Я стою по колено в скукожившейся, побитой первыми заморозками траве. Наверное, по ночам теперь бывает холодно — я этого не знаю. Никогда прежде не имел обыкновения проводить осенние ночи на открытом воздухе. А теперь все иначе. И, однако же, траве достается больше, чем мне, и она жухнет прямо на глазах, мертво шуршит о мои ноги под резкими порывами ветра. А если пойдет дождь, она стелется по равнодушной земле, липнет к моим брючинам. В последнее время дожди идут почти не переставая. Осень…
Насчет травы я придумал. Она — вне пределов моего обзора. Я не могу видеть, что там творится возле моих ног. Могу лишь предполагать, что происходит с травой по ночам, без дождя и после дождя. Так сказать, руководствуясь всем прежним жизненным опытом. И если ко мне вдруг подбежит приблудный кудлатый пес без роду и племени, запыхтит, зафукает где-то внизу — то, как это ни обидно, я отчетливо представляю, что именно сулит мне это его заинтересованное фуканье. Хотя и не вижу, чем он там занимается у моих ног. Я вижу только стволы четырех деревьев, асфальтовую тропку, что простерта куда-то мимо меня, и краешек деревянной беседки. Все это — будто раз и навсегда застывший кадрик в видоискателе кинокамеры. И кадрик этот живет своей жизнью. Стволы неторопливо, обстоятельно готовятся к зимовке — избавляются от листьев, которые скользят в струях воздуха откуда-то сверху, из-за внешних границ кадрика. Беседка с каждым часом темнеет, набухает сыростью, и в ней уже никто не сидит, даже девчонки-старшеклассницы не забегают покурить тайком от взрослого глаза. Самое интересное, конечно же, дорожка. Она соединяет этот мой кадрик с большой жизнью, что продолжается вне меня, помимо меня, как это и ни грустно. Иногда по ней проходит влюбленная парочка, полагая, что, кроме них, в этом парке, да и во веем мире, нет ни единой души. Иногда важно шествует обильная телом мамаша, катя перед собой коляску с любопытствующим по сторонам младенцем — логическое развитие предыдущего эпизода. Пацаненок видит меня и, если уже наделен даром речи, немедля возвещает о своем открытии: «Дядя!» Мамаша непонимающе косится в мою сторону: «Где ты увидел дядю, солнышко? Это не дядя, это большая ляля…» Или вариант: «Вот будешь плохо кушать и капризничать, отдам тебя этому злому дяде». Естественная реакция ребенка: «Дядя — кака!» Ну и, разумеется, третья серия кино под названием «жизнь»: исковерканная годами старческая фигура, бредущая по дорожке, словно Летучий Голландец — в неизвестном направлении, волоча ноги, тарахтя по асфальту клюкой, ни на чем не останавливая пустой, вымороженный временем взгляд. Последней серии я еще ни разу не видел. Кому придет в голову направлять похоронную процессию через дальний уголок запущенного парка?.. Очень мне интересно знать: я тоже умру?
Я ушел с прежней работы, с треском припечатав двери и даже не оглянувшись. Просто не мог больше там существовать: метаболизм не позволял. Начальство с каждым часом неуклонно прогрессировало к полному маразму, который сочетался с патологической злобой на меня, на сам факт моего бытия. С чего все началось — и не упомню. Самое смешное — ему, начальству, не к чему было придраться. Оно, начальство, только недавно воссело на овакантившееся в одночасье кресло и в силу объективного закона новой метлы помело, но не в ту сторону, куда было бы уместно. А я не люблю, когда пыльная ость поганой метлы задевает мою бессмертную душу. Я продолжал работать, как конь, я совершал чудеса производственного героизма и предприимчивости — ничего не помогало. Мне не могли простить резких высказываний на бесконечных оперативках и в кулуарах. Странная вещь: чем глупее начальство, тем длиннее и чаще оперативки… И я понял, что пора уходить. Пока не уволили, пока в трудовой книжке свежи еще надписи о поощрениях. Мои девчонки едва не рыдали — или это мне только мерещилось? Замдиректора, каменно глядя в столешницу между могучих волосатых рук, сулил златые горы и реки, полные вина, персональные надбавки и прочую фантастику. Но я ушел.
И спустя предусмотренные КЗоТом три недели возник в маленькой малоизвестной конторке, где не было никаких надбавок, никаких гор из драгоценных металлов — но и никаких притеснений. Меня там полюбили: все же я умел и хотел работать. К тому же сыграла свою роль прежняя неиспорченная репутация.
Даю свой портрет. Высокая, поджарая, не утратившая спортивности фигура. Как правило, в джинсах, черном свитере и кроссовках. Я консервативен и потому не следую веяниям моды. Всяческие «бананы» мне чужды. И потом — я питаю слабость к джинсам. Не доносил их в свое время, не было средств на покупку. А когда появились означенные средства, джинсы выпали из моды. Но я все равно их ношу. Далее: короткая стрижка, аккуратный профиль и приятный анфас. Спокойный, доброжелательный взгляд. Никакой дешевой растительности на лице, всегда гладко выбрит, а в уголках старательно очерченных природой-прародительницей губ слегка припрятана улыбка. Какая она на самом деле, добрая ли, ироничная ли, зависит от обстоятельств и собеседника. Прежнее начальство ее не выносило, как и меня самого: «Что вы там ухмыляетесь, Т.? Вы на оперативке или кто?!» Новое относится к ней нормально: «Веселый ты мужик, Т. Жизнь тебя, что ли, балует?» Нет, не балует. Но и не обижает зазря. Коллеги — если у них порядок с головой — меня ценят. Женщины, как водится, любят. Я их тоже.
Комнат в нашей конторке было шесть. И три неполных десятка живых душ в штате. Все на виду. Народ, как и я, большей частью пришлый, солидный. А я имел одну привычку, с которой не хотел расстаться. Бейте меня, режьте, но нужен мне был в родном коллективе человек, чтобы я ему симпатизировал — чуть больше, нежели полагается для дружбы в ее классическом понимании. Нужна была мне под боком женщина приятной наружности. Чтобы глаз мой на ней отдыхал, чтобы мог я как бы между прочим отпускать ей непошлые комплименты, иногда походя приобнять за плечики. Чтобы, елы-палы, формы не потерять! Как там она ко мне относится — дело десятое… И не подумал я, нанимаясь в эту контору, что надо бы сначала исследовать половозрастную структуру коллектива. А когда подумал, было уже поздно. Три совсем, то есть запредельно, зеленые девочки из профтехучилища, на одну из которых кощунством было бы смотреть как на объект эротических притязаний, на другую смотреть под таким углом просто не хотелось, а к третьей приходил крупный панковатый мальчик головы так на полторы выше меня. Две троедетные матери, любимым занятием которых было висеть на телефоне и вызнавать, как поспала младшенькая, как покушал средненький да что схватил по поведению старшенький, либо в самый пик работы уходить на больничный. Две сложившиеся старые девы, лишь одна из которых не оставляла еще надежд и носила все чуть короче и теснее, чем приличествовало ее возрасту и комплекции. Я стойко выдержал ее первую атаку, с благодарностью отверг приглашение в гости и обрел в ее глазах репутацию твердого орешка, о который есть смысл поточить зубки лишь после опробования всех альтернатив. В общем, было мне грустно, и я искал утешения в работе. И находил. Для поддержания же формы регулярно названивал девочкам с прежней работы, потому что оставался там у меня крохотный якорек по имени Людочка… Но якорька не устраивала отведенная ему роль, и где-то там, в тумане, вырисовывались контуры некоего океанского судна, не то ледокола, не линкора, с которым этот якорек хотел бы соединить себя цепями. Мне это не нравилось, но ничего противопоставить этой контратаке, кроме телефонных комплиментов, я был не в состоянии.
Жизнь, как я уже говорил, меня не баловала. В один прекрасный день, по телефону же, Людочка пригласила меня на свою свадьбу. Я нахмурился, но телефон моей хмури не передал, а голос мой был по-прежнему ровен и приветлив. Я отказался, сославшись на исключительную занятость. Я и в самом деле сегодня не мог. Неизвестный мне белокрылый лайнер давал отвальные гудки, выбирая мой якорь.
Я положил трубку и пошел прочь из комнаты — в коридор, на волю, перевести дыхание, собраться с мыслями и что-то придумать насчет бесконечных вечеров в пустой комнате, в одиночке со всеми удобствами, что маячили передо мной в самом что ни на есть обозримом будущем. «Едрена вошь, — думал я, бредя по длинному и пустому, как оружейный ствол, коридору. — Я же скоро жиреть начну от бездействия…» Ничто так не держит мужика в форме, как придирчивый женский взгляд. Ничто так не вышибает его из формы в кювет, как пинок изящной женской туфельки.
Но, как я уже заметил, жизнь и не собиралась обижать меня.
Она стояла в закуточке на лестничной площадке, где мы устраивали себе неспешные перекуры, обменивались соображениями по поводу внешней политики и анекдотами. Смотрела в окно и курила. Солнце, бившее в стекло, простреливало ее тонкое синее платье насквозь своими безжалостными и бесстыдными лучами, но ей нечего было страшиться, и я сперва рассмотрел и оценил ее фигурку, а уж потом перевел взгляд на ее прическу — беспорядочное переплетение жестких черных с фиолетовым отливом прядей. На вид ей было за двадцать, скажем, пять, но наверняка до тридцати. Возраст меня удовлетворял.
Я тактично кашлянул и сказал:
— Курить — здоровью вредить, — и достал из кармана пачку болгарских.
Она неторопливо обернулась. Я, конечно, рисковал, ориентируясь лишь на достоинства ее фигуры и прически, но еще не разглядев лица. Тут возможны самые жесткие проколы, потому что однозначное соответствие встречается далеко не всегда. Но в данном случае риск себя оправдал. У нее оказалось красивое бледное лицо, крупный улыбчивый рот и прямой, без нелюбимых мне веснушек, нос. Глаза прятались за непроницаемыми темными очками.
— Хорошо, бросаем вместе, — сказала она спокойно и затянулась.
— Что-то я вас на этом благословенном пятачке прежде не замечал.
— Я только что из отпуска.
— Придется вывесить график перекуров. — Я набирал разгон. — У нас тут разговоры большей частью на возвышенные темы, не для женских ушей.
— Я это учитываю.
— Жаль, что мы не сможем впредь покурить вместе. Либо мне отрекаться от мужского коллектива, а коллектив — это сила. Либо курить вдвое чаще, пренебрегая личным благополучием и производительностью труда.
— Пустяки. Моя дневная доза — две сигареты в смену.
— Ну, это не смертельно. Когда у вас по расписанию следующий сеанс забивания лошадей?
— Уже состоялся. В девять утра. А что вы торопитесь, я же только приступила.
Я не торопился. Мы прикончили по лошади и принялись за следующую пару. Наш разговор вертелся вокруг вреда курения, никак не выходя за этот порочный круг, хотя экскурсы в смежные области порой получались весьма пространными. Во время одного такого экскурса я выведал, что нежданную палочку-выручалочку зовут Ева, и представился сам. Изощренным способом, с чисто мужским коварством, я вынудил ее сознаться, что она не замужем и не собирается. Почему? Значит, есть на то причины. Меня это устраивало, я и сам не торопился в жертвы Купидона. Или Гименея. Или обоих сразу. Отпуск Ева проводила в Крыму, где все окрестные отдыхающие мужеска пола выстраивались в очередь, чтобы поделиться c ней соображениями на тему «Яд ли никотин». Отчасти поэтому ей не удалось толком загореть, но загар и вообще к ней не льнет… Ева работала в отделе вторичной информации, то есть через комнату от меня. Все складывалось донельзя удачно.
Она охотно шла на переговоры со мной, не избегала рискованных пассажей, не стремилась обойти те слабо закамуфлированные силки, что я расставлял ей, проверяя свою форму на сохранность. Делала она это спокойно: чувствовалось, что прекрасно знала о моих маленьких хитростях, но это ее не пугало и даже не беспокоило, и вообще все эти обязательные ритуалы, где мужчина должен разыгрывать роль охотника, а женщина — жертвы, ей давно известны, порядком надоели, и хорошо бы покончить с ними поскорее, но традиции приходится выдерживать… Мне все это жутко нравилось, я вообще не люблю тех, кто относится к процедуре наведения контактов как к самоцели, забывая о том, на что, собственно, она направлена, воспринимая ее всерьез и не прощая иного к ней отношения со стороны охотника, то бишь меня. Мне с такими скучно. Я от таких бегу сломя голову. Здесь был случай, когда мне никуда бежать не хотелось.
Ева внимательно изучила сквозь толстые темные стекла эту кропотливо, с любовью подготовленную мной мышеловку, нашла ее вполне приемлемой и с достоинством вошла в нее, не забыв прикрыть за собой дверцу. Иными словами, мы договорились встретиться после работы.
— Только не на крыльце, — сказала она, улыбнувшись уголком рта.
— А что так?
— Гуси не любят, когда их дразнят. Вам тут работать и работать. И мне, между прочим, тоже.
И я выяснил, что Ева не пользуется здесь благоволением коллег. Причины были естественны: женщины видели в ней сильного конкурента, а мужчины уже испытали себя в моей роли, но успеха не снискали. Последнее я воспринял как намек, как предупреждение и как вызов. Я поднял перчатку, и мы решили сойтись на автобусной остановке.
…Я присел на корягу, выступавшую над прозрачными водами ручья, потянулся и сломил тростниковый стебель. Мои ступни омывались ледяными струями, и быстрые алмазнобокие рыбы тыкались в них своими хитрыми мордами. Я рассматривал стебель, поворачивая его так и эдак, ощупывая чуткими к малейшей шероховатости пальцами. Потом достал из мешка нож и отрезал от стебля лишнее. Мне казалось, что я уже знал, какой звук смогу извлечь из будущей флейты. Этот звук будет прям, чист и скор, как ручей, над которым вырос тростник для флейты. И чтобы дать ему жизнь и свободу, ничего не жаль. И даже не обидно, что нож, которым я обрабатывал края и прорезал отверстия, был ворованный.
Флейта получилась длиной в мой локоть, в два колена стебля. На ней можно было нарезать много клапанов, но я не стал увлекаться. Чрезмерным усердием можно было все испортить.
Наяда уже давно следила за мной, за моими движениями, за моей флейтой, что пока молчала и молча билась в моих руках. Она сидела на корточках в зарослях тростника, не дыша и зачарованно приоткрыв рот. Наверняка думала, что я даже не подозреваю об ее присутствии. И не знала еще, что находится в моей полной власти с того момента, как увидела меня и мои руки.
Я стряхнул с флейты тростниковую крошку и подул в отверстие, чтобы прочистить ствол. Флейта внезапно отозвалась высоким тревожным звуком, застав меня врасплох. Я едва не выронил ее в ручей. Миг превращения куска стебля во флейту всегда манил и околдовывал Я и сам готов был забыть себя, как маленькая глупышка наяда, которая уже стояла по колено в воде и растерянно теребила свое тончайшее покрывало, а черные с зеленым отливом волосы стекали по ее белым в капельках брызг плечам, грудям и бедрам прямо в ручей.
Флейта была закончена. Я не выпускал ее из рук, словно боялся утратить бесценное сокровище, хотя и помнил, что всегда могу сделать точно такую же и, может быть, даже лучше и из любого стебля. Таких флейт по берегам ручьев росло множество. Я спрятал нож в мешок, подобрал ноги под себя, уселся поудобнее и поднес флейту к губам.
Наяда всхлипнула и, словно спящая, побрела ко мне прямо по воде, забыв обо всем на свете, ничего не видя, кроме меня, ничего не слыша, кроме колдовского голоса флейты. Покрывало соскользнуло с ее плеч, поток подхватил его и зашвырнул в прибрежные заросли, наяда этого и не почувствовала, но я краем глаза приметил то место, куда его прибило. В покрывалах наяд есть какие-то чары, и если дурочка не разыщет его потом, когда я отпущу ее, то может умереть, а я не хочу ее смерти.
Это была наша с наядой флейта. Ее тростник, ее ручей — моя работа и мое искусство. Сейчас я любил эту флейту больше жизни, как любил маленькую наяду, хотя открыто было мне давно, что все в этом мире проходит, проходит и эта любовь…
Ева жила в спальном микрорайоне с игривым названием Прозрачный, а я в центре. В общем-то, нам было почти по пути. Но мы сели на самый редкостный из расписанных на желтой таблице автобус, с интервалом движения от двадцати минут до бесконечности, и поехали совершенно в противоположную сторону. Наши диалоги с самого начала сильно смахивали на дуэль, и следовало признать, что в данном случае укол остался за ней. Она меня попросту подловила. Я в шутку предложил сесть в подкативший автобус не глядя, она усмехнулась и зашла в полупустой салон. Мне ничего не оставалось, как с идиотской улыбкой последовать за ней. Автобус уносил нас к черту на рога, а мы говорили о какой-то ерунде, и я изо всех сил старался не потерять лицо и не предложить первым прервать это бредовое путешествие в никуда на ближайшей же остановке. Маршрут оканчивался в дремучем сосновом бору, где автобус встал на отстой, водитель убрел в служебку, и мы оказались совсем одни посреди этой невозможной дичи и глухомани. Отступать было некуда, я подал Еве руку, она с готовностью оперлась о нее, и мы двинулись в лес — наобум, куда глаза глядят. Толстые стволы сосен выстроились ровно и строго, как на параде, в побитых сушью и временем кронах путался ветер, под ногами шуршала палая хвоя и шелуха от шишек. Ева споткнулась о торчащий из песка корень и вторично оперлась о мою руку, свободной же рукой я придержал ее за талию. Дальше — как водится…
«Сними очки, — сказал я, отстраняясь, но продолжая держать ее в своих ладонях. — Хочу знать, какого цвета твои глаза». — «Нетушки, — ответила Ёва. — Фигушки вам, больно вы все скорые…» Она стояла на каком-то пеньке, и лицо ее было прямо напротив моего. Я потянулся, чтобы стащить с нее проклятые марсианские окуляры, и тогда она снова меня поцеловала, да так, что мне стало как-то не до очков.
Как мы выбирались из этой чащобы — разговор отдельный. Автобус, разумеется, давно укатил, вероятно — прямиком в парк, где его помыли, почистили и поставили баиньки до утра. Завечерело, похолодало, откуда-то налетели комары, но мне нечем было укрыть Евины плечи, кроме собственных рук. И мы часа полтора молча брели по вымершему шоссе, не размыкая объятий, и казалось нам, что все это шоссе ни с того ни с сего провалилось куда-нибудь в архейскую эру вместе с нами, что мы никогда не доползем до его конца, так и сгинем в этом временном провале, и что неясные огни на горизонте, которые по всему должны бы принадлежать городу, никакому городу не принадлежат, а суть иллюзия, мираж и фата-моргана… И лишь в первом часу ночи нас подобрал какой-то заблудший, как и мы, таксист, тоже совершенно одуревший от пустоты и одиночества. Тогда-то я и увидел впервые, чтобы таксист обрадовался пассажирам, и он всю дорогу до Прозрачного говорил, говорил без умолку — то ли чтобы прогнать пережитые страхи, то ли чтобы просто успокоиться и не влепиться в столб.
Ева молчала, держа меня за руку, и лучи от фар встречных машин отражались в ее непроницаемых очках и дробились искрами в проволочных волосах цвета самой непроглядной ночи.
Только что меня удостоили визита сильные мира того. Во главе делегации пребывал директор парка. Судя по жлобской морде — работник ножа и топора, из мясорубов разжалованный за особую жестокость. Я не любил его заочно, потому что каким же нужно быть сквалыгой, чтобы довести вверенное тебе хозяйство до такого жалкого состояния! Теперь же я его просто возненавидел. С ним была хрупкая моложавая дамочка, как видно — из потомственных пионервожатых, которая все время всплескивала ручками и сюсюкала. Кроме них, имели место два дедушки: первый — желчного вида старикан в берете и уцененном пальтишке, второй — уже не старикан, а старец, породистый, благообразный, с непокрытой пышной седой гривой, в кожане и с тростью. Старец курил трубку и ни на кого не глядел, а старикан морщился и брюзжал, поминая бег трусцой вкупе с виброгимнастикой. «Вот, — сказал директор и показал на меня пальцем. Мне сразу вспомнились собачонки с их заботами у моих ног. — То самое». — «Я как общественность неоднократно сигнализировал, — зашебуршал старикан. — Если все начнут устанавливать статуэтки где ни попадя… Слыхали, в Москве абстракционисты выставки без санкции творят. Вход, понимаешь, бесплатный, потому что парк, понравилось — покупай, не понравилось — иди мимо. И все без позволения! До чего же мы дойдем, если все, понимаешь, будут всюду ходить бесплатно и покупать что хочется?!» Пионервожатая немедля всплеснула ручонками и прощебетала: «Да, но искусство принадлежит народу, искусство и должно идти в массы, это подлинная самодеятельность, активная жизненная позиция!» Старец чадил трубкой и смотрел на меня с неприязнью. Похоже, он не только не видел, а и не слышал никого. «Смотря какому народу!» — завизжал старикан. «Искусство, это мы понимаем, — пробурчал директор. — Только хорошо ли, что тайком, без согласования с администрацией, в темном углу? Есть центральная аллея, там уже стоят и женщина с веслом, и футболист с мячом, пусть бы и его туда…» — «Женщина — это символ красоты и матерш… материнства! — брызгал слюной старикан. — Футболист — символ здорового тела со здоровым духом. А этот, понимаешь, чего символизирует, объясните мне, грешному?!» Пионервожатая всплеснула ручками: «Это интеллигенция! Посмотрите, на нем джинсы и халат, ему в руки надо перфоленту или лучше штангенциркуль! Посмотрите, у него лоб наморщен, он думает, он решает проблему!» — «Это не халат, — мрачно сказал директор, который уже не так был мне ненавистен за свой реализм. — Это плащишко болгарский за не помню сколько, у меня сын десятиклассник таким побрезгует». — «Джинсы, проблемы… — заворчал старикан. — Влияние Запада, авангардизм, вот что мы видим. Думает он… Знаем мы, о чем эта интеллигенция думает. Как бы за границу рвануть да там остаться, да лаять из подворотни, вот о чем она думает. Между прочим, здесь неподалеку общественный туалет, а тут это стоит!» — «Зато сколько экспрессии, какая точность детали!» — беспомощно заломила ручки пионервожатая, и мне стало ее жаль. Но тут возговорил старец, «и шайка вся сокрылась вдруг». Он вынул трубку изо рта и прорычал густым сипловатым басом: «Я не знаю, как это назвать. Безвкусица, натурализм… Моя школа так не работает. Скульптура должна стать овеществленной мыслью, оконтуренной в камне или, если угодно, в гипсе. Одно касание резца способно передать идею, породить символ, если резцом движет рука мастера… Что это на нем? — вдруг загрохотал он, изо рта его валили клубы табачного дыма. — Ш-штаны?! Скульптура не может носить штаны, символ в штанах — это нонсенс, бред сивой кобылы! — Старец оборотился к директору, глядя на полметра поверх его головы: — Вы напрасно призвали меня, молодой человек. Я не специалист в области народных промыслов. Я скульптор! Ваятель! И я как ваятель воспринимаю это, с позволения сказать, не подберу подходящего слова при дамах, это — как личное оскорбление, как надругательство над высоким искусством, как поношение традиций моей школы…» — «Как же без штанов…» — пробормотал старикан, но его никто уже не слушал. Директор и пионервожатая под руки уводили старца прочь от меня, уязвившего его эстетические чувства.
Я тоже был оскорблен, но не мог за себя заступиться. Я не мог рассказать ему хотя бы о том, что вчера сюда приходила девочка-художница с мольбертом и полдня рисовала голые деревья в осеннем парке и меня в центре холста. Я просто убежден, что она поместила меня в центр! Девочка мерзла, пила кофе из термоса, курила, ненадолго отлучалась куда-то, но героически рисовала унылый холодный пейзаж и унылого меня как средоточие всех скорбей и печалей этого мира…
Я бессильно смотрел на старикана, который что-то бухтел себе под нос, непрерывно чихал, кашлял и сморкался. Мне хотелось плюнуть в него, но и этого я не мог. А он мог, но боялся, что его застукают.
Потом и он ушел.
Зато на асфальтовой тропинке появилась очень мне знакомая фигура. Даже в простеньком замшевом пальто, давно вышедшем из моды, она выглядела манекенщицей из салона мадам Бурда. И беретик на черной туче ее волос смотрелся как корона наследной принцессы.
Я ждал ее. Знал, что она не придет, а все-таки ждал. Но, кроме шуток, зачем она пришла?
Только зеленые юнцы да читатели амурной прозы могут всерьез полагать, будто после того вечера, что мы с Евой провели в лесу, немедленно последует объяснение в любви, все его участники падут друг дружке в объятия и никогда более не расстанутся. Ни черта подобного! Весь остаток недели я вообще Евы не видел, потому что грянула ревизия и на наши головушки пролился водопад всех забот и проблем, о которых мы и думать не хотели до сих пор. Я зарылся в какие-то провонявшие мышами или усыпанные свалявшейся пылью пачки документов, что остались от моих предшественников чуть ли не от начала времен, и было мне вовсе не до флирта, равно как легкого, так и тяжелого. Где-то к восьми вечера я вылезал из своих завалов и, ничего вокруг не замечая, катил домой, где тоже отнюдь не являл собой образец душевного и телесного благополучия. Перед глазами плясали какие-то ненормальные цифры, в мозгах осиновым колом засели идиотские словечки типа «сальдо-бульдо», «статья расхода» и почему-то «эмерджентность». Ночью мне снилось, что я вырожденная матрица, которую неведомые злые силы во что бы то ни стало хотят предать обращению… Лишь однажды, на бегу, мне довелось увидеть Еву: она стояла на знакомом пятачке и курила. Плюньте мне в лицо, если я испытал всплеск нежных чувств в этот момент! Я просто подумал: «Чем они там в своем отделе занимаются, едрена вошь!»
Самое приятное в ревизиях то, что они подобны смерчу, о каких в последние годы активно вещают наши газеты: налетят, все перевернут вверх дном, а когда кажется, что пришел конец света, внезапно сгинут, как их и не было. Некоторое время мы были заняты зализыванием ран, а потом жизнь встряхнулась и двинулась своим чередом.
Один мой старинный друг как раз в этот период очень удачно поменял квартиру. От такого события ему стало настолько хорошо, что он пригласил меня в гости. Я прихватил Еву. Мы продрались сквозь хляби, сквозь лужи и слякотные валы, закрывавшие подступы к новостройкам улучшенной планировки, вывозились в грязи, но цели достигли. Несмотря на внешнюю сдержанность, Ева мгновенно, чуть ли не с порога, угодила в фавор друговой жене. То ли та не видела в ней конкурента — у них было уже трое детей, а от такого наследства не всякий отважится уйти на алименты, то ли очень уж ей хотелось женить меня и навсегда списать со счетов… Мы четверо сидели вокруг стола чуть ли не на картонных коробках, ели что бог послал, пили что придется и собственной кожей чувствовали, что все люди — братья. После того как порог мотивации сильно понизился, над столом запорхали анекдоты весьма откровенного содержания. Особенно резвилась женушка. «У-у, Сэнди!.» — тянули из японской акустики старые добрые «Карпентерз». Друг тяпнул еще и пригласил Еву. Я подхватил его половину — а если быть честным, то его три четверти. Столько детей не шутка для женщины, и я не сразу обнаружил, что рука моя лежит не на талии, как предполагалось, а существенно ниже, но моя партнерша этого вообще не заметила. Я выслушал еще один пряный анекдот о том, как встретились треска и стерлядь («Привет, любимица народа!» — «Здорово, обкомовская блядь!..»), и краем глаза посмотрел, как друг ищет предлог, чтобы стянуть с Евы очки, а она ловко, умело отбивается. Мелодия сменилась, мы немного попрыгали, как молодые архары, затем я ушел на балкон, чтобы проветриться и подождать Еву. Я проторчал там, как болван, с полчаса, но она не пришла. Наша игра отчего-то поломалась. Дуэль была прервана ввиду отсутствия дуэлянта. «Это еще что за бунт на корабле?» — подумал я и вернулся в комнату. Хозяйка дома увлеченно, с массой живописных подробностей рассказывала Еве, как она рожала первого и носила второго, а Ева вставляла реплики, из которых следовало, что и ей не чужда эта проблематика. Елы-палы, только сейчас я подумал, что ничего о ней не знаю, кроме того, что на данный момент она свободна и живет в Прозрачном. А вдруг у нее тоже трое детей?.. Ответственный квартиросъемщик уже слабовато ориентировался в обстановке. Он как смог выпрямился, провозгласил какой-то невнятный тост, сам же выпил и убрел в кресло под торшером, где немедленно заснул. Я переместился на его место поближе к Еве и терпеливо выслушал историю о том, как другова жена рожала второго и мгновенно понесла третьего. Меня все это начинало злить, клонило в сон, и вообще я хотел бы уйти отсюда с Евой, поймать такси, пока они еще работают по обычному тарифу, и увезти ее к себе домой. Я нашарил под столом чью-то ногу и бережно наступил. Ева продолжала улыбаться как ни в чем не бывало, зато хозяйка выстрелила в мою сторону взглядом такого калибра, что я сразу понял, какие Ньютоновы силы держат моего друга подле этой толстухи. Вечер непринужденно перешел в ночь, мы дули кофе, курили и обсуждали акушерскую тематику. Спать мне расхотелось, а взамен слегка прихватило сердце, и я решил для себя, что вряд ли когда еще отважусь на такие бдения, что нужно было как-то форсировать события или даже уйти одному, бросив эту бесчувственную кокетку здесь, коли ей так близка проблема повышения поголовья… В шесть утра я так и поступил. «Пожалуй, двинусь», — сказал я, поднимаясь. Друг мирно дрых в кресле, раскинув конечности на полкомнаты. Ему можно было только завидовать. «Ой, и я тоже!» — встрепенулась Ева. «Ведьма», — подумал я. У меня даже злость на нее иссякла.
…Я устал таиться за травянистым бугорком, затекли ноги, непривычные подолгу находиться без работы. И я с наслаждением выпрямился. Напея вскинулась, будто вспугнутая птица. То ли впрямь испугалась, то ли сделала вид. Мы застыли друг против дружки, как охотник и жертва. Кто был кем? Порыв ветра взметнул золотые кольца напеиных волос, бесстыдно нырнул к ней в хитон и приподнял легкую ткань над бедрами… Я сделал шаг вперед. Напея отступила. Мы снова были разделены прежним расстоянием. Ворох сорванных цветов медленно сыпался из разведенных рук напеи, которая забыла о них и только следила за каждым моим движением. Это был ее луг, она была тут хозяйкой, а я всего лишь гость, вторгшийся без приглашения. Я мог
достичь ее в четыре прыжка… если она позволит мне их сделать. Травяные стебли могут оплестись вокруг моих ступней, невидимый камешек — распороть мне пятку, какая-нибудь скрытая до поры яма — запросто переломить угодившую туда ногу. Но я не собирался уходить, не стоило тогда полдня красться по этому лугу, припадая к земле, прячась за каждую кочку. Мне нужна была напея, как нужны были все наяды, дриады, лимнады, что жили окрест. Я не мог без них, в этой бесконечной охоте состояла моя жизнь, и сейчас, несмотря ни на что, я хотел бы все же остаться охотником, а не жертвой.
У напеи были огромные черные глаза, как у лани, и маленький, будто нарисованный рот. И золотые волосы, каких я не видал еще ни у одной нимфы, волосы светлее смуглой напеиной кожи. Мне хотелось запустить пальцы в это золото, гладить и ласкать его, мне почему-то казалось, что оно должно быть горячим, как само солнце, даровавшее ему свои цвета. А еще у напеи были тонкие сильные руки и длинные ноги, которыми она наверняка умела быстро бегать.
И я прыгнул к ней очертя голову, забыв обо всех опасностях, потому что иначе нельзя, ничего не достичь в этой охоте иначе. Напея понеслась прочь, она летела над травами, подолгу застывая в воздухе и едва касаясь земли кончиками пальцев ног, никто в этом мире не бегал так легко и красиво, как она, разве что спугнутые олени, с которыми она была в родстве, хитон ее развевался белыми крыльями, и видно было, что он мешает ей, сковывает ее бесподобный бег, и напея сорвала его с себя, теперь ей ничто не мешало, и она парила в струях ветра, одетая только в гладкую упругую кожу, но я все же догонял ее, потому что она так и не пустила в ход свои чары, как и я не прибег к своему колдовству, это была честная охота, сила на силу, ловкость на ловкость, и когда я уже настиг ее, опрокинул в траву, запустил пальцы в ее золотые волосы, ощутил своей кожей ее кожу, и мы покатились по земле, сплетаясь и расплетаясь, словно две змеи, я успел еще подумать, что после скажу ей, как божественно она бежала, а потом я уже ни о чем не думал…
Мы трогательно распростились с хозяйкой, и я пообещал, что непременно приду послушать о том, как она понесет и родит четвертого. Она зарделась, и я понял, что ждать осталось недолго. Мы вышли в утреннюю прохладу, под светлое небо в разбредающихся облаках. «Ну что? — спросила Ева. — Так ждал, так надеялся, и ничего не обломилось?» — «Ты напрасно злишься. Ревизия — дело ответственное. Это моя работа». — «При чем здесь ревизия?» — «А за что ты меня так?..» — «Как — так?» — «Я ни в чем перед тобой не виноват». — «Ты уверен?» — «Абсолютно». Мы несли эту дребедень, брели неизвестно куда, через какие-то разбитые колесами самосвалов колеи, через незакопанные, полные дождевой воды траншеи, через руины деревянных построек и панельные недоноски современных обиталищ. Я никогда не бывал в этих местах и уже не представлял, куда мы в конце концов выйдем, но надеялся, что все дороги ведут к автобусным остановкам или на худой случай в салон таксомотора. «Мне очень хочется знать, — сказала Ева, — как ты видишь наши дальнейшие отношения». Я глупо улыбнулся. Мы вступили под кроны деревьев, но это был не лес, а какой-то жутко захламленный парк, возможно даже — культуры и отдыха. «Мы будем дружить», — сказал я с воодушевлением. «Ты всегда называешь это дружбой?» — спросила Ева. «Что — это?» — «Ну, то, чего ты от меня ждешь?» — «Евушка, я ничего от тебя не жду. Я за самоопределение. Если ты решишь, что нам достаточно время от времени гулять по лесу или по такому вот занюханному парку, держась за руки, я приму это. Но, как ты сама догадываешься, без особой заинтересованности. Если же ты захочешь большего — я обеими руками проголосую „за". С детства, знаешь, не верю в дружбу между мальчиками и девочками. Скучное это дело — дружба с девочкой…» — «Ты себе противоречишь». — «Я действительно называю дружбой то, что может между нами состояться. А то, что все прочие называют дружбой, я считаю фикцией». — «Но это не дружба…» — «Конечно. Просто иного подобающего термина, кроме тех, что употребляет твоя недавняя собеседница по вопросам фертильности, я не подберу». — «Термин „любовь" не годится?» — «Только в качестве эвфемизма». — «Любовь — не эвфемизм. Любовь — это любовь. Она либо есть, либо ее нет. И называть любовью отсутствие любви подло». — «Согласен. Все англосаксы подлецы. У них это называется именно так. А я называю это дружбой». — «И на какой почве мы будем дружить?» — «То есть?» — «Друзья сходятся на общих интересах. Детские воспоминания, институтская скамья, спорт, хобби. Потом это перерастает во взаимную приязнь, уважение, невозможность долгое время быть порознь. Разве не так?» — «Похоже на истину». — «У нас с тобой ничего этого нет. Мы чужие друг дружке. Тебе даже не за что меня уважать». — «Отчего же…» — «Но ты меня просто не знаешь! А вдруг я шпионка или путана?» — «Это невозможно». — «Значит, мы не можем с тобой дружить. У нас ничего общего!» — «Мы подружимся с тобой на почве взаимного физического влечения. По-моему, это нас объединяет». — «Это не дружба! Это уже из области любви, но ты меня не любишь!» — «Не люблю. Но, может быть, еще не все потеряно?» — «Не все. Но половина — это уж точно. То, с чего ты хочешь начать, в любви допускается где-то к середине». — «Это условности. Пережитки буржуазной морали. Ты что, голубушка, серьезно? Не похоже на тебя…» — «Откуда ты знаешь, что на меня похоже, а что нет? Если мы начнем с середины, забыв о начале, то затем сразу наступит финал, ты понимаешь? И ничего не будет. Это неизбежно!» — «Дичь какая-то. Что же, я обязан некоторое время дарить тебе цветы, провожать тебя домой, долго стоять под твоими окнами, писать тебе орошенные слезами умиления письма?!» — «А что же? И должен. И я должна. Иначе
ничего у нас не выйдет». — «Ну, знаешь… Мотаться за тобой в Прозрачный — неблагодарное занятие! Письма писать я тоже не мастер, вот докладные и служебные — это сколько угодно. Кстати, сколько человекодней я должен буду затратить на это „начало"? Может быть, составим график? Примем повышенные обязательства, встречные планы? Я готов даже на сверхурочные, а за выходные полагается двойная компенсация…» — «То, чего ты хочешь немедленно, в любви не главное. Вообще к любви не имеет никакого отношения. Просто любовь дарит этому занятию недостающую ему чистоту…» — «Прекрасные слова. Хотя теперь ты себе противоречишь. Еще недавно ты относила сие действо к атрибутике любви. Но, знаешь ли, нет времени на прелюдии. Жизнь коротка, надо многое успеть. Да и торчание под твоими окнами в Прозрачном сулит мне лишь то, что на работу я приду не выспавшись. А мне по штатному расписанию надлежит иметь ясную голову. И потому давай расставим акценты. Я предлагаю себе дружбу. Ты предлагаешь мне любовь. Возможны ли компромиссы? Или мы называем разными именами одно и то же?» — «Не знаю…» — «Тогда поедем ко мне домой и обсудим эту проблему в комфортных условиях. А то я что-то озяб в своем плащике, да и у тебя носик неестественного цвета». Ева остановилась. Я тоже. Мы забрели куда-то в заросли непуганного мокрого бурьяна, и ногам моим было мерзко и сыро. Подол синего Евиного платья потемнел и прилип к ее коленям. «Не поеду я к тебе, — сказала она. — Какие там компромиссы? Ох и здорово у вас всех получается прятаться за словами!» — «Зачем же обобщать? — сказал я раздраженно. — Не хочу хвастать, но ты у меня не первая, и со всеми твоими предшественницами я сохранил дружеские отношения». — «Я у тебя никакая. Ты не успел занести меня в свой список». — «Послушай, у меня возникло одно страшное подозрение… Мне даже неловко его высказать. Если у тебя такие взгляды… Быть может, ты вообще девочка?!» — «Нет. Я всего лишь дочь морского бога». Я засмеялся. «Любопытно. И сколько же тебе лет?» — «Пять тысяч». — «И ты все это время ищешь любви?» Я положил руку на ее плечо, дотронулся пальцами до тонкой мраморной кожи на шее. «Ладно, богиня, — сказал я. — Нынче же напишу тебе письмо, а в понедельник приволоку на работу охапку гладиолусов и вывалю тебе на стол. Едем ко мне, а?» Она помотала головой. Из-под черных стекол текли слезы. «Да черт же побери! — рявкнул я. — Дадут мне наконец посмотреть, какие у тебя глаза?!» — «Не смей, — сказала она, всхлипывая. — Ты же не любишь меня». — «Это что, у тебя такое табу?» — «Предрассудок. Пережиток буржуазной морали…» — «Ну уж нет. Желаю видеть!» — «Что ты пристал? — Она оттолкнула мою руку. — Заладил одно и то же: „Гюльчатай, открой личико…" Не крокодил, говорят тебе. Живи спокойно. Ищи новых подруг». — «Это дело принципа», — сказал я и ухватился-таки за ее очки. «Ну, как знаешь…» — промолвила она устало.
У нее были невероятные глаза. Большие, удлиненные, с небывалыми золотыми зрачками в окаймлении темно-янтарной радужки. Они мерцали — не то от слез, не то от божественного ее происхождения. Они сияли, вбирая в себя и этот замызганный парк, и этот промозглый утренний мир, и меня заодно.
«Господи, да ты и впрямь дочь морского бога!» — сказал я и привлек ее к себе.
Вернее, хотел сказать. Хотел привлечь.
Потому что внезапно ощутил, что не могу пошевелиться.
«Прощай, сатириск, — произнесла Ева печально. — Ты был хорош. Ты старался изо всех сил. Молоденькие нимфочки не устояли бы. Но меня зовут Эвриала».
Она уходила прочь. А я даже не мог окликнуть ее, закричать, просто заплакать. «Вот тебе, бабушка, и вакханалии», — подумал я.
Все это ерунда. Я давно уже свыкся со своим положением. Мне было плохо лишь в первые сутки. Очевидно, изменение образа бытия влечет и быструю перестройку образа мыслей. Я не испытываю никаких неудобств. Мне хорошо и спокойно тут стоять. Поза естественная, выражение лица натуральное. Между прочим, одежда тоже окаменела, за что я чрезвычайно признателен Еве. Было бы" крайне неприятно, если бы она об этом не позаботилась. Мои шмотки скоро истлели бы под дождями и ветрами, и торчать бы мне нагишом, бросая вызов общественной морали. А так все прилично. Нет, что ни говорите, взгляд горгоны — могучее оружие. Зря мы, сатириски, его недооцениваем.
Я не питаю к ней ненависти. В конце концов, она лишь поквиталась со мной за обиды всех женщин. Хотя не думаю, что женщины ее на то уполномочили. Вряд ли они сами считают себя обиженными. Я не навевал им иллюзий, а значит — и разочарования были невелики.
Досадно только, что я не в состоянии довести до остальных сатирисков, что в одной небольшой конторке размером в шесть комнат, в отделе вторичной информации работает старшим инженером милая женщина, хорошо сложенная и производящая впечатление легко доступной. У нее странная прихоть — носить не снимая непроницаемые черные очки. И женщину эту следует всемерно избегать. Время диктует свои поправки, и она рассталась с прической из ядовитейших змей, как и мы, сатириски, с рожками, но взгляд ее по-прежнему в силе.
Я много передумал, прозябая в этом уголке безлюдного парка. Время и покой сделали свое дело. Сейчас я уже не спешил бы так к легкому успеху. В любви к женщине все же что-то есть… Это долгий путь от небытия, от неведения к полному единению двух людей. Его нужно пройти шаг за шагом, не суетясь, не рыская по сторонам, не сбиваясь на обходные тропки. Это удовольствие, которое нужно растягивать, испытывать, вбирать всем своим существом. Наверное, это вдобавок ко всему и счастье.
Ева все чаще навещает меня. Она не приближается настолько, чтобы я разглядел ее лицо. Пройдется туда-обратно по асфальтовой дорожке, задержится в беседке, и снова ее нет. Она всегда одна, и я рад этому. Видно, ее что-то зовет сюда. Я благословляю ее, в мыслях моих в такие минуты кружится и переливается всеми оттенками радуги ее имя: «Эвриала… Эвриала…»
…Мы шли в тени деревьев, цветущими кустарниками и травами, но точно так же мы могли идти через тернии, через потоки грязной воды с гор, сквозь пламя и дым, ничего не замечая вокруг, для нас не существовало теперь ничего, кроме нас самих, и мы не расцепили бы рук, даже если бы захотели, не могли бы разорвать касание наших плеч и бедер, если бы в наши головы пришла эта дикая мысль, сейчас мы были одно целое, и птицы пели только для нас, хотя мы не слышали их пения, а слышали единственно учащенный ритм наших сердец, и солнце светило только для нас, и луна, и звезды, и весь мир был наш, и останется нашим всю ту мимолетную вечность, покуда мы вместе…