Бумеранг на один бросок

Филенко Евгений

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

АНТОНИЯ ИЗ ДРУГОГО МИРА

 

 

1. Стыд и ужас на поле фенестры

Я люблю смотреть на поле для фенестры с высоты полета не очень большой птицы. Оттуда оно напоминает красивую детскую головоломку — идеальные концентрические круги, цветные сектора, маленькие человеческие фигурки в ярких костюмах, похожие на игрушечных солдатиков…

И я все меньше люблю быть внутри этой злосчастной головоломки.

Круги становятся огромными пространствами, которые приходится одолевать бегом, а сектора — ловушками, в которых тебя подстерегает противник. А один из этих размалеванных солдатиков — я сам: потный, измотанный, задыхающийся…

— Соберись! — орет на меня тренер Гильермо Эстебан. — Ты можешь! Не будь вареной каракатицей!

Я почти лежу на скамейке, в глазах все плывет, и твердый, как прошлогодний бисквит, воздух не проходит сквозь пересохшее горло в легкие. Я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а через полминуты мне выходить на замену. Это всего лишь игра, «Архелоны» против «Ламантинов», но никто не говорил мне, что она превратится в смертоубийство. В этот миг я завидую всем, кому не нужно в нее играть. Ботаникам нормального роста и стандартных физических кондиций, что рубятся между собой в виртуальных пространствах, не отрывая задниц от мягких кресел. Девчонкам из группы поддержки, что прыгают и визжат вдоль кромки поля, всерьез полагая, что способны поддержать меня своим ультразвуком и своими голыми ногами — будто у меня есть силы ими любоваться. Даже вареной каракатице, которой, наверное, уже все по фигу, и единственное, что ей реально угрожает — так это что ее съедят, с рисом и поганым соусом «калор тропикаль», и уж никак не заставят играть в эти звериные игры…

— Вставай, вставай, малыш! Твой черед показать им, как нужно играть!

— Я не могу!..

— Что значит «не могу»?! Посмотри на скамейку! Ты видишь здесь хотя бы одного раптора, способного передвигаться?!

Это правда. Нас было четверо рапторов, но одному девятипудовый гард из «Ламантинов» случайно… как он клялся и божился… еще в первом тайме оттоптал ногу. И нас осталось трое. Мы не успеваем прийти в себя, как наступает пора выходить на замену. И сейчас Чучо Карпинтеро едва ли не на четвереньках переползает границу поля, у него нет даже сил, чтобы отвесить мне ритуальный шлепок. А у меня нет сил ему об этом напомнить.

…Я хочу домой. В теплую воду, чтобы лежать, распластавшись… как каракатица… ни о чем не думать и только лениво шевелить пальцами… а потом в постель, поверх покрывала, мордой в подушку — и дремать, дремать под тихую музыку…

Опускаю забрало шлема и, зажмурившись, вваливаюсь в игровую зону. Рев стадиона подталкивает меня в спину и не дает сразу упасть навзничь. «Ги-ган-тес-ко!.. Ги-ган-тес-ко!..» Это они мне кричат. Думают, что вот сейчас я выйду, и свершится чудо… Шестьдесят восемь — сорок три, мы проигрываем, проигрываем слишком много, и чудес не бывает. «Ламантины» оказались просто ненормально сильными, они быстрее носятся, тверже стоят на ногах и точнее бросают и цепче ловят. Против них мы — словно ребятня из песочницы. Если бы в фенестре можно было выбросить полотенце, как в боксе, сейчас было бы самое время… На ватных, подсекающихся ногах, трусцой, приближаюсь к желтому сектору внешнего контура. Там уже стоят аут-хантеры, близнецы Хуан Мануэль де ла Торре и Хуан Мигель, тоже, естественно, де ла Торре. Удивительно: они не кажутся такими выжатыми лимонами, как я. Или в сказках про второе дыхание есть зерно истины? Еще одно дыхание мне сейчас не помешало бы…

— Нет, нет! — кричит Хуан, который Мануэль. — Беги на зеленый третьего контура, там был тач-грасс от Оскара, шелл переходит к «Ламантинам»! Когда перехватишь, сразу отдавай на красный слева!..

«Беги… когда перехватишь…» Я готов убить за такие слова. Я не могу бегать, а лишь передвигаться с сектора на сектор. Как слон… Между прочим, Киплинг писал: «Слоны не скачут галопом. Они передвигаются с места на место с различной скоростью. Если слон захочет догнать курьерский поезд, он не помчится галопом, но поезд он догонит». Это не про меня. Никого я нынче не догоню, и ничего не перехвачу. Смешно даже думать об этом. Я не слон, я — «Архелон». Так назывались, если кто не знал, гигантские доисторические черепахи; вымершие от собственной лени. Значит, ползать — мой удел…

Ползу в третий контур. Лопатками ощущаю спаренный взгляд близнецов Хуанов. Наверное, так смотрят вслед катафалку, увозящему в гробу последнюю надежду.

Таймер звонко отсчитывает мгновения до вбрасывания. В зеленом секторе, куда должен упасть шелл, нет никого из наших, только «Ламантины», числом трое. То есть имеет место положение «тайт-рум»: сектор целиком занят игроками одной команды, не прибавить, не убавить, и означенные игроки могут спокойно и беспрепятственно распорядиться шеллом, как им заблагорассудится. На лице Феликса Эрминио, нашего гарда, мечущегося по красному сектору внутреннего контура, написано отчаяние. Атака на окно должна пойти через него, а он каким-то гадским образом угодил в клинч. Справа от него вольготно расположился гард противника… гарды не могут топтать один и тот же сектор… а слева — еще один «тайт-рум» с тремя «Ламантинами». Выйти за пределы контура, смежного с окном, он, как гард, не имеет права — таковы правила. Куда подевались наши, можно только гадать. Такое чувство, что нас тут двое — я и бедолага Феликс Эрминио. И толку от нас обоих, следует признать, немного.

«Восемь… семь… шесть…»

Я встаю прямо перед сектором, куда уже падает из-под облаков размалеванный в четыре сакральных цвета шелл.

— Куда?! — орет Феликс Эрминио. — Уходи, я ничего не вижу!

На физиономиях «Ламантинов», прикрытых затененными забралами, видны улыбки. Еще бы, их трое, один другого здоровее, и сейчас они просто перекинут шелл через два сектора, через мои растопыренные руки, через беспомощно прыгающего Феликса Эрминио, и шелл аккуратно, повинуясь закону всемирного тяготения, ляжет точнехонько в окно.

Что там кричит кто-то из Хуанов?

— Хантер и два раптора!..

Я тупо озираюсь. От недостатка кислорода оценка игровой ситуации дается непросто… я всегда был тяжел в соображении, а теперь — вдвойне… Нет, нас с Феликсом Эрминио тут не двое. Пара наших ин-хантеров пасется неподалеку, не сводя хищных глаз с занятого «Ламантинами» внутреннего сектора. Рядом с чужим гардом-толстяком скромно и незаметно, с краешку, пристроился наш флингер. Еще один флингер готовится сделать рывок на сектор по соседству с точкой вбрасывания… нет, на совершенно свободный сектор того же цвета в соседнем контуре… куда уже летит во весь опор Хуан, кажется, Мигель… что бы это могло значить? Ладушки, а где же второй наш раптор? Я бросаю мутный взор на противоположный конец поля и понимаю, что от второго раптора помощи ждать не приходится, укатали сивку крутые горки, лежать он еще не лежит, но что-либо перехватить уже явно не способен.

— Хантер и два раптора, — бросает на бегу братец Хуан. — Флингера нет…

Еще более тупо разглядываю «Ламантинов», перетаптывающихся в «тайт-руме». Действительно, среди них нет флингера, оба раптора оказались в одном секторе, и это серьезная игровая ошибка. Не боги, стало быть, горшки обжигают… Любой из этой бравой троицы может поймать шелл. Потом они могут до посинения передавать его друг дружке… флингера, чтобы сразу атаковать окно, у них нет. Оба их флингера где-то у черта на куличках… Выбросить шелл в сектор другого цвета они не могут — нет раптора, чтобы принять. А все три хантера, вместо того, чтобы распределиться по одноцветным секторам, столпились во внутреннем контуре, отрезая Феликсу Эрминио путь в мертвую зону. Ежки-кошки, да ведь оба флингера «Ламантинов» могут вообще уходить с поля!

Игровой клинч, в который они попали, пожалуй, будет пофиговей устроенного ими же нашему гарду…

Впрочем… ничего это не меняет. Просто так сложилась игровая ситуация, что эту атаку «Ламантинам» завершить, по всей видимости, не удастся. Вот и все. Одной атакой меньше, одной больше… Мы все равно проигрываем очень много, и наверняка проиграем весь матч.

Итак: чтобы разыграть шелл, кто-то из наших оппонентов должен покинуть насиженные местечки в «тайт-румах» и занять другие позиции. Либо хантеру из внутреннего контура придется перейти в сектор, равноцветный точке вбрасывания, либо кому-то из великолепной троицы передо мной нужно будет уступить место флингеру. Что из этого следует? А то, что у нас есть шанс опередить их в момент выхода из секторов и оказаться там первыми. Шанс, нужно заметить, призрачный. Но тогда атака может получиться уже у нас, а не у них, потому что хантер Хуан, который Мигель, стоит прямо напротив этого жиртреста, гарда «Ламантинов», вместе с Оскаром Монтальбаном, нашим флингером, и ждет паса от другого Хуана, который Мануэль, такого же хантера, с равноцветного сектора. Но перед этим кто-то должен вломиться в сектор вбрасывания и отнять шелл у двоих очень сильных и очень наглых перехватчиков противника…

И этот «кто-то», конечно же, я.

Ненавижу быть героем-одиночкой!..

Все происходит в считанные мгновения, в такт ударам моего сердца.

Раптор «Ламантинов» вываливается из сектора вбрасывания и бешеным носорогом несется на Хуана Мануэля.

Их же флингер летит на освободившееся место.

Я просто делаю шаг вперед — и опережаю его.

Я длиннее любого из «Ламантинов» на полторы головы, и руки мои длиннее, и прыгаю я, пусть и на последнем издыхании, но все равно на метр выше. И шелл естественным образом попадает в мои объятья.

«Ги-ган-тес-ко!.. Ги-ган-тес-ко!..»

Все орут, как ненормальные, а в особенности Хуан Мигель. Потому что Хуан Мануэль, занятый толкотней с чужим раптором, выбыл из задуманной комбинации.

«Ламантины» наваливаются на меня, пытаясь овладеть шеллом. И мне ничего не остается, как метнуть его Хуану Мигелю…

…слишком сильно.

Хуан Мигель пытается перехватить его на лету, и — о, чудо! — ему удается перенаправить шелл Оскару за миг до того, как самому вывалиться из сектора.

Оскар раскручивает шелл, со страшной силой направляет его в окно…

…и попадает точнехонько в пузо этому слоняре, гарду «Ламантинов».

Шелл отлетает в руки раптора противников.

У того на руках все козыри. Ни одно из заковыристых правил фенестры не может запретить ему завершить атаку.

И он передает шелл своему флингеру, о котором все уже и думать забыли, но которого черти взяли и принесли в сектор к Феликсу Эрминио.

Флингеру достаточно привстать на цыпочки и уронить шелл в окно поверх его головы.

Что он и делает.

«Шорт-флинг», короткий бросок из внутреннего контура. Десять паршивых очков в пользу «Ламантинов», всего только десять…

…но нам конец.

Мы бесхитростно сливаем остаток матча и уходим с поля под свист болельщиков и унылое молчание группы поддержки.

Гильермо Эстебан сидит на скамейке запасных, уронив голову на руки. На что он рассчитывал — непонятно. Он что, всерьез думал, будто мы способны победить?!

А рядом с ним — странный тип в костюме крокодила. То есть, во всем зеленом — зеленые брюки, зеленый пиджак и светло-зеленая майка. И болотного цвета очки-мовиды на клювастом носу. Я знаю, что ему плевать на фенестру, плевать на наш позорный проигрыш, плевать на горе Гильермо Эстебана. Ему нужен только я, и это именно за мной он неотрывно следит из-под своих стекол-болотец.

 

2. Не хочу быть игроком

После ужина ко мне пришел Чучо. Мы слушали музыку и пялились на закат, говорили же мало и обо всяких пустяках, старательно обходя тему игры. В субботу занятий не будет, потому что весь курс отправляется в Аквапарк, а оттуда на субмарине — на дно морское, смотреть развалины и, если свезет, живых акул — говорят, из океана пришла парочка настоящих, вполне здоровых и потому голодных тинторер. Список кандидатур на скармливание открыт для обсуждения. В девчачьей группе появилась диковатая новенькая, но на уроки пока не ходит, потому что сеньор Эрнандес посоветовал ей вначале пройти это самое… акклиматизацию, потому что новенькая откуда-то с севера. Я припомнил: тысячу лет тому назад я тоже проходил акклиматизацию, то есть болтался в тени араукарий и мимоз, закутанный в белые прохладные одежды, как привидение, с дурацкой панамой на голове, купался в море дважды в день, строго по пятнадцать минут, и с тоской думал, что эта каторга никогда не закончится… а уже через неделю способен был без ущерба для здоровья сидеть в воде хоть с утра до ночи, с перерывами на еду и занятия… а еще через месяц мог целый день провести в инфобанке, даже и не вспоминая о пляже…»Сегодня она была», — сказал Чучо со значением, и я не стал уточнять, где именно: и так все было ясно. В конце октября обещан был визит «Черных Клоунов Вальхаллы» с их знаменитым «Пыльным Треком», происходить действо будет на стадионе «Меса Редонда» в Валенсии, то есть на расстоянии вытянутой руки от Алегрии, сразу после того, как закончится чемпионат Студенческой Лиги по фенестре… Мы переглянулись и поняли, что никуда нам от этой темы не уйти.

— Это была не игра, — сказал я, — а убийство.

— Мы же не профи, — кивнул Чучо. — Мы всего лишь дети. Кому в голову могла прийти дурацкая идея заявить детей на участие в чемпионате Лиги?

— Гильермо Эстебану, конечно.

— Просто удивительно, что мы продержались так долго.

— Это все из-за братцев Хуанов де ла Торре. Если честно, они классные игроки.

— А «Ламантины», наверное, ничем другим и не занимаются, как перепихивают пузырь из сектора в сектор.

— Мне хотелось просто взять и уйти с поля, и никогда не возвращаться.

— Но ты тоже неплохо играл.

— Перестань, Чучо. Я бездарь. Я ползал по полю, как весенняя улитка. Нет, как вымирающий архелон.

— Все дело в том, что мы, остальные, ни на что не годны. Мы просто загоняли тебя. И сами сдохли. Только близнецы Хуаны де ла Торре могут выдержать весь матч в таком темпе. Но они, наверное, как-то по-другому устроены внутри. «Ламантины» все такие, а у нас — только близнецы.

— Ты знаешь, Чучо, я тоже устроен по-другому.

— Брось, Север…

— Правда, правда. Но это мое устройство не годится для фенестры.

— У тебя хорошие данные. Гильермо Эстебан говорит, что для своего роста ты удивительно пропорционально сложен. У тебя руки, как у гиббона. В игре против большинства студенческих команд ты можешь просто стоять, выкатив щупальца, и забирать шелл на подлете.

— Только не против «Ламантинов».

— Это уж точно.

— А «Ламантины» в Лиге считаются середнячками.

— Это уж верно.

— Мне страшно подумать, как бы мы стали играть с теми, кого здесь считают лучшими.

— Они бы просто перебрасывали шелл с цвета на цвет и не обращали бы на нас внимания.

— Даже на близнецов.

— Даже на них…

Я удрученно вздохнул. Чучо положил мне руку на плечо.

— Твоя последняя передача была слишком сильной, Север.

— Угу.

— Никто тебя не винит.

— Знаешь, Чучо… Наверное, мне не обязательно быть игроком в фенестру.

Он поглядел на меня с изумлением.

— Чем же ты собираешься заняться?

— Ну… я еще не думал. Может быть, музыкой. Или архитектурой. Да мало ли чем!

— Ты решил стать ботаником?! — с ужасом спросил Чучо.

— Что в этом плохого?

— Ничего, но…

— Слушай, Чучо… Сегодня, на поле, я вдруг почувствовал, что не понимаю, зачем там нахожусь.

— Что тут непонятного? Это же игра! В ней у каждого — свое место. Ты раптор, значит — ты находишься на поле, чтобы перехватить шелл и отдать его хантеру или флингеру.

— То, чем мы занимались, не было похоже на игру. Скорее, на войну. Игра должна доставлять удовольствие, ведь так?

— Ну, наверное…

— Нельзя заставлять играть через силу.

— Н-ну…

— Так вот, Чучо. Я не получил удовольствия от этой игры. Ничего мне так не хотелось, как прекратить играть. Повернуться, уйти и заняться чем-нибудь, что действительно мне понравится.

— Но ты не сделал этого.

— По одной причине: чтобы не добить команду. У нас просто не оставалось рапторов на замену.

— Гильермо Эстебан говорит, что спорт закаляет тело.

— Интересно, как мне в жизни пригодится умение носиться очертя голову с одного раскрашенного клочка земли на другой за надутым пластиковым орехом?

— Еще Гильермо Эстебан говорит, что тяжелая игра с сильным соперником закаляет характер. Она превращает детей в мужчин.

— А что, если я не спешу стать мужчиной?

Чучо фыркнул.

— Оно и заметно!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего обидного…

— Придушу!

— Ладно, отпусти. Ты знаешь, о чем я. Мурена на тебя обижается. Барракуда на тебя обижается. Они вообразили, будто обе настолько хороши, что ты не можешь выбрать одну из двух. Хотя и не возражают составить равносторонний треугольник… Но меня-то не проведешь!

— Что ты себе придумал!

— Я вижу, что тебе на обеих попросту наплевать.

— Это сильно сказано.

— Хорошо: ты относишься к ним, как к своим парням, и не намерен как-то менять это положение вещей.

— Я просто не встретил ту, что мне понравится.

— И что с того? Я тоже не встретил. Феликс Эрминио не встретил. Оскар Монтальбан не встретил. Никто не встретил. Это не мешает каждому из нас целоваться с девчонкой, а то и с двумя.

— А то и с тремя…

— Это уж как повезет.

— Я же говорю: я по-другому устроен…

— Ну, не настолько же! Между прочим, — Чучо понизил голос. — Новенькая с севера действительно ничего себе. Она — с севера, ты — Север… А?

— Я Северин.

— Никакой разницы.

— Да ну тебя!

— Ты просто долговязый балбес, Север. Девчонки готовы вешаться на тебя, как на рождественскую елку — благо, высоты достанет для всех игрушек. Эх, мне бы твой рост… А ты только мычишь, как бычок в загоне: не хочу, не буду, не встретил… Что тебе стоит поманить ту же Мурену пальцем и сводить ее ночью на пляж?

— Зачем? Чтобы доставить тебе удовольствие?

— Да нет же — себе. Ой, только не прикидывайся дурачком. Ты, главное, посмотри ей в глаза и скажи таким знойным басом, с придыханием: «Муре-е-ена…» А дальше она сама все сделает, намного лучше, чем ты… Нет, не выйдет: у нас все пляжи забиты парочками. Лучше тебе угнать катер в Бенидорм, на Плайя де Леванте.

— Нет такого женского имени — Мурена! Почему ей не хочется, чтобы ее звали Эксальтасьон Гутьеррес дель Эспинар?

— Привет, Эксальтасьон Гутьеррес дель Эспинар, — захихикал Чучо. — Пойдем поныряем ночью, Эксальтасьон Гутьеррес дель Эспинар!.. Вот фигня-то! Попробуй такое выговорить, да еще с придыханием. «Эксаль-та-сьо-о-он… Гутьер-р-рес…»

— Глупости. Ничего я не хочу выговаривать придушенным басом. Ни с кем я не хочу нырять. Тем более ночью.

— А чего же ты хочешь, дурень?

— Не знаю. Не решил еще. Пока я только начинаю, кажется, соображать, чего мне точно не хочется.

— И чего же тебе не хочется, балда здоровая?

— Я уже сказал: играть в фенестру и шляться с Муреной по ночному пляжу.

Чучо долго обдумывал эту мысль. Потом неуверенно спросил:

— А как насчет Барракуды?

К счастью, в дверь со знакомой деликатностью постучали, и вошел учитель Нестор Кальдерон. Как всегда, во всем черном, что делало его похожим на католического священника. Только вместо белой вставки на шее был шелковый, черный с белыми рябинками, платок. Чучо сейчас же вскочил, что же до меня, то я и без того вот уже с полчаса торчал во всю свою длину возле окна.

— Гм, — сказал учитель Кальдерон. — Не помешал?

— Нет, учитель, — ответили мы вразнобой, а я даже попытался судорожно, без особенного успеха, привести в порядок свое лежбище.

— Просто шел мимо, — объяснил учитель Кальдерон, словно оправдываясь. — Решил заглянуть. Ты ведь знаешь, Севито, я редко злоупотребляю твоим гостеприимством…

— Знаю, учитель, — признал я.

— Чучо, дитя мое, не будешь ли ты настолько любезен…

— Я как раз собирался уходить, — объявил Чучо.

— Тем более, что тебя ждут в Пальмовой аллее.

— Мурена, — фыркнул я.

— Насколько мне известно, это сеньориты Эксальтасьон Гутьеррес дель Эспинар и Линда Кристина Мария де ла Мадрид…

— И Барракуда, — негромко уточнил я. — твой жребий жалок, друг мой.

— Так я пошел, — сказал Чучо, который так не считал.

— Конечно, Чучо, — величественно кивнул учитель. Подождал, пока дверь закроется, и только тогда прошел и сел в свое самое любимое в моей комнате кресло возле стеллажа с кубками и икебанами. Потом посмотрел на меня снизу вверх вечным своим невозможно добрым взглядом, под которым сразу хотелось измениться в лучшую сторону, и спросил, как обычно: — Поговорим?

— Поговорим, учитель, — ответил я, присаживаясь на подоконник.

— Хочу сказать тебе, Севито, как мужчина мужчине… твой последний пас был излишне энергичен.

Я обреченно вздохнул. Мне предстояло услышать этот упрек еще не раз.

— Впрочем…

Коль выйти в поле вы, чтоб биться, Вы бились, нет тут оговорки, И невозможна клевета. [12]

Но не это важно. Если хочешь знать, это вовсе не важно. Человеку в жизни вовсе не обязательно владеть искусством точного паса. У меня такое ощущение, что ты и сам недавно пришел к такому заключению.

Я еще раз вздохнул.

— Но! — сказал учитель, воздев указательный палец.

И стал учить меня жизни, для чего, собственно и явился.

 

3. Появляется Антония

Не скрою, я боялся следующего дня. «Архелоны» проиграли не просто матч — они вылетели из чемпионата Студенческой Лиги. Мне казалось, что все, кому не лень, станут показывать на меня пальцем и презрительно фыркать: мол, это как раз и есть та самая каланча, из-за которой «Сан Рафаэль» так опозорился на всю Лигу!.. Самое противное, что у них были на то все основания. Конечно, мы и раньше продували, но никогда еще на моей памяти не было такого разгрома.

Однако, все обошлось. Уже на Абрикосовой аллее ко мне подкатили два птенца из младших групп, прощебетали что-то вроде: «Вчера ты отдал слишком сильную передачу, эль Гигантеско…», а затем попросили расписаться на бейсболках. Я ощетинился в ожидании подвоха и спросил, кто их надоумил. «Хуан де ла Торре, который Мануэль», — ответил птенец покрупнее, бесхитростно хлопая выцветшими ресницами, а другой, задыхаясь от рвения, перебил его: «Хуан Мануэль де ла Торре сказал, что мы непременно выиграли бы, если бы у нас было четыре живых раптора, и тренер так не загонял бы нашего эль Гигантеско дель Норте…» Конфузясь и воровато озираясь, я достал цветное стило, настроил его на радужный режим и вывел малышам на макушках свое имя. Там уже красовались росчерки братьев де ла Торре. Уже за спиной я услышал их театральный шепот: «Это что за загогулины?» — «Русские буквы, дурачок, он же русский!..» Птенчики ошибались. Я оставил им автограф на прописном эхойлане.

Все, кого я повстречал тем утром, говорили мне примерно одно и то же: слишком сильно… но ты не переживай… вот было бы четыре раптора, а не три… Ну и ладно.

На поляне для занятий, в пальмовой роще Фейхо-и-Монтенегро, я расположился рядом с Чучо. Мурена, которая тоже рассчитывала на мое соседство, артистично надулась, а вреднюга Барракуда что-то зашептала ей на ушко. Оскар Монтальбан, чью внешность не мог испортить даже синяк под глазом после вчерашней бойни, ворковал с красоткой Беатрис Гомес. Близнецы де ла Торре в четыре руки что-то чертили на квадратном листе бумаги, подозрительно напоминавшем игровое поле фенестры формата «сес-квин». Потом вошел учитель Мартин Родригес, могучий серебрянобородый старец, с серебряными кудрями до плеч, в просторных белых одеждах, и на поляне стало намного светлее, чем было. Когда я увидел его впервые, то подумал, что именно так должен выглядеть Господь. Но учитель Родригес не был даже праведником. За воротами колледжа он курил огромные сигары, прикладывался к черным плетеным бутылям самого сомнительного содержания, а подружек у него было побольше, чем у красавчика Оскара, и ни одной моложе шестидесяти лет… Он обвел аудиторию пронзительным взглядом из-под насупленных бровей, отыскал меня…»Ты вчера был хорош, друг мой Севито, но этот твой последний пас… м-да… гм… Что же, юные сеньоры и сеньориты, поговорим на более приятные темы, а именно…» И мы стали обсуждать энергетический кризис 2054 года, хотя ничего приятного в нем не было — по крайней мере, для тех, по кому он проехался целую бездну лет тому назад.

А потом был семинар по полиметрической математике, в которой я ничего не понимал из-за недостатка пространственного воображения. Эти дурацкие метаморфные топограммы, эти геликоиды и вортексы… Тот же Чучо чувствовал себя среди них как морской конек в зарослях ламинарии; даже глупенькая Барракуда не раз предлагала мне свою помощь, и я, к своему стыду, вынужден был ее принимать. «Севито, я понимаю, что вам неприятно это слышать… наверное, вы предпочли бы провести вечер в подвижных играх на берегу моря… но ваша участь незавидна: жду вас в своем кабинете для дополнительных занятий». Полагать мою участь незавидной желали не все. Чучо взметнул конечности: «И меня, profesora, меня тоже, у меня что-то не клеится с мутациями в четырех метриках, пожалуйста!..» Profesora Мария Санчес де Пельяранда, прекрасная и надменная, как небожитель, откинула с лица жесткую вороную прядь, чтобы выстрелить в жалкого притворщика сарказмом из обеих аквамариновых бойниц сразу: «Вы слишком глупы, Хесус Карпинтеро, чтобы скрыть свой ум…»

Пальмы шуршали тяжелой листвой, где-то за холмами пело свои древние песни эль Медитерранео — Средиземное море, дул прохладный ветерок. Жизнь продолжалась, несмотря на все неприятности.

Вечером должна была состояться тренировка, на которую меня давно уже не тянуло, как раньше. И у меня был повод, чтобы туда не явиться — злосчастная математика. Разумеется, многие с радостью поменялись бы со мной местами, чтобы провести час-другой в обществе Марии Санчес… Увы, я был равнодушен к ее холодной, почти нечеловеческой красоте. Мое сердце было отдано отталкивающей и притягательной одновременно великанше из Галактики… Поэтому углубленное освоение топограмм представлялось мне ничем не подслащенной пыткой, а кабинет математики — чем-то вроде «железной девы», светлой, просторной и со всеми удобствами.

Однако же учитель Мария Санчес встретила меня на скамейке в Абрикосовой аллее. «Севито, мне очень стыдно, но я слишком занята сегодня, чтобы уделить вам достаточно внимания… впрочем, сеньорита Антония прекрасно разбирается в предмете и легко меня заменит. А вы, в свою очередь, поможете ей… в чем она попросит вас помочь». Мне ничего не оставалось, как промычать обычное «Угу». «Вот и прекрасно… Антония, подойдите, дитя мое».

И появилась Антония.

 

4. Самая красивая страшилка

Белая накидка до пят, просторная белая панама, темные очки на пол-лица. Гриффин, человек-невидимка, женское издание. Диковатая новенькая с севера.

— И ничего смешного, — донесся из-под панамы ворчливый старческий голосок.

— Северин и не думал над тобой смеяться, nina, — проворковала Мария Санчес. — Он тоже приехал к нам издалека и был вынужден привыкать к нашему солнышку.

— Что, из такого же далека, что и я? — проскрипела Антония.

— Северин родился на Тайкуне, nina, — пояснила Мария Санчес.

— Тайкун… это слишком близко, почти Земля.

— Нет, дорогая, Тайкун — это самая далекая планета Федерации. Дальше — только исследовательские миссии.

— Так я же говорила вам…

— Северин, — строго сказала Мария Санчес. — Антония родилась и провела детство на планете… м-мм..

— Мтавинамуарви… что тут сложного?

— Никогда не слышал, — буркнул я без особого дружелюбия.

— Конечно… никто не слышал…

Кажется, впервые я видел Марию Санчес растерянной. Ироничная небожительница не знала, как ей вести себя с этой брюзгливой старушонкой из самого дальнего далека.

Надо ли говорить, что и я не воспылал к своей новоявленной репетиторше горячей симпатией?

— Так я оставлю вас, — торопливо сказала Мария Санчес и едва ли не бегом устремилась в глубь аллеи.

И я остался наедине с этим привидением.

— Классные у тебя мовиды, — сказал я, чтобы хоть как-то завязать беседу.

— Это не видеал, — ответила она. — Вернее, конечно, видеал, но не в первую очередь. Это настоящие солнцезащитные очки. Здесь слишком яркое солнце. На Мтавинамуарви такого не было.

— Мтави… мурави… — проговорил я с вызовом. — Подумаешь! Если хочешь знать, я вообще эхайн.

— Не выдумывай. Эхайны на Земле не живут.

— Живут, и очень распрекрасно.

Из-под накидки выпросталась тонкая, бледная до голубизны рука и приопустила тёмные окуляры. Оттуда на меня укоризненно глянули огромные серые глаза.

— Ты обманываешь меня, — сказала Антония. — И тебе должно быть стыдно.

— Ни чуточки, — сказал я. — Мое настоящее имя — Нгаара Тирэнн Тиллантарн.

Я никому об этом еще не говорил. И, тем более, никому не показывал свой заветный медальон. Но других доказательств своей нечеловеческой природы у меня все равно не было.

Антония поднесла медальон к лицу, словно у нее было нехорошо со зрением.

— Это на эхойлане, — вдруг сказала она.

— Я знаю. А вот откуда ты…

— Я изучала историю Великого Разделения.

— И я тоже изучал.

— Но я изучала ее углубленно.

«Зачем?» — хотел было спросить я, но промолчал.

— Эхайнский медальон, — констатировала Антония, возвращая его мне. Пальцы ее были холодные и сухие. Как маленькие змейки. — Может быть. Это ничего не доказывает.

— А я ничего и не собираюсь никому доказывать, — сказал я. — Так мы будем говорить о математике?

Антония кивнула.

Я раскрыл свой видеал, и она снова заворчала, что такого запущенного и захватанного пальцами экрана никогда не видела. А потом заговорила своим скрипучим, пресекающимся голоском, и говорила два часа без остановки, прерываясь на то лишь, чтобы глотнуть апельсинового сока из фляжки. Что же до меня, то я нависал над нею, как самый глупый портовый кран, и не издавал ни звука.

Она разбиралась в полиметрической математике ничуть не хуже Чучо. Но, в отличие от него, могла объяснять, а не просто шипеть, шерудить конечностями и ругаться. Быть может, она разбиралась в предмете не хуже самой Марии Санчес. Половины ее слов я все равно не понимал, но кое-что вдруг само собой, словно по волшебству, сделалось доступным и даже банальным. Это было удивительно.

При этом она не переставала ворчать, брюзжать и сетовать. И вздрагивать, когда над головой пролетала какая-нибудь птица.

— Тебе сколько лет? — не удержался я.

— Сто! — фыркнула она.

Непроницаемые окуляры не помешали ей разглядеть, что я готов был купиться на этот невинный прикол.

— Наверное, ты и впрямь эхайн, — сказала она. — По отзывам, они все сильно тормозят по сравнению с людьми. Меня зачислили на ваш курс. Значит, мне столько же, сколько и всем вам. А семнадцать мне исполнится… — она вдруг начала загибать пальцы-змейки, — … ну да, примерно в августе.

— Что ты делаешь? — спросил я ошеломленно.

— Ты натуральный эхайн, — хихикнула она. — Я еще не привыкла к вашему календарю. Приходится считать на пальцах. Сказано же: я прилетела с Мтавинамуарви. Наш год длится двести восемьдесят пять дней и состоит из десяти месяцев. Если ты немного напряжешь свою бедную эхайнскую фантазию, то сообразишь, что и день у нас должен иметь иную продолжительность, чем здесь. Очень длинный день… Я родилась в одиннадцатый день месяца уараурвил. — Антония закатала рукав своего балахона. На запястье левой руки у нее обнаружился широкий браслет, набранный из полупрозрачных камешков. Некоторые из них светились изнутри. — Вот мои часы. Они сделаны специально для меня, в единственном экземпляре. По ним я могу узнать время, день и месяц в моем мире.

Мама тоже редко говорила «планета», предпочитая употреблять слово «мир». «Планета, — объясняла она, — всего лишь небесное тело, что катится по своей эфирной колее вокруг светила в холоде и мраке. В лучшем случае — каменный шарик в атмосферной обертке, в худшем — капля-переросток сжиженного газа. Не больше и не меньше. А мир — это просторы, небеса, моря-океаны, если повезет — то и жизнь, и если уж повезет неописуемо, то жизнь под голубым небом, на берегу теплого моря, с пальмовой рощицей в отдалении…»

— И который там теперь час? — спросил я.

Антония снова насмешливо фыркнула и сказала. Запомнить это было свыше моих слабых эхайнских сил.

— Уже поздно, — промолвила она. — А у меня режим.

— Это из-за режима ты так закуклилась?

Я думал, она зашипит и выцарапает мне глаза. Но все обошлось очередным экскурсом в астрономию.

— В нашем мире два солнца, — пояснила она тоном черепахи Тортилы. — И оба очень слабенькие.

— А птиц у вас не было вовсе, — хмыкнул я.

— Растения были. Правда, не такие огромные, как здесь. Птиц не было, ты прав. Всегда нужно было беречь голову от того, что над ней пролетало.

— Птички тоже иногда могут кое-что обронить сверху.

— Как это?!

— Ладно, это я так шучу… Какой же умник запихал тебя из вашей тундры прямиком в Алегрию?!

— Я здесь ненадолго, успокойся, — проскрипела она. — Всего лишь промежуточный этап акклиматизации. Медики думают, что Алегрия с ее климатом поможет мне подготовиться к переезду на детский остров Эскоба де Пальмера.

— А что там, по-другому учат, не как у нас?

— Это остров для математических гениев.

— А ты что — гений?

— Угу, — сказала она просто.

Вот все и стало на свои места.

Еще бы Мария Санчес не робела перед этой страшилкой!

— Но тогда ты, наверное, можешь вовсе не ходить на уроки, — предположил я.

— Глупый эхайн, — проворчала Антония. — Я только математический гений. В истории, биологии, искусствах я такая же балда, как и ты. Не говоря уже о спортивных занятиях, где мне смешно даже надеяться превзойти тебя!

— Ты все вчера видела? — сконфуженно уточнил я.

— И ничего не поняла. Кроме того, что ваша игра основана на какой-то примитивной комбинаторике, и что вы проиграли.

— Разве на вашей пла… в вашем мире не играют в фенестру?

— Нам некогда было заниматься подобными глупостями, — сухо произнесла Антония. — Нам приходилось выживать.

— Ты расскажешь мне о своем мире?

— А ты объяснишь правила этой варварской игры?

Но мы уже пришли к ее домику.

— Завтра мы пойдем рисовать прибой, — зачем-то сказал я.

— А я знаю, — кивнула она. И еще раз коснулась моей руки своими змейками.

Солнце уже улеглось за горы, с моря тянуло прохладой, и только небо еще не остыло окончательно.

— Сумерки, — сказала Антония зловещим шепотом. — Любимая пора вампиров.

— Ты что — вампир?

— Разве не похоже?

Она стянула с головы панаму и убрала окуляры в карман балахона…

— Нисколько, — сказал я и неожиданно для самого себя брякнул: — Ты красивая.

— Глупости, — проскрипела она и скрылась за дверью.

 

5. Только со мной

Никакой красавицей Антония Стокке-Линдфорс, разумеется, не была. По нашим, знойным понятиям… Слишком бледная, слишком худая и слишком маленькая. Так, наверное, могли бы выглядеть узники детских концлагерей. Или детишки графа Дракулы. На узком, обтянутом полупрозрачной кожей лице теснились огромные серые глаза, тонкий длинный нос и тусклые губы от уха до уха. Пепельные волосы чересчур коротко острижены. Мраморно-белые руки оплетены голубоватой сеткой вен. Коленки торчали. В общем, завидя Антонию, хотелось заплакать от сострадания, сгрести ее в охапку и тащить вначале в столовую, а оттуда — в медпункт. Или наоборот.

Но я, кажется, на нее запал.

Во-первых, она была очень умной. Быть может, умнее многих наших учителей, хотя саму эту мысль следовало гнать, как неподобающую. Так или иначе, Мария Санчес разрешила ей не посещать математику, но Антония все равно приходила, чем причиняла нашей очаровательнице изрядные неудобства. По крайней мере, вначале… Она сидела одна, за самым дальним столом, в тени самой раскидистой пальмы, точно так же тянула руку и энергично участвовала в обсуждениях.

Но только на математике. На всех прочих занятиях она была безучастна и тиха, как летучая мышь зимней порой. Нужно было специально обратиться к ней, чтобы хоть как-то вывести из спячки. При всем этом она знала все даты, все имена и все события.

Кроме тех случаев, когда не знала самых простых вещей.

Например, она не подозревала, что Европа и Азия расположены на одном материке, а Сибирь — отнюдь не часть света, равно как и Скандинавия. Она путала Арктику и Антарктику, и для нее стало открытием, что белые медведи живут и там и тут (хотя во втором случае речь шла, конечно, о национальном парке Земля Александра), а пингвины пасутся только на антарктическом побережье. И еще какое-то время ей пришлось объяснять, кто такие пингвины… Известие, что гориллы вовсе не вымерли, привело ее в восторг — если так можно назвать гримасу удовлетворения на ее изможденной мордашке. В то же время, гигантский морской змей Яванского желоба и неодинозавры бассейна Конго были восприняты ею как нечто само собой разумеющееся, а «снежные люди», по ее мнению, жили на Чукотке и катались на оленях между ярангами и чумами. Учитель географии Фернандо Аларкон готов был плакать от ее невежества.

Учитель новейшей истории Энрике де Райя тоже едва не прослезился — но уже от умиления ее абсолютной осведомленностью о событиях и социальных процессах в Галактическом Братстве.

Антония знала названия всех планет Федерации — при этом она упорно именовала их «мирами», как самый завзятый звездоход. Она могла наизусть отбарабанить список всех федеральных метрополий, а потом непринужденно перейти к перечислению гуманоидных цивилизаций Братства, по алфавиту, по численности населения или по социометрическому индексу. И о каждой культуре у нее находилась пара слов.

Абхуги и квэрраги прославились тем, что развязали и по сю пору не закончили войну за монопольное обладание собственной планетой Уанкаэ — самый продолжительный в истории Галактики межэтнический конфликт. Чего добились: за тысячи лет беспрерывной бойни превратили прекрасный цветущий мир в серую тлеющую помойку. Никто за пределами Уанкаэ под страхом пытки не сможет отличить типичного абхуга от типичного квэррага. Между ними нет разницы — ни внешней, ни анатомической. Ни по цвету кожи, ни по разрезу глаз, ни на генетическом уровне. Совсем никакой! Сами же они находят различие мгновенно и безошибочно, после чего вскипают, как чайник на костре, брызжут слюной и хватаются за оружие. Нелепое в своей жестокости, бескомпромиссное противостояние двух ветвей одной расы. Какие-то дикие милитаристские культы… наука, целиком занятая изобретением особенно мерзких средств массового поражения… жуткие генетические патологии в результате постоянного применения официально запрещенных «этнических бомб»… навешенный сторонними исследователями глумливый ярлык «суицидальная цивилизация»… Все, что я слышал об эхайнах, с их дурной славой, не идет ни в какое сравнение с этим застарелым вселенским гнойником, который долго и безуспешно пытается излечить Галактическое Братство. Даже Федерация, кажется, без большой рекламы и с нулевым успехом посылала туда свои силы разъединения…

Ауруоцары вообще никогда в своей истории между собой не воевали, потому что это невыносимо отвратительно их религиозному мировосприятию. Религий там несколько, и все они в незапамятные времена как-то одновременно, будто по уговору, провозгласили жизнь даром Создателей (которых семеро, но не по числу смертных грехов, а по числу житейских радостей!), а следовательно — высшей и неотчуждаемой ценностью. Убить себя означает грубо отвернуть божественный дар. Убить другого — посягнуть на принадлежащее Создателям. Тоже не подарок… позор и неискупаемый грех. Как хотите, а мне такие религии нравятся. Тому же человечеству, помнится, постоянно талдычили «не убий», но всегда ловко находился способ обойти горний запрет. Не говоря уже об абхугах с квэррагами, которые режутся в полном согласии с собственной совестью!

Виавы почти неотличимы от нас. Галактические искатели приключений, экстремалы и весельчаки, любители совать нос во все дыры, неутомимые борцы с энтропией и гомеостазом. Известны также горячей симпатией к человечеству. Вспомним хотя бы их активное участие в судьбе Роберта Локкена.

Тахамауки больше похожи на ходячих истуканов острова Пасхи и, по одной из гипотез, лично вдохновляли тамошних древних скульпторов. Ну, то, что они бывали на Земле в доисторические времена, общеизвестно… Когда-то безраздельные властелины Млечного Пути, сейчас они необратимо выдохлись, растеряли и распустили все прежние колонии, делами Галактического Братства интересуются лишь в той мере, какая затрагивает их внутренние дела. Хотя с удовольствием — по старой, видно, памяти! — берутся за распутывание каких-нибудь гордиевых узлов масштабом не менее звездного скопления; но всегда существует и даже учитывается риск, что в самый неожиданный момент под каким-то благовидным предлогом они возьмут и удерут, бросив все как есть. Тахамауки встревали в ситуацию на Уанкаэ, своим безмерным авторитетом легко усадив враждующие стороны за стол переговоров. Но вскоре узнали о массовых нарушениях перемирия; поразились самому факту вероломства, каковое для них вот уже пару тысячелетий так же немыслимо, как, допустим, каннибализм; сильно огорчились и ретировались с поля боя навсегда. Из искусства более всего ценят музыку, для человеческого уха совершенно неудобоваримую — бесконечные комбинации индустриальных шумов и звуков природы. Будучи отягощены строгими этическими нормами, какими-то застарелыми комплексами и древними лакунами в отношениях с Братством, где их многое раздражает, ведут себя как занудные старики, и выглядят соответственно.

Згунна, доугены и гледрофидды — те же тахамауки, вид сбоку. Когда-то были одной с ними расой, а теперь избегают даже упоминания о кровном родстве. Потому, наверное, более пассионарны и менее занудны, музыка у них почти мелодична, чувство юмора, по отзывам, не атрофировалось, и даже внешность не такая отталкивающая.

Игатру ни на кого, кроме самих себя, не похожи. С человечеством не контактируют вовсе — не потому, что не хотят, а просто они нас совсем не понимают, а мы их. То есть ничего между нами общего! Такая вот беда… Что не мешает им быть таксономически полноценными гуманоидами.

Иовуаарпы скрытны и осторожны. При всяком удобном случае напускают тумана и уходят от прямого ответа. С чего бы?.. Ненавязчиво, но упорно развивают экономическую экспансию в пределах Федерации, для чего много и наивно шпионят. Антония утверждает, что в Глобале можно найти регистр постоянно действующих нелегалов-иовуаарпов, с портретами, адресами и личными кодами. Есть еще аафемты — тупиковая ветвь той же расы, яркий образчик параноидальной цивилизации, которой практически все по фигу.

Лутхеоны бездарно провалили экзамен на социальный гуманизм, затормозив в своем развитии на расстоянии протянутой руки от полноправного членства в Галактическом Братстве, для того только, чтобы откатиться в огонь и чад самого мрачного тоталитаризма. Земные ксенологи, работавшие в этом мире, не могут говорить о них без сожаления и разочарования.

Лферры, они же «орки», одержимы идеей межрасовой конвергенции, что не раз и не два ввергало их в рискованные авантюры на грани фола. Об этих искусниках я знал кое-что, чего не могла знать даже Антония!

Охазгеоны — роскошные феодалы и отвязные степняки в одном сосуде, любимчики наших ксенологов. Самые хлебосольные самодержцы, самые буйные гуляки, самые ревнивые женщины, самые чистые сердца. Тот же дядя Костя мог говорить о них часами, и всякий раз в его байках присутствовала какая-то изощренная дворцовая интрига, терпевшая сокрушительное фиаско по причине тотального раздолбайст-ва, затем следовало грозное противостояние двух до зубов вооруженных армад и непременный поединок тамошних Пересвета и Челубея, а все венчала грандиозная попойка, где заклятые враги прощали все кровные обиды оптом, братались стенка на стенку и в знак вечной любви менялись халатами, женами и царствами.

Тшарилхи, «журавлиные наездники», хранители загадочных, почти мистических искусств, летающие по воздуху силой воли и разговаривающие со своими давно умершими предками. Непривычное социальное устройство «утерократия», обусловленное трисексуальностью, когда главенствует не тот, кто производит семя или порождает яйцеклетку, а тот, кто вынашивает плод. По-моему, одно звено лишнее, но кто я такой, чтобы судить их?

Рарвишпы, ренфанны, туссе и прочие затворники, о которых известно только то, что они пожелали сообщить ин-форматориям Галактического Братства — то есть, почти ничего.

Всякие там квазигуманоиды, семигуманоиды и ортогуманоиды, имя которым — легион.

А также юфманги и, разумеется, эхайны.

Когда я спросил, откуда Антония все это знает и зачем, последовал туманный ответ: в приложениях к «Галактическому вестнику» не было ничего другого…

Она была посвящена в мою тайну. Ей стоило громадных трудов не проболтаться. При всех своих достоинствах она оставалась обыкновенной девчонкой… почти обыкновенной. Ей, наверное, тоже хотелось сплетничать. К чему хранить чужой секрет, если нельзя разделить его с ближним?! Взгляд ее нерадостных серых глаз был выразительней всяких слов: «Видишь, на какие муки приходится идти ради дружбы?!»

Я и вправду был единственным человеком, с которым она сблизилась. Вернее, которого она впустила в свое личное пространство. А поскольку человеком в точном смысле этого слова я не был, можно было сказать, что в ее друзьях никто из людей не числился вообще.

Разумеется, сокурсники-испанцы, с их традиционными наклонностями к супплетивизму, тотчас же стали звать ее Тита. Антонии потребовалось некоторое усилие, чтобы привыкнуть к новому имени. Всякий раз, когда она слышала это обращение, ее личико делалось немного потерянным.

Она могла говорить с тем же Чучо о метаморфных топограммах. Могла снисходительно выслушать трескотню Барракуды, которой все равно было к кому адресоваться, лишь бы этот «кто-то» был девчонкой. Могла со внезапным темпераментом ввязаться в диспут — особенно если была сведуща в предмете.

Но только со мной она просто бродила по аллеям, просто сидела на вечернем пляже и просто делилась воспоминаниями о былой жизни. Она все еще вела сумеречный образ жизни и носила не снимая чудовищную свою белую панаму, бесформенный белый балахон поверх белых же майки и шорт, хотя сеньор Эрнандес уже позволил ей купаться и появляться на открытом солнце, соблюдая разумную дозировку. Единственным, с чем она отважилась расстаться, были темные очки. То ли мовид стал не нужен, то ли глаза привыкли. Как я уже упоминал, глаза у нее были огромные, как у феи, серые и усталые. Словно она прожила на белом свете не пятнадцать, а все сто пятнадцать лет.

 

6. Идем в океанариум

В субботу, как и обещал Чучо, занятий не было, потому что мы всем курсом отправились в Валенсию, в океанариум. Из взрослых нас сопровождал только учитель биологии Себастьян Васкес, молодой, изящный, как тореро, смешливый и ироничный, как все учителя — иных к нам, малолетним ядозубам, и подпускать было нельзя. Лоснящиеся черные волосы его были перехвачены пестрой пиратской лентой, тонкие усики закручены кверху, гавайка расстегнута на волосатой груди, на просторных шортах красовалась многоцветная детальная карта Валенсии — полная экипировка для приятного времяпрепровождения. В Пуэрто-Арка, одном из двух портов детского острова Исла Инфантиль дель Эсте, наша компания пополнилась самым необычным образом. В нее влился уже известный мне персонаж в костюме зеленого крокодила. Правда, на сей раз он был без зеленого пиджака, зато на голове имел щегольскую зеленую шляпу. Ну и, разумеется, болотистые очки никуда не делись, были на своем месте. Обменялся с учителем Васкесом негромким приветствием, после чего, демонстрируя полное равнодушие ко всему происходящему, пристроился в хвост группы. «Теперь у нас два привидения, — не упустил поехидничать Чучо Карпинтеро, — одно белое, другое зеленое». Я потянулся дать ему по шее, но не поспел. Но, действительно, сеньор Крокодил и Антония среди нашей орды, расфуфыренной во все попугайные цвета, казались пришельцами из другого, неизмеримо более скучного мира.

Мы погрузились на экскурсионную «манту», захватили верхнюю палубу и устроили такой тарарам, что распугали всех увязавшихся следом чаек.

Океанариум в Валенсии был самым старым на всем побережье. Его построили еще в начале двадцать первого века, много раз перестраивали и не однажды пытались закрыть. Его взрывали какие-то чокнутые баскские террористы… он горел… в прошлом веке тридцатиметровый архитевтис, до того момента мирно дремавший в наглухо замурованной витралитовой ванне, вдруг пробудился среди ночи, в считанные часы разобрал систему вентиляции и ушел через полутораметровое отверстие, все руша и приводя в негодность на своем пути, — так и слышатся крики «Свободу узникам жидких казематов!» — и половина коллекции океанариума последовала за ним. В течение нескольких лет Средиземное море походило на невиданный рыбий Вавилон, или на уху из экзотических сортов ихтиофауны, пока силы Океанского Патруля не выловили и не вернули на место самых глупых беглецов, которые не нашли дороги в родные воды, но и не погибли в непривычных условиях обитания. Сам же виновник инцидента был обнаружен спустя два года по вживленному маяку в холодных и богатых рыбой водах Норвежского моря и по здравом размышлении оставлен в покое, а наученные горьким опытом устроители океанариумов впредь зареклись держать у себя крупных головоногих вживе… Обычно я любил здесь бывать, смотреть на бесшумные танцы гигантских рыб в подсвеченной воде, следить за ритмическим колыханием водорослей. Поразиться почти безжизненной, выверенной четвертью миллиарда лет непрерывного плавания механике акульих тел. Рассказывают: когда я, еще совершенный птенец, попал сюда впервые, то потерялся где-то возле тигровых акул. Никто меня не хватился, потому что, когда экскурсия возвращалась, я стоял на том же месте, где и был забыт, и смотрел на все тех же акул… Ведь все знают, что я созерцатель по своей природе.

Сегодня все было иначе.

Потому что со мной была Антония, и она никогда в жизни не видела рыб. Ну разве что на картинках.

— Боже! — закричала она при виде сельдяного короля. — Что это?!

Сельдяной король стоял стоймя в луче желтоватого света, вытянувшись во всю двенадцатиметровую длину своего серебристо-стального тела, через равные промежутки перехваченного темными полосами, распушив гребень на мощном черепе и мерно прокатывая волны по алому спинному плавнику от головы до кончика хвоста. Выглядел он зловеще. Вокруг него водила хороводы суетливая рыбья мелочь, может быть даже сельдь, из числа придворной свиты.

Впервые я почувствовал себя большим и сильным. К слову, это было совсем нетрудно: рядом с Антонией всякий сознавал себя сильным; ну, а я рядом с кем угодно был большим. Этого у меня не отнять.

(То, что это был не живой сельдяной король, а биорепликат, то есть предельно точная, живущая по своим законам, визуально неотличимая от оригинала копия в натуральную величину, я уточнять не стал, чтобы ненароком не принизить остроту впечатлений.)

Я выпятил грудь и расправил плечи. Я откашлялся. Я взял ее за руку. Страшно подумать, я обнял ее за плечи и привлек к себе, как младшую сестренку-несмышленку.

— Успокойся, — сказал я покровительственным басом. — Это всего лишь рыба. Рыбы живут в воде. Иногда они бывают огромными. Хотя бы вот как эта…

— О-о! — выдохнула Антония.

Теперь она увидела китовую акулу. Та мирно дремала в голубоватой дымке, бородавчатое рыло ее находилось в десятке сантиметров от нас, а хвост терялся в бесконечности. Она была настолько велика, что казалась деталью интерьера. В сравнении с нею сельдяной король смотрелся галантерейной цацкой.

— Оно живое? — прошептала Антония.

— Это тоже рыба, — промолвил я уклончиво. — И совершенно безобидная.

Разумеется, акула была биорепликатом. Кому придет в голову держать в аквариуме такую громадину?

— Интересно, о чем она думает, глядя на нас?

— Мы кажемся ей двумя крупными рыбинами, которых, увы, нельзя съесть. Хочешь погулять по ее спине?

— Лучше убей меня, — проскрипела она.

По соседству с медитирующей акулой, словно для контраста, кувыркались, гонялись друг за дружкой и разнообразно демонстрировали себя во всем блеске коралловые ангелы, занклы — настоящий подводный цирк ярких и веселых рыб. Антония была потрясена:

— Такое не бывает! Они не могут быть живыми! Это куклы!

— Они настоящие, — с чистой совестью заявил я. — Хочешь, мы слетаем на Красное море и поныряем среди рифов, где они живут?

— Хочу! — закричала она мне прямо в ухо.

— Северин, Антония, мы будем ждать вас через час на пристани, — сказал учитель Васкес, с понимающим весельем подрагивая усиками, и увел экскурсию прочь.

А мы пошли смотреть моих любимых тигриц.

Они тоже были настоящие. Когда-то их насчитывалось не меньше десятка, а теперь осталось всего три — остальных забрали в другие океанариумы, потому что надежды выловить в океане сколько-нибудь здоровый экземпляр практически не было. Самую большую и старую звали Муэрта-Смерть, молодого самца — Оррор-Ужас, а совсем юную самку — Оскуридад-Тьма. При виде этих живых машин Антония попыталась вжаться в меня, укрыться под моими руками, как под ветками спасительного дерева. Она вздрагивала всякий раз, когда на нас падал мертвящий взгляд одной из акул. Я мог ощущать своими ладонями трепет ее тела, движение ее ребер, тепло ее маленьких грудей. Похоже, она не замечала моих прикосновений, захваченная невиданным зрелищем.

Прошла вечность, прежде чем мы покинули эту часть океанариума. А ведь нас ждали еще рыбы-клоуны и фахаки с их потешными физиономиями и ужимками эстрадных комиков…

— Нагнись! — вдруг приказала Антония.

— Зачем? — спросил я, глупо улыбаясь.

— Ну же!

Я приблизил свое лицо к ее панаме, и она прижалась своими горячими сухими губами к моим, изо всех сил обхватив меня за шею. Я ощутил ее аромат, ее дыхание ворвалось в мой рот вместе с ее языком, я весь провалился в нее, как в сладкую бездну. Антония вздрагивала в моих руках. Кажется, меня тоже трясло. Мы не могли разомкнуть губ. Одна моя ладонь, с ее помощью, уже оказалась под ее тонкой белой — а какой же еще?! — майкой, которая и без того почти ничего не. скрывала, а другая нагло и вполне своевольно улеглась на ее шорты…

…Все это очень походило на ураган, из числа тех, что раз в несколько лет внезапно, словно бы из ниоткуда, накатывают на наш островок и буйствуют там час-полтора, пока не подоспеют службы климатического контроля и не выровняют перепады давления до той степени, чтобы превратить стихийное бедствие в обычную и совершенно безобидную непогоду.

Подоспели они и на сей раз…

Антония первая увидела сеньора Крокодила и резко отстранилась, поправляя панаму.

Принесла же его нелегкая!

Но ураган миновал.

Крокодил не проронил ни слова. Лишь бросил короткий и очень выразительный взгляд на наручный хронометр и удалился. Это означало, что батискаф на пристани дожидается только нас двоих.

Кто-то должен был сохранять ясность ума.

Вряд ли на сей раз это могла быть Антония. Даже в синевато-зеленых отблесках аквариумной подсветки было заметно, что ее обычно бледное личико горит живым пунцовым цветом. У меня тоже голова шла кругом, физиономия пылала, и никуда не хотелось уплывать.

Ничего другого не оставалось, как взять ее за руку и вести за собой, словно куклу.

 

7. Подводная любовь

Какой-то электрический разряд внезапной влюбленности поразил нас обоих в океанариуме. Мы не могли отойти друг от дружки в замкнутом пространстве батискафа, который плыл над проложенной по морскому дну светящейся тропинкой прочь от берега; да мы и не хотели. Окружающий мир занимал нас меньше, чем мы сами и наши внезапные новые переживания. Мы не слышали голоса учителя, мы не реагировали на насмешливые взгляды друзей, мы не замечали удивительных картин, открывавшихся за прозрачными стенами. Мы стояли, сцепив руки, и несли какую-то чушь. Нам было все равно, о чем говорить. Мы должны были болтать без умолку, чтобы подавить смущение и сделать перед самими собой вид, что там, в океанариуме, не произошло ничего из ряда вон выходящего. Ее голос уже не казался мне безобразно скрипучим; она окончательно простила мне невнятную и сбивчивую речь.

— А ты кем хочешь стать? — спрашивала Антония.

— Не знаю, не думал еще. Я ничего не умею.

— Может быть, спортсменом? Ты же играешь в эту… как ее…

— Спортсмен — это не профессия. Это досуг. И я не собираюсь всю жизнь бегать с шеллом под мышкой с одного цветного квадрата на другой. Когда мне стукнет пятьдесят, и я сделаюсь глубоким стариком, это будет выглядеть смешно…

— А сколько лет твоей маме?

— Сорок четыре.

— Ты ее тоже считаешь глубокой старухой?

— Нет, конечно. Она молодая и красивая.

— Почему же ты будешь стариком в пятьдесят?!

— Ну, это я так… брякнул… фигура речи.

— А я красивая?

— Очень.

— Как твоя мама?

— Вы разные. Она очень сильная. Она говорила, что за меня способна убить человека, и я ей верю. Она — бывший астронавт. Почти как ты.

— Я не астронавт. Я просто родилась и выросла в другом мире. И я не сильная. Ты же видишь, какая я… фарфоровая.

— Я вас познакомлю. Ты все знаешь про Галактику, а она везде побывала. Ты назовешь какую-нибудь планету. «А-а, — скажет мама, — это там, где мы напинали под задницы племени диких королевских ихневмонов!» И поведает какую-нибудь историю.

— Она много тебе рассказывала о Галактике?

— Раньше — ни единого словечка. Но два года назад кое-что произошло, и она… стала рассказывать.

— Что же произошло?

— Ну… я узнал, что я эхайн. Черный Эхайн. Мама нашла меня в космосе и взяла себе. Поэтому она и ушла из астронавтов.

— Значит, ты не шутил тогда, в Абрикосовой аллее?

— А ты все это время думала, что я такой вздорный шутник?!

— Ты себя так и вел. Я думала, тебя просто разозлило мое поведение.

— Вела ты себя и вправду вызывающе. Будто все только и ждут, чтобы накинуться на тебя из-за угла и обсмеять с головы до ног.

— Ненавижу эту панаму. Ненавижу эти очки. Все было из-за них!

— Очки ты уже выбросила. Осталось где-нибудь утопить панаму.

— Так я и сделаю, когда мы вернемся. Утоплю ее в прибое.

— И будешь, наконец, купаться со всеми?

— Нет. Только с тобой.

— Мне это… нравится.

— Еще бы… Выходит, спортом ты заниматься не хочешь?

— Только для своего удовольствия. И я не самый лучший игрок в фенестру, чтобы посвящать ей все свое личное время.

— А что ты еще умеешь?

— Говорю же, ничего.

— Может быть, ты любишь музыку?

— Ту, что слушают ребята? Ненавижу.

— Тебе нравится Озма?

— Да нет же!

— Я ее обожаю. Если ты хочешь быть со мной, тебе придется слушать Озму. А что придется слушать мне?

— Старинную лютню, клавесин и скрипку. Или струнные концерты Эйслинга.

— Ну, это еще куда ни шло. А сам ты умеешь играть на каком-нибудь инструменте?

— У меня и слуха-то нет. То есть, конечно, какой-то есть, но его недостаточно для серьезных занятий.

— Хороший музыкальный слух — большая редкость. Разве это кого-то останавливает?

— Ну, я так не умею… Если уж что-то делать, то нужно делать это хорошо, или не браться вовсе.

— А что тебе нравится делать?

— Слушать музыку. Смотреть. На танцующих рыб. На мою кошку. На тебя.

— Плохи твои дела, дружок. Неужели ты всю жизнь будешь лежать на песочке и смотреть, как танцует кошка?

— Обычно я делаю это на травке. И моя кошка не танцует. Кошки, чтоб ты знала, не танцуют и даже не играют. Они тренируются.

— Ты сам-то умеешь танцевать?

— Ну… кое-как. Послушай, я ничего не умею. Я бездарный. Никакой. Я не знаю, чего хочу. Я и не хочу ничего. Может быть, должно пройти какое-то время, чтобы я узнал… или меня вдруг озарило… или какое-нибудь особенно тяжелое яблоко свалилось на башку. Но пока я просто живу, провожу время в колледже и жду, что будет завтра. Я неинтересный. Ты еще пожалеешь, что связалась со мной.

— Ты наговариваешь на себя. Зачем? Рассчитываешь, что я брошусь тебя утешать? Не выйдет, я сама нуждаюсь в поддержке и утешении. А ты просто скрываешь свои достоинства под личиной равнодушия и нелюбознательности.

— Уж такие мы, Черные Эхайны… А ты?

— Что — я?!

— Ты кем станешь, когда вырастешь.

— Во-первых, вряд ли я еще вырасту. Разве что растолстею. А во-вторых, ведь все уже давно решено! Я буду математиком.

— Но ведь ты не обязана быть математиком только потому, что у тебя выдающиеся способности к математике и тебя скоро затолкают на детский остров для вундеркиндов.

— Ты не понимаешь. Да, мне не обязательно… Но ведь я хочу быть математиком!

— Разве так бывает?

— Глупый, многие люди хотят быть математиками!

— Я завидую тебе. Ты родилась математиком, тебя учили быть математиком, ты хочешь быть математиком. Вот бы и мне знать, кем я родился. Все учителя «Сан Рафаэля» хотят знать то же самое, чтобы учить меня правильно. А я ничем не могу им помочь.

— Это они должны тебе помочь.

— Они и так из кожи вон лезут.

— Наверное, ты родился слишком рано для своего призвания. Вдруг ты прирожденный путешественник во времени? Или выдающийся рассеиватель газопылевых туманностей?

— Чего-чего-о?!

— Или же ты непревзойденный мастер в ремесле, которое давно умерло. Горшечник, подковыватель шерстистых носорогов…

— «Такой шильник, печник гадкий!»

— Что ты такое говоришь!

— Это не я, это Гоголь.

— А… я читала… «Души мертвецов»… но, по правде сказать, ничего не поняла.

— Не переживай, не ты одна. Чтобы понимать Гоголя, нужно хорошо знать два славянских языка. И не только знать, но и чувствовать. Я, может быть, и не знаю, но чувствую.

— А что если где-то в глубине тебя прячется маленький гениальный лингвист?

— Нет, это врожденное… вернее, от мамы. Никто умный там, внутри меня, не прячется. Я бы знал…

— Послушай, а почему ты решил, что ты эхайн?

— Но я же тебе говорил…

И я, сбиваясь, перепрыгивая и возвращаясь, рассказал ей свою историю. Вернее, предысторию — потому что из той своей жизни ничего не ведал и не помнил. Рассказ вышел коротким — как раз достаточным, чтобы скоротать время погружения батискафа на стометровую глубину.

Ничего интересного там не было — темень и пустота. Если не считать пары-тройки остовов каких-то древних кораблей и невесть откуда здесь взявшихся руин. Должно быть, когда-то здесь был остров, вроде нашего дель Эсте, и на нем тоже жили люди. А потом море решило забрать этот клочок суши себе. Если бы с нами был учитель Родригес, уж он-то напел бы нам по этому поводу своих умопомрачительных и душераздирающих историй об Атлантиде, Медитеррании, Валиноре и Эльдамаре, и не сразу было бы разобрать, где правда, а где вымысел…

Мимо нас с Антонией как бы между прочим прошел Чучо и, ни к кому особо не обращаясь, объявил:

— Насчет тинторер — всё выдумки. Никаких тинторер здесь нет. Найду того, кто обманул, — утоплю.

Потом встал у противоположной стены и, всей спиной изображая запредельное разочарование, прилепился носом к иллюминатору. Поблизости тотчас же образовалась Мурена и демонстративно повисла у него на плече, выгнувшись по-кошачьему, чтобы все видели, какая у нее красивая упругая попка… Ну, все не все, а чтобы я видел, что теряю.

— Расскажи мне про эту… Мтави… мурави… — попросил я.

— Нет, — сказала она. — Не хочу.

— А чего ты хочешь?

— Вот чего…

И она снова потянулась ко мне губами, потешно зажмурившись.

(Историю, впрочем, она рассказала. Но несколько позже, когда мы уже вернулись в Алегрию и были на ночном берегу совсем-совсем одни.)

Мы и не заметили, как салон батискафа наполнился солнечным светом. Мимо нас проходили сокурсники, поглядывая в нашу сторону с сочувственной иронией.

— Конфуз! — вдруг сказала Антония. — Из-за тебя я все пропустила. Так хотелось поглядеть на настоящее морское дно…

— Что в нем интересного? — пожал я плечами. — Песок и песок. Как-нибудь возьмем бранквии и поныряем. И потом, я обещал тебе коралловые рифы Красного моря.

Батискаф медленно плыл в темных струях пролива, отделяющего материк от нашего острова, а мы с Антонией все стояли, не имея сил разнять руки.

Появились, мило беседуя, сеньор Крокодил и учитель Васкес.

— Северин, Антония, не забудьте, что вы должны подготовить об экскурсии подробный реферат, — объявил учитель Васкес, и голос его был напитан ядом сарказма.

Нам было все равно.

 

8. История Антонии Стокке-Линдфорс

Планета называлась Мтавинамуарви — и это слово не принадлежало ни одному из земных языков. Ее открыли не люди, а разведывательная миссия эдантайкаров. Кто такие эти эдантайкары — разговор отдельный… Высадившись на поверхность планеты, разведчики сразу обнаружили следы давно погибшей материальной культуры. Очевидно, кто-то из них фонтанировал мрачным юмором, и планета получила свое имя, в переводе означавшее приблизительно следующее: «Брысь из моего склепа». А может быть, все это было придумано на полном серьезе… О находке эдантайкары, как водится, сообщили в Совет ксенологов Галактического Братства и с чувством исполненного долга отправились дальше по своим делам. Заниматься раскопками им было явно не с руки — если у них вообще были руки. Антония считала, что были. Из инфобанков Братства сведения о Мтавинамуарви перекочевали в земной Каталог перспективных исследований Брэндивайна-Грумбриджа, где были обречены затеряться среди тысяч и тысяч похожих записей.

Если бы не Аксель Скре.

Он принадлежал к особой породе людей, которые считали, будто Земля слишком мала для пытливого ума и давно уже исхожена вдоль и поперек. Отчасти он был прав, и его мнение разделяли многие. Но если большинство находило себя в спокойной и общественно полезной работе, то Аксель и ему подобные рвались на поиски новых ослепительных открытий в Галактику. Будучи в полном неведении, что Голактика сама по себе и есть всем открытиям открытие… Вдобавок они не знали, что и старушка Земля способна преподносить сюрпризы. Поэтому, к примеру, неодинозавры и руины Посейдониса были обнаружены без них. Но это так, к слову.

Аксель же Скре был самым благодарным читателем «Брэнди-Г-рума». За плечами у него было драйверское прошлое в Корпусе Астронавтов, а впереди ждала Терра Инкогнита, куда уж точно не ступала нога человека. В глубине души Скре подозревал, что трудно будет кого-то поразить открытием новой планеты или новой культуры. Но он гнал от себя эту здравую мысль. Надеялся найти что-то эдакое… эдакое… о чем никто не то чтобы не слыхивал, а даже и не подозревал, что такое вообще возможно. В общем, «то, не знаю что». Поэтому он естественным ходом примкнул к пользовавшемуся дурной репутацией в научных кругах и ненавистью со стороны Звездного Патруля сообществу крофтов. И какое-то время занимался любимым делом — потрошил руины забытых цивилизаций.

А кто же такие крофты?

А вот кто: осквернители могил, вскрыватели ящиков всех мыслимых и немыслимых галактических Пандор, прожженные контрабандисты и авантюристы. Отчего их называли «крофтами» — неизвестно. Во всяком случае, так было короче, нежели «черные археологи», позволяло экономить фонетические усилия и не бросало тени на вполне уважаемую профессию. Сознаться в приличном обществе, что ты крофт, было так же непристойно, как и справить нужду при посторонних.

Да, разумеется, иногда случалось такое, что крофты делали открытие. Таким сдержанно, зажимая нос и отворачиваясь, аплодировали, предлагали оставить сомнительное занятие и вернуться в лоно чистой науки. Некоторые соглашались использовать свой шанс. Большинство — нет. Они были неизлечимо заражены вирусом безрассудства.

Гораздо чаще случалось, что крофты выпускали на волю болезни и посерьезнее. И смерть в собственном корабле, в далеком, никому не известном и не нужном мире, была, как это ни цинично звучало, наилучшим исходом. Потому что иногда крофты привозили заразу домой.

Отследить маршруты их крохотных и юрких суденышек было непросто. Обжитыми трассами они не пользовались. Обойти карантины и станции слежения для всякого крофта было высшим шиком и делом чести. Вынырнуть из экзометрии где-нибудь в геокороне, 1 увернуться от спутников внешней защиты, войти в атмосферу над малообитаемыми областями Гоби или Арктики и плюхнуться посреди Индийского океана, где уже поджидают на катерах такие же безбашенные дружки… Если крофт попадался Патрулю, ему приходилось несладко. Это означало лишиться корабля, добычи, каналов связи и сбыта. В крайних случаях за этим следовал и запрет на профессию. Обычно такое происходило, когда нарушалась биологическая безопасность Земли. Тогда, под предлогом карантина, беднягу крофта упекали в какой-нибудь медвежий угол, под присмотр медиков, и надолго… если он к тому моменту еще был жив.

Поэтому крофты старались орудовать на планетах без биосферы. А еще уповать на чудо. Все же какие-то рудименты инстинкта самосохранения у них еще оставались. Быть может, благодаря этому Земля до сих пор не перенесла еще ни одного серьезного потрясения по вине крофтов. А также благодаря собственной мощной биосфере, способной сожрать не поморщившись любого незваного гостя. Ну и, конечно, для приблудных микроорганизмов личная иммунная система каждого отдельно взятого человека — тоже не сахар…

Гораздо чаще крофты встревали в неприятности там, где копались. Поскольку они сознательно выбирали самые дальние и глухие уголки мироздания, помощь нередко запаздывала — если призыв о помощи вообще кто-то успевал отправить.

Крофты не умирали в своих постелях. Да они и не мечтали о таком исходе. Их любимой поговоркой было: «Никто не живет вечно». На что патрульники обычно отвечали: «А дураки — всех короче».

Действительно, настоящих профессионалов хоть в какой-либо области знаний среди крофтов были единицы. В основном же к их сообществу примыкали те, кто не нашел себя в жизни и не пребывал в гармонии с самим собой.

Аксель Скре считался хорошим крофтом. У него была своя команда и миниатюрный кораблик класса «корморан». Базировался он, естественно, на Тайкуне, потому что Тайкун славен был своей либеральностью ко всякого рода авантюристам, в чем на голову превосходил Эльдорадо, где тоже порой творилось черт-те что. В команду Акселя входило трое молодых парней — Гуннар Халльдорсон, Стаффан Линдфорс, Эйнар Стокке, и две девушки — Ингибьорг Кьяртансдоттир и Тельма Рагнарссон, так что он в этой удалой компании, в свои тридцать пять, был самый старший.

И он решил прибрать Мтавинамуарви к рукам.

«М. — вторая планета в двойной системе Нахаротху. Центральное светило Нахаротху-Прим — звезда-карлик спектрального класса К5р, радиусом около 550 тыс. км, имеет звезду-спутник Нахаротху-Бис, карлик спектрального класса G4, обращается вокруг центрального светила по орбите с эксцентриситетом 0,32 и большой полуосью около 3,5 миллиарда километров. Всего в системе Нахаротху обнаружено три планеты, из которых только М. перспективна для дальнейших исследований. Расстояние системы Нахаротху от Солнца 94 парсека. Экваториальный радиус М. — примерно 7500 км, то есть существенно превышает земной. В то же время ускорение силы тяжести на поверхности составляет примерно 9,9-10 м/сек2 и вполне соизмеримо с земным. Возможно, это обусловлено преобладанием легких пород в литосфере или наличием в ней обширных пустот. Среднее расстояние М. от Нахаротху-Прим составляет около 300 миллионов километров, период обращения вокруг центрального светила — 1,41 земного года, местные сутки примерно равны 1,8 земных. Экватор М. наклонен к плоскости орбиты на 31°. Климатические отличия времен года не исследовались. Открытые водоемы, по-видимому, отсутствуют. Поверхность планеты представляет собой каменистую равнину со сглаженным рельефом. Наблюдаются значительные пространства, покрытые песчаными массами черного и серого цвета. В экваториальной области заметны внушительные понижения рельефа, что может указывать на существование в прошлом океанов. В полярных областях зафиксированы аномальные участки красновато-бурого и синего цветов — возможно, зоны сохранившейся растительности либо выходы мантийных пород. Атмосферное давление у поверхности планеты составляет примерно 750–800 гПа, то есть три четверти от земного. В состав газовой оболочки входят азот (85 %), кислород (14 %), некоторые инертные газы, что делает ее формально приемлемой для жизнедеятельности организмов земного типа. Наличие углекислого газа и водных паров не зафиксировано. Облачный покров практически отсутствует. Температура воздуха в зоне высадки составляла 290–294°К в светлое время суток и 260–265°К в темное время суток. Биосфера, по-видимому, скудна и пребывает в угнетенном суровыми природными условиями состоянии. Сколько-нибудь крупных животных или растительных форм не наблюдалось. В зоне высадки микроорганизмы обнаружены не были. В то же время полностью исключать существование жизни на М. не представляется возможным по нижеперечисленным обстоятельствам. Рельеф сохраняет следы длительного и масштабного терраформинга. Самое поверхностное зондирование сообщает о повсеместном присутствии металлосодержащих объектов искусственного происхождения. Наблюдаются следы высокоразвитой материальной культуры в виде сильно разрушенных архитектурных строений и артефактов неустановленного назначения. Так, в непосредственной близости от зоны высадки находятся объекты „Цирк великанов“, „Храм мертвой богини“ и „Призрачная магистраль“. Краткое описание и графические материалы прилагаются. Углубленное исследование не проводилось. Предварительные выводы таковы: в результате постепенного, по-видимому — техногенного снижения защитных свойств газовой оболочки биосфера М. постепенно деградировала, что повлекло за собой гибель всей цивилизации, по непонятным причинам не предпринявшей никаких явных попыток эмиграции. Поскольку М. никогда не являлась членом Галактического Братства, в архивах последнего нет никаких сведений об исчезнувшей культуре. По меньшей мере вот уже три-пять тысяч земных лет М. совершенно необитаема»…

Он выучил эти строки из «Брэнди-Грума» наизусть.

В 133 году, в первых числах декабря крофт-группа Акселя Скре высадилась на самом большом континенте, в непосредственной близости от группы полуразрушенных строений, обозначенной эдантайкарами как «Храм мертвой богини». Необычно сильная эрозия стен никого не насторожила, а зря… Разбив временный лагерь и, по своему обыкновению, не озаботившись мерами простой предосторожности, в тот же день все пятеро вошли в развалины. «Храм», являвший собой рухнувшие своды циклопической базилики, оказался надстройкой над входом в катакомбы. Нагрузившись всеми наличными маяками и сканерами, обвешавшись «Люциферами», группа разделилась: подбадриваемые словами руководителя «Здесь нет ни одного живого микроба со времен Тутанхамона!» Инги и Гуннар отправились в центральный туннель, сам Аксель двинулся налево, Эйнар и Тельма — направо, а Стаффан остался поддерживать связь. Вскоре выяснилось, что правая ветка наглухо завалена и абсолютно непроходима без тяжелой техники, и Эйнар с Тельмой вернулись к Стаффану дожидаться остальных. За шуточками и прибауточками внезапно обнаружилось, что связи с ушедшими в катакомбы нет. Не в правилах крофтов очертя голову кидаться на выручку… Спустя три чрезвычайно нервных часа из центрального туннеля вдруг появился Аксель в состоянии крайнего возбуждения. На вопрос, что с Инги и Гуннаром, он невнятно ответил: «Кажется, мы нашли то, что искали…», единым духом выпил половину кофейника и кинулся обратно в туннель.

Прождав еще пять часов, Эйнар и Стаффан покинули бьющуюся в истерике Тельму и по маякам двинулись на поиски пропавших коллег. Дойдя до последнего действовавшего маяка, они приняли единственно верное решение — повернули назад.

На этом крофт-авантюра заканчивается, и начинается робинзонада.

Потому что, пока лихие искатели приключений на свои головы рыскали по подземным лабиринтам, их «корморан» обратился в решето.

Известно, что атмосфера на Мтавинамуарви крайне разрежена. В том, что утрата планетой солидной газовой оболочки стала причиной гибели цивилизации, горе-робинзоны убедились сразу же.

Здесь не было ни снега, ни града, ни дождей. Только метеорные потоки. Они сыпались на поверхность планеты с завидной регулярностью, как по расписанию. Крупных камней практически не было — мелкая космическая щебенка. Зато ее было много. На Земле с ее трехсоткилометровым газовым одеялом все это сгодилось бы лишь для загадывания желаний. На Мтавинамуарви же звездные дожди несли смерть и разрушение.

Трое несчастных крофтов остались в чужом мертвом мире практически голыми. Без корабля, без связи, без надежды на спасение…

О всяком другом корабле Федерации в точке вылета известно практически все. И пункт назначения, и примерное время прибытия, и контрольное время подтверждения благополучного завершения рейса. Если такого подтверждения не последует, корабль сразу начинают искать. Корабль — не иголка в стоге сена, он гораздо мельче, он — пылинка в океане мироздания. Но поскольку обычно он оснащен компактным гравипульсационным маяком, есть хороший шанс такую пылинку все же отыскать.

Крофты же, заполучив транспорт, первым долгом избавлялись от всего, что позволяло отслеживать их передвижения по Галактике. Это была цена свободного поиска.

Часто ее приходилось платить.

Мтавинамуарви была непригодна для жизни людей. Ни нормального воздуха, ни воды. И, разумеется, никакой биомассы — ничего, что могло бы послужить сырьем для переработки в воздух и воду, а также пищу.

Когда двое здоровых парней ударились в слезы и крик, Тельма Рагнарссон удивительным образом, словно бы в пику им, успокоилась. Надавала коллегам оплеух по закрытым гермошлемам, выругала всеми известными ругательствами, выбирая наиболее унизительные, и потребовала сохранять человеческое достоинство. Не сразу, но это подействовало. Возможно, решающим аргументом стало то обстоятельство, что единственный предмет, способный претендовать на роль оружия, портативный фотонный бур, оказался у Тельмы на поясе. Хлюпая носами и огрызаясь, крофты вернулись на раздолбанный корабль, чтобы забрать с него все запасы и работающее оборудование. Удалось сделать несколько рейсов, а потом наступили сумерки, слабо отличимые от дня, и выпал очередной метеорный дождь.

Первая ночь в «Храме мертвой богини» была бессонной. Стаффан беспрестанно ныл, Эйнар ему угрожал, а Тельма вслушивалась в ватную тишину, втайне надеясь, что вот сейчас из темноты катакомб вдруг появится Аксель Скре с остальными крофтами, всё за всех решит, как это всегда и бывало, и неприятности на этом закончатся.

Но никто не пришел.

Когда над горизонтом поднялись оба солнца этого мира, едва живые от страхов и переживаний крофты спустились в центральный туннель. Что они рассчитывали там найти, было неясно никому, но их панический порыв был самым неожиданным образом вознагражден.

На полукилометровой глубине они нашли Убежище.

Совершенно изолированный и специально укрепленный грот, с прекрасно сохранившимися колоннами, с идеально ровным полом, покрытым слоем тысячелетней пыли, а самое главное — с огромным искусственным водоемом, полным кристально чистой влаги. Была ли то привычная аш-два-о или какой-то совершенно неудобоваримый ее местный эквивалент, в ту минуту никого не беспокоило. Первые же тесты показали: не соляная кислота, ну и ладно. Эйнар тут же зарядил дозу жидкости в интермолекулярный суффектор, в просторечии «пищеблок», трясущимся пальцем набрал код и получил бутерброд с жареной сосиской.

Кто еще после этого станет отрицать, что дуракам везет?!

Наверное, мтавины строили Убежище для себя, когда поверхность планеты стала похожа на артиллерийский полигон, но по каким-то причинам не довели дело до конца. То ли не успели, то ли бросили на полдороге, углубившись в самые недра. Если Аксель, говоря «мы нашли то, что искали», имел в виду эти голые каменные стены, то он сильно преувеличивал их ценность для земной науки и культуры. Зато для троих робинзонов в те часы ничто не имело большей цены.

Следующие тесты сообщили, что плотность атмосферы в Убежище существенно превышает ту, что на поверхности, и состав ее пригоден для дыхания. Деятельный Эйнар, несмотря на предостережения, тотчас же избавился от гермошлема, сделал два глубоких вдоха и свалился без чувств. Пока Тельма и хныкающий Стаффан суетились вокруг пищеблока, переводя его в режим фармакогенеза, Эйнар очнулся, сел и понес какую-то чушь. Он выглядел так, словно влил в себя поллитра текилы за один присест. Поднялся, идиотски хихикая и пытаясь что-то неповинующимся языком донести до оторопевших товарищей, сделал несколько неверных шагов, рухнул и захрапел. Он был жив, относительно здоров и совершенно невменяем.

Но, проснувшись спустя три часа, вел себя адекватно и смог сообщить свои первые впечатления от атмосферы Мта-винамуарви.

Во-первых, она оставалась довольно разреженной, что вызывало гипоксию и ослабляло сопротивляемость организма. Во-вторых, один из ее компонентов оказался наркотическим анальгетиком, каким — неизвестно, и действовал на человека как чрезмерная доза выпивки, то есть буквально валил с ног. Пока пострадавший лежал в отключке, его метаболизм экстренно адаптировался к новым условиям существования и, судя по Эйнару, успешно. Хотя головные боли преследовали всех довольно долго.

«И стали они жить-поживать да добра наживать…»

Сколько лет сидел Робинзон Крузо на своем необитаемом острове? Двадцать восемь лет, как пишет Даниэль Дефо. Райский уголок в теплом океане, пальмы, козы, попугаи — биомасса во всех мыслимых формах… Реальный матрос Селкерк просидел на реальном острове Хуан Фернандес четыре года и едва не спятил от одиночества. Их бы всех на Мтавинамуарви, в холод и тьму, в редкий, напитанный отравой воздух, в глухие скафандры!.. Из новейшей истории: не менее реальный звездоход по фамилии Панин провел на запретной планете Царица Савская никак не меньше восьми лет. Но у него была крыша над головой — неповрежденная обшивка корабля типа «блимп». И, со всеми оговорками, Царица Савская все же относилась к «голубому ряду»…

Так что ни в какое сравнение с пятнадцатью годами трех крофтов-неудачников это не шло.

Пятнадцать лет! Столько времени прожили двое мужчин и одна женщина в «Храме мертвой богини». Совершая короткие вылазки на негостеприимную поверхность погибшего мира. Без большой охоты обследуя самые ближние ходы катакомб — и то лишь в условиях прямой видимости. Согреваясь жаром собственных тел, светом от «Люциферов» и слабым теплом от вынесенных с корабля аккумуляторов. Коротая дни и ночи в домике, что был сложен из съемных панелей обшивки и наполнен всем, что хотя бы отчасти напоминало мебель и создавало видимость комфорта. Уже через месяц они перестали браниться и клясть судьбу. Через год прекратили ждать помощи из Внешнего Мира. Чуть позже всем начало казаться, что они всегда были здесь, никогда не знали прежней жизни, и что здесь им самое место.

Они мало разговаривали между собой и вовсе не обращались друг к дружке по имени. Все кристаллы к бортовому мемографу были выучены наизусть. Все истории были рассказаны. Все песни были спеты. Анекдоты уже не смешили, а новые на ум не шли. Как-то Тельма застала Эйнара сидящим на берегу водоема, с застывшим, обращенным внутрь себя взором. «М-мм?» — спросила она. «Забыл», — сказал Эйнар. «Что?» — «Фамилию свою забыл». Тельма расхохоталась… и вдруг осеклась. Она вдруг обнаружила, что не помнит, как зовут ее родителей.

Тельма схватила Эйнара за плечи и встряхнула изо всех слабых сил. «Ты Эйнар Стокке! — заорала она. — Ты чертов потомок викингов! Ты родился в Шепсхамне, на острове Остен, на берегу Ботнического залива! Это на Земле! Там наш дом и наши семьи! А здесь мы временно! Временно!..» На ее крики прибежал Стаффан, по своему обыкновению хныкая и причитая, «Прекрати, — сказала ему Тельма. — Ты Стаффан Линдфорс, родился черт знает где на Земле, и ты, засранец, потомок викингов. Викинги не хнычут». — «Что ты хочешь?» — спросил потомок викингов, утирая сопли. «Я хочу, чтобы кто-нибудь сказал мне, как зовут моих отца и мать, — объявила Тельма. — А еще хочу вернуться домой нормальной женщиной, а не беспамятной обезьяной». — «Ты Тельма Рагнарссон, — ошалело произнес Эйнар. — Родилась во Фьелландете, а неподалеку течет Индальсельвен. И ты никогда не говорила, как зовут твоих родителей, потому что никто специально и не спрашивал». — «Отто, — вдруг сказал Стаффан. — Это что касается твоего папы. А маму, кажется, Анника… или Аннетта». — «Антония! — воскликнула Тельма и поцеловала Стаффана в вечно красный от холода и переживаний нос. — Мою маму зовут Антония!» Потом она крепко взяла Стаффана за руку, но прежде обратилась к глупо ухмыляющемуся Эйнару и строго приказала: «Будь здесь, в дом пока не заходи». Тот пожал плечами. Что ему было за дело до их развлечений в доме? Ему хватало своих забот: уж очень захотелось вдруг перебрать в памяти названия улочек Шепсхамна и имена соседей, друзей и той девочки, которой он, двенадцатилетний лоботряс, одуревший от первой влюбленности, кидал в окошко целые кусты тюльпанов, вырванные вместе с корнями.

Отныне в размеренном, почти механическом существовании маленькой человеческой колонии наступили перемены. Если раньше эти трое коротали время, не имея возможности — да и стремления! — занять себя делом, то теперь они приступили к выживанию. Перед ними во всей красе встала грандиозная задача — сохранить человеческий облик. Это значило: сохранить память.

Они усаживались вокруг снятого с корабля термоэлемента, похожего на лампу Аладдина, и начинали вспоминать. Имена родителей, братьев, сестер, друзей, названия улиц городов, где родились, где росли и учились, где бывали хотя бы раз. Иногда с Земли переходили на планеты, куда заносила их нелегкая. Тайкуна с его закоулками и сомнительными заведениями им хватило на полгода. На Эльдорадо ушло четыре месяца. Титанум, где бывал только Стаффан, был освоен за три недели. И снова их память возвращалась к Земле. Шепсхамн, Фьелландет, Умео, Стокгольм… Эйнар обронил, что почти неделю болтался в Рио посреди самого карнавального разгула. Его заставили вспомнить все, до мельчайших деталей: и как была одета — точнее, раздета! — королева карнавала, и как звучала самая популярная самба, и даже как звали всех девушек, что делили с ним пляжные лежаки той счастливой поры. Стаффан когда-то провел на Пангелосе четыре часа и, разумеется, не подстрелил ни единого циклопа, но рассказывал об этом приключении трое суток. Тельма, поначалу конфузясь, а потом добавляя в свое повествование все больше и больше юмора, поделилась своими воспоминаниями о жизни в колонии Детей Радуги под Эйтхорном.

Во время одного такого сеанса воспоминаний Тельма и объявила о том, что ждет ребенка.

«Шуточки у тебя…» — проворчал было Эйнар, но вгляделся попристальнее в бледное и решительное лицо подруги и понял, что она не шутит. «Послушай, — сказал он. — Зачем здесь ребенок? По-моему, достаточно того, что мы трое мучимся». — «А нельзя ли от него избавиться?» — осторожно спросил Стаффан. «Можно, — сказала Тельма. — Если убить меня». — «Дура! Подлая, эгоистичная дура! — закричал Эйнар. — Как ты могла так поступить?!» Поначалу Тельма решила, что он переживает из-за себя, и уже прицелилась вцепиться ему ногтями в широкую бородатую физиономию, но потом вдруг поняла: он думает о том, как же ребенок будет расти здесь, в «Храме мертвой богини», в проклятом каменном мешке, в вечных холодных сумерках, дышать отравленным воздухом, каждый день видеть одни и те же лица и ничего не знать о Внешнем Мире, кроме чужих воспоминаний. «Вот зачем ты все это затеяла…» — сказал Эйнар и ушел в темноту катакомб. «Мы его никогда не увидим?» — спросил Стаффан и снова приправился заплакать. «Я должна родить этого ребенка, — промолвила Тельма упрямо. — Он спасет нас».

Трудно сказать, что подвигло ее на этот рискованный шаг. Но уж никак не здравый смысл. Кто может сохранить благоразумие, проведя столько дней в наркотическом угаре? Скорее всего, это была отчаянная попытка наполнить их растительное существование хоть каким-то смыслом.

Эйнар не потерялся. Он вернулся, когда наступила ночь, притащил с корабля еще один термоэлемент и целый мешок побитого оборудования. «Утром начнешь восстанавливать сигнал-пульсатор», — сказал он Стаффану. «Я ничего в этом не понимаю», — фыркнул тот. «Ерунда, научишься. Кем ты был до того, как попасть в крофт-группу Акселя?» — «Механиком погодных установок…» — «Значит, все в порядке». — «А ты не хочешь этим заняться?» — «Я был ихтиологом, специалистом по карпообразным. У меня мозги не так устроены» — «А Тельма?» — «У нее настают другие заботы, болван…»

…День, когда ребенок появился на свет, стал сущим кошмаром для всех. Никто из троих не был медиком и, соответственно, никогда не принимал роды в полевых условиях. Процессом руководила сама Тельма, напичкавшая себя обезболивающими — хотя сама атмосфера Убежища и без того была сильным анальгетиком и притупляла болевые ощущения. Спустя три часа бестолковой суеты, с перерывами на обед, родилась девочка. «Почему она молчит?» — обеспокоенно спросил Стаффан. «Ее нужно шлепнуть по попке, — сказала Тельма. — Я где-то читала…» Эйнар тотчас же отвесил младенцу звонкий шлепок. «Что ты делаешь, горилла чертова?! — завопила Тельма. — Ты убьешь ее!» Но малышка молчала. Лишь после пятой попытки она подала голосок. «На, получи, — буркнул Эйнар. — Орет, как оглашенная. Что ты теперь с ней станешь делать?» — «Кормить грудью, — сказала Тельма. — А вы, два долдона, принесите побольше теплой воды». Обескураженные крофты отправились выполнять. Когда они вернулись, то обнаружили, что Тельма спит, прижав девочку к обнаженной груди. «Самая несообразная мадонна, какую я только видел в жизни», — пробормотал Эйнар. «Ей нужно дать имя, — вдруг сказал Стаффан. — У тебя есть какие-то мысли?» Эйнар треснул себя по лбу. «Ни хрена здесь нет вот уже два года, да и раньше избытка не наблюдалось», — проворчал он. Тельма тотчас же пробудилась. «Что вы тут рассуждаете, — усмехнулась она. — Ее зовут Антония. Антония Стокке-Линдфорс». — «Круто, — сказал Стаффан. — Но не слишком ли… длинно?» — «Не слишком. Хотя бы потому, что я не знаю точно, кто из вас, дурней, ее отец. А имя, уж не обессудьте, по ее бабушке со стороны матери». — «Полагается бы со стороны отца», — неуверенно заметил Стаффан. «Которого? — фыркнула Тельма. — Будет так, как я сказала. А теперь уходите оба, дайте мне отдохнуть…»

Если Тельма и собиралась наполнить чью-то жизнь смыслом, то добилась этого лишь применительно к себе. Двое здоровых мужиков оказались полностью не у дел. Быть на побегушках у кормящей матери, да еще со скверным характером, — не повод для оптимизма. Тем более, что никто из них до конца не сознавал себя отцом маленькой Антонии, Возможно, где-то в подсознании каждый пытался переложить родительскую ответственность на другого. Брюзжа и огрызаясь, они принимали посильное участие в пестовании девочки. Эйнар как умел кроил для нее одежки из всего хотя бы отдаленно напоминавшего ткань и сваривал их ультразвуковой насадкой. Стаффан в перерывах между возней с сигнал-пульсатором мастерил немудрящие игрушки. Тельма, и без того не самая ласковая из женщин, понемногу превращалась в деспотичную мегеру. Материнская ноша и для нее оказалась чересчур гнетущей. И только Антония, которая большую часть своего времени проводила во сне, выглядела умиротворенной и всем довольной.

Это даже настораживало.

«Я слышал, грудные дети часто плачут», — робко замечал Стаффан. — «Вот и будь благодарен, что она молчит, — огрызалась Тельма. — Иначе мы с ума бы посходили от детского крика». — «Мы и без того уже сошли с ума, — печально откликался Эйнар. — Этот каменный гроб — негодящее место для младенца. А если она заболеет?» — «С какой стати ей болеть?!» — кипятилась Тельма. «А если она… умрет?!» — «Тогда и нам незачем жить…»

Антония росла очень маленькой, худой и бледной. На ножки она встала на тринадцатом месяце, а первое слово произнесла года в полтора. Правда, никто не разобрал, что она сказала, хотя Тельма уверяла, что это было слово «мама». «Это неправильно, — твердил Стаффан, когда Тельма не слышала. — С ней что-то нехорошо». — «Что с ней может быть хорошего в этом поганом месте? — пожимал плечами Эйнар. — Удивительно, что она вообще живет, ходит и разговаривает…» Эти тайные беседы заканчивались однообразно. «Я надеюсь только на тебя, — говорил Эйнар. — Если ты починишь сигнал-пульсатор, мы позовем на помощь и выберемся отсюда. И этот бред наконец прекратится». Стаффан не отвечал. Он-то совершенно точно знал, что из его затеи ничего не выйдет. Невозможно построить гравигенный двигатель каменным топором, хотя бы и прекрасно обработанным и из отменного кремня.

Тельма все время проводила с дочуркой, не отпуская ее ни на шаг и почти не обращая внимания на бывших собратьев-крофтов. Она запустила волосы, забывала умываться и стала похожа на ведьму. Поэтому и сказки, которые она рассказывала Антонии, по преимуществу были мрачноватые. Быть может, другие в ее памяти попросту не сохранились… Когда она засыпала — а, на счастье, спала она почти все время, — Антония убегала на мужскую половину домика. Молча садилась и смотрела запавшими глазенками на разложенные перед Стаффаном детали и схемы. «Может, подскажешь?» — шутил тот. Девочка не отвечала, а улыбка ее скорее напоминала гримасу маленького тролля.

Эйнар же Антонию явно недолюбливал. Сторонился, уходил из дома и слонялся в одиночестве по другую сторону водоема. Он начал сдавать и уже слабо напоминал прежнего здоровяка. Однажды он сказал Стаффану на ухо: «Помяни мое слово, эта девчонка убьет нас всех». — «Что ты несешь?!» — «Она родилась неспроста. Да еще в таком месте… Помнишь, как оно называется? Мертвая богиня… Здесь полно призраков, и один из них, кажется, нашел себе тело. Погляди, она и на человека-то не похожа. Это маленький монстр. Но он вырастет… вырастет… и тогда…» Тут он увидел Антонию, ковыляющую к нему, и закричал в ужасе: «Не подходи!» Антония замерла на пороге с ничего не выражающим личиком, но тут в дом ворвалась Тельма — волосы дыбом, глаза горят, рот перекошен! — и набросилась на Эйнара. «Вы все сошли с ума!» — завопил Стаффан и плеснул в сцепившихся кипятком из кофейника.

Эйнар ушел из дома в катакомбы. «И не вздумай вернуться!» — орала ему вслед Тельма. Потом схватила дочку в охапку и унесла к себе в гнездо. Ее половина и впрямь больше смахивала на птичье гнездо, нежели на человечье жилье. Скомканное тряпье, обрывки пластика, какие-то торчащие прутья… Когда Эйнар не появился к ужину, Стаффан превозмог страх, взял «люцифер» и отправился на поиски.

Он нашел приятеля лежащим ничком у самого дальнего маяка, оставленного еще Акселем Скре. Маяк давно разрядился и не работал. «Эй, викинг», — тихонько позвал Стаффан и перевернул Эйнара на спину. И увидел, что тот умер.

Стаффан вернулся в лагерь и долго сидел над недостроенным сигнал-пульсатором, который ни на что не годился. Когда утром к нему заглянула Тельма, Стаффан спокойно сказал ей: «Это ты убила его, проклятая сука». Тельма так же спокойно ответила: «Дитя не должно его видеть». — «Ты и меня убьешь, как его?» — спросил Стаффан. «Только если ты напугаешь ребенка…»

После случившегося они почти перестали видеться. И только Антония еще как-то связывала их. С каждым днем, с каждым годом она все больше времени проводила возле Стаффана, следя за его попытками немигающим совиным взглядом. Когда она говорила, ее голос походил на скрежет металла. Что-то не так было с ее голосовыми связками в разреженном воздухе. Что-то не так было с ее метаболизмом — она могла пить воду из водоема, хотя это была не земная вода, и не болела — она вообще ничем не болела. Что-то не так было с ее кожей и костями, что-то не так было с ее разумом…»Зесь осыбка», — сказала она как-то и ткнула пальчиком в усилитель первого контура. «Ошибка?» — переспросил Стаффан, бледно улыбаясь «Угу… не фатает детайки…» Стаффан повертел усилитель в руках. В нем действительно не было одного чипа. Именно его отсутствие и превращало весь блок в никчемный хлам. И взять ее было неоткуда. «П'дем, — вдруг сказала Антония. — Я показу». Ничему не удивляясь, Стаффан натянул перепачканный и давно утративший форму скафандр, Антония влезла в комбинезон, когда-то принадлежавший Эйнару и подогнанный под ее размер. Они вышли на поверхность планеты. Только что прошел звездный дождь, теперь планета подставляла ему другой бок — на горизонте полыхало. Они побрели по изрытому песку на «корморан» — на его нелепые обломки. Антония бежала впереди, неуклюже подпрыгивая и размахивая тонкими паучьими лапками. Ей было весело. «Маленький монстр», — вдруг вспомнил Стаффан. Неужели Эйнар был прав?!

На корабле она сразу привела Стаффана в раскуроченный командный пост и показала на панель давно мертвого когитра. «Это не годится», — с сомнением покачал головой Стаффан. «Г'диття!» — возразила Антония и запрыгала вокруг него на одной ножке. Стаффан снял панель и заглянул внутрь. Он сразу увидел то, чего не хватало в усилителе. В конце концов, и когитр и сигнал-пульсатор имели общую элементную базу…»Как ты узнала?» — «С'ема, с'ема, с'ема…» — напевала Антония скрипучим голоском. Когда они вернулись, Стаффан попытался изучить схему когитра, что за ненадобностью обычно валялась в сторонке. И ничего не понял. Зато теперь у него был вполне работоспособный усилитель первого контура. Оставалось привести в действие еще триста с лишним таких же блоков.

Иногда вместе с Антонией к Стаффану являлась и Тельма. Тогда он бросал все и садился в дальнем углу, отвернувшись к стене. «Я не убивала Эйнара, — говорила Тельма. — Я не убивала…» Повторив эти слова, словно заклинание, раз двадцать, она уползала в свое гнездо.

День за днем, год за годом…

Для Стаффана и Тельмы счет времени был давно и безнадежно потерян.

Но не для Антонии.

«Что это ты рисуешь?» — спросил как-то Стаффан. Антония была занята тем, что сидела на полу хибарки и чертила изработанным стилом на куске белого пластика замысловатую таблицу. «Это самое… календарь», — проскрипела она. Стаффан отложил свои побрякушки в сторону. «Объясни», — сказал он. Антония объяснила. «Еще раз», — попросил Стаффан, помотав головой. Антония недовольно зашипела и повторила. «Откуда ты взяла астрометрические данные?» — «От мамы Тельмы… и от себя». — «Что значит — от себя?!» Выяснилось, что уже не раз и не два Антония тайком от взрослых выбиралась из Убежища и наблюдала за движением двух светил и сменой дня и ночи этого мира. Что она, пользуясь тельминым хронометром, рассчитала период обращения Мтавинамуарви вокруг своей оси и суточные изменения продолжительности дня и ночи, экстраполировала эти данные и получила продолжительность местного года. А затем разбила полученные двести восемьдесят пять дней на десять месяцев по двадцать восемь дней, оставив избыточные пять дней на Рождество. «А ты знаешь, что такое Рождество?» — «Елка… индюшка… Санта-Клаус… а, не знаю». — «И подарки в чулках». — «Что такое чулок? Подарок?» Стаффан как сумел объяснил. «Что бы ты хотела в подарок?» — спросил он, ожидая услышать обычную детскую чепуху. «Мемоселектор с когитром шестого класса», — ответила Антония не задумываясь. «Когитров шестого класса не существует», — пробормотал потрясенный Стаффан. «А вот и существует! — проскрежетала Антония. — В Центре макроэкономического моделирования! Целых двенадцать! Модель „Декарт Анлимитед“, вот!» — «Что ты смотришь на нашем мемографе?» — спросил Стаффан. Антония показала ему замызганный от частого употребления кристаллик в затертой оправке. «Математическая мегаэнциклопедия» — прочел Стаффан. «Сколько будет двенадцать факториал?» — спросил он наобум. «А фиг знает, — беспечно отвечал маленький монстр. — Но я могу посчитать!»

Антония действительно могла. В компании медленно и неотвратимо сходившей с ума Тельмы и запуганного, молчаливого Стаффана она утоляла свой детский сенсорный голод всем, что нашлось в убогой кристаллотеке. Репертуар был нерядовой. Помимо «Математической мегаэнциклопедии», имели место: неопределенной уже давности «Галактический вестник с приложениями», «Брэндивайн-Грумбридж», чья-то библиотечка древних детективов (немного Конан Дойля, Честертон, Кристи, Мальдонадо и непременные Валё и Шевалл) и «Непреходящая радость секса» неизвестного автора. Все это она выучила наизусть, детективы обильно и не всегда к месту цитировала, по «непреходящей радости» задавала наивные вопросы и охотно довольствовалась уклончивыми ответами, осознанно же использовала только математический аппарат. Тельма, давно уже оставившая попытки сохранить память и человеческий облик, выходившая из вечного своего полусонного ступора только затем, чтобы поесть и отправить естественные надобности, сказала Стаффану: «Мне кажется, моя девочка шляется по катакомбам, как по родному дому». Стаффан не поверил, списав все на больное воображение Тельмы. Но вскоре и сам заметил, что Антония появляется за его спиной чаще со стороны центрального туннеля, чем с женской половины. «Ты права, — сказал он Тельме. — Что мы можем с этим сделать?» — «Она не должна найти Эйнара», — сказала Тельма. «Если только уже не нашла…» С этого часа Стаффан стал относиться к Антонии с еще большей опаской. Ему стоило немалых усилий спросить девочку: «Ты ходишь по катакомбам?» — «Угу». — «И… ты видела что-нибудь необычное? Пугающее?» — «Не-а». — «А других людей… как меня и маму?» — «Не-а». — «Может быть, какие-то непонятные предметы?» — «Угу». Иного добиться он не смог. Ночью, когда на женской половине затихли, Стаффан, лязгая зубами от холода и страха, отправился по известному ему маршруту — к последнему маяку…

Тела Эйнара там не было.

Услышав за спиной слабый шорох, Стаффан едва не умер на том же месте, что и его друг. Обернулся. Прыгающий лучик «люцифера» выхватил из темноты белое, как бумага, лицо и огромные запавшие глаза… У Стаффана не достало сил даже на крик ужаса.

«Ты тоже ходишь по катакомбам», — укоризненно проскрипела Антония. Стаффан молчал. В полном оцепенении он ждал, что сейчас она прыгнет на него, как фантастический зверь, и вопьется в горло, чтобы выпить кровь и похитить бессмертную душу… «Пойдем», — сказала она. «К-куда?..» — «Я покажу».

Маленькое чудовище вприпрыжку двигалось впереди, а он, немалого роста и нехилого сложения, заросший волосами мужик, тащился следом на подсекающихся ногах. Они миновали последний маяк, миновали какие-то мрачные пустоты, откуда доносилось мерзкое хлюпанье и проистекало невыносимое зловоние, несколько раз свернули в боковые ходы…»Вот», — сказала Антония. «Что это?» — «А фиг знает!..»

Посреди огромного, безупречно круглого грота громоздились и переплетались самые невообразимые агрегаты и механизмы. Словно здесь произошла последняя битва всех машин этого мира… Неизвестный металл, сумевший выдержать тысячи и тысячи лет без ущерба, сиял мертвенной синевой в дрожащем свете «люцифера».

«Смотри», — сказала Антония, показывая перед собой. Среди решетчатых ферм и тугих спиралей Стаффан увидел полуистлевшие кости. «Ты же говорила, что не видела никого… как я или мама…» — «Угу. Разве это похоже на тебя или маму?» И Антония носком самодельного сапожка выкатила из-под скучившегося металлолома большой сплюснутый с боков череп с тремя глазницами. «И это непохоже», — продолжала она беспечно. Стаффан проследил за ее рукой. У стены лицом вниз, выбросив перед собой руки со скрюченными пальцами, лежал человек в таком же скафандре, как и на нем.

Наверное, следовало бы подойти и узнать, кто это был…

«Хорошо, — сказал Стаффан неповинующимися губами; — Ты показала мне все, что я хотел видеть…» — «Не все», — возразила Антония, «… а теперь давай вернемся к маме. Ты найдешь обратную дорогу?» — «Угу».

Когда Антония свернулась калачиком в уголке родительского гнезда и уснула, Стаффан растолкал Тельму. «Аксель был прав!» — прошептал он ей на ухо, которое с трудом отыскал в свалявшихся космах. «Аксель… кто это?» — «Там, в центре катакомб, целое кладбище артефактов!» — «Иди к черту… оставь меня в покое… я хочу спать…» — «Ты все время спишь! Очнись, мы нашли то, зачем сюда прилетели!» Тельма открыла заплывшие глаза и внезапно спросила ясным, разумным голосом: «Что ты собираешься делать со своей находкой, дурачок?»

Это был крах.

Подобный исход был обычным делом для крофтов. Найти и умереть над выисканным… Но никому не верилось, что такое может произойти именно с ним.

Стаффан вернулся на свою половину, растоптал наполовину собранные блоки сигнал-пульсатора, попытался разорвать в клочья схемы, но особо прочный пластик не поддался его усилиям. Потом он перевел пищеблок в режим фармакогенеза и попытался изготовить слоновью дозу транквилизатора, выбрав самый сильнодействующий, какой только пришел на ум — «Бледная Луна». Но пищеблок оказался умнее и выдал только один шарик, после чего дальнейших заказов не принимал. «Хорошо же…» Стаффан не стал глотать снадобье, а решил за неделю накопить достаточное количество, чтобы легко и безболезненно покончить с никчемным бытием. Он искал, куда бы спрятать заветный шарик, когда вошла Антония и стала на пороге, разглядывая его взрослыми беззастенчивыми глазами. «Ты хочешь умереть», — сказала она. «С чего ты…» — «Не делай этого». Стаффан сел на краешек своего лежбища и опустил голову на руки. «Отчего же мне, по-твоему, не следует умереть? Я не хочу кончить так, как эти… в темноте. И не хочу стать таким, как твоя мама». — «Скоро за нами прилетят». — «Почему ты так решила, девочка?» — «Я читала. И считала». — «Ну, и?..» — «Звездным Патрулем постоянно выполняется плановая уточняющая инспекция по всем позициям „Каталога“ Брэндивайна-Грумбриджа. На инспекцию отводится двадцатилетний цикл. По моим расчетам, эти двадцать лет уже на исходе». — «Ты говоришь… как взрослая». — «Я говорю языком прочитанных книг. Другого языка у меня нет». Посидев еще несколько минут и не дождавшись продолжения, Стаффан улегся, и она приткнулась рядышком, как бывало иногда. «А если за нами не прилетят, — осторожно промолвил Стаффан, — ты позволишь мне уйти?» — «Прилетят», — проскрипела Антония сквозь дрему.

Тельма, между тем, утратила последние остатки интереса к жизни. Приближаться к ней, смотреть на нее, обонять исходящий от нее смрад было слишком тяжким испытанием для расшатанных нервов Стаффана. Она тихонько угасала не по дням, а по часам. Антония относилась к происходящему с матерью равнодушно, либо же не понимала, что с той творится.

Минуло еще какое-то время, и настал последний день.

Антония пришла к Стаффану и протянула ему обычный кристаллик от мемографа. «Что это?» — безучастно спросил Стаффан, который как лежал, так и не пошевелился при ее виде. «Мама уснула, — сказала Антония. — Я не могу ее добудиться». — «И не буди. Пусть ее…» — «Она просила передать тебе этот кристалл, когда больше не проснется». — «Забавно, — усмехнулся Стаффан, — я как раз хотел вручить тебе точно такой же. Вот, возьми». — «Что мне с ними делать?» — «Что обычно делают со скучными мемуарами? Кладут на полку, среди ненужных вещей». — «Тогда я пошла?» — «Иди, милая. Я тоже вздремну…» Когда Антония вышла из дома, Стаффан выгреб из укромного местечка в изголовье своей кровати пригоршню «Бледной Луны» и отправил в рот. «Я поступаю очень дурно, — подумал он. — Я оставляю девочку-подростка на произвол судьбы на чужой планете. Но я не хочу сейчас беспокоиться о ней. Может быть, она и вправду дождется прилета Патруля, в который я не верю. А я устал ждать…» И провалился в легкий сон без сновидений и без пробуждений, даже не успев додумать эту слишком долгую для него мысль.

Антония натянула комбинезон, надела маску, закутала лицо шарфом и поднялась на поверхность Мтавинамуарви. Она направлялась к кораблю в полной темноте, при свете одних лишь звезд, но ничего не боялась. Это был ее мир, где она родилась и провела все свое странное детство.

Поэтому человек в огромном незнакомом скафандре, вышедший из разгромленного «корморана», показался ей страшнее всего на свете.

Вопя во все горло, она кинулась прочь, но оступилась в метеоритной выбоине и упала. И только тогда увидела чужой корабль, что стоял, раскинув опоры, прямо за «кормораном». В следующий миг ее уже подхватили, поставили на ноги и попытались успокоить… хотя двенадцатилетняя девочка в комбинезоне не по размеру и не по погоде была самым последним, что патрульники ожидали найти на этой давно вымершей планете. (То, что на самом деле Антонии было четырнадцать с лишним, никому не пришло в голову.) «Послушай меня, — торопливо твердил ей гигант с лишенным растительности и потому отвратительно гладким зеленовато-бурым лицом, — послушай внимательно, соберись с мыслями и ответь: здесь есть еще живые взрослые?» — «Нет, — рассудительно и безжалостно ответила она, стараясь не глядеть в это ужасающее лицо, — осталась только я. Все спят…» — «Нам надо спешить, — сказал гигант. — Вот-вот снова посыплется эта пакость… На следующем витке мы высадимся здесь же и заберем твои вещи, идет?» — «Кто идет? Куда?!» Но ее уже тащили на патрульный корабль.

Арлан Бреннан, командор Звездного Патруля, невольно обманул Антонию. Он не вернулся на планету на следующем витке… Едва только девочку извлекли из грязного кокона, который заменял ей одежду, скафандр и дыхательную маску, как с ней начались конвульсии. Лицо, и без того бледное, сделалось голубым от удушья, горлом пошла пена. За считанные секунды Антония провалилась в глубокую кому. Бортовой медик в панике вогнал ей в вену два кубика гибернала, чтобы хоть как-то затормозить жизненные процессы. «Чем она там дышала? — орал он на ни в чем не повинного Бреннана. — Что за газовая смесь была у нее в скафандре?!» — «Какой, к дьяволу, скафандр? — отбивался Бреннан. — Она дышала атмосферным воздухом!» — «Так вот: в нашем воздухе она умирает! Она никогда им не дышала, ты понимаешь?!» — «Я не могу вернуть ее назад, — мрачно сказал Бреннан. — Мы только что ушли из-под самого паскудного метеорного дождя, который я в жизни видел…» — «Если мы в течение трех часов не доставим девочку на „Сирано“, она погибнет…» — «Доставим, — обещал Бреннан. — Доставим за полтора часа, хотя бы меня черти съели».

На галактическом стационаре «Сирано де Бержерак» Антония, больше похожая на китайскую фарфоровую куклу, оставалась в коме недолго. Уже вечером того же дня она угодила в руки реаниматологов, специально вызванных с Титанума, ближайшего мира Федерации. Ее поместили в герметический бокс, заполненный газовой смесью, сходной по составу с той, что всю жизнь окружала ее на Мтавинамуарви. Антония пришла в себя, хотя по-прежнему выглядела затравленным зверьком. Каждое новое лицо приводило ее в панику. Персонал стационара не сговариваясь окрестил ее «девочкой-Маугли», а какой-то острослов тут же переделал это прозвище в «мауглетку». Прибывший тем же рейсом детский психолог, однако же, сумел завоевать ее доверие — он носил пышную и не слишком опрятную светлую бороду. И он сделал правильные выводы: в первое время к «мауглетке» допускались только женщины и бородатые мужчины.;. Исключение было совершено для Бреннана. «Привет, — сказал тертый звездоход, волнуясь, как школяр. — Помнишь меня? Я выполнил свое обещание и вернулся на планету. Только, видишь ли, я не нашел место, где ты могла жить так долго. Ведь ты была там не одна?» Антония кивнула, отводя взгляд от жуткого лица. «Мы просмотрели твои кристаллики. С тобой должны были оставаться по меньшей мере двое взрослых. Что с ними?» — «Они уснули», — еле слышно ответила Антония. «Понятно, — ответил Бреннан, хотя на самом деле понимал крайне мало. — А ты можешь подсказать мне, как найти дорогу в твой дом? Или, еще лучше, нарисовать? Я принес тебе мемограф… ведь ты знаешь, как им пользоваться?» Антония кивнула, хотя новый мемограф никак не напоминал то, чем ей приходилось пользоваться в Убежище. Прибор скользнул внутрь узилища сквозь зашторенное изолирующим полем окошко. «Я подожду», — сказал Бреннан и уселся в кресле напротив прозрачной стены бокса. Антония рисовала, повернувшись к нему спиной. «У меня есть дочь, такая же, как ты, — промолвил Бреннан, чтобы хоть чем-то заполнить затянувшуюся паузу. — Она тоже любит рисовать. Ее зовут Анна-Матильда. Хочешь с ней познакомиться, когда поправишься?» — «Нет! — проскрежетала „мауглетка“. — Меня зовут Антония Стокке-Линдфорс, и я никогда не поправлюсь, потому что я и так здорова!» — «Конечно, ты в полном порядке…» — пробормотал обескураженный Бреннан. «Вот твой рисунок, — почти выкрикнула Антония и протолкнула мемограф через окошко. — Но ты все равно ничего не найдешь без, меня!»

Она была права. Ни Бреннан, ни его товарищи, ни один человек из числа сотрудников «Сирано» не смогли хоть как-то интерпретировать схему «Храма мертвой богини», выполненную в четырехмерной системе координат. Пришлось связаться с кафедрой полиметрической математики Сорбонны… Полученное заключение гласило: «Девочка феноменально талантлива, но над вами просто потешается. Прилагаемая схема имеет своей целью лишь запутать вас или направить по ложному пути…»

Спустя полтора месяца Антония Стокке-Линдфорс, чистенькая, коротко стриженая, упакованная в джинсовый костюмчик, почти полностью адаптировавшаяся к земному воздуху, почти избавившаяся от своих многочисленных фобий, почти здоровая по общечеловеческим нормам, летела в салоне грузопассажирского галатрампа на Землю. Это было ее первое сознательное космическое путешествие. Она натерла носик об иллюминатор, пытаясь хоть что-то разглядеть в кромешной темноте за бортом. «А до Мтавинамуарви отсюда далеко?» — спросила Антония сопровождавшую ее Риву Меркантини, сотрудницу Вселенского приюта святой Марии-Тифании. «Полагаю, очень далеко, милая», — ответила тифанитка. «Там остались мама Тельма и папа Стаффан, — сказала Антония. — Они спят. Но я вернусь за ними. Обязательно вернусь и разбужу». — «Конечно, дорогая», — сказала Рива, отметив про себя, что работавшие с Антонией психологи, утверждая, что-де «из-за критических ошибок воспитания в период первоначального формирования личности девочка определенно не способна питать к кому-либо чувства глубокой привязанности», явно заблуждались…

— Тебе так и не позволили вернуться домой? — спросил я.

— Сказали, что я еще маленькая, чтобы принимать такие решения.

— А… знакомая песенка.

— Я все равно вернусь.

— Ты думаешь, твои родители просто спят?

— Я уверена. Эти годы были для них непрерывным погружением в сон. В этом мире все спят. Просто одни уснули раньше, а другие позже.

— Ты хочешь сказать, что и Эйнар… и даже Аксель Скре и другие крофты…

— Ну конечно. Мтавины долго готовили свой мир к успению. Так они надеялись пережить глобальную катастрофу. Метеорные дожди были не всегда, и, возможно, однажды они прекратятся. Или мтавины надеялись на помощь извне.

— Им нужно было просить о помощи Галактическое Братство…

— Они не знали о Галактическом Братстве. Но теперь, когда их мир найден, они могут получить помощь.

— Ты говоришь так, будто сами мтавины тебе об этом рассказали.

— Почти так и было. Я гуляла по катакомбам и хорошо их изучила. И я нашла мтавинов.

— Шутишь!

— На глубине пяти километров… я считала свои шаги, среднюю скорость, геометрию «Храма»… в общем, тебе неинтересно… находится усыпальница. Там их тысячи и тысячи, возможно, даже миллионы. Бесчисленные ряды полупрозрачных капсул, светящихся изнутри. И лица, лица, лица…

— Как тот череп с тремя глазницами?

— Угу. Это, наверное, был кто-то из персонала усыпальницы, опоздавший к успению. Или не пожелавший такого финала. Да мало ли что… У них длинные безносые лица с маленькими ртами. Я не знаю, с чем сравнить. Например… например… есть такой земной зверь — лошадь.

— Впервые слышу, чтобы лошадь называли «зверем»!

— Если бы люди произошли от лошадей…

— …трехглазых и безносых…

— …они выглядели бы, как мтавины.

— Почему ты решила, что они спят, а не лежат там мертвые в каком-нибудь консервирующем газе?

— Я шла вдоль рядов капсул и вглядывалась в их лица, пытаясь угадать, о чем они могут думать. И у одного из них приоткрылся средний глаз.

— Тебе просто показалось!

— Мне ничего и никогда не кажется. У меня для этого слишком бедное воображение.

— Вот еще глупость!

— Поэтому я ничего не боюсь.

— Да уж… я бы умер от страха в этой подземной могиле!

— Однажды я спросила своего учителя, почему я не боюсь темноты, высоты, одиночества… всего того, что положено бояться нормальному человеку. Он сказал, что это от недостатка воображения.

— А кто твой учитель?

— Доктор Роберт Дельгадо… Он сказал: для меня все страхи — всего лишь бесплотные символы, я не наполняю их содержанием, заимствованным из реальной жизни. Потом, я выросла на страшных сказках мамы Тельмы… Но на самом деле, кое-чего я боялась.

— Чего же?

— Глупый эхайн! Я же рассказывала: незнакомых лиц. Четырнадцать лет я видела одни и те же лица — одно женское и одно очень бородатое мужское. Поэтому командор Бреннан показался мне страшнее всех чудовищ. Это был шок даже для моего небогатого воображения.

— А теперь?

— Теперь не боюсь. Мне даже забавно, что людей так много, куда больше, чем мтавинов в усыпальнице, и они такие разные. И что редко кто отпускает бороду.

— В особенности на детском острове. Антония осторожно погладила меня по щеке.

— Гладкий, — сказала она. — Чистый. Приятного цвета. Приятно пахнешь. Разве можно тебя бояться?

 

9. Учитель Кальдерон о любви

На скамейке под окном моего коттеджа сидел учитель Кальдерон и глядел на звезды.

Уж ночь покров свой собирает В прохладе сумрачных теней, И убегает боязливо От светлых солнечных лучей… [14] —

сообщил он.

— Что?! — изумилась Антония, которой пристрастия моего наставника были в диковинку.

— Тита, — сказал учитель Кальдерон. — Не будешь ли ты настолько любезна…

— Я как раз собиралась немного поспать, — проскрипела она.

И нам пришлось наконец разомкнуть руки.

Учитель Кальдерон взял меня под локоть и перевел через улицу, туда, где под большим белым зонтом стояли пустующие столики. Он сел напротив меня, выстучал заказ (себе — горячий черный кофе, он всегда пил кофе на ночь и утверждал, что иначе не заснет, а мне — стакан молока, горячего, но в самую меру, с каким-то особенным пчелиным нектаром, а также очищенную свежую луковицу, уж он-то знал мои пристрастия!), а потом окинул меня своим обычным добрым взглядом и спросил, как всегда:

— Поговорим?

— О чем, учитель?

— О ней, друг мой, о Тите.

— Я бы не хотел…

— Понимаю. Но, Севито, тебе все равно придется выслушать меня, хотя бы потому, что я старше и я твой учитель.

Я смиренно сел напротив.

Любовь — художник, два в ней лика, Меня вы видите в одном, Я, кажется, вам нравлюсь в нем, Но, может быть, все будет дико, Когда увидите в другом, [15] —

продекламировал он.

— Что означают ваши слова? — спросил я, мрачнея от предчувствий.

— Только одно, Севито. Я не намерен читать тебе нотации о том, что во время учебных экскурсий следует набираться полезных знаний и впечатлений. Я не желаю предостерегать тебя. Хотя бы потому, что ты непременно поступишь по-своему. В подобной ситуации я тоже пренебрег бы мнением старого, умудренного опытом учителя…

— Но? — уточнил я.

— Но! — с готовностью кивнул учитель Кальдерон. — Немного полезной информации тебе не помешает. Главное достоинство общения двух здравомыслящих мужчин состоит в его информационной насыщенности…

— Антония мне все о себе рассказала, — опередил я его.

— Ну разумеется. И все же, она не могла рассказать того, что, вполне возможно, находится за пределами ее восприятия. Проводя время в компании этой прелестной сеньориты, тебе не помешает держать в уме несколько фактов. Факт первый: то, что она рассказывала тебе, скорее всего, есть сущая правда. Вывод из первого факта: Тита производит впечатление чрезвычайно умной и рассудительной девочки и таковой, вне всякого сомнения, является. Но это не вся правда. На самом деле, ее психика чрезвычайно расшатана, ее личность деформирована неподходящей для развития средой, ее реакции не всегда адекватны. Подожди, не перебивай. Что бы тебе ни грезилось, Тита по-прежнему не до конца адаптирована к человеческому обществу, и в обозримом будущем вряд ли ситуация кардинально изменится. Девочка может искренне выдавать мнимое за действительное, но тебе не следует верить всякому ее слову.

«Вот прекрасно. Сущая правда… но не верь всякому слову!»

— Вы об этой истории с усыпальницей мтавинов?

— Понятия не имею, о чем ты. Я просто сообщаю тебе факты. Кстати, факт второй: Исла Инфантиль дель Эсте — не первый детский остров для Титы. И даже не третий. И, смею заверить, не последний. Это всего лишь промежуточный этап ее адаптации. Увы, речь идет скорее о привыкании Титы к земному климату, нежели к земному социуму. Вот уже почти два года Тита переезжает с северных детских островов в более жаркие широты, все ближе и ближе к конечной точке своего вояжа — детскому острову Тессеракт, где лучшие математики Федерации готовят себе коллег. Вывод из факта второго: она действительно гениальный математик и поэтому здесь не задержится. Мы не можем дать ей достойного образования и раскрыть ее таланты в полной мере. Мы можем лишь одарить ее своим жаром. Жаром солнца и жаром сердец.

— Но мы же сможем видеться…

— Разумеется. Если захотите. Потому что есть и факт третий: на всех детских островах Тита бурно влюблялась… или убеждала себя, что влюблялась… или делала вид… Но никто с тех островов еще не прилетал сюда повидаться с ней.

— Вывод, учитель?

— А сделать вывод, друг мой, я оставляю тебе.

— Что же мне, больше не подходить к ней?!

Учитель Кальдерон досадливо крякнул.

— Я не собираюсь тебя оттаскивать за уши от этой девицы! — слегка возвысил он голос — Много чести! Но и оставлять ученика в… гм… беспомощном состоянии недостойно учителя. Если я не волен влиять на твои поступки, то снабдить тебя полезной информацией — в моих силах. Ргаеmonitus praemunitus, что означает… — он выжидательно замолчал.

— Кто предупрежден, тот вооружен, — закончил я.

— Она нравится тебе?

Я кивнул.

— Не хочешь поговорить о том, что в ней такого особенного?

Я отрицательно помотал головой.

— Воля твоя… Будь уверен: и она тоже по уши в тебя влюблена. Или думает, что влюблена. Или делает вид… Но весь фокус в том, что все — все без изъятий! — женщины поступают точно так же. А мы, глупые самцы, с радостью принимаем все их лисьи хитрости за чистую монету и радуемся собственной слепоте. Цитату, живо!

Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад! [16] —

слегка напрягшись, выдал я.

— Пушкин, — скорчил недовольную гримасу учитель Кальдерон. — Вечно у тебя Пушкин на уме, беда с этими русскими. Я ждал что-нибудь из моего гениального однофамильца…

 

10. Пишем рефераты как можем

Вечером я заперся в своей келье, подключился со своего видеала к региональному инфобанку и занялся сочинением реферата об экскурсии, которую самым безответственным образом пропустил. Писать надлежало руками: как говорил учитель гуманитаристики Луис Феррер, изящный почерк облагораживает самые нелепые мысли. Почерк был одним из немногих предметов моей гордости. Уж не знаю, от кого я унаследовал пристрастие к завитушкам и росчеркам, но вряд ли от мамы… Вообще, сколько-нибудь большого труда это сочинительство не составляло: я уже бывал на дне пролива — в частном порядке, с бранквией… за что удостоен был уважения сокурсников и нахлобучки от учителя Кальдерона. Во всяком случае, я точно знал: ничего интересного, из ряда вон выходящего там не было. Рыбы, если и заплывала сюда какая, держались в глубине и темноте, подальше от снующих туда-сюда паромов и батискафов. А водоросли… ну что может быть необыкновенного в водорослях? Увы, морская биология тоже не входила в число моих увлечений.

Исписавши листа четыре, я начал уставать, и в голову сразу же полезли самые фантастические желания и позывы. Например, позвонить маме. (Что я немедленно и сделал. Мама выглядела обычно: напускала строгости во взгляде и голосе, но между напутствиями и выговорами однако же затащила в кадр шедшую мимо по своим делам Читралекху и заставила ее передать мне поклон. Зловредная кошара по своему обыкновению таращилась куда-то мимо, словно бы даже обтекая мамин видеал своим равнодушным взглядом. Но тут же пришел Фенрис, сам влез носом в экран, наставив там мокрых блямб, и не заставил упрашивать себя приветственно гавкнуть…) Например, послушать какую-нибудь пустяковую музыку. (Всегдашний Эйслинг был слишком тяжел для морской биологии, отчего и был заменен на «Черных Клоунов Вальхаллы».) Встать под душ. (Искушение было преодолено.) Поспать. (Аналогично.) Перекусить. (Полтора банана, загодя приготовленные на столе.) Погулять с Антонией. (Увы, увы…) Когда я, вздыхая от жалости к самому себе, вновь взялся за перо, Антония позвонила сама. У нее, умницы-разумницы, работа не клеилась вовсе, и было исписано от силы два листа. Я не поверил. Она показала. Это было ужасно. Двух листов там еще не было. А всего ужаснее был почерк. Однажды я видел, как рисовал орангутан Ханту из национального парка Сургабиру, что под Пематанграманом. У орангутана получалось лучше. Создавалось впечатление, что Антонию никто и никогда не учил каллиграфии. Я совсем было уже собрался задать ей этот язвительный вопрос, как вдруг сообразил: так оно и было. Вполне могло статься, что она пишет руками от силы года полтора-два… Антония добросовестно изложила свои впечатления от первых двадцати минут пребывания в Океанариуме, хотя и перепутала помаканта с целакантом (как такое возможно?!), а черного спиннорога назвала червонным единорогом. Остального она не видела по всем нам понятным причинам. «Так», — сказал я и кинулся помогать. Было бы намного проще, если бы она просто взяла и пришла ко мне. Но мы оба понимали, что на этом процесс рефератотворчества и оборвался бы окончательно. «А что если…» — для порядка заикнулся было я. «Нет-нет-нет!» — замахала руками и головой Антония, и тема была закрыта. Итак, я назвал ей навскидку три очень красивых и понятных энциклопедии по ихтиофауне Медитеррании. Я дал ей список тех видов, которые в этих источниках указаны, но в натуральном облике никогда свое присутствие в наших водах не обозначали. (Туда угодили и так ожидаемые Чучо акулы-тинтореры.) Я назвал ей также несколько рыб, которые здесь периодически появляются, хотя к средиземноморским автохтонам не относятся. Я послал ей графию тюленя-монаха, которого повстречал на диком пляже южного берега Исла Инфантиль дель Эсте в прошлом году. Словом, я сделал для нее все, что было в человеческих и эхайнских силах. «Я сойду с ума», — мрачно пообещала Антония. «Позвони, когда начнется», — фыркнул я, и мы распростились.

И тут я понял, что, наверное, не все еще сделал для нее.

Мне пришлось перерыть все старые записи и поминальники, привезенные из дома, прежде чем я нашел почти двухлетней давности визитку. «Что-то в этом мире покажется странным — звони, — вспомнил я. — Запутаешься в самом себе — звони. Зачешется левая пятка и захочет позвонить — звони обязательно». Странным мне за последнее время ничего не казалось. Вернее, казалось, и очень многое… то Мурена вдруг заденет меня литым бедром или не втискивающейся уже ни в одну блузку грудью, то Чучо ни с того ни с сего схватит висящую в моей комнате на стене лютню (точная, кстати, имитация инструмента с известной картины Паррасио «Венера, играющая на лютне, и Купидон», не баран чихнул!) и запоет гнусным голосом что-то амурное… какую-нибудь «лакримозу»… но все эти странности я уж и сам как-нибудь мог объяснить. Для того, чтобы распутывать самого себя, у меня был я сам, а на крайний случай — учитель Кальдерон. А вот левая пятка чесалась давно и сильно.

Сделав звонок, по-мужскому краткий и деловой, я незамедлительно почувствовал, что все же запутался сам в себе. Тормоз — он потому и тормоз, что тормозит. До жирафа потому и доходит на третьи сутки… С одной стороны, я желал помочь Антонии. С другой, она меня об этом не просила и всячески подчеркивала, что в данном вопросе ни в чьей помощи не нуждается. С третьей, я хотел бы для себя убедиться, что история колонии крофтов на Мтавинамуарви — не плод ее буйной фантазии. Хотя сама она не уставала твердить, что вообще лишена воображения, во что не верилось и каковое утверждение с легкостью списывалось на счет ее женского кокетства. Хотя учитель Кальдерон советовал доверять ее рассказам… но тут же обмолвился, что делать это надлежит с большой осмотрительностью. С четвертой, я не хотел бы, чтобы этой историей вдруг занялся кто-то вроде Людвика Забродского. С пятой…

Увы, была еще и пятая сторона, и шестая, а за всеми ними маячила целая манипула пронумерованных по ранжиру сторон.

Меня охватила легкая паника. Рука сама потянулась к пульту видеада, чтобы разбудить учителя Кальдерона.

Но я не стал этого делать. И вот почему.

Мне было почти семнадцать лет, ростом я был выше всех на Исла Инфантиль и, подозреваю, на всем Пиренейском полуострове, через пару лет мне полагалось считать себя взрослым и распоряжаться личным правом устраивать свою судьбу. Давно уже подобало мне употреблять для оценки поступков и деяний собственную голову, которая для того, собственно, и была приделана сверху, а не снизу или, скажем, сбоку.

Я выключил обрыдших «Клоунов», вернул на место Эйслинга с его «Ремедитациями» и занялся морским биоценозом Средиземного моря.

 

11. Те же и Консул

Обычно я сплю чрезвычайно чутко. Должно быть, Читралекха научила… Приоткрою один глаз, гляну в окно, что там, день или ночь, — и дальше спать… Но сегодня мне показалось, что комната стала намного теснее, чем всегда. И я проснулся в тревоге.

И верно, в комнате было ни стать ни сесть. Потому что в кресле у окна дремал дядя Костя.

Зеленовато-бурое лицо Консула выглядело необычайно умиротворенным. На нем была все та же черная куртка, все та же футболка болотного цвета, и даже затертые джинсы были, кажется, те же самые, что и два года назад. Консул был не из тех людей, что изменяли своим привычкам. Да и сам он не менялся. Мама в редкую минуту откровенности поведала, что при всякой их встрече Консул оказывался в два раза значительнее прежнего. Но, по ее же словам, виделись они в среднем раз в десять лет…

Я встал, стараясь не производить шума, и мне, по скромному моему разумению, это удалось. Но когда, натянувши штаны, я обернулся, то обнаружил дядю Костю вполне бодрствующим.

— Привет, инфант, — гаркнул он, воздвигаясь посреди моей кельи, словно монумент. — Как изволишь видеть, «я на зов явился».

— Это правда? — с места в карьер спросил я.

— Что я стою перед тобой во плоти?!

— Нет… та история.

— Неужели ты не поверил? — хмыкнул он. — Как ты мог усомниться в словах юной девы?! Воистину, падение нравов среди молодежи достигло своего предела…

Я снова не знал, шутит он или говорит серьезно.

— Приводи себя в порядок, — между тем распорядился Консул. — И пойдем где-нибудь перекусим. У меня с годами образовалась скверная привычка — завтракать по утрам.

Пока я умывался и прихорашивался, он слонялся по комнате, заложив руки за спину, выглядывал в окно, один раз воспользовался моим видеалом и с кем-то очень коротко переговорил, с удовлетворенным урчанием рассматривал мои призы и кубки за какие-то победы в фенестре и приглядывался к беспорядочно развешанным картинам и графиям.

— Гм… Антония Стокке-Линдфорс… — пробормотал он, когда я уже заправлял постель. Я навострил уши. — Не думал, что вы окажетесь на одном и том же острове. Все же, там, — он ткнул пальцем в потолок, — не перевелись еще любители странных розыгрышей.

— Ты о ком? — спросил я с недоумением. — О Европейском совете учителей? Или об этих, как их… о тектонах?

— Поднимай выше, — усмехнулся он. — Я не религиозен, но иной раз не прочь свалить на кого-то ответственность за происходящие в мире безобразия.

— На бога, что ли?

— Например, — кивнул он. — И знаешь, что самое удивительное? Что он, как правило, не возражает.

И мы отправились завтракать.

Меня не часто навещали взрослые. Собственно, до недавнего времени среди моих родных числилась одна лишь мама, но, похоже, ей не слишком нравилось здесь бывать. С утра до вечера над Алегрией висит плотный акустический фон, состоящий из шума прибоя, шелеста крон и детского визга. Иногда к нему примешивается какая-нибудь структурно организованная составляющая вроде музыки. Такое случается обыкновенно по субботам, в часы посещений, по праздникам или другим торжественным случаям. Не всякий взрослый такое выдержит. И не для слабых нервов испытание, когда десятки встреченных подростков обоего полу и всех возрастов осыпают тебя бурными приветствиями и без особых церемоний выспрашивают, кто ты такой, откуда и к кому пожаловал и намерен ли остаться на ужин…

Поэтому мне было крайне любопытно, как себя поведет опытный звездоход в такой агрессивной среде, как детский остров. Дяде же Косте было любопытно все остальное.

— Это что? — поминутно спрашивал он, тыча пальцем во все стороны.

— Спортивный зал, — отвечал я. — Лаборатория. Детский корпус…

— А ты тогда кто получаешься?

— Я уже почти взрослый. Мне давно полагается своя комната.

— Угу… а это что?

Я не успел ответить, потому что из олеандровых зарослей вынырнули Мурена с Барракудой.

— Buenos dias, senor! — запели они на два голоса, беззастенчиво пялясь на моего спутника. — А вы к нам надолго? А вы придете на танцы? А где вы так странно загорели? А вы кто — papa de Sevito?..

— Нет, милые сеньориты, — отозвался Консул, величественно озирая их с высоты своего роста. — Нет. В Галактике. Нет.

Девицы непонимающе переглянулись. Кажется, они забыли, о чем спрашивали.

— Исчезните! — рявкнул я шепотом, пока они снова не открыли рот.

И они исчезли.

— Ну, зачем же так строго, — пожурил меня дядя Костя. — Вполне симпатичные юные особы. Ты, верно, не догадываешься, но отвечать на вопросы — важная составляющая моей профессии.

— Даже на дурацкие?

Консул приосанился и выдал мне историю о том, как на каком-то там Лутхеоне ему довелось угодить в настоящие застенки натуральной спецслужбы. («Спецслужбами, Сева, во время оно назывались службы, занятые выслеживанием инакомыслящих или враждебно настроенных лиц и насильственным извлечением из них разнообразной информации на благо правящего режима… правящий режим, Сева, это синоним формы государственного устройства… государство, Сева… похоже, ты попросту морочишь мне голову!..») В течение сорока часов его держали привязанным к креслу без сна, отдыха и пищи, а меняющиеся, как марионетки, дознаватели буквально обстреливали его самыми идиотскими вопросами, какие только можно себе представить. Уже потом он догадался, что его допрашивали с помощью местного «детектора лжи». («Детектор лжи, Сева, он же полиграф… не путай только с Полиграф Полиграфычем у Михаила Афанасьевича… это такой прибор, который якобы позволял дознавателю отделить правду от лжи в ответах допрашиваемого на основании показаний чувствительнейших датчиков о физиологических реакциях организма… или ты снова меня дуришь своим мнимым неведением?!»)

— И чем закончилось? — спросил я с интересом.

— Им надоело, что их хваленый прибор постоянно выдает какую-то чушь… они же не знали, что я инопланетянин с нестандартными физиологическими реакциями… и они попробовали меня пытать.

— Пытать?! — ужаснулся я.

— Ну да… только это надоело уже мне.

— И что же?

— И я от них ушел.

— Как это?

— Очень просто: сломал кресло и освободился. Ну, понятное дело, побил их немножко. Чтобы впредь неповадно… Видишь ли, Сева, я и раньше мог уйти — эти их оковы были насмешкой для опытного резидента-ксенолога. Но мне была любопытна сама процедура. Посуди сам: когда мне еще посчастливится угодить в застенки тоталитарного режима? — Он остановился и взял меня за плечо огромной лапищей. — Ты знаешь, что такое «тоталитарный режим»? Или это уже не проходят по истории человечества?

— Проходят, — сказал я. — А кто такой Михаил Афанасьевич?

Консул досадливо поморщился.

— Русскую литературу здесь, разумеется, не постигают, — констатировал он.

— Отчего же, — возразил я с достоинством. — Мы изучали Пушкина, Достоевского… А Гоголя я с детства люблю, меня мама к нему приохотила. Но, в общем, вы правы: Гарсиласо де ла Вега, Кальдерон де ла Барка, Крус Кано-и-Ольмедилья, Бласко Ибаньес… Хименес де Кесада, Хименес де Патон, просто Хименес… Тирсо де Молина… Сервантес Сааведра, разумеется…

— Понятно, — промолвил дядя Костя с печалью в голосе. — Я тебе составлю список литературы, для внеклассного чтения. Или ты читать не любишь?

— Отчего же, — снова возразил я.

— Тогда так, — сказал дядя Костя.

Сто мудрецов, испачкав тушью пальцы, Труды свои слагали без нужды — Над книгами я сразу отрубаюсь. [18]

— Это ты сам сочинил? — осторожно спросил я.

— За кого ты меня принимаешь! — воскликнул Консул с притворным негодованием. — Неужели я похож на человека, способного к стихосложению?!

Он изготовился было продекламировать еще что-нибудь в том же духе, какую-нибудь возвышенную заумь. Но тут на него набросился незнакомый птенчик, едва видный из-под широкополой шляпы.

— Salud, senor! — фамильярно пропищал он. — Salud, эль Гигантеско! — И снова переключился на Консула: — А вы астронавт?

— Как ты угадал, дорогой? — поразился дядя Костя.

— У моего дяди такое же лицо, — объявил птенец.

— Такое же мужественное?

— Нет, senor, зеленое.

— Гм… — Консул смущенно покосился в мою сторону. — Стало быть, твой дядя — астронавт?

— Его зовут Себастьян Эстрада, — важно кивнул птенец. — Он работает на галактическом стационаре «Моби Дик».

— Как же, бывал, — сказал дядя Костя. — А кем работает твой замечательный дядя?

— Не знаю, — объявил птенец и упорхал по своим делам.

— Вот видишь, — сказал мне дядя Костя немного растерянно.

Тут мы увидели пустой столик под белым тентом и устремились туда. Кроме нас, в уличном кафе никого не было. Кто-то занимался, кто-то ушел купаться на море, а кто-то еще и не проснулся. Дядя Костя провел просторной ладонью по столешнице, и та с готовностью высветила утреннее меню. Он выстучал заказ — салат из апельсинов и соленой трески, овсяную кашу с миндалем, апельсиновый сок мне и черный кофе себе.

— Спасибо, что не гречневая… — проворчал я.

— Ну что ты, я же помню, — сказал Консул. — Я тебе и луковицу заказал.

— И напрасно. Лук я ем только на ужин.

— Это луковица мирабилиса. Твое дыхание останется столь же свежим, как этот ветерок с моря.

— Никогда не пробовал.

— Очень рекомендую… А не доводилось ли тебе когда-нибудь отведать «уопирккамтзипхи пикантный с орехами»?

— Не-а, — сказал я. — Больше всего я люблю шаньги и блины. Но мама ненавидит стряпню, а заказные шаньги походят на пиццу с картошкой.

— Где же ты, болезный, тогда пробовал все эти яства? — сочувственно спросил Консул.

Я не успел ответить.

— Buenos dias, senor, — сказал подошедший Чучо Карпинтеро, серьезный и даже напыщенный, как старинный гранд. — Hola, Север… Вы будете смотреть завтрашнюю игру, senor?

— Ну, навряд ли, — сказал дядя Костя. — Я мало разбираюсь во всех этих ваших фенестрах-канистрах…

— Север — один из лучших игроков колледжа «Сан Рафаэль», — серьезно сказал Чучо. — Но, похоже, он решил оставить спорт. Ему стало неинтересно.

— Такое бывает, — сказал дядя Костя.

— Но это неправильно, — возразил Чучо. — Его уход может разрушить команду. Не могли бы вы, как близкий человек, повлиять на его решение?

— Хесус Карпинтеро! — прошипел я. — Ты низкий ябедник.

— Может быть, — обреченно кивнул Чучо. — Но тебя же не переубедить, когда ты упрешься. А к мнению родителей ты должен прислушаться.

— Боюсь, ты ошибся, Хесус, — сказал Консул сконфуженно.

— Чучо, — поправил тот. — Вы можете называть меня так.

— Ну хорошо, Чучо… Я всего лишь друг Северина.

По лицу Чучо было видно, что он не верит в существование у меня таких взрослых и свирепых на вид друзей.

— Это ничего не меняет, — заявил он, поразмыслив. — Вы все равно можете урезонить его. Если я задел вас своим предположением, прошу извинить. Вы чрезвычайно похожи.

Я фыркнул.

— Ты меня нисколько не задел, — сказал дядя Костя. — Всякий был бы счастлив иметь такого сына, как Северин. Но мое счастье заключено в дочери. Ее зовут Иветта.

— Еще раз простите, — сказал Чучо. — Передайте привет сеньорите Иветте. И еще… Север, прямо сейчас тебя ищут по меньшей мере три человека.

Он важно кивнул и удалился.

— У вас тут все такие… авантажные? — спросил дядя Костя.

— Нет, — сказал я с досадой. — Только Чучо, когда хочет произвести впечатление.

— Забавно, — промолвил Консул. — Все принимают меня за твоего отца. А что такое «Чучо»? Маленькое чучело?

Для меня тут как раз ничего забавного или непонятного не было. Если раньше я рос по преимуществу вверх, то за последний год неожиданно для себя и окружающих попер вширь. Откуда-то взялись какие-то бицепсы… трицепсы… квадрицепсы… иное прочее мясо, о котором я прежде и не подозревал. И если раньше прозвищем мне было эль Хирафо, то есть «жираф», то вот уже с полгода звали меня не иначе как эль Гигантеско, а то и совсем уже уважительно — эль Гигантеско дель Норте, что в данном контексте нельзя было перевести иначе как «северный мамонт» — хотя где же еще было водиться мамонтам?..

Рассказывать ему об этой перемене в своей жизни я не стал, — он и так был не слепой, — а заметил лишь:

— Ты, дядя Костя, такой же здоровенный, как и я. К тому же, для испанцев все русские на одно лицо.

— Ты даже не представляешь, какая это серьезная проблема в прикладной ксенологии, — усмехнулся он, — личностная идентификация по индивидуальным морфологическим признакам. Случались такие чудовищные проколы, что страшно даже себе представить! — Казалось, он задумался, стоит ли рассказывать, но вместо этого спросил: — Что, к нам так и будут все время подходить и здороваться?

— Будут, — кивнул я. — Это же детский остров. Самый нелюбознательный здесь я.

— И ничего нельзя с этим поделать?

Я выдернул салфетку из автомата за спиной, свернул ее воронкой и поставил на краешке стола. Двое спешивших к нам птенцов, на мордахах у которых было написано хищное любопытство, резко отвернули и сделали вид, что вспомнили о каких-то важных делах.

— Это условный сигнал, — пояснил я. — Называется «фарито», то есть «маячок». Означает: мы хотим остаться одни. Пока он выставлен, в это кафе никто не зайдет. Или хотя бы не полезет к нашему столику.

— Весьма эффективно, — сказал Консул. Он отхлебнул кофе и посмотрел на меня испытующе. — Итак, «я весь зажженное внимание, я любопытство ожиданья…»

— И ты туда же, — сказал я обреченно.

— Я готовился, — похвалился дядя Костя.

— Ну, не люблю я Кальдерона, — проворчал я. — Не люблю и не понимаю… разве я обязан? «О, я несчастный! Горе мне! О, небо, я узнать хотел бы, за что ты мучаешь меня?..» Ах!.. Ох!.. Ну кто так разговаривает?! Я еще могу представить… нет, не могу. Я простой русский человек, с простым русским темпераментом. Поэтому я Гоголя люблю и Чехова, Дьякова и Цымбалиста люблю. — Я помолчал и, поразмыслив, самокритично добавил: — Хотя Иниго Мондрагон мне, в общем, тоже нравится…

Подкатил столик с нашим заказом. Тарелки с салатом и кашей затерялись среди вазочек с разнообразными «тапас» — сыр, копченая колбаса, креветки, всего и понемногу, слегка приукрашенные свежими овощами, — с тонкими ломтиками хамона и обязательными оливками всех видов и степеней зрелости. «Гм, — сказал дядя Костя, — не помню, чтобы я это заказывал… и не уверен, что это следует есть с самого утра…» Я положил себе салата, плюхнул сверху оливок, придвинул поближе самые любимые «тапас», глотнул сока, принюхался к луковице (она выглядела аппетитно и приятно пахла!), тяжко вздохнул и выдал Консулу историю Антонии, как она мне ее рассказала, с незначительными сокращениями, чтобы не убить на это занятие весь день. Дядя Костя не перебивал, задумчиво играя ложечкой в кофейной чашке. Иногда мне казалось, что он не слушает, но в этот момент он вдруг задавал точный вопрос по делу.

— Хорошо, — сказал Консул, когда я закончил. — Чего же ты от меня хочешь?

— Знать, правда это или нет.

— Это правда, — сказал дядя Костя коротко и весомо.

— Но ведь она такая же, как все мы!

— А какой она должна быть? — спросил он с интересом.

— Не знаю… какой-то другой.

— Ты хочешь сказать: она должна была бы сойти с ума от такой жизни?

— Ну… в общем…

— Антония не сошла с ума, — промолвил дядя Костя раздумчиво. — Хотя, безусловно, в чем-то она отличается от обычного земного подростка ее лет.

— Своими способностями?

— Ну что ты! Я наводил справки. По отзывам специалистов, она несомненно одарена, но ее талант несколько… м-мм… однобок. Она знает и осмысленно применяет весь математический аппарат, бывший в распоряжении земной науки семнадцать лет назад. Откуда ей было взять новый? Но, как считают те же специалисты, ей недостает воображения.

— Да, она говорила…

— Вот видишь! Антония оперирует раз и навсегда наперед заданными алгоритмами. Как когитр средней руки… Для истинно талантливого математика этого недостаточно. С такими способностями трудно сделать открытие и двинуть теорию вперед. — Дядя Костя нацепил на вилочку ломтик апельсина из салата и посмотрел его на просвет. — Но есть надежда изменить положение вещей к лучшему. — Он прищурился и добавил с иронией в голосе: — Как тебе должно быть известно из истории человечества и собственного опыта, такая надежда есть всегда.

— Для этого ее и отправят на Тессеракт?

— Не имею ни малейшего понятия, что такое «Тессеракт». Знаю только, что на вашем острове она не случайно.

Я с непониманием огляделся вокруг. Пальмы шептались, море напевало, разбушевавшаяся малышня визжала на дальней спортивной площадке. Все было как обычно.

— Это же простой детский остров, — сказал я. — Таких сотни и сотни в одной только Медитеррании. Исла Инфантиль дель Эсте — это…

— …это детский остров для обычных детей с необычной судьбой, — докончил он. — Если ты всерьез полагаешь, что попал сюда случайно, то должен немедленно оценить всю глубину своего заблуждения и раскаяться. Впрочем, один учитель… точнее, учительница как-то задала мне риторический вопрос: где вы встречали обычных детей?

— Да вот хотя бы я, сижу перед тобой.

— Ну-ну… обычный ребенок. Если не принимать во внимание того скромного обстоятельства, что первые три года своей жизни ты провел вне Земли. Что ты вообще не человеческий детеныш, а эхайн…

— Ты еще скажи, будто и Чучо, тот, что подходил недавно, необычный ребенок.

— И скажу. Правда, конкретно о нем я ничего не знаю, за исключением его необычных манер. Но мне известны по меньшей мере полтора десятка воспитанников «Сан Рафаэля», чьи истории вряд ли окажутся менее занимательными, нежели твоя.

— Среди них, случайно, нет эхайнов или юфмангов?

— Только не вздумай кичиться зелеными кровями, — фыркнул он.

— Чем-чем?!

— Это такой эхайнский эвфемизм. Для того, чтобы осаживать чересчур заносчивых аристократов… Чтобы тебя успокоить, скажу, что все твои однокашники принадлежат к виду homo sapiens. Исключительность каждого человека не обязательно должна определяться его этнической характеристикой. Как-нибудь исподволь вызови того же Хесуса… он же Чучо… на откровенность, и наверняка узнаешь много неожиданного.

— И эти две дурехи, что подходили к нам в аллее…

— У них есть имена? — спросил дядя Костя.

— Мурена и Барра… — начал было я и прикусил язык. Брови Консула поползли кверху. — Э-э… одну зовут Эксальтасьон Гутьеррес дель Эспинар, а другую — Линда Кристина Мария де ла Мадрид.

— Музыка! — воскликнул дядя Костя. — Сегидилья! Канте фламенко! Многоэтажные имена — моя слабость. Я даже дочурку хотел назвать Иветта-Елизавета-Джулиана, но меня окоротили… Так вот: одна из этих словоохотливых сеньорит определенно утрет тебе твой конопатый нос своим происхождением… Только не проси подробностей, договорились?

— Не договорились! — запротестовал я.

— Нетушки, тема закрыта, — строго произнес Консул. — Я не собираюсь выдавать чужие тайны никому. Даже тебе, даже если это не тайны. Вы уж тут сами как-нибудь между собой разбирайтесь… Кстати, тебя не насторожило, что я не слишком потрясен историей девочки Антонии?

— Нет, — сказал я несколько уязвленно. — Имели уже опыт общения, знаем, что у тебя всегда есть пара слов про запас…

— Верно мыслишь. После твоего звонка я навел справки и прибыл сюда хорошо подготовленным. Меня даже ознакомили с дневниками Тельмы Рагнарссон и Стаффана Линдфорса.

— Чего же я тут распинался?!

— Видишь ли, Антония была не слишком откровенна со своими прежними учителями. Даже с доктором Робертом Дельгадо, несмотря на высокую доверительность их отношений. В то же время, по каким-то своим малопонятным соображениям, она становится чрезвычайно чистосердечна со сверстниками, которых избирает в герои своего романа…

Я покраснел. Дядя же Костя нахмурился.

— Видно, я не первый тебе об этом говорю, — проворчал он. — Ну, из песни слова не выкинешь… Тот же доктор Дельгадо сказал мне, что Антония порой бывает непозволительно ветренна. И посетовал, что в нынешней системе взаимоотношений как-то не принято, чтобы юноша бросал девушку. Антонии такой негативный опыт пошел бы только на пользу… Не подумай, что я тебя к чему-то призываю.

— Я и не думаю…

— А зря, думать полезно. Особенно когда твоя подружка — математический уникум… Так вот, возвращаясь к твоему изложению рассказа Антонии. Прилетев сюда, я знал официальную версию ее истории, зафиксированную документально. Я знал также ее вариант из уст доктора Дельгадо. И был ознакомлен еще с тремя апокрифами от бывших воздыхателей этой юной ветрогонки. Ты дополнил общую картину несколькими существенными деталями…

— Прости, — прервал я его. — Родителей Антонии нашли?

— Нет, — сказал дядя Костя.

— Неужели это так сложно?

— Над Мтавинамуарви почти полгода висел корабль с опытными следопытами и очень серьезной поисковой техникой. Было сделано около восьмидесяти попыток проникнуть в объект «Храм мертвой богини». Все это — под непрекращающимися метеорными дождями, пока выдерживали защитные поля. Операция осложнялась двумя обстоятельствами. Во-первых, Антония не хотела, чтобы тела ее родителей были найдены. Во-вторых, этого не хотели мтавины.

— Объясни, — потребовал я.

— Изволь. Тебе, должно быть, известно, что Антония начертила план «Храма», как она его себе представляла. Это проекция на плоскость некой структуры, построенной в четырехмерной системе координат. Попытки ее интерпретировать ни к чему не приводили, пока эксперты из Сорбонны не догадались, что в план намеренно внесены искажения. Маленькая умненькая хитрюга Антония попросту запутывает следы. Как ты думаешь, почему?

— Ничего я не думаю.

— Опять ты за свое… Поначалу было высказано предположение, что ее история — выдумка, чье назначение — скрыть какую-то страшную тайну. Трое человек прожили в замкнутом пространстве четырнадцать лет, и между ними могло произойти все что угодно… Но проницательный доктор Дельгадо предложил не умножать число сущностей сверх необходимого. Антония не только хитренькая и умненькая. Она еще и очень цельный и сильный человечек. Она просто хочет все сделать сама.

— С ней кто-нибудь говорил об этом?

— И не раз. Она уходит от разговора. Или делает вид, что не понимает, чего все эти несносные взрослые хотят от несчастной сиротки. Мы же не можем надавить на нее, заставить ее делать то, чего она не желает. В правилах этой игры изначально установлено, что мы большие, добрые и мудрые… Теперь о мтавинах. Мы ничего не знаем об этой расе. Все, что нам ведомо, — это скудные, обрывочные сведения, составленные по различным версиям все той же истории Антонии. Но следопыты, исследовавшие «Храм мертвой богини», подтвердили, что это форменная топологическая головоломка. Внутри объекта начинается сущая чертовщина с пространственными координатами. Потому-то несчастный Аксель Скре со товарищи и не нашел обратной дороги из катакомб. Не то мтавины таким способом защищали свои сокровища… или усыпальницы, если верить Антонии… от непрошеных посетителей. От тех же крофтов всех времен и всех рас… Не то для них такая многомерная архитектура была обычным делом, и они не представляли, что существуют расы, чье естественное восприятие окружающего мира ограничено тремя координатами.

— Но ведь родители Антонии часто выходили на поверхность, чтобы забрать вещи с разбитого корабля!

— Это мы знаем со слов той же Антонии. Она могла неосознанно нарушить причинно-следственную связь. Или сама не знать всех подробностей. Допустим, что крофты заранее перетащили все необходимое внутрь «Храма». Допустим, что они как-то приноровились к хитростям внутренней топологии катакомб. Допустим, «Храм» с некоторой неизвестной нам периодичностью открывается наружу. Допустим, крофтам просто повезло. Да мало ли версий… Командор Бреннан, тот, что нашел Антонию, несколько десятков раз сам спускался в катакомбы. Лучшие следопыты ходили с ним и без него. Сканировали весь район на десятки километров вглубь. Подключали к поиску миссию кеоманрани… это раса арахноморфов, наделенных фантастическими по нашим понятиям способностями к пространственной ориентации, многие астрархи ведут от них свое происхождение… Кеоманрани в конце концов нашли путь в подземные уровни катакомб. Чем было подтверждено, что искусственные гроты действительно имеют место, и что план Антонии хотя бы в чем-то может служить ориентиром. Но потом на планете начался сущий ад, и кеоманрани вынуждены были свернуть свою деятельность. Сейчас поиски вошли в вялотекущую фазу: нет ни прогрессивных идей, как их продолжать, ни серьезных стимулов, чтобы ими вообще заниматься.

— Разве никому не интересно наследие мтавинов? — поразился я.

— Юный друг, — вздохнул дядя Костя. — В Галактике тысячи и тысячи подобных миров-кладбищ. И все они скрывают какие-то тайны. На мтавинах свет клином не сошелся. Мтавины со своими многомерными катакомбами даже не самые загадочные! И на большинстве миров условия для исследовательских миссий вполне комфортные. Прилетай, исследуй хоть до посинения… просто живи, как на том же Титануме… над тобой не то что метеорных дождей — грозового облачка не проплывет.

— Выходит, эти поиски нужны одной только Антонии?

— Ну, не стоит так упрощать. Есть еще такая хорошая вещь, как человеческий энтузиазм. Существует ксеноархеологическая группа Ленартовича-Сапрыкина, которая будущим летом намерена провести глубокий поиск и закрепиться на Мтавинамуарви. А эти парни — далеко не крофты, это серьезные специалисты. Существует командор Арлан Бренная, для которого фиаско с «Храмом мертвой богини» стало болезненным щелчком по профессиональному самолюбию. Да и кеоманрани, похоже, не прочь туда вернуться…

— Антония считает, что ее родители просто спят, — сказал я.

— Спят?! — переспросил Консул.

— Да, спят. Она думает, что внутри катакомб нельзя умереть. Там спят миллионы мтавинов, и все, кто попадает туда извне, рано или поздно засыпает вместе с ними. Тяжелый газ, которым наполнены подземные пустоты этого мира… Поэтому она так хочет вернуться туда. Она хочет сама найти и разбудить своих родителей.

Дядя Костя молчал, взгляд его уплыл куда-то в пространство, и эта пауза казалась нескончаемой.

— Не думаю, чтобы это было возможно, — наконец произнес он раздельно.

— Но почему?! Почему вы не позволите Антонии вернуться туда и показать вам путь?

— Почему? — Консул усмехнулся уголком рта. — Потому что она ребенок. Потому что там опасно. — Он вдруг снова и надолго задумался о чем-то, явно не относящемся к развиваемой им мысли, и ему потребовалось усилие, чтобы поймать нить разговора. — Опасно даже для хорошо подготовленных и защищенных всеми достижениями современной науки взрослых. А детям нельзя играть во взрослые игры.

— Но ведь она выросла там! Она была там как дома!

— Правильно. Но теперь она вернулась на Землю, и взрослые снова окружили ее своей заботой. Отныне у нее одна обязанность — по достижении восемнадцати лет стать полноценным членом общества, а все остальное — это ее права.

— Опять та же песня!.. Почему вы душите нас своей опекой? Почему не даете нам проявить себя?

— И эта песня далеко не нова. Ни ты, ни Антония, никто из твоих друзей на этом острове еще не дорос до момента принятия решений. У вас. много сил, у вас полно энергии и желаний, но вы еще не научились думать о последствиях.

— О каких еще последствиях?!

— Вот-вот, — печально покивал Консул. — Тебе даже в голову не приходит, что каждый поступок приводит к последствиям. Что любой твой шаг эхом отзывается во всем мире. А когда человек думает о последствиях, в нем рождается ответственность. Вот ты рвешься совершать подвиги, а ведь у тебя есть мама, а теперь и не только мама…

(Однажды… в позапрошлое рождество… я вернулся на каникулы и не узнал своего дома. Он полыхал огнями и оглушал непривычно громкой веселой музыкой. В окнах плясали чужие тени. Я стоял по колено в снегу в трех шагах от крыльца, балда балдой, не зная, то ли звать на помощь, то ли бежать отсюда сломя голову, а на веранду с криками «А ну-ка, ну-ка, покажите нам его!..» выходили все новые и новые люди. Последней появилась мама, раскрасневшаяся, едва скрывающая возбуждение и очень счастливая. «Севушка, — сказала она обычным своим строгим голосом, который дрожал от волнения. — Познакомься со своей родней». Родни оказалось много, и мне понадобился весь вечер, чтобы всех запомнить. У меня обнаружились дед Егор и бабушка Инга — мамины родители, причем бабушка и статью и повадкой была вылитая мама, такая же холодная и неприступная, как андерсеновская Снежная Королева, хотя, конечно же, все было наоборот: это мама была вся в бабушку, а дед — полная обеим противоположность, весь какой-то круглый, уютный, все время хохотал, отпускал рискованные шуточки, бренчал на маленькой трехструнной гитаре, которую называл «балалайка», горланил двусмысленные частушки и только что колесом не ходил… мамина сестра тетя Лида и ее муж дядя Павел Тресвятские… десятилетний птенец Гелий и шестилетняя пичужка Алиса, их дети, а значит — мои двоюродные сестра и брат, рыжие, как два солнышка, и непривычно для моих глаз бледные… тетя Эрна и дядя Эрнст, тоже родственники, но дальние, оба большие, светловолосые, а дядя Эрнст еще и светлобородый, и в одинаковых серых свитерах грубой вязки… Мы сидели за столом, ели пироги, блины и шаньги, мне налили вина, и все глядели только на меня и удивлялись, какой я огромный… а потом, когда застолье пресеклось, каждый подходил ко мне и говорил какие-то очень теплые слова, которые не оседали в моей памяти, потому что голова шла кругом, в глазах все плыло, и я отвечал невпопад или просто молчал, глупо улыбаясь… подошла и ледяная бабушка Инга, сурово посмотрела на меня снизу вверх, поджав тонкие губы, раздельно процедила сквозь зубы: «Эт-то было несправедливо… нет, эт-то было неправильно…», а потом привстала на цыпочки, обхватила меня руками и заплакала… дед Егор взял ее за плечи и увел, сконфуженно улыбаясь, хотя и у него глаза тоже были красные… дядя Эрнст развел мощными руками и произнес виновато, совсем по-бабушкиному растягивая слова: «Ты должен ее понять, Сев-вушка, она же не вид-дела тебя столько лет, она совсем тебя не вид-дела, а теперь вдруг увид-дела…» Возразить на это было нечего, и мы с птенцами ушли в лес смотреть на белок и гулять по поселку. Было уже за полночь, но в Чендешфалу никто не спал, все встречали католическое Рождество, рядились в зверей и бродили от дома к дому, чтобы спеть, сплясать и выпить с соседями… белок мы, конечно, в таком гульбище не встретили, зато нашли волчьи следы и спугнули какую-то большую птицу… «Филин?» — осторожно спросил Гелька, а я зловещим басом возразил: «Дракула…», и Алиска сразу же захныкала, требуя, чтобы ее скорее вернули домой, к мамочке с папочкой… чтобы успокоить ее, мне пришлось на ходу сочинить сказку про добрых местных вампиров, которые вот уже сто лет как целиком переключились на домашнее красное вино, а кровь сосут только в медицинских целях, когда их сильно о том попросит добрый Орвош Файоном… «Кто-кто?!» — недоверчиво переспросил Гелька. «Доктор такой… зверушек лечит», — пояснил я… а чтобы двоюродные солнышки не расслаблялись, тут же прикинулся, что потерял дорогу, и был так натурален в своей оторопи, что Гелька тоже поверил и как бы невзначай осведомился, не взял ли я с собой видеобраслет… но тут мы увидели огни, а спустя минуту выбрели на поляну с огромной разукрашенной живой елкой, вокруг которой водили хороводы черти с ангелами и топтались игривый крутолобый бычок и флегматичный ослик в меховой попонке, давние потомки животных, явившихся с пастухами поклониться младенцу Христу… нас тоже затащили в хоровод… мне, приняв за взрослого, сунули флягу с теплым вином, Гельке — чего-то шипучего в глиняной кружке, Алиске — леденец размером чуть ли не с ее голову… вместе с чертями и ангелами мы орали песни на местном языке, из которого только я и понимал одно слово из пяти, кидались снежками, катались с горки и прыгали через костер… и те черти и ангелы, что узнали меня, выспрашивали в подробностях, кто эти два рыжих бледных солнышка, и я с покровительственной небрежностью разъяснял… потом Алиска сказала, что хочет спать, а Гелька — что хочет есть, и мы потопали напрямик через лес к нашему дому… никто уже ничего не боялся, только Алиска засыпала на ходу, и ее пришлось взять на руки… в доме еще горел свет, но музыки уже не было, только кто-то пел при свечах на голоса, красиво и протяжно, а Фенрис, запертый в подвале, меланхолично подвывал, и даже в нужной тональности… вдруг Гелька запрыгнул на крыльцо, чтоб сравняться со мной ростом, обнял меня за шею и уткнулся носом в плечо… «Мы правда братья, ага?» — спросил он. «Конечно, — пробормотал я, застигнутый врасплох его порывом. — Теперь ты будешь хвастаться?..» — «Немножко, — пробормотал он невнятно, — а уж она-то всем растрезвонит, какой ты…» — «Ага», — сонно отозвалась Алиска, что дремала на другом моем плече, и я уж было подумал мужественно, чего это на них нашло, и тут почувствовал, что если они скажут еще хоть слово, то прямо здесь и разревусь, что старшему брату, да еще такому мужественному, ну совершенно не к лицу…)

— Ладно, забудем обо мне, — сказал я. — Но Антония… ее родители остались на другой планете!

— Антония тоже не сирота. У нее здесь полно родственников. И если она не питает к ним горячих чувств, это не значит, что они равнодушны к ее судьбе. Мы, взрослые, отвечаем за наших детей. Как только наши дети осознают свою ответственность за нас, значит — они повзрослели.

— Господи! — воскликнул я. — Сколько же можно! До каких же пор все интересное в мире будет происходить без нашего участия?!

— Подожди, — сказал дядя Костя обещающе. — Придет еще твое время. Ты еще проклянешь тот день и час… Ты еще запросишься назад в безмятежное и безответственное детство… Ан поздно будет.

— А вот и не запрошусь, — возразил я упрямо.

 

12. Сдаем рефераты как можем

Как только я убрал со стола салфетку-«маячок», к нам подошла Антония. Ее непросто было узнать, потому что сегодня она впервые изменила белому цвету и была во всем ярко-оранжевом. Даже панама ее нынче полыхала вовсю, как шляпка мухомора. Дядя Костя немедленно встал — я испугался, что он приветственно воскликнет: «А вот и Антония Стокке-Линдфорс, о которой мы только что говорили!», но все обошлось.

— Совсем забыл, — сказал он смущенно, — у вас же с утра наверняка какие-то занятия…

— Ничего, — успокоил я его. — Одним хвостом больше, одним меньше.

— А, ты у нас тоже хвостист, — промолвил дядя Костя с уважением.

— Что значит «тоже»? — удивился я.

— В твои годы и я не всегда был прилежен…

— Антония, познакомься, — сказал я. — Это Константин Васильевич, мой друг.

Она молчала, внимательно рассматривая дядю Костю. Потом вдруг спросила:

— Вы — Галактический Консул?

— Так меня звали еще три года назад, — кивнул он.

— Вы знаменитый ксенолог, — промолвила она с утвердительной интонацией.

— В определенных кругах.

— Вы здесь из-за меня?

Я открыл рот, чтобы все ей объяснить, но Консул опередил меня:

— Нет, — сказал он спокойно. — Я прилетел повидать этого молодого человека.

— А, — как мне показалось, разочарованно проронила она и отошла, села за соседний столик и отвернулась.

Мы с Консулом переглянулись. Я чуть слышно вздохнул, а он едва заметно усмехнулся.

— Я подумаю над твоими словами, — сказал он. — Насчет этого самого… сонного царства. А ты не теряй головы. И вот еще что… — Дядя Костя смущенно поскреб тяжелый подбородок. — У меня есть к тебе предложение. Как от одного эхайнского гранда к другому…

— «Я весь зажженное внимание», — проворчал я.

— Меня тут пригласили на один любопытный диспут. Я бы отказался, сославшись на занятость, но он будет иметь место неподалеку — в Картахене, да и тема весьма специфическая: «Нужны ли нам эхайны»… Не желаешь ли составить компанию?

— Даже не знаю, — промямлил я.

— Не беспокойся, никто не будет тыкать в тебя костлявым пальцем с криками: «Вот он, держите лазутчика!» Никто не заставит тебя высказываться против воли. Там буду я. Возможно, там будет Ольга Лескина. Надеюсь, она не полезет в драку с метарасистами… Я рассчитываю и на других любопытных гостей. Как мне представляется, это было бы для тебя познавательно. — Он заметил мое колебание, истолковал его по-своему и быстро проговорил: — С учителем Кальдероном я все улажу сам.

— Что ж, — сказал я.

— Тогда завтра утром я за тобой прилечу.

Он протянул мне руку, приветливо кивнул Антонии (та упорно не смотрела в нашу сторону) и удалился быстрым шагом в сторону Пуэрто-Арка.

— Эй, — позвал я тихонько.

Антония с демонстративной неохотой поднялась со своего насеста и подошла ко мне.

— О чем вы говорили? — осведомилась она сердито.

— Дядя Костя — действительно мой друг, — сказал я немного раздосадованно. — Он хорошо знает мою маму. Если тебе это интересно, они вместе росли.

— Знаменитому ксенологу нечего делать на Земле, — возразила она.

— Если тебе это интересно, у него на Земле семья. Его дочь зовут Иветтой. — Я вдруг разозлился. — Не думай, пожалуйста, что все в этом мире вертится вокруг твоей персоны!

— Значит, вы не говорили обо мне? — спросила она, пропуская мой выпад мимо ушей.

— Вот еще, — буркнул я, краснея.

— Жаль, — сказала она. Затем вдруг протянула мне руку царственным жестом. — Так мы идем?

— Куда?! — опешил я.

— Эхайн, — поморщилась она. — Большой глупый рыжий Черный Эхайн… На занятия, балда. Сдавать рефераты про рыбок!

И мы пошли на заклание к учителю Васкесу.

Собственно, я сдавал рефераты уже не впервые и особого трепета не испытывал. Иное дело Антония: ее обычная бледность приобрела зеленоватый оттенок, скрипучий голосок срывался и дрожал, казалось — еще чуть-чуть, и она грохнется в обморок. Учитель Васкес сразу понял, что с ней неладно, и сделал хитрый ход. «Тита, — сказал он медовым голосом, — рыбка моя неоновая, никак не разберу, что здесь написано. Впервые вижу столь удивительный почерк. Не сочти за труд, сядь рядом, будешь мне переводить. Итак, что это за слово? Ага, гм… А это? Ах, по-латыни… вот она, какая нынче латынь… любопытно…» Про меня было забыто. Антония сама не заметила, как успокоилась, и вот она уже недовольно скрипит по поводу учительской непонятливости, вот она уже спорит, вот она уже возражает, вот она уже рисует на доске коронованную рыбу-бабочку в профиль и анфас — особенно если учесть, что у рыбы-бабочки и анфаса-то никакого нет… Учитель Васкес положил изящную ладонь на нашу писанину. «Баста, — сказал он и подвел итоги: — Поверхностно. Делалось в спешке. Севито, конечно, тоже пускал дымовую завесу, как каракатица…» — учитель требовательно наставил на меня длинный палец с ухоженным ногтем, и я с готовностью отрапортовал: «Sepia officinalis!» Учитель одобрительно крякнул и продолжил свою мысль: «… Но делал это по крайней мере с пониманием предмета. Однако же труд был затрачен, и труд немалый. Поэтому я принимаю оба реферата, но настаиваю на подводной экскурсии. Для вас, Тита… ведь вам уже разрешили пользоваться бранквией? Впрочем, Севито, я полагаю, охотно составит компанию. Я вас не задерживаю и препоручаю заботам учителя Санчес…» Мы вышли из кабинета биологии.

— Ну как ты? — спросил я.

— Ужасно, — призналась Антония. — Чуть не умерла. Дался ему мой почерк!

— Да уж, — сказал я и поведал ей про орангутана Ханту из парка Сургабиру.

— Кто такой орангутан? — спросила она рассеянно. — Смотритель парка?

Я объяснил ей про орангутанов в частности и приматов в целом.

— Слушай, — сказала она, — а что такое бранквии?

— Я тебе покажу. Это нестрашно. Ведь ты хотела поглядеть на настоящее морское дно?

— Пожалуй… Давай завтра, а?

— Завтра я не могу. Я буду занят. Дядя Костя приглашает меня на диспут о том, нужны ли нам эхайны. Хочешь слетать со мной?

— Нет! — сказала она чуть более энергично, чем следовало бы, но тут же поправилась: — Здесь нет темы для обсуждения. Мне нужны эхайны. Точнее, один вполне конкретный эхайн…

Она привстала на цыпочки, а я согнулся пополам. И мы поцеловались. А потом пошли на урок математики в Абрикосовую аллею.

 

13. Мы, дельфины и море любви

Итак, завтра нырять я не мог, поэтому после занятий мы с Антонией отправились ликвидировать пробелы в ее познаниях.

Я прихватил пару бранквий, и в пять часов пополудни мы встретились в конце Пальмовой аллеи. Изучать морское дно в районе пляжа — пустое занятие: после водных процедур дневной смены малышни оттуда в панике уносила щупальцы даже самая ленивая из медуз. Но я знал несколько уединенных местечек на южном берегу, куда было не так легко добраться. Чем охотно пользовались любители уединения. И потому дно там было гораздо более обжитое…

Нам пришлось довольно долго идти, а потом карабкаться по заброшенным козьим тропам, а потом продираться сквозь кусты дикого олеандра. Антония стойко сносила испытания и почти не ворчала, хотя невооруженным глазом было видно, что затея ей нравилась все меньше и меньше… Дикий пляж Арена де Плата, где я как-то встретил тюленя-монаха, оказался занят. Не повезло нам и с другим укромным местечком, куда, по непроверенным слухам, дважды заплывала семья косаток, — сегодня туда вперлась буйная орава мелюзги. Какие уж тут косатки!

Зато маленькая бухта, которую на подробных картах острова обозначали как Грьета — «трещина», а на официальных не обозначали вовсе, была свободна. Наверное, потому, что добраться туда было сложнее всего. Как бы невзначай, в узком скальном проходе к бухте я обронил свою майку. Для любого обитателя острова это было лучше всякого стоп-сигнала.

Мы спустились по крутым ступенькам, вырубленным в камне неизвестными доброхотами, к самой воде. Грьета не подходила для компаний — на песчаном пятачке, куда не захлестывали волны, могло с комфортом разместиться не больше двух-трех человек. Нас это устраивало. Мы перевели дыхание, выдули половину запасов альбарикока и фресамадуры, молча слопали по банану.

— Отвернись, — деловито сказала Антония, минут двадцать без перерыва шуршала сумкой за моей спиной и наконец позволила глядеть.

На ней был глухой гидрокостюм кислотно-зеленого цвета с белыми флюоресцирующими полосками, по всей видимости — с подогревом, в каких хорошо, наверное, погружаться в холодных северных водах.

— Где ты это взяла? — спросил я потрясенно.

— Подарили в пансионате «Аманатар», — пояснила она. — Это в Ирландии.

— А-а… — протянул я. — Но у нас теплое море.

— Не думаю, — сказала она строго.

Спорить было бесполезно. Я достал из своей сумки бранквии — две пластичные, почти прозрачные губки. Бесцветные, как я предпочитал, хотя можно было взять и цветные, и расписные и размалеванные совершенно ужасающим образом.

— Это такая фиговина, которая заменяет человеку жабры и делает его рыбой…

— Знаю, — остановила меня Антония. — Просто там, где я жила раньше, они назывались иначе. Я умею этим пользоваться.

— И где же ты ныряла?

— В бассейне.

— А-а… — снова протянул я, совершенно озадаченный. — Но здесь не бассейн.

— Не думаю.

Я стянул шорты и пристроил бранквию на нос, оставив рот открытым.

— С этой нашлепкой ты похож на морского слона, — иронически заметила Антония, вертя свою бранквию в руках.

Она явно преувеличивала свой опыт в обращении с ней.

— Ну что ж, — сказал я, отнял у нее бранквию, слегка помял, чтобы оживить, растянул и сотворил некое подобие обычной маски. — В этом ты будешь похожа на девушку в гидрокостюме, собравшуюся понырять.

Антония вознамерилась было произнести какую-нибудь колкость, но я прихлопнул бранквию ей на лицо, лишив способности шевелить губами.

— Дай руку, — сказал я. — И старайся не отплывать далеко.

— Бу-бу, — ответила она из-под бранквии, недовольно дергая плечиками.

Я завел ее в море, как маленького ребенка. Антония ступала в накатывающие струи, будто это была не соленая вода, а раскаленная магма. Все ее худенькое тело напряглось от дурных предчувствий, скрюченные пальцы впились ногтями в мою ладонь…

Вода поднималась с каждым нашим шагом, его гул нарастал… я-то знал, что за этим последует, я здесь был не впервые, и мне хотелось устроить ей маленький сюрприз — но похоже, этот сюрприз оказался не из приятных.

Море с грохотом ворвалось в узкое пространство Трещины и слопало нас с головами, даже не поморщившись. Только что мы стояли, сцепившись руками, видели ослепительно-синее небо, видели краешек белого солнечного диска из-за нависавших над бухтой скал — и вот между небом и нами несколько метров зеленой упругости, и ноги не достают до дна… Я увидел полные ужаса глазищи Антонии, ее раскрытый в безмолвном крике рот под помутневшей бранквией. Девчонка бешено и бестолково молотила конечностями… но, похоже, плавать, как и разборчиво выводить руками буквы, она тоже не умела.

Мы пробками вылетели на поверхность — вернее, я вытолкнул ее наверх, как пробку, а сам выскочил следом. До берега было метров двадцать, не меньше. «Тону!» — прочитал я по ее губам, и крикнул ей в ухо:

— Никто здесь не утонет! Ты не можешь утонуть! Ведь ты — рыба!

Мне даже пришлось легонько тряхнуть ее, чтобы привести в чувство. Она лежала в своем дурацком гидрокостюме на моих руках, затравленно глядя в небо и всхлипывая. Я отлепил бранквию с ее губ, чтобы Антония могла свободно дышать и говорить. Но она молчала, словно смертельно и несправедливо обиженный ребенок.

Я все сделал не так. Я все испортил своим идиотским сюрпризом. Нужно было соображать, когда и над кем учинять рискованные приколы. Теперь она ненавидела всех и вся. Ненавидела море за сыгранную с ней злую шутку. Ненавидела меня за мою эхайнскую тупость. Ненавидела себя за внезапное и постыдное проявление слабости. Тут ничего нельзя было поправить, оставалось одно — плыть к берегу и возвращаться в Алегрию тропой разочарований…

— Что это? — вдруг спросила Антония шепотом.

— А? Где? — промямлил я, поглощенный унылыми раздумьями.

— Меня кто-то толкнул… снизу.

Я закрутил головой. Неужели снова притащился давний мой приятель тюлень-монах?

Но это было нечто иное. Это было неизмеримо лучше. И это было мое спасение.

Его звали Гитано — «цыган», и уже никто не помнил, почему именно так. Может быть, за любовь к пляскам на волне? От других афалин, что заплывали в прибрежные воды Исла Инфантиль, его отличало светлое пятно неправильной формы посреди куполообразного лба. Кроме того, он был крупнее всех остальных самцов, размером с добрый ялик. У Гитано была подруга, которую звали, разумеется, Кармен, но людей по каким-то непонятным причинам она сторонилась. Похоже, этот здоровяк вообразил себе, что бедная девочка вот-вот утонет, а я и пальцем не пошевелю, чтобы ее спасти, и теперь старательно выталкивал Антонию на поверхность.

Антония в полном потрясении перевернулась на живот и теперь лежала раскинувшись на его широченной спине, как этакая тощенькая Европа на этаком быке… Разумеется, Гитано в два счета отбуксировал бы ее к берегу, но его смущало мое поведение. Он никак не мог взять в толк, почему же я-то не хватаюсь за его плавник и не плыву следом, шумно выражая благодарность за неожиданную и эффективную помощь. Он даже вынырнул из-под Антонии (та, против ожиданий, не испугалась, не ударилась в панику, а зависла в воде столбиком, вполне толково, хотя и по-лягушачьи, перебирая конечностями) и отплыл в сторону, недоуменно поглядывая на нас блестящими глазенками и поскрипывая на своем языке. Мол, а ты-то понимаешь, что им нужно, этим неуклюхам, Карменсита?.. Я огляделся. Подружки нигде не было видно.

— Это дельфин, — вдруг объявила Антония абсолютно спокойным голосом.

— Как ты догадалась? — машинально съехидничал я.

— Он меня не укусит?

— Не думаю. Ты же вся в резине, а дельфины резину не жуют.

— А что они жуют?

— Например, кефаль.

— У тебя случайно нет с собой?..

— Да ты только посмотри на его физиономию! Разве похоже, что он голодает?

— А что ему тогда от нас нужно?

— Поверь, этот парень ни в чем не нуждается. Он подумал, что это мы нуждаемся в его помощи…

— Все хорошо, спасибо! — крикнула Антония задыхающимся голосом. — Но он не уплывает…

— Он хочет поиграть с тобой, — пояснил я. — Позови его.

— Как?!

— Уж не знаю, — прикинулся я. — Найди способ!

Гитано продолжал нарезать круги, проказливо скалясь во всю многозубую пасть.

— Эй, — позвала Антония отчего-то шепотом. — Не будете ли вы так любезны приблизиться?

Она пошлепала ладонью по воде, как если бы подзывала собаку. Но Гитано все понял и не обиделся. Его мощное тело бесшумно погрузилось в глубину и серой тенью мелькнуло у нас под ногами, а затем он вынырнул между мной и Антонией, как диковинный морской бог, и снова легко вскинул ее себе на спинищу. Вода вокруг него кипела. «Надеюсь, ему достанет ума не уволочь ее далеко», — подумал я.

Но все обошлось. В десятке метров от нас всплыла Кармен, и вряд ли она одобряла поведение своего приятеля. Гитано сей же момент избавился от своей ноши и устремился следом за возлюбленной на просторы Медитеррании.

— Это дельфин, — снова сказала Антония каким-то потерянным голосом. — Я только что играла с дельфином.

— Ты, наверное, устала, — сказал я. — Поплыли-ка к берегу.

— Хорошо, — беспрекословно согласилась Антония. Впрочем, тут же проявила свое обычное упорство: — Мет, я сама!

Сама так сама… К ее чести обнаружилось, что плавать она все же немного умеет, стилем «брасс», но делает это чересчур академично и потому тратит слишком много усилий. К тому же, ей очень мешал дурацкий гидрокостюм… Не прошло и получаса, как мы выбрались на песочек, отлежались и со всевозможной поспешностью поднялись в мертвую зону, куда не захлестывал прибой.

— Северин Морозов, ты негодяй, — сказала Антония, приведя дыхание в норму. — Ты едва не утопил меня!

— Ну, извини…

— За что? За то, что не утопил?!

Я не знал, что и придумать в свое оправдание, и только беззвучно открывал рот, как дельфин-афалина.

— Так вот, — сказала Антония. — Я пить хочу.

Я подал ей бутылочку фресамадуры.

— И еще, — продолжала несносная девица, и металл в ее голосе звучал сильнее обычного. — Мы пришли сюда изучать морское дно, и мы его изучим, хотя бы все каракатицы мира встали у меня на пути.

— Крепко сказано, — заметил я, и вспомнил слова дяди Кости: «она очень цельный и сильный человечек».

Мы лежали на мокрых камнях, и хотя ситуация располагала к поцелуям и объятиям, не предпринимали ровным счетом ничего. Как брат с сестрой. Должно быть, давало себя знать пережитое потрясение. И, если быть честным, у меня давно пропало всякое желание нырять, и хотелось домой, и чтобы все хоть как-то поскорее закончилось.

— Скоро начнет вечереть, — промолвил я. — Конечно, мы сможем булькаться хоть всю ночь, но уж точно не разглядим ни единой рыбешки.

— Ты прав, — сказала Антония. — Этот огромный дельфин не заменит нам ни длиннорылого морского конька, ни большезубую рыбу-пилу, ни тем более книповичию Миллера…

— Не говоря уже о книповичии Гернера. Хотя вряд ли нам встретится что-нибудь экзотичнее обычного бычка…

— Бычки, коньки… никакой выдумки. Послушай, эхайн, а что если мне плюнуть на математику и стать ихтиологом? Из меня получился бы отличный ихтиолог. Уж я переназвала бы всех этих коньков!

— Как же ты назвала бы их?

— Ну, допустим… ну, не знаю… надо подумать… например… трубконос или клюворыл…

Что и говорить, с фантазией у нее было неважно.

Я приладил уже подсохшую бранквию себе на нос.

— Тебе помочь? — спросил я, поднимаясь.

— Ты уже помог один раз, — сказала она саркастически. — Нет уж, теперь я сама.

Сама так сама.

Я спрыгнул в узкое жерло бухты, присел на напряженных ногах в ожидании наката волны. Позади меня послышалось шлепанье босых ступней по влажному песку, и холодные жесткие пальчики нырнули в мою ладонь. Я коротко оглянулся. Пепельные, уже немного отросшие волосы стояли дыбом, узкое личико исполнено решимости, в серых глазищах плясало боевое безумие, на губах застыла азартная улыбка, бранквия сидела немного криво, но в целом вполне сносно… а от гидрокостюма Антония наконец-то решилась избавиться. Она стояла рядом со мной совсем голая.

Я перестал дышать. Я оглох и ослеп. Весь необъятный мир для меня схлопнулся до размеров ее тела.

…Не сказать, чтобы для меня такое переживание было в новинку. Девчонки в Алегрии частенько устраивали ночные купания и старательно, на публику, визжали, обнаружив присутствие постороннего. А как же не взяться постороннему, когда нет лучшего места для философских размышлений, чем морской пляж при свете луны?! Идешь, бывало, думаешь о чем-то возвышенном… о биноме Ньютона или плотности морского финика на квадратный метр шельфа… а из волны вдруг возникает какая-нибудь Мурена, одетая только в собственную смуглую, как сама ночь, кожу и едва прикрытая своими же ладошками, и разливается: «Севито-о-о!.. Иди к на-а-ам!..» — «И что я у вас стану делать?» — «А мы тебе подска-а-ажем…» Вздохнешь обреченно, махнешь рукой на этих дурех и побредешь себе дальше под их русалочий хохот…

Но сейчас это было как впервые, потому что было совсем рядом, на расстоянии прямого взгляда, на расстоянии сомкнутых рук, отчетливо и ясно, и в то же время ускользающе неразличимо, потому что взгляд спешил увидеть все сразу, а значит — не видел ничего…

И снова на нас обрушилось море и забрало с собой.

Но теперь настала уже моя очередь тонуть, задыхаться и беспомощно молотить конечностями. Думаю, я доставил этой вреднюге несколько приятных мгновений… но бранквия быстро насытила мою кровь извлеченным из воды кислородом, а прохладные струи остудили мою голову и вернули туда хотя бы немного рассудка.

Я парил в тугой зеленоватой мгле. Вода не давала мне опуститься на дно и не выталкивала на поверхность. Внизу, на взбаламученном песке, трепыхалась моя бесформенная тень. В груди колотилось сердце, тяжким молотом отдаваясь в ушах. Голова была пуста, как самая пустая комната… как это море. Я ждал, когда все произойдет, хотел, чтобы все произошло как можно скорее, и одновременно — чтобы миг ожидания длился и длился, потому что не было ничего блаженнее этого мига. Но, как говорил учитель физики Карлос Луна, объясняя нам происхождение Вселенной, ни одна вечность не длится вечно… Подплыла Антония, неловко загребая ладошками и перебирая ногами, и все равно она была похожа на нереиду, на маленькую неуклюжую нереиду, много пропускавшую занятия по плаванию со своим папашей Нереем, и ничего прекраснее я в жизни еще не видал. По ее спокойному неподвижному лицу пробегали тени, волосы шевелились, как водоросли, и все тело ее, ломкое и угловатое, теперь казалось струящимся и текущим, как сама вода, и таким же прозрачным. Наши руки встретились, и она прильнула ко мне на одно краткое мгновение, а потом вдруг вырвалась и ушла ко дну, приглашая следовать за ней, сыграть с ней в догонялки… Неуклюжая, неловкая, а поймать ее под водой оказалось не так-то просто! Стоило мне только настичь ее, схватить и привлечь к себе… она позволяла мне хватать себя за руки, за ноги, за бедра, за что угодно, крутить и вертеть себя, словно игрушку, словно ее ничем не защищенная кожа здесь, в толще вод, заменила ей самый непроницаемый гидрокостюм… как она вдруг выскальзывала, уходила из объятий, как угорь, и все приходилось начинать сызнова. Эта игра могла длиться бесконечно, мы забыли, что такое усталость и что такое время, здесь нам не нужны были ни воздух, ни солнечный свет, мы растворились в море без остатка. Я чувствовал ее руки на своем теле, точно так же и мои руки касались ее тела, и мы резвились как две большие веселые рыбы, или как Гитано со своей Кармен.

Ни одна вечность не длится вечно…

Антония вдруг исчезла, ее не оказалось ни возле дна, ни на поверхности, и мне пришлось напрячь все свое воображение, чтобы догадаться, что она уплыла к берегу. Но плыла она все тем же своим неспешным стилем «брасс», и я скоро настиг ее. Мы молча гребли ладонями — ее губы были залеплены бранквией, а я не имел ни слов, чтобы выразить свои чувства, ни желания их выражать, да и немного побаивался, что вот ляпну опять какую-нибудь глупость и разобью вдруг обрушившееся на нас счастье.

Спокойная и сильная волна вынесла нас на песок, я поднялся и подал Антонии руку, и она приняла ее без излишних колебаний, она не стеснялась своей наготы, не притворялась, что смущена, не принимала красивых поз, не напускала на свое лицо загадочное выражение вроде «видишь, я позволяю тебе на меня смотреть, я поверяю тебе самую сокровенную свою тайну…», нет — она вела себя просто и естественно, и глаза ее были обычными, и лицо всего-навсего усталым, а когда она отлепила от губ бранквию, то голос у нее был прежний, скрипучий и недовольный, и сообщила она этим голосом лишь то, что замерзла и ужасно хочет пить. Я, все еще немного оглушенный и трудно соображающий, отыскал в своей сумке последнюю бутылочку фресамадуры и отдал ей.

Все происходило как в старинном кино: то в замедленном темпе, то рывками, а отдельные эпизоды и вовсе выпадали… Антония поднесла бутылочку к губам и прислонилась ко мне спиной, влажной и прохладной… не переставая пить, с милой деловитостью взяла мою руку и пристроила себе на живот… мы сидели на песке, обнявшись, и наши губы наконец-то могли беспрепятственно встретиться… я уже лежал на спине, потому что она этого захотела, потому что и сам ничего другого уже не хотел… я молчал, потому что разом позабыл все слова, и она молчала тоже, но потом вдруг заговорила горячим шепотом, заговорила быстро и много, а я не понимал ровным счетом ничего, потому что не знал ни шведского, ни исландского…

Ни одна вечность не длится вечно. Она высвободилась из моих объятий, потянулась — и все-таки приняла позу:

— Посмотри на меня, эхайн, запомни меня. Я красивая? Я нравлюсь тебе?

…Иными словами, особенности прибрежного биоценоза мы, к нашему стыду, так и не исследовали.

 

14. Летим в Картахену

Мне вовсе не хотелось лететь в Картахену. Мне хотелось видеть Антонию, говорить с Антонией и быть с Антонией. Более неудачного момента для своих диспутов они и выбрать не могли. Особенно после того, что случилось между нами вчера, в Грьете. Тоже, нашли время! И добро бы эхайнам от этого их диспута стало холодно или жарко… Но я обещал, а обещание надлежало выполнять.

Утром, когда в «Сан-Рафаэле» начинались первые занятия, дядя Костя опустил свой гравитр на лужайку перед моим коттеджем и помахал мне рукой. Я со вздохом вскинул на плечо наполовину пустую сумку и вышел во двор. Консул окинул меня пытливым взором и осторожно спросил:

— Ты, часом, не прихворнул?

— Спал неважно, — соврал я.

— Рассказывай, — усмехнулся он. — Шлялся, небось, всю ночь напролет со своей подружкой…

Это предположение было в опасной близости от истины, и я предпочел сменить тему:

— Лучше расскажи мне, как ты был эхайнским графом.

Дядя Костя приосанился и, кажется, даже сделался шире обычного.

— Я не был, — объявил он. — Я есть и впредь намерен оставаться т'гардом Светлой Руки, если, конечно, какой-нибудь выскочка не отнимет у меня этот титул на Суде справедливости и силы…

И всю дорогу до Картахены он грузил меня своими байками об эхайнах. Его не смущало даже то обстоятельство, что временами я самым откровенным образом задремывал.

Итак: в промежутках между дремотой и бодрствованием я узнал, что у Консула, как и положено четвертому т'гарду Лихлэбру, есть три графских замка на двух планетах Светлой Руки, какие-то несусветные леса и поля, где дозволено охотиться только ему и членам его фамилии, а поскольку ему некогда заниматься подобной ерундой, то непуганного зверья расплодилось сверх всякой меры, и означенное зверье нагло жрет и топчет посевы; что один из замков он великодушно оставил родственникам своего предшественника, чем навлек на себя неодобрение какой-то Верховной комиссии и какого-то Круга Старейшин — подобное снисхождение к кровным врагам считается там проявлением слабости и чуть ли не кощунством, — но доказал им как дважды два, что по причине своего неэхайнского происхождения вправе пренебречь отдельными условностями какого-то Устава Аатар; что он совершенно запустил свои эхайнские дела, и даже рад, что старые Лихлэбры хоть как-то присматривают за хозяйством; и что мне непременно следует там побывать.

Я не возражал.

Потом до моего рассеянного сведения было доведено, что хотя Светлая Рука не воюет с Федерацией, но от прямых контактов, однако же, уклоняется, поскольку нет желания прежде времени обострять отношения с центральной властью Эхайнора, и с большой надеждой ожидает, не случится ли чего-то такого экстраординарного, что вдруг пробудит симпатии к человечеству у других, более могущественных Рук… политика есть политика; а вот Руки-аутсайдеры, вроде Лиловой и Желтой, в силу своего ничтожного влияния на судьбы Эхайнора, чувствуют себя не в пример свободнее, и даже учредили на Земле постоянные миссии — в Лимерике и Мдине; что эхайны очень интересуются нашим средневековьем, архитектурой в романском стиле, живописью фламандской школы барокко, а всего сильнее обожают нашу старинную музыку: по каким-то малопонятным обстоятельствам их собственная музыкальная культура зашла в тупик и долгое время не развивалась вовсе, поэтому масштабы присутствия музыки в нашей жизни их поразили, заинтересовали и впечатлили сильнее всяких ксенологических заклинаний, а тут еще и Озма…

Я выразил осторожное недоумение — на меня как на эхайна Озма отчего-то не производила должного впечатления.

Но дядя Костя напомнил, что этнически я Черный Эхайн, а у Черных Эхайнов все не так, как у остальных, и у Красных все не так, и не нужно забывать, что различий между Руками никак не меньше, чем между славянами и, к примеру, жителями Индокитая, да и внутри самих Рук полно больших и малых народов и народностей, и что лично он, дядя Костя, как правило — если специально не оговаривается иное — оперирует собственными познаниями в культуре Светлой Руки, к которой он и сам с недавних пор имеет некоторое касательство, о чем не однажды в минуты слабости уже и сожалел.

Я проснулся окончательно и спросил, отчего же.

— Хлопотно это, — признался дядя Костя. — Хлопотно быть аристократом и латифундистом вообще, а эхайнским — во сто крат хлопотнее. Уж лучше безо всего этого… сознавать себя свободным, как птица, порхать по волнам эфира, ни за что не отвечать и ни о чем таком… средневековом… не думать.

Лишь бы на земле Было счастье суждено! А в иных мирах Птицей или мошкой стать — Право, все равно! [21]

Я посоветовал плюнуть на все эти замки и забыть.

— Нельзя, — вздохнул дядя Костя, — это не только титулы и недвижимость, это еще и моя работа, прикладная ксенология, это еще и реальные рычаги воздействия на высокую эхайнскую политику, будь она неладна!

— Я бы плюнул, — сказал я.

— Вот-вот, — засмеялся он. — Легка и беззаботна твоя жизнь человеческого детеныша, и вовсе ни к чему тебе торопиться во взрослые.

 

15. Картахенский кошмар, или Нужны ли мы нам

К началу диспута мы не поспели. Уж не знаю, как это случилось, но к нашему приходу страсти там кипели нешуточные, словно все участники собрались в открытом амфитеатре Гуманитарного колледжа еще вчера, скоренько перезнакомились и за ночь успели переругаться. Никто никого не слушал и никто никому не давал высказаться. Модератор, загорелый юнец в белых шортах и бейсболке, выглядел загнанным. Он едва успевал послать сферикс — мобильный коммуникатор, похожий на ярко-красный летающий колобок, — в сторону очередного выступающего, а то и не успевал вовсе, чем раздражал всех еще сильнее. Хорошо хоть догадались прикрыть сборище сверху от жарких солнечных лучей рассеивающими полями… Между рядами носились ослепительно красивые девушки, тоже все как на подбор в белых шортах, в белых маечках с эмблемой колледжа и белых же косынках, раздавали всем желающим запотевшие бутылочки с прохладительным, но временами даже они забывали о своих обязанностях и принимались буйствовать как все: орать, свистеть и требовать слова. «Плохо дело, — шепнул мне дядя Костя. — Обезьянник какой-то. Чего это они так возбудились?» — «Испания, — отвечал я, зевая. — Мы здесь все такие темпераментные». — «Впрочем, — усмехнулся Консул, — могу представить, как выглядел бы диспут на тему „Нужны ли нам люди“ в Имперском Академиуме где-нибудь в Эхайнетте. Уже через полчаса все участники обменялись бы оскорблениями, несовместимыми с жизнью, затеялась бы рукопашная, и при этом никто ни на вот столечко не возражал бы против мнения, что, мол, люди определенно на фиг не нужны… — Он окинул внимательным взором ряды спорщиков. — Ба, знакомые все лица! Видишь того бритоголового потного джентльмена в черной безрукавке и черных шортах? Еще бы ему не быть потным во всем черном… Это некий Алекс Фарго, магистр логики, видный идеолог метарасизма. Тебе что-то говорит этот термин?» — «Говорит. Когда мама видит в новостях интервью с кем-то из метарасистов, она сразу делается похожа на Читралекху, завидевшую чужака. Так же шипит, сверкает глазами и ругается». — «Спорить с магистром Фарго. — занятие неблагодарное… но сегодня не его день, — промолвил дядя Костя с удовлетворением. — Во-первых, ему пока еще не дают и рта раскрыть. А во-вторых… обрати внимание на очень странную персону на расстоянии вытянутой руки от магистра». — «Да тут все странные!» — «Этого ни с кем не спутать. Похож на Страшилу в роли Железного Дровосека, не правда ли?» Я вынужден был согласиться: действительно, похож. «Одна жилетка чего стоит! Там сорок восемь карманов, я сам однажды посчитал. И хорошо еще он не напялил нынче свои чудовищные клетчатые штаны… Доктор социопсихологии Уго Торрент, в натуральную величину. Если Фарго доберется до сферикса, доктор Торрент тотчас же слопает его живьем и не поперхнется. Похоже, у них цугцванг… А теперь погляди прямо перед собой, четвертый ряд снизу. В такой, знаешь ли, ультрафиолетовой блузке и того же оттенка юбочке, да еще и ультра-короткой…» Мне не составило большого труда понять, о ком он говорил. Ольга Лескина, моя ненаглядная тетушка-великанша, о которой я почти позабыл за переживаниями последних дней, сидела в окружении загорелых machos, вскинув ногу на ногу, внимала их воркотне и временами благосклонно улыбалась. Даже сидя она была выше своих кавалеров на голову. У меня сладко заныло сердце, а внутри забили горячие ключи — совсем как тогда, ночью, в пустом коридоре моего дома… Но отныне все это должно было остаться в прошлом. Ведь теперь у меня была Антония… Между тем, Консул поднес к лицу свой браслет и отчетливо произнес, стараясь перекрыть рев толпы: «Оленька, мы здесь, и мы тебя видим». Тетя Оля встрепенулась, завертела головой, а потом привстала с кресла и замахала нам обеими руками сразу. «Мы после к тебе проберемся», — сообщил ей дядя Костя и опустил руку с браслетом. Вид у него был самый мрачный. Творившееся в амфитеатре безобразие ему чрезвычайно не нравилось. «Так мы ничего полезного не узнаем», — проворчал он. «А была надежда?» — саркастически осведомился я. «Понимаешь, дружок, — сказал он. — Время от времени в обществе возникают вопросы, на которые я очень желал бы знать ответ. Хотя бы и в форме некого статистически достоверного консенсуса…» — «Чего-чего?» — переспросил я. «Мне посчастливилось бывать на таких диспутах в Сингапуре, Хабаровске и Мельбурне. Было шумно, хотя и не до такой болезненной степени… — Консул вдруг оживился: — Особенно мне понравилось обсуждение в Тартусском университете! В конференц-зал вошло человек пятьсот, все в прекрасных костюмах и галстуках, чинно-важно расселись по академическому ранжиру, помолчали восемь минут тридцать секунд — я засекал! — а потом председательствующий продекламировал: „Высокое собрание пришло к единодушному выводу, что нет никаких объективных препятствий к возникновению конвергентных процессов в человеческой и нео-неандертальской, иначе так называемой эхайнской, культурах в строго позитивном смысле. В то же время высокое собрание хотело бы обозначить свою озабоченность возможной перспективой конвергентных процессов в означенных культурах в негативном смысле. Благодарю высокое собрание за активное участие в настоящем обсуждении“. Все молча встали, поклонились и разошлись. Я был счастлив. Нигде и никогда еще доктрина пангалактической культуры не получала такой сокрушительной поддержки!» Я сдержанно посмеялся. Консул же сочувственно поглядел на модератора, который только что на четвереньках не стоял. «С этим нужно что-то делать, — пробормотал он. — Побудь здесь, я отправляюсь на помощь мальчишке». И он полез книзу, рассекая человеческое море на манер океанского лайнера. Высвободившееся подле меня пространство сей же миг заполнили какие-то экзальтированные студенты. Один из них даже какое-то время молчал и рассматривал меня, запрокинув голову, а потом сообщил: «А я тебя знаю. Ведь ты — эль Гигантеско из „Архелонов“. Никогда бы не подумал, что тебя волнует… проблема эхайнов!» — «Ты хотел сказать — что-либо, помимо фенестры? — буркнул я. — Спасибо, волнует». И сделал вид, что увлечен зрелищем того, как Консул приводит к повиновению скопище горлопанов и бузотеров. Между тем, дядя Костя отобрал сферикс у модератора и вовсю демонстрировал замашки военного диктатора эпохи мировых революций. У него хорошо получалось. «Теперь так, — объявил он, врубив сферикс на полную мощь и прикрыв своей широкой спиной совершенно деморализованного модератора. — У высокого собрания есть три минуты, то есть сто восемьдесят секунд, чтобы понизить уровень шума до приемлемого…» — «Дайте определение!» — заорал кто-то громче всех. «…при котором возможен обмен полезной информацией без излишних усилий и неоправданных потерь содержания. До тех пор сферикс остается у меня». — «А что потом?» — «А потом вот что, — зловеще усмехнулся Консул. — Будете вести себя как стадо павианов на просторах саванны — я растопчу сферикс и уйду пить пиво. Пиво в жару — то, что нужно для настоящего мужчины. А вы сможете драть глотки дальше, если для этого и собрались». — «Это недопустимый диктат!» — «Отберите у него сферикс!» — «Кто он такой?!» Я с наслаждением ожидал, что сейчас дядя Костя спокойно и весомо перечислит все свои титулы, включая самый убойный среди них «четвертый т'гард Лихлэбр». Но он равнодушно проронил: «Это неважно. Допустим, я ординарный ксенолог». Магистр Фарго и доктор Торрент, не сговариваясь, залились театральным смешком одинаковой степени ядовитости. «Ну хорошо, я доктор ксенологии, если кому-то от этого легче… Просто шел мимо и услышал дикие крики. Думал, здесь кого-нибудь режут. А попал на общественный диспут на тему, которая меня давно занимает. И сейчас весьма желаю выслушать полезные соображения… Кстати, если есть желание отнять сферикс: пожалуй, я не стану его топтать — это долго и ненадежно. — Он подкинул шарик на ладони. — Я его раздавлю пальцами». Шум понемногу смолкал. С галерки донесся насмешливый возглас: «Это блеф! Сферикс изготовлен из керамита высокой прочности. Иначе его кто угодно мог бы вывести из строя. Я сам видел, как его пытались проглотить!» — «Хорошая мысль, — сказал Консул. — Но я уже завтракал. Впрочем, если есть желание проверить мою правоту…» Он зажал сферикс между пальцев. Даже на расстоянии было видно, как на его руке вздулись жилы. Амфитеатр замер. Я перестал дышать. Целая минута мертвой тишины показалась вечностью. «Не получилось», — вдруг сказал Консул и несолидно хихикнул. Несколько тысяч человек, что цепенели вместе со мной, сделали общий выдох облегчения. «Все же, есть в этом мире надежная техника…» — сказал студент рядом со мной. Пространство амфитеатра наполнилось гулом голосов, но прежнего накала уже не угадывалось. Дядя Костя неспешно натянул сенсорную перчатку управления сфериксом, примерился и щелчком послал шарик в сторону ближайшей вскинутой руки. «Что я хочу сказать…» — «Короче!» — «Без лишних орнаментов!» — «Незачем хотеть, пора уже говорить, наконец!..» — «Silencio! — рявкнул дядя Костя. И в мигом установившейся тишине прибавил сценическим шепотом: — Por favor…» Выкрики с мест стихли до приемлемых норм, оскорбления прекратились вовсе — оскорблять Консула было себе дороже! — и обсуждение вошло в почти нормальное русло. Магистр Фарго злобно помалкивал, косясь на доктора Торрента, остальные же разглагольствовали в том смысле, что, да, человеческая культура вполне самодостаточна, и не слишком нуждается в мощном и довольно-таки чужеродном притоке новых идей, тем более что наличие, обилие и соответствие идеям гуманизма таковых пока что вызывает большие сомнения, но в то же время, нет, никак нельзя отрицать, что существующее положение вещей давно уже обнаруживает тревожные признаки некоторого застоя, что означенные признаки пока что не обрели форму опасных тенденций во многом благодаря мощным интеграционным процессам, имеющим место между Федерацией и Галактическим Братством, за что последнему отдельное и непритворное спасибо (Консул старательно держал каменное лицо, но удовлетворение читалось на нем открытым текстом), что постоянное присутствие на Земле всяких там виавов, иву… ува… в общем, каких-то там… арпов, и даже тех же тоссфенхов, какие бы гримасы ни корчили сеньоры и как бы сильно не визжали сеньориты из группы поддержки гуманоидных инициатив с кафедры геосоциометрии, идет человеческой культуре всегда во благо и никогда во вред, и объяснить сей феномен можно только другим феноменом, а именно — эффектом «интеллектуального тигеля» («Это еще что за tonteria?!» — «Да он сам только что придумал!» — «Может, и придумал, но эффект-то существует, а раз существует, его непременно следует поименовать!..» — «Тебя бы кто так поименовал!..»), который в полной мере присущ человеческой культуре как тоже опять-таки феномену, но галактического уже масштаба («Ох уж эти мне культурологи! У них что ни прыщ, то на пол-Галактики!» — «Пускай оторвет свою reraguarda от кресла, кинет ее в вечерний трансгал и смотается хотя бы до ближайших соседей по Братству… кто там у нас поближе, сеньор ксенолог?» — «Кристалломимы с Летящей звезды Барнарда», — охотно сообщил Консул. «Вот-вот… и спросит у этих мемокристаллов, подозревают ли они о наличии у обитателей желтого карлика, расположенного на расстоянии…» — «Чуть менее шести световых лет», — с готовностью подсказал дядя Костя. «Вот-вот… о наличии у оных хотя бы каких-то начатков культуры, а если уж на то пошло, то и о существовании таковых обитателей…» — «Подозревают, — ответил Консул. — И очень интересуются нашей монументальной скульптурой. Хотя основания для подобного интереса у многих вызвали бы недоумение…»), а именно: способности человеческой культуры воспринять, ассимилировать и переварить целиком даже самые фантастические на беглый взгляд идеи («И удалить из организма!» — «Внимание, сеньоры! Вводится во всеобщее употребление новый термин — несварение культуры!» — «Культурологический запор! По аналогии с культурологическим шоком…» — «Давай дефиницию!» — «Легко: запор — тот же шок, только без летальных последствий…»), нисколько от такового акта не пострадать и по прошествии некоторого, довольно непродолжительного времени выдать все благопереваренное за свое («А при чем тут эхайны?!» — «Пожалуй что и ни при чем!» — «А кто это такие, и зачем они нам нужны?» — «Так ведь это и есть главная тема высокого диспута!» — «Спасибо, что напомнил… а то я уже и забыл, зачем сюда явился!» — «Мог бы пройти мимо, всем было бы только спокойнее…»), так же случится и с эхайнской культурой, если последняя сочтет за благо недвусмысленно обозначить свое присутствие в культурном пространстве Федерации, а не будет заниматься переманиванием наших достояний галактического масштаба («Опять за свое!» — «Это он про Озму, что ли?!» — «А у тебя есть другие кандидаты на галактическую значимость?» — «Ну, знаете… Я, конечно, Озму люблю и даже обожаю, но вряд ли ее музыкальное дарование потрясает хотя бы одну расу за этническими пределами Федерации». — «Дарование! Это у тебя дарование языком чесать, а у Озмы — дар божий!» — «Виавы, сколько мне известно, живо интересуются…» — «Ему известно!.. Это виавов нужно спросить, пускай сами признаются. Есть здесь хотя бы один виав?» — «Эгей, братья по разуму! Отзовитесь!» — «Когда не нужно, виавы на каждом шагу, а как приперло, с фонариком не сыщешь…» — «Интересуемся, успокойтесь всё». — «Кто это сказал?!» — «Да это он сам и сказал!» — «Ты что, виав?» — «Очень признателен, конечно, за столь высокую оценку моей скромной персоны, но я коренной баск, могу предъявить генетическую карту, сестру и папу с мамой…» — «Но кто-то же сказал, что, мол, интересуется!» — «Ну, сказал и сказал, сейчас все бросим и будем заниматься поисками виавов…»), и есть некоторая надежда, что место, занятое культурой эхайнов в едином, интегральном пространстве, окажется достойным, они это оценят и пересмотрят свое негативное отношение к человечеству, да и самому человечеству таковая интеграция не помешает, а то есть горячие, я бы даже сказал — больные головы, которые при слове «виав»… тьфу!.. «эхайн» роют землю копытом, что твой бык, наливают зенки кровью и готовы бодаться как ненормальные (магистр Фарго потянулся было к сфериксу, но заметил, что доктор Торрент привстает со своего места, и, страдальчески сморщившись, опустил руку), и вообще давайте для начала определимся с темой диспута («Для начала! Уже солнышко в зените, а у него все еще начало!» — «И давайте говорить по одному, а то получается не диспут, а какая-то песнь козлов…» — «Не помню, чтобы я чем-то тебя оскорблял!» — «Это калька с древнегреческого, estupid!» — «He помню, чтобы я тебя как-то обзывал!»), быть может, ее следовало бы сформулировать как «нужны ли мы нам», и уж поверьте, здесь было бы о чем поговорить и высказать свежие, нетривиальные суждения… «А давайте не будем растекаться мыслию по древу!» — «А давайте будем! В особенности если есть мысли!» — «Древа-то нет!» — «И мыслей явный дефицит!» — «Так ведь жарко… кому же охота думать в сиесту?» — «Я вообще не вижу большого смысла в этом диспуте. Какое-то нелепое сотрясение воздуха…» — «Вот мы сейчас покричим и разойдемся. И никому от этого не будет ни холодно, ни жарко. Ни нам, ни эхайнам, которые даже не узнают о том, что однажды, знойным сентябрьским утром, где-то в Картахене…» — «Отчего же, — сказал дядя Костя. — Не нужно преуменьшать интерес Эхайнора к общественному мнению человечества. Я точно знаю, что здесь присутствует по меньшей мере один эхайн». Я похолодел. Это был совершенно неожиданный поступок с его стороны, и я не был готов открыться перед таким количеством незнакомых людей. Однако же Консул и не глядел в мою сторону. Он вообще уставился на носки своих ботинок. «Янрирр посол желает… хм… обозначить свое присутствие? — спросил он. — Или он хотел бы сохранить инкогнито?» За его спиной, на самой верхотуре, в полной тишине медленно, почти зловеще воздвиглась громоздкая фигура в просторных белых одеждах, специально призванных замаскировать ее нечеловеческую мощь. «Гатаанн Калимехтар тантэ Гайрон, дипломатический представитель Лиловой Руки Эхайнора в метрополии Федерации», — торжественно объявил дядя Костя, не поворачиваясь. Как будто на затылке у него была дополнительная пара глаз. До меня отчетливо донесся знакомый приглушенный возглас: «Уой!» — «Янрирр посол желает высказаться? — спросил Консул. — Нет? Благодарю, янрирр». Магистр Фарго завладел-таки сфериксом, но выступать благоразумно не стал, а осведомился, не имеет ли доктор Кратов в виду завершить диспут неким пламенным резюме во славу пангалактической культуры, а то, действительно, становится жарко, и пора обедать. Физиономия доктора Торрента выразила крайнее разочарование. Так был бы разочарован удав, от которого вдруг ускакал чрезмерно резвый кролик. «Нет, — сказал Консул. — Не желаю. Я хотел послушать разумные суждения, и это мне почти удалось. А желаю я вот что, — он ловко извернулся и вытянул откуда-то из-за спины прикорнувшего в его тени модератора. — Давайте воздадим должное мужеству и выдержке этого юного сеньора, что с таким выдающимся искусством провел наше, следует заметить, чрезвычайно непростое обсуждение и позволил высказаться всем, кто имел по теме диспута хоть какое-то мнение». Дружный гогот, рукоплескания. Модератор, бурый от смущения, торопливо раскланивается и норовит улизнуть. Кто-то тянется к выходу, кто-то спешит к подножию амфитеатра, чтобы продолжить диспут в неформальной уже обстановке. Консул улыбается, пожимает чьи-то руки, кажется — даже дает автографы. Завидев жилетку с сорока восьмью карманами в непосредственной близости от себя, он сразу спадает с лица и удирает в направлении меня со всевозможной резвостью…

Когда мы уже покинули амфитеатр и стояли в тени какого-то старинного здания, дожидаясь тетю Олю, я наконец отважился спросить:

— А ты и вправду не справился со сфериксом?

— Конечно, нет, — усмехнулся Консул. — Пустотелый шарик… что такого? И любой сильный мужчина справится. Да вот хотя бы и ты!

— Но кто-то же ляпнул про керамит высокой прочности!

— Это был Торрент, — кротко пояснил дядя Костя. — Он мне подыграл. Иногда он бывает весьма полезен… Видишь ли, мнение людей для меня всегда важнее, чем раздавленная скорлупка.

Наконец в окружении малорослых, но все еще полных энтузиазма ухажеров, появилась тетя Оля. Пара слов, произнесенных с насмешливой улыбкой — и machos, как по волшебству, отстали, крайне разочарованные.

— А сейчас будет интересно, — вдруг шепнул дядя Костя.

В направлении ближайшей стоянки гравитров, наперерез моей великанше, энергично шагал другой великан в развевающемся белом балахоне. Поравнявшись с нею, он внезапно опустился перед нею на одно колено и прижался лицом к ее руке.

— Уой… — пролепетала тетя Оля.

Посол Гатаанн Калимехтар тантэ Гайрон.

А я все пытался вспомнить, откуда мне знакомо это имя.

— Пойдем, дружок, — сказал Консул. — На сегодня твоя тетушка всецело ангажирована.

Он снова не выглядел сколько-нибудь удивленным. Как будто обо всем знал заранее. Быть может, так оно и было?