Я жива, потому что умерла.

Воздух родной планеты убил меня мгновенно, и это меня спасло. Я перестала дышать, наступила аноксия со всеми прелестями этого состояния. Если я правильно поняла, аноксия — это полное отключение кислородного шланга в организме. Вообще-то, в число упомянутых прелестей обычно включается облысение коры головного мозга, но этого не произошло. А если и произошло, то не настолько, чтобы я превратилась в тыкву. Мой лечащий доктор с удивительным именем Андрей-Ильич и чудовищной фамилией Преображенский дважды объяснил мне, что произошло: вначале бегло, в расчете на понимание, затем с расстановкой и разъяснением темных слов вроде «блокада гликолиза» или «кислородный долг»… На третий раз доктор махнул рукой и сказал: «Забудь обо всей этой чертовне, дочка. Живая, и ладно». У него седая борода, розовые щеки и уютная лысинка в венчике пушистых кудряшек. Даже не знаю, на кого он сильнее похож — на христианского бога из комиксов или на доктора Дулиттла, который лечит зверушек. Таких, как я… У него есть все права называть меня «дочкой», потому что первые дни он не отходил от моего ложа. Теперь, когда он уходит надолго — ведь я не единственная зверушка в его зоопарке! — я чувствую себя покинутой, и мне хочется плакать.

Ну да, я научилась хотеть плакать, поводов для этого предостаточно, дело за малым — за слезами.

Я лежу в просторной, залитой солнцем палате клиники для «ревенантов». Так здесь с изрядной долей незлой иронии называют пациентов, переживших клиническую или, как в моем случае, биологическую смерть. Официальное название заведения, разумеется, иное. Клиника находится где-то в средней полосе России, и мне интересно, что это такое — средняя полоса России, где я никогда за свои двадцать семь лет не бывала. Мне разрешено вставать и бродить по палате, не возбраняется выходить на террасу и всматриваться с высоты в подернутые первой весенней зеленью кроны высоченных деревьев, но лучше всего я чувствую себя, когда валяюсь, натянув под горло тонкое розовое покрывало с узором в виде веселых белых зайцев, и пялюсь в потолок. На потолке все время что-то происходит, какие-то размытые узоры наползают один на другой, поневоле вынуждая следить за ними и угадывать в их чередованиях какой-то смысл или находить несуществующие очертания знакомых предметов. Очень скоро я засыпаю, и это хотя бы на время избавляет меня от невыносимой боли внутри.

С моим организмом все в порядке. Во всяком случае, так кажется мне самой, хотя доктор Преображенский иного мнения и не собирается выпускать меня из-под своей опеки так скоро. Собственно, я и не против. Иногда мне затруднительно дышать, откуда-то берется противный сухой кашель, и мой доктор с понимающим видом начинает сыпать своими заклинаниями: альвеолы… мембраны… сурфактанты… Но это единственное, что осталось мне на память о моей смерти на планете Мтавинамуарви.

Боль происходит вовсе не от поврежденных легких или облезшего кортекса. Если бы я верила, что у меня есть душа, то могла бы с уверенностью сказать, что это болит она — моя бессмертная измученная душа. Но я точно знаю, что никакой души нет, а психоэм болеть не может. Легче от такого знания не становится. Невидимое раскаленное лезвие режет меня на кусочки всякую минуту, стоит мне только проснуться и все вспомнить.

Меня вытащили с планеты — не так скоро, чтобы все обошлось, но еще до того, как я умерла окончательно.

Но они не спасли мою Джильду.

Джильда ждала меня сколько могла, а когда поняла, что корабль обречен, то вызвала Патруль. Чудес не бывает, и Патруль прибыл с опозданием. Метеорный дождь убил мою Джильду за несколько часов до того, как я вернулась из Храма Мертвой Богини.

Меня никто не винит. Но это чушь собачья. Если бы я не спятила настолько, чтобы втравить Джильду в авантюру, она была бы жива. Если бы я вернулась с полпути, а не билась внутри кохлеара о неодолимые преграды четвертого измерения, как бабочка о стекло, она была бы жива. Если бы я вообще не появилась на свет, она была бы жива. Моя прекрасная, моя ненаглядная Джильда.

А теперь ее нет.

Я не могу не думать о том, что ее нет, а я есть.

Сегодня у меня день визитов. Все, кто хочет и у кого есть желание, могут меня проведать.

Бабушки, дедушки и прочая родня не знают о моем бедственном состоянии. Я сама запретила им сообщать. Не хочу, чтобы они утопили меня в розовом сиропе своего сочувствия. Есть среди них пара-тройка вполне сносных экземпляров, с которыми можно общаться без напряжения душевных сил: иронический склад ума, приличный интеллект, никакого там сюсюканья… Странно, что все они со стороны папы Стаффана, который генетически мне вовсе не отец. К примеру, мамины родичи все немного чокнутые, и будь во мне хоть сколько-нибудь наклонностей к музыке и живописи, я бы в них души не чаяла. Папуля же Эйнар, как выяснилось, происходит из древнего аристократического рода, подлинная его фамилия — фон Стокке, и последнее, о чем я мечтаю, так это угодить в лапы патрициев, с их ритуалами, традициями и этикетами. Нет, не надо мне испытаний сверх необходимого!

По правде сказать, я вообще никого не хочу видеть.

Но в земных информационных потоках существует правило, согласно которому всякий, кто задаст прямой вопрос о местонахождении интересующей персоны, имеет право — естественно, вне контекста тайны личности… но это не мой случай… — на такой же прямой ответ.

Например, Ансельм.

Не поленился, оторвал свои мощи от уютного дивана и протащил их через половину Европы ради сомнительного удовольствия наблюдать мою хворь. Вообще-то, он добрый малый, но есть у него один громадный недостаток: Ансельм умнее меня. А поскольку он не женщина, то не умеет притворяться глупым. Для меня это невыносимо. Впрочем, опыты с мужчинами, чей интеллект уступает моему, тоже закончились ожидаемым фиаско. Я обречена.

Мы сидим на террасе в глубоких плетеных креслах, закутавшись в покрывала (мое — розовое с зайцами, его — синее в белую клетку), и расслабленно таращимся на российские ландшафты, исполненные природой в минималистском ключе: черные, только что из-под снега, поля в сизом тумане, тесные рощицы, оштрихованные корявым голым кустарником, блекловатое низкое небо с негреющим пятнышком солнца, китовья серая туша реки возле самого горизонта. В такое трудно поверить, но мы держимся за руки. И у меня нет желания поскорее прервать эту внезапную связь.

— Ты неплохо выглядишь, Тонта, — роняет Ансельм. — Зеленый цвет тебе к лицу.

— Где ты нашел во мне зеленый… — рассеянно удивляюсь я. И спохватываюсь: — Ах да. Но ведь это мой естественный оттенок.

— Твой естественный оттенок — прозрачная бледность, — возражает он. — Как у молодого вампира.

Деликатность также не входит в число его добродетелей.

— Надолго ты здесь?

— Нет. Надеюсь, очень скоро все закончится.

— Закончится — что?

Я не отвечаю.

— Не очень-то ты мне нравишься в таком состоянии.

— А раньше как, нравилась?

— О да! Ты же знаешь, как я тебя люблю…

У меня нет сил смеяться. Намек на дипломатичное хихиканье незамедлительно перерастает в приступ болезненного кашля. Ансельм порывается совершать какие-то активные действия, ну, там, вызвать персонал, поднять тревогу, но я пресекаю его энтузиазм слабым взмахом руки.

— Глупости, сейчас пройдет, — хриплю я перехваченным горлом.

И мы снова сидим молча, сцепившись пальцами и мучительно гадая, какими еще словами скрепить эту внезапную близость.

— Я слышал, ты добралась-таки до своей планеты, — говорит он осторожно.

— Угу.

— Расскажешь?

— Не сейчас.

— Но ты хотя бы нашла то, что искала?

Мысленно выстраиваю элегантную в своей пошлой завершенности слове сную конструкцию вроде «Скорее, утратила то, что имела…» Но произнести не могу. Меня душат слезы. Тоже вполне себе затасканная метафора, и я никогда не думала, что она имеет какое-то отношение к реальности. Еще и как имеет.

Едва успеваю выжать из себя:

— Ансельм, милый, я устала…

Он бормочет что-то смущенное, неловко целует меня в макушку и исчезает. Не хочу, чтобы он уходил. Не хочу, чтобы он остался. Ах, как это по-женски, ах!..

Едва только за ним затворилась дверь, срываюсь и, путаясь в зайцах, опрометью несусь в ванную. Делаю несколько глубоких вдохов, чтобы задавить истерику в зародыше. И тут же складываюсь втрое от чертова кашля.

Я форменная развалина. Нет, скорее бесформенная.

Швыряю в себя пилюльку из тех, что у меня здесь повсюду, в пределах протянутой руки: на столе, под подушкой и, разумеется, в ванной возле зеркала, жестокосердно демонстрирующего мою зеленую в багровых пятнах физиономию. Кашель угасает, я снова в порядке. Молодой вампир в телесной немощи, потому и зеленоватый.

Вернувшись в палату, обнаруживаю, что со мной желает общаться дистанционно некто Марк Фрид.

Не припоминаю такого в числе своих знакомцев. Наверное, кто-то из прежней жизни, с той стороны мтавинского терминатора.

Так и есть. Марк Фрид, математическая вселенная. Ему-то что от меня нужно?