была бы звучать патетическая музыка. Но тишину кабины нарушают лишь слабые технологические шумы системы вентиляции, да еще, пожалуй, напряженное сопение Джильды.

Так вот она какова в настоящем деле, моя красотка Джильда. В этом прекрасном теле обнаруживается слишком много хромированного металла.

Монохромный пейзаж совершает разнообразные эволюции, вращаясь, кренясь, порой резко уходя книзу. На самом деле это трамп маневрирует на большой высоте, хотя в кабине движение почти не ощущается.

Все это намеревалась осуществить я сама. Боже, какая самонадеянность! Разумеется, у меня не было никаких шансов. Даже при деятельном участии бортового когитра, которому мои экзерсисы очень скоро показались бы неоправданно рискованными, и он отлучил бы меня от управления.

С самого начала весь расчет строился на психологии.

Джильда не бросила бы меня.

Я ничего не знаю о ее прошлом, но кое-что мне ясно о ней в настоящем. В критический момент она никогда не оставила бы своей заботой несчастную сиротку Тони.

Я неплохой манипулятор, моим психологам это прекрасно ведомо. А еще я какой-никакой, но математик. Могу просчитывать реакции оппонента наперед. Это несложно, когда дело касается натур искренних и простых, вроде Джильды. Да что там, я просто циничная хладнокровная сука.

— Контакт!

Снова перестаю дышать, закрываю глаза.

А когда открываю, то прямо перед собою, протяни руку — и коснешься, вижу Храм Мертвой Богини.

 

Храм Мертвой Богини (окончание)

— Где находился твой корабль? — спрашивает Джильда.

— Н-не знаю… не помню. Может быть, по ту сторону руин.

Действительно, корабля крофтов нигде нет. Вряд ли он мог бесследно разрушиться за каких-то тринадцать лет. Скорее всего, его останки были эвакуированы исследователями для дознавательских целей. Впрочем, в отчетах, с которыми меня время от времени считали своим долгом знакомить, ничего о том не сообщалось. Судьба корабля заботит меня очень незначительно. Он и в ту пору не представлял из себя ничего, кроме памятника человеческой самонадеянности.

— У тебя будет ровно один час, — говорит Джильда жестким голосом, исключающим возражения. — Подойти, осмотреться, зафиксировать увиденное. И ты обещаешь мне не спускаться в туннель, даже если он и существует.

Быстро-быстро киваю. Требуемое не противоречит моим планам.

— Я с тобой не пойду, — продолжает Джильда. — Хотя следовало бы. Но лучше я останусь на корабле. Тогда ты не сможешь заразить меня своим безумием и не уговоришь на разные сумасбродства. Один час, тебе ясно? По истечении этого часа я покину поверхность планеты, с тобой или без тебя.

«Ты никогда такого не сделаешь, красотка Джильда…»

— Если обстановка изменится в неблагоприятную сторону по моему прямому приказу ты без промедления возвращаешься на борт. Это понятно?

Киваю еще быстрее.

— Подтверди голосом, несчастная дура!

— Понятно, пилот-инструктор, — ангельским сопрано отзываюсь я.

— Твое неподчинение не удержит меня от экстренного взлета, — говорит Джильда сердито. Она встречается со мной глазами, и я безо всякого напряжения выдерживаю ее взгляд. — Ты, верно, рассчитываешь, что я никогда не брошу тебя одну в чужом мире? Ты заблуждаешься на мой счет… девочка Тони.

«А вот это мы очень скоро выясним».

— Федеральное нормализованное время — двадцать один час двадцать минут; пятое марта сто шестьдесят первого года, — декламирует Джильда, адресуясь к бортовому журналу. — Планета Мтавинамуарви, светлое время суток, видимость идеальная, температура за бортом 290 градусов по Кельвину. Пилот-стажер Стокке-Линдфорс выполняет частную исследовательскую миссию proprio motu в окрестностях объекта «Храм Мертвой Богини». Предполагаемая продолжительность миссии — один час. Обратный отсчет запущен… Ну же, не торчи истуканом!

— Джил, я тебя люблю!

Сказано почти искренне. На самом деле я не способна на сильные чувства. Будем считать это демонстрацией глубокой признательности.

— Иди к черту, Тони!

Именно туда я и направляюсь.

Вываливаюсь из кабины в коридор, на ходу прилаживая легкий шлем с маской. В полной герметизации нужды нет, местный воздух недеструктивен и не оказывает на кожу пагубного воздействия. Тринадцать лет тому назад я им дышала… Задраиваю за собой дверь шлюза, выравниваю давление. Диафрагма наружного люка разворачивается, позади меня равнодушно мигают зеленые транспаранты.

Я снаружи.

Стою обеими ногами на сером песке планеты Мтавинамуарви.

Я дома.

— Что происходит, Тони? Почему ты молчишь? Ты в порядке?

— Да… просто я немного потерялась.

— Самое время тебе найтись, — ядовито напоминает Джильда. — Так, для протокола… Будь любезна, комментируй свои действия!

На негнущихся ногах я удаляюсь от темной, дышащей жаром громады трампа. Хруст песка не столько слышен, сколько ощущается подошвами ботинок. Иллюзия, конечно… Во все стороны простирается плоская, как стол, серая с черными блямбами пустыня. Человеческому глазу ландшафт кажется неожиданно просторным, сознание инстинктивно пытается очертить линию горизонта в привычных пределах, и то, что обзор не обрывается, где обычно, а длится и длится, приводит наблюдателя, то бишь меня, в легкое замешательство. Мтавинамуарви почти на четверть больше Земли, что, однако же, почти никак не отражается на ускорении силы тяжести. «Брэнди-Грум» полагает, будто «это обусловлено преобладанием легких пород в литосфере или наличием в ней обширных пустот». И я на собственном опыте убедилась в справедливости второго предположения… Выступы рельефа стерты метеоритными бомбардировками, повсюду виднеются зализанные ветрами язвы больших и мелких кратеров. Над головой висит свинцово-синее пустое небо без намека на облачный покров — да и откуда ему здесь взяться? Звезды почти не видны, но не из-за газовой оболочки, а оттого, что на горизонте сверкающим кружевным шлейфом вздымается корона Нахаротху-Прим. Зрелище фантастическое, не сравнимое ни с чем… но я уже видела такое в собственном детстве.

Это чужой мир. Невообразимо далекий от Земли. Кладбище древней культуры, которая не справилась с собственной миссией разума и предпочла эмигрировать в будущее, похоронив самое себя в недрах планеты. Всякий на моем месте мог бы проникнуться величием момента и упиваться новизной ощущений. Но я ничего не чувствую, кроме волнения. Эмоциональная глухота, гори она в аду.

Или же моя инакость наконец обрела свою нишу? Легла, как меч в ножны?

Храм Мертвой Богини темным уродливым силуэтом вырисовывается на пламенной занавеси короны. Когда-то он казался мне каменной громадиной. А сейчас это просевшие под собственной тяжестью, разбитые и вмятые в грунт метеорными дождями, утратившие первоначальный облик и форму бессмысленные обломки. И я не уверена, к вящему успокоению Джильды, что смогу найти вход в туннель.

Но чем ближе я подхожу, тем тверже мое намерение покончить наконец с кошмаром собственного бытия. Обрести себя, восстановить личностную целостность, разрушить комплексы и недоверие к самой себе… назовите как угодно. Если понадобится, я змеей поползу между каменных плит.

Но в этом нет необходимости.

— Тони, какого дьявола? С тобой все в порядке?

Сакраментальный вопрос. Он заслуживает не менее затертого сакраментального ответа.

— Со мной все хорошо, Джил.

С этими словами я отключаю связь.

Мне все равно, что будет дальше. Если Джильда решит удрать без меня, скатертью дорожка. Если дождется возвращения и отшлепает, как нашкодившего щенка, я буду улыбаться. Влепит затрещину, пускай даже отлупит, я стерплю. Если весь мир разлетится вдребезги, я не стану печалиться. Все, что мне нужно от судьбы, покоится под этими руинами.

Я на расстоянии протянутой руки от своей ослепительной цели.

Ничто меня не остановит…

 

Мтавинский кохлеар

…Ничто меня не остановит.

А надо было бы.

От моей памяти остались осколки.

Мои часы встали. Я знаю это наверняка, хотя не вижу их перед глазами.

Взамен я вижу себя со стороны, в кривом пыльном зеркале, которое давно раскололось на тысячу кусков, и непонятно, что удерживает их в погнутой, зеленой от времени раме. Осколки перепутались, частью выпали и сгинули в безвременье, но в тех, что сохранились, многократно и с громадным искажением отражается мое мертвое лицо.

Я уже умирала в этой жизни, но не доводилось еще присутствовать при собственной смерти безучастным зрителем.

…Почти бегу по наклонной плоскости туннеля, изредка касаясь стены кончиками пальцев. Скафандр мешает движению, отчего возникает гигантский соблазн от него избавиться. Ведь я же дышала когда-то этим воздухом… Гоню прочь безумную мысль. Луч света тает в темноте, не достигая преграды. Это неважно. Я все еще помню короткую дорогу в Убежище. Где свернуть, где остановиться и сделать осознанный выбор, чтобы не заплутать. Здесь туннель раздваивается и превращается в лабиринт в первом его приближении, но направо мне не нужно, через полмили там тупик, и я долго ломала маленькую детскую головенку, зачем нужно было устраивать ловушку, которая никого не ловит. Так ничего и не придумала. Приняла как данность и впредь, возвращаясь домой с поверхности, никогда не сворачивала направо. Тем более что впереди ожидало нерядовое испытание на память и смекалку. Стаффан, который иногда сопровождал меня в моих походах, называл это место «барабан» и никогда не объяснял почему. Рассказывал только, что сталкивался с подобным в своей богатой крофтской биографии. Помнится, я уже тогда тренировала на нем свою вредность, доставая вопросами: «А где палочки?»… откуда-то я знала, что к барабану непременно должны прилагаться палочки, хотя и не совсем понимала для чего. Много позже, во взрослой уже жизни, я наткнулась на описание какого-то старинного кинетического оружия, поражающие снаряды которого помещались во вращающийся цилиндрический барабан, и все стало на свои места. А в ту пору, наоборот, ничто не оказывалось на своем месте, стоило лишь отойти подальше. И ни разу — ни единого разу! — нам не удалось застать это чудо врасплох. В этом заклятом месте туннель ветвился на три прохода, которые на вид почти ничем не различались. Темные, застойные, бесконечные. Фокус состоял в том, что всякий раз это были другие проходы, и лишь один из них вел к Убежищу. Стаффан утверждал, что подземный барабан состоит из девяти штолен, но я так и не увидела больше семи. Они возникали в разных сочетаниях, правильная штольня присутствовала не всегда, и если такое случалось, говорил Стаффан, следовало вернуться на поверхность и повторить весь путь сызнова. Папочка перестраховывался: достаточно было отступить к развилке, как гигантский невообразимый барабан бесшумно, незримо, без сотрясений грунта и осыпаний породы, совершал оборот на произвольное число отверстий.

…Как отличить, каким проходом пользоваться: для этого нужно снять перчатку и приложить голую ладонь к той стене, что справа от тебя. Закрыть глаза, остановить дыхание, отвлечься от биения сердца, которое в такую минуту не упустит напомнить о себе, словом — обратиться в слух… прикладывать ухо бесполезно, оно слишком чувствительно к посторонним шумам, а в мтавинском кохлеаре никогда не бывает абсолютной тишины, и если поначалу кажется, что тишина накрывает тебя тяжелым ватным одеялом, то уже спустя минуту в этой вате обнаруживаются прорехи, где-то что-то шуршит, капает, журчит, подвывает, с машинной размеренностью посту-кивает твердым о твердое, и все это тихо, очень тихо, но отовсюду и одновременно… так вот: приложить ладонь и затаиться, и в своем проходе очень скоро откуда-то с нижних ярусов сквозь толщу камня, что характерно — под острым углом, именно под острым… как можно наощупь вдруг понять, что есть угол, да еще острый, объяснению не поддается, это какая-то местная тактильная иллюзия… придет особенный, повторяющийся через равные промежутки короткий звук технической природы, как будто незримый хозяин подземелья из сострадания дает тебе подсказку… только в своем проходе, только через ладонь и с сугубой чуткостью, в других проходах ничего похожего не случается, хотя по невнимательности кое-где можно и обмануться… я сама несколько раз обманывалась и убредала в темноту, запустение и необитаемость, но, к счастью, всегда успевала заметить оплошность и вернуться к исходной точке. Я не без труда стягиваю перчатку: скафандр сопротивляется моему безрассудству, тянет за перчаткой какие-то прозрачные пленки и волокна, но скоро, отчаявшись вернуть меня в русло здравомыслия, сдается. По привычке начинаю прослушивать с левого прохода: с ним отчего-то была связана наибольшая вероятность благоприятного исхода. Но не в этот раз. Разумеется, за тринадцать лет многое могло измениться. Вплоть до того, что заветный сигнал мог угаснуть вовсе или незримые механизмы, ответственные за режим конфиденциальности внутри кохлеара, могли сменить кодовые последовательности. Повторяю ритуал с центральным проходом: та же история. Еще одна попытка, и я в разочаровании, ни на один вопрос не найдя ответа, ни одной душевной трещины не склеив, ни одного разрыва в памяти не зарастив, возвращаюсь на корабль, к Джильде под крылышко, огребать заслуженную вздрючку и уносить свою тощую задницу на матушку-Землю, которая и не таких неудачниц принимала в свои утешительные объятия… И тут же совершаю для себя открытие, уж не знаю, из какого разряда, неприятных или наоборот: никуда я отсюда не денусь. Коли не получится — отступлю к развилке, как делала и раньше. А потом вернусь и буду испытывать удачу снова и снова. Пока не добьюсь своего. Ведь это же так очевидно: если сейчас я сбегу на корабль, то уже со стопроцентной гарантией, ни при каких обстоятельствах, что бы я ни говорила, какие бы клятвы ни давала, какие мольбы ни возносила к небесам и отправляла в преисподнюю — никогда, никогда, никогда я здесь больше не окажусь. И опять за мною увязалось это проклятое «никогда»!.. Подношу ладонь к стенке правого прохода.

…Есть громадный соблазн включить связь и обрадовать Джильду тем обстоятельством, что я все еще жива, вполне благополучна и полна творческих планов. Соблазны полагается преодолевать. Во время движения мой взгляд непроизвольно сползает под ноги. Что я ожидаю там найти? Забытую детскую игрушку? У меня не было игрушек. Еще одно объяснение моей мизантропии. Отпечаток ноги в крофтовском ботинке? Все давно стерлось движением воздуха и подземных масс. Лабиринт только кажется неподвижным. На самом деле он живет, перемещается в четвертом измерении, изредка сползая в декартовы метрики. И заодно стирая все следы чужеродного пребывания. В этом состоит его охранительная функция. Потому-то никто из спасателей ничего и не нашел. Любопытно, на что я рассчитываю? Когда-то я была его частью, элементом конструкции, я была встроена в четырехмерность, поскольку родилась внутри нее. Но теперь все изменилось: не скажу, что против воли, но я была отлучена от него, соединительная пуповина с кохлеаром оборвалась, и то, что я вернулась, ничего уже для лабиринта не значит. Я чужая, что бы о себе ни мнила, на что бы ни надеялась. И вполне возможно, что все мои психологические игры с человеческим окружением, вся моя ложь, все жертвы были напрасны… Однако же я намерена получить свидетельство об этом из первоисточника.

…Убежище. Да, это было оно. Убежище ожидало меня за последним поворотом. Я была даже несколько разочарована тем, как просто и безыскусно все складывалось. Пробежаться легким бегом пару миль по сумрачной каменной трубе. Сыграть с лабиринтом в русскую рулетку. Еще милю без малого под уклон… Никуда оно не делось, Убежище. Моя колыбель, мой дом. Мое проклятие. Я вернулась блудной дочерью, спустилась с занебесных высот, пришла за всем, что оставила здесь тринадцать лет назад. За всем и за всеми. Не исключая себя. Внутри меня ничего не изменилось, та же пустота, тот же холод. В Убежище всегда было пусто и холодно. Вернулась, как меч в ножны… Но почему, почему мне все эти годы твердили, что лабиринт вот уже несколько тысяч лет как мертв, что нет в нем следов присутствия ни людей, ни мтавинов, что не существует никакого Убежища, никаких усыпальниц, вообще ничего из моих рассказов?! Когда вот же оно, Убежище! Огромный искусственный грот с ровным полом и куполообразными сводами на цилиндрических колоннах, с водоемом посередине… Останавливаюсь на пороге с тем, чтобы извлечь из заспинного ранца пакет «Люциферов», и швыряю их перед собой широким веером. Пространство Убежища наполняется желтоватым трепещущим светом — я осознанно запаслась «Люциферами» естественного свечения. Кажется, что своды сделались ниже, а стены сомкнулись вокруг чаши с водой. Так и должно быть: я выросла почти на голову, хотя так и не дотянула до среднего планетарного показателя для женщин моего возраста. А здесь ничего не менялось. Даже пыли не прибавилось. Может быть, за время моего отсутствия кто-то устроил в лабиринте генеральную уборку. И вполне мог уничтожить нашу хижину…

…из фрагментов внутренней обшивки корабля крофтов, из каких-то занавесок и пластиковых полотнищ, из раздвижных перегородок в гармошку. Когда Тельма переодевалась, она всегда раздвигала такую перегородку на манер ширмы, приговаривая себе под нос что-то непонятное вроде «Войди-ка в дом, доченька; не надо масла подливать в огонь… Пожалуй, еще влюбится в тебя»… а потом перестала переодеваться, и нужда в ширме отпала сама собой. Не хижина даже, а скорее лачуга стояла тогда в десятке шагов от берега. Но сейчас ничего там не было, на том самом месте валялся и тлел один из «Люциферов», а по темной, как нефть, поверхности водоема бежала от него прямая, словно начерченная по линейке, световая дорожка. Никакое то было не Убежище. Всего лишь каменный мешок. Пустой, как моя душа.

…Я сижу на берегу озера. Там устроен был для меня специальный приступочек, словно бы те, кто лепил Убежище, загодя предполагали, что однажды здесь родится маленькая девочка, которой захочется проводить какое-то время, любуясь на рябь по поверхности вод и размышляя о возвышенных материях. О дефлекции пространственных целочисленных матриц. О правиле Зеликовича-Лунго для миденхольдовых алгебр. Этот приступок — единственное, что соединяет меня с собственным прошлым. Можно было стереть все следы человеческого пребывания. Генеральная уборка… Но до моей памяти мтавинский пылесос не добрался. Я выжжена изнутри, как город после ядерной бомбардировки. Я ждала этой встречи столько лет.

И вернулась на пепелище. Будьте вы прокляты со своими лабиринтами, со своими кохлеарами. Тяжко, как трехсотлетняя старуха, поднимаюсь на ноги, бреду по самой кромке воды, отпинывая чересчур близко подкатившиеся к ней «Люциферы». Огибаю колонны, опираясь о стылый камень голой ладонью. «Как будет устроена твоя жизнь после того?.» Жизнь «после того» начала свой отсчет. И я представления не имею, как ее устраивать… Дальше дороги нет, дальше глухая стена, а значит, пора отступать. Включаю связь. «Джил, я возвращаюсь». Нет ответа, в наушниках белый шум. Это объяснимо: лабиринт поглощает и рассеивает каналы связи по своим четырем измерениям, из которых я по-прежнему ощущаю только три. Может быть, многомерность мне тоже пригрезилась? Как и все мое прошлое, от которого не сохранилось ничего, кроме воспоминаний? Что, если все было иначе и я просто выдумала себе собственную жизнь? Всех этих крофтов, мою семью? Мтавинов с их усыпальницами? Что, если на самом деле во мне обитает наведенная, ложная память вместо настоящей, в которой сокрыто нечто ужасное, о чем лучше не вспоминать никогда, или же, что не в пример ужаснее, не сокрыто ровным счетом ничего особенного, кроме затертых банальностей, которые я вытеснила оттуда набором воображаемых событий, плодов фантазии, в существовании каковой я всегда себе, в силу защитных механизмов сознания, решительно отказывала?.. Еще одна колонна, еще одно соприкосновение с холодным камнем. Бросаю прощальный рассеянный взгляд на Убежище. И самым краешком глаза ухватываю притулившуюся в десятке шагов от озера хижину.

…Серые обломки панелей, рваные паруса пластика, россыпи ни к чему не сгодившегося хлама, подсвеченные изнутри призрачно-бледным «Люцифером». Не тем, что я принесла с собой, те желтовато-теплые. А крофты всегда обдуманно использовали светильники холодного спектра. Мне кажется, даже на таком расстоянии я вижу откинутую руку Стаффана с просыпавшимися между пальцев капсулами транквилизатора, которым он оборвал безнадежность своего бытия. Если это параноидальное видение, то ему не откажешь в точности деталей. Я спокойна, черт возьми, я спокойна, как эта вода, которую нельзя пить обычным людям, а я пила, и ничего мне не делалось, как этот воздух, которым можно дышать и по капелькам терять рассудок, как эти камни, которые слишком живые, чтобы стоило им доверять. Джил, я возвращаюсь, но не на корабль, а в собственное детство.

…Шаг за шагом я приближаюсь к хижине. Неспешно, только что не на цыпочках. Какие уж там цыпочки в скафандре… Только не задумываться, что с ней не так, почему я не видела ее несколько минут тому назад, и вдруг она возникла из небытия, из складок времени, а то и пространства. Не спускаю с нее глаз, почему-то предполагая, что пока я вижу ее, никуда она не денется. Только не задумываться, что меня там ожидает. Я большая девочка, меня ничем уже не испугать, и я ко всему готова. Это не может быть миражом. Откуда здесь взяться долбаным миражам?

…Она исчезла. Стоило мне выпустить ее из виду, как хижина исчезла, и на ее место вернулась прежняя картинка до блеска вылизанного каменного мешка. Если это и есть шутки четвертого измерения, то они глупы и циничны. Поле зрения всего на мгновение было перекрыто одной из колонн, не обойти которую просто невозможно. Но ведь я помню, как восстанавливать желательный ход событий. Нужно вернуться к исходной точке. Знать бы только, где эта чертова точка находится… В детстве, помнится, я не нуждалась в перезагрузках метрик. Я жила внутри них. Я была четырехмерным существом, потому-то лабиринт и считал меня своей. Он даже к Стаффану в конце концов явил благосклонность, уж не знаю, что стало тому причиной — долгое пребывание в Убежище, вдыхание той отравы, что рассеяна в воздухе, или еще какой-то неведомый каприз кохлеара… Выхожу из Убежища в туннель, стою в темноте, закрыв глаза и затаив дыхание. Сердце стучит; словно паровой молот… древняя, тривиальная и ни с каким реальным образом не связанная метафора, симулякр. Не открывая глаз, возвращаюсь в Убежище. Пусть все вернется, пожалуйста!

…Я не могу включиться в кохлеар, прежние связующие нити разорваны и давно истлели. Но, возможно, если мне удастся поместить его внутрь своего воображения, что-нибудь изменится к лучшему. Глаза мои закрыты, перед внутренним взором лениво раскручивается трехмерная призрачная спираль, которую я, шепча математическую белиберду, как магические заклинания, пытаюсь превратить в четырехмерную топограмму. В идеальный мтавинский кохлеар. Я знаю, к какому классу метаморфных абстракций он относится, какими уравнениями он описан, но я не в силах увидеть его во всей красе. Я бездарь, я неудачница. Я ничтожество.

…Теперь вам не удастся сбить меня с пути. Я доберусь до хижины, хотя бы мне пришлось вырезать собственные веки. Да, колонна снова встает на пути между стеной и водоемом. Тоже мне препятствие… Не отрывая взгляда от цели, вхожу в воду. Оказывается, здесь глубоко и дно какими-то уступами. Вязкая взбаламученная жидкость скрывает меня почти до плеч. Я не утону. На мне легкий скафандр и дыхательная маска. Носком ботинка нахожу твердое дно. Шаг за шагом, шаг за шагом, не опуская пересохших глаз, не мигая горящими веками.

…Будьте вы прокляты. Я уже проклинала вас и проклинаю снова. Это не мой выбор. Никто меня не спрашивал, хочу ли я родиться в затхлой сумрачной пещере, хочу ли остаться без родителей и к двадцати семи годам превратиться в уродливую серую ведьму. За что же вы мне мстите раз за разом? В чем я провинилась? И вот что я вам скажу: мироздание распорядилось по справедливости, содрав с вашей гнусной планеты газовую оболочку, как кожуру с апельсина, а вас самих загнав в самый глубокий ад, какой только можно себе вообразить, да еще навернув сверху для вящей надежности одно лишнее измерение. В аду ваше место, торчите в своих склепах, пока не сгниете окончательно или какой-нибудь особенно убедительный метеорит не расколет вдребезги ваш мир, со всеми его Убежищами и Мертвыми Богинями, Магистралями и Цирками, и всеми наличными кохлеарами в придачу.

… Джил, я возвращаюсь. Будь оно все проклято. Ничего у меня не вышло. Ты ведь знала, что так и случится? Потому и не особенно противилась моим планам? Ну да, манипулятор из меня тоже аховый. Я не стану с тобой спорить, приму все твои колкости как причитающееся. Если ты исполнишь высказанную угрозу и вышвырнешь меня из своего круга — и поделом мне, я заслужила. Только забери меня отсюда поскорее.

…Еще одна попытка, самая наираспоследняя. Не могут же высшие силы, в которые я не верю, до такой степени ополчиться на меня. Не такая уж я и плохая. Неужели не нашлось иного объекта для злобных издевательств?!

…Этот лабиринт никогда не кончится. Я что, заблудилась?! Почему бы нет. Вот было бы прикольно… бродить в сумерках, натыкаясь на промерзшие стены, покуда хватит сил, потом содрать маску, вдохнуть той отравы, что здесь вместо воздуха, окончательно утратить остатки соображения, и, наверное, к лучшему. Я слишком долго скитаюсь по призрачным коридорам собственного прошлого в поисках когда-то обитавших здесь призраков. Лечь в самом темном углу, смежить усталые веки и постараться забыть, как дышать.

…Ну еще разочек, из любопытства, безо всяких уже надежд, просто с тем, чтобы убедиться, что никаких миражей для меня это подземелье более не заготовило.

…Вперед… или назад… никакой, в сущности, разницы. Бездумно переставлять конечности, как забытый автомат в заброшенном парке аттракционов. Вперед… или назад.

... Чья-то рука тяжело, хотя и без большой уверенности опускается мне на плечо. Сквозь оболочку комбинезона я ощущаю ее трепет. Хотя это может быть такой же точно иллюзией, как и все остальное. Мне все равно. Я даже не напугана. Меня не научили бояться. Не научили плакать… не научили любить… вообще ничему не научили полезному в человеческом окружении. Медленно поворачиваю голову. Если это галлюцинация, то плод явно не моего сознания… Человек в тяжелом скафандре, огромный, почти на голову выше меня, в наглухо закрытом шлеме. Воздух становится тягучим, вязким, как желе, как… как сон. Чтобы оказаться лицом к лицу с незнакомцем, приходится одолевать сопротивление среды. Или же это и есть страх? Мы стоим и в замешательстве разглядываем друг дружку. Наконец он сдвигает щиток светофильтра с лица… Это не Стаффан и не Эйнар, как понадеялась я в самой глубине своего остановившегося сознания. Никогда его не видела. Немногим старше меня, запавшие глаза с каким-то затравленным выражением — подозреваю, у меня в этот миг в глазах то же самое… щеки в рыжеватой щетине, нездоровая рыхлая кожа… Непонятно отчего мой взор цепляется за белые пластиковые трубки, что тянутся от воротника куда-то за спину. Губы чужака шевелятся, но я не слышу звуков из-за его шлема. Он соображает первым, подносит трясущуюся руку к щитку на груди, производит некие манипуляции. Голос у него неживой, будто механический, и обращенных ко мне слов я не понимаю. Кажется, это фарерский, потому что континентальные языки я знаю неплохо, а шведский для меня и вовсе родной. «Не понимаю», — бормочу я на шведском. Он быстро кивает и повторяет вопрос: «Ты кто такая? Патруль или спасатель?» Отрицательно качаю головой. «Что ты тут делаешь?» — спрашивает он с самым растерянным видом. Я хотела бы задать ему тот же вопрос, а ввязываться в долгие объяснения своего присутствия не желала бы вовсе. Поэтому я произношу, старательно выговаривая каждое слово: «Сейчас сто шестьдесят первый год…» Он не верит. Просит повторить. Снова не верит. С трудом шевеля потрескавшимися губами, чертыхается и непроизвольно пытается потереть лоб — рука в плотной перчатке натыкается на керамитовую скорлупку шлема. Я стою перед ним словно путало и не знаю, как поступать дальше. «Здесь все неправильно», — наконец бормочет он. Уж я-то знаю это лучше кого бы то ни было… «Ты выведешь меня отсюда?» — спрашивает он беспомощно. «Да, — говорю я, — идем». Теперь у меня есть хотя бы какая-то мотивация к жизненной активности, а еще и оправдание своим безумным поступкам. Мы бредем в полумраке, как в трясине, свет от моего фонарика не пробивается дальше нескольких шагов. Мой попутчик с неожиданным волнением начинает что-то тараторить на своем языке. Спохватившись, переходит на шведский: «Подожди… Я должен кое-что забрать». — «Нет! — почти кричу я. — Возвращаться нельзя!» — «Не могу же я уйти с пустыми руками…» — отрывисто бросает он и тяжелой трусцой удаляется в непроглядную тьму. Я не успеваю удержать его, да и что мои цыплячьи килограммы в сравнении с такой тушей?! «Вернись, идиот!» Сползаю вдоль стены без сил и желаний. Если этот громила мне не привиделся, он — единственная моя связь с реально существовавшим прошлым. Я не могу его потерять. Стоило бы увязаться следом, но нет ни сил, ни отваги. Пускай все закончится… Буду ждать его здесь, пока не умру.

…Что здесь делает корабль крофтов? Его же не было, когда мы прибыли. Новые шутки четвертого измерения? Этот мир совершенно спятил. С трудом переставляя конечности, тащусь к обломкам космического корабля. Нет ни мыслей, ни стремлений. Я делаю это лишь потому, что он попал в поле моего зрения. И притягивает к себе, как магнит металлическую соринку. В детстве я исследовала и обнюхала там каждый уголок, побывала во всех отсеках, даже за приборными досками среди сплетений мертвых аксонов и ганглиев. Может быть, это и есть последний шанс зарастить трещину в моей распадающейся натуре? Люк должен быть со стороны Храма. Конечно, за годы непрерывных метеоритных бомбардировок от корпуса мало что могло сохраниться… но люка не видно вовсе. Это не корабль крофтов.

…«Жемчуг» уничтожен. На него обрушился каменный дождь с небес. Нет спасения. Защита не уберегла. Наступила ночь — как скоро! — и энергии не хватило.

Почему она не улетела, как обещала?!

Я стою, уперевшись руками в измятый, растрескавшийся корпус корабля, и не имею сил войти внутрь. Голые ладони примерзают к обшивке. Отдираю вместе с кожей и снова прижимаю. Возможно, кричу от боли, но не слышу ни звука.

Я знаю, что там, внутри, и боюсь это видеть.

Да, боюсь, боюсь ужасно.

Уж лучше бы я осталась в лабиринте.

Здесь я родилась. Лучшего места, чтобы завершить жизненный цикл, и не придумать.

Пора умирать, Антония Стокке-Линдфорс. Один черт у тебя в этом мире никого не осталось. Ничего у тебя не сложилось, не вышло из тебя ничего хорошего. Никого, ничего… сплошные отрицания бытия.

Стаскиваю с лица защитную маску и делаю глубокий вдох, заполняя легкие отравленным воздухом планеты. Как утопающий, отчаявшийся одолеть глубину; впускает в себя воду, которой нельзя дышать.

Где-то там внутри меня должен теплиться инстинкт самосохранения. Ну, и?..

Сражаться за жизнь меня тоже не научили.

Темнота. Наконец-то.

 

День визитов. Ансельм

Я жива, потому что умерла.

Воздух родной планеты убил меня мгновенно, и это меня спасло. Я перестала дышать, наступила аноксия со всеми прелестями этого состояния. Если я правильно поняла, аноксия — это полное отключение кислородного шланга в организме. Вообще-то, в число упомянутых прелестей обычно включается облысение коры головного мозга, но этого не произошло. А если и произошло, то не настолько, чтобы я превратилась в тыкву. Мой лечащий доктор с удивительным именем Андрей-Ильич и чудовищной фамилией Преображенский дважды объяснил мне, что произошло: вначале бегло, в расчете на понимание, затем с расстановкой и разъяснением темных слов вроде «блокада гликолиза» или «кислородный долг»… На третий раз доктор махнул рукой и сказал: «Забудь обо всей этой чертовне, дочка. Живая, и ладно». У него седая борода, розовые щеки и уютная лысинка в венчике пушистых кудряшек. Даже не знаю, на кого он сильнее похож — на христианского бога из комиксов или на доктора Дулиттла, который лечит зверушек. Таких, как я… У него есть все права называть меня «дочкой», потому что первые дни он не отходил от моего ложа. Теперь, когда он уходит надолго — ведь я не единственная зверушка в его зоопарке! — я чувствую себя покинутой, и мне хочется плакать.

Ну да, я научилась хотеть плакать, поводов для этого предостаточно, дело за малым — за слезами.

Я лежу в просторной, залитой солнцем палате клиники для «ревенантов». Так здесь с изрядной долей незлой иронии называют пациентов, переживших клиническую или, как в моем случае, биологическую смерть. Официальное название заведения, разумеется, иное. Клиника находится где-то в средней полосе России, и мне интересно, что это такое — средняя полоса России, где я никогда за свои двадцать семь лет не бывала. Мне разрешено вставать и бродить по палате, не возбраняется выходить на террасу и всматриваться с высоты в подернутые первой весенней зеленью кроны высоченных деревьев, но лучше всего я чувствую себя, когда валяюсь, натянув под горло тонкое розовое покрывало с узором в виде веселых белых зайцев, и пялюсь в потолок. На потолке все время что-то происходит, какие-то размытые узоры наползают один на другой, поневоле вынуждая следить за ними и угадывать в их чередованиях какой-то смысл или находить несуществующие очертания знакомых предметов. Очень скоро я засыпаю, и это хотя бы на время избавляет меня от невыносимой боли внутри.

С моим организмом все в порядке. Во всяком случае, так кажется мне самой, хотя доктор Преображенский иного мнения и не собирается выпускать меня из-под своей опеки так скоро. Собственно, я и не против. Иногда мне затруднительно дышать, откуда-то берется противный сухой кашель, и мой доктор с понимающим видом начинает сыпать своими заклинаниями: альвеолы… мембраны… сурфактанты… Но это единственное, что осталось мне на память о моей смерти на планете Мтавинамуарви.

Боль происходит вовсе не от поврежденных легких или облезшего кортекса. Если бы я верила, что у меня есть душа, то могла бы с уверенностью сказать, что это болит она — моя бессмертная измученная душа. Но я точно знаю, что никакой души нет, а психоэм болеть не может. Легче от такого знания не становится. Невидимое раскаленное лезвие режет меня на кусочки всякую минуту, стоит мне только проснуться и все вспомнить.

Меня вытащили с планеты — не так скоро, чтобы все обошлось, но еще до того, как я умерла окончательно.

Но они не спасли мою Джильду.

Джильда ждала меня сколько могла, а когда поняла, что корабль обречен, то вызвала Патруль. Чудес не бывает, и Патруль прибыл с опозданием. Метеорный дождь убил мою Джильду за несколько часов до того, как я вернулась из Храма Мертвой Богини.

Меня никто не винит. Но это чушь собачья. Если бы я не спятила настолько, чтобы втравить Джильду в авантюру, она была бы жива. Если бы я вернулась с полпути, а не билась внутри кохлеара о неодолимые преграды четвертого измерения, как бабочка о стекло, она была бы жива. Если бы я вообще не появилась на свет, она была бы жива. Моя прекрасная, моя ненаглядная Джильда.

А теперь ее нет.

Я не могу не думать о том, что ее нет, а я есть.

Сегодня у меня день визитов. Все, кто хочет и у кого есть желание, могут меня проведать.

Бабушки, дедушки и прочая родня не знают о моем бедственном состоянии. Я сама запретила им сообщать. Не хочу, чтобы они утопили меня в розовом сиропе своего сочувствия. Есть среди них пара-тройка вполне сносных экземпляров, с которыми можно общаться без напряжения душевных сил: иронический склад ума, приличный интеллект, никакого там сюсюканья… Странно, что все они со стороны папы Стаффана, который генетически мне вовсе не отец. К примеру, мамины родичи все немного чокнутые, и будь во мне хоть сколько-нибудь наклонностей к музыке и живописи, я бы в них души не чаяла. Папуля же Эйнар, как выяснилось, происходит из древнего аристократического рода, подлинная его фамилия — фон Стокке, и последнее, о чем я мечтаю, так это угодить в лапы патрициев, с их ритуалами, традициями и этикетами. Нет, не надо мне испытаний сверх необходимого!

По правде сказать, я вообще никого не хочу видеть.

Но в земных информационных потоках существует правило, согласно которому всякий, кто задаст прямой вопрос о местонахождении интересующей персоны, имеет право — естественно, вне контекста тайны личности… но это не мой случай… — на такой же прямой ответ.

Например, Ансельм.

Не поленился, оторвал свои мощи от уютного дивана и протащил их через половину Европы ради сомнительного удовольствия наблюдать мою хворь. Вообще-то, он добрый малый, но есть у него один громадный недостаток: Ансельм умнее меня. А поскольку он не женщина, то не умеет притворяться глупым. Для меня это невыносимо. Впрочем, опыты с мужчинами, чей интеллект уступает моему, тоже закончились ожидаемым фиаско. Я обречена.

Мы сидим на террасе в глубоких плетеных креслах, закутавшись в покрывала (мое — розовое с зайцами, его — синее в белую клетку), и расслабленно таращимся на российские ландшафты, исполненные природой в минималистском ключе: черные, только что из-под снега, поля в сизом тумане, тесные рощицы, оштрихованные корявым голым кустарником, блекловатое низкое небо с негреющим пятнышком солнца, китовья серая туша реки возле самого горизонта. В такое трудно поверить, но мы держимся за руки. И у меня нет желания поскорее прервать эту внезапную связь.

— Ты неплохо выглядишь, Тонта, — роняет Ансельм. — Зеленый цвет тебе к лицу.

— Где ты нашел во мне зеленый… — рассеянно удивляюсь я. И спохватываюсь: — Ах да. Но ведь это мой естественный оттенок.

— Твой естественный оттенок — прозрачная бледность, — возражает он. — Как у молодого вампира.

Деликатность также не входит в число его добродетелей.

— Надолго ты здесь?

— Нет. Надеюсь, очень скоро все закончится.

— Закончится — что?

Я не отвечаю.

— Не очень-то ты мне нравишься в таком состоянии.

— А раньше как, нравилась?

— О да! Ты же знаешь, как я тебя люблю…

У меня нет сил смеяться. Намек на дипломатичное хихиканье незамедлительно перерастает в приступ болезненного кашля. Ансельм порывается совершать какие-то активные действия, ну, там, вызвать персонал, поднять тревогу, но я пресекаю его энтузиазм слабым взмахом руки.

— Глупости, сейчас пройдет, — хриплю я перехваченным горлом.

И мы снова сидим молча, сцепившись пальцами и мучительно гадая, какими еще словами скрепить эту внезапную близость.

— Я слышал, ты добралась-таки до своей планеты, — говорит он осторожно.

— Угу.

— Расскажешь?

— Не сейчас.

— Но ты хотя бы нашла то, что искала?

Мысленно выстраиваю элегантную в своей пошлой завершенности слове сную конструкцию вроде «Скорее, утратила то, что имела…» Но произнести не могу. Меня душат слезы. Тоже вполне себе затасканная метафора, и я никогда не думала, что она имеет какое-то отношение к реальности. Еще и как имеет.

Едва успеваю выжать из себя:

— Ансельм, милый, я устала…

Он бормочет что-то смущенное, неловко целует меня в макушку и исчезает. Не хочу, чтобы он уходил. Не хочу, чтобы он остался. Ах, как это по-женски, ах!..

Едва только за ним затворилась дверь, срываюсь и, путаясь в зайцах, опрометью несусь в ванную. Делаю несколько глубоких вдохов, чтобы задавить истерику в зародыше. И тут же складываюсь втрое от чертова кашля.

Я форменная развалина. Нет, скорее бесформенная.

Швыряю в себя пилюльку из тех, что у меня здесь повсюду, в пределах протянутой руки: на столе, под подушкой и, разумеется, в ванной возле зеркала, жестокосердно демонстрирующего мою зеленую в багровых пятнах физиономию. Кашель угасает, я снова в порядке. Молодой вампир в телесной немощи, потому и зеленоватый.

Вернувшись в палату, обнаруживаю, что со мной желает общаться дистанционно некто Марк Фрид.

Не припоминаю такого в числе своих знакомцев. Наверное, кто-то из прежней жизни, с той стороны мтавинского терминатора.

Так и есть. Марк Фрид, математическая вселенная. Ему-то что от меня нужно?

 

День визитов. Марк Фрид

Больше всего мне хочется упасть в постель и бездумно следить за движением фигур на потолке в надежде, что придет избавительный сон. Тем не менее даю согласие на контакт.

Марк Фрид не является на экране видеала. Он настаивает на эффекте vis-a-vis. Ему, видите ли, так привычнее. Но я не намерена приводить палату в порядок ради счастья принимать научную знаменитость у себя в гостях. И мне плевать, как я при этом буду выглядеть: применительно к моей персоне режимы «ужасно» и «очень ужасно» для постороннего глаза не сильно различаются.

Опускаю шторы, выбираю свободный от мебели и напольных ваз пятачок, после чего даю согласие на визит.

На указанном пятачке возникает фонтан призрачных струй, которые резво меняют цвет наподобие веселенького китайского фейерверка. Весь этот плезир длится не более нескольких секунд, а затем струи тускнеют, стягиваются в подобие человеческой фигуры из мутного стекла, по которому беспорядочно мечутся яркие сполохи, сообщая фигуре плоть и цвет.

Марк Фрид пребывает в позе роденовского «Мыслителя», если не считать просторной драпировки на телесах отнюдь не атлетических статей и банальной табуретки вместо камня под задницей. Со времени нашей встречи его лохматость сильно повысилась, и к ней прибавилась асимметричная курчавая бородень.

— Ага, — начинает он без предисловий, внимательно разглядывая меня блестящими темными глазками. — Теперь припоминаю. Мы встречались раньше в…

— Математический Кампус, — говорю я. — Хайдельбергский университет.

— Так это же совсем рядом! У меня свободный вечер, что, если не откладывая…

— Меня там нет, доктор Фрид. Мы с вами находимся сейчас в моей палате, в клинике для ревенантов. Центральная Россия, где-то неподалеку от реки Волга, если это вам о чем-то говорит.

— Гм… ревенанты… Если вы нездоровы, то мы можем…

Его манера обрывать фразу сразу после того, как становится ясен ее смысл, начинает меня бесить.

— Вряд ли я стану здоровее в обозримом будущем, доктор Фрид. Вы ведь не затем меня нашли, не так ли?

— Зовите меня Марк. — Он смущенно улыбается в свою нелепую бороденку. — Вообще-то, моя фамилия — Фридман, но за минувшие столетия в точных науках накопилось столько Фридманов, что поневоле приходится озаботиться уникальной идентификацией… хотя и Фридов, если честно, тоже предостаточно. Могу я обращаться?..

— Мое имя Антония, если вы помните. Вы вправе редуцировать его по своему усмотрению.

— Я не помню, но полные сведения об авторе присутствуют в заголовке реферата. Анти… по-моему, недурно звучит…

—.. что в переводе с греческого означает отрицание. Это как раз про меня.

— Хорошо, Анти. Теперь, когда мы определили исходные условия… Я прочел ваш реферат о новом классе метаморфных абстракций.

— Но я не…

— Я читаю все работы, где упоминаются гильдерманово пространство и смежные математические представления, — прерывает он меня с внезапным раздражением. — На это уходит чертова прорва личного времени, но иного способа оставаться в актуальном метаморфном дискурсе не существует.

Забавно: всего только пару дней назад я исполнилась бы энтузиазма и вся целиком, от пяток до макушки, обратилась во внимание. Еще бы — выдающийся математический ум нашел время для визита, направил на меня лучи неравнодушного внимания! Вот была бы прекрасная инъекция моей зачахшей самооценке. Благовидный повод напомнить о своем существовании ушедшим в научный отрыв обитателям Кампуса. Да вообще было бы классно.

Но не сейчас.

Я спокойна, как ящерица в холодной норе. Мне все равно, что он скажет.

Однако политес надлежит соблюдать.

— Тогда, док… Марк, у вас найдется пара слов по поводу и моего скромного труда.

— Конечно, найдется. — Он встает и начинает расхаживать вокруг своей табуретки, иногда выбредая за пределы пространства vis-a-vis и незаметно для себя проходя сквозь какую-нибудь ненароком подвернувшуюся вазу с сухими колосьями. — Пара слов… именно пара… — Его голос обретает академический металл. — Проблема в том, Анти, что ничего принципиально нового вы не открыли. Класс подобных метаморфов давно известен. Он описан еще в прошлом веке в работе Сигэмицу и Эммана «Парадоксальность и эстетика алгебраического абсурда». Между прочим, Эмман — это японская фамилия, точнее, псевдоним, как у меня. И употреблен по той же самой причине. Настоящая фамилия ученого была Ямамото. Следовательно, он был обречен затеряться в толпе однофамильцев, а то и полных тезок. «Эмман» означает «мир и согласие»… — Марк Фрид снова устраивается на табуретке, как на насесте, и смотрит на меня испытующе. — Вам не интересно?

«Ну что вы, Марк, как вы могли такое заподозрить, Марк, никогда не слышала ничего более захватывающего, Марк…» Так мне следовало бы отвечать, изнывая от пиетета и величия момента. Но нынче я не настроена лицемерить даже из уважения.

— Нет, — говорю я.

— Да мне, строго говоря, тоже… В этой работе описан сам класс, приведена вся формальная часть и перечислены допустимые реплики. Единственное отличие вашего реферата в том, что вы сочли возможным связать кохлеары с тубулярами, исходя из допущения, что и те и другие являются резидентами гильдерманова пространства. Формальное сходство улитки и вашего отдельно взятого мтавинского… кстати, почему мтавинского?.. странное определение… ну и бог с ним — мтавинского кохлеара ввело вас в заблуждение. На самом деле это резиденты разных пространств. Вы наверняка знаете, что такое «полиметрическая алгебра Стяпонавичуса»?

Отрицательно мотаю головой.

— Если честно, мне до сих непонятно, что заставило вас тратить столько сил на описание описанного и доказательство доказанного. Я потому к вам и явился, чтобы своими глазами увидеть сей феномен.

— Дело в том, Марк, что мтавинский кохлеар существует в реальном мире.

— Это неважно. Наш мир достаточно многообразен, чтобы в нем имели материальное воплощение все бредовые фантазии человеческого мозга. И нечеловеческого тоже, я не метарасист… Я здесь потому, Анти, что мне импонирует ваше упорство. То, что вы изобрели велосипед, не есть тяжкий грех. В сопространственных проблематиках такое приключается сплошь и рядом. Вот и ваш покорный слуга в свое время… гм… И, строго говоря, кое-где ваша система доказательств более изящна и практична, нежели у наших добрых самураев… — Он затейливо переплетает конечности и окидывает меня из своего отдаленного мирка благосклонным взором. — Давайте поступим так: вы приводите свое здоровье в порядок и связываетесь со мной… только никаких экранов, непременно vis-a-vis или в материальном воплощении… кофе, мороженое, вкусный ликер гарантирую… и мы трансформируем ваш реферат в полноценную научную статью. Я объясню, что следует исключить, а на чем акцентировать внимание небезучастной математической общественности… авторство, разумеется, остается целиком за вами…

— Спасибо, Марк, — роняю я.

Он вдруг резко подается вперед и едва не пронизывает меня насквозь.

— Кажется, я понимаю, в чем главная проблема, — сообщает он, заговорщицки сощурясь. — Вы все время пытались вызвать в своем воображении визуальное представление этой винтообразной дряни. Запихнуть ее себе в голову, в обычную человечью, что скрывать — женскую голову…

— Ну да, — уныло вздыхаю я.

— Ох уж эти мне хайдельбергские визуалы! — смеется он. — Легкие пути не для них… Открою вам секрет, Анти: у меня с воображением вообще паршиво, я и трехмерные-то классы представить себе не могу Ну, куб или пирамиду — это запросто, а потом начинаются сложности. Анти, не нужно ничего воображать! Всевышний даровал человекумозг не для того, чтобы забивать его нарочито искаженными проекциями реальности, а чтобы создать аппарат для описания всего на свете и употребить на благо вселенской гармонии…

Он шлет мне воздушный поцелуй и рассыпается в прохладном воздухе снопом разноцветных искр.

Какое-то время пытаюсь размышлять на тему: нужно ли мне все это безобразие, хочу ли я оставаться математиком, изменит ли предполагаемая статья мои представления о собственной бездарности. И на все поставленные вопросы сама себе даю однозначно негативные ответы.

Но прежде чем я падаю на ложе без сил и желаний, ко мне заявляется последний посетитель.

 

День визитов. Ленартович из Корпуса Астронавтов

Как все действующие астронавты, он не имеет возраста. Что-нибудь в диапазоне от сорока до бесконечности. Загорелое лицо, короткая стрижка, мелкие усики, темные очки, джинсы с замшевым пиджачком, под которым виден тонкий серый свитер с эмблемой какого-то заведения. Сухой, спортивный, как это называется… поджарый. «Это вам, сударыня». В некотором замешательстве принимаю небольшой букет диковатых на вид, резко пахнущих стеблей с мелкими лиловыми соцветиями. Мне никто еще не дарил цветов. Ансельму такая блажь и в голову не пришла бы, его подарки обычно сводятся к чему-нибудь съедобному; как и все мои мужчины, он пребывает в заблуждении, будто моя худоба связана с недостаточным питанием. Странно получить первый в жизни букет от незнакомого мужчины, которому к тому же этот акт дарения не доставляет большого удовольствия.

— Вам придется простить мне мой внешний вид, — бормочу я, отчаянно и неуправляемо краснея.

— Я знаю, где нахожусь, — бесстрастно отметает визитер мои оправдания.

Он садится в свободное от барахла кресло, расстегивает пиджак (эмблема оказывается стилизованным изображением большой панды) и снимает очки. Глаза у него серые и немного стеклянистые, как у змеи, взгляд неприятно тревожит.

— Меня зовут Геннадий Ленартович, я представляю комиссию Корпуса Астронавтов по расследованию инцидента на планете Мтавинамуарви. Это предварительное знакомство, неофициальное. Если вы желаете прекратить беседу прямо сейчас, я вас пойму.

— Но ведь вы все равно не оставите меня в покое, не так ли?

— Не так. Вы можете отказаться отвечать на вопросы, вообще отказаться от любого участия в расследовании. Это ваше право, и никто вас не упрекнет.

Я молчу, уставившись в пол.

— Должен заранее довести до вашего сведения. Комиссия, которую я представляю, не возлагает на вас никакой ответственности за события, которые привели к катастрофе космического аппарата и гибели навигатора Романо. Собственно, вы об этом и без того уведомлены.

— Вздор. Джил погибла по моей вине, и я это знаю. Как бы вы в своей комиссии ни пытались меня оградить…

— Никто не пытается вас ни от чего оградить. Вы взрослый человек и отвечаете за свои поступки, даже самые безрассудные. Как, например, в данном случае. Но, согласно установленным правилам, пилот-инструктор, и никто более, несет ответственность за безопасность космического аппарата и стажера, в данном случае — вас. По сути, вы лишь пассажир, которому навигатор под свое поручительство позволил немного порулить кораблем.

— Вздор, — упрямо повторяю я. — Джильда не хотела лететь к Нахаротху. Я убедила ее…

— Навигатор Романо имела право и возможность игнорировать ваши аргументы. То, что она не покинула без промедления опасный и, если вы не знали, закрытый для навигации участок пространства, было ее персональным осознанным решением. Она, безусловно, представляла себе все потенциальные угрозы.

— По-вашему, чтобы не нарушить ваши правила, ей действительно нужно было улететь и оставить меня одну на планете?

— Это было бы разумно и не противоречило правилам.

— А то, что она ждала моего возвращения до последней минуты своей жизни, было неразумным?!

— Мы все знаем, к чему привело такое решение.

— Вы хотите сказать… это что же… у вас, в вашем Корпусе, так принято?!

Он впервые усмехается. Без иронии, но с отчетливой горечью на тонких губах, почти белых на темном.

— Нет.

Я хлопаю ртом, как выброшенная на берег рыба, и Ленартович снисходительно разъясняет:

— То, как поступила навигатор Романо, было неразумно, неоправданно и противоречило правилам. Но у нас все так делают.

— И гибнут?

— И гибнут. Очень часто не к кому даже прийти и задать неудобные вопросы. Правила написаны давно, их задача — определить возможные сценарии рационального поведения в нерациональных обстоятельствах. Внести хотя бы толику здравого смысла в хаос нашей профессии. Случается, что они вступают в противоречие с нормальными представлениями о человечности. Это не первая комиссия, в которой я участвую, и не припоминаю случая, чтобы выбор был сделан в пользу правил.

— Но почему она сразу не сказала, что никогда не улетит без меня?!

— Подозреваю, вы рассчитывали, что так оно и будет.

— Ни на что я не рассчитывала. Я в те минуты ни о чем другом не могла думать, кроме… У нее была семья?

— Разумеется. — Ленартович пожимает плечами, словно я спросила о какой-то несусветной глупости. Впрочем, глупость и есть. — Мать, отец, сынишка на детском острове Изола д’Уччелло… Вы что же, не знали?

Меня никто не винит. Все делают вид, будто я ни при чем. Даже этот тип Ленартович, хотя по лицу видно, что такое поведение стоит ему усилий. Ну да, я виновата в смерти Джил, но, черт возьми, я не виновата в том, что осталась жива. В конце концов, я умерла на Мтавинамуарви, не нужно было меня спасать на той планете с тем, чтобы добивать на этой.

— Так вы будете задавать свои… неудобные вопросы?

— Не сейчас. Позже, когда вы восстановите свое здоровье и придете в полное психологическое равновесие. В моих визитах нужды не будет, я вышлю вопросник, у вас будет время обдумать ответы.

— Тогда зачем… ах да, познакомиться…

— Не только. Дело в том, что я, если угодно, один из немногих экспертов по интересующей нас с вами проблематике. Десять лет назад вместе с Михаилом Сапрыкиным я руководил группой, которая исследовала подземные пустоты Мтавинамуарви. После того, как вас нашли и забрали оттуда, было несколько серьезных попыток закрепиться на планете и развернуть полноценную ксеноархеологическую миссию. Разного рода любителями можно пренебречь, тем более что дальше первого уровня никто продвинуться не мог. Более всех ожидаемо преуспели кеоманрани — арахноморфы с невообразимым по нашим меркам чувством и видением пространства. Они нашли вход в лабиринт, сочли, что дальнейшее тривиально, и передали технологию доступа нам. Вы не поверите, я сам спускался на пять-шесть миль по этим проходам. И ничего не нашел такого, что подтвердило бы ваши рассказы о лагере Крофтов и усыпальницах мтавинов.

— Получается, вы один из тех, кто решил, что я всего лишь бедная чокнутая девочка, которая все выдумала?

— Есть вещи, которые вы не могли выдумать. В конце концов, Аксель Скре и его группа существовали в реальности. Они высадились на Мтавинамуарви. Они пропали на Мтавинамуарви. — Он выговаривает имя планеты без малейшей запинки. — Бедная чокнутая девочка возникла из ниоткуда на Мтавинамуарви пятнадцать лет спустя. По меньшей мере последний факт нуждался в рациональном объяснении, а версия, изложенная вами, ничем не хуже других.

— Но вы прекратили поиски.

— Потому что никто не видел в них смысла. Прошло много лет, я ушел из ксеноархеологии, стал администратором, систему Нахаротху закрыли для всех видов навигации… И вдруг из небытия возникаете вы и снова ставите те же вопросы.

— Неудобные? — спрашиваю я печально.

— Не то слово, — отвечает он ровным голосом.

— Я ничего там не нашла. Никаких доказательств. Вообще никаких следов. Я и сама уже не уверена, что ничего не придумала.

— Разумеется, — кивает Ленартович. — Разумеется…

Он разворачивает перед собой экран видеала и выводит на него плоскую картинку в серой гамме.

— Вы знаете, кто этот человек? — спрашивает он спокойно.

Меня только что окатили громадным ушатом ледяной воды. Или крутого кипятка, никакой разницы.

С экрана на меня уставилось лицо в рыжей щетине. Впалые щеки, глаза почти безумные за пыльным забралом шлема. Незнакомец из лабиринта. «Ты кто такая? Патруль или спасатель?»

— Нет… не знаю.

— Это Аксель Скре, — сообщает он как ни в чем не бывало. — Тот самый. Во плоти, в натуральную величину и даже с прежними неадекватными реакциями. К слову, не постаревший ни на год, хотя и слегка помятый.

— От… откуда это?

— Вы должны были знать, — усмехается он. — Хотя от стресса и не такое вылетает из головы… Ваш скафандр, как ему и полагается, оснащен регистратором. У нас есть полная запись ваших блужданий по мтавинскому лабиринту.

— Тогда вы могли…

— Да, хижину вашу мы тоже видели. Похоже, вы действительно находитесь с этим миром в особых отношениях… Собственно говоря, есть все основания для возобновления миссии на Мтавинамуарви, но в ином статусе. Теперь она будет спасательной. Вам будет предложено выступить в качестве эксперта или научного консультанта, на ваше усмотрение. Как вы намерены исполнять свои функции — дистанционно или на месте… и намерены ли участвовать в миссии… решать вам, барышня.

 

Болевой порог

Она все равно не улетела бы без меня.

И неважно, что было тому причиной. Правила позволяли Джильде сделать это. Но тогда коллеги, все эти безбашенные дружки из «Трех Планетоидов» никогда не приняли бы ее в свой крут. На нее смотрели бы как на драйвера, который бросил на мертвой и опасной планете своего пассажира. Возможно, она думала и об этом. Если бы так оно и было… что это меняет? Это как-то способно оправдать меня в собственных глазах? Или я смогу выдумать еще какую-нибудь гадость про мою славную Джил, чтобы утихла наконец эта боль — выматывающая, выворачивающая наизнанку мою душу? Ведь я-то знаю точно: она осталась и ждала меня под градом небесных камней потому, что любила меня и хотела защитить.

Ленартович, должно быть, решил, будто его замшелых канцелярских периодов достаточно, чтобы вернуть мне душевный покой. Будто бы новые вести окажутся мне интересны и вернут вкус к жизни. Оставил кристаллик с копией моих подземных блужданий в рассуждении, что едва только за ним затворится дверь, я кинусь смотреть и пересматривать… А еще вернее, ничего такого он не думал, а пришел и равнодушно, с трудом скрывая неприязнь, сообщил мне все, что ему поручили сообщить. Исполнил свой служебный долг.

Что ж, по крайней мере, я знаю, что я дура, но не сумасшедшая. И они в своем Корпусе это знают. И понимают при этом, что никакой я им не эксперт, толку от меня никакого, что таких экспертов в любом математическом кружке косяк и маленькая рыбка, и если им нужен кто-то разбирающийся в метаморфных топограммах, то чокнутая социопатка пригодна для этого в самую последнюю очередь.

Ну вот, снова стемнело. Как рано в этих широтах наступает ночь!.. Снова мне лежать одной на слишком просторной для моего хилого тельца постели и ждать, пока бессвязные, болезненные мысли сменятся прерывистым лоскутным забытьем. Можно нажраться транквилизаторов — так и эдак во мне скопилось разной медицинской химии столько, что хватило бы вылечить от чумы добрый средневековый городок с окрестными деревушками. Это ничего не изменит. Вместо полагающихся дельфинов в бирюзовых волнах мне будут сниться кошмары, о которых я не забуду, когда проснусь. А если просто лежать и таращить распухшие гляделки в потолок, то однажды мысли станут настолько мучительными, что прикончат меня. Я загнана в угол. Остается вздыхать и всхлипывать в ожидании слез, которые подступают к горлу, к глазам, душат и разрывают меня изнутри и никак, никак не могут прорваться наружу. Джил, тебе нужно было улететь… Какого черта ты так поступила со мной? Ты мне никто, не сестра и не мать, мы даже подругами близкими не были… у меня никогда не было подруг… и друзей, в общем, тоже, одни любовники… Проклятье! Наверное, ты и была единственной моей подругой… почему ты мне об этом не сказала?! Что ты там думала обо мне, когда возилась со мной, болтала о всяких девичьих пустяках за столиком галактического кафе в Бригантисе, учила тому, к чему у меня не было способностей ни на йоту? Я берегла бы тебя как самого близкого человека, как сестру, которой у меня никогда не было и не будет, как драгоценность, я не позволила бы себе оказаться такой хладнокровной стервой, ни за что не втянула бы тебя в свой подлый план, не бросила бы тебя одну под метеорным дождем… ты-то меня не бросила!..

Все это ложь.

Самое ужасное, самое мерзкое, что даже знай я, что Джильда считает меня своей подругой, все равно я поступила бы точно так же. С какой вдруг стати мне вести себя иначе? Все равно я убила бы ее своим подлым, безмерным, первобытным эгоизмом.

И вот ее нет, а я есть.

Откуда во мне это чувство необратимости, эта пустота от потери? Однажды в жизни я потеряла решительно все, но тогда я еще не умела ничего ценить. А когда научилась, потерь, собственно, и не случалось. Пока я не потеряла Джильду.

Я никогда ее не увижу.

Все, что я там нашла, все, что увидела, не стоит ее жизни. Вообще ничто в мире не стоит ни единой человеческой жизни.

Я судорожно пытаюсь починить крепостную стену, за которой пряталась все эти годы. Не потому, что мне нравилось за ней отсиживаться… всего лишь пытаюсь спастись. А волны все равно накатывают и перехлестывают.

Где же эти чертовы слезы?! Доктор Йорстин был прав: слезы действительно приносят облегчение. Хотя бы на время.

Но пока их нет, боль делается невыносимой.

Мне уже предлагали искусственно подавить очаг воспоминаний. Говорят, это совсем не сложно. И я снова стану прежней. Злобной, ядовитой социопаткой. А когда со мной заведут разговор о Джильде, я буду с идиотской растерянностью улыбаться и спрашивать: «Джильда? Кто это такая? Мы были знакомы?.» Стоило бы согласиться. Такая операция не сделала бы меня хуже, чем я есть.

Иногда я жалею, что не родилась мужчиной. Можно было бы оборвать земные связи и уйти в добровольное изгнание, в плоддеры. Запредельно тяжелая и опасная работа не способна исправить допущенные ошибки, но неплохо лечит душевные раны. Во всяком случае, так говорят те, кто уходил в плоддеры и вернулся спустя самому себе отпущенный срок. Если вернулся… Но женщин в плоддеры не берут. Дискриминация, с которой ничего нельзя поделать.

Отбрасываю покрывало с зайцами и босиком, в одной пижаме выхожу на террасу. Окунаюсь с головой в холодную российскую ночь. Как же темно! И на небе ни единой звездочки. И внизу сплошь непроглядная чернота, только из окон нижних этажей с трудом пробивается тусклый свет. Двадцать с лишним этажей свободного полета.

Господи, как же мне больно!

Это и есть обещанный болевой порог? Не хочу… нет сил выносить такую боль.

Кажется, я нашла непротиворечивое решение своей жизненной теоремы.

Туда, вниз, во мрак и необратимость. Несколько секунд невесомости — и никакой боли.

С трудом перебрасываю правую ногу через парапет. Голой пяткой ощущаю пустоту. Это не пустота — это свобода. Но что за нелепая архитектура… как неудобно тут все устроено…

 

Болевой порог (окончание)

— Это неправильно, — слышу я совсем рядом.

Все происходит так внезапно, что моя ответная реплика вырывается против воли:

— Что из всего?

Так ответила бы прежняя Антония, погруженная в свои мелкие злые мыслишки, если бы кто-то вздумал усомниться в ее правоте.

— Вот всё и неправильно.

Голос женский, негромкий и даже веселый.

У меня нет ни малейшего желания ни отказаться от своих планов, ни превратить их в фарс. Если честно, я в бешенстве.

Незваная собеседница почти неразличима в сумерках. Черный силуэт на фоне темного неба. Она стоит на соседней террасе, облокотившись о парапет, отделенная от меня перегородкой в форме узорчатой решетки.

— Вас не затруднит оставить меня в покое на несколько минут? Здесь кое-кто хотел бы…

— …броситься головой вниз, — доканчивает она мою фразу, и в голосе звучит неприкрытая насмешка.

— Надеюсь, это не испортит вам вечер. — Я тоже умею быть язвой.

— Неправильно по нескольким причинам. Во-первых, внизу детская площадка. Никто не обрадуется женскому трупу в песочнице. Да и у тебя, подозреваю, нет намерений гробить настроение кому-то, кроме себя. Если хочешь, я покажу другое местечко на заднем дворе, туда детишки не заглядывают. Правда, для этого придется как-то проникнуть на технический этаж.

— Ты что, дура?! — взрываюсь я.

— Я не дура, — отвечает она со смехом. — Я рыжая. Что мы с тобой перекрикиваемся посреди ночи? Давай я лучше к тебе перелезу.

— Нет!

— Спасибо…

У нее это получается удивительно ловко. Должно быть, она в ладах с акробатикой или с чем-то подобным. Правда, в какой-то момент мне кажется, что по закону всемирного тяготения ей полагалось бы упасть — я как раз собиралась самостоятельно проверить его действие… Но все обошлось, и с тихим возгласом «Пи-и-у-у-уу!» она описывает в ночном воздухе дугу, с тем чтобы благополучно приземлиться рядом со мной.

— Вот, — сообщила гостья с удовлетворением. — Меня зовут Ксанка, а тебя? Хорошо, я не настаиваю.

Ксанка — кому могло прийти в голову дать такое имя девочке? Эти русские имена… Она действительно рыжая. Мы примерно одного роста, но она крупнее меня во всех измерениях. И это не избыточный вес, просто такая особенная стать или, как говорят еще, широкая кость. На ней серое трико с эмблемой клиники. Круглое лицо в обрамлении мелких медно-рыжих кудряшек, нос-кнопка и большой улыбающийся рот от уха до уха. Она похожа на женское издание Страшилы из Страны Оз, такая же симпатичная уродина.

Я все еще ненавижу ее за непрошеное вторжение в мою личную жизнь. Хотя, следует признать, ненавидеть это милое чучело совсем непросто.

— А еще неправильно, потому что громадный процент самоубийц успевает передумать на полпути к финишу, — заявляет она с уверенностью. — В последние секунды внезапно обнаруживается прорва неоконченных дел.

— Откуда ты знаешь?

— Из личного опыта.

— Ты тоже ревенант? В смысле — пациент?

— Сейчас уже нет. Сейчас я персонал. Вечерний администратор. Моя смена истекла полчаса назад, и я могла бы со спокойной душой отправиться баиньки. И никогда не узнать, чем закончилась твоя история…

— Похоже, самоубийства здесь обычное дело.

— И здесь мы переходим к заключительной неправильности твоего поступка. Ты же видела: перед тем как запрыгнуть на твою веранду, я оттолкнулась от пустоты.

— Гм… не заметила.

— Ненаблюдательная девушка, — констатирует Ксанка. — Контингент нашей клиники отличается высокой психологической нестабильностью. Таких, как ты, с необузданными стремлениями решить сложные проблемы простыми способами, здесь до фига. Поэтому здание по всему периметру укрыто слабым силовым одеялом. Сквозь такую оболочку свободно гуляют воздушные потоки и весенние ароматы, но более материальные тела не проникают. Кстати, прекрасная защита от мошкары, которая неизвестно откуда берется в межсезонье! Хотя я согласна с тобой, это унизительно.

— Ты заметила, что разговариваешь сама с собой? — вставляю я ехидно.

— Но ты, по крайней мере, внимательно слушаешь.

— Хорошо, заинтриговала… что здесь унизительного?

— Ну как же: силовые линии поляризованы! Человек на ясном глазу собирается покончить счеты с жизнью, а вместо свободного полета башкой на бетонные плиты он весело и безопасно сползает к парадному крыльцу, как по водяной горке в аквапарке. Унизительно во всех смыслах, не исключая переносный… Послушай, что-то я замерзла. Пойдем в палату, поваляемся.

— Нет. — Я пытаюсь вяло сопротивляться ее напору.

— Спасибо.

Ксанка тащит меня за собой как куклу. Пальцы у нее короткие и очень сильные. Оказавшись в помещении, она без лишних разговоров прямо в одежде плюхается на постель. Замирает, блаженно прикрыв глаза и разметавши конечности. Я осторожно присаживаюсь на свободный краешек. Откуда она взялась на мою голову, чем я прогневила небеса? Ну да, ответ очевиден…

Едва только я начинаю подозревать, что она уснула, как Ксанка произносит ясным голосом:

— Теперь самое время тебе поделиться со мной своими несчастьями.

— У меня нет несчастий. Я сама сплошное несчастье.

— Пока ничего нового, мы все таковы.

— Я не хочу жить.

— И такое бывает.

— У меня все внутри болит, и я хочу это прекратить.

— Не получится.

— Что за чушь!

Она приподнимается на локте, впервые за все время ее круглая физиономия делается серьезной. Менее потешной от этого она, конечно, не становится.

— Я динозавр! — с гордостью объявляет Ксанка. — Реликт, вымирающий вид. Я верю в то, что после смерти нас ждет рай или ад, в зависимости от суммы наших поступков. Ты можешь верить в конечность бытия, но убедиться в собственной правоте нам выпадет шанс много позже. И твоя боль последует за тобой повсюду. Туда, — она тычет пальцем в мерцающий потолок, — или туда. — Палец вонзается в скомканное покрывало. — Убить себя несложно…

—.. если по соседству не окажется надоедливых зрителей! — фыркаю я.

—.. но это ничего не решает.

Ксанка пододвигается и приглашающе похлопывает ладошкой рядом с собой. Ну и что такого? Осторожной змейкой вползаю на отведенное мне пространство и утыкаюсь носом в подушку.

— Ты говоришь, что есть рай и ад. Значит, я смогу встретиться с Джильдой и попросить у нее прощения?

— Эй, эй! — притворно сердится Ксанка. — Это моя вера, осторожнее там, не натопчи!

Она поворачивается на бок и уютно дышит мне в нечесаные волосы. От нее пахнет не так, как от моей Джильды. Не цветами и женщиной, а чем-то сдобным, аппетитным. Какими-нибудь печеными пирожками с начинкой из капусты и грибов.

— Да, вы встретитесь и договорите все свои незаконченные разговоры.

— Почему тогда ты не позволила мне?..

— Потому что самоубийцы, глупая, попадают в ад. А она в раю, разве нет? Тебе подарили жизнь не для того, чтобы ты зачеркивала ее, как нескладную фразу, не закончив письма. Не только я верю в рай, но и рай верит в меня. И в тебя, даже если ты об этом не задумываешься. Ну, там много еще аргументов, все не перечислить. И, кстати, от подарков отказываться неприлично… Джильда — это кто?

— Тебя не касается. Она погибла по моей вине.

— Надеюсь, ты не убила ее своими руками?

— Она пыталась спасти меня от моего безумия.

— Смерть всегда несправедлива. Но если бы тебе удалось покончить с собой, ее смерть оказалась бы совершенно напрасна. Будь уверена: ее, Джильду, это огорчит… Послушай, мне лениво подниматься и тащить свою тушку в соседний корпус. Можно я у тебя посплю?

— Нет.

— Спасибо. Ты ведь не испортишь мне эту ночь новыми глупостями?

Я слишком долго формулирую ответ, и спустя минуту ее дыхание становится тихим и ровным.

У меня никогда не было настоящей семьи. Кучка полусумасшедших крофтов не в счет. Мать заботилась обо мне, но на любовь у нее не оставалось сил. Мне двадцать семь лет, но меня никто не любил. Ну так и я никого не любила. Ненависти во мне было хоть отбавляй, но тот заветный шаг к любви так ни разу и не состоялся. Единственного своего друга я погубила.

Беззвучно реву в подушку, кусая пальцы и обреченно сражаясь со спазмами, чтобы не разбудить Ксанку. Зачем она появилась? Тоже мне — хренов ангел в кудряшках… Всю жизнь я была одна, и сейчас, когда пришли наконец слезы, даже прореветься всласть не могу.

— Кто тебе сказал?

Отрываю мокрое лицо от подушки. Ксанка не спит, глядя на меня припухшими недовольными глазенками бледно-голубого оттенка.

— Что… кто сказал?

— Ты не одна, — заявляет Ксанка строгим голосом. — Что за вздор? — Она привлекает меня к себе своими сильными и одновременно мягкими лапами, как львица котенка. Теперь я рыдаю ей в плечо. — Завтра придет доктор Андрей Ильич, он будет с тобой. И я буду с тобой. Иногда. Если пожелаешь. У тебя есть личный психолог?

— Да, и он обещал…

— Вот и он будет с тобой, раз обещал. И в вестибюле ночной дежурный, ты его не знаешь, но он тоже будет с тобой. И на улице любой встречный прохожий будет с тобой. Мы все будем с тобой. Не всегда, не каждую минуту, за это поручиться не могу… в конце концов, у нас есть и своя жизнь. Но мы всегда рядом и всегда откликнемся, если позовешь. Это человечество, детка. Ты не знала?

— А как же Джильда?

— А Джильду ты отпустишь.

— Это неправильно…

— Это правильно. Это жизнь. Никаких слез на нее не достанет… Ты уснешь наконец, несчастная маленькая плакса?!

20.03.2015