Светлым майским вечером Тимофеев провожал девушку Свету в общежитие. Они долго топтались на выщербленном временем и бесхозяйственностью крыльце, шумно вздыхая и цепко держась за руки. Потом поняли, что в такую чудную погоду ничто не может их разлучить, и вновь побрели в аллею по дорожке, вкривь и вкось мощенной бетонными плитами, между буйно зеленеющих, пахнущих пыльным зноем отходящего дня кустарников.
Как водится, беда нагрянула нежданно. Она явилась в облике отрицательного типа Игоря Ершова с параллельного потока, джинсового пижона и вечного задолжника, а также двух его приятелей, неведомыми науке силами державшихся в университете. Беда дышала пивом и мятной резинкой кондитерского объединения «Рот Фронт». Беда искала приключений.
Ершов сделал нетвердый шаг навстречу парочке, и его потная лапа легла на плечо Тимофееву.
– Витек, – сказал Ершов проникновенно. – Дай мне рубль до стипендии.
Тимофеев сознавал, что Ершов и стипендия – понятия в высшей степени несовместимые. Однако же он протянул ему рубль, не ожидая подвоха. Ершов принял денежный знак с некоторым замешательством.
– Еще дай закурить, – ляпнул он неуверенно.
Тимофеев с полным радушием подал ему пачку «Беломора» с торчащей оттуда папиросой.
– Пускай часы даст поносить, – подсказал растерявшемуся Ершову один из его дружков, маявшихся в отдалении. – У него часы в жилу.
– Да, – быстро согласился Ершов. – Одолжи на пару деньков.
Света, заподозрив неладное, молча потянула Тимофеева к заветному крыльцу, но тот уже расстегивал ремешок своей старенькой «Ракеты» с электронным приводом, указывавшим не только год, месяц и день, но и погоду на ближайшие двое суток.
– Ты что – издеваешься надо мной? – зловеще спросил Ершов и коротко, умело стукнул Тимофеева в челюсть.
– Ой! – вскрикнула Света.
Часы взлетели к потемневшему от негодования небу, а Тимофеев без единого звука опрокинулся в кустарник, где и остался лежать недвижно.
– Так, – с удовлетворением произнес Ершов и нехорошо посмотрел на Свету.
Та приготовилась биться насмерть.
В этот момент на аллее показался правильный мужик, бывший морской пехотинец, а ныне староста курса Николай Фомин, возвращавшийся с популярной лекции о международном положении. Опасные для нарушителей общественного порядка кулаки Фомина были пока что засунуты в карманы кримпленовых брюк.
– Подбери лапы, – негромко приказал Фомин, ленивой походкой надвигаясь на сумеречных хулиганов.
– Коля, – сказал Ершов. – Иди себе мимо.
Но Фомин шел не мимо, а прямо на грешную троицу, как атомный ледокол на свежие торосы. И когда он остановился, так и не обнажив свои страшные кулаки, запросто превращавшие древесностружечную плиту обратно в стружку и опилки, на аллее не оставалось никого, кроме трясущейся Светы и поверженного Тимофеева.
На того было жалко смотреть. Тимофеев был перепачкан в земле, по губам текла кровь. Кроме того, он сгорал от жестокого мужского стыда.
– Света, – уничтоженно бормотал он, вытирая кровь заботливо предложенным листом подорожника. – Я не смог защитить тебя от разбойного нападения. Копейка мне цена. Я недостоин тебя и твоих чувств.
– По-моему, он ударился, – предположил Фомин. – Головой.
– О чем ты, Витенька? – запричитала Света.
– Я лопух, – мрачно объявил Тимофеев. – Меня стукнули, и я упал. И действительно ударился головой. Это позорно. Не всякий поступил бы так же на моем месте.
– Да брось ты, Тимофеич, – сказал Фомин. – Хочешь, я им вложу ума по-нашему, по-десантному? Жить будут, но с трудом. Или лучше их в деканате продраить с абразивчиком?
– Нет, – грустно промолвил Тимофеев. – Всех подонков не вызовешь в деканат, и абразива не напасешься. А тебе, Света, нужна в жизни опора и защита, не тюфяк вроде меня.
– Витя, пойдем на автобус, а? – жалобно попросила Света.
– Да ладно тебе, – подхватил Фомин. – Я тебя приемчику обучу – всю шпану распугаешь!
– Приемчику? – с горькой иронией переспросил Тимофеев. – Чудак ты, Коля… Ну, заходи ко мне завтра.
Поддерживаемый с одной стороны всхлипывающей Светой, а с другой – спокойным, как всегда, Фоминым, он побрел на автобусную остановку. Мысль о пережитом позоре не покидала его. Но если у слабых натур подобное потрясение со временем порождает комплекс неполноценности, то в мозгу Тимофеева оно было обречено трансформироваться в техническое решение.
Стоя перед пыльным зеркалом в своей комнатушке, Тимофеев с нескрываемым презрением изучал собственную внешность – поникшие узкие плечи, впалую грудь, тощие ноги в чересчур просторных брючинах. И, как апофеоз, – постыдная ссадина на подбородке и полоска крови на прикушенной губе.
– Жертва гиподинамии, – с отвращением произнес Тимофеев.
Он совершенно отчетливо понял, что стоит на переломном рубеже своей судьбы. Что он должен будет либо в корне перемениться, стать другим человеком, либо навсегда распроститься со Светой. Со своими хилыми бицепсами и тонким намеком на брюшной пресс он просто не в состоянии оберечь ее от всех испытаний, что заботливо готовит им на жизненном пути агрессивный двадцатый век.
Но Тимофеев столь же ясно понимал, что любит Свету и ни за что не сможет с ней разлучиться. Выход был один: стать другим… Он прикрыл глаза, чтобы не видеть отражение убогой фактуры мыслителя и закоренелого книжника, и постарался вообразить себя в спортивном зале. Вот он толкает штангу. Вот он же вдребезги крушит боксерскую грушу. Или возится на борцовском ковре… В недрах его истерзанной души взметнулся стихийный протест: Тимофеев с детства не любил тратить время на самого себя.
Необходим был мощный импульс, который подавил бы в нем врожденное отвращение к физическим нагрузкам.
В этот момент скрыто вызревавшее в его мозгу решение проблемы внезапно обрело зримые контуры. Тимофеев невнятно выкрикнул что-то вроде формулировки второго закона Ньютона на языке индейцев племени навахо и заметался по комнате в поисках материала для воплощения замысла. Его воспаленный взгляд остановился на верном верблюжьем одеяле, которое не брали ни время, ни моль…
Когда обязательный Николай Фомин переступил порог тимофеевской каморки, он застал хозяина в состоянии крайнего возбуждения.
– Николай! – провозгласил Тимофеев. – Ты нужен мне как друг.
– Приятно слышать, – отметил тот.
– Но также и как бывший морской пехотинец.
– Тесно у тебя, – сказал Фомин. – Тренировка простора требует.
– Я не о том, – отмахнулся Тимофеев. – Что бы ты сделал, если бы на тебя напал нетрезвый хулиган?
– Я бы много чего с ним сделал, – усмехнулся Фомин. – Мой организм не любит, когда на него нападают. В нас эту науку вбили накрепко.
– Мышечная память, – солидно произнес Тимофеев. – Мне нужна твоя мышечная память хладнокровного и умелого бойца. Ты ведь сам порой не задумываешься над тем, что в ней заключено…
Он кивнул в сторону магнитофона «Днiпро» образца начала шестидесятых годов, в деревянном корпусе с чернильными кляксами.
– Я перепишу твою мышечную память на магнитную ленту, – пояснил он, – а затем с ленты перекачаю в свои дряблые мускулы. Надеюсь, это пойдет им на пользу.
– Ну, ты даешь, – только и выдавил пораженный Фомин.
Он приметил, что от магнитофона тянется множество тонких проводков к верблюжьему одеялу, небрежно брошенному на диван.
– Послушай, – сказал он. – Да у тебя вместо датчиков одеяло.
– А что? Пришлось немного обработать дезодорантами верблюжью шерстку, чтобы проводила импульсы. Но это не проблема, это пустяк по сравнению с самой техникой перезаписи. Однако я решил и эту задачку…
Он умолчал о том, что на преодоление таких немыслимых трудностей его подвигнул образ девушки Светы, беззащитной перед грозящими ей невзгодами и опасностями.
– Что я должен сделать? – спросил опомнившийся Фомин.
– Сесть на диван и закутаться в одеяло.
Фомин взялся за краешек верблюжьей системы датчиков, но замер в сомнении.
– Виктор, – проговорил он. – Ты, конечно, личность незаурядная, и зря тобой не интересуются кому положено. Я тебе доверяю безоговорочно. Но… с моей-то мышечной памятью ничего не случится? Она не сотрется?
– Не волнуйся, – успокоил его Тимофеев. – Вспомни, как работают магнитофоны при перезаписи. Главное – не перепутать кнопки.
– И все же… – продолжал колебаться Фомин. – Может быть, я не самая подходящая кандидатура? У меня есть один знакомый мичман – вот кому я всегда завидовал! Он мог бы один против десяти…
– Я избрал тебя не только потому, что ты бывший морской пехотинец, – серьезно ответил Тимофеев, – но и потому, что ты мне друг и заведомо хороший человек, мышечная память которого не хранит никаких дурных привычек.
После таких слов Фомин проворно закутался в одеяло.
– Твоя правда, – сказал он. – Мичман этот, надо признать, большой бабник…
Тимофеев запустил магнитофон, и лента неторопливо стала вбирать в себя все познания бицепсов, трицепсов и квадрицепсов Николая Фомина. Сеанс длился около часа, на протяжении которого Тимофеев напряженно следил за подрагиванием крылышек индикатора, пылавшего зеленым светом, а Фомин прислушивался к самому себе – не уходит ли из него то, что месяцами вдалбливалось инструкторами боевого каратэ. Сохраняя молчание и приличествующую моменту строгость на лицах, они поменялись местами…
– Все, – наконец произнес Тимофеев и, выпростав руку из одеяла, выключил магнитофон.
В теле ощущалась легкая усталость и еще нечто вроде разочарования – словно мышцы были недовольны своей внезапной расслабленностью. Ничего особенного сверх этого Тимофеев не испытывал. В его голову закралась крамольная мысль: что, если не сработало?!
Неожиданно он уловил на себе странно напряженный взгляд Николая Фомина.
– Рядовой Тимофеев, – отрывисто сказал тот. – К бою!
– Чего?.. – изумленно переспросил Тимофеев, и в этот миг словно пружина подбросила его с дивана.
Тело само приняло оборонительную стойку – одна рука на уровне подбородка, другая перекрывает подступы к животу.
– Моротэ-цуки! – рявкнул Фомин.
– Да брось ты… – смущенно пробормотал Тимофеев.
Против воли своего хозяина, оба его кулака вылетели вперед в жестоком двойном ударе так, что затрещали кости и заныли не знавшие подобных нагрузок сухожилия.
– Майягери-кикоми! – не унимался Фомин.
Правая нога Тимофеева сама собой сложилась, больно стукнув тощей коленной чашечкой по груди, а затем вонзилась в тело воображаемого противника. Фомин, доселе пребывавший на безопасном расстоянии, вдруг скользнул навстречу Тимофееву, как барс, и нанес быстрый, казавшийся неотразимым, удар в лицо – вроде того, памятного… Но сегодня удивленный донельзя Тимофеев легко поймал руку нападавшего в блок и тут же направил свое колено навстречу – в солнечное сплетение.
– Да, – не без восхищения хмыкнул Фомин, высвобождаясь из захвата. – Такое ощущеньице, словно сам с собой бьешься. По команде – делай, как я! Полезная штука… – и он задумался о применении тимофеевского замысла в деле обучения салаг-новобранцев в морской пехоте.
Тимофеев, тяжко дыша, весь в поту, повалился на диван.
– Признаться, я не ожидал, – объявил он. – Мышечная память есть, но она не подкреплена физической тренированностью. Организм-то работает на пределе…
– Пустяки, – откликнулся Фомин. – Тренированность – дело наживное, пришлое.
Слова его оказались пророческими, потому что на следующий день в Тимофееве прорезался внутренний голос, интонациями подозрительно напоминавший донора мышечной памяти.
Едва разлепив глаза, народный умелец покосился на будильник.
– Семь часов, – пробурчал он. – Еще рано…
– Что-о?! – с командирскими нотками в тембре возмутился внутренний голос. – Ну-ка, подъем!
– Какой еще подъем? – сонно запротестовал Тимофеев. – Все нормальные люди спят…
– Р-разговорчики! – прикрикнул внутренний голос. – Встать, заправить постель и – пробежечку до седьмого пота!
Мучимый недобрыми предчувствиями, проклинающий фокусы взбунтовавшейся мышечной памяти, Тимофеев был все же вынужден подняться, натянуть старенький тренировочный костюм и дважды обежать квартал под недоуменными взглядами прохожих, прежде чем внутренний голос угомонился. Затем он, изнемогая от зевоты, поплелся к заветному дивану, рассчитывая наверстать упущенный сладкий сон поутру.
– А-атставить! – загремело в его потрясенных непосильными нагрузками мускулах. – С песней, с полотенцем, под холодный душ строевым шагом – марш!
– Мама… – упавшим голосом прошептал Тимофеев, когда первые ледяные струйки скользнули по его спине.
Содрогаясь крупной дрожью, он вышел из душевой спустя полчаса. «Ну нет, – подумал он, с остервенением растирая пупырчатую кожу махровым полотенцем. – Человек – это звучит гордо. Будем бороться. Иначе грозит утрата индивидуальности…»
Однако прежде чем он задумался над тем, нужно ли ему сохранение индивидуальности хилого затворника, им был позорно проигран еще один раунд. Едва Тимофеев вернулся в комнату, как его руки сами собой тщательно скомкали пачку папирос, неосмотрительно забытую на столе, и выбросили в мусорную корзину.
– Дудки! – возопил Тимофеев. – А Фомин-то ку-урит!
– Курит, – охотно согласился внутренний голос. – А ты – не будешь!
Тимофеев обрушился на диван в жесточайшей телесной немощи. Эксперимент протекал не совсем так, как предполагалось изначально. Собственно объект эксперимента чувствовал себя совершенно разбитым и раздавленным. Во всем теле не осталось ни единой клеточки, которая не взывала бы к милосердию, угнетаемая памятью литых мускулов морского пехотинца, требовавших работы, нагрузок и перегрузок. Хотелось не то спать, не то курить, но было очевидно, что отныне все это – запретный плод, который хотя и сладок, а все равно недостижим. Истерзанный взгляд Тимофеева упал на магнитофон, задвинутый в дальний угол. Где-то в подсознании шевельнулась предательская мыслишка: стереть чужие рефлексы к чертям, и все пойдет по-прежнему…
Но Тимофеев увидел перед собой, словно наяву, ненавистную нетрезвую физиономию Ершова, которая тут же сменилась чистым и трогательно беззащитным обликом девушки Светы.
Обратной дороги не было.
По пути с лекций Тимофеев завернул в магазин спортивных товаров и приобрел там новенькую пудовую гирю из черного чугуна. Чтобы доставить ее домой, ему понадобилось около трех часов, потому что каждые пять метров Тимофеев опускал гирю на асфальт и отдыхал.
Пришел июнь, мелькнула сессия, и подошли каникулы. К этому времени Тимофеев понемногу примирился с узурпаторскими замашками чужой памяти, тем более что незаметно исчезли боль в костях, ломота в пояснице и на смену им явилось неизведанное прежде чувство силы. Впрочем, выжать гирю свыше пяти раз пока еще не удавалось.
На последнем танцевальном вечере этого учебного года в студенческой дискотеке Тимофеев, как и следовало ожидать, не разлучался с девушкой Светой.
– Давай вместе поедем в стройотряд, – сказала ему Света без особой надежды на успех.
– Кирпичи таскать, – с неудовольствием фыркнул Тимофеев, как отвечал всегда на подобные предложения. Но внутренний голос тут же скомандовал: «А ну, трындеть команды не було! Это то, что тебе нужно!» И Тимофеев поспешно согласился: – А в самом деле – почему бы и нет?
Света в изумлении замерла посреди танца, широко раскрыв синие глаза-озера.
– Не узнаю тебя, Витенька, – промолвила она. – Ты стал какой-то не такой.
– Хуже? – опасливо спросил Тимофеев.
– Не в том смысле. Тверже…
Тимофеев ловил дерганые ритмы модных диско-групп краем уха. Его внимание, конечно, занимала Света, но не полностью. Потому что здесь же находился и Ершов, а ему было уготовано возмездие. Иначе говоря, Тимофеев хотел набить ему морду на прощанье. Но Ершов, как назло, вел себя пристойно, он был почти трезв и умеренно хамил девушкам. Более того, вскоре он явно засобирался уходить.
– Мне надо отлучиться, – тут же сказал Тимофеев Свете.
– Только ненадолго, – ласково произнесла девушка, и у Тимофеева стало тепло на сердце. Он даже на миг забыл про Ершова, потому что в такой вечер не хотелось думать о плохом, но поруганная мужская честь живо напомнила ему о себе.
Тимофеев выбежал на улицу. Был вечер – такой же светлый, как и в тот раз, и те же кустарники обступали аллею. Ершов быстро шагал по бетонным плитам, а за ним, движимый жаждой мести, шел Тимофеев.
Внезапно Ершов обернулся.
– Здорово, Витек, – сказал он миролюбиво.
Тимофеев остановился. Он сознавал, что от него требуется немногое – стукнуть Ершова в челюсть, дабы тот завалился в кусты, и гордо уйти. Для морского пехотинца это было плевое дело. «Ну? – спросил Тимофеев у внутреннего голоса. – Как это происходит?»
Тот откликнулся не сразу и сделал это как-то нехотя, без привычного командирского напора: «Шаг вперед, плечи неподвижны, рука движется свободно, напряжение в последний момент вместе с разворотом кулака и противник, который, заметь, не ожидает нападения, укладывается на травку… Так это происходит, если тебе интересно».
Тимофеев сделал шаг вперед, но свободного движения руки не получилось. Он попробовал еще раз. И вдруг понял, что ему противно.
«Отбой тревоги, – сказал он своим подобравшимся мышцам. – Возмездие отменяется». – «Молодец, – тоном военачальника, вручающего награду на поле брани, отозвался внутренний голос. – Я же знал, что ты правильный мужик!»
И невздрюченный Ершов канул в темноту – возможно, навсегда из жизни Тимофеева, молча глядевшего ему вслед.
– Ну, что приуныл? – бодро полюбопытствовал внутренний голос. – Думаешь, это последний такой Ершов на белом свете? Не грусти, хватит и на твою долю…
– Лучше бы не хватило, – проворчал Тимофеев, понемногу проникаясь глубочайшим удовлетворением от собственного поступка. – А с другой стороны, зачем ты мне теперь нужен? Может, избавиться от тебя?
– Отставить! – прикрикнул тот. – Рохля ты, конечно, и добряк, но добро – оно тоже, знаешь, должно иметь где-нибудь в шкафу на плечиках, среди серых кримпленовых костюмов, хорошо отутюженное белое кимоно с красным поясом.
– Может быть, есть иные средства? – усмехнулся Тимофеев.
– Это самое верное… Ты вот тут дискутируешь, – осерчало внутри него, – а Светлана твоя уже на месте застоялась. Так что кру-у-угом!
И народный умелец послушно развернулся на каблуках.
– На танцульки рысью мар-р-ш!
С наслаждением вдыхая прохладный вечерний воздух, Тимофеев припустил по аллее туда, где стонали электрогитары и разноцветьем полыхали окна.
– И чтобы песня! – продолжал резвиться сокрытый внутри его мышц деспот.
– Тихо сам с собо-о-ю!.. – радостно заголосил Тимофеев.
А навстречу ему летела совсем другая музыка – громкая, резкая, жгучая. Как двадцатый век.