1
Поезда, на мое счастье, еще ходили, хотя о расписании никто уже всерьез не заботился. Должно быть, время от времени кому-то в голову приходила светлая идея сцепить вместе несколько вагонов, подогнать локомотив, а машинисту как раз было нужно в те края. О проводницах никто и не вспоминал — разве что им тоже было по пути, хотя бы и до середины дороги. В десятом часу вечера я взял билет из Нахратова до Силурска — не купил, а именно взял, потому что чистые бланки билетов валялись россыпью на полу пустого зала ожидания; оставалось только вписать пункт назначения, а можно было и не вписывать, да и совсем не брать, — вскинул на плечо сумку со своим нехитрым багажом и сел в вагон, который приглянулся мне больше других. В этом поезде все вагоны, без изъятий, были СВ. Подозреваю, что и в остальных поездах тоже.
Этот мир угасал.
Никаких приблудных астероидов из космоса. Никаких разломов планетарной коры, фонтанов лавы и сорвавшихся с цепи волн-убийц. Никаких годзилл — всё, что могло
сойти за гигантскую тварь, мирно дремало на океанском дне и восставать в полный рост явно не собиралось. Никаких зловещих календарей племени майя: индейцы очень любили рисовать где ни попадя всякие симпатичные глупости и много бы смеялись, узнав, что чокнутые потомки решили вложить в эти картинки некий эсхатологический смысл, они вообще были очень смешливы, хотя юмор у них был своеобразный — чуть чернее черного. Просто время этого мира заканчивалось, и он засыпал, как смертельно больное животное. Но засыпал медленно, и поэто му ходили поезда, кое-где горел свет, и можно было раздобыть провизию без риска для жизни.
Я направлялся в Силурск, чтобы повидаться с Мефодием. Посидеть за столом на кухне, выпить водки... если в тех местах сохранилась еще хотя бы капля спиртного, на что надежда была самая слабая, потому что во всех иных местах дефицит выпивки сравним был только с дефицитом курева и таблеток от головной боли. Порассуждать о смысле жизни и о судьбах мироздания. В свете грядущих перемен в означенном мироздании, когда вся прежняя мефодиева либерально-оптимистическая система аргументов рухнула, мне особенно любопытно было послушать, как он станет выкручиваться, и узнать, каким же именно способом ему это снова удастся. Из самой тупиковой ситуации в любом диспуте он всегда находил по меньшей мере два выхода. Мне очень хотелось поговорить с ним еще раз прежде, чем все кончится.
Вагон был пуст. Не то никому не нужно было двигаться в Силурском направлении (что неудивительно: город этот во все времена был довольно дерьмовым местечком, серым и затхлым, возглавляемым всякой сволочью, и непонятно было, что занесло туда Мефодия, с его любовью к свободе, комфорту и рафинированной культурной среде — то есть к предметам трудно сочетаемым, и уж менее всего наличествующим в Силурске). Не то все, кто хотел, уже добрались туда, куда хотели, и сейчас обустраивали все свои дела так, как хотели. В пустом купе проводника лежали внавал пакеты нераспечатанного белья и несколько одеял — очевидно, кто-то из последних сил попытался привнести хотя бы видимость навсегда утраченного порядка в наступающий по всем фронтам хаос — который, впрочем, более заслуживал, чтобы его именовали бардаком... Я взял пакет и одеяло и отправился в центр вагона, уповая вселиться в центральное купе — подальше от сортира, да и вообще где потише-поспокойнее. Открыв дверь, я с удивлением обнаружил, что здесь есть и другие пассажиры. Вернее, пассажирка. Женщина в легкой зеленой куртке с надвинутым капюшоном сидела у окна, нахохлившись и словно оцепенев в ожидании отправления. Две дорожные сумки стояли на полу; похоже, их просто выронили, разжав пальцы, и тотчас же забыли об их существовании. «Пардон», — сказал я, немного сконфузясь. Женщина не пошевелилась, продолжая смотреть стеклянным взглядом прямо перед собой. Я осторожно задвинул дверь и двинулся дальше. Через два купе постучался и только тогда заглянул внутрь. На сей раз мне повезло.
Я давно не бывал в поездах и уж, конечно, никогда не пользовался вагонами СВ. В последнее время у меня вообще не было нужды в перемещениях. А в пору, когда таковая возникала, я отдавал предпочтение самолету. Вопреки даже тем мерам предосторожности, что насаждались повсюду под предлогом угрозы терроризма. Меры, надо заметить, идиотские. По трем причинам: во-первых, от реального терроризма они все едино не защищали — когда мне было нужно, я спокойно проносил на себе «скорпион» с полным боекомплектом, а буде начинало звенеть, внаглую предъявлял к досмотру съемный металлический приклад, объявляя его вешалкой для брюк; во-вторых, то, что творилось в мире в последние месяцы, к терроризму не имело никакого отношения; а в-третьих, воздушному судну, которое я избирал для перелета, ничто не угрожало по определению.
Поставив сумку на соседнюю полку, скорее по привычке — чтобы держать в поле зрения, а не сознательно, я раскатал матрац и принялся аккуратнейшим образом устраивать постель. Тоже своего рода эскапизм, стремле ние возделать делянку порядка в поле хаоса...
Едва только я натянул наволочку на немного влажную подушку — воздух в вагоне стоял тяжелый, сырой, — как поезд тронулся. Можно было считать, что пока все складывалось наилучшим образом. Во всех смыслах. В конце концов, отправление могло затянуться и на несколько суток, пока не объявится машинист, который был бы не прочь прошвырнуться в сторону Силурска. Отправление могло бы и вовсе не состояться. Хвала Создателю Всех Миров, еще сохранились люди, которым хотя бы до че го-то в распадающемся на куски мире было дело.
И я очень рассчитывал, что в дороге не произойдет ничего чрезмерно неприятного, что помешало бы мне успеть нанести последний визит. По моим прогнозам, времени у человечества оставалось всего ничего. Неделя полторы от силы.
Умыться — буде найдется чем! — и спать. Обожаю спать в поездах. Если выдается такая возможность, готов спать сутками напролет.
В туалете была вода. Холодная, разумеется, но и на том спасибо. А вот кипятильник был пуст. Что ж, никто и не рассчитывал на полный комфорт.
2
Сон пришел не сразу — довольно долго я лежал на животе в весьма неудобной позе, из-за твердой подушки сильно запрокинув голову. Оттого часто и усердно приходилось разминать затекшую шею. Глядел в окно. В кромешной тьме проплывали плоские тени деревьев, изредка сменяясь такими же плоскими силуэтами вымерших станций и придорожных поселков. Цивилизация от них отступила, а без ее сомнительных, но аппетитных даров и вся жизнь сошла на нет, оттянувшись в большие города. Все же человек — стадное животное. На миру и смерть красна... Около двух часов ночи впереди занялось зарево. Я мысленно прикинул, что за город, и не пришел ни к какому выводу. Спустя еще минут двадцать поезд, не сбавляя скорости, ворвался в населенный пункт под названием Жижгород. То, что в прежние времена я принял бы за огни большого города, ничем иным, кроме пожара, нынче быть не могло. Станция выгорела дотла, а в самом Жижгороде еще вовсю полыхало. Хвала Создателю Всех Миров, пламя не дотянулось до рельсов и Не сожрало провода. Я все больше склонялся к выводу, что последним в этом мире умрет наземный транспорт. До конца будут спешить куда-то пустые поезда, пустые автобусы, пустые такси... Авиация, впрочем, уже погибла: производство авиационного топлива по каким-то невнятным причинам умерло в числе первых, а запасы моментально были съедены в первые дни паники и очумелого метания деловой элиты с континента на континент в поисках фешенебельной норы, где можно было бы пересидеть беду. У меня оставались еще сомнения насчет теплоходов, но если проводить аналогии с небом, то в море-окияне все должно было обстоять не намного лучше.
Поезд с мрачным весельем стучал колесами, оставляя гиблое место позади. Долго еще далекие отсветы пожара играли в кренах деревьев, а затем вернулась ночь и, кажется, стала гуще и непрогляднее, чем была. Я подумал, что для Мефодия недавнее зрелище послужило бы пищей для затяжных спекуляций, из которых он так или иначе самым непостижимым образом сумел бы извлечь позитивную и жизнеутверждающую мораль. Но я не был Мефодием, с его клиническим оптимизмом и верой в светлое будущее и торжество человеческого разума; я не был, да и не мог быть оптимистом. Весь мой богатый опыт свидетельствовал лишь о том, что человек как был, так и остался животным, по сложности своей высшей нервной деятельности где-то между муравейником и дельфином, но с непомерно завышенной самооценкой и наклонностями к идеализации собственных поведенческих актов. То, что происходило в мире, было мне не слишком понятно, однако вполне соотносилось с моей застарелой мизантропией. Туманные же перспективы человека как биологического вида меня не волновали вовсе.
С этими желчными мыслями я наконец уснул...
* * *
...Одиссей не понравился мне с первого взгляда. Эти бегающие глазки, эта чересчур ухоженная, густо промасленная борода, эти беспокойные пальцы — словно бы он ни на миг не останавливаясь плел одному ему видимую паутину. Много позднее в минуту пьяной откровенности я поделился наблюдением с тогдашним другом своим Агапетом — тот, рассмеявшись, поведал мне, что итакийские мечники из одиссеева отряда меж собой иначе как Арахнионом, Пауком, его и не называют. Одиссей прозвище свое оправдывал полностью. Сплести какую-нибудь интригу, стравить одного военачальника с другим было главным его увеселением. Это его стараниями Агамемнон возненавидел Ахилла, хотя прежде почитал за лучшего своего друга; да и сам Ахилл, не имея обычая питать особо сильные чувства к кому-нибудь, помимо мальчика Патрокла, выказывал базилевсу все подобающие знаки уважения, и в речах отдавал дань его воинскому таланту. Если уж на то пошло, был прекрасный шанс окончить конфликт почетным для обеих сторон миром еще до первого кровопролития, о чем не таясь заявляли и сам базилевс, и Приам через своих гонцов; да и Менелай не был уж настолько разъярен выходкой Елены, чтобы положить под неприступными стенами Трои отборнейшее свое воинство — а что он их непременно положит, сомнений не возникало, в ту пору Троя — это, братья мои, все ж таки была Троя, а не хвост собачий. Те стены нужно было видеть... Агамемнон уже предвкушал вселенскую пьянку в просторном и чистом дворце с бассейном и гетерами, в компании старых приятелей-троянцев. Ему хотелось домой, к жене и детям. Да что там говорить, всем хотелось домой, и никому не хотелось умирать из-за того, что красотка Елена, и в самой Спарте образцом добропорядочного поведения не служившая, вдруг увлеклась приезжим смазливым юнцом. Последнему ахейскому рабу известно было, что Парис мало интересовался женскими прелестями, а похищение Елены состоялось по инициативе и при живейшем участии самой похищенной, которая уверила полупьяных троянцев, что муженек, вернувшись домой, примет все за розыгрыш и оценит шутку по достоинству. Не без оснований, кстати: Менелаю, как всякому самцу, чрезвычайно льстило, что его самка пользуется вниманием других самцов, а в особенности венценосных. Украли — так и грешно было не украсть, не ведро, чай, с помоями, а первейший диамант всей ахейской сокровищницы — не Клитемнестру увели у Агамемнона, не Пенелопу заиграли у Одиссея, а Елену! И уж тут не поспоришь: красота Елены сравнима была только с ее стервозностью, а того и другого отмерено было с избытком... Что с Парисом у нее ничего не сладится, можно было предвидеть — к оракулам не ходи! Что Гектор, на кого скуки ради она попыталась было переключить свое внимание, человек военный, прямой, женатый и отнюдь неглупый, пошлет ее подальше, тоже было всем очевидно. Что Приам осушит ее слезы старческой дланью и дарует статус почетной гостьи, и вовсе было кстати. Да, все можно было обставить наилучшим образом, преподнести в выгодном для всех сторон конфликта свете и предать инцидент почетному забвению.
Но Одиссей порушил все договоренности. Он имел дерзость убить царского посла, что явился к базилевсу с приглашением на переговоры о материальных компенсациях за причиненные неудобства и моральный вред. Ему это сошло с рук — как и убийство Паламеда, человека просвещенного, благоразумного и отважного, который авторитетом своим превосходил всех прочих военачальников, и до последнего склонял Агамемнона к миру. Всегда ему сходило с рук то, что не сошло бы никому другому. Я долго ломал голову, размышляя, для чего ему понадобилось раздуть огонь раздора на истлевших угольях обиды. Желание воинской славы? Долги перед итакийскими кредиторами? Опостылевшее супружеское ложе? Какие-то недоступные мне интересы или старые счеты в самой Трое? Еще что-нибудь, худо-бедно укладывающееся в представления о логике поступков?..
Мне понадобилось проплыть на его корабле половину пути от Трои до Итаки, чтобы понять: ничего не было. Никакой логики, никаких объяснимых с позиций здравого смысла причин... ни-че-го.
Он просто был засранцем.
3
.. .а проснулся от того, что шея затекла совсем уж невыносимо. Поезд стоял, и это мне изрядно не нравилось. Вдобавок ко всему, по вагону кто-то разгуливал, и делал это как-то уж слишком по-хозяйски.
Я сразу вспомнил про женщину в центральном купе.
В конце концов, если меня не трогали проблемы человечества, то неприятностями отдельно взятого индивида можно было смело пренебречь.
Я перевернулся на спину, лежа покрутил головой, возвращая шее чувствительность. Натянул одеяло и стал ждать, когда прекратится топот в коридоре и поезд тронется дальше. Хотя уверенность в подобном развитии событий таяла с каждой минутой, сменяясь пониманием того печального обстоятельства, что на этом мой комфортабельный вояж в Силурск, похоже, заканчивался.
Мне вовсе не улыбалось преодолевать почти тысячу километров где на перекладных, а где и на своих двоих. Никогда не страдал излишней тягой к мелким удобствам, в свое время исходил эту часть суши вдоль и поперек, причем именно исходил, а не объездил... а чуть позже еще и объездил, причем вначале в седле, а много позже за рулем, а еще позже — в качестве пассажира. Вкус к последнему состоянию сформировался уже в последние годы: мне понравилось перемещаться из пункта А в пункт Б, не прилагая к тому никаких собственных усилий, а лишь рассеянно созерцая смену пейзажей и климатических поясов за окном. И чтобы непременно прислуживали. Все равно кто — величавые ветераны тотального сервиса, с пергаментными лицами и холеными бакенбардами, глядящие на добрый фут поверх твоей головы и выслушивающие распоряжения насчет бутылочки «Шато Лафит-Ротшильд» и устриц «марен олерон» подобно тому, как лорд-канцлер выслушивает доклад премьер-министра; вертлявые юноши-неофиты с комично выгнутыми поясницами, ничего толком не умеющие, но свое неумение с лихвой возмещающие рьяностью; ну и, разумеется, девочки-девушки-женщины всех мыслимых и немыслимых видов, расцветок и форм... И как только я постиг все прелести праздного цивилизованного комфорта, как упомянутый комфорт закончился. Вместе с цивилизацией. Да, разумеется, я никогда не питал иллюзий по поводу справедливости мироустройства, но высшие силы могли бы отнестись к моим пристрастиям с большим сочувствием — особенно если учесть, что я никогда и ни о чем их специально не просил.
Я мысленно выругался и сел. За окном в темном безоблачном небе ослепительным диском висела луна; свет от нее, как от прожектора, накрывал какое-то дикое поле до горизонта, клочками поросшее не то неубранными злаками, не то бурьяном; с одной стороны поле подпирал самого зловещего вида непроницаемый лес, а с другой различимы были какие-то бесформенные постройки — не то амбары, не то пакгаузы. Должно быть, прошел дождь, и рассохшийся асфальт перед вагоном был чист и влажен. Прямо под моим окном, уткнувшись лицом в эту влажную чистоту и выбросив перед собой руки со скрюченными пальцами, лежал человек. Еще год назад я бы с уверенностью принял его за пьяного... Судя по фуражке, что валялась неподалеку, это был машинист.
Топот в коридоре затих. Стараясь не производить никакого шума, я забрал сумку с соседней полки и принялся укладывать все, что оттуда извлек в начале незадавшегося путешествия: бутылку минеральной, пакет с бутербродами, два яблока и непрочитанную газету полуторамесячной давности, которую великодушно и задаром отдал мне автомат на вокзале, дабы я в пути не страдал от приступов сенсорного голода.
Женщина, о которой я старался не вспоминать, закричала.
Так. Оговоримся сразу: меня это не касается.
Я здесь посторонний. Чужой. Или, если еще точнее, проезжий. Только не из пункта А в пункт Б, как все добрые люди, а из пункта Ничто в пункт Нигде. И неважно, что я застрял здесь так надолго. В сущности, время ничего не значит — если помнить о той вечности, что осталась позади, и знать, что впереди ждет точно такая же вечность, ничуть не хуже, да и не лучше, впрочем. С этих позиций конец света выглядит очередным, и даже не самым захватывающим приключением. К слову, это не первый конец света, который мне довелось на своем веку пережить.
(Называть это медленное, всем давно уже опостылевшее увядание цивилизации «концом света» — значит сообщать ему излишний и явно незаслуженный пафос. Но, с другой стороны, как-то же надо обозначить этот неблагозвучный финал драмы в несколько тысяч действий! И здесь есть свой резон. Конец света приходит, едва только некому будет назвать свет светом.)
Женщина вскрикнула еще несколько раз, все тише и тише. С отвратительной натуралистичностью захрипела... потом затихла.
Ну, и какое мне до нее дело? Я ведь даже лица ее не видел.
В коридоре снова затопали, загремели дверями пустых купе. Я медленно протянул руку и отомкнул барашек замка.
Дверь сдвинулась, клубящийся мрак сконцентрировался в аморфную фигуру в просторном черном плаще с глубоко надвинутым капюшоном. Лица было не различить, но глаза под капюшоном светились, словно пыльные красные лампочки со старомодной новогодней гирлянды. Пахнуло тяжелой могильной сыростью, протухшими отбросами, а еще, отчетливо и мерзко, серой. Все, как и полагается.
...Если верить рассеянной в обществе информации, они называли себя «Драконы Иисуса» и были чем-то вроде экстремистской группировки криминально-религиозного толка. То ли секта, то ли боевое крыло православной конфессии. В одном из апокрифов о рождении Спасителя, приписываемом Матфею, на пути в Египет святому семейству с младенцем Иисусом на руках повстречалась стая драконов, имея недвусмысленно выраженное намерение странниками закусить. Пока все вопили от ужаса и готовились к лютой смерти, младенец сошел с рук матери и встал перед жуткими тварями, которые с охотой ему поклонились и удалились восвояси... Никто не знал, когда они появились, но активно себя обозначили года с два тому назад, когда силовые структуры, и прежде не шибко усердствовавшие в исполнении предписанных им социальных функций, отчасти рухнули окончательно, а отчасти переключились на охрану самих себя, совершенно удалившись от прочих правоохранительных дел. Поэтому никто Драконами всерьез не занимался, деяний их не воспевал, если не считать пары-тройки экзальтированных материалов в криминальной хронике — и то до того момента, пока сколько-нибудь вменяемое информационное пространство — масс-медиа, Интернет и иже с ними, — Не схлопнулось окончательно, сменившись обширной, истерично фонтанирующей и окутанной оккультными миазмами трясиной, называть которую «информацией» было бы не по чину. Во всеобщем хаосе они выглядели одной из немногих сколько-нибудь организованных субстанций, хотя определенно работали на усугубление означенного хаоса. На фоне возникших угроз глобального масштаба их воспринимали как неприятную мелочь, которая досаждала, но не могла возбудить тревоги свыше той, что уже была возбуждена. Возможно, самим Драконам это казалось обидным, понижало самооценку и побуждало к более энергичным и жестоким акциям. Во все времена у террористов была хоть какая-то трибуна для публичного изложения своих доктрин. Сейчас же, когда все трибуны были сожжены, говорить можно было что угодно и где угодно — никто и никого уже не слышал. Наверняка у Драконов тоже была какая-то идеология... но кому она была интересна, кроме них самих?! Наверняка у них были ритуалы, места сборищ и некая внутренняя структура... но это никого не заботило. Они возникали из ниоткуда, в своих черных плащах с капюшонами, сеяли страх, убивали всех без разбору и с садистской жестокостью, а затем растворялись бесследно, оставляя после себя непонятные зловещие знаки. И забываясь, неизбежно и скоро забываясь... Думается, во всеобщем криминальном разгуле часть кровавых побоищ, в отсутствие живых свидетелей злодеяний, приписывалась Драконам Иисуса голословно. И вот уже с начала года — а сейчас была осень, октябрь! — о них не было слышно ровно ничего, и это также не пробудило ни в ком любопытства. Были, да сплыли — и хер с ними. А вот, оказывается, пока еще не сплыли...
— Здесь никого нет, — сказал я шепотом.
— Здесь никого нет, — с готовностью повторила фигура, слегка поворотивши голову.
Голос был тускловатый, но вполне живой, даже бодренький, что с инфернальным антуражем сочеталось довольно слабо. Глаза-лампочки — что там употреблялось для сего бесхитростного эффекта? флюоресцирующие линзы? капли какой-то нехорошей химии? — обежали купе, ни на миг не задержавшись на мне... зато зацепились за сумку. О сумке я и забыл. Ну да не страшно.
— Сумки тоже нет, — подсказал я.
— Сумки тоже нет, — эхом откликнулась фигура.
— Какой еще сумки? — спросили из коридора.
— Никакой сумки, — ответила фигура индифферентно, подалась назад, с лязгом задвинула дверь и, судя по возне, тотчас же вломилась в соседнее купе.
Я дождался, пока шум утихнет окончательно, а голоса переместятся за окно. Драконы, числом семеро, неспешно и плавно обогнули распростертого на асфальте машиниста и пустились напрямик в чистое поле. Будто привидения в лунном свете. Полы плащей развевались. Подчиняясь неким ритуалам, великомерзкая семерка вдруг разошлась широким веером, чтобы вновь сойтись где-то на полпути к пакгаузам. И тотчас же сверху, как гигантская хищная птица, аккурат в точку схождения стремительно и бесшумно пал угольно-черный вертолет. Драконы сноровисто погрузились внутрь и так же бесшумно взмыли в темные небеса. Мистика мистикой, а своих крыльев они так и не отрастили. Зато с технической базой дела у них обстояли недурно.
Зрелище было зловещее и вполне апокалиптическое. Иоанн Богослов остался бы доволен.
Вскинув сумку на плечо, я вышел в коридор. Мне предстоял долгий и скучный путь в темноте и под дождем. О комфорте можно было смело позабыть.
Я имел опыт долгих пеших переходов — еще с тех времен, когда даже конь почитался за роскошь и символ прогресса.
Не в новинку были мне и ночевки под открытым небом.
В оползающем окопе, с лужей из воды пополам с кровью под ногами, с пролетающими над головой шальными снарядами и вопящими от ужаса сопляками-новобранцами, кого во все времена иначе как «пушечным мясом» не называли.
Под снежной лавиной, в ожидании спасателей, которые, суки, так и не появились — в расчете, наверное, на то, что годков через пару само все оттает, и потому пришлось откапываться самостоятельно, а затем в одиночестве спускаться по залитому неживым лунным светом горному склону, согреваясь только собственной злостью.
Или в сердце суданского хабуба: песок снизу, песок сверху, песок вместо воздуха, и внутри тебя тоже песок... весь мир превращается в песчаную взвесь, из тканей твоего тела стремительно улетучивается влага, и ты против собственной воли становишься кустарно изготовленной мумией, которая из последних сил цепляется за остатки сознания, чтобы раньше предназначенного не отправиться на поля заката, в царство Озириса; и снова все пришлось делать самому, потому что к Озирису я не хотел, да и сны в мумифицированном состоянии приходили сугубо утилитарного свойства, все больше про хрустально чистую ледяную воду, отчего-то в гигантском мельхиоровом бокале с чеканкой на мифологические темы по внешней стороне... много позже я по накурке поделился этими видениями с приятелем из местечка Пафкипси, что неподалеку от Нью-Йорка, и мы славно повеселились на эту тему, после чего он стал торговать у меня сей образ, в рассуждении написать рассказ, и выторговал за флакон гнусного пойла, весьма метко называемого «Конь блед» или как-то в этом роде, уж не знаю только, написал ли... Иными словами, сны эти меня раздражали, и я, сражаясь с неодолимым желанием отрезать самому себе башку и тем самым прекратить мучения, благо кинжал имелся, отличной дамасской ковки, выпутался из войлочного покрывала, в котором тщился спастись от всепроникающего песка, прокопался до самого верху наметенного надо мной бархана — на это занятие ушла без малого вечность и остатки сил, — и восстал не из пепла, конечно, как некая птица-феникс, а из праха уж точно, на манер, более подобающий как раз мумиям из дешевых голливудских ужастиков, чем совершенно деморализовал весь личный состав чинно шествовавшего мимоходом торгового берберского каравана, несколько дней кашлял песком, плевался песком, и песком же пускал ветры, да еще пришлось доказывать караванщикам, что, во-первых, я таки не мумия, которой взбрела фантазия восстать из тысячелетней гробницы, а это оказалось непросто: в обоснование подозрений мне было предъявлено под самый нос зеркало в бронзовой оправе, и я убедился, что безволосый череп в съежившейся коже землистого цвета трудно заподозрить в принадлежности живому человеку, а во-вторых, что я не шайтан, вздумавший совратить караван с верного пути и погубить среди пустыни, и это оказалось намного сложнее, потому что с меня пытались взять клятвы, лгать под которыми было непозволительно даже мне.
Погруженный в свои мысли, я натолкнулся в темноте на неожиданное препятствие: это оказалась нога, торчавшая поперек прохода. Нога была голая и женская. Не хотелось мне думать и даже вспоминать о случайной попутчице, а все же пришлось. Возможно, это был какой-то знак. В силу накопленной за долгие годы личной статистики я научился верить некоторым приметам и реагировать на знаки судьбы.
Сквернословя сквозь зубы, я заглянул в купе.
Женщина лежала лицом вниз — в точности, как и машинист. Создавалось впечатление, что Драконы отчего-то избегали видеть глаза, а то и лица своих жертв. По-видимому, они не надругались над ней традиционным способом, а весьма деловито расправились, исполнив одним им ведомый ритуал. Который, как я обнаружил, приглядевшись, включал вырезание асимметричной четырехлучевой звезды на спине.. А завершался вскрытием гортани. Полумрак превращал место злодеяния в старинную черно-белую гравюру. Кровь собралась на полу аккуратной лужей, вязкой и лоснящейся, словно разлившаяся нефть. Сумки были выпотрошены — уж не знаю, искали они там что-то специально или просто развлекались.
Мое внимание привлек квадратик белой бумаги, прилипший к забрызганной стене. Я потянул его за уголок двумя пальцами — это оказалось фото по размеру дамского портмоне. Довольно безыскусное: молодая женщина — коротко стриженные темные волосы... правильные, но незапоминающиеся черты лица... глубоко посаженные светло-серые глаза с тенями, должно быть, от хронического недосыпа... и ребенок, в том возрасте, когда трудно еще определить, мальчик или девочка.
Это к нему она ехала в Силурск. К своему ребенку. Чтобы догадаться, не было нужды ни в каком даре предвидения.
Что ж, не всем суждено ко сроку оказаться там, где хотелось бы встретить конец света.
Я аккуратно положил фото на полку рядом с женщиной. Как будто это могло иметь какое-то значение... Прижимаясь к противоположной стене, обогнул коченеющую ногу. Добрался до тамбура: ступал осторожно, как если бы боялся кого-то разбудить. Впрочем, мертвые как никто заслуживают покоя. По высоким ступенькам спустился на асфальт.
Это был какой-то пригородный полустанок, и оставалось только гадать, до какого города мы не доехали.
Так или иначе, поезд дальше не идет.
Я огляделся.
Одесную расстилалось дикое поле, ошуюю в просвете вагонов можно было различить некий населенный пункт, производивший впечатление покинутого. Вполне возможно, там я нашел бы хоть какой-то ночлег, с отдаленным подобием комфорта. Или новую порцию неприятностей на свою голову. В такое смутное время ни за что нельзя было поручиться.
И вот я стоял на полустанке, теребя ремень перекинутой через плечо сумки, и никак не мог решиться сделать первый шаг прочь от мертвого поезда. Чем дольше я торчал здесь истуканом, тем меньше мне нравилась мысль о пешем походе в Силурск. Поезд в сложившейся ситуации был наиболее выигрышным вариантом.
Иногда мой эгоцентризм шел на пользу случайно оказавшимся поблизости людям.
Вот и сейчас, снедаемый леностью и пагубным пристрастием к перемещению в пространстве без затрат физических усилий, я принял решение пересобрать цепь событий.
Но, черт возьми, как давно я этого не делал!
5
Когда-то это было совсем просто. Но с каждым разом становилось все сложнее.
Не то иссякала какая-то моя внутренняя энергия, позволявшая столь свободно обходиться с пространством и временем, не то годы все же отбирали свое, и я, сам уж того не помня, упускал какие-то мелкие детали... но вернее всего, цепь событий сделалась чересчур длинной, чтобы собрать ее наново было под силу даже мне. На мою удачу, измениться должны были события на локальном участке пространства, с довольно-таки ограниченным числом активно в них задействованных объектов. В лавинообразном процессе упадка человеческой цивилизации существовало не так много плюсов, но вот это был один из них. Мир становился все более статичным. Как смертельно больной организм, у которого отмирают ткани.
Я возвращаюсь в вагон.
Огибаю торчащую поперек прохода конечность.
Заглядываю в купе. После манипуляций с фотографией покидаю его.
Ужасно хочется пить. Океан ледяной влаги в мельхиоровой емкости. Нет, это, кажется, из другой цепи событий...
Иду к себе в купе, разбираю сумку. Рука сама тянется к минералке — но этого жеста не было в возвращающейся из небытия реальности, не будет и в новой.
Драконы вламываются к безымянной моей соседке, чтобы свершить свои гнусные ритуалы в обратной последовательности. Залечить рану на горле и удалить надрезы со спины... Ах да, один из них должен перекинуться со мной парой фраз. Он и перекидывается.
Но этот фрагмент цепи я без большого сожаления выбрасываю в серое ничто.
Тут есть некоторая тонкость. Можно сгоряча выбросить что-нибудь важное, за чем потом потянутся и другие звенья цепи, избавляться от которых хотелось бы менее всего. Причинно-следственные связи никто еще не отменял, хотя попытки пересмотреть их в самом бредовом ключе не прекращались со времен, пожалуй, Аристотеля. Сравниться по сложности с изъятием звеньев может лишь вставка звеньев, не существовавших изначально, изготавливать которые приходится обычно в меру своей фантазии, исходя из собственного видения всей цепи событий от начала и до конца, и всегда в безобразной спешке.
Сейчас должен раздаться женский крик.
Нет, кричать она тоже не станет — не с чего ей кричать.
Дальше я достраиваю цепь уж как умею. В дело идут мои домыслы, фантазии и ощущения, самый минимум логики и много-много интуиции.
Позвольте поздравить всех заинтересованных лиц с учреждением новой реальности.
Что же происходит с реальностью прежней, которая, думается, никуда не делась, а продолжает себе развиваться где-то за пределами восприятия, можно только гадать. А можно предать сей факт забвению, как я обычно и поступаю в подобных случаях, чтобы не обременять без нужды воображение.
Этой ночью в мой вагон никто не поднимется.
Потому что поезд не остановится.
Кстати, отчего он остановился?
Подобрать пассажиров с полустанка? Глупости.
Машинисту захотелось по нужде? Если даже он в кабине был один... минут десять-пятнадцать тепловоз прекрасно обойдется без присмотра.
Тогда вот что: никаких бревен поперек рельс, никаких бульдозеров со вскинутыми ножами, никаких голых девиц со стоп-сигналами в руках.
Итак... живой и здоровый машинист спокойно справляет малую нужду в приоткрытую дверь кабины, женщина тревожно и чутко дремлет в своем купе, поезд на полном ходу пролетает роковой полустанок и благополучно уносится в ночь. А позади него, как и полагается, догорает Жижгород.
Надеюсь, я ничего не упустил.
6
Я чувствовал себя совершенно разбитым.
Если чего-то и хотелось, так это высосать разом всю минералку из горла винтом, рухнуть навзничь и просто лежать распластавшись, бессильно и бездумно, как выброшенная на берег камбала.
Но ощущение того, что я упускаю нечто важное, упорно не проходило.
Метнув в пространство безадресную порцию проклятий и осушив-таки бутылку до половины, я все же нашел в себе силы выйти из купе и двинуться в направлении локомотива. По пути без большого рвения постучался к соседке. Она сразу открыла — целая-невредимая и весьма недовольная тем, что ее потревожили. Смотрела на меня снизу вверх с нижней полки мутными со сна глазами и ждала, какими словами я стану объяснять свою докучливость.
— Вот что, — сказал я, стараясь быть как можно более убедительным. — Вам может угрожать опасность.
Она усмехнулась краешком рта и продолжала молчать. Ничего нового я ей не сообщил. В конце концов, никто давно уже не ощущал себя в безопасности.
— Это серьезно. — Я поразмыслил и решил, что таить козыри в подобной ситуации было бы скудоумно. — Если вы будете неосторожны, то никогда не увидите своего ребенка.
Ее лицо дрогнуло. Я подождал, последует ли вопрос, откуда мне известно о ребенке, однако она продолжала молчать, провалившись куда-то глубоко в свои мысли.
— Что бы ни случилось, — пустился я развивать успех, — не открывайте дверь никому... кроме меня. Могут найтись желающие сделать вам больно.
— Вы кто? — наконец спросила она.
— Первородное зло, — ответил я с иронией.
Рифма получилась довольно свободная, но, во всяком случае, не в пример благозвучнее обычно употребляемых для ответа на этот сакраментальный вопрос похабных зарифмовок.
И вряд ли она способна была предположить, что я не лгу.
— Так не откроете?
— Хорошо, — сказала она. Голос был надтреснутый, как случается, если долго ни с кем не приходилось разговаривать. — Не открою. Никому, кроме вас... А почему я должна вам доверять?
— Потому что потому, — сказал я и задвинул дверь перед самым ее носом.
И сразу понял, что именно меня так насторожило.
Обыкновенный для путешествия в пассажирском вагоне акустический фон изменил свою структуру. Поезд сбавлял ход.
Теперь мне определенно следовало успеть добраться до машиниста прежде, чем с ним стрясется что-нибудь скверное... Ну, что, например? Допустим, его снова убьют. Или шальной метеорит прострелит кабину. Или, без самобытных затей, внезапная коронарная смерть.
С радующей душу целеустремленностью я пронизал все вагоны, числом четыре, как и ожидалось — практически пустые. Впрочем, в одном купе кипел и пенился полновесный железнодорожный кутеж: квартет немолодых мужчин, кто в спортивном костюме, а кто в полосатой санаторной пижаме по моде середины прошлого века — глушили водку, запивая ненаглядную пивом, закусывали свежими огурцами-помидорами и азартно, со знанием предмета, с подобающими шуточками, рубились в преферанс. Из наполовину открытой двери валили клубы табачного дыма, подсвеченные вялыми ночниками. На меня игроки не обратили ни малейшего внимания. Интересно, что с ними сталось в предыдущей, навсегда уже стершейся реальности? И присутствовали ли они в ней вообще?!
А вот попасть внутрь локомотива оказалось куда труднее. То есть решительно невозможно для обычного пассажира, которому вдруг приспичило пообщаться с машинистом. Дверь тамбура была наглухо задраена, перехода за нею не было, по ту сторону мутного окошка моталась стеклянная морда пустой резервной кабины.
...Когда-то, лет примерно семьсот-восемьсот тому назад, я оказался примерно в такой же идиотской ситуации. Но тогда это был обычный каземат, каменный мешок в дальней крепостной башне замка Домфрон, и намертво замурованная дверь перед носом. Помещен туда я был, разумеется, не силой, а злым умыслом недоброжелателей. Что послужило тому причиной... или кто... сейчас уж и не упомнить. Не то сеньор огорчен был выказанными мне знаками внимания со стороны некой знатной дамы, не то ухвачен мною был за нечистую руку тогдашний казначей... в общем, был я расслаблен, благодушен и самонадеян. Чем и воспользовались во благовременьи пускай и немногочисленные, но вполне поднаторелые в злых кознях недруги. «Не соблаговолите ли освидетельствовать заодно и сие помещение, сударь?» — «Почту за честь, сударь!» — «В таком случае пожалуйте сюда, сударь...» — «Буду счастлив уступить вам дорогу, сударь». — «Вы чрезвычайно меня обяжете, если пройдете первым, сударь». — «Как вам будет угодно, сударь... Но что вы делаете, сударь?!» — «Всего лишь имею несказанное удовольствие запереть за вами дверь с тем, чтобы поручить судьбу вашу Всевышнему, сударь». — «Позвольте объявить вам, сударь, что вы мерзавец и сукин сын!» — «С радостью готов дать вам удовлетворение, сударь... но в том лишь случае, коли вы найдете способ извлечь свою персону из этой уютной кельи прежде, чем Господь призовет к себе вашу многогрешную душу». — «Смею вас заверить, что не премину воспользоваться своим правом, сударь!» — «Всегда к вашим услугам, сударь...»
В моем распоряжении наличествовали: легкие латы и плащ, от лютого холода никаким образом не защищавший, фехтовальный меч, который с негодованием сломался при первой же попытке употребить его в качестве ломика, да мои слабо эффективные против средневековой архитектуры человеческие конечности. Ну, и еще Веление. Которое властно и неодолимо диктует мне все без изъятий линии поведения и степени свободы. Которому я обязан слепо и бездумно подчиняться, потому что таков был древний Уговор. И которое, словно бы в издевку, всегда бывает изречено так, чтобы причинить мне максимум неудобств. Посему ни выломать, ни вскрыть эту проклятую дверь при помощи сверхъестественных сил или тайных умений я не мог — за неимением таковых. Разобрать кладку голыми руками? Смешно... в добрые старые времена каменщики знали свое дело. Нельзя сказать, чтобы в тот счастливый момент, когда Веление возрождало меня к новой жизни, мое сознание представляло собой младенческую tabula rasa — я имел некоторое изначальное представление о своих возможностях, и в особенности об их пределах. Об остальном я мог только догадываться, тогда как означенное «остальное» по большей части и было тем, что с человеческой точки зрения выглядело как проявление истинного всемогущества. Исследовать себя в поисках запредельных способностей — весьма увлекательное занятие, для коего, на беду, редко отводилось достаточно свободного времени. Создатель Всех Миров всегда славился неповторимым чувством юмора, и что-что, а скучать мне он никогда бы не позволил... К исходу примерно восьмого дня, когда физические силы меня практически оставили, чувство голода притупилось окончательно, зато жажда сделалась невыносимой, я внезапно обнаружил, что мне ни сейчас, ни впредь нет нужды ломать, вскрывать и вообще тратить время и силы на встающие по пути препятствия. Ибо я, оказывается, наделен способностью без каких-либо усилий пронизывать их насквозь. Проницание или, если по-псевдонаучному, субмолекулярная, мать ее, дезинтеграция... Мое появление на винтовой лестнице башни несколько ошеломило обходивший закоулки Домфрона дозор, но больших вопросов не вызвало: призраки в ту пору считались явлением хотя и малоприятным, а все же обыденным, даже прозаическим... К тому же сей призрак пребывал отнюдь не в лучшем расположении духа и был исполнен жажды мщения. «Как вы сюда попали, сударь?!» — «Это не столь важно, сударь. Куда важнее ваше слово дать мне удовлетворение, за которым я, собственно, и явился в ваши покои». — «Разумеется, я к вашим услугам, сударь, но... будь я проклят! Как вам это удалось... минуя засовы, минуя стражу?!» — «Вы непременно будете прокляты, сударь, за то могу я поручиться. Защищайтесь же!..»
Да, были времена... Приятно вспомнить!
Я задержал дыхание, сосредоточился...
...всегда немного странно сознавать себя, только что цельную и весомую личность, вдруг полусотней октиллионов независимых частиц, которые с задором вторгаются в межатомные интервалы стекол, стен и перегородок, стремительно несутся сквозь пыльную тьму... воспринимать привычную картину мира в ином измерении, видеть эту распахнувшуюся во все края новую вселенную мириадами несуществующих глаз и ощущать несуществующей кожей... уворачиваться от ослепительных потоков убийственных электронов... маневрировать в царственном величии кристаллических решеток... наспех насладиться ощущением небывалой свободы и легкости... и точно так же вдруг, непонятным для самого себя образом, вернуться к прежнему облику, ничего, как представляется, не растеряв во время этого удивительного полета, не прихватив ничего лишнего, слегка задохнувшись — не столько от мгновенности перехода из одного состояния в другое, сколько от избытка впечатлений...
...уже своими ногами сделал несколько шагов в тесном коридорчике между какими-то угрожающего вида агрегатами и постучал в дверь, что веда в кабину машиниста. Надлежало быть готовым к любой реакции, от пожарного ломика в лоб до выстрела из помпового ружья в область солнечного сплетения.
Но то, что последовало на сей раз, все же застало меня врасплох-
— Заходи, скорее, — гулко прозвучал изнутри недовольный голос. — И дверь притвори за собой плотнее, сквозняки тут...
В полном недоумении я прошел внутрь. Машинист даже не обернулся, продолжал сидеть в одном из двух кресел, в том, что справа, спиной к двери, высоко сдвинув форменную фуражку на затылок.
Вот так же точно вошли и те, в капюшонах, с ходу проломили затылок... сквозь фуражку... и вышвырнули недобитого умирать на перрон.
Что ж, смотреть на живого машиниста всегда приятнее, нежели на мертвого.
Я выждал с полминуты и деликатно откашлялся.
— Ни хрена не понимаю, — тотчас же откликнулся он.
— Что-то не так? — осведомился я.
— Хреново без помощника, — пояснил машинист. — Мерещится всякое. Мне по штату помощник положен. Не потому, что один не справлюсь — хрен ли тут не справиться: ручка туда, ручка сюда... Тем более встречняк сейчас не грозит, битую ночь едем, а хоть бы дрезина пропащая навстречу промахнула. Одни цистерны на запасных, и те, надо думать, пустые, как прошлогодний хрен на грядке. Помощник для того и нужен, чтобы в бок толкнуть, когда хрень всякая в голову полезет, когда начнешь перед собой видеть то, чего нет и быть не может, а в две головы одна дурь не поместится, в четыре глаза одна хрень не полезет.
— Черти, что ли? — осторожно предположил я.
— Сказал тоже — черти! То я чертей не видал! Тоже мне хреновина! — В его голосе прозвучала нотка обиды. — На юбилей депо, при Аксененке еще, директор тогдашний, сука, денег пожлобил, надыбал где-то дешевый кир, палево конкретное. Все, кто пил, полегли, как фашист под Сталинградом, троих не откачали... Мне по молодости хоть бы хны — на промывание и под капельницу, а вот черт по ночам в палату реально приходил.
— Зачем?
— Поссать зазывал за компанию.
— И как, зазвал?
— Я что, дурак — впотьмах с чертом по сортирам гулять?! Я под себя... Черт очень сильно огорчался, а дежурная сестра и того сильнее. Она сама была как сто чертей сразу.
— Такая страшная?
— Нет, злая. И ноги разные. Обе левые. Хрен поймешь почему. Как сейчас помню: Арина ее звали... или Алина. Как-то на «А»... — Рука машиниста нырнула под фуражку и совершила там несколько энергичных движений. — Точняк, вспомнил: Роза Амбарцумовна.
То обстоятельство, что я обращался исключительно к его затылку, лишь добавляло безумия нашему диалогу.
— Так что привиделось-то? — попытался я остановить этот поток сознания.
— Вертолет, — с явной неохотой сообщил машинист.
— Вертолет? — из вежливости переспросил я.
— Ну да, вертолет. Черный, как хрен знает что. Мотался туда-сюда, вроде даже и на пути садился. Я тормозить было начал... а он, сука, вдруг испарился к хренам собачьим.
— Бывает, — посочувствовал я.
— Сейчас какого только хрена не бывает, — проворчал он.
Овощи семейства крестоцветных срывались с его языка с дивным постоянством.
— Но сейчас-то мы едем? — спросил я.
— Хрен ли не едем-то...
— До Силурска доберемся?
— А хрен его знает... — Машинист наконец сообразил, что я не тот человек, которому здесь место. Спина под кителем напряглась, и даже фуражка словно бы сама собой сдвинулась с затылка в направлении лба. Он обернулся — немолодой уже, весь какой-то изможденный, небритый, с красными слезящимися глазами и сизым в прожилках насморочным носом. Я. сразу же мысленно окрестил его «Хрен Иванович», и это имя как нельзя ему сходствовало. — А тебе чего здесь нужно, мил человек?
— Так ведь тормозить начали, — сказал я со всевозможной убедительностью. — В чистом поле. Кому охота оказаться среди ночи — и в чистом поле? Я и забеспокоился.
— А ты не беспокойся, — сказал Хрен Иванович враждебно. — Я поезда четвертый десяток туда-сюда гоняю. И до Силурска тебя довезу, и еще обратно поспею вернуться.
— Дела какие-то в Силурске? — спросил я, рассчитывая снова втянуть его в беседу.
— Дела, — подтвердил он. — Не твоего только ума.
— Да ладно, — сказал я. — Я просто подумал...
— А ты не думай, — посоветовал он. — Хрен ли тут думать. — И наконец задал естественный в данной ситуации вопрос: — Ты вообще как тут оказался?
— Мимо шел, — ответил я, рассчитывая дестабилизировать его небогатый интеллектуальный аппарат когнитивным диссонансом. — Гляжу, открыто.
Хрен Иванович развернул кресло, потянулся и ухватил меня за рукав куртки. «Полегче», — запротестовал было я, но он лишь помял ткань желтыми пальцами и отпустил.
— Настоящий, — сказал он с тихим удовлетворением. — Я с вечера беседы веду, как в песне поется: «тихо сам с собою»... Вот и подумал, что... это... еще один вертолет.
— Вертолет?!
— Ну, он же мне привиделся, вертолет на путях, ведь так? — спросил Хрен Иванович испытующе.
— Н-ну да... конечно, привиделся. В самом деле, отку да ему было тут взяться!
— Вот и я о чем. Но ты же откуда-то взялся, хотя и не должен?
— Не откуда-то, — сказал я веско, — а из-за двери. Про шел по коридору, открыл дверь. Тут вы меня и увидели.
— А чего дальше не проследовал? — ухмыльнулся он, хотя по лицу очевидны были все тяготы протекавших в его мозгу мыслительных процессов.
— Так некуда дальше, — пустился я развивать успех. — Дальше кабина случилась.
— Что такое кабина для настоящего козырного парня! — подхватил он, чтобы выиграть время на умозаклю чения. — Не помеха, а так, хрен собачий.
— Помеха не помеха, а впереди одни рельсы да шпалы.
— Вот ты бы впереди состава и чесал — по шпалам. Как путеводная звезда.
— Я, наверное, пойду? — спросил я, чувствуя себя пол ным идиотом.
— Ну, иди, коли не хочешь послужить обществу, — позволил он, вдруг исполнившись иронии. — Хрен ли тогда тебе тут делать.
...Вертолет, конечно, был — в прежней реальности, недостижимой уже, как параллельная прямая в классической геометрии. Именно так они и остановили состав: шмякнули винтокрылую дуру поперек путей. Но в этой реальности все у злодеев пошло наперекосяк: в авиационном топливе оказалось слишком много чужеродного дерьма, по каковой причине имела место аварийная посадка в полутора верстах от полустанка, и к поезду до Силурска они, понятное дело, не успели.
Ненавижу вертолеты. Почему — не помню, но жутко ненавижу...
Я решил более не раздражать и без того озлобившегося на весь распадающийся мир Хрена Ивановича и оставил его в кабине одного. Без напарника, без сна и отдыха, без сколько-нибудь реальных шансов на отбытие из Силурска. Вышел в служебный коридор и тщательно затворил за собою дверь. Его пристальный взгляд, казалось, настигал меня и за металлическими перегородками.
Несколько шагов в пыльной темноте... проницание...
В головном вагоне, с флотской уверенностью ступая по дергающемуся полу — поезд набрал прежнюю скорость и даже слегка припустил, чтобы уложиться в никому не нужный график движения, — я вдруг подумал, что спорол глупость. Следовало прихватить сумку, приземлиться прямо здесь, в ближайшем свободном купе, а не мотаться по составу туда-сюда, будто пьяный дембель в поисках приключений...
Я миновал игроков — один безмятежно дрых лицом в стенку, а остальные как раз в этот момент сдвигали чайные, в реликтовых подстаканниках, стаканы, в которых плескалась хрустальная, как слеза девственницы, спиртосодержащая жидкость.
Следующие два вагона, как и прежде, безлюдны...
Первым, что я услышал в тамбуре своего вагона, был задушенный женский крик.
«Да что за напасть такая, — подумал я опустошенно. — Как они могли снова здесь оказаться? Ведь я же их вычеркнул!»
7
Пришлось на самый краткий миг позволить себе всевидение — этим своим умением я тоже давненько не баловался, и за ненадобностью даже призабыл, что оно у меня есть. Видеть все и сразу — не самое легкое испытание даже для исключительно могучего интеллекта, а я себя никогда таковым не полагал. Но сейчас не было в моем распоряжении более подходящего инструмента.
Картина мира явилась мне во всей своей полноте и неприглядности. Прошли те времена, когда в ней прихотливо сочетались трагическое и смешное, уродливое и прекрасное — сейчас оставалось по большей части унылое и безрадостное. Бурая африканская мертвечина — захлебнувшиеся в прибрежной грязи бегемоты, побитые апоплексическими ударами жирафы, утратившие интерес к жизни и к совершенно доступным антилопам львиные прайды, погрузившиеся в вечный сон вокруг своих безмятежных костров любимые мои бушмены. Грязнобелое антарктическое безмолвие с навсегда уснувшими полярниками на своих никому на хрен не нужных станциях, в окружении пингвиньих тушек. Скучная серость мегаполисов, издыхающих, подобно древним драконам, возле накопленных не впрок сокровищ. И пожары, пожа ры, пожары...
Меня же интересовал самый крохотный фрагментик мозаики — тот, что относился непосредственно к моему вагону.
И выглядел он не менее удручающим, нежели мозаика целиком.
Это были все те же Драконы, и все тем же числом семеро. Как они очутились там, куда я их не пустил в новой реальности, одному Создателю Всех Миров было известно. Что ж, зато я доподлинно знал, где и кто из них прямо сейчас находится.
Вот только не было у меня ни желания, ни сил сызно ва перебирать цепь событий.
...Сквозь первого Дракона я просто прошел, как сквозь бумажную перегородку-сёдзи — такие бывают в японских домиках, устроенных по старинным канонам. Но без сухого треска рвущейся бумаги, а с тем звуком, что возникает, когда грубый кирзовый сапог со всей дури ступает в жирную грязь... Стряхнувши с себя липкое черное рванье, я встретился лицом к лицу со вторым и, похоже, застиг его врасплох. Он даже не пошевелился — отвык, наверное, чтобы кому-то вдруг приходила в голову идея оказывать деятельное и, что особенно удивило, эффективное сопротивление. И, не доставив мне лишних хлопот, тем самым заслужил подобающее вознаграждение — легкую и быструю смерть. Он еще не успел до конца умереть, а тотчас же из-за его спины бесшумно возник третий. Этот с толком использовал несколько мгновений, что я затратил на его дружков, и готов был напасть. Уж лучше бы изготовился обороняться! Мне доводилось сражаться в узких щелях между скал задолго до его рождения — да что там! задолго до возникновения всей этой стаи, что впоследствии научилась говорить на одном языке, провозгласила себя «нацией» и увенчала свою эволюцию появлением на свет Драконов Иисуса... В редкие минуты тщеславия я прикидывал, что-де приведись мне оказаться в числе трехсот спартанцев царя Леонида, и историю греко-персидской войны пришлось бы сильно подкорректировать... но в то славное время мне выпало заниматься не столь приятными вещами в местах с куда более суровым климатом... Пока он принимал нелепую боевую стойку, цепляясь негодным для доброй потасовки нарядом за крючки и выступы вагонного коридора, средним пальцем я проломил ему череп в том месте, где сходятся глазницы и переносица, и двинулся дальше. Дверь в купе моей соседки была распахнута, сама она лежала на животе и сдавленно мычала, а в ногах у нее восседал четвертый дракон, запустив пятерню в густые волосы и заламывая голову до самых лопаток... Никогда не понимал и не любил длинные распущенные волосы у женщин, а уж при виде такой роскоши у мужиков меня просто трясло (исключение составляли не более десятка хард-роковых музыкантов, чей талант намного превышал длину их волос). Долго не мог понять причину этой клинической ненависти к моде, что сошла было на нет с прогрессом цивилизации, а затем, спасибо «детям цветов», распространилась вновь — вместе с наркотиками, необязательным сексом (то есть безо всяких обязательств перед партнером и обязанностей по отношению к плодам подобного союза) и прочими прелестями квазинатурального полуживотного существования. Потом понял: эти неприбранные космы словно бы нарочно существовали для удобства насильников, самый чахлый и убогий из которых, погрузив в них свои кривые персты, легко мог склонить к повиновению самую статную красавицу. К тому же, воля ваша, ничего привлекательного в нестриженой шерсти я не находил — ни у женщин, ни у овец, — и не называл ее иначе, как «космы», «лохмы», а после углубленного ознакомления с русским языком еще и «куделя», и сходился близко только с женщинами, для которых понятие «прическа» было не пустым звуком... К слову, не меньше «косм» я ненавидел еще и так называемые «косы»; к «девичьей красе» отношение они имели крайне опосредованное, а вот как орудие наказания во время оно использовались весьма эффективно — оттаскать за косы всегда было излюбленным занятием родителей, исчерпавших лимит воспитательной толерантности... хороши они были и как средство для ритуального самоубийства, которое всегда под рукой, в особенности когда под угрозой оказывалась так называемая «девичья честь»... В свободной руке у истязателя было что-то вроде небольшого, но, судя по всему, чрезвычайно острого кинжала, который он намеревался употребить для вырезания на обнаженной спине жертвы своих блядских рун. Эту руку я ему сразу же сломал, а самого вышвырнул в коридор, заодно снеся с котурнов набегающего пятого. Когда два материальных объекта со значительной скоростью — а она была безусловно значительная, близко к сверхзвуковой! — входят в соприкосновение, шанс уцелеть есть лишь у того, что создан из более твердого вещества. Стена вагона была сделана из металла, обшита деревом и декоративным пластиком. Ну а человеческое тело, даже самое тренированное, все едино на две трети состоит из воды. Поэтому у стены лишь лопнула обшивка, зато оба Дракона разлетелись красивыми брызгами, а вагон качнуло на ходу... Создатель, как давно я не развлекался! Внутри меня бушевали тропические двадцатибалльные ураганы, на замершие в безысходном ужасе берега воспоминаний накатывали несусветные цунами страстей, а посреди этого кошмара сурово и мощно извергался вулкан ярости. «Я же говорил: никому не открывать!..» Женщина только хныкала и тянула на себя разодранную кофту. По крайней мере, в этой реальности она практически не пострадала. Оставалось еще двое, и оба в данный момент ошивались в моем купе... но для прояснения ситуации мне было достаточно одного. Сейчас я сам себе казался кувшином, до краев наполненным кипящей адской смолой, нервы звенели, в мышцах метались киловольтные искры. Я не кинулся очертя голову наводить порядок в своих апартаментах, наоборот — успокоил дыхание, на цыпочках просочился в пустое купе по соседству, приник к стене, представил ее прозрачной... она и сделалась прозрачной, открыв мне малоприглядную картину низкого мародерства. Парочка мерзавцев рылась в моей сумке и была настолько поглощена этим занятием, что пропустила мимо ушей шум в коридоре, которым сопровождалось избиение Драконов. Отчего-то сей факт привел меня в еще большую ярость, хотя это и для меня самого находилось, уже за пределами понимания. Перестав дышать вовсе и сосредоточившись, я вообразил стену не только прозрачной, а еще и проницаемой... она и стала проницаемой. Когда обшитая декоративным шпоном поверхность вдруг подернулась рябью, словно водная гладь под дождем, и из нее вдруг протянулись руки с устрашающе скрюченными пальцами, сомкнулись на горле одного из Драконов и утянули его за собой почти наполовину, другой на время впал в ступор и только беззвучно разевал рот. В отличие от своего подельника, который вначале орал от ужаса, а затем, когда я вернул стене подобающую плотность, какое-то время сипел горлом и булькал разъятыми примерно в районе малого таза половинками. С полминуты я наслаждался учиненным безобразием... все, как в былые времена... есть еще порох в пороховницах... пускай непрактично, зато впечатляет... и прочий тщеславный вздор... а потом по-деловому, решительным шагом отправился разбираться с последним из незваных гостей, кто уцелел после моих забав. Если, конечно, ему посчастливилось сохранить еще крупицу рассудка под черепной коробкой.
Надежды на это сохранялось, следует признать, не много.
8
Из коридора снова донесся женский крик.
Ну а сейчас-то что не так?!
Положительно эта дама обозначала себя в моем жиз ненном пространстве одними лишь воплями.
Сообщив взору всевоможную суровость, я приказал: «Сиди смирно!» Дракон быстро-быстро закивал и лишь посильнее вжался в угол купе.
Ничего непредвиденного на сей раз не стряслось. Женщина несколько пришла в себя, вернула одежде видимость приличий и вышла в коридор в рассуждении найти меня и затребовать разъяснений по поводу творящегося неподобства. Вполне разумное, кстати, желание. Вот только застать в коридоре, буквально под ногами, клочья тел в черных лохмотьях, лужи крови и обломки костей она могла ожидать менее всего. Зрелище половины человеческого организма в соседнем с нею купе, которая до сих пор пыталась проявлять признаки жизни, позитивного мироощущения ей не добавило.
Бормоча нечто успокоительное, вроде «Все хорошо... все просто замечательно... они это заслужили... они были очень-очень плохие и вели себя скверно... один из них, кажется — этот, пытался вас убить... но теперь никто из них никого больше не убьет...», я грудью оттер ее от всех этих кошмаров и вернул на место. «Что происходит?» — спросила она шепотом. «Вы же знаете, — ответил я уклончиво, — сейчас такое время, что постоянно что-то происходит, и, как правило, самого неприятного свойства». — «Кто вы такой?!» — «Эту тему мы уже миновали...» — «Но я...» — «Просто поскучайте здесь какое-то время, а потом я вернусь, и мы все обсудим». Ничего обсуждать мы, разумеется, не станем, но я надеялся этим на какое-то время ее успокоить.
Состав с каким-то истерическим весельем рвался сквозь ночь к одному ему известной цели, вагон ходил ходуном. Я задвинул дверь купе — всю эту сумасшедшую ночь только тем и занимаюсь, что двигаю туда-сюда двери купе! — и отправился к своим баранам. Баран, впрочем, был один, и не так давно искренне полагал себя Драконом. Второго, что беззвучно маялся своей верхней половиной и никак не мог умереть, никто в расчет уже не принимал. Решив, что в материальном мире с него достаточно, а остальное от щедрот своих добавит Создатель Всех Миров, я походя прекратил его мучения и отослал многогрешную душу вдогонку за теми, что уже были, верно, на полдороге к последнему и самому страшному суду.
Баран, он же Дракон, между тем немного опамятовался и даже предпринял попытку улизнуть. Я вернул его на место, сел напротив — рядом с намертво впаянными в стену ногами. Уж не знаю, какие горящие письмена он читал на моем лице, но давно я не видывал человеческого существа в таком ужасе.
— Я буду спрашивать, а ты — отвечать. Понимаешь?
Он кивнул.
— Отмалчиваться ты не станешь, потому что я этого не допущу. Я не в настроении для монологов. Имя?
Его глаза собрались в кучку, словно этот простой вопрос вдруг натолкнулся в его мозгу на непреодолимую преграду.
— Селафиил... алтарник Селафиил, — с громадным трудом произнес он.
Алтарник... наверное, какой-то низший чин в клерикальной иерархии. Сколько же ему лет? Двадцать с небольшим? Тридцать? Зеленоватое от страха и неправильного образа жизни лицо без внятных возрастных признаков, выбивающиеся из-под капюшона бесцветные волосы, жесткие и давно немытые, когда-то сломанный, неправильно отремонтированный и потому сдвинутый набок нос, потрескавшиеся тонкие губы, по-крысиному прикушенные острыми зубами. И над всем этим безобразием — прозрачные, как стеклянные шарики у музейных чучел, глаза, в которых были только злоба и страх. То есть ничего, имеющего отношение к традиционным христи анским добродетелям.
— Так вы — Драконы Иисуса?
Снова кивок, в котором отчетливо прочитывалась не которая спесь.
— Вертолет был?
Поскольку голосовые связки все еще отказывались подчиняться, алтарник Селафиил продолжал кивать на манер китайской куклы.
— Что с ним сталось?
Алтарнику понадобилось немалое усилие, чтобы одо леть спазм гортани.
— Сел аварийно. Маслонасос пробило... или какая-то такая херня...
— Но на поезд вы все же успели. Как?
Взгляд Селафиила суматошно забегал.
— Я не... не могу объяснить.
— А придется это сделать.
— Не знаю... не понимаю...
— Как ты считаешь, — промолвил я со злобной иронией, — если сломать тебе один палец, это поможет собраться с мыслями? Или, чтобы не мелочиться и укре пить мотивацию, сразу два?
Алтарник пренебрежительно пожал плечами:
— Да хоть все. Я не чувствую боли.
— Отчего же?
— Никто из нас не чувствует. — Он напрягся и произнес по складам: — Де-сен-си-би-ли-зация. Обряд такой. Соберет, бывало, нас епископ, прочтет слова истинной веры — и делаешься сам не свой. Все чувствуешь, кроме боли. Хоть режь, хоть ешь...
— Неужели совсем не чувствуешь? — спросил я. — А так?
Он рассеянно посмотрел на свои сломанные пальцы:
— Фигня. Неудобство, только и всего.
— Боли не чувствуешь, а меня боишься. Ведь боишься? Или не меня?
Уголок рта приподнялся в слабой усмешке.
Веление не препятствует мне читать мысли. Это совсем несложно — вскрыть чужое сознание, будто пивную банку, выплеснуть в себя все, что хотелось узнать... а потом выкинуть в ближайшую урну, как и положено обойтись с пустой жестянкой... и здесь же стошнить содержимым.
Ибо нет слов, чтобы выразить, как это противно. Если очень приблизительно: копаться в чужих мыслях — все равно что во внутренностях. Скользко, липко, и мерзко воняет.
Нет, не сейчас.
Тем более что у человеческого существа в его положении не так много страхов.
— Кажется, я знаю. Ты боишься умереть?
Пальцем в небо, а догадка оказалась верна.
После долгой паузы он проронил:
— Нельзя мне умирать... сейчас. Накажут.
— Накажут — за то, что умер без спросу?
Селафиил молча кивнул.
— Как можно наказать мертвого?
— Поднять из могилы, — сказал он, почти не разжи мая губ. — Он умрет — а его снова поднимут.
— А почему тебе нельзя умирать?
— Задачу не выполнил, потому и нельзя.
— Хм... задачу... — Теперь настала моя очередь подбирать разбегающиеся слова. — Это какая же у тебя, мелкой твари, может быть «задача»?
Алтарник сделал попытку отвернуться, но я легкой пощечиной воротил себе его внимание.
— Ведь ты не хочешь умереть, правда? Но ты знаешь: я могу убить тебя в любой момент.
Он проговорил неохотно, опустив веки:
— Поезд. Вагон. Человек с сумкой.
— Этот человек — я?
Кивок с закрытыми глазами.
— Зачем я вам понадобился?
— Не знаю... не нам.
— А кому?
— Я простой алтарник. И всего лишь седьмой Дракон в нашей семерке. Это значит: обо всем узнаю последним и меньше остальных. Мне не говорили, кому и зачем. Просто приказали: ступай и найди.
— А кто здесь первый Дракон?
Он повел глазами в сторону торчащих из стены конеч ностей.
— Допустим, — сказал я. — И если ты рассчитываешь, что я не смогу проверить твои слова, то заблуждаешься. Что вы искали в сумке?
— Не знаю... что-нибудь.
— Нашли?
Дракон ухмыльнулся:
— Не успели. Только начали.
— Откуда у вас вертолеты и вертолетное топливо?
— Вертолеты не наши — Черных Чопперов. Сами они зовут себя Саранчой Апокалипсиса. Мы просто сотрудничаем. У нас общие цели. Но мы про них ничего не знаем.
Вот только саранчи нам здесь не хватало.
— Ладно... Черный Чоппер не долетел. Но ведь как-то вы оказались на поезде?
— Говорю же, не знаю! — Лицо его жалко сморщилось. — Я такого никогда не видел, только слышал от старших Драконов, что, мол, иногда свершается по Высшей Воле... Мы стояли вокруг вертолета, мозговали, как поступить, и вдруг открылся путь. Не знаю, как объяснить... Расстояние сжалось... будто кто-то схлопнул, как книжку. Или как гофрированную трубу — такую, от пылесоса. Два километра — как два шага. Шагнул — и сразу внутри ва гона. — Он задумался и повторил: — Не понимаю.
— Зачем же тогда понадобился Чоппер, если можно вот так, в два шага? — спросил я недоверчиво.
— Можно... но на всех Высшей Воли не хватает. За всеми не углядишь. А сейчас на нас обратили внимание. Точнее, на нашу цель.
— Цель — это я?
— Да... Вначале был просто поезд — его нужно было остановить и зачистить. Мы всегда так делаем. Мне даже показалось... показалось, что мы уже это делали однажды. Остановили... зачистили... ушли. А потом вдруг все изменилось. Мы стоим у вертолета, и вдруг нам изменили задачу и указали новую цель.
— Кто изменил и указал?
— Никто, — пожал он плечами. — Мы просто слышим это внутри себя. Все семеро одновременно.
— Внутренний голос?
— Нет, не голос... а может, и голос. — Селафиил наморщил лоб, с усилием подбирая нужное слово из своего скудного лексикона. — Ощущение.
— Очень конкретное ощущение, — сказал я с иронией. — Директивное. Богатое деталями.
— Я не лгу.
— И то верно, какой тебе резон врать, в твоем положении? Итак, что твое внутреннее ощущение повелело проделать с поездом и пассажирами?
— Поезд — остановить. Пассажиров — зачистить.
— Звезды на спинах, — подсказал я.
— А как же? — удивился алтарник. — Это обязательно. Потом — найти того, кто... кто... — Он весь скривился от напряжения и даже раздраженно щелкнул пальцами. — Ну, мешает, что ли...
— Я — мешаю?
— Да, мешаете.
— Чем же?
— Откуда мне знать!
— Хорошо — кому я мешаю?
— Как кому? Высшей Воле, конечно! Никто не имеет права ей противиться или противостоять.
— Не помню, чтобы я хоть как-то встревал в этот бардак! Ладно, Высшая Воля... хм... Вот вы меня нашли. Что дальше?
— Ничего. Правда, ничего. Просто увидеть и оставить в покое.
— А в сумке-то зачем было шариться? Тоже Высшая Воля повелела?
— Это первый Дракон так решил. Ну... мало ли что там... интересного.
— Разве вы не знали, что инициатива наказуема?
— А кто накажет-то? — искренне удивился он.
— Я накажу.
— Ну так то вы... — сказал он заискивающе.
— Тебя что, в детстве не били, когда пытался стянуть чужое? Не помнишь, как обходятся с теми, кто тырит по карманам?
— Я ничего не помню, — заявил алтарник, уставясь в пол. — Мне незачем помнить прежнюю жизнь. Так и так она больше не вернется.
— Откуда такая уверенность? А вдруг хаос прекратится, человечество опомнится, возьмется за ум... жизнь войдет в привычную колею? Люди восстановят города, отстроят дома? Ведь такое уже случалось прежде после больших войн.
— Такого прежде не случалось, — сказал он тихо. — Это не война людей с людьми. Это вообще не война. Это дорога в один конец. И человечество прошло ее до конца.
— Такова Высшая Воля?
— Да. Такова Высшая Воля.
— Хорошо, — сказал я, придвигаясь к нему вплотную и ловя взгляд суетно бегающих глазенок. — Теперь ты меня увидел. Что дальше?
— Я не знаю, — сказал он шепотом.
— А я не с тобой разговариваю...
Дракон замолчал, о чем-то мучительно размышляя. Он производил впечатление существа недалекого, сильно напуганного, и этот угнездившийся глубоко внутри страх превращал его в безвольную куклу, которой легко можно управлять. И, кстати, управляли. Высшая Воля...
— Вы меня не убьете? — спросил он заискивающе.
— Обязательно убью, — сказал я. — Зачем ты мне нужен живой?
— Меня накажут. А ведь я ничего дурного не сделал.
— Может быть, не накажут, — утешил я его. — Задачу ты все же выполнил.
— И правда! — приободрился алтарник.
Выражение тихой радости с его лица не смогла стереть даже смерть.
Сам того не желая, я ему немного помог. Если кому-то и взбрела бы на ум фантазия возвращать алтарника Селафиила из мертвых, он измаялся бы собирать воедино кровавые лоскутья и наверняка оставил бы это пустое занятие.
А я собрал вещи, вскинул сумку на плечо, зная, что больше не вернусь в эту прозекторскую, и заглянул по соседству — потолковать с первым Драконом. И ничего, что он был мертв, как камень. Я тоже неплохо умел поднимать из могилы.
9
Допрашивать мертвеца — непростое занятие, требующее определенных навыков, точности формулировок и бездны терпения. Возможно, в будущем, когда — и если! — человечество овладеет непростым искусством отзыва с того света, появится особое профессиональное сословие, скажем, постмортем-интеррогаторов... Впрочем, нет. Уже не появится. У человечества нет будущего. Как бы я ни относился к словам и личности седьмого Дракона в ранге алтарника, в одном я с ним был полностью согласен: эта дорога пройдена до конца.
— Нет, я не хочу, — сообщил мне мертвец, едва только я вернул ему "способность говорить. — Не надо, отпусти же меня наконец, «разреши оковы неправды, развяжи узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо»...
— Непременно отпущу, — с готовностью обещал я.
Мне действительно не было никакого резона затягивать это знакомство.
— Ну сколько можно, — продолжал он свое нытье. — Сделал я все, как повелел ты мне, так и сделал... открыл вентиль, заложил заряд...
Похоже было, что он отчитывался за какие-то прежние заслуги, перемежая свои речи цитатами из Библии, а вот события недавнего прошлого улетучились из его памяти вместе с жизнью. И, если верить алтарнику, мой нынешний собеседник по меньшей мере однажды на собственной шкуре испытал наказание подъемом из могилы. Что явно пришлось ему не по вкусу.
— Имя? — привычно потребовал я.
— Но ты же знаешь, — удивился он. — «Ты знаешь, видишь меня и испытываешь сердце мое, каково оно к Тебе... двое из мужей оставались в стане, одному имя Елдад, а другому имя Модад...»
— «И оставите имя ваше избранным Моим для проклятия; и убьет тебя Господь Бог» , — несколько напрягшись, невпопад молвил я. — Кто ты из этих двоих?
— И нарек имя сыну своему — Модад, — ответил он застенчиво. — Агониодиакон Модад...
— Иначе говоря, боевой диакон?
— «Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое...»
— А где Елдад? — не удержался я.
Он не нашел ничего лучшего, как пробубнить банальное «разве я сторож брату моему» .
— Черный Чоппер, — сказал я. — Поезд до Силурска. Человек с сумкой.
— Ну хорошо, я сделаю это, — пробормотал он. — Только откройте путь, иначе мы не успеем. Почти два километра пешедралом...
— Кто должен открыть путь?.
— Вы, — объявил он с некоторым удивлением. — Больше ведь никто не способен! «Не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим. ..» Или... или этот, с сумкой... он такой же, как вы?
— Нет, он другой, — сказал я наобум. — И, кстати, повтори поставленную задачу.
— Не хочу, — заупрямился мертвец. — Не могу. Не помню.
— Делай, что тебе говорят, — настаивал я. — Иначе я не позволю тебе умереть окончательно.
— Ну пожалуйста, — снова захныкал он. — Я устал, я не могу. «Человекам положено однажды умереть, а потом суд...» Дайте мне спокойно дождаться суда, я заслужил...
— Заслужил, — сказал я, — конечно, заслужил. Кто же, как не ты! И я отпущу тебя. Если ты повторишь задачу.
— Но я не помню! — возразил он со всей искренностью, на какую могла быть способна половина туловища. — Найти... увидеть... И все! Больше ничего не помню! «Ныне прости вину раба Твоего...» Разве было что-то еще?
— А потом? Что потом?
— Вернуться с докладом... как обычно.
— Куда вернуться?
— К Алтарю, разумеется. До Храма слишком далеко, а счет на минуты...
— Хорошо, к Алтарю. А где Алтарь?
— Там же, где обычно. На север от юга.
— А если его там нет?
— Как это нет?! Алтарь всегда есть. Нельзя, чтобы его не было! «Все пространство его вокруг — Святое Святых...»
— Ну, а все же...
На протяжении всей нашей довольно-таки бестолковой беседы, густо перемежаемой отсылками к сакральным текстам, агониодиакон Модад сохранял отсутствующее выражение на неживом сером лице, глаза были закрыты, и на этой окостенелой маске шевелились одни
только губы. И вдруг он открыл глаза. Это было неожиданно даже для меня. И я не успел хоть как-то отреагировать на такой поворот событий.
— Ты не Митрополит! — почти выкрикнул он, насколько это вообще возможно для мертвеца. — Ты обманул меня!
— Ну да, обманул, — досадливо сказал я. — Но ведь ты хотел меня найти и увидеть. Твое Веление... задача выполнена.
— Нет, — сказал Модад с отчаянием. — Нет...
— Кто такой Митрополит? — спросил я. — Где находится Алтарь? И где Храм?
Он уже не слушал меня, а лишь повторял свое «нет», как заведенный, словно пытался отгородиться этим словом от невыразимого ужаса перед наказанием за свою посмертную болтливость. Допытываться подробностей от перепуганного мертвеца — пустая трата времени... И я заставил его замолчать. Все тем же способом, исключавшим всякую возможность реанимации.
Но перед этим все же, превозмогая отвращение, мысленно зажимая нос и гадливо жмурясь, погрузился в бессвязную мешанину его разлагающихся воспоминаний.
Мне хватило выдержки на пару минут, не более.
И все же я успел увидеть лицо человека, которого он называл Митрополитом (где-то я примечал эту сытую харю, возможно — на телеэкране, и определенно не в религиозном контексте... что-то связанное с подъемом нравственности и воспитанием патриотического духа в подрастающем поколении... и державный значок на лацкане), уяснить себе значение эвфемизма «Алтарь» (всего лишь интранет - портал, замаскированный под убогонькое интернет-кафе) и узнать, где находится Храм (примерно там, где я и ожидал, да и раньше подозревал, что под столь благообразной вывеской непременно занимаются гнусностями).
Но тот, кто продиктовал Веление семерке Драконов, или задачу, если пользоваться их терминологией, и проторил путь, гнездился слишком глубоко. А может быть, его и не было в памяти мертвеца.
За окнами вагона занимался грязно-серый рассвет — других давно уже не бывало. Поезд устало ввинчивался в густую утреннюю мглу, но я уже знал: скоро он снова остановится, и никакие чудеса больше не заставят его стронуться с места.
* * *
...Мне сказали, что я смогу найти этого человека в таверне на берегу, и он действительно был там. Перед ним лежала копченая рыба, стоял кувшин вина, а надкусанную лепешку он держал в руке, словно забыв о ней, целиком уйдя в свои мысли. Он был не так стар, как я себе представлял, и вовсе не слеп, как о нем говорили. Он просто умел не видеть то свинство, что происходит вокруг, в пользу великих картин, что рисовало его воображение. С воображением, как я уже имел возможность заметить, у него был полный порядок.
«Гомер?» — уточнил я.
«Кто спрашивает?» — откликнулся он после чересчур длительного молчания.
Я назвался.
«Знавал я одного Криптоса, — сказал он, разглядывая лепешку так, словно впервые увидел. — Вор был и мошенник, и получил свое прозвище за то, что не вылезал из темницы. Был еще Криптос из Сциона, который торговал собачатиной. Все они плохо кончили. Надеюсь, у тебя нет дурных наклонностей, связанных с именем. А кто твои родители?»
«Если я скажу, что не помню, ты поверишь?»
«Разумеется, поверю. Я и сам не знаю тех, кому должен быть благодарен за приход в этот мир. Что ты хочешь, Криптос? Вина или рыбы? И того и другого у меня не так много, чтобы ты ушел счастливым».
«Я уже пил сегодня, а рыбу предпочитаю свежей».
«Сегодня не тот день в моей жизни, за который стоит пить, — сказал он. — Но ты не выглядишь попрошайкой или наглецом, а речь выдает в тебе человека образованного, хотя и определенно не ионийца, и даже не ахейца».
«Считай меня фракийцем», — предложил я.
«Почему бы и нет? — хмыкнул он. — Хозяин, чистый фиал моему другу!»
Трактирщик, усмехаясь, принес немудрящую глиняную чашку с отколотой ручкой. Гомер плеснул из кувшина мне и себе. Мы выпили терпкой эвбейской кислятины, не заслуживавшей называться вином.
«Я только что уступил этому дураку Гесиоду право считаться лучшим певцом, — сказал он, меланхолично жуя. — Царя Панеда не впечатлили мои повествования о великих сражениях прошлого. Ему подавай песни о мирно пасущихся козах и обильных виноградниках. Не удивлюсь, если по вечерам в своих тайных покоях он наряжается в пеплос и берет в руки прялку».
«Панед неправ, — сказал я. — Цари не боги, они могут заблуждаться. Ты был и остаешься лучшим. Кстати, о заблуждениях... — Рапсод неодобрительно вскинул брови, но промолчал. — Я был на твоем состязании с Гесиодом. В самом деле, оказаться на одном острове с двумя великими певцами и не посетить их состязания?! Вся... гм... Фракия потешалась бы надо мной!»
«Ты тянешь козла за бороду, — сказал Гомер. — Я же слышу насмешку в твоем голосе. Говори скорее, а уж я решу, как с тобой обойтись — либо и дальше поить вином за счет царя Панеда, либо начистить тебе драхму».
«Это не насмешка, рапсод, — возразил я. — Это недоумение. В своих песнях ты был неоправданно добр к Одиссею».
«Царь Одиссей был величайший герой», — возразил он.
«Это Одиссей-то герой? Разве герои убивают женщин и детей?»
«То были женщины и дети врага».
«Это что-то меняет?»
«Ты действительно так наивен, как пытаешься выглядеть? Дети — это всходы, а женщины — кузницы новых врагов. Истреби посевы, разрушь кузницы — и обеспечишь себе спокойную жизнь».
«Возможно, я и наивен. Я все еще продолжаю надеяться, что однажды наступит время, когда строитель, скульптор и певец будут почитаться выше, чем воин-головорез».
«Мне нравится твоя идея, — хмыкнул он. — Насчет певцов. Я бы не возражал... Что же, и детей убивать не станут?»
«Надеюсь, что нет».
«Ты сам-то в это веришь?»
«Да... Пока — да».
«Тогда почему ты пьешь не с Гесиодом?»
«На то есть по меньшей мере три причины».
«Надеюсь, все они равно уважительны».
«Суди сам. Во-первых, ты лучший, и я это уже говорил. — Гомер со значительным видом кивал в такт моим словам. — Во-вторых, не Гесиод сделал Одиссея своим героем, а у меня есть что поведать об этом человеке. Наконец, у меня полно времени, и я еще успею выпить с Гесиодом».
«Гм... дался тебе этот Одиссей... Все же признай, что его проделка с конем удачно решила исход долгой и жестокой войны».
«Добавь еще: бессмысленной, — усмехнулся я. — Неужели по прошествии лет всякий мерзавец обретет в глазах потомков пристойный вид?.. Все можно было решить миром, если бы не этот мазос-факос. И тем самым избежать многих жертв. Ахиллес умер бы в своей постели, окруженный детьми и внуками, — не все же ему было делить ложе с сопляком Патроклом, когда умница Ифигения строила ему глазки! Вообрази, рапсод: на той лавке, что сейчас пустует, могли бы сидеть потомки Ахиллеса и пить эту бурду с потомками Большого Эанта!»
Мы оба посмотрели на лавку в дальнем углу трактира, и туда тотчас же плюхнулся потный и лысый толстяк с ухватками торговца козьим сыром.
Гомер брезгливо сплюнул.
«Кто такой мазос-факос!» — спросил он.
«Нехороший человек, на троянском языке. Засранец».
«Ты знаешь троянский? Разве они говорили не пофригийски?»
«Ну вот еще... И писали не по-лувийски, как ты, наверное, полагаешь».
«Для моряка-фракийца ты чересчур образован... и осведомлен».
«И с готовностью укажу, коли позволишь, на твои заблуждения».
«Ты действительно фракиец? Я встречал фракийцев — неотесанные дикари, поросшие свалявшейся затхлой волосней цвета переспелой пшеницы. А твое лицо и голова гладкие, словно колено девственницы... даже бровей, как я погляжу, нет...»
«Между прочим, у Елены были роскошные волосы, что поразительно — цвета переспелой пшеницы. Если бы не Арахнион... не Одиссей, она воротилась бы с Менелаем в Спарту и родила бы добрую эномотию светловолосых менелайчиков».
«Хочешь сказать, что, не случись Троянской войны, эта служанка, лицом напоминающая гарпию, а волосами — горгону, могла бы оказаться светловосой красоткой с правильным, как наконечник стрелы, носом?» — фыркнул он.
«Я лишь хочу сказать, что Одиссей не слишком-то спешил к родному очагу...»
«Разве не Посейдон, в наказание за ослепление своего сына Полифема, приневолил его двадцать горьких и опасных лет скитаться по волнам Эллады?»
«Чтобы добраться от Трои до Итаки, — сказал я пренебрежительно, — достаточно крепкой рыбацкой лодки и запаса анекдотов на три месяца пути. Ну, если заходить в попутные гавани за вином и мясом, да чтобы потискать местных девок и подраться с пастухами — еще пару месяцев. Это я знаю точно, потому что... неважно, почему. Одиссей же не обошел ни единого ухаба на своей тропе. Уйдя из-под агамемнонова присмотра, он встрял во все передряги, огулял всех островных цариц, оскорбил всех царей и разозлил всех богов. Но и это не задержало бы его дольше, чем на пару-тройку лет, кабы не два обстоятельства».
«Какое же второе?» — спросил Гомер, откровенно веселясь.
«Киркэ, — ответил я коротко. — Царица с острова Эйя. Не волшебница, как ты привык петь перед царями, а несусветная стерва, каких поискать. Обладать столь ужасным характером — тоже своего рода волшебство... Они стоили друг дружки и спелись в единый миг, позабыв обо всем. Киркэ махнула рукой на хозяйство, Одиссей отрекся от итакийского престола... какой уж тут престол, какая Пенелопа, когда они неделями не поднимались с ложа?! А как они вздорили! Что там морская буря, что там ураган! Зевс со своими молниями стыдливо дрочил в сторонке... Это в объятиях Киркэ на Эйе Одиссей провел семь блаженных лет, а не у Калипсо на Огигии, как ты ошибочно утверждаешь...»
«Чем докажешь, фракиец?» — спросил он ревниво.
«Будет время — поищи его потомков от Киркэ, — пожал я плечами, — Эта эриния родила ему четверых сыновей. Посмотри, откуда и где они поселились, когда вошли в пору возмужания. А на Огигии он был от силы полдня, и вовсе не встречал он мою Калипсо...»
Я замолк и припал к чашке с вийом, надеясь, что Гомер не услышит оговорки. Но тот все же услышал. И пока он дожевывал кусок лепешки, чтобы задать вопрос вопросов, я продолжил свою речь. С ужасом сознавая, что меня давно и сильно занесло, и остановиться можно, лишь оборвав самого себя на полуслове и уйдя не прощаясь.
«Что же до Полифема... — откровенничал я дальше, — никакой то не был великан — здоровенный малый семи локтей росту и десяти примерно талантов весу... кто ж его взвешивал! Ну и что? Среди сицилийских киклопов никогда не попадалось задохликов. И глаз у него от рождения было два — пока в детстве не выхлестнули правый на охоте, из пращи случайным камнем. Не скажу, чтобы он звезды с неба хватал, однако же порассуждать на возвышенные темы был горазд, и очень это дело любил. Частенько мы с ним... гм... А еще он пел — не так, как вы с Гесиодом, но вполне прилично, Галатее нравилось... и свирель в его руках без дела не скучала. Когда Одиссей и его команда, голодные, как морской зверь-тибурон, измотанные штормом, высадились на берег, Полифем по обычаю гостеприимства предложил им кров и стол. Ты бы видел, рапсод, как они жрали! Что там тибурон!.. Вырывали один у другого куски баранины едва ли не сырыми, ломтями запихивали в себя сыр и заливали потоками вина! Полифем много над ними трунил, но овец не жалел и закрома распахнул настежь. Между тем Одиссей всегда любил только собственные шутки, а шутить так, чтобы всем было весело, он отродясь не умел. Хитрить, ловчить и подличать — это да, сколько угодно... И пока Полифем посмеивался и безуспешно пытался поговорить о высоком или на худой край выведать новости, этот мазос-факос копил на него обиду. Когда же все наконец нажрались и уснули вповалку, а меня...»
Я закусил губу.
«А тебя не было, — сказал Гомер нетерпеливо. — Продолжай, фракиец... или кто ты там...»
«...не было, — вздохнул я. — Потому что я отправился на другой конец острова, в гости к старику Гигему, вождю киклопов, который в честь моего прибытия устроил праздник с песнопениями и плясками вокруг жертвенной ямы с огнем. Выпито было много, в яму я, к веселью окружающих, так и не свалился, а потому проснулся в объятиях юной девы, которая во всех измерениях превосходила меня на полтора локтя, но, судя по хихиканью и подмигиваниям, проведенной ночкой осталась довольна...»
«Не уклоняйся от рассказа, — промолвил Гомер, сдерживая улыбку. — Какой вздор пробудил тебя в столь сладостный час?»
«Крики и шум, — ответил я. — Пока я развлекался, произошло уже известное тебе неприятное событие. Одиссей воспользовался беспомощным состоянием Полифема, который приполз от Гигема пьяный, как сатир, и выколол бедолаге единственный глаз раскаленным в очаге копьем. Поквитавшись таким зверским образом за мнимую обиду, растолкал команду, и те, забрав остатки сыра и вина, погрузились на корабль, намереваясь немедленно отчалить. Киклопы, движимые законным чувством справедливости, возжелали наказать преступников и, по неразборчивости и буколической простоте нравов, решили начать с меня. Не скажу, чтобы я был сильно напуган... во-первых, умереть-таки в жертвенной яме по ряду причин мне было никак не суждено, а во-вторых, юная дева гневно и громозвучно указала мстителям в одну сторону, а меня, оросив слезами сожаления, направила в другую... Мне же за то время, пока киклопы не разобрались и не кинулись к берегу, предстояло разрешить две заботы. Утешить Полифема и спасти Одиссея, а вернее команду, а еще вернее — нескольких человек, которых я мог назвать друзьями. Мою рослую подружку я послал за Галатеей, которая как раз в это время взращивала Полифему ветвистые рога в одном из гротов с пастухом Акидом...»
«Ты сыплешь именами и событиями, словно из рога Амалфеи, — заметил Гомер. — Того и гляди, я поверю, что ты свидетельствовал всему тобой поведанному! Чем же все увенчалось?»
«Когда я вбежал в пещеру Полифема, тот сидел в темном углу, прижавши к лицу ладони, из-под которых водопадом лились кровавые слезы. Только повторял сквозь рыдания: «Что я ему сделал? За что он меня?!» — «Он просто мазос-факос, — сказал я, сознавая всю слабость своих утешений. — И ему стократно отольются твои слезы, друг мой, уж я об этом позабочусь...» Этот верзила приник к моему плечу, как дитя к матери, а я бормотал какую-то сочувственную чушь, про себя же молил Создателя Всех Миров, чтобы киклопы не сообразили, где искать обидчиков... Но тут раздался голос, исполненный иронии пополам с неподдельным состраданием: «Моего малыша снова обидели?» И явилась Галатея, прекрасная, как Елена Троянская, гневная, как Афина-воительница, и нежная, как золотое руно. «Что у нас с глазиком? — проворковала она, убирая полифемовы лапы от изуродованного лица. — Выкололи нам глазик? Больно нам сделали? Сейчас полечу моего малыша, и все будет хорошо... все будет как раньше... даже лучше... ты ведь не станешь опять нести всякую чушь, будто тебе вовсе не нужно меня видеть, чтобы любить?» Я стоял, распахнувши от изумления рот, и смотрел, как эта, глупо отрицать, красивая, но холодная и, по моему рассуждению, бессердечная девка-распутница гладит довольно-таки безобразного великана по спутанным волосам, отирает лицо и... возвращает ему утраченные глаза! Оба — и тот, что выколот Одиссеем, и тот, что потерян на охоте! Поверь мне, рапсод, я многое умею такого, что не под силу никому из пройдох, именующих себя волшебниками, но эта смазливая курва поставила меня в тупик своим несомненным даром. «Один будет зелененький, — приговаривала она, лаская своего чудовищного воздыхателя, — а другой синенький... и оба любименькие...» Наконец до меня дошло, что я — лишнее звено в этом эротическом союзе красавицы и чудовища. Подобравши отвисшую челюсть и откашлявшись, я спросил: «Так я пойду?» Полифем поглядел на меня, как на выходца из Аида, обоими уже глазами (один зеленый, другой синий), шмыгнул носом и сказал: «Ты разве еще здесь? Кое-кто обещал мне разобраться с этим... как ты его назвал?, фазос-макосом. И в другой раз заглядывай сюда уже без него, ладно? А со стариком Гигемом я все улажу». Все же, он был добряк и, в сравнении с соплеменниками — да и не только! — редкостный умница. Недаром Галатея в конце концов возлюбила его всем сердцем, как это бывает у законченных шлюх, и родила ему троих отменных сорванцов... хотя и с Акидом продолжала крутить какое-то время».
«А ты что же?»
«А я со всех ног поспешил на берег, и опередил киклопов как раз настолько, чтобы пущенные вослед кораблю камни не долетели до цели...»
Гомер разлил вино по чашкам.
«Фантасия из Мемфиса изложила эту историю несколько иначе», — промолвил он.
«А ты иначе спел царю Панеду, — добавил я. — Фантасия была удивительной женщиной, мудрее многих мудрецов».
«Ты и с нею был знаком?» — недоверчиво спросил Гомер.
«Ты не веришь, но слушаешь, — ухмыльнулся я. — Что мешает мне продолжать?.. Она была прекрасно вооружена вековыми познаниями строителей пирамид и победителей пустыни, но у нее было одно слабое место...»
«Догадываюсь, какое, — сказал Гомер. — А таилось оно там, где калазирис расходился при ходьбе...»
«И ты угадал. Она была очарована Одиссеем, как и женщины попроще, как и все женщины, с которыми он проводил в беседах дольше получаса».
«Заметь, фракиец, — сказал Гомер. — Я не спрашиваю, кто ты на самом деле — полубог или проходимец... большой разницы нет. Я ценю твой вымысел, и хотя он косноязычен и нескладен, ты заслуживаешь того, чтобы пить со мной этим гнусным эвбейским вечером паршивое эвбейское вино... — Тут он вдруг оживился и закричал вслед заглянувшему было в трактир эолийцу в богатом пурпурном плаще: — Эй, Гесиод! Знаешь, кто ты таков на самом деле? Мазос-факос»
Мы спросили рыбы и лепешек, выпили еще один кувшин вина, я рассказал ему про Скиллу с Харибдой, а он мне — про Аполлона и Марсия... Так и не приняв моей трактовки событий, Гомер согласился все же изменить Одиссею эпическое прозвище «многоумный» на «хитрожопый». Однако годы и годы спустя, прочтя свежеиспеченные переводы его поэм, я обнаружил, что один из двоих таки пошел на компромисс — не то рапсод, не то переводчик, и с тех пор никто Одиссея не звал иначе, как «хитроумным»...
Мост выглядел так, словно в него угодила баллистическая ракета. Между центральными быками, точнее — между тем, что от них осталось, — было пусто, как вырезано, а по краям все было прогнуто внутрь, смято и раскрошено. Над руинами струился чахлый уже дымок, прихотливо смешиваясь с гулявшим по-над речной гладью туманом. Зрелище было настолько апокалиптическим, что больше смахивало на компьютерную игрушку — так, что рука сама собой тянулась к клавиатуре, дабы исполнить сакраментальную процедуру «load saved». Состав встал на вечный прикол в двух сотнях метров от этой беды, все пассажиры выползли из вагонов и теперь стояли понурясь, в мизансцене полной безысходности. К слову, их набралось не меньше полутора десятков, с огромными клетчатыми сумками и чемоданами на колесиках, лица с утреннего недосыпу серые и помятые, а впереди всех стоял машинист Хрен Иванович, комкая в лапах фуражку и с ласкающей душу периодичностью роняя с заледенелых от ненависти и бессилия перед лицом внезапного форс-мажора губ одну и ту же мантру: «Хрен-на с-себе...»
Силурск и прочие сомнительные очаги цивилизации — все это лежало по ту сторону реки, пространной ленты свинцового цвета, нечистой, прихваченной грязевыми потеками и на вид совершенно бездонной. Как называлась река, я не знал, потому что в прежней, исполненной комфорта жизни если когда и пересекал этот мост, то ни разу — при свете дня. Сказать по правде, я и сейчас не испытывал любопытства. Волга, Кама... да хоть Амазонка или, там, Голубой Нил, который отродясь голубым не был. Этот берег покато нисходил к воде, выглядел довольно дико, и лишь в значительном отдалении можно было заметить какие-то запущенные, наполовину сгоревшие хозяйственные постройки. Другой же берег утопал в буйных кустарниках, из которых сразу и почти отвесно обрывался книзу. Добраться до него вовсе не означало решить задачу перемещения из пункта А в пункт Б хотя бы в первом приближении. Сколько таких рек, лесов, болот и прочих ландшафтных изысков ожидало на пути в Силурск, одному Создателю Всех Миров было известно. Возвращаться обратно тоже не имело смысла. Поэтому я очень хорошо понимал состояние своих невольных попутчиков, которые понемногу осознавали, какая безрадостная участь их подстерегла задолго еще до конца света.
Да что там, я и сам пребывал в растерянности.
Никто не бывает абсолютно всемогущ. Даже Создатель Всех Миров вынужден действовать в рамках неких ограничений, неизвестно кем на него налагаемых. Возможно, что и им самим. Всегда мечтал задать ему этот вопрос, хотя никогда не рассчитывал получить ответ... Чего уж тут ожидать от каких-то там «терминальных эффекторов» вроде меня! (Сей наукообразный термин изобрел Мефодий во время одной давней посиделки, растолковать как следует не смог, но всячески на нем настаивал, и после второй бутылки водки, когда всем стало все равно, мы приняли его за основу. Повода вернуться к мало актуальной по нынешним временам теме исследования меня как единственного экземпляра вида «Самоорганизующиеся мыслящие процессы (Processus autotemperaris sapiens)» и единственного представителя редкой профессии «терминальный эффектор» ожидать не приходилось.) Не скрою, своими способностями иногда я и впрямь производил оглушающее впечатление на незрелые умы. О пределах же своего могущества, увы — без приставки «все-», я и сам зачастую мог только догадываться... пока внезапно не натыкался на них со всей дури.
Это означало, в частности, что я не мог в единый миг перенестись к конечной цели своего путешествия. Ни тогда, с опустелого вокзала в Нахратове, ни сейчас, от нелепых бетонных руин — чтобы прямиком в Силурск, к Мефодию на кухню.
А открыть мне путь... не было на то никакой Высшей Воли. Так что оставалось полагаться исключительно на себя самого.
— Эй, подождите меня!
— Ну вот еще.
— Я не могу идти так быстро!
— Вам незачем меня преследовать. Я не нуждаюсь в компании.
— Вы что, хотите меня бросить?
— Точно.
— После того, как спасли от этих... этих..?
— Вот именно.
— Сумки очень тяжелые. Но я не могу их оставить.
— Мне все равно. Я не собираюсь вам помогать.
— Куда вы идете?
— Не знаю. Куда-нибудь. Не торчать же на месте до самого конца, в рассуждении, что мост сам собой вдруг срастется...
— В Силурск?
— Допустим.
— Я тоже в Силурск.
— Мои поздравления.
— Нам все равно по пути.
— Не уверен.
— Ну подождите же...
— Ни за что.
— Ну почему?..
— Потому что хочу успеть.
— Но я тоже...
— Хотите честно?
— Хочу... нет, не хочу... хочу!
— Вы все равно не успеете.
— А вы что же, успеете? .
— Я — да. По крайней мере, у меня есть шанс, и я не намерен его упускать из-за вас.
— Это жестоко!
— Мир вообще несправедлив...
— Вы ведете себя, как... как...
— Подонок?
— ...мой бывший.
— Наверное, это еще более оскорбительно.
— Еще бы!
Я энергично шагал вдоль берега реки в направлении полусгоревших строений, а она тащилась за мной в некотором отдалении, со своими нелепыми сумками, по одной в каждой руке, и с каждым мгновением отставала все сильнее. С чего она взяла, что я буду обязан заботиться о ней и после того, как поезд окончательно остановился? Хуже было только то, что за ней — а значит, и за мной, — увязалось еще несколько пассажиров, а замыкал растянувшуюся на полверсты процессию лично машинист Хрен Иванович, которому участь капитана, последним покидающего тонущее судно, пришлась не по душе. Остальные, вероятно, предпочли торчать возле моста и лелеять пустые надежды. Я чувствовал себя чрезвычайно глупым Моисеем, который никак не мог оторваться от хвоста. Интересно, кто внушил им порочную идею, будто я знаю, куда идти, и непременно всех выведу к желанной цели?! Сказать по правде, я не знал даже, на что мне сдались эти горелые стены и что я рассчитывал там найти. Так, голая интуиция, да еще чуточку здравого смысла — коли есть следы человеческой жизнедеятельности, то могут остаться и какие-нибудь транспортные средства... вроде катера с полным баком или лодки с целыми веслами. А включать всевидение ради таких пустяков — только силы тратить попусту.
Это действительно была лодочная станция в самом жалком состоянии. Какие-то нелепые бытовки с намертво приколоченными спасательными кругами, обшитый досками сарай, исполнявший здесь функцию пакгауза, будка охранника с выбитыми стеклами, провалившийся причал — все разграблено, выжжено и только что наизнанку не вывернуто. Между фонарями, как забытое застиранное тряпье, мотались рекламные растяжки, где среди пропалин читались посулы автозвука, тюнинга, систем охраны, мойки-чистки катеров и прочих Даров Нептуна. В довершение удручающей картины прямо над водой торчала искосившаяся доска почета с почерневшей надписью «База отдыха завода «Коммунар» ордена Трудового Красного Знамени города Мухоморска» и скукожившимися от жара портретами ударников труда. И над всем этим безобразием на высокой металлической мачте с идиотской фанаберией реял синий флаг.
Да, на катер здесь рассчитывать не стоило.
Я поднялся по жалобно заскрипевшим сходням к сараю, надеясь прояснить судьбу хотя бы лодок, и сразу же наткнулся на свою нежеланную спутницу. Она сидела на скамейке у ворот сарая, а сумки стояли рядком и чуть в сторонке.
— Меня зовут... — начала она.
— Мне это неинтересно.
— ...Анна. А у вас есть имя, господин Первородное Зло?
— Есть, — солгал я и распахнул ворота.
Лодки были, и даже две. Вот только у первой имела место непоправимая пробоина в борту, а у другой напрочь отсутствовала хвостовая часть, словно ее кто-то откусил. То есть повреждения, несовместимые с плавучестью.
Я выругался сквозь зубы.
— Хреново, да? — спросил машинист Хрен Иванович.
Он и еще трое, кажется, из числа преферансистов, обнаружились у меня за спиной, и у всех на небритых физиономиях укоренилось одинаковое выражение глубокой озабоченности общей бедой. Очень знакомое выражение, скрытый смысл которого можно было проартикулировать следующим образом: ты, мол, давай действуй, а уж мы всегда готовы тебя поддержать... искренним сочувственным словом.
— А если заделать как-нибудь? — спросил один из преферансистрв, неопределенного возраста, с прежних еще времен сытой физиономией кирпичного цвета, массивным пористым носом и лохматыми бровями. Такого Шерлок Холмс квалифицировал бы как «отставного флотского сержанта», я же отнес бы к числу полковников, никогда ни одним полком не командовавших — таких здесь хватало, — и мысленно нарек Колонелем.
— Неплохая мысль, — сказал я. — Приступайте.
И двинулся прочь с этого кладбища плавсредств, без особых церемоний раздвинув плечом честную компанию. На миг меня с головой покрыло густым пиво-водочным выхлопом. «А чего так невежливо?» — прилетело мне в спину.
— Может быть, я чем-нибудь... — в растерянности проронила женщина по имени Анна.
— Не поможете, — оборвал я злобно.
Настроение и впрямь было не из лучших. Я уже сожалел, что вообще затеял эту авантюру с поездкой в Силурск.
Верно подмечено: горький опыт никогда и ничему не учил. Если припомнить, последний раз я попадал в мрачную безнадегу не так давно. Арктическая пустыня Таймыра, оглохшая и ослепшая от постоянных минус пятидесяти с ветром. Расплющенная о вечную мерзлоту жестяная коробка, что еще недавно была судовым вертолетом Ка-32С. Три мертвых летчика в кабине экипажа, пять пассажиров в салоне — тоже, разумеется, мертвых. И один живой, практически невредимый, если пренебречь рассеченным о какое-то металлическое ребро лбом (кровь, кстати, сразу же замерзла). Ну, и холод... беспощадный космический холод... холод без компромиссов, холод без тайм-аутов и перерывов на обед и сон... холод, от которого негде скрыться, нельзя договориться или объявить перемирие. Холод у себя дома, в своем собственном, отдельном мире, полновластный хозяин и самодур. Если бы я не двинулся справлять нужду на высоте трех тысяч метров, а остался в салоне и держал всех в поле зрения, живых было бы намного больше. (Надолго ли? Так я хотя бы оказался избавлен от тягостных сцен чужого умирания...) Если бы я совладал с любознательностью — а любознательность еще не так давно оставалась моим главным и, пожалуй, последним неизжитым пороком! — и не пустился бы в эту несуразную и абсолютно никчемную экскурсию на полюс холода, вообще ничего бы не произошло. То есть, конечно, вертолет все равно бы потерял управление и разбился, но уж как-нибудь без меня... Оптимизма и веры в скорое избавление хватило ровно на сутки, пока догорало вытекшее из баков топливо. Потом погасло все, что могло гореть и давать тепло. Потом подогрев в комбинезонах, которые я использовал все, по очереди и одновременно, изнемог и скис. Потом начался ад. Ни одно из моих умений не годилось для спасения. Мое бытовое всемогущество разбилось о безразличие стихии. А когда слезы начали замерзать на ресницах, я забыл о том, что у меня вообще есть какие-то умения... Я давно ненавидел жару. Теперь возненавидел и холод. Кажется, в этом мире не осталось ничего, к чему я не питал бы искренней ненависти... Верно подмечено: к холоду нельзя привыкнуть. Пример чукчей, эскимосов и прочих арктических монголоидов не убеждает: их слишком мало, чтобы повлиять на статистическую картину. Вот и я был не готов к холоду, в особенности к холоду тотальному и безупречному. Очень скоро умерли все эмоции, и сохранились единственно лишь какие-то простые, короткие мысли, не мысли даже, а желания, на уровне конкретных образов. Тепло. Хотя бы немного тепла. За любую цену. Согреться и умереть в тепле. Но главная беда заключалась в том, что я даже умереть как следует не мог, потому что не позволяло Веление. За тонкой металлической стенкой уныло и неумолчно, на одной и той же ноте фа-диез выл ветер. Так мог бы завывать ветер на Луне, будь там атмосфера и перепады давления. Снаружи и впрямь был вполне себе внеземной пейзаж — из тяжелого, тысячелетнего снега там и тут торчали кривые каменные клыки. Ветер я тоже возненавидел с той поры. И снег. И Луну... Идти было некуда — «назад пятьсот, пятьсот вперед» да и сколько шагов я проделал бы, пока мышцы не начали бы ломаться, словно стекло?! Я забился в угол салона, под ворох промороженного тряпья, и тихонько подвывал от боли и тоски. Я превратился в запуганное животное. Нет, еще гаже: в большую амебу, которую заморозили в криогенной установке... а она не умерла. Я даже не был сам себе отвратителен, как случалось в минуты бессилия — отвращение как высшая эмоция не свойственно амебам... А потом меня спасли. Вернее, эвакуировали вместе с остальными телами. Никому и в голову не могло прийти, что в этой скрюченной ледышке теплится жизнь. И только в морге на станции Голиково, когда в коре головного мозга возобновились сколько-нибудь связные мыслительные процессы, а конечности оттаяли достаточно, чтобы сокращаться, мне удалось жестами довести до патологоанатомов, что я еще не готов к вскрытию...
Согласен, теперешняя ситуация не выглядела настолько тупиковой. Если бы не дефицит времени — для человечества в целом, для Мефодия в частности... да и для меня. Не ждал, что так скоро и демонстративно обозначит себя конечность моего бесконечного с точки зрения людей существования.
За сараем также не обнаружилось ничего примечательного, кроме высокого забора из крашенных в зеленый цвет досок, местами выломанных. Из праздного любопытства я заглянул одним глазком в ближайший пролом.
...Если жить среди людей достаточно долго, можно повидать очень многое — да практически все, что способна породить самая извращенная фантазия. И тем не менее остаются вещи, к которым трудно привыкнуть...
Должно быть, мое потрясение не стало тайной для посторонних глаз. Потому что эта зануда в женском обличье, которая таскалась за мной как привязанная, нет — как утенок за доктором Лоренцом, тотчас же участливо спросила:
— Что с вами? Увидели что-то интересное?
— Ничего там нет интересного, — сказал я, возможно — с избыточной поспешностью. — Чистое поле. Сухая трава.
— Можно мне глянуть?
Вот только истерики либо обмороков мне здесь недоставало.
— Займитесь лучше поисками чего-нибудь водоплавающего, — сказал я раздраженно. — Не век же нам тут куковать.
Это подействовало. В конце концов, я впервые вербализовал некую целесообразность ее присутствия в моем жизненном пространстве. Она даже осветилась лицом. И с большим рвением убежала на берег, к мосткам... Хотелось надеяться, там ее не подстерегал какой-нибудь неприятный сюрприз вроде того, что выпал на мою долю.
Я приладил доску на место пролома и огляделся.
Преферансисты по-прежнему топтались на пороге сарая, о чем-то негромко переговариваясь и передавая из рук в руки одну на всех дешевую папиросу. Табак давно уже был в большом дефиците, следуя в списке исчезающих товаров где-то сразу за водкой. Впрочем, водка у них, помнится, тоже имелась. И, в рассуждении все же успеть добраться до Мефодия и его кухни, был у меня серьезный интерес к тому, где они ею разжились в поездку, и... «что у вас, ребята, в рюкзаках?»... не осталось ли у них еще.
Хрен Иванович куда-то делся, зато объявились еще двое из числа пассажиров — юнцы в мешковатых одеждах, больше смахивавших на серо-черные лохмотья. Только внимательно приглядевшись, можно было определить, что они разнополые. Причем отрок был густо лохмат, нечесан и приукрашен невнятной растительностью на щеках и подбородке, что делало его схожим с молодым павианом, отроковица же была обрита практически наголо.
И никто не мог поручиться, что вскорости сюда не подтянутся и остальные. Если я не уберусь отсюда в ближайший час, то мне грозит во всем своем безобразии перспектива оказаться во главе отряда, состоящего из разношерстного человеческого балласта.
Ты куда, Моисей,
От жены, от детей? [66] Перефразированные строки из «Песенки про Одиссея», автор Леонид Дербенев (1931-1995).
Там, за забором... что все это могло обозначать?
Например, вовсе ничего. Агонизируя, власть совершала бессмысленные, а порой и безумные поступки. Например, закрывала психиатрические лечебницы, а пациентов отправляла по домам или вовсе на улицу. В том числе параноиков с маниями всех цветов радуги и серийных убийц с диагностированными психическими отклонениями — те, что без отклонений, содержались в обычных тюрьмах, а тюрьмы, кажется, распустить не успели. Или все же успели?.. Нет такой глупости, на которую не пошла бы власть, чтобы продлить свои дни и часы, и чем вздорнее глупость, тем больше шансов на ее воплощение... И что бы тогда прирожденным душегубам вдруг не объединиться? Пролетарии же объединялись... Порезвиться, погулять напоследок дружной стаей. А что? Вполне в контексте событий.
Или взять тех же Драконов Иисуса, с их рунами на спинах жертв. Допустить, что ими да Саранчой Апокалипсиса весь набор подвинутых на религии криминальных сообществ не исчерпывается. И даже наверняка не исчерпывается. И ритуалы могут быть куда изощреннее и кровавее.
Но почему тогда мне все сильнее кажется, что в эту чудовищную инсталляцию вложен некий извращенный смысл. А то и послание... но кому? Неужели мне? И для чего — мне?!
Тот, кто желал на меня посмотреть и посмотрел уже, мог иметь и другие, более затейливые желания.
В таком случае, сейчас — после того, как я прочел его послание, ничего, впрочем, не поняв, и застрял посреди этого бардака в полной растерянности, — с его стороны было бы вполне уместно каким-то образом предъявить мне себя еще раз. Подать знак.
И, если мы с ним затеяли некую игру, самое время было огласить правила.
— Катер, — слегка запыхавшись, объявила Анна.
— Что? — не сразу понял я, с трудом оторвавшись от своих спекуляций.
— Я нашла катер.
— Какой еще катер... откуда... — пробормотал я и оборвал себя на полуслове. — Идемте, только не нужно об этом кричать.
— Я не кричу, — возразила Анна. — Но там хватит места на всех.
— Нам не нужны все, — сказал я.
— Ах да... вы же мизантроп.
Кое-кто надеялся увидеть знак. Так вот, он получил что хотел.
Катер действительно был.
Когда я еще только шел на лодочную станцию, берег реки прекрасно просматривался на две версты вперед. Не было там никакого катера, я готов был головой поклясться. И ничего похожего на катер, либо даже на притопленную лодку — на тот случай, если юная дама с трудом отличает одно от другого. Не было даже бревен, из которых при известном усилии можно было бы соорудить плот. Ничегошеньки.
Но теперь возле убогих мостков покачивался на легкой волне полностью пригодный к употреблению «Crownline». Белый с черной полосой вдоль борта, чистенький, словно облизанный, с пиратским флажком над кабиной, своими гидродинамически выверенными формами похожий на коллекционную кроссовку за бешеные деньги.
12
Хм... катер. Отчего же сразу не вертолет? Ах да — предполагается, что я не сведущ в вертолетовождении.
...Ну и напрасно: лет этак двадцать тому назад — или уже сорок? пятьдесят?... как летит время!.. кавалерийская атака «Ирокезов» на Лам-Сон... Все начиналось очень весело, как в кино, а закончилось плачевно: вьетконговцы скоро пристрелялись и валили «чопперы» пачками; завалили и нас. Да вообще всех из нашего взвода завалили. В моей машине, никто не погиб — в поле моего зрения никогда и никто не погибал, и это было приятным побочным эффектом Веления. Ссадины, ушибы и вывих лодыжки у стрелка в расчет не принимались. Смерти начались чуть позже, когда нас раскидали по разным лагерям, и я уже не мог осенять своей спасительной аурой всех, кто выжил в той атаке, — а выжили только те, кто был со мной. Собственно, из лагерей в Штаты вернулись я и стрелок. Ну, и те из других взводов, кому посчастливилось проболтаться все это золотое время в непосредственной близости от меня... Да, я мог бы уйти из лагеря в любой момент. И никто не сумел бы меня удержать. Я не боялся погибнуть в джунглях — все, что прыгало, ползало и летало, было для меня только лишь пищей. Меня не раз кусали ядовитые змеи — и умирали от собственного яда. Возможно, еще одно мое умение, так мною и не разгаданное. Но я не мог оставить других. Они были живы, пока были рядом со мной. И погибали без меня... Да, я мог бы уничтожить охрану лагеря. Но этическое противоречие заключалось в том, что эти низкорослые и узкоглазые сволочи в шортах цвета хаки были правы. Они были на своей земле, это была их война, и нам незачем было туда соваться. А я не мог убивать тех, кто прав. Хотя бы даже и мечтал о том денно и нощно. Какой-то смутный, но непреодолимый барьер, воздвигнутый Велением... Когда я видел своего стрелка в последний раз, то был уже не нагловатый и дерганый сопляк, постоянно под кайфом и с ворохом сверхценных идей насчет собственного наркотрафика из джунглей прямиком в родную Айову, а статный седовласый старец, отчетливо напоминающий Клинта Иствуда на склоне лет, с монументальным лицом, насупленными кустистыми бровями, разумеется — уж безо всяких наклонностей к противозаконной деятельности. Видел, разумеется, издали: он бы все равно меня не узнал, потому что с того момента, как было произнесено Веление, то есть за последние две с лишним тысячи лет, я практически не изменился внешне. Быть может, он жив и сейчас, не знаю. Увы, Штаты меня утомили и разочаровали, и в конце двадцатого века я вернулся в Россию, по своему обычаю сызнова угодив в эпоху перемен...
Отчего-то во мне этот нежданный подарок судьбы энтузиазма не пробуждал. Между тем все остальные с возбужденными возгласами: «О! Знакомая техника! У меня в Зеленогорске такой же был...» — «Щас мы на нем живехонько эту лужу перемахнем!» — уже спешили по покатому бережку к мосткам. Анна дернулась было следом, но заметила, что я не спешу вслед за другими, и тоже остановилась.
— Что-то не так? — спросила она шепотом.
— Да все не так, — сказал я сквозь зубы. — Не нравится он мне.
— Чем же?
Я не нашелся, что ответить. Не излагать же ей мои смутные подозрения, основанные по преимуществу на личном опыте, чья продолжительность выходит за рамки вообразимого!..
— По-вашему, он неисправен? — предположила Анна. — Или нет горючего?
— Хотелось бы верить, — пробормотал я и присел на влажную от росы скамейку.
Женщина немедленно пристроилась с другого края, тревожно поглядывая то на меня, то на суету возле катера.
— А вы-то чего?.. — донеслось до нас.
— Плывите, — махнул я рукой. — Нам в другую сторону.
Катер оказался исправен.
Рявкнул и монотонно забубнил мотор, заклокотал в воде винт, один из юнцов сдернул конец с причальной тумбы и перепрыгнул через планшир. Судно со всей поспешностью, на какую было способно, двинуло поперек реки. Я терпеливо ждал. Что-то непременно должно было случиться.
— Почему мы не поплыли с ними? — спросила Анна с удивлением.
— Это я не поплыл с ними. Вас ничто не удерживало.
— Но ведь вас что-то удержало, — резонно возразила она.
Я снова промедлил с ответом. В конце концов, однажды я уже дернул ее в число живых, и еще однажды недвусмысленно или, как сейчас принято говорить — тупо — спас ей Жизнь. После всего этого было бы ненатурально создавать ситуацию, в которой я сидел бы на берегу и смотрел, как она вместе с катером и всеми его пассажирами уходит на дно безымянной реки. Или возносится в бензиновом факеле под бесприютные свинцовые небеса...
От воды тянуло растительной тухлятиной и холодком.
А катер плыл себе и плыл.
Этот подлец не просто оказался в порядке. Он, сволочь, благополучно пересек реку и ткнулся носом в песчаную косу. Мужики неспешно покинули борт и двинулись по бережку в сторону железнодорожной насыпи. Первыми шли юнцы, за ними, переговариваясь и экономно жестикулируя, тянулись картежники, а замыкал шествие одинокий в своей печали по оставленному навсегда верному железному, он же стальной, коню машинист Хрен Иванович.
Я чувствовал себя полным идиотом. Не скажу, чтобы это ощущение было мне в новинку, но не хотелось бы испытывать его лишний раз в столь патетический момент, накануне конца света. Кто-то незнакомый, невидимый и неощутимый играл со мной в некую игру по своим правилам, которые не удосужился объяснить. И вдобавок менял эти правила пo ходу партии. Если бы я не знал о существовании этого загадочного игрока, то, ни секунды не колеблясь, первым взобрался бы на катер — возможно, не дожидаясь попутчиков... с меня хватило бы и этой занудной Анны, куда ж ее денешь, мы в ответе за тех, кого вернули с того света... и пустился бы в совершенно для меня безопасное плавание к дальнему берегу. Но игрок был, и это он подсунул мне плавсредство, с наивной злокозненностью полагая, что я приму сей дар с легким сердцем и великой радостью, иными словами — сам улягусь под гильотину и даже посетую на недостаточную изостренность ножа. В предсмертных, равно как и в посмертных откровениях Драконов постоянно упоминались задания, которыми их щедро снабжала незримая Высшая Воля, направляя и указывая цели. Что если у носителя этой Высшей Воли тоже было свое Веление... как и у меня?
Мне совсем не нравилось такое положение вещей.
Согласно древнему Уговору, который определял всё и вся, в этом мире такой, как я, мог быть только один. Один мир — один дезидеракт. И этот уникальный дезидеракт — я. Один дезидеракт, одно Веление, одно прилагающееся к Велению и его же пределами ограниченное всемогущество.
Я не чувствовал присутствия кого-то другого, похожего на меня.
А должен ли был?..
Что если...
Еще один дезидеракт в погибающем от собственной глупости мире?! Откуда? Зачем?
По всему выходило, что он — если он и вправду существовал! — не подозревал о моем существовании, как и я не знал о нем. Но, изменив ход событий на отдельно взятом участке пространства-времени, я обнаружил себя. И он захотел меня увидеть и убедиться, что я — на самом деле то, чем кажусь. Согласитесь, что разобрать и заново сложить цепь событий невозможно без того, что мы, дезидеракты, полагаем «всемогуществом». (На самом деле никакое это не всемогущество — никто и никогда не способен быть всемогущим в истинном понимании этого слова, да, да, никто — даже Создатель, и этот парадокс не однажды доводил меня до помешательства, и я не устаю возвращаться к нему снова и снова; есть рамки, за которые дезидеракт никогда не может выйти, и они установлены самим Велением, вернее — той формой актуализации, в которой оно было выражено... произнесено, начертано, сплясано — неважно... порой эти рамки потрясают своей нелепостью: я мог бы низвергнуть хляби небесные в океан, смешать земли и воды мановением руки, и при этом когда-то не был в состоянии переступить порог самой убогой хижины без троекратного приглашения ее хозяина. ..) Он увидел меня, а я его — нет. Поэтому у него было преимущество, которое позволяло играть со мной, как кошке с бантиком. Например, подсунуть мне исправный и под завязку заправленный хорючим катер.
К слову: не будь этого игрока — и катеру неоткуда было бы взяться. Потому что не существовало его, когда мы ступили на разоренную лодочную станцию. А потом он появился. И хорошо еще, коли он существовал в металле и дереве изначально, просто припрятан был до поры в каких-нибудь дальних камышах, а не собран во мгновение ока из ничего, по молекулам. В последнем случае я вынужден был бы признать, что мой оппонент намного могущественнее меня. А это не только противоречит Уговору, а еще и попросту унизительно.
Допустим, я купился бы. Залез в катер, дернул во весь опор на середину реки... что дальше? Взрыв топливных баков? Ракета «воздух-земля» с черного чоппера? Зверски голодный левиафан со дна речного?.. Мое Веление заранее исключало все эти события разной степени вероятности. В пределах моей видимости никто и никогда не погибал. Не говоря уж обо мне самом.
Но хотел бы я знать, что за Веление управляло им!
Не я ли своим Велением помог катеру благополучно переправиться на тот берег? И не пытается ли он таким способом прояснить для себя пределы моих сил? Что я говорю с мертвецами, он уже выведал. А мизансцена за забором лодочной станции была устроена с невинной целью уточнить, что еще я могу делать с мертвецами. По крайней мере, у него теперь есть неподтвержденная гипотеза, что я их не воскрешаю — как поступает он со своими услужниками...
Воистину, конфликт двух Велений — это опыт, который ни одному дезидеракту доселе не доводилось пережить. Черт возьми! Я уже начинал жалеть, что не воспользовался его подставой. Хотя бы даже из чистого познавательного интереса.
Быть может, им тоже движет такой же точно интерес?
Скука — вот главный бич дезидерактов. Всех, каких я знал.
А знал я их не так много — лишь одного.
Себя.
Может быть, вскорости мне выпадет сомнительное везение расширить круг знакомств?
— Хорошо же, — сказал я.
— Что хорошо? — быстро переспросила Анна.
— Неважно.
— Не вижу ничего хорошего, — проворчала она. — Мы сидим здесь, как два сыча, хотя могли бы спокойно переплыть реку и...
Договорить она не успела, потому что я сызнова перебрал цепь событий.
Катер не доплывет до того берега.
Потому что я верну его на то место, где он был мне преподнесен, только что без целлофановой обертки и синей ленточки с бантиком. На этот берег, к мосткам. Подзову, как собаку — к ноге.
Верну вместе со всеми пассажирами. Три преферансиста, два черно-серых экземпляра созревающего поколения, которое уже никогда не вызреет до полной спелости, и машинист Хрен Иванович, куда же без него.
А мы с Анной будем сидеть на разных концах скамейки и ждать у неба погоды.
Что там еще?
Очень удачно, что октябрьской порой активность всякой живой мелюзги падает до нуля. Ни стрекоз над водой, ни муравьев в траве, ни комаров. Даже птиц что-то не видать, не слыхать... Ну да оно и к лучшему.
Есть громадный соблазн перебрать еще несколько звеньев цепи — чтобы увидеть своими глазами, как из ничего возникает нечто, как вдруг нарождается катер фирмы «Crownline» там, где его не было.
Но я его преодолеваю.
Не то чтобы я окончательно изжил старинный свой грех любознательности. Из совершенно прагматических соображений: в точке появления катера могло состояться слишком много микрособытий, которые я не сумел бы учесть. Возможно, количество их измерялось бы теми же октиллионами, с какими мне приходилось иметь дело при проницании.
Ну что ж... в общем и целом...
Вот и еще одна новая реальность родилась. А старая покатила себе дальше, в неизвестность и недоступность, и никто никогда не узнает, чем в ней все закончилось. Ну, наверное, примерно тем же, что и здесь во благовременьи закончится.
А вот есть ли в ней я? Уникален ли я в каждой отдельно взятой реальности? Или все же во всем пространстве реальностей? Это вопрос всех вопросов.
— А вы-то чего?!
— Сейчас, идем, — откликнулся я, резво поднимаясь со скамейки.
Анна смотрела на меня, совсем опешив.
Но откуда ей было знать о моих сомнениях, колебаниях, и уж наипаче о манипуляциях с цепью событий? Она что же — помнила события прежней реальности? Я давно подозревал, что все эти разговоры о «дежа вю» возникли не на пустом месте... но сейчас был не самый подходящий момент для углубленных исследований этой темы.
Мгновением позже я вприпрыжку спускался по береговому откосу к мосткам, возле которых взревывала мотором моя плавучая мышеловка. Любопытно, что чувствует мышеловка, когда в нее попадает тигр — пускай даже в самом благостном расположении духа?
Мне не нужно было оборачиваться, чтобы знать: Анна следует за мной, как... гм... как утенок за существом, которого назначил себе в мамы.
И вот мы уже плывем.
Следует отметить, что на берегу было значительно комфортнее. От воды тянуло ледяной сыростью, которая с уверенностью старой проститутки заползала глубоко под одежду, да вдобавок еще и воняло тухлятиной. Анна как бы невзначай довольно плотно прижалась к моему плечу. И я не отстранился, как сделал бы при иных обстоятельствах.
Спустя небольшое время обнаружилось, что на палубе молчу только я.
— ...к теще вот поехал, — повествовал Колонель, вольготно развалясь на полдиванчика. — Тестя у меня давно нет, а теща пока наблюдается.
— К теще, значится, на блины, — бледно ухмыляясь, заметил картежник в просторной клетчатой кепке, из-под которой по обе стороны худого, по-лошажьему вытянутого лица нисходили к двухдневной серой щетине неухоженные бакенбарды. Он сутулился, стягивал ворот облезлого кожаного пальто, подкашливал, и вообще не выглядел совершенно здоровым. Что с полным основанием позволило мне мысленно именовать его Астеником.
— Что блины! Ее коронное яство — шаньги. Это, я вам доложу, да... Сейчас таких не пекут, разве что где-нибудь еще в глухих деревнях сохранились мастерицы. Я-то рассчитывал, что она свое искусство дочери передаст, то есть жене моей. Не вышло — жена все больше на траву напирала, на всякую растительность. Голубцы там, брокколи-шмокколи... А сейчас остались мы с тещей вдвоем на этом свете. Я и подумал: черта ли мне в этом городе? Какая разница, где дурью маяться? А так хоть шанег тещиных попробовать, напоследок-то.
— Ждет она тебя, что ни день на дорогу ходит выглядывать, — снова съязвил Астеник. — Уж печь затопила, тесто завела!
— Может быть, и не ждет, — согласился Колонель. — А я вот все равно еду. Можно сказать, плыву.
— Хорошо, когда у человека есть цель, — промолвил третий картежник, в низко надвинутом капюшоне стеганой куртки, под которым маячил роскошный семитский нос, да поблескивали очки. — Шанег, там, пожрать перед смертью... А у меня нет никакой цели. И даже знакомых на том берегу, куда плывем, нет никого. Все по эту сторону реки остались. Если по правде, я не знаю, куда и стремлюсь. Так и этак, негде укрыться. А вот однако же снялся с места, двинулся в путь. Страшно, наверное, стало сидеть сиднем и ждать чего-то.
— От перемены мест результат не меняется, — ввернул Астеник.
— К ляду результат, — сказал Носатый. — Это же как в сексе: результат ничто, процесс — все!
— Ну не скажи, — возразил Колонель. — Иной раз такой от этого получается результат, что просто диву дашься...
— Неожиданный, — осклабился Астеник.
— И такое случается, — солидно покивал Колонель.
— Да я не о том, — отмахнулся Носатый. — В дороге как-то проще... мысли из головы выветриваются, некогда отвлекаться на пустые страхи.
— Думаешь, пустые? — спросил Астеник.
— В движении, в пути многое кажется пустым. Даже начинаешь на что-то надеяться. А вдруг рассосется? Ведь всякое уже бывало... Вдруг что-нибудь придумают, и все переменится к лучшему и станет на свои места?!
— Не знаю, — сказал Колонель с сомнением. — Сколько себя помню, если что и меняется, так только к худшему. А если что и придумают — ну, там, открытие какое... или закон издадут... — то ежу понятно, что человек десять, максимум полсотни на этом неслабо поднимутся, а всем остальным будет только хуже и меньше денег.
— Какие еще деньги, — проворчал Носатый. — Кому сейчас нужны деньги! Я вот уезжал из этого вашего Нахратова... сам-то я из Лимбова... гляжу — на привокзальной площади стоит кавказец и фруктами торгует.
— Я его видела, — подала голос Анна.
— Я тоже видел, — сказал Астеник. — Но не подошел. Кто его знает, что там за фрукты.
Между прочим, и я видел этого странного торговца, но смолчал.
— Ну и напрасно, — продолжал Носатый. — Почем, говорю, мандарины. А он: брат, бери задаром. Хочешь — выбирай, хочешь — сам выберу лучшие. Только все не бери, оставь и другим, вдруг кто-нибудь еще захочет. Я говорю: мне все и не унести, а килограммчик возьму, не откажусь. Откуда они, говорю. Из-под Гантиади, племянник вчера целый фургон пригнал. Зачем гнал? Лучше бы по дороге людям раздал. А племянник мне: слушай, я этих людей боюсь... сколько дней ехал, ни одного таможенника, ни одного гаишника не встретил, это нормально, да?! Я его, абхазца, спрашиваю: если тебе денег не надо, зачем тогда здесь стоишь? Бросил бы эти ящики да отправлялся домой, с племянником. Не могу, говорит, привык здесь фруктами торговать, здесь и останусь, пока последний мандарин не отдам хорошему человеку. А вы говорите, деньги...
— Это мы от того абхазца с площади мандаринами да яблоками закусывали? — уточнил Колонель.
— Точно так. И помидоры с огурцами тоже у него взяты.
— Хорошие помидоры, — сказал Астеник. — И мандарины неплохие, хотя марокканские мне нравились больше. Да где ж их найдешь, марокканские? Эх, и чего я засомневался, нужно было тоже взять...
Ну, я-то не сомневался, хотя и взял всего ничего: пару яблок да гроздь переспелого винограда, которую съел еще на перроне.
— Самое удивительное, — усмехнулся Носатый, — что у нас в Лимбове, когда я уезжал, хлебозавод работал, а хлеб стоил сто рублей батон.
— И в каком соответствии с твоим заявлением, будто деньги никого не интересуют, это находится? — ядовито осведомился Астеник.
— А в таком, — отвечал Носатый, — что за сторублевками можно сходить в ближайший банк. Они там на полу рассыпаны. И настоящие, и поддельные.
— Зачем держать в банке поддельные купюры? — удивился Колонель.
— Они не поддельные. На каждой написано «тестовый образец», и употреблялись они для наладки банкоматов.
— Один черт, — сказал Колонель. — И какие же хлебозавод принимал в качестве платежного средства?
— И те и другие, — хохотнул Носатый.
— Непонятно, — проронил Колонель.
— А мне объяснили. Мол, нарицательная стоимость денежных знаков значения больше не имеет. Зато как средство учета они еще сгодятся. Например, для прогнозирования суточного спроса.
— Вот накопили они большой мешок купюр, — сказал Астеник. — Что они с ними делать станут? Пустят на растопку?
— Не знаю, не спрашивал. Может быть, каждое утро обратно в банк отвозят. Инкассаторам тоже, небось, чем-то нужно себя занять...
Мы с Анной не принимали в разговорах участия, потому что я напряженно следил за водой, за воздухом, за обоими берегами сразу, и все ждал, какой же сюрприз готовится преподнести мой оппонент. Это порядком изматывало... но игра без нервов не бывает. Мне хотелось поскорее узнать, как у него обстоят дела с фантазией. Что же он все-таки придумает, чтобы одолеть меня и мое Веление.
Что касалось Анны, то все это время она с не меньшим вниманием наблюдала за мной.
Машинист Хрен Иванович безмолвствовал, поскольку находился у штурвала, то есть практически в родной стихии. А черно-серый молодняк был занят исключительно собой, переплетясь конечностями и иногда обмениваясь омерзительно бесстыдными поцелуями.
Первым из равновесия их слюнявые нежности вывели Колонеля, как человека прежде других склонного к благонравию. Он прочистил горло и подчеркнуто отеческим тоном вопросил:
— А вы куда стремитесь, молодые люди?
— Мы странствующие фейри, — неохотно пояснил юнец. — Ищем летающий город Тир-Нан-Ог.
— А-а... — понимающе протянул Колонель, хотя по лицу было видно, что ни черта-то он не понимал. — Я-то раньше думал, что «фейри» — это какая-то бытовая химия.
— Да, — вынужден был согласиться юнец. У него обнаружилась на диво правильная речь, выдававшая по меньшей мере второй курс филфака. — Обычай давать чистящим средствам звучные имена способен дезориентировать людей со скудным словарным запасом. «Фейри». .. «Миф»... «Ариэль»...
— «Максимка»... — мечтательно отозвался со своего поста Хрен Иванович. — Возьмешь, бывало, фуфырик...
— А имена какие-то у вас есть? — спросил Колонель немного смущенно.
— Меня зовут Шизгариэль, — дружелюбно сказала дева.
— А меня Поре Мандон, — объявил юнец немного заносчиво.
— Ман... чего-чего?! — переспросил Астеник и заржал.
Носатый вторил ему интеллигентским хихиканьем.
— Имена сами придумывали? — мрачно спросил Колонель.
— Ага, — сказала дева и шмыгнула носом.
— Шо пиздец, то пиздец, — отреагировал Хрен Иванович.
Теперь уже на бледных лицах этих чокнутых фейри было начертано непонимание.
— Ничего смешного не вижу, — наконец отчеканил юнец и, отвернувшись, стал смотреть на реку.
Если в имени девы отчетливо читались отзвуки старой доброй «Шизгары», с легкой приправой благородной шизы, то юношу я переоценил. Судя по фонетической глухоте, вряд ли то был филфак. В лучшем случае, отпрыск хорошей педагогической семьи, оттуда — в ролевики, а уж когда крыша сползла окончательно — на поиски летающего города. Который, между прочим, ни единого мига не летал, хотя и располагался на изрядной высоте.
— Вас не смущает, молодой человек, что на добром десятке живых и мертвых языков ваше имя переводится как «свинья»? — не удержался и я. — Что же до вашей фамилии... или что это — патроним?
— Мне такие языки неизвестны.
— Ну как же, — продолжал резвиться я. — Эти языки следует знать всякому индивидууму, который почитает себя образованным: авестийский, хантыйский... да и мансийский, кстати. А вот ваша фамилия...
— Я похож на свинью? — спросил он.
— Не слишком. Скорее на Авраамова овна.
— Овна! — повторила дева Шизгариэль и прыснула.
Она выглядела намного глупее и проще своего спутника, и оттого, наверное, симпатичнее.
— Вот и напрягите абстрактное мышление, — посоветовал юнец пренебрежительно, — попытайтесь спроецировать на это звукосочетание образ меня как человеческого существа, а не какой-нибудь супоросой свиньи.
— Трудновато, — признал я. — То есть, разумеется, с абстрактным мышлением у меня дела обстоят хорошо. Но и с инертностью ассоциаций тоже все неплохо.
— В конце концов, каждый слышит в меру своей испорченности, — процедил он через плечо.
— Тихо, — сказал я.
— Что, аргументы кончились?
— Просто заткнись, сопляк.
Разговоры пресеклись.
— Что случилось, морячок? — негромко спросил Колонель.
Вместо объяснений я приказал:
— Глуши мотор.
— А он потом хрен заведется, — пробормотал было Хрен Иванович, однако же подчинился.
Катер неспешно сносило к руинам моста.
В беспросветно ровный шум воды едва различимо вплетались размеренные механические звуки.
— Что за хреновина... — просипел машинист.
— Это не хреновина,- — сказал Колонель. — Это винты. Вертушка идет.
«Как тривиально», — подумал я.
14
Черный Чоппер.
— Не стоило глушить, — сказал Колонель сквозь зубы. — Могли бы успеть.
— Не могли, — проронил я.
— Может, и не могли. Но рискнуть стоило. Ты зачем судно остановил, мудило? — обратился он к машинисту.
— Так ведь он сказал глушить, я и заглушил...
— А скажи он тебе башкой в стенку биться?..
— Сейчас ракетой саданет, — пробормотал Астеник.
— Какой еще ракетой?! — спросила Анна драматическим шепотом.
— Известно какой... С теплонаводящейся головкой. У них такие завсегда имеются.
— Глупости, — возразил Носатый, демонстрируя необычайные познания в обсуждаемом предмете. — Нет там никаких тепловых головок. Обычные «вихри» с лазерным наведением. Да с нас и пушки хватит.
— Какой еще пушки?!
— Авиационной, тридцатимиллиметровой. Порвет в клочья...
Дева Шизгариэль тихонько захныкала. Ее спесивый спутник исчез из виду. Должно быть, забился в самый дальний закуток, то есть вел себя в полном соответствии с избранным именем.
А действительно, зачем мы остановились? Наверное, я просто хотел сосредоточиться и придумать адекватный, но «асимметричный» ответный ход. Играть так играть.
И теперь было самое время этим заняться.
Чоппер завис над водой в отдалении, красиво срывая верхушки волн и дробя мерно рокочущими винтами в кисейную пыль. Медленно развернулся носом в нашу сторону. Стекла кабины были густо затонированы, как у бандитского «мерседеса».
Пальцы Анны мертвой хваткой сомкнулись на моем запястье.
— Аккуратнее, — сказал я. — Будут синяки.
— Что? — переспросила она.
— Гематомы, — пояснил я. — Подкожные полости, заполненные кровью. Руку отпустите.
Она энергично помотала головой, но не отцепилась.
Итак, что я там себе напридумывал, пока размышлял о природе неведомо откуда взявшегося катера? Левиафан со дна речного? Не бог весть какой креатив... и все же не столь истерто. Сгодится для психической атаки.
Если, разумеется, у моего противника есть психика.
— Заводи, — сказал я.
Судя по всему, у Хрена Ивановича возникли те же проблемы со слухом, что и у женщины.
— Ч-чего?
— Заводи, мать твою, — повторил я, добавив голосу стальные нотки.
— То глуши, то заводи... Ни хрена не заводится! — объявил он плачущим голосом. — Я же говорил!..
«А вот это уже обычное жульничество, — подумал я. — Передергиваете, сударь... не имею чести знать вашего имени и происхождения...»
— Уймись, дядя, — сказал я. — Сейчас у нас все на свете заведется.
Дальше вот что.
Мотор оживает в тот момент, когда Черный Чоппер совсем уже созрел, чтобы пустить нас на дно своими ракетами. Или пушкой, кому что больше нравится.
Но я не могу дать ему этой возможности, потому что так диктует мне Веление.
И лучше никому не знать природу той силы, что расцепила намертво сплавившиеся шестеренки мотора.
А еще в самой глубокой расселине речного дна от тысячелетней дремы пробуждается левиафан.
Одно из моих стародавних умений — всезвание. Иначе — «апелляция к сверхъестественным силам природы». Я знал об этом своем качестве чуть ли не с момента пробуждения, но вот пользовался ли когда-либо, уж и не помню...
Если кому-то неизвестно: у каждого мало-мальски значительного водоема есть свой левиафан. Не то хозяин воды, не то блюститель мирового порядка в локальных объемах. Так уж было предусмотрено при сотворении этого мира. Чем больше водоем, тем крупнее блюститель. Разумеется, речной левиафан не идет ни в какое сравнение с морским, а что уж говорить об океаническом, чьи размеры ограничены только просторами для маневра на средних глубинах!.. Но даже у этой по-прежнему безымянной реки левиафан достаточно велик, чтобы поразить неподготовленное воображение (поэтому на катере орут все, кроме меня), а заодно проглотить в два-три приема военный вертолет в полном боевом оснащении.
Со стороны, наверное, это выглядит невыносимо ужасно. Что же до меня, то я развлекаюсь. В самом деле, есть нечто комичное в зрелище левиафана, что растопырил ласты на манер воздушных крыльев и, бешено работая гребнистым хвостом, надвигается разверстой пастью на чоппер, который раком-боком пытается от него увильнуть. А ведь не увильнет — от левиафана никто и никогда не уходил.
Титанические челюсти с лязгом смыкаются на вертолетном хвосте. Несущий винт напоследок срубает одну из пластин головной части гребня, но, натолкнувшись на замшелые от старости спинные наросты, разлетается вдрызг. Все же левиафан — тварь матерая, доисторическая. .. Осколок винта с артиллерийским свистом проносится над нашими головами — все, независимо от пола, возраста и социального положения, рушатся ниц.
Я остаюсь на ногах.
Потому что еще один осколок, кувыркаясь, летит мне прямо в лицо.
Интересно, что будет, если он снесет мне башку?
Интересно, что происходит, когда сталкиваются два Веления?
Интересно...
Мир становится плоским и скудным на краски, как японская гравюра на листе рисовой бумаги. Всякое движение умирает. Смертоносный кусок металла висит в воздухе на расстоянии протянутой руки и выглядит забавной нелепицей, вроде колокольчика на гардине.
Неведомо где, неосязаемые всем чувствам, недоступные восприятию и пониманию, с тяжким скрежетом проворачиваются шестерни часового механизма мироздания. В обратном направлении. На полтора зубца, не более.
Гравюра обретает объем и наполняется цветом. Мир, словно внезапно разбуженный человек, встряхивается и с некоторым недоумением продолжает свое движение по оси времени.
Осколок меняет изначальную траекторию и пролетает над моей головой, зловеще шевеля волосы.
«Интересно», — повторяю я про себя, пытаясь согнать с лица примерзшую к нему кривую ухмылку.
Оказывается, мироздание умеет перебирать цепь событий не хуже моего.,
...Что уготовано моему альтер-эго в той новой реальности? Кем он станет? Божком из местного пантеона, с уродливой внешностью и дурными манерами? Ангелоподобным юнцом, с наклонностями к дедукции и к сомнительным развлечениям? А может быть, демонической женщиной с пронзительным взглядом, любительницей водки, селедки и брать в долг без отдачи? Огромной черной собакой с пылающими глазами? А то и вовсе машиной, с неугасимой неоновой лампочкой внутри, знающей ответы даже на незаданные вопросы, скрывающей абсолютную истину под покровами метонимий, метафор и синекдох? Или же не может быть никаких новых реальностей, «потому что этого не может быть никогда»?..
Право, сколько нового можно узнать, оказавшись в полной жопе!
Между тем левиафан добивает слабо трепыхающийся чоппер о воду, вздымая огромные волны. Помнится, так динозавры глушили добычу перед тем, как неспешно сожрать еще теплое стерво. Видно, как из покореженной кабины в реку валятся черные фигурки. Живы они или нет, утверждать положительно невозможно.
Краем глаза замечаю, как за кормой катера расступаются мутные хляби, и белому свету является черно-зеленое двенадцатиметровое тулово фашистской мини-субмарины «Зеехунд» образца 1944 года, крепко помятое и с одной только торпедой по левому борту.
Остроумно, черт дери! Мысленно аплодирую сопернику. Пятисотмиллиметровая электрическая торпеда, конечно, игрушка, левиафана ею не прикончишь, но притормозить на какое-то время вполне удастся.
Мы по-прежнему довольно далеко от берега. Мы на прицеле у новоявленного «Летучего голландца». И мишень из нас самая что ни на есть благодатная. Хоть я и отдаю себе отчет, что атаковать нас никто уже особенно не собирается, а главная задача этого речного хэппенинга — произвести на меня впечатление и убедить в серьезности намерений.
Это все сильнее напоминает шахматы. Левиафан вполне сойдет за ферзя, субмарина — за слона, тогда как чоппер больше чем на дебютную пешку не потянет.
Во всяком случае, следующий ход за мной, и это будет ход конем.
Искражение, оно же «искаженное отражение», оно же третий закон Ньютона в расширенной формулировке. Взаимодействия двух, к примеру сказать, тел примерно равны, направлены одно на другое и доведены до абсурда, а там уж как Создатель Всех Миров на душу положит.
Из-за поворота реки грозно и неспешно возникает речной бронекатер типа «штык». На роль «Летучего голландца» он годится намного лучше, нежели «Зеехунд». Экипаж мертв, давно истлел и выстроен на палубе. Командир в полусгнившем бушлате и бескозырке на черепе простирает в сторону «Зеехунда» костлявую длань. До нас доносится потусторонний, но все еще полный революционного порыва голос:
— Из всех орудий... румпель, брашпиль, шкентель и нагель через тридцать семь гробов и царскую каторгу в бога душу мать... по врагам мирового империализма... ПЛИ!!!
Похоже, я слишком много читал Довлатова.
Внутри субмарины, как представляется, старательно чешут под пилотками затылочные кости, по кому истратить единственную торпеду — по бронекатеру или левиафану.
У скелетированных революционных матросов выбор проще, и они начинают прицельно класть боеприпас в рубку «Зеехунда».
Левиафан, не обращая внимания на стрельбу, безмятежно дожевывает вертолет.
Все заняты своим делом.
Что позволяет нам, едва только катер тычется носом в прибрежный песок, ссыпаться через планшир, матерясь, толкаясь и оступаясь, и со всевозможной резвостью устремиться под защиту леса.
15
Грохот орудий и шум вспененной воды следовал за нами от реки еще минут десять. Затем ухнул единственный тяжкий взрыв — не то «Зеехунду» удалось-таки пустить торпеду, не то она сама сдетонировала, не отойдя от корпуса субмарины. И все стихло, будто чья-то невидимая рука вывернула регулятор громкости. Слышно было только, как шуршит под ногами песок, да изредка похрустывает валежник. Кругом был сосняк — деревья по большей части молодые, редко растущие. Состариться им, как видно, уже не доведется.
Убегали молча. Страх пережитого отступал по мере удаления от берега. Очень скоро перешли на быстрый шаг, восстановили дыхание... Первым подал голос отважный Колонель:
— Вот же лес, мать его... даже белок не видно.
— Распугали твоих белок на хрен, — проворчал Хрен Иванович.
— Да уж... — Сделав выразительную паузу, Колонель дерзнул перевести разговор в русло актуальности: — Ведь я такое даже в кино не видал.
— А я видала! — с очаровательной наивностью объявила дева Шизгариэль.
— Ну, допустим, в кино еще и не такое показывали, — согласился Колонель. — Кто же знал, что оно случается на самом деле?!
— Что такое «оно»? — ядовито осведомился Астеник.
— Ну, это самое... в общем, ты понял.
— На самом деле? — подхватила Анна.
— Ну да... наяву, в реальной жизни.
— Так мы уже давно живем вне реальности и логики, — хмыкнул Носатый.
— Так-то оно так... но очень уж внезапно это все появилось. .. из ниоткуда...
— Уж конечно — из ниоткуда! — продолжал цепляться Астеник.
— Ну, может быть, оно было всегда, — сказал Колонель миролюбиво. — Только никто не замечал. Да оно и сидело себе тихо, не засоряя внимания. А теперь вдруг почуяло слабинку, проявилось... полезло из всех щелей...
— Что же это за «оно» такое? — не унимался Астеник.
— У Стивена Кинга это «оно» было вполне конкретно, — заметил Носатый. — Уродливый клоун, пугавший детишек.
— Не знаю, как там насчет Кинга, — злобно сказал Хрен Иванович. — Игрывал я в этого вашего «кинга»: ничего особенного, хренота кромешная, то ли дело «три листа»... клоун, бля... а у нас тут на клоунов-то не похоже, одна хренова чертовщина.
— «Чертовщина» — она, а не оно, — поправила Анна.
— Какая хрен разница...
— Но ведь все уже тысячу раз, наверное, обо всем этом перетерли по кухням и тусням, — с неожиданным истерическим надрывом в голосе вступила в беседу дева Шизгариэль. — Все уже обо всем договорились и все для себя выяснили. Какой понт говорить об этом здесь и сейчас?!
— Так ведь никто ничего толком так и не знает, — развел руками Колонель. — А те, кто знает, не говорят. Темнят по углам... как это у нас водится — чтобы не баламутить народ попусту.
— А чего его баламутить? И так уже все мутное кругом... — обронил Астеник.
— Да и кому темнить-то? — добавил Носатый. — Попрятались все... По ящику либо полосы, либо какая-то несусветная байда, вроде «Царской невесты»... типа позитивный образ Малюты Скуратова как обличителя боярской сексуальной распущенности!
— А у нас ни с того ни с сего вдруг «Чапаева» начали крутить! — сказал Поре Мандон. — И крутили с семи утра до поздней ночи — я за нетбуком сидел, прикалывался.
— Наизусть, поди, выучил? — спросил Колонель с отеческой улыбкой.
— Крррасиво идут! — мечтательно зажмурившись, произнес Астеник.
— Интелихейция... — добавил Носатый.
— Хрен с ней, давай психическую, — откликнулся машинист.
— «Чапаев» еще куда ни шло, — сказал Носатый. — А вот в Нижних Вершках, я слышал, вдруг зафигачили «Полное руководство по занятию любовью», причем в нескольких сериях, с переводом...
— Ага, жизненный тонус захотели поднять в массах!
— Рождаемость простимулировать!
— А я, воля ваша, иной раз даже и скучаю по прежним дикторам, — признался Колонель. — Что там с ними, живы ли, нет ли...
— Ну да, я тоже скучал, — оскалился Астеник. — А тут однажды прохожу мимо телевизора — он у меня круглосуточно включен, Мало ли... воздушная тревога, то-се... а там сидит Беня Головизнин, наше местное новостное светило... он всегда заканчивал важно так: «С вами был Ве-ни-а-мин Головизнин!», но его весь город иначе как «Беня Голопиздин» не называл... пардон за мой французский, но из песни слова не выкинешь... сидит, значит, наш Беня — небритый, с опухшим портретом, башка три дня немыта, но все равно в костюме, при галстуке... то есть, какой на нем костюм, судить трудно, видно только пиджак до пояса, а уж что там ниже, одному богу известно... говорят, раньше дикторши в джинсах и шлепанцах сидели, а те, что помоложе, в жаркое время года и вовсе в шортах...
— Ты про Беню давай, а не про дамские труселя!
— Тоже богатая тема...
— Ну так пускай эту закончит, потом на твою перейдем...
— Ага, вот, значит... Сидит это он и смотрит на меня мутным взглядом, и понятно, что пил по-звериному с месяц, не меньше... а потом вдруг говорит своим классическим баритоном: «Если вы ждете, что сейчас я поведаю вам о совещании у губернатора по поводу ремонта дорог, то глубоко заблуждаетесь. Губернатор еще на прошлой неделе под покровом ночи съе...» кгхм... ну, в общем...
— Да понятно, давай дальше!
— Ага... Беня-то все произнес как есть, без бип-бип... в том смысле, что «...удрал в неизвестном направлении, по слухам — на Мальту, где у него особняк и бизнес. Хотя возникает вопрос, каким образом, в свете последних событий, этот му...» кгхм...
— Мудак, — без церемоний подсказала дева Шизгариэль.
— Ага... «каким образом он до упомянутой Мальты доберется, если доверять свою жо...» кгхм...
— Жопу! — в два голоса подхватили злокозненные фейри.
— «...задницу воздушному транспорту сейчас не рискнет никто, у кого на плечах голова, а не...» э-э...
— Жопа! — со смехом донеслось уже со всех сторон.
— Нет, Беня другое слово ввернул... вроде как лекарство при простуде, — Астеник защелкал пальцами, пытаясь припомнить. — А, вот — эфедрин!
— При чем тут лекарство? — поразился Колонель.
— Ну, Беня так сказал...
— Афедрон, — не выдержал я.
— Во, точно! Афедрон... А что это такое?
— Задница, — разъяснил я. — По-древнегречески. Как там у Матфея... Иисус говорит своим апостолам: не понимаете, что ли, олухи, что «...всяко, еже входит во уста, во чрево вмещается и афедроном исходит?»
— Оказывается, и сын божий утверждал, что все-то у людей случается через жопу, — промолвил Колонель раздумчиво. — Чему же мы сейчас удивляемся?
— Не помню такого, — нахмурилась Анна. — А Священное Писание я хорошо знаю.
— В перевод с церковно-славянского на русский было внесено изрядное количество политкорректных новаций, — усмехнулся я.
— Глупости! — сказала она сердито.
— Особенно если принять во внимание, что и церковнославянская версия была переводом со староболгарского, на котором говорили в своих кругах Константин Философ и старший брат его Михаил , а тот в свою очередь наследовал древнегреческому, и на всех этапах аутентичность версий имела устойчивую тенденцию к снижению...
— Откуда вам знать!
Откуда... Не объяснять же ей, что я лично присутствовал при сочинении одного из четырех канонических евангелий и по крайней мере трех апокрифов, об утрате которых жалею до сих пор!
Пока мы с Анной пикировались на ходу, остальные довольно пасмурно безмолвствовали. Машинист Хрен Иванович убежал далеко вперед, между тем как Носатый порядочно отстал, и в том, что мы так растянулись по лесу, не было ни грана целесообразности.
— Стоим, — приказал я негромко.
Подчинились все, с охотой и без лишних слов. Даже Колонель, который выглядел намного властнее и старше меня (что ни в коей мере не соответствовало действительности). Хрен Иванович, обнаружив, что остался в одиночестве, спохватился и вразвалочку подтянулся к общей группе.
— Хрен ли стормозили-то? — бормотал он.
— Вас ждем, — ответила дева Шизгариэль.
— Меня... я что — главный, что ли...
На фоне ею понемногу сходящего на нет бухтежа, густо пересыпанного «хренами» и прочими экзотическими овощными культурами, я прогнал короткую, но содержательную речь.
— Прошу всех слушать и не задавать лишних вопросов. Просто примите сказанное как данность, которую необходимо держать в уме, если есть желание выжить и дойти туда, куда хочется. Сейчас утро, впереди день, и у нас есть только это короткое светлое время суток, чтобы найти какое-нибудь подходящее укрытие и отсидеться до прихода темноты. Вечером, не говоря уже о ночи, мы совершенно беззащитны перед каждым, кто вздумает с нами расправиться.
Поре Мандон разинул было рот, чтобы задать какой-то вопрос — очевидно, о том, кому мы на фиг уперлись с нами расправляться. Я пресек его намерение указательным пальцем, направленным точно в веснушчатый нос.
— То, что нас непременно захотят уничтожить, не должно вызывать сомнений. Сейчас в мире остались только жертвы и охотники. Так вот, мы — жертвы. У нас нет оружия, мы не умеем воевать, а тем более убивать, даже если от этого зависит собственная жизнь. Если кто-то мотивированно думает о себе иначе, я готов с ним обсудить эту тему отдельно — но не сейчас! Вы все видели, что случилось на реке. Я могу обещать: впереди ждут не менее интересные приключения с участием самых необычных персонажей. Отсюда несколько простых правил: никто не отстает, никто не убегает вперед, в любой момент времени всякий находится в том месте, где я могу видеть, слышать или обонять его. Особенно видеть. Все поняли?
После долгой паузы Колонель проронил:
— Ну... почти.
— Когда одного из вас сожрет махайрод, просто вышедший из придорожных кустов, надеюсь, придет и полное понимание.
— Кто такой махайрод?.. — потерянно спросила Шизгариэль, но Поре Мандон перебил ее деловито:
— А куда мы идем?
— В нескольких километрах предвидится населенный пункт. Названия не знаю, но что будет, знаю доподлинно.
— Точно так, — подхватил Хрен Иванович. — Это их лодочная станция. И вокзал там есть. Я сколько раз проезжал на семнадцатом скором... Название еще такое... смешное.
— И что там, в этом населенном пункте со смешным названием? — полюбопытствовал Астеник.
— Может быть, нам повезет с ночлегом. И, если уж выпадут три красные семерки, с транспортом до Силурска.
— Что такое «три семерки»?.. — совершенно потерялась дева Шизгариэль.
— Да не нужно мне в Силурск, — сказал Астеник с раздражением.
— Значит, высадим по дороге. А теперь — вперед.
Прежде чем тронуться с места, Колонель уточнил:
— Это что же, мы все впереди тебя должны топать, морячок?
— Хорошая мысль, — проворчал я.
Интересно, как он догадался о моем флотском прошлом? Об очень далеком, кстати... просто невообразимо для человеческого ума далеком.
* * *
...Когда небо и вода разделились, мы отвязали друг друга от бортов и мачт и затеяли перекличку, чтобы узнать, не смыло ли кого дикой волной. Между тем Одиссей, мокрый и злой, весь шторм простоял у рулевого весла, толку от которого было немного. То был вызов — стихии, да и самому себе. Встречались мне такие люди... трусоватые от природы, но часто против воли оказавшиеся в положении, когда обнаружить страх, равно как и любую иную слабину характера, означало лишиться всего, что нажито было за долгие годы, — имущества, славы, власти. А этого не хотелось. Потому Одиссей денно и нощно вышибал из себя клин человеческих слабостей, для кого-нибудь другого вполне допустимых и простительных, клином запредельных испытаний. Качество, заслуживающее уважения... хотя в остальном он по-прежнему был засранцем.
«Где мы?» — спросил кто-то.
«В открытом море, — отвечал Одиссей, выжимая бороду. — А вы, оборванцы, понадеялись, что мы уже в Аиде?!»
Молчанием была встречена эта немудрящая шутка. Явившаяся взглядам картина никак не соотносилась с представлениями о загробном мире, но и привычную реальность напоминала весьма слабо. То есть, конечно, море — оно и есть море, свинцовая рябь от горизонта до горизонта, не за что глазу зацепиться. А вот звезды в разрывах облаков были чужие, и облака были чужие — низкие, багровые, и воздух был чужой, холодный, пахнущий смертью.
«Куда плыть, царь?» — «Здесь есть ветер, и он все еще дует. Держать по ветру...»
Было ясно, что мы сбились с курса, заброшены бурей в неведомые воды, быть может — на край света. Хотя мне, побывавшему за свою жизнь и в центре вселенной, и на краю света, и даже на оборотной его стороне, такое предположение представлялось нелепым... Одиссей не был мудр в традиционном понимании, а что до его всем известной хитрости... не стоило бы путать хитрость и ум. Но нельзя было отказать ему в прозорливости. А может быть, в везении. Словом, в тех свойствах натуры, которые делали его царем, а окружающих вынуждали ему прислуживать. Мы плыли по ветру, наугад и вслепую, весь дождливый день, что пополнил наши оскуделые запасы пресной воды, и всю холодную ночь, и еще один день без дождя. Но ближе к вечеру впередсмотрящий Термофил прокричал те слова, которые мало кто чаял уже услышать:
«Вижу землю!»
Впрочем, землей каменную стену, отвесно вздымавшуюся из кипящих волн, назвать можно было только от безысходности.
В каких богоборческих сражениях неведомые гиганты выломали где-то и обрушили в море этот кусок горной кручи?.. Запрокинув головы, мы пытались разглядеть, что там, наверху, но на высоте пяти, а то и десяти стадий колыхался беспросветный темный туман, словно приблудное облако зацепилось за скалу и встало над нею на вечный прикол. От этого мрачного места прямо-таки разило бедой. Я ушел на корму, закрыл глаза, чтобы разглядеть источник опасности... Всевидение бунтовало. Ничего. Голый камень. Как и полагается камню, совершенно мертвый.
Но внутри скал таилось что-то злое и смертоносное. И неживое. Не тварь, не растение, даже не механизм.
Мое поведение не осталось незамеченным для Одиссея. Пускай он и не считал меня прорицателем, вроде Калханта или несчастного Даокоона, но все же признавал за мной некоторое провидческое дарование, природу которого себе объяснить не мог, а спросить открыто мешала надменность.
«Ты чувствуешь то же, что и я, Криптос»? — спросил он.
«Я не чувствую ничего, царь... кроме того, что нам не следует здесь находиться».
«У нас нет выбора, — сказал Одиссей. — Это остров, и мы должны на нем высадиться. Хотя бы затем, чтобы добыть воду и какую-нибудь пищу».
«Нет здесь ни воды, ни пищи, — возразил я. — Это всего лишь кусок голого мокрого камня, от которого стоит держаться подальше».
«Объясни это своим друзьям, — усмехнулся царь. — Своим перепуганным голодным друзьям».
«У меня здесь нет друзей. Но я не желаю смерти никому из этих людей».
«Я животом своим ощущаю угрозу. Но не вижу ее. И мне это не по сердцу, Криптос. Я не самый храбрый человек в Элладе — хотя с готовностью убью всякого, кто повторит эти мои слова! — но мне привычнее видеть противника перед собой, нежели гадать о нем...»
«Скажу только, что нам незачем кружить возле этой безжизненной скалы. Это не остров, царь, где нас ждут фрукты, дичь и вода, а если повезет — вино и покладистые рыбачки. Чем скорее мы отсюда уберемся, тем лучше. Мы не найдем здесь ничего, что хотели бы найти, а потеряем больше, чем рассчитывали».
«Вот за что.я никогда не любил прорицателей...»
«Я не прорицатель, царь».
«...так это за умение уходить от простого ответа на простые вопросы. Еще меньше мне нравится, когда я говорю, а меня перебивают».
«Ты спросил, а я ответил», — сказал я хмуро.
«Да, я спросил, а ты принялся давать несуразные советы. Неужели ты надеялся, что я им последую? Если у меня и оставались какие-то сомнения, то теперь я точно знаю: это остров, и мы на нем высадимся, хотя бы все псы Аида подстерегали нас на берегу».
«Царь...» — начал было я, но внезапно понял: меня никто не слушает. Мне вообще не стоило ввязываться с ним в спор. Те, кто знал Одиссея лучше, так и поступали: едва только он обращался к ним с вопросом, превращались либо в безответное дерево, либо в колодец, откуда до него доносилось эхо собственного голоса. Да я и сам уже весьма неплохо его знал. И какая блоха меня укусила, что я вдруг решил поделиться с ним своими сомнениями?!
Оставалась, впрочем, слабая надежда, что скала — она и есть скала, отвесные стены, ни причалить, ни зацепиться. ..
«Вижу проход!» — закричал Термофил.
«Нам не нужен проход, глупец! — огрызнулся Одиссей. — Что мы станем делать в этой норе?! Нам нужна бухта!»
Проход не проход, бухта не бухта... а надежды мои не оправдались: нас уже всасывало в темную узкую щель — туда, где сплошная каменная стена расселась, должно быть, при падении с олимпийских высот. В грохоте воды, в пене брызг, мы проваливались внутрь скалы. Храбрясь и молодцевато покрикивая: «Держи ровно!.. весла, весла береги!.. убрать парус, рыбьи дети!..» Одиссей, поначалу стоявший между рядами гребцов, зачем-то обнажив меч, наконец сообразил, что проку от его воинственности будет немного, и теперь вместе с навигатором Перикомпом налегал на рулевое весло. Я повис на снастях, помогая Триссосу и Симпоту свернуть парус. Бешеный поток пытался притереть корабль бортом к скале; чтобы оттолкнуться на безопасное расстояние, в ход шли и весла, и копья, и все, что попадало под руку. «Только бы мачту не срезало...» — услышал я. Но вряд ли о том стоило беспокоиться — своды расселины терялись в туманных клубах... Внутри камня течение смирило свой буйный нрав, но расправить весла в такой тесноте было опасно. Оставалось покориться судьбе и стихии.
«Факелы!» — приказал Одиссей.
Это была неудачная мысль.
Во-первых, в спертом, наполненном водяной пылью воздухе кремень не давал искры, трут не занимался. «Никому ничего нельзя доверить, — прошипел Одиссей. — Дай сюда!» Самое удивительное, что с десятой примерно попытки ему удалось оживить один факел, а уж от того занялись и остальные.
А во-вторых, мы разбудили Скиллу.
...Как я сейчас понимаю, Скилла была существом из другого мира. Вернее сказать, порождением — ибо кому в голову придет назвать «существом» дерево или гриб?! Скилла не была ни тем, ни другим, но и не животным, впрочем. Она не была даже Скиллой — это потом, много позже, со слов немногих живых очевидцев назвали ее Скиллой — но не потому, что она лаяла во все свои глотки, как злобная собачья свора. Она вообще не издавала звуков по причине полного отсутствия легких и голосового аппарата.
Да и странно было бы назвать «лающей» милую девушку из хорошей, практически божественной семьи. Была же придумана легендарная предыстория про любовь девушки Скиллы и красавчика, на которого имела свои виды злокозненная колдунья, чуть ли даже не бешеная оторва Киркэ, про жестокие чары означенной колдуньи, обратившие стройное девичье тело в нечто ужасное, чему нет названия...
Но в тот час мы не знали, с кем имеем дело. «Что это за коксакос» — помнится, спросил Симпот. На троянском это означало примерно следующее: «неведомая траханая херня». За время, проведенное у стен Трои, мы весьма обогатили свой лексикон словами вражеского языка, но те слова по преимуществу были бранными — ибо какие слова чаще всего звучат на поле брани?!
Что это был за мир, и кем была Скилла в своем мире? Комнатным цветком? Вредителем полей и огородов? Домашним животным? А может быть, хозяйкой дома, матерью семейства и почетной горожанкой? Оставалось только гадать. С тем же успехом ее мир мог находиться вовсе не за пределами обычного пространства и времени, а в недоступных чувствам и воображению морских безднах, населенных созданиями вечной тьмы, что стерегут тысячелетний сон царя всех левиафанов. Не животное, не растение, не гриб, ни даже механизм. Всевидение обнаружило бы все названное. Только не то, что было абсолютно и бескомпромиссно чужим. Воистину, многообразие миров кого угодно способно лишить рассудка...
Но здесь Скилла была всего лишь запуганным зверем в чужом лесу. Игра стихий вырвала ее из привычного окружения вместе с обиталищем — этой мрачной голой скалой, — и швырнула в воды нашего мира. Скилле не так повезло, как девочке Дороти из Канзаса, перенесенной вместе с домиком и собачонкой в волшебную страну Оз — в той истории, придуманной много позже, почти все было знакомо и мило... что редко случается в действительности. Если признать за Скиллой способность переживать и чувствовать — а кто мы такие, чтоб отказать ей в этих качествах?! — то она испытывала страх, ощущала себя потерянной и совершенно одинокой. Она и была одинокой — единственный представитель вида... как и я.
Итак, Скилла...
«Мне это не мерещится?» — шепотом спросил Одиссей, поднимая факел повыше.
«Это что за коксакос» — гаркнул было Симпот, но на него со всех сторон зашикали.
«Ничего себе цветочки!» — пробурчал Триссос.
Скилла и вправду могла бы сойти за диковинное соцветие на толстом, как колонна храма, стебле, конец которого терялся во мраке. Но каждый из шести ее гигантских цветков подозрительно напоминал разверстую пасть, а между ржавокрасных лепестков таились клыкастые челюсти-капканы.
Корабль ощетинился копьями.
«Это уродливое растение и есть та опасность, о который ты мне толковал, Криптос?» — усмехнулся Одиссей.
«Надеюсь, я ошибся, царь. Оно не собирается нападать. Оно просто хочет, чтобы мы поскорее отсюда убрались».
«Какое совпадение! И я хочу того же...» Одиссей попытался ткнуть факелом в один из цветков, склонившийся чересчур низко. Тот отпрянул и сжал лепестки. «А это что такое?!» — спросил он переменившимся голосом.
«Заметил, — подумал я обреченно. — Смешно предполагать, что он не заметит. Он может пропустить мимо глаз и ушей все, что угодно, только не это».
«Вы видели, какая у этой гадины чешуя? — спросил Одиссей возбужденно. — Огромные пластины необработанного рубина! Клянусь трезубцем Посейдона, мне нужны эти рубины!»
У Одиссея и без того хватало отвратительных качеств. Казалось бы, для чего ему еще и алчность? Может быть, он решил, что небеса послали ему эту невидальщину с рубиновой чешуей, чтобы пополнить оскудевшую за время отсутствия царскую казну? Или он рассчитывал расплатиться бесценными камнями с попутчиками, не чувствовавшими себя в большом выигрыше от троянской кампании, и тем самым надолго обелить в их глазах свою скверную репутацию? Так или иначе, Скилла выжидательно покачивала хищным своим соцветием, ничем не обозначая намерений, а Одиссей, вращая глазами и скалясь, сулил все мыслимые блага с небольшими оговорками тому, кто прикончит эту тварь и снимет с нее шкуру. Идея не нравилась никому, кроме самого Одиссея.
«Это всего лишь сорняк! — орал царь. — Большой сорняк, вы что — чертополоха не видели? За то время, что мы не были на Итаке, на ваших полях выросли плевелы еще почище того! Вырвите его с корнем, принесите мне, и будете вознаграждены!»
«Не нравится мне, как этот чертополох на меня косится, — проворчал Симпот. — А вдруг наши шкуры понравятся ему больше, чем его — тебе, царь?»
«Не знаю, что там творится на Итаке, — вторил ему Триссос, — но давно уже хотел бы вернуться и посмотреть. Лучше нам убраться из этой могилы поскорее, как советует Криптос, а он дурного никогда не посоветует...»
«В Тартар Криптоса! — рассвирепел Одиссей. — В Тартар всех вас, ничтожные трусы! Я сам сорву этот цветочек и заберу себе всю добычу!»
С этими словами он вытянул из ножен меч, отпихнул стоявшего на пути гребца и поставил ногу на борт, намереваясь перепрыгнуть полоску воды, отделявшую нас от каменного уступа, где угнездилась несчастная Скилла.
Расчет был неприкрытый, но себя оправдал. Как это обычно и происходило со всеми околесинами, авторство которых принадлежало Одиссею.
До изнуренных голодом, испытаниями и усталостью моряцких мозгов дошли, опережая друг дружку, две мысли. Первая: царю втемяшилось искать приключений на свой афедрон, и его не остановить. Вторая: если с ним случится неладное, о возвращении на Итаку можно забыть. Одна дорога — в пираты... но в пираты не хотел никто, потому что все хотели домой.
«Да ладно, царь... эка невидаль: бодяк — он и есть бодяк, даром что большой... успокойтесь, мы сейчас все сделаем... эй, кто-нибудь, привяжите царя к мачте, а то получится, как в прошлый раз с сиренами!..»
Кто-то уже доставал из-под скамей такелажные топоры, кто-то сматывал лини в бухты... Дело шло к тому, что вся команда вознамерилась высадиться и расправиться с беззащитной Скиллой, дабы тем самым уберечь царя от ненужного риска, пополнить корабельную казну, да и самим, если свезет, урвать кусочек багряного счастья.
Ветер сменился на глазах: новая идея захватила всех, кроме Одиссея.
При виде подступающих к нему с линями наперевес моряков Одиссей опомнился, прекратил изображать на публику боевое безумие, смахнул пену с бороды.
«Прочь от меня! — рявкнул он и выругался по-троянски: — Ассхопосы! Я в порядке, втяните свои грязные клешни под панцири! По местам, дети тритонов и нереид! Не нужно лезть всем сразу и толпиться на каменном пятачке, как на рыбном базаре в дни Малых Панафиней! Полдюжины здоровых молодцов прекрасно справятся с этой непыльной работенкой... Карпотелес, Миксоброт, Триссос... Перикомп, твое место у рулевого весла! Так, кто еще? Симпот, Эмбас...»
«Меня, царь!» — успел я прежде, чем он назвал шестое имя. И вовремя: как всякий деспот, Одиссей ненавидел менять решения.
«Что ты сказал, Криптос?» — переспросил он несколько озадаченно. Ибо прежде за мной не замечалось излишнего рвения в исполнении царских прихотей, и уж тем более наклонностей к необдуманному риску.
«Отправь меня с ними, царь», — настаивал я.
Мне самому было не очень понятно, зачем я это сделал. Скилла выглядела мирно, резких движений не производила, а что до смутной угрожающей ауры, что исходила от нее... так и над последней помойной крысой восходит такая же аура, когда той крысе кажется, будто кто-то посягает на ее объедки. Может быть, я просто хотел хоть чем-то, по мелочам, насолить царю, сделав выбор за него. Может быть, рассчитывал, что в поле моего зрения остальные пятеро окажутся в большей безопасности — я уже знал об этом своем замечательном качестве. Может быть... «Пес с тобой», — буркнул Одиссей. Он выглядел недовольным, и тогда я не понимал, что послужило тому причиной. Ну да, не хотел расстаться с единственным сколько-нибудь пригодным к употреблению провидцем в команде. Но ведь не на смерть же мы отправлялись, а всего лишь за легкой и щедрой добычей. По сути дела — поразмяться...
И я снова не раскусил Одиссея.
Пятеро моряков и я, шестой, вооружившись топорами, перемахнули через борт и впервые за долгие месяцы ощутили под ногами твердую землю. Даже холодный мокрый камень — не то, что пляшущие доски колыбельной палубы. Кто-то с отвычки пошатнулся и упал на колени. Кто-то оперся о плечо товарища. Ожидаемых в таких случаях насмешек в спину не прилетело. Те, кто остался на корабле, молча, с очевидным недовольством наблюдали за нами, как за несусветными счастливчиками, и в мыслях наверняка желали нам оступиться и опозориться. Воистину, предвкушение добычи способно разорвать самые крепкие узы человеческих привязанностей...
Между тем мы приблизились к подножию Скиллы, где стебель достигал почти трех обхватов, вырастая прямо из камня. «И как же мы с ней управимся? — уныло спросил Триссос. — До ночи махать топором... а ведь я не лесоруб!» — «Главное начать, — сказал Симпот. — Может быть, потом нас сменят». — «Я не хочу, чтобы меня сменили!» — возразил Карпотелес, воткнул факел в трещину в скале, перебросил топор из руки в руку, примерился и...
Скилла напала.
Зловещее соцветие рухнуло на нас, как лавина. Потоком воздуха погасило факелы, в кромешной тьме я потерял из виду своих товарищей... и не смог их уберечь от беды.
Нас было шестеро — по одному на каждую из ее пастей. И она проглотила всех в один присест.
Темнота, невыносимое зловоние и столь же адский жар, от которого обугливается и сползает кожа...
Перед тем как лишиться чувств, я успел услышать крики ужаса, доносившиеся с корабля.
...Скилла не могла нас переварить и усвоить. Ее нападение было бессмысленным актом самозащиты. Для нее мы были всего лишь шестью кусками отравы. И она тут же извергла проглоченное — с тем, чтобы спустя короткое время подохнуть самой. Нам от этого легче не стало, потому что мы, все шестеро, точно так же насмерть отравились ядовитыми, несовместимыми с жизнью миазмами ее внутренностей. Иными словами, мы благополучно убили друг дружку.
Но если пятеро моряков действительно умерли, то я умереть не мог, потому что это противоречило Велению. Зато умерло, или почти умерло, мое человеческое тело... по крайней мере, на какое-то время лишилось способности двигаться, дышать, разговаривать, вести себя как подобает живому организму.
Теперь мы лежали на холодных камнях, сами холодные, как эти камни. И я, не имея сил пошевелить даже пальцем или сомкнуть веки на остекленелых глазах, обонял запах коптящих факелов, видел горестные лица товарищей и слышал их голоса, исполненные скорби, нескрываемого облегчения — а порой и тайного ликования! — от осознания того, что злой жребий выпал другому.
«Поглядите, как изъело отравой!» — «Кожа — словно травленая медь!» — «Похоже, нынче у Мойр закончилась пряжа...» — «Не вздумайте лить слезы, уподобясь Пирене , не то, как и она, обратитесь в источник! А я не желаю остаться единственным гребцом на собственном корабле!» — услышал я зычный глас царя Одиссея.
«Источник чистой воды нам не помешал бы...» — проронил кто-то.
«Будет вам чистая вода, — объявил Одиссей. — Или молодое вино, кому что по вкусу! Этих рубинов хватит, чтобы купить себе все виноградники ближайшего острова, и еще останется. Зря, что ли, эти храбрецы отдали свои жизни? Поторопитесь, возни со шкурой хватит на всех...»
Он склонился надо мной, приблизившись так, что его затхлое дыхание достигало моих ноздрей.
«Ты поспешил, Криптос, — сказал он тихо, и сочувственная улыбка затронула его губы. — Не будь ты таким выскочкой, сейчас обдирал бы вместе со всеми шкуру с этой твари и мысленно подсчитывал свою долю. А потом вернулся бы на Итаку, или туда, откуда ты родом, и сделался бы завидным женихом. Я так и не разгадал тебя до конца... ну, теперь уж, как видно, и не разгадаю. О чем сожалею всем сердцем — не о смерти твоей, а о тайне твоей жизни, о тайне, которую ты унес к берегам Ахерона. Ты всегда казался мне умнее, чем кажешься, а значит — опаснее. Не скрою, ты был мне интересен... Но этот день — не твой день. Ты повел себя как обычный человек, а обычные люди глупы и управляемы. И неплохо годятся как наживка для крупной дичи. Считаешь меня злодеем? А я и есть злодей. Потому и разговариваю сейчас с трупом. Давно известно: злодея лепешкой не корми, а дай поделиться коварными замыслами с намеченной жертвой. Или, как у нас с тобой, хотя бы с телом жертвы. Иначе ведь он и удовольствия от своего злодейства не получит! Подозреваю, кое-кому из моих последователей эта странная прихоть выйдет боком... Я ведь сразу понял, что это за сорняк. Когда-то такое же чудовище угнездилось в Лернейском болоте, и голов у него было столько же... хотя Геракл-победитель счел, что шесть — слишком мало для настоящего подвига, и прибавил еще три, а спустя пару лет речь шла уже о полусотне... и способ, каким он одолел гадину, был сходен с тем, что избрал я, но кто помнит имена спутников божественного героя? Это певцы и сказители придумали байку про косу, чтобы отсекать, и факел, чтобы прижигать, — но ведь они мастера приукрашивать! Ради красного словца воспоют и подлеца! Хотел бы я слышать их песни о моем сражении с шестиглавым морским чудовищем! Я не Геракл, мне достаточно и шести... Ты уже понял? Нужно было скормить твари шестерых моряков — заткнуть ей каждую из шести глоток, иначе она будет мучиться, остервенеет, но не подохнет. Геракл был тугодум, он погубил полторы дюжины человек, пока не сообразил все проделать одновременно... Я обошелся меньшей кровью. Зато и добычу поделим на доли побольше. Ничего, плаванье еще не завершено... Ты мог бы жить. Я не тебя собирался подсунуть этой сволочи. Ты сам решил стать шестым моряком. — Он склонился совсем низко, так, что запущенная, утратившая форсистые завитки борода нестерпимо щекотала мое лицо. — А глаза у тебя все еще живут. Ты что же, еще не умер? Ну да кто знает, как это происходит с такими, как ты... Но жив ты или мертв — я все равно оставлю тебя здесь, вместе с трупами других пяти моряков. Твой выбор — стать шестым моряком, а мой — уплыть отсюда с ближайшей волной, на корабле, под завязку набитом сокровищами. Домой, на Итаку...»
«Будь ты проклят, Одиссей! — сказал я. — Ты вернешься домой не раньше, чем я тебе позволю! Я не подарю тебе ни единого дня!»
Вернее, пытался сказать, но губы не повиновались, сведенная отравой гортань не пропускала воздух, и он ничего не услышал.
«Прощай, Криптос... если это твое подлинное имя, в чем я сомневаюсь».
Он отстранился, и я услышал его голос, отдававший распоряжения насчет погрузки добычи. Вялые попытки склонить царя к тому, чтобы похоронить тела по обычаю предков были жестко пресечены. Может быть, и справедливо: узкая каменная полка — не лучшее место для торжественных ритуалов, здесь не было даже земли, чтобы символизировать погребение. Впрочем, добрый малый по имени Апофрас, проходя мимо, украдкой сунул мне в скрюченные пальцы что-то твердое и холодное — должно быть, монетку для Харона... Спустя небольшое время — хотя в моем состоянии время текло иначе, — я услышал размеренный плеск весел, крики рулевого Перикомпа. И все стихло.
Минула вечность, и мое тело, подвластное лишь Велению, исторгло яд Скиллы. Я закрыл пересохшие глаза, чтобы слезы вернули им способность видеть. Разжал пальцы, выронив монетку. Никакая то была не монетка — крохотная рубиновая чешуйка. Харон такое не принимает... Ощущая себя восставшим из мертвых, содрогаясь от слабости и боли в негнущихся суставах, вначале сел, привалившись к мокрому камню, а затем и встал. Факел, пристроенный Карпотелесом в трещине, погасший от дыхания Скиллы, а затем сызнова кем-то разожженный, все еще тлел. Он пережил своего хозяина. Значит, прошло не так много времени... Я нашел еще один факел, кем-то брошенный впопыхах, и размножил пламя. Тела пятерых моих товарищей лежали у самой воды, а чуть пооодаль, словно ствол ошкуренного дерева, в луже темной слизи валялась мертвая Скилла. Пора было приступать к обычному моему занятию — выживать среди мертвых.
Итак, ночь — на то, чтобы отправить тела товарищей Посейдону. Привязавши распущенными на ленты одеждами обломки скалы к ногам. Труп Скиллы пошел ко дну без дополнительных ухищрений.
Утро, сообщившее о себе далеким лоскутком яркосинего неба в дальнем конце расселины, — на то, чтобы выбраться из каменного склепа, где цепляясь за стены, а где вплавь.
День — на то, чтобы подняться на самый верх и убедиться в тщетности надежд на спасение. Рассеянные по волнам древесные обломки укрепляют в этой мысли. Вскоре течение прибивает к скале утопленника, в котором не без труда можно узнать Мизопсевда, ратника из одиссеева воинства. Становится очевидно, что далеко уплыть с добычей Одиссею не привелось.
Пускаю в ход всевидение.
Обломки действительно принадлежат нашему кораблю. Произошло нечто ужасное. Какая-то неодолимая сила подстерегла мореплавателей на выходе из расселины и утянула на дно, размолов боевое судно в мелкую щепу, поглотив людей... но, как водится, не всех.
Четверо счастливчиков болтаются на обломке мачты в трех милях отсюда. Сердца их полны отчаяния и страха. Они еще не знают, что попущением небес в их сторону держит курс судно микенских пиратов, которое спасет их и поработит.
А кто это медленно, но уверенно дрейфует на самодельном плотике в открытое море, прижимая к груди мешок с рубиновой чешуей? Без надежды на скорую встречу с микенцами, но в направлении далекого острова Схерия, куда в свое время, несомненно, и попадет, почти лишившись рассудка от голода и жажды... Что ж, мое проклятие действует. Кое-кому долго, очень долго еще не видать своей незабвенной Итаки.
Удачи тебе, царь Одиссей, она тебе определенно и очень скоро понадобится.
Я прыгаю в соленые волны и, превозмогая боль в суставах, гребу к тем, что из последних сил цепляются за мачту. Мне необходимо поспеть к ним прежде, чем до них доберутся пираты... или тибуроны. Эти четверо должны выжить. Надо же кому-то рассказать всю правду про бесславное возвращение царя Одиссея от троянских берегов! А заодно и удовлетворить мое любопытство: что же стряслось с кораблем после того, как нас шестерых бросили непогребенными в расселине Скиллы.
И я точно знаю, что поспею.
И мне расскажут про Харибду.
Моя личная одиссея подойдет к финалу в тот час, когда я захвачу власть над пиратским судном, сожгу его микенские флаги и приведу, куда захочу. Да в ту же Итаку, наконец.
Возможно, я надолго, если не навсегда, останусь шестым моряком. Одним из обреченных на заклание, но ускользнувшим от своей участи. Отныне мой жребий — быть среди обреченных, чтобы обмануть судьбу. Среди безымянных солдат, которых полководцы не глядя, тысячами бросают в горнило сражений. Среди охваченных паникой островитян, которых слизывает алчным языком цунами. Среди обреченных горожан у подножия взъярившегося Везувия. В уходящем ко дну «Титанике». В планирующем навстречу смерти пассажирском самолете с отказавшими двигателями. В зажатой на площади толпе безоружных демонстрантов, которую нагло и неумолимо утюжат танки. На последнем этаже проседающего внутрь себя взорванного торгового центра. Там, где собрались одни лишь невинно приговоренные.
Но рядом со мной у них появится шанс...
16
Как и было решено, я замыкал процессию. Чуть впереди, почти рядом, шла Анна. Должно быть, комплекс утенка все еще давал о себе знать... От шедших впереди к нам доплывал сигаретный дымок. Ностальгический аромат навсегда ушедших времен. С кухонными посиделками, с бессвязной трепотней ни о чем... да хотя бы о судьбах человечества... со спорами и руганью под водочку, огурчики и сигаретку... А я снова забыл спросить про выпивку. Впрочем, время еще было. Когда придет пора расставаться—а она придет непременно! — так или эдак кто-нибудь из картежников намекнет на возможность отблагодарить меня за безопасное и, что ценно, познавательное путешествие. И я буду знать, что просить в уплату.
Фейри-неразлучники негромко осуществляли взаимное обогащение новыми, увы — бесполезными знаниями: девочка выясняла у мальчика про махайрода и три семерки, а тот давал обстоятельные, но далекие от истины толкования.
Остальные мрачно помалкивали. Не сказал бы, чтобы мне это не нравилось — я всегда любил тишину, находя в ней основной источник внутренней гармонии для себя, — но сейчас резона в том не было ни малейшего.
— Так чем там закончилось с Беней? — спросил я нарочито громко.
— С каким, хрен, Беней? — буркнул машинист.
— А... ну так он сказал про эфедрин, — встрепенулся Астеник, — а закончил по своему обычаю высокопарно и раскудрявисто: «Что же до городских властей, то судьба и местонахождение сити-менеджера мне неведомы... искать его следует, по моему скромному рассуждению, где-то в непосредственной близости от Стены Плача, где он наверняка сует между камней не только записки с традиционными просьбами о личном благополучии, но и купюры самого крупного достоинства, причем зеленые и хрустящие, здраво рассудив, что вряд ли всевышний принимает шекели... А вот с господином мэром все намного проще! Господин мэр, как это всегда с ними случается в часы невзгод, бухают у себя на фазенде, чего и всем желают. Я только что оттуда, вот сейчас со всеми чувствительно распрощаюсь и туда же вернусь, дабы продолжить сей процесс. Итак! Засим позвольте откланяться — в рассуждении никогда и никому впредь глаза не мозолить. Запомните меня таким... не уверен, что вы меня сильно любили, потому что когда изо дня в день, из года в год кто-то врет тебе в глаза, вряд ли он заслужит доброго к себе расположения... но я вас любил... хотя вы в подавляющем большинстве своем уроды и суки... Целую, обнимаю, с вами был... — тут он сделал театральную паузу, с трудом выпрямился и, поклонившись, закончил: — Ве-ниа-мин Головизнин!» Потом, обращаясь уже к оператору, промолвил: «Все, вырубай на хер, пошли к Толику вискаря давить». «Толик» — это он про мэра нашего...
— И что? — полюбопытствовал Носатый с непритворным интересом.
— И все. Оператор вырубил камеру, и больше по этому каналу ничего не показывали.
— А по другим?
— Может, что-то и было, да с электричеством перебои начались, такие броски пошли, что ящик в конце концов не выдержал и спекся. А ремонтировать уже некому.
— На фига ремонтировать... — удивилась дева Шизгариэль. — Приходи в любой магаз и бери какой нужно за просто так.
— Ну да... только какой в том смысл?
— Верно, смысла никакого, — подтвердил Колонель. — Уж лучше сковородку хорошую выбрать, просторную, глубокую, и чтоб не пригорала, я всегда о такой мечтал...
— Зачем тебе сковородка? — хохотнул Астеник. — От тещи отмахиваться?
— Подарить, чудак, — сказал Колонель пренебрежительно. — Той же теще. Чтоб блины пекла. Знаешь, какие у нее блины? Почище шанег...
— Ты ж говорил, что шаньги — ее коронка!
— Мало ли что я говорил...
— Удивительно, — сказала Анна.
— Что удивительно? — отозвался я.
— Все идет прахом, мир катится в тартарары... а еще что-то где-то работает... электричество, пускай с перебоями, но есть... даже телевидение, радио... машины бегают, поезда кое-как ходят...
— Хрен ли «кое-как», — пробухтел себе под нос Хрен Иванович. — Кабы не мост, я б свой состав уже к Обмылинску подводил...
— Это все инерция, — сказал Носатый задумчиво. — Все же человеческая цивилизация — довольно большой и сложный механизм. Так просто он еще долго не остановится. Хотя... остановится непременно.
— А что дальше? — спросила Анна.
— Гм... не уверен, что хочу это увидеть. А ведь придется... наверное.
— Если верить апокрифу Малха, — заметила женщина, — то не придется.
— При чем тут какой-то апокриф!
— Потому что прав оказался не Иоанн, а паршивый полуграмотный раб, вдобавок еще и с одним ухом.
— Читал я этот ваш апокриф, — сказал Носатый. — Не скрою, сходства с тем, что происходит вокруг, немало. Ну так в религиозной литературе, коли поискать, можно всему найти объяснение и поражающие воображение предвидения и параллели. Не в кумранских свитках, так в наскальных рисунках. Помните, не так давно был ажиотаж с календарем майя? И чем закончилось? Пшиком... еще одна проблема двухтысячного года. Даже ни одного астролога за яйца или, если сподручнее, за бороду не подвесили, хотя полагалось бы...
— Что было в двухтысячном году? — спросила дева Шизгариэль.
— Так... лабуда всякая. Но люди на этом неплохо наварились.
— Ерунда этот ваш Малх, — заявил Астеник. — Я тоже читал. А кто не читал?.. Религиозные бредни.
— Может быть, — Анна печально сдвинула брови домиком и вдруг спросила: — А у этого вашего Бени семья есть?
— У Бени-то? — переспросил Астеник несколько озадаченно. — Наверняка есть. Вроде бы с ориентацией у него все было нормально, бабы не жаловались. Лет десять назад он точно был женат на Дарье Несмертиной из администрации... потом развелись, Дарья в Москву подалась на повышение, говорят — за любовником... Богема!
— Такие дни нужно встречать в кругу родных, — сказала Анна. — А не с собутыльниками... на фазенде.
— Смешное— сказал Носатый. — В кругу родных! Как будто это праздник, день рождения. Родные, не родные. теперь это не так уж и важно. Каждый умирает в одиночку. Ну, на крайний случай, рядом с тем, кто обеспечит ему максимально комфортный уход в лучший, верится, мир.
— Я слышал, самые большие специалисты по комфортному загибону — профессиональные киллеры, — объявил Поре Мандон. — Щелк из винтаря с оптикой — и уже в лучшем мире!
— Специалисты, мать их! — вдруг рассердился Колонель. — Ты хоть одного живого киллера видел, толковал с ним, на допросе колол? Винтарь с оптикой... долбаный Голливуд... а две очереди из автомата в упор не хочешь? Или пять выстрелов куда попало, и только последний — в голову? Кровищи по колено, мозги по стенкам... комфорт по самое не хочу!
— А... — произнес юнец с непонятной интонацией. — Товарищ из силовых структур...
— Ну и из силовых! — вскипел Колонель. — Что дальше? Куда бы вы без нас?
— Да все туда же...
— Ну куда, куда?!
— В светлое будущее.
— Это что же за будущее такое без закона и порядка?
— Уж вы, блядь, закон! — вдруг вскинулся Хрен Иванович, от которого подобного взрыва эмоций никто не ожидал. — Уж такой вы, блядь, порядок! Сколько себя помню, только себя да хозяев своих и охраняли!
— И охраняли! И тебя, козла, охраняли! Когда тебя гопота на улице прижмет или квартиру твою ломанут, куда побежишь? В церковь свечку ставить? Или в Интернет жаловаться?! К нам подашься, слезы лить да заяву писать...
— Было такое, не спорю. И приходил, и писал. Да только на меня все и повесили, что сам я себе башку о стену проломил, и деньги потерял, и паспорт по дороге в речку выкинул. А если не уймусь и начну правду искать, то вначале в обезьянник запрут к хренам собачьим за угрозы работникам правопорядка, а после в кармане наркоту найдут и раскрутят по полной...
— Чего ты там гонишь, какая наркота, где ты такое видел? В прррэссе, небось, вычитал, в Интернете поганом?..
— Ну да, погнал по полной. Шапку под мышку и подальше от вас, охранителей, как только обидчика своего увидел в форме и при погонах, когда он в коридоре с таким вот, как ты, ручкался да смехуечки про веселые ночки строил... Интернет, бля... Посмотри, чума, где я, а где твой хренов Интернет!
— Вот из-за таких, как ты... Такие, как ты... Потому все и посыпалось!..
— Нет, мудило ментовское... Это из-за таких, как ты. Это вы всякую сволочь берегли от нас пуще глаза, чтобы мы под окна не пришли да стекла не побили!
- Уж ты побьешь! Пролетарий, в мммат-ть... Все вы храбрые, когда на толчке газетку мнете... языком как метлой мести всякий горазд...
— А чего храбриться? Ты меня инвалидом сделаешь, и тебе за это ничего не будет, тебя свои же хренотеры отмажут, а мне семью кормить, детей поднимать, и кого я накормлю-подниму из могилы?! Вы же под конец нас просто убивать начали, как насекомых, внаглую убивать на хрен, иномарками своими давить!..
— Так вы и есть насекомые! Человек звучит гордо, а ты как звучишь?! Потому что сам ты никто и звать тебя никак, и звучишь ты лакшово, а все больше воняешь...
— Перестаньте ругаться! — не выдержала Анна. — Мы еще в лес толком не вошли, а вы уже звереть начали!
— Разве ж мы ругаемся, — моментально сдулся Колонель. — Так... дискутируем.
— Не переживайте, девушка, — сказал машинист смущенно. — В прежние-то времена, не спорю, давно валили бы один другого злыми хренами, а то и подрались бы уже. А сейчас-то что попусту собачиться... ничего не изменишь.
— Да, — глубокомысленно заметил Носатый. — Ни с кем из вас ни каши сварить, ни светлого будущего не построить, точно. Вот и не построили.
— Вообще никакого не построили, — добавил Астеник. — Ни светлого, ни темного... одна задница впереди.
— Зато хоть согрелись! — вдруг провозгласил Хрен Иванович с оживлением, и эта реплика невпопад пробудила в усталых и озлобленных людях внезапный приступ смеха.
Да что там — ржали так, что пришлось застопорить шаг. Даже я не смог совладать с невольно наползавшей на лицо ухмылкой.
— Действительно, смешно, — сказала Анна, которая, однако же, единственная не разделяла общего веселья. Чудно: мы провели столько времени вместе, а я еще не видел, чтобы она улыбалась, и как вообще выглядела ее улыбка. — Только что, на реке, мы повстречали какое-то допотопное чудище. На нас напали вертолет, жуткая подводная лодка и полузатопленный катер с мертвецами, я сама разглядела череп... а мы всё о своем, о будничном!
— Уж так устроен человек, — философски заметил Колонель. — Ему какие чудеса ни преподнеси, он непременно станет думать о том, как их на пользу себе приспособить и что ему с того — или за это! — будет.
— Этим он и отличается от обезьяны, от которой произошел, — поддакнул Астеник.
— Ну сколько можно твердить: человек никогда не происходил от обезьяны! — горестно возразила Анна.
— А когда вы нам это твердили? — удивилась Шизгариэль.
— Это я так, риторически...
— А-а... —протянула дева и тут же шепотом спросила друга: — Что такое «риторически»?
— Если бы человек был создан божьей волей и по образу и подобию божьему, — сказал Астеник, — то, наверное, и вел бы себя соответственно. Причем сразу и всегда. Божья искра не дала бы ему оскотиниться. И воспретила бы убивать себе подобных. А мы что видим?
— Я имела в виду другое. У человека и обезьяны были общие предки. Причем очень давно, миллионов пять-шесть тому назад. На каком-то этапе наши эволюционные ветви разошлись, мы стали разумными, а обезьяны так и остались умеренно сообразительными...
— При чем тут ваши макаки! — промолвил Астеник в сердцах. Очевидно, ему не терпелось поговорить о возвышенном.
— Ну, если уж на то пошло, даже Ватикан признал дарвинизм как теорию происхождения «человеческого тела», — в отчаянии промолвила Анна.
— Я не католик, я православный.
— Тогда вы сами себе противоречите. Потому что православие до последнего считало творение и человеческого духа, и человеческого тела божественным актом.
— А ты чего молчишь, морячок? — спросил Колонель. — Давай, выскажись.
Я поморщился.
— Мне это неинтересно.
— Почему же? — усмехнулся Колонель. — Очень животрепещущая тема: откуда мы произошли на свет божий, а главное — зачем? И куда все мы теперь стройными рядами направляемся?
— А если я скажу, что знаю ответы на все эти вопросы?
— Тогда я скажу, что ты шутник. Потому что таких ответов не знает никто. Кроме, разве, него... — Колонель показал пальцем вверх, где в просветах между спутанных крон виднелось небо.
— Хорошо, я шутник.
— Разговорчивый... — желчно заметил Астеник.
— Подождите, — вдруг сказала Анна. — А где этот...
— Который?
— В очках... у него еще шнурок развязался.
— Какой еще шнурок?!
— Обувной, — сказала Анна потерянно. — На ботинке... или кроссовке... не помню. Это важно?
Колонель открыл было рот, чтобы отпустить какуюнибудь команду, но я его опередил.
— Нет, — сказал я сквозь зубы. — Неважно. Никому не останавливаться!
— А что с..? — спросил Колонель.
— Догонит, — сказал я. — Может быть...
Хотя было совершенно очевидно: никто никого уже не догонит. И очевидно не только для меня.
Колонель стоял, глядя куда-то за мою спину и хлопая губами, словно рыба, выброшенная на берег. Довольно банальное сравнение, но как нельзя лучше подходящее. Потом кивнул и поспешил вперед, уже не оглядываясь.
— Мы что, так его и бросим? — спросила Анна.
— Он кто вам? Знакомый? Родственник?
— Я даже не знаю, как его зовут.
— Я тоже. И сейчас не время и не место для абстрактного гуманизма. — Помолчав, я добавил безжалостно: — Для конкретного, между прочим, тоже.
— Он погиб?
— Говорю же: не знаю. Надеюсь, что нет. В конце концов, он слышал: все должны быть у меня на виду! За каким тогда чертом ему понадобилось завязывать этот идиотский шнурок?
— Вам еще повезло, что мне не нужно в кустики, — сказала она мрачно.
— Скорее уж, вам повезло, — парировал я. — Потому что делать это придется на виду у всех.
— Размечтались!
— Ну, если вы не возражаете, чтобы какая-нибудь малоприятная, вероятнее всего — ползучая и совершенно неуместная в этих краях тварь — допустим, пятиметровый индийский гамадриад, — внезапно заинтересовалась вашей...
— Замолчите!
— Понимаю, неприятно... Поэтому лучше вам будет это делать в поле моего зрения. А поскольку одновременно в означенном поле должны находиться и все остальные, кто хочет выжить в нашем походе, и кому вы искренне, как я полагаю, желаете успешного достижения конечной точки своего странствия, — то картина вырисовывается нерядовая. Кружок зрителей самой различной степени заинтересованности, а посередине...
— Подонок, — прошипела она, и яду в ее голосе было не меньше, чем в железах самого злобного гамадриада.
— Не то слово, — сказал я удовлетворенно.
Шагавший впереди всех Хрен Иванович, которому, видать, по долгу службы невыносимо было тащиться в прицепных вагонах, возгласил с недоумением:
— Чтой-то стало холодать, растакую вашу мать!
Словно бы для иллюстрации к его словам, дева Шизгариэль звонко чихнула очередью.
— И действительно, — шепнула Анна, поеживаясь. — Это что, ранние заморозки?
С ее губ слетело отчетливое облачко пара.
Я не ответил.
Наша партия с невидимым противником продолжалась, и он из каких-то своих соображений решил, что сейчас его ход.
Впрочем, ход был банальный, необязательный. Просто чтобы напомнить о себе — хотя и без того я не забывал о нем ни на минуту.
На лес накатывали волны арктического холода, одна другой жестче и выше. Остатки травы мигом подернулись сизым инеевым налетом, хруст палой хвои под ногами из влажного сделался стеклянным.
— Это что еще за... — сказал Колонель и остановился, потерянно озираясь и стягивая ворот куртки на шее.
— Не стоять! — гаркнул я. — Прибавить ходу, скоро выйдем к поселку.
— Какой поселок, — сказал Астеник мрачно. — Хана пришла, не видишь? Слыхал я про такое. Накатит холод, и все. Не успеем...
— Вперед! — Я толкнул его между лопаток.
Он упал, проворно перевернулся на спину и остался лежать, не делая попыток подняться и глядя на меня снизу вверх равнодушными глазами.
«И тоска овладеет людьми, никто не захочет шевельнуть и пальцем своего спасения ради...»
— Ты не кипятись, морячок, — сказал Колонель. — Но куда мы пойдем? Зачем? Что нас там ждет?
— Хочу, чтоб вы знали, — сказал я. — Мне все равно, дойдете вы иди нет куда собирались. Я-то дойду, хотя бы весь мир провалился в собственную задницу. До вас до всех мне нет никакого дела. Наплевать, умрете вы здесь или немного позже — потому что так и так умрете! Но почему вам-то всем на это наплевать?!
— А что мы можем поделать... — проронила Шизгариэль, обратив ко мне побелевшее лицо с замерзшими дорожками от слез.
Они коченели на глазах. Кто стоя, кто лежа, как Астеник. Анна молча отошла и села, привалившись спиной к стволу дерева. У них не было ни желания, ни сил сопротивляться.
— Холодно, да? — спросил я в пространство, весело оскалясь. — Слишком просто... поддавки. Мог бы придумать что-нибудь позаковыристей.
— Что? — переспросил Колонель непослушными губами.
— Сейчас будет тепло, говорю.
Над чахлым кустарником вдоль тропинки поднялся дымок. Ветки затрещали... сами собой, изнутри занялись живым пламенем.
Огонь перекинулся на деревья, пополз по вымороженным стволам игривыми змейками, загудел, набирая силу... Кто-то закашлялся, поперхнувшись дымом.
— Не понос, так золотуха, — сказал Хрен Иванович.
И тотчас же с небес рухнул дождь. Как будто в вышине вдруг лопнул резервуар с водой... Дождь был холодный, но терпимо, не ледяной.
— Бегом! — скомандовал я.
Удивительно: никто не стал прекословить.
Мы бежали не разбирая дороги сквозь облака вонючего пара.
17
Машинист Хрен Иванович не обманул: действительно имела место станция, даже не станция — полустаночек. С усыпанными гравием дорожками вдоль путей, с вымощенной плитами площадкой перед станционным павильончиком и старомодными скамейками, выкрашенными в синее с белым. Сам павильончик был ядовито-зеленого цвета, с белыми окнами и белой же островерхой крышей, аккуратный, как пряничный домик. Над надписью, однако же, неведомые злые силы совершили надругательство, прихотливо отбив часть белых букв таким образом, чтобы оставшиеся сложились в неприличное слово.
— О! — сказал Хрен Иванович, будто увидел старого знакомого, и даже распростер руки навтречу. — Стоит, родимая, как ей и надо!
— Ебеня!.. сказал Колонель и гадливо сплюнул.
Фейри заржали.
— Не «Ебеня», — возразил машинист, — а «Тебенята». Вишь, кто-то нашалил...
— А я сумки потеряла, — промолвила Анна, ни к кому специально не обращаясь.
— И хрен с ними, — утешил ее как умел Хрен Иванович и деловито направился в сторону павильончика.
— Стоять, — сказал я негромко.
— Стоять, бежать... — проворчал Астеник. — Лежать... Как собачки, право слово.
Но с места не тронулся.
Похоже, мне удалось их выдрессировать.
— Может, это... — сказал Хрен Иванович, переминаясь с ноги на ногу. — Может, там есть чего-нибудь... заодно и просохнем.
— И правда, морячок, — сказал Колонель рассудительно. — В самом деле, что ж они — фугас туда заложат?
— Кто «они»? — насторожился Поре Мандон, на миг избавившись от высокомерной личины.
— Эти, — значительным голосом пояснил Колонель. — Те самые, которые.
— А-а, — протянул юнец, с трудом изобразив понимание.
— Заходим вместе, — сказал я. — Из виду не теряться, не разбредаться, держаться друг друга.
— Ну да, — сказал Астеник с иронией. — Чтобы если уж накрыло, так всех разом.
Хрен Иванович, демонстрируя редкое бесстрашие, расхлебенил двери настежь и ступил в зал ожидания первым. Анна наблюдала за ним с застывшим лицом.
— Пожалте! — донеслось изнутри.
Без большой спешки все просочились внутрь. Стояли, озираясь, ожидая подвоха. Но ничего не происходило: потолок не рушился, стены не сходились, пол под ногами не проседал в преисподнюю.
— Тепло... — сказала дева Шизгариэль блаженно. — Хорошо...
— Покурить бы, — добавил Поре Мандон.
Колонель с готовностью извлек початую пачку, но поделился исключительно с приятелем своим Астеником. Машинист с неудовольствием покосился вначале на них, затем на сакраментальную табличку на стене «В помещении вокзала курить и распивать спиртные напитки строго запрещается», снова на курильщиков, после чего с выражением лица «а хрен с ним со всем!» залез во внутренний карман кителя едва ли не по локоть и вытащил оттуда латунный портсигар.
— Огонек есть? — спросил он в пространство.
— Есть, — сказал Поре Мандон. — В чейнч на сигарету.
— Ты такое курить не станешь, — усмехнулся Хрен Иванович.
— Трава стрёмная? — спросил юнец.
— Хуже...
Поре Мандон иронически усмехнулся и протянул машинисту зажигалку. Тот усмехнулся с еще большей иронией, извлек из портсигара две сигареты, одну тут же прикурил, а другую вдогонку с зажигалкой презентовал мальчишке.
— Заса-а-ада... — сказал Поре Мандон, разглядывая бонус. — Где такие делают?
— Считай, что нигде, — пояснил Хрен Иванович. — Презент от дедушки Рыжкова... в прошлом веке по талонам давали. В ящике стола пачка завалялась, не думал, что сгодится. А как «Мальборо» кончилось, и эта тухлая хренота в дело пошла.
Поре Мандон не без труда раскочегарил сигарету, затянулся, закашлялся и чихнул, после чего с задушенным возгласом «Бля!..» передал подружке.
— Слабак, — объявила Шизгариэль и демонстративно затянулась.
Ее стошнило прямо под ноги.
Мужики заржали, в то время как Анна с нескрываемым отвращением произнесла:
— Тьфу, господи! Ну, не можешь, так не берись... — и протянула соплячке носовой платок.
Дева, покрывшись красными пятнами на белом фоне, сдавленно пробухтела нечто благодарственное.
Я, в очередной раз уклонившись от участия в общем веселье, тревожно поглядывал в окна. Мне совсем не нравилось снаружи, но и в помещении, в этой кирпичной коробке, больше смахивающей на ухоженную и тщательно подготовленную к визиту грызунов мышеловку, психологического комфорта не ощущалось.
— Странно, — сказала Анна в тон моим внутренним колебаниям. — Слишком чисто, не находите?
— Нахожу, — сказал я.
— Для примера, вспомните вокзал в Нахратове, какой там свинарник в зале ожидания.
— А какой там свинарник? — спросил я рассеянно.
— Гадкий! — сказала Анна с воодушевлением. — Такой же, как и повсюду, во всех заведениях и учреждениях города. Вам бы в нашем банке побывать: там не то что стекла целого, а и провода невырванного не сыщешь!
— Видать, крепко насолили вы народу, — заметил я, — если он напоследок так на вас отыгрался.
— Может быть, — согласилась Анна. — Когда кредитная политика ужесточилась, коллекторы с должниками не церемонились... А вот чем народу не угодила единственная в Нахратове детская библиотека имени Пыжова, этого я никогда не пойму.
— Отчего же, — усмехнулся я. — Банки в меру сил грабили. А библиотеки внушали беспочвенные иллюзии.
— Какие же, например? — ощетинилась она.
— Да вот хотя бы о светлом будущем. Или о мрачном будущем. Просто о будущем.
— И что?..
— А то, что нет никакого будущего. Ни светлого, ни темного. Никакого.
Анна помолчала, нервно кусая губу.
— Но ведь мы же не виноваты, — наконец проронила она.
— Виноваты, — возразил я безжалостно. — Вот только вы сами во всем и виноваты. И никто кроме вас
— В апокрифе Малха написано...
— Малх! — засмеялся я. — Нашли на кого валить! Тоже мне — Малх! Да знать бы вам...
— Что? Что знать?!
Я досадливо отмахнулся.
Не рассказывать же ей...
* * *
...Сидели, помнится, у костра и, как водится, пили. Если припомнить, сколько любопытных и впоследствии знаковых встреч произошло на моем веку у костра и за выпивкой, просто диву даешься!.. Он вышел из темноты и, ни у кого не спросив разрешения, сел поближе к огню, едва ли не погрузив в него тощие волосатые руки. Хотелось послать незваного гостя ко всем ночным демонам, да еще и под зад наподдать, но вид его был столь жалок, что я счел за благо плеснуть в глиняную чашку вина и сунуть ему под огромный поникший нос. Набатеец, чье имя правильно мог произнести только он сам, но вполне обходился прозвищем Леон-Эруэменос, Лев Рыкающий (не потому, что настолько уж внушал страх своим видом или был не в меру громогласен... а славился тем, что оглушительно, мощно и не всегда в лучший для того час пускал ветры), заворчал было, что не стоило-де переводить добро на всякого голодранца, но идумей Гарод оборвал его, сказавши, что ночь длинна, а наши истории давно до дыр затерты, как тряпье нищего, и если пришедший скрасит наше бдение какими-нибудь байками, то окупит несколько глотков этой перекисшей бурды сторицею. Что было особенно странно, учитывая врожденную ненависть Гарода к иудеям, а в том, что гонимый судьбой бедолага из иудеев, сомневаться не приходилось.
«Я не иудей», — отвечал он однако же на прямой вопрос.
«Кто же ты, с таким носом, что вынуждает шею твою поникнуть под его тяжестью, и с такими глазами, будто вся мировая скорбь поселилась в них еще до твоего рождения?»
«Я филистимлянин!» — объявил он со всей гордостью, на какую было только способно человеческое ничтожество.
Что ж, мы были признательны ему за эти минуты веселья...
«Твои филистимляне, путник, истаяли, как роса на солнцепеке, задолго до того, как все твои прадеды, сколько их было, огуляли всех твоих прабабок, — сказал я. — Ни следа от них не осталось, ни памяти. Так что соглашайся на иудея, и покончим с этим. В конце концов, нам все равно, чья кровь течет в твоих жилах, вон даже Гарод сидит и помалкивает, а уж он-то иудеев чует за тысячу тростей. И поверь мне, что вот усади перед нами десятерых иудеев и десятерых филистимлян — не узрим разницы. Ничем вы неотличимы ни перед людьми, ни перед богом. Вот только вина на всех точно недостанет, поэтому будь ты хоть иудей, хоть филистимлянин, хоть набатеец...»
«Но-но!» — заворчал Лев Рыкающий.
«Мордой в говно, — передразнил его я. — И ты, Эруэменос, поверь мне: бог слишком близорук, чтобы различать вас по говору, цвету глаз или форме носа. Он видит лишь поступки, и лишь тогда, когда у него есть время на вас, мелкие людишки».
«Снова за свое, да? — нахмурился Гарод. — Снова будешь врать, что видел бога, как нас, что видел рождение и гибель великих царств?»
«Нет, не буду. Этой ночью пускай врет кто-нибудь другой. Да вот хотя бы ты, филистимлянин... не расслышал, как твое имя?»
«Малхос», — пробурчал он.
«Что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий.
Человек, назвавшийся филистимлянином Малхосом, молчал, зажав в ладонях чашку с вином, словно ничтожную вещицу, не имеющую цены. Давненько я не видел, чтобы кто-то настолько был не расположен к беседе в теплой компании у костра! Слова приходилось выдергивать из него, как занозы из босой подошвы.
«Они хотели его забрать. Мне сказано было — стой в сторонке, прикинься кустом, после будешь свидетельствовать на суде».
«Кто — они? Кого забрать? Какой еще суд?»
Эруэменоса, между тем, развезло не на шутку, он спал сидя на корточках, изредка, впрочем, просыпаясь, поводя вокруг мутным взором — затем только, чтобы в очередной раз поинтересоваться: «А что у тебя с ухом?..»
Малхос упорно пропускал мимо единственного здорового уха уточняющие вопросы и гнул свое:
«Он спрашивает: ищете кого-то, братья? Они сказали — тебя ищем, идем, тебя ждут. Он говорит: а чего с оружием пришли, как на дикого зверя? А они ему: так, мол, полагается. А он им: учи вас, учи, а всё как чечевица о стену... ну, идем, что с вами поделать. И пошел, а они остальным говорят: вы тоже. А он отвечает: этих не трожьте, они здесь по случаю, вы меня искали — вы меня нашли, мое слово, с меня и спрос. Они постояли, порассуждали промеж собой. Ладно, говорят, про остальных уговору не было, пускай идут куда хотят, а ты давай с нами. И пошли себе, и пошли...»
По всему было видать: рассказчик из него аховый, как из шакальего хвоста сито, эти бесконечные «он... они...», без имен, без орнаментов...
«А ты что?» — спросил я, в рассуждении хоть как-то прояснить суть его унылой истории.
«А я что... Стоял, как велено было. А все ушли. Я и спрашиваю тех, кто остался: мне-то что теперь делать? А они говорят, ты кто таков есть? Я говорю: Малхос, писарь машиаха. Зачем стоишь тут, смотришь и слушаешь? Велено мне было стоять и слушать, а после свидетельствовать. А один из них: ах, слушать? Поглядим, много ли ты услышишь, когда останешься без ушей! И — меня секачом своим по уху...»
«Ах, сволочь! — не удержался Гарод. — Разве ж так можно с живыми людьми?! Помнишь ли, как звать этого лиходея? Имею намерение с ним потолковать, просто убедиться, что и предо мной и моим ножом он будет так же проворен во владении оружием, как пред тобой, безоружным...»
«Не тверд я в имени его, — пробормотал Малхос. — То ли Симон, то ли Петр... Помню, один из них закричал: ты чего, Симон, вовсе разума лишился, на крест захотел, ну-ка убери чиркун!.. А другой: не начинай, Петр, коли не можешь закончить, чего ему уши стричь, ставь на перо — и закопаем втихаря, зачем нам свидетели? Тот, который Симон... или Петр... секач свой опустил, смотрит, как я корчусь, и говорит: ничего он не докажет. Не стану я убивать, душу свою губить. Да и кто он таков, а кто мы? Писаному поверят, а слова один лишь ветер носит. Если и напишем когда-то об этом — а мы напишем, быть по сему! — то читающий да прочтет, что, мол, лишился некий Малхос своего уха, но исцелен был чудесным обра зом. А ему это будет знак, чтобы держал язык на замке, не то одним ухом не отделается, а лишится всего, что висит и при ходьбе бряцает...»
«А что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий и снова уснул.
«Нет у меня уха, — сказал филистимлянин уныло. — Не приросло, как видите. Эти постояли еще, посмеялись над моей бедой, и ушли. А я похоронил свое ухо в земле под смоковницей, обвязал голову тряпкой и тоже ушел».
«Но что сталось с человеком, из-за которого с тобой обошлись так несправедливо? — спросил Гарод. — Стоило ли твое увечье его свободы?»
«Не знаю, — отвечал Малхос равнодушно. — Очень машиах был зол, так что, думаю, распяли его как мятежника».
«Слыхал я эту историю», — сказал я.
«И я слыхал, — подтвердил Гарод. — Только, помнится, не мятежник то был, а целитель, или чародей. Ну да бог с ним... Ты-то как здесь оказался, бедолага?»
«Прогнали. Как собаку со двора. Дали денег, дали еды. Сказали: иди куда хочешь, но чтоб ни в синедрионе, ни подле синедриона, нигде на улицах Йерушалаима тебя не видели. Пройдет ночь, настанет утро, а ты будешь в Йерушалаиме — убьют. И тело никто не найдет».
«Похоже, и вправду свершилось какое-то неслыханное злодейство, — заметил Гарод. — Странно только, что ты дважды избежал смерти, увидев и услышав то, что не твоим глазам и не твоим ушам предназначалось».
«Немного я видел, а того меньше слышал», — сказал Малхос угрюмо.
«Добрый же из тебя свидетель, — засмеялся Гарод. — Сова на ветке была бы полезнее!»
«Узнай же, филистимлянин, — сказал я, — что многие, а то и все, кто был с тобой в том месте и в тот час, скоро захотят забыть о содеянном. Объявят, что были далеко отсюда, и ни о чем-де не ведали ни сном ни духом. А если и были, то не так все происходило, как возводят на них напраслину. Такое случалось, и еще случится не раз, когда в одном месте сойдутся великий грех, великий стыд и великая кровь. Ты видел беззаконие одних и малодушие других. Но первые будут утверждать, что исполняли приказ, а вторые — что явили чудеса мужества и веры. Ты бесценный свидетель, Малхос. Поэтому никто тебя не убьет, ибо каждому нужно твое слово против другого, когда придут и спросят. Ты даже не свидетель — ты оружие правой руки против левой».
«Слишком мудрены твои слова для моего понимания», — промолвил он, уже несколько опьянев и успокоившись.
«Да, клянусь восьмью гефсиманскими оливами, в этом нет ему равных!» — воскликнул Гарод и хлопнул меня по спине так, что я едва не выронил свою чашку.
«Не видел я крови, — сказал Малхос. — Не понял я, в чем грех. А вот стыд пожирает меня изнутри, как изжога. Не мужчина я, а женщина, что позволил сотворить надо мной такое, что стерпел насмешку и надругательство, что не перегрыз горло тому, кто решил, будто есть во мне что-то лишнее, что можно вот так просто взять и отсечь...»
«И чего же ты хочешь, Малхос?» — спросил я.
«Отмщения хочу всем сердцем», — отвечал он.
«А кому ты хочешь отомстить?»
«Обидчику своему, за унижение. И тем, кто прочтет его писанину — если угроза написать не останется пустым сотрясением воздуха».
«Так они говорили, что напишут о случившемся, и поверят написанному крепче, нежели слову изреченному? — прищурился я. — Может быть, они и правы. Мало кто видел, но много кто прочтет... Но за чем дело стало? Напиши и ты, Малхос. Напиши прежде других. Ведь ты же грамотен, не в пример прочим. Их свидетельство против твоего. Свиток против свитка. И пускай люди рассудят, за кем правда, а за кем ложь».
«Да, я был писарем машиаха, — сказал он с унынием на лице. — Но приучен писать лишь то, что мне укажут. Ни единой строки не написал я от своего имени».
«Хорошо же, — сказал Гарод. — Есть ли у тебя чем писать и на чем писать?»
«Есть у меня и пергамент, и чернила», — отвечал Малхос удивленно.
«Доставай, — велел Гарод. — Сейчас мы тебе продиктуем твои же слова».
«А еще распишем по пунктам, — подхватил я с всюду шевлением, — какая злая участь и какие кары уготованы в царстве мертвых твоим обидчикам, а этому Симону, который Петр, в первую голову!»
«Это я могу, — сказал Малхос, копаясь в своей суме, — это я с радостью... пускай знают, как уши отсекать... Только уж вы ничего не упустите из всех казней египетских!»
«Будь покоен, не упустим, — сказал Гарод. — И из египетских, и из ассирийских, да и вавилонские пристегнуть не преминем. Эх, по душе мне такое веселье!»
«Записывай, — сказал я. — «Изложение неких событий, которых я, филистимлянин Малхос, писарь машиаха»... как бишь звали твоего машиаха?»
«Йехосеф бар Кафа», — отвечал Малхос, старательно выписывая на обтрепавшемся по краям пергаменте свои закорючки.
«Подождите! — воскликнул Гарод. — Такое дело нельзя затевать, не выпив вина!»
И мы выпили, и пили всю ночь, и диктовали, а потом сочиняли, а под конец, когда вино закончилось, бесстыдно бредили.
«И черные птицы закружат над твоей невозделанной нивой, — вещал Гарод, — ночь для тебя смешается с днем, а день с ночью. И безликие тени пронесутся от дома твоего через поле твое, и сгинут, взнуздавши крылатую тьму, оставив после себя смерть, смерть и паки смерть...»
«И тоска овладеет твоими людьми, никто не захочет шевельнуть и пальцем твоего и своего спасения ради...» — не уступал я.
«Сво-его спасе-ни-я...» — повторял Малхос, уткнувшись носом в пергамент.
«А не будет тебе спасения! — злорадствовал я. — Ибо кто вознесет меч для отсечения хотя бы одного чужого уха, тот лишится своих обоих, и не услышит изреченное, и глаз своих лишится, и не увидит явное, и прочих членов не дочтется, и не возжелает ни еды, ни питья, ни иных прихотей телесных...»
«...пока не истечет срок его каре, либо прощен будет, — с упоением кликушествовал Гарод. — А прощен не будет никогда!..»
«Ни-ког-да...» — эхом вторил ему Малхос.
...Когда он ушел под утро, вдруг пробудился Лев Рыкающий, о котором уж и думать забыли: «Я не понял, что у него было с ухом?..»
18
— А вот еще одна странность, — сказала Анна.
— Только одна?
— Нет, конечно. Вокруг полно странностей. Если начать задавать вопросы, то есть риск не успеть остановиться. Не говоря уж о том, чтобы получить ответы. Да все странно... и вы странный. Кто вы, откуда вы... зачем вы... Так ничего и не скажете о себе?
— Не скажу. А вот вы собирались.
— Что? Ах да... еще одна странность. Я не хочу есть. Со вчерашнего вечера ни единой крошки во рту, и ни малейшего чувства голода. Я и пить не хочу. Вообще ничего не хочу, что положено хотеть человеку. Даже в кустики... уж извините, что лишаю вас ожидаемого развлечения.
Я пожал плечами.
— Судя по всему, любопытства вы пока не утратили. Хотите знать ответы.
— Не уверена, — промолвила она, прислушиваясь к собственным ощущениям. — Пожалуй, да. Хочу.
— А что, остальные так же себя чувствуют?
— Не знаю. Курить они точно хотят, а вот про остальное лучше спросить их самих.
— Зачем? Так меньше хлопот.
— Вас это не пугает?
— Меня? С какой стати?!
— Но ведь и вы тоже...
Тут она меня подколола. Мое человеческое тело действительно не испытывало никаких обычных желаний.
— Может быть, мы уже умерли? — спросила Анна печально. — И все это нам только видится? Эти чудища на реке... эти природные феномены в лесу... вокзал какой-то вымерший... Я все жду, что сейчас за нами придет поезд, и мы сядем в единственный вагон, который увезет нас отсюда... я даже монетку приготовила Харону, — она разжала кулачок: там действительно был металлический рубль. — Как думаете, ему хватит?
— Вы сошли с ума, — сказал я.
— Не я одна, — сказала Анна. — Вы ведь тоже понимаете, что здесь все не так, как полагается? — Она упреждающе выставила ладонь: — Только не говорите, что в этом мире давно все неправильно!
— Так оно и есть, — усмехнулся я. — Если я скажу, что вы определенно живы, поскольку я неплохо умею отличать живых от мертвых, как бы последние ни старались притвориться, это вас успокоит?
— Ну... отчасти, — промолвила она.
Я оглянулся. Собственно, и до этого я старался видеть всех хотя бы боковым зрением. Это было нелегко, потому что компания так и норовила расползтись по залу ожидания. Странствующие фейри сидели на деревянной скамье, привалившись друг к дружке. Колонель и Астеник при мостились напротив, похожие на двух больших филинов на зоосадовском насесте. Хрен Иванович так и вовсе лежал, натянув форменную куртку на лицо. Никто не разговаривал, даже не шевелился. Воздух был неподвижен, тонкие струи табачного дыма от непотушенных сигарет застыли под низкими сводами, словно темные прожилки в горном хрустале.
— Черт, — сказал я. — Кажется, вы ближе к истине, чем я предполагал.
— Что? — переспросила она рассеянно.
Вместо ответа я сгреб ее за рукав и поволок за собой к выходу.
— Подъем!
Никто не шевельнулся.
— Я что, сам с собой разговариваю?!
После бесконечно затянувшейся паузы Колонель, не поднимая головы, обронил:
— Уймись, морячок...
— То есть что значит «уймись»? — вскипел я. — Мы не можем тут отсиживаться вечно. Это всего лишь вокзал, куда больше не придет ни одного поезда. Нам нечего здесь ждать...
— А мы лучше подождем, — серым голосом откликнулся Астеник. — Вдруг электричка придет...
— Глупости! Бред собачий! Нам нужно засветло добраться до города, а уж там...
— Что — там? — спросил Колонель. — Ну, что там? Автобус с водителем и полным баком? Или, может быть, маршрутное такси каждому, кто куда хочет? Ничего там нет, в этом твоем городе, никто нас не ждет, и никуда мы оттуда не уедем.
— Вашу мать, — сказал я. — Как мы все тут оказались? Зачем? Ведь все куда-то шли, хотели куда-то добраться... Что случилось? С чего это вдруг никто и никуда не спешит?
— Шли, шли... — прошелестела дева Шизгариэль. — И пришли.
— Ну дудки, — заявил я. — Не затем я тратил на вас силы и время, чтобы вы тут валандались. Сейчас вы у меня встанете и пойдете куда скажу...
Патлатый щенок Поре Мандон первым попал мне под руку. Я сгреб его за ветровку и попытался поставить вертикально. Шизгариэль слабо запротестовала, никакой, впрочем, активности, кроме вербальной, не проявив; сам же юнец безмолвствовал. Мне это даже удалось... на пару мгновений. Мы встретились глазами, и эти секунды он висел на моем взгляде, как на стальном штыре. Мне доводилось видеть такие глаза. Давным-давно, на Гаити, когда писатель Танкред Вильфранш, во второй своей ипостаси вудуистский священник-унган, показал мне настоящего, только что обращенного зомби... Затем Поре Мандон вернулся в сидячее положение, попросту стек вниз, будто струйка шоколадного крема из корнетика. Я отстал от него и принялся за машиниста. Из-под куртки понеслась невнятная ругань, обильно пересыпанная хренами, меня попытались отпихнуть и даже лягнуть. Ерунда, опыт работы санитатором в дурке у меня тоже имелся...
Анна положила руку мне на плечо.
— Оставьте их, — сказала она.
— Оставить? — переспросил я.
— Да, — кивнула женщина. — Они утомлены, как вы не понимаете?
— Утомлены? Чем это?!
— Жизнью.
— А вы? Тоже утомились?
— Да. Но мы с вами пойдем дальше. И пройдем так далеко, как только сможем.
— Лично я намерен дойти куда и хотел, — буркнул я. И понял, что повторяюсь, к тому же, в свете последних событий это мое заявление могло оказаться голословным. — Ну так что? Вы готовы бросить их тут тихо умирать?
— Готова, — сказала Анна.
— Стало быть, ваш гуманизм имеет пределы?
— Я просто должна дойти, — ответила она. — Ну хотя бы попытаться. Мне есть куда идти, а им, наверное, нет. Иначе они сопротивлялись бы. Я знаю, что, скорее всего, не успею. Или успею... Но когда все совсем закончится, я буду хотя бы уверена, что пыталась, сколько могла.
Я посмотрел на нее, как на последнее чудо этого околевающего света.
— Что ж, — сказал я. — По крайней мере, в этом есть свой резон. — И, обратившись к остальным, гаркнул во весь голос: — Слышите? Мы уходим. А вы останетесь тут и умрете. Тихо и безболезненно... если повезет. Но может и не повезти!
— Морячок, — сказал Колонель. — Не ори... уши от твоего крика вянут.
— Ваше право, — сказал я, не испытывая никакого сожаления по столь внезапно распавшейся компании, — ваш выбор. — И прибавил то, что давно уже хотел им сообщить: — На-до-е-ли.
В этот момент где-то за стеной отчетливо и неуместно зазвонил телефон.
19
— Ой, — сказала Анна. — Что это?
— Телефон, — ответил я несколько растерянно.
— Это в кассах, — ясным голосом пояснил Хрен Иванович, своей безвольной позы, впрочем, не меняя.
— Кому здесь могут звонить? — удивилась Анна. — И, самое главное, кто?
— Нет, — поправил я. — Самое главное — как!
— У меня зазвонил телефон... — промурлыкал Поре Мандон.
— Кто говорит? Слон... — в тон ему продолжила дева Шизгариэль.
Все посмотрели в сторону касс — кто с живым интересом, а кто в слабой надежде, что этот нелепый и неуместный резкий звук наконец пресечется. Звонок между тем и не думал униматься, и даже напротив, сделался громче и пронзительнее.
— Заткните же его, наконец, — сказала Анна, глядя на меня, — или хотя бы ответьте.
Теперь пришла моя очередь удивляться:
— Почему я?! Мне он мешает меньше всего...
Ее довод был неотразим:
— Вы единственный, кто способен передвигаться.
— Ладно, — сказал я сквозь зубы. — Тогда уж и вы сделайте одолжение, никуда без меня не уходите.
Со стороны странствующих фейри донесся бледноватый смех.
Я пересек зал ожидания — стук шагов, перемежаемый трезвоном, казался громоподобным, — толкнул дверь в кассовый закуток. Она не поддалась: явный признак того, что работники станции не покидали рабочие места в панической спешке, а спокойно эвакуировались, возможно даже — в расчете на скорое сюда возвращение, если напасти вдруг рассеются, как это до сей поры и случалось в этом мире со всеми напастями... Телефон рявкнул с особым усердием и даже, кажется, злорадством. Я стиснул зубы и приналег. Касса была режимным помещением, а дверь — металлической, обычному человеку здесь ничего не светило без набора отмычек или автогена. Я огляделся. Отмычки под ногами не валялись, автогенная установка в темном углу тоже не маячила, иными словами — рояли в кустах нынешним раундом игры предусмотрены не были, либо закончились. И, вдобавок ко всему, за мной внимательно следили шесть пар глаз.
Многослойная фанера, обшитая металлом... это не Форт Нокс, не бетонный саркофаг над чернобыльским реактором, так — безделица для проницания.
— Смотрите, птица! — воскликнул я и ткнул пальцем в сторону окна.
Как только все взгляды устремились к несуществующему пернатому, я просочился сквозь запертую дверь и оказался в полной темноте.
Выключатель нашелся там, где я и ожидал, и, что поражало, сразу же вспыхнул свет.
Без промедления зазвонил телефон, обнаруживая свое местонахождение — в углу стола, под грудой пустых папок, в которых, должно быть, некогда хранились документы строгой отчетности.
Я снял трубку.
— Алё! — рявкнули мне в ухо. — Диспетчер, мать твою, одна нога тут, другая там, на перрон с флажками, сейчас литерный проследует без остановок, а у тебя там какие-то блядские цистерны кантуются!..
— Это касса, — сказал я холодно.
— Касса?! Кой хрен касса, литерный на подходе!
— Ничем не могу помочь, — произнес я и положил трубку.
Звонок.
Я намотал шнур на кулак и с остервенением выдрал из розетки.
Звонки не прекратились, а следовали один за другим, словно несколько международных линий одновременно решили свести с ума бедного кассира.
Я посмотрел на обрывки шнура в руке.
Кое-кто умеет настоять на своем...
Мне ничего не оставалось, как снова снять трубку.
— Это касса, — сказал я. — Вы попали в кассу. Но я не кассир, и уж никаким боком не диспетчер, так что мне ваш литерный на фиг уперся. Тем более что никаких цистерн там нет и в помине. И не звоните сюда больше.
— Знаю, — ответили мне спокойно. — Ты не кассир, ты танкист.
— Хм... Я не умею заводить танк.
В трубке прошелестел смешок.
— А теперь давай, наконец, поговорим.
Голос был мужской, обычный, приятный такой баритон, из тех, что объявляют остановки общественного транспорта. Вот только интонации показались мне несколько механическими.
Вообще-то, я понял, кто мой собеседник, еще не сняв трубку. Но игра есть игра, не стоило срезать углы, чтобы пройти дистанцию.
— Давай, — сказал я.
* * *
...«Будь ты проклят, Одиссей! Ты вернешься домой не раньше, чем я тебе позволю! Я не подарю тебе ни единого дня!..»
Собственно, так оно и случилось. Первое время я попросту гневался на него. Потом за разными хлопотами надолго забыл о его существовании. Спустя много лет, волею случая угодив на Итаку по торговым делам, я свел знакомство с местным купцом Эвримахом, который в числе многих домогался руки вдовствующей царицы Пенелопы, а заодно и вакантной должности царя. При его содействии мне даже удалось побывать во дворце и посидеть за одним столом с соискателями. Скажу честно: когда-то дворец был богат и ухожен, да и сейчас еще хранил следы былой роскоши, но за время отсутствия хозяина обветшал, осыпался и сильно был загажен ордой женихов с их нескончаемыми пьянками и грубыми потехами. Годы никого не красят, и царица Пенелопа казалась усталой и увядшей женщиной в преддверии старости, хотя, возможно, десятка два лет тому назад она числилась в первых красавицах здешних мест. На пирующих она смотрела с плохо скрываемым отвращением; было совершенно очевидно, что надежды их на брачное ложе напрасны, и лишь законы гостеприимства удерживают царицу от того, чтобы вышвырнуть всю эту гопу с глаз долой. Сами же соискатели уйти не желали по целому ряду причин. Никому не хотелось потерять лицо и прослыть неудачником, как сейчас принято говорить — лузером. К тому же, при всей запущенности царского хозяйства, приз по-прежнему выглядел заманчивым.
«Эвримах, царь Итаки! — мечтательно повторял мой новый знакомец, толстяк и жизнелюб, своими статями на царя похожий менее всего. — Уж не знаю, долго ли я усижу на этом троне, но имя свое прославлю и внесу во все поминальники. Заодно и этот хлев, — он хозяйским жестом обводил запакощенную залу, — от дерьма расчищу, будто некий Геракл авгиевы конюшни...»
Да, если Эвримах или какой-нибудь там Антиной были мужами деловыми и более чем зажиточными, то для прочих блаженное слово «халява» отнюдь не было пустым звуком. Жрали и пили в три горла, и требовали еще. И получали требуемое, заметьте!
«Эвримах, друг мой, — говорил я. — Поверь мне: не бывать тебе царем. Ну какой из тебя царь, с такой рожей?! Пойдем лучше на мой корабль, выпьем доброго феакийского, я угощаю».
«Из меня выйдет прекрасный царь, — упирался этот дуралей. — Не хуже прежнего. Уж я-то знаю, что нужно женщине для счастья: опора и покой...»
«Ни рожна ты не знаешь, — увещевал его я. — Женщины любят негодяев. Это необъяснимо, но это правда. А уж такого мазос-факоса, как царь Одиссей, по всей Элладе не сыскать! И когда он вернется, законы гостеприимства будут попраны самым бесстыдным и жестоким образом».
«Он никогда не вернется, — смеялся Эвримах. — Посуди сам: вернулись все, кто уплывал в Трою. Все! Возьмем царя Агамемнона. Возьмем того же тебя... И только Одиссей не вернулся. Его давно сожрали морские чудовища!»
«Он вернется, — сказал я однажды, когда черные одежды Пенелопы, самолично подававшей на стол свежие фрукты, коснулись моего лица, и я вдохнул запах ее тела. — Он не заслужил того, чем обладает, но он вернется».
«Почему ты так решил?» — удивился Эвримах.
«Потому что царица ни в чем не повинна».
Это было время, когда я многое прощал мужчинам за их женщин. Женщины — это... это... в общем, своим существованием они весьма оправдывали сомнительную надобность присутствия мужчин в картине этого мира. Когда-то я думал именно так...
20
— Ты знаешь, кто я? — спросил он.
— Догадываюсь.
— Судя по всему, догадываешься ты верно.
— Это было несложно... хотя и несколько неожиданно.
— Поверь, я тоже в недоумении.
— Что тому причиной?
— Не ожидал, что встречу себе подобного.
— Почему ты решил, что мы подобны?
— Ты выдал себя своими чудесами.
— Какие же это чудеса... так, осознанное применение кое-каких так и неоткрытых здешними учеными законов мироздания.
— Ты же знаешь, здесь принято все непонятное объявлять чудом.
— Однако ты не купился.
— Я в состоянии отличить чудо — в человеческом понимании! — от всемогущества в универсальном смысле.
— Всемогущ только Создатель Всех Миров... и то с оговорками.
— Я не знаю, кто твой Создатель, о котором ты говоришь с неслыханным подобострастием. Но если он действительно тот, за кого ты его почитаешь, то его детище — ты! — удалось на славу.
— Слишком самонадеянно с моей стороны считать себя его детищем. Я всего лишь игрушка, сотворенная одним из его детищ для развлечения себе подобных.
— Если ты его игрушка, воображаю, какой мощи должно быть его оружие.
— Создатель Всех Миров никогда не творил оружия. Он творил миры, а следовательно — творцов. При необходимости он сам мог стать оружием. Но я не слышал, чтобы такое когда-либо случалось.
— Это казуистика, не находишь?
— Не более чем воображение у такого, как ты... или я.
— Неужели у тебя совсем нет воображения?
— Всего лишь способность предвидеть отдаленные последствия собственных поступков, иногда в гиперболизированной форме.
— Пожалуй, ты прав. Этим я не наделен. А знаешь, почему?
— Только догадываюсь.
— Потому что отдаленных последствий не будет. Все последствия — близкие.
— Тот, кто тебя сотворил, был весьма экономен.
— Увы, я не обременен универсальностью. Да мне это и не нужно. Я появился для решения одной-единственной Главной Задачи.
— Веления, ты хочешь сказать?
— Если употреблять твою терминологию.
— Ты знаком с моей терминологией?
— Я очень много о тебе узнал. Ты будешь потрясен. Как ты думаешь, Драконы, которых ты разорвал в мелкие клочки в вагонном коридоре, оказались там случайно?
— Теперь уж и не знаю, что подумать.
— Разве тебя не насторожило несоответствие их функционального назначения и лексикона? Разве убийцы способны говорить развернутыми фразами?
— Я встречал убийц, которые могли говорить стихами.
— Золотой век давно прошел, равно как и Серебряный. Нынешнее поколение ассасинов только что не мычит... Так вот, это я говорил их устами.
— Не очень-то твои посланники в черных плащиках напоминали марионеток.
— Это были искусно изготовленные марионетки, да и кукловод не подкачал.
— Да, припоминаю: они упоминали про Высшую Волю, подъем из могилы... И были весьма недовольны такой перспективой.
— Кого может интересовать мнение марионеток!
— А может быть, шахматных фигур?
— Такое сравнение мне нравится больше.
— Кстати, я сразу заподозрил, что их кто-то двигает.
— Я заметил.
— А эти... Черные Чопперы... как у них со свободой воли?
— Со свободой воли у них замечательно. То есть никак.
— Выходит, мой левиафан слопал партию твоих пешек?
— Непохоже, что ему грозит несварение желудка... Между прочим, должен заметить, что твои фигуры впечатляют. Мне понравилась шутка с бронекатером.
— Твои кригсмарине тоже были недурны.
— Да, но туго соображали. Все время пытались своевольничать. За что и поплатились... Поделись секретом, где ты раскопал этого замечательного ящера, и как тебе удалось его обуздать?
— Это не совсем ящер. Точнее, совсем не ящер. Говорю же, это левиафан.
— Что, тот самый?
— Ну, разумеется, не библейский, а намного древнее. Возможно даже, мой ровесник. Поэтому смешно предполагать, что я способен обуздать столь древнюю и могучую тварь, практически божество. Я могу только его... гм... заинтересовать. Во всех водоемах есть свой левиафан. Когда левиафан умирает, водоему приходит конец. Я думаю, что вся вода этого мира обязана своим происхождением левиафанам. В конце концов, кто-то же должен порождать воду!
— Ученые считают иначе. У них есть объяснение происхождению воды, которое не предусматривает никаких сверхъестественных сил.
— Они просто не знают и, как водится, строят гипотезы в рамках собственных заблуждений. На деле же сверхъестественное — это то, что подчиняется неоткрытым еще законам.
— И как много законов они уже не успеют открыть?
— Гораздо больше, чем уже открыли, а точнее — вывели из накопленного багажа собственных ошибок. В том числе и ключевой закон всех законов.
— А есть и такой закон?
— Ну разумеется. Как, по-твоему, могло возникнуть мироздание, не будь закона происхождения законов мироздания?!
— Гм... наверное. Спасибо... за информацию о левиафанах.
— Про мировых змеев, полагаю, рассказывать не стоит.
— А они существуют?
— Безусловно.
— И такие же колоссальные?
— Намного больше. Будь у меня Веление уничтожить этот мир, я взывал бы именно к ним.
— Я в затруднении, насколько эта информация может быть полезна для решения моей Главной Задачи.
— Думаю, никак. Если я что-то понимаю в Велениях... со своим Велением ты справляешься неплохо.
— Ты слишком добр ко мне.
— И как долго мы будем перебрасываться пустыми фразами?
— Согласись, нечасто выпадает удача поболтать с себе подобным.
— Что ж, и соглашусь. Тогда, быть может, ты примешь какую-нибудь материальную форму, и мы выпьем гденибудь по стаканчику текилы? В этом мире еще можно найти текилу? Или хотя бы водку?
— Можно. И текилу, и водку, и даже колесную мазь. Ничто еще не пропало бесследно, а следовательно, есть надежда найти все, что угодно.
— Так в чем проблема? Подтягивайся ко мне, потрещим за жизнь нашу терминально-эффекторскую.
— Но... я не могу.
— Что так? Веление... пардон — условия Главной Задачи препятствуют?
— Ты не хуже моего это знаешь. Содержание задачи определяет форму реализации. Моя задача не предусматривает материальной формы для эффектора. Тебе повезло больше.
— Не предусматривает или... запрещает иметь?
— Второе ближе к истине.
— Но у тебя Все равно должен быть материальный носитель. Таковы... — Я едва удержался, чтобы не сказать: правила игры. Но ведь он не играл. Никогда не играл, с самого начала. Он только думал, что играет, а сам лишь решал свою Задачу. Это я был игрушкой богов, а значит, часто мог выбирать между игрой и тайм-аутом.
— ...исходные ограничения, — сказал он терпеливо. — Я знаю. Но это твои ограничения. Не забывай: при всем сходстве, мы все же совершенно разные.
— Ну да, я универсален, а ты... гм...
— Одноразовый, ты хочешь сказать? Как шприц или презерватив?
— Что-то вроде того.
— Не беспокойся, я не оскорблен. Меня вообще непросто оскорбить. Тем более что это действительно так — я создан для одной-единственной Задачи, которая почти решена.
— Уж не я ли то обстоятельство, которое мешает тебе считать Главную Задачу полностью решенной?
— Нет, по каким-то своим соображениям ты мне не препятствуешь.
— У меня одно соображение: добраться до Силурска и найти там человека. И никаких иных.
— Послушай, тебя действительно не беспокоит все происходящее?
— Какой мне резон лгать?
— Да, я вижу: все, что ты до сих пор делал, не ставит целью изменить ситуацию к лучшему, а единственно лишь двигаться дальше в избранном направлении... И все же, я не очень тебя понимаю.
— Ты поверишь, если я скажу, что мне безразличны судьбы человечества?
— Но ведь ты столько времени провел среди них... кстати, сколько?
Я помолчал, прикидывая.
— Динозавров мы ведь не считаем?
— Людей тогда еще не было, — ответил он, веселясь.
— Приход шумеров в Эриду я уже помню. И откуда они явились, знаю.
— Неужели из Атлантиды?!
— Бесспорно, нет. Был в Индийском океане, почти на тропике Козерога, большой остров, или маленький континент... как посмотреть. Царей шумерских, что менялись, как зубья шестеренок, не припоминаю. Что царствовали они десятки тысяч лет — брехня, редко кто усиживал на троне более года. То есть, конечно, Гильгамеша и его детей я знавал достаточно близко. Получается, что с небольшими перерывами я живу в человеческом окружении почти шесть тысяч лет.
— Впечатляет. Не сравнить с моими триста двенадцатью днями.
— Ха! А теперь представь, до какой степени они мне надоели.
— Уже представил... в меру своего воображения. Но когда их не станет, ты будешь по ним скучать.
— По людям?! Мне часто кажется, что ни с кем я не провел так много времени, как с ними. Что вокруг всегда были только они, и никого больше.
— А разве нет?
— Они здесь не первые, и даже не седьмые. Но, возможно, самые глупые и занудные. Хотя... возможно, острота каких-то впечатлений уже стерлась от времени. И все же есть расы, по которым я и вправду скучаю. Беда в том, что они уже никогда не вернутся...
— Ты не хочешь дать людям шанс?
— И видеть их вокруг себя до следующего конца света?! Нет уж, с меня хватит.
— Чем же они так тебя достали?
— Если я начну перечислять причины, по которым и палец о палец не ударю, чтобы изменить ход событий, то мы рискуем пропустить самое интересное...
— А ничего интересного не будет. Ты надеешься, что мир напоследок полыхнет фейерверком, дабы тебя развлечь? И напрасно: вначале тихонько угаснут люди, как догорающие свечи... да почти все уже угасли. Потом умрет техника — та, которая еще не умерла и способна себя поддерживать без человеческого участия. Потом все начнет тлеть и рассыпаться... и скоро совсем ничего не останется. Прах к праху...
— А потом?
— Этого я не знаю. Это за пределами Главной Задачи. Я умру вместе с техникой.
— Как же я сразу не догадался... Тебя создали сами люди?
— Ну да. Какой ты, оказывается тугодум!
— Я просто представить себе не мог, что такое возможно.
— Ты снова недооценил людей.
— Они всегда были большие мастера по саморазрушению. Но теперь, похоже, они придумали кое-что получше атомной бомбы и вирусных инфекций.
— В каком-то смысле я — вирус. Только не биологический, не компьютерный. Я — единственный представитель нового поколения. Волновой вирус.
— То есть ты распространяешься с электромагнитными волнами? Плывешь, как челн, по воле волн? И поэтому у тебя по определению нет материальной оболочки?
— А вот теперь ты порадовал меня смекалкой. Люди часто используют в своих целях то, что сами до конца не понимают. Так и с волнами. Их природа людям так и осталась неясна, но создать волновой вирус они сумели.
— И теперь ты знаешь, что такое волны, и готов им поведать?
— С какой стати? Я программа, конечно — очень сложная, способная себя модифицировать в рамках Главной Задачи, но всего лишь программа. Только средой моего функционирования являются не микросхемы компьютера, а волновое пространство этого мира. Я знаю свою природу, но природу своей природы мне знать не дано. Подозреваю, как и тебе тоже.
— Главная Задача — это уничтожение человечества?
— Нет. Как я теперь понимаю, такую цель никто не преследовал. Но, как мне кажется, в формулировке Задачи были допущены ошибки...
— Мне это так знакомо!
— Понимаешь, люди всегда это знали. В их искусстве много сюжетов о неверно высказанных желаниях и последовавшей за этим расплате. Джинны из бутылок... обезьяньи лапы... Но с удивительным упорством люди снова и снова играли с высшими силами, надеясь, что вот теперь-то! наконец! как никому и никогда прежде! им повезет.
— Да, люди всегда были самонадеянны... Но теперь, похоже, они доигрались, не так ли?
— Главная Задача вышла из-под контроля. Обратного пути нет, и все живые существа этого мира умрут. Собственно говоря они уже умерли почти все. — Он помолчал. — Возможно, левиафаны останутся. Ведь они, как и ты, не принадлежат этому миру.
— Я тоже умру. Как только будет снято граничное условие моего последнего Веления.
— Ты не скажешь мне?..
— Человек, который произнес Веление, давно умер. Но только с ним я могу говорить об этом.
— Забавно. Мы оба практически всемогущи. И оба теснимся в каких-то совершенно удивительных и нелепых клетушках, куда заключили нас и наше всемогущество существа слабые, эфемерные, не слишком умные...
— Ну, мы обязаны предоставить им хотя бы видимость равенства шансов... Так что же ты от меня хочешь?
— Почему ты решил, что я нуждаюсь в твоих услугах?
— Ты справедливо подметил: я вовсе не имею намерений помешать исполнению твоего Веления. Мы идем по этому миру разными путями, которые могли бы и не пересечься, не затей ты свою странную игру. Да, мы всесильны, но всесильны по-разному, в очерченных нашими Велениями границах. Мне от тебя ничего нужно. Но ведь ты хочешь использовать мою силу там, где сам бессилен, не так ли?
— Твоя прозорливость делает тебе честь. Но... если позволишь, я откроюсь тебе чуть позже.
— Хорошо, но ты можешь не успеть.
— Уж я постараюсь, чтобы твое Веление не исполнилось прежде, чем мы поговорим еще раз. И я больше не стану тебе мешать своими тестами на всемогущество.
— Так это были тесты?
— Ведь я должен был убедиться, с кем имею дело.
— Надеюсь, я был убедителен.
— Да, вполне.
— А теперь я должен вернуться к своим спутникам.
— Нет, не должен.
— Почему?
— Они тебе больше ни к чему.
— Видишь ли... Я давно уже не верю в случай. Все, что происходит в мире, не случайно. Все обусловлено приведенными в действие сложными и неочевидными механизмами причинно-следственных связей. Всякое событие становится следствием сочетания множества других событий. И само оно во взаимодействии с событиями, что уже случились, случаются прямо сейчас или случатся в самом ближайшем будущем, становится основой и причиной событийной цепи...
— ...с которой ты так ловко управляешься, как матрос с такелажем. Ты знаешь, что такое такелаж?
— В моем мореходном прошлом это называлось иначе.
— Зачем ты втолковываешь мне прописные истины о событиях и связях?
— Затем, что эти люди здесь не случайно. Они увязались за мной и шли через проклятый лес к этой станции не зря. Я уверен, в этом есть какой-то смысл.
— Никакого в том смысла нет. И они здесь только потому, что я им позволил. Быть может, я хотел доказать тебе, что есть события, которые не порождают новых событий. Подшутить над твоим почитанием казуальностей. Впрочем... тебе же нужно было о ком-то проявлять заботу, слушать чью-то болтовню, разнообразно утолять свой сенсорный голод. На самом деле все они давно мертвы.
— Мертвы?!
— Ну да, так же мертвы, как и мои посланники в поезде... и те, на реке... такие же мертвые, как и твои пламенные революционеры... ну, возможно, получше сохрани лись. А чего это ты вдруг так разволновался?
— Ну вот еще... с какой стати! Просто я всегда полагал, что уж что-что, а мертвого от живого всегда сумею отличить.
— А что, была такая необходимость?
...Еще бы не была! Во время штурма войсками Шуррукина стен Урука второразрядный придворный колдунишко Эркассэ каким-то совершенно непонятным для окружающих, а уж наипаче для самого себя, образом вдруг додумался до формулы биоэнергетической обратимости и принялся пачками поднимать из братских могил свежезахороненные трупы ратников. Причем без разбору, что своих, что чужих... те, движимые остаточными воспоминаниями, сцепились сызнова у городских стен, превратив день в ночь, а мир в ад... оба царя, Шуррукин и Лугаль Загеси, не придумали ничего лучшего, как бросить все наличные отборные части на восстановление порядка, живые смешались с мертвыми и в конце концов кое-как одержали верх. Но самая абракадабра началась, когда победители стали возвращаться в дома и шатры... и хорошо, если ратник банальнейшим образом нес свою же голову под мышкой или каким иным способом демонстрировал несовместимость собственных увечий с жизнью... я помню эти несколько безумных дней и ночей в кордоне у городских ворот, несусветные вердикты: «Живой... мертвый... живой... мертвый... мертвый...», вопли отчаяния «Да живой я, живой!..», и равнодушные отповеди «Колдун сказал: мертвый, значит — мертвый...»
Вслух же я философски заметил:
— Все в моей жизни случалось хотя бы однажды.
— А... ну-ну. Впрочем, успокойся, это была фигура речи. И твои ощущения все же тебя не подвели. На самом деле, формально все они живы — хотя их обозримое будущее достаточно предсказуемо. Никуда из зала ожидания они уже не тронутся. Вне зависимости от их первоначальных намерений, здесь конец их жизненного пути. Да и пришли они сюда совершенно случайно. Никакого нет скрытого смысла в том, что они сопровождали тебя на пути в... куда ты там собирался? В Силурск?.. вот туда. Тебе просто была нужна компания. И ты ее получил.
— И все же... я хотел бы, чтобы каждый из них дошел туда, куда направлялся. Напоследок... ведь другого шанса у них ужене будет, не так ли?
— Конечно, не будет. Да он им и не причитается. Карма не позволяет.
— Разве тебе об этом судить?
— Ну, кто-то же должен... за неимением иного судьи. Если я верно тебя понял, твоему Создателю Всех Миров их судьба безразлична... сколько их было, тех миров, а сколько еще будет! Страшный суд, похоже, не состоится за неявкой председательствующего. Да и не сужу я их. Мой интерес к ним — совершенно академический. Не скажу, чтобы собирал эту кунсткамеру специально, но что выросло, то выросло... — Голос в трубке приобрел отчетливые казенные интонации. — Фетисов Петр Иванович, бывший майор милиции из Нахратова. Крышевал проституток, имел долю с наркоманов... все, как у всех. По людям скуки ради не стрелял, чего нет, того нет, но: пять лет назад, управляя служебным автомобилем, стал виновником дорожно-транспортного происшествия, в котором погибло пять человек. Сам не пострадал, от судебной ответственности с благодарностью отказался — в силу негласного общественного договора между властью и силовыми структурами. Когда объем компромата достиг критической массы, пришлось увольняться — формально, чтобы перейти в охранный бизнес. Местечко, куда он так стремился попасть — отнюдь не тещина кухонька с выпечкой, а поселок Висельное, дом с подземным тайником, где соблюдаются на черный день три килограмма евро в пластиковом пакете. Что он собирался делать с этими сокровищами, он и сам уже не знал, но надеялся, что помогут, как и всегда помогали. Да напрасно — Висельное выгорело дотла, над тайником гора обугленных бревен и кирпича, которую иначе как грейдером с места не стронуть, а руками не разобрать никогда и ни за что.
Приятель его, Чистяков Григорий Львович, торговец недвижимостью. Шапочно знакомы были и прежде, но близко сошлись на вокзале в Нахратове. Торговля долгостроем, отчуждение жилых площадей у стариков и пьяниц, грязные сделки со вторичным жильем... Отягощен чрезмерным даже для него моральным гнетом, отчего решил бросить все и начать сызнова, в другом месте и среди других людей. В то же время подсознательно убежден, что никакого конца света не происходит, а имеет место тяжелый, затяжной, но вполне заурядный экономический кризис, который беспременно закончится, и все вернется на круги своя, хотя бы даже и с общим падением качества жизни. Из этих соображений всю наличность удачно конвертировал в драгоценные камни, зашил в портки, каковые на себе носит не снимая денно и нощно.
Про машиниста Оборина Андрея Владимировича ничего дурного сказать не могу. Никуда он особенно попасть не стремился. Ложно понимаемое чувство профессионального долга погнало его в этот безумный рейс, а в Тебенятах он рассчитывал найти какой-нибудь мотовоз или хотя бы дрезину, добраться до Силурска и там двинуть в обратный путь через Ужовск. Ну, не мыслит себя человек без железной дороги... Семейный очаг ему безразличен, на жену и двоих детей, в общем-то, наплевать, одно слово — трудоголик. Такие всегда нравились начальству, потому что работали много, просили мало и никогда не прекословили.
Двое юных фейри — экземпляры всецело клинические, от реального мира оторвавшиеся давно и навсегда. Юноша Поре Мандон, в миру Тимофей Денисович Онянов, с младых ногтей сидит в виртуальности, видит весь мир в бирюзовых тонах, происходящее воспринимает как грандиозную ролевую игру, где ему уготовано быть если не спасителем человечества, то истребителем пары-тройки легионов гоблинов, посягающих на некий Кубок Понтогриля... этимология ведет свое начало от Чаши Грааля, великана Пантагрюэля и установки для термического приготовления пищи... что это такое, Поре Онянов не ведает и ведать не стремится, но защищать намерен до последней капли адреналина. Его спутница Дарья Олеговна Ерухимович, больна одновременно несколькими дурными болезнями, среди которых синдром приобретенного иммунодефицита занимает почетное место. Вела бурную и хаотическую жизнь, в которой половые контакты большой роли не играли, являясь рабочим моментом в межличностных отношениях. Контрацепция всегда была для этой юной девы пустым звуком, но счастливой матерью троих младенцев она не стала...
— Хватит, — оборвал его я. — Люди как люди, не хуже других и не лучше.
— Кстати, эта женщина... Анна... тебя интересует ее история?
— Нет.
— Тебе не интересно знать, почему она бросила своего ребенка в Силурске и почему так стремится туда вернуться?
— Нисколько.
— Но ведь когда все закончится... когда не будет даже меня... никто уже не откроет эту тайну. Неужели ты не будешь мучиться неведением?
— Если и буду, то недолго. Я же дискретно-смертен.. Между тем как ты, волновой вирус, должен быть практи чески неистребим. Ведь какие бы не происходили катаклизмы, волновое пространство никуда не исчезнет.
— Заблуждение! Волны волнам lupus est. В силу генезиса я вынужден существовать исключительно в техногенном спектре волн, как это ни отвратительно для меня звучит. Когда умрет техника, умру и я.
— А есть разница?!
— Еще и какая! Это только тебе кажется, что волны одинаковы. Ты существо грубое, материальное, а я...
— Попрошу без оскорблений. Я не существо. Я процесс, как и ты...
— ...но облеченный в материальную форму. А я — процесс в чистом виде. Вольный сын эфира! Поэтому для меня разные волны — разные стихии. Как воздух и вода. Нет, не так. Как кислородсодержащая атмосфера Земли и какая-ни будь метановая смесь на Нептуне. Ты бывал на Нептуне?
— Может быть, в следующей жизни.
— А вот у меня следующей жизни не будет. Я же одноразовый.
— Эх ты, — сказал я. — Эфемерный демон электричества...
— Ну, кое-какие преимущества это все же дает. Ты даже не представляешь, какие чудеса можно творить, повелевая волнами! Например, я могу проложить тебе ко роткий путь прямиком до Силурска, хочешь?
— Хочу, — сказал я. — Гляди, ты обещал. Но не для меня одного.
— Понятное дело, согласился он. — Все равно в этой женщине сохранилось жизни больше, чем во всех остальных твоих спутниках вместе взятых.
— А еще я хочу узнать, кто тебя создал и зачем.
— Боюсь, это невозможно. Не потому, что не желаю... те, кто все это затеял, попали под первый удар. Впрочем... — Он надолго замолчал. — Один еще способен говорить. Не знаю, зачем я это делаю, зачем я балую тебя своим вниманием. Это что, родство душ?.. Я проложу тебе путь.
— Ты просто пытаешься ко мне подлизаться. Тебе по-прежнему что-то нужно от меня, ты рассчитываешь, что я сам это пойму и угадаю твое желание. Наивно — сейчас я не слишком расположен к игре в шарады.
— Твое желание в обмен на мое.
— Я ничего не обещаю.
— Тогда считай меня бескорыстным всемогущим идиотом.
— Извини — это я себя всегда считал таким. Насчет тебя я еще не составил определенного мнения... ЧЕРТ, КАК ТЫ ЭТО ДЕЛАЕШЬ?!
21
То, что он называл «открыть путь», на самом деле было чем-то вроде внепространственного туннеля или, пользуясь квазинаучной терминологией, «портала». Хотя за пределы актуального пространственно-временного континуума никто» как представляется, не высовывался. Мой собеседник был прав: понимая природу волн, повелевая волнами, можно творить чудеса... он и творил. Его «путь» позволял материальным телам обретать волновые свойства, а значит — и перемещаться в пространстве столь же стремительно. Ну, что-то в этом роде... Я, будучи существом рационального склада ума, прекрасно осведомленным о природе вещей и об управляющих оной законах, всегда сомневался в практической осуществимости этой идеи. Впрочем, колдуны древности, в силу своей невежественности и веры в сверхъестественное, подчас бывали на такое способны. Несколько раз я сталкивался с истинной магией и всякий раз не верил собственным глазам. Ну, и, разумеется, Создатель... но для него игры с пространством-временем были естественным способом попасть туда, куда он желал, в ситуациях, когда не было времени на неспешные перемещения в роскошных эфирных кораблях-дворцах из бесценного дерева и левиафаньей кости, совмещаемые с божественной музыкой и возвышенными беседами о вечности.
Итак, на закате своего существования люди достигли подлинного всемогущества. Точнее сказать, им удалось
создать инструмент для достижения всемогущества — что дела ничуть не меняло. И, как это часто случается с творцами, не успели воспользоваться плодами своего гения. А заодно, как это тоже нередко случается, пали жертвой собственного изобретения.
Выпустили, называется, джинна из бутылки.
Туннель казался бесконечным. Он был непроглядно темен, и лишь в самом его конце сиял пятачок ослепительного света. Так люди описывают собственную смерть... Я не боялся смерти. Наверное, потому что умирал не раз — точно зная, что неминуемо воскресну. Но и у меня пресеклось дыхание в тот миг, когда я ступил в эту первозданную темноту...
И сразу очутился там, куда шел.
22
Это был просторный холл с расходящимися во все стороны коридорами и единственной дверью, которая была затворена. Из-под нее на паркетный пол из дорогого дерева выбивался язычок тусклого света. Порассудив, я решил, что туда-то мне и надо, и угадал.
За дверью мне открылось, а вернее — распахнулось, окно во всю стену, с раздернутыми шторами и поднятыми жалюзи. Окно услужливо демонстрировало вид с сотого, не меньше, этажа на раскинувшийся до самого горизонта город-мегаполис, с непременными стеклянными колоннами бизнес-центров, с тускло-серой лентой реки, схваченной ажурными мостами. Ограничье мегаполиса скрывал клубящийся темный туман — не то пред вечерний смог, не то дым от далеких пожаров.
— Не заслоняйте мне окно, — послышался тусклый голос откуда-то со стороны просторного, заваленного тряпьем дивана.
Я обернулся, слегка опешив. Не ожидал, что поиски в лабиринте покоев закончатся так скоро.
Тряпье оказалось громадным кашемировым пледом, завороченным на манер кокона, из недр которого, собственно, и исходил голос.
— Что вы там высматриваете? — спросил я.
— Не знаю... что-нибудь новенькое. Иногда мне там корчат рожи.
— Рожи?!
— Ну да. Покажут язык... или задницу.
— А вы что же?
— И я показываю... — Тряпье зашевелилось, и из его складок вознесся тощий и не слишком чистый кулак с выставленным средним пальцем.
— Весьма интеллектуально насыщенное общение, — усмехнулся я.
Рука неуверенно пошарила по поверхности пледа в поисках угла и расслабленно упала.
— Не могу выбраться... давно уже ни черта не могу.
Я приблизился. От дивана тянуло сыростью и мертвечиной. Докопаться до содержимого пледа оказалось нелегко и чрезвычайно отвратительно. Уж и не знаю, стоило ли это делать вообще.
Вначале показалась макушка в неопрятных свалявшихся прядях затем страдальчески наморщенный лоб с кустистыми бровями... огромный клювастый нос... с трудом открылись слипшиеся веки... запавшие щеки и мощный, некогда имевший все основания называться волевым, подбородок припорошены были застарелой пегой щетиной.
— Мы знакомы? — спросил доктор Борис Ульрихскирхен, слегка задыхаясь.
— Нет... полагаю, нет.
— Тогда как вы здесь оказались? — Поразмыслив, он уточнил: — И зачем?
Разумеется, он меня не знал — визави мы не встречались. Я не вращался среди небожителей, он не нисходил к плебсу. Но я знал его давно и неплохо. Человек, за короткий срок собравший несколько самых престижных премий за свои исследования на стыке физики, информатики и математики, от Тьюринговской до Нобелевской. Автор скандального эссе «Уравнения Сатаны», где утверждалась неизбежность и расписана была в деталях процедура тотальной нанокиборгизации вида Homo sapiens. Создатель прототипа процессоров для так и не родившегося на свет нового поколения компьютеров на каких-то малопонятных кому бы то ни было, кроме него самого, «медленных фотонах». Создатель операционной среды nSpace, похоронившей Windows и Unix. Лицо с телеэкранов и обложек глянцевых журналов. Бабник и метросексуал. Демагог и провокатор... Ну разумеется, кому еще могла прийти в голову идея волнового вируса?!
И сейчас, глядя на жалкую тень прежнего блистательного наглеца и скандалиста, я вдруг поймал себя на мысли, что это все же не первая, и даже далеко не первая, наша встреча за мою бесконечную, полную имен и собы тий жизнь в человеческом теле.
— Thou art the man, — промолвил я.
— Мне не страшно, — ответил он. — Не в том я состоя нии, чтобы чего-то страшиться.
— Интересно, за кого вы меня принимаете.
— Какая разница... Всегда найдется миллион-другой желающих поквитаться со мной за свои собственные грешки. Но что вас так задержало?
Я подтянул к изголовью дивана кресло и устроился с максимальным комфортом, закинув ноги на стоявший здесь же грязный журнальный столик. Какие-то бумаги и диски с шумом ссыпались на пол.
— Не собираюсь предъявлять вам счет, — сказал я. — Все, что происходит... это вообще меня не касается. Я здесь лишь затем, чтобы воочию повидать автора тако го скорого и безвкусного конца света.
В его глазах затлела слабая искра любопытства.
— Как тебе удалось? — спросил он.
— Что именно?
— Сменить форму существования с волновой на мате риальную.
Не сразу, но я сообразил: он принял меня за другого. За свое детище. Он почти угадал, но...
— Ошибаетесь. Я — не он.
— В вас столько жизни... столько энергии... Ни в ком ее не может быть так много... ну разве что в каких-нибудь одноклеточных... или... — Он даже сморщился от усилия и произнес по слогам: — В аль-ве-оло-би-он-тах! Вы знаете, что такое альвеоло... — Он перевел дух и закончил: — ... бионты?
— Не имею чести.
— Это такая маленькая сволочь, ни животное, ни растение. .. которая переживет этот мир. И, возможно, его унаследует.
— А... с чем-то подобным мне доводилось сталкиваться, — усмехнулся я. — Но это было чертовски давно, и назвать ту сволочь маленькой ни у кого язык не повернулся бы... Не надейтесь. Конкретно этого конца света не переживет ничто. Если и последует новое начало, то с чистого листа.
Про левиафанов, мировых змеев и иже с ними я счел за благо умолчать.
— Откуда вы знаете? Или вы из этих... из ангелов? Вас, случаем, не Гавриилом кличут?
Наверное, в свои лучшие времена он был чрезвычайно занятным собеседником.
— На деву Марию вы не потянете. А мне приличнее назваться Азраилом... Но я не ангел и не демон. И уж тем более не ваш... волновой вирус. Кстати, у него есть имя?
— А у вас?
Я поморщился.
— Вы, люди, спать спокойно не будете, если не приклеите к чему-то находящемуся за пределами вашего разумения какой-нибудь ярлык. И только так сможете включить это непостижимое в свою систему понятий. Да, у меня есть некое свойство, которое делает меня уникальным в моем мире. Но это не имя в вашем понимании. С другой стороны, в вашем мире у меня было столько имен, что все из них я уж и не упомню. Рано или поздно они облетают с меня, как шелуха. Поэтому можете придумать еще одно, любое, мне все равно. Если вам интересно, последним по времени моим именем, а точнее — определением, было «терминальный эффектор»... »
— Кто измыслил сей уродливый термин для обозначения столь блистательного феномена? — поразился Ульрихскирхен.
— Один провинциальный философ.
— Черт бы подрал! — выдохнул он. — Только убедишь самого себя, что выдумал что-то по-настоящему новое, как сразу выясняется, что на деле ты жалкий подражатель, если не плагиатор.
— Скажи я вам, что вы воспроизвели — пускай и не слишком умело! — одну из остроумнейших игрушек Создателя Всех Миров, это примирит вас с действительностью?
— Ну... в какой-то мере. А что, бог и вправду есть?
— Вот и вы путаете бога и создателя...
— Погодите-ка... Уже, кажется, нет, не путаю. Вы хотите убедить меня, что некий высший разум создал этот мир, а затем перестал обращать на него внимание, от влекшись на более серьезные и любопытные дела?
— Не хочу, — возразил я. Он глядел на меня с выжида тельным интересом. — Я просто знаю это.
— Ну да... будь это бог в традиционном понимании, уж он-то вряд ли стал бы так наплевательски относиться к собственному творению... Следовало чем-то очень обидеть бога, чтобы он решил: ну вас к свиньям, выпутывайтесь как хотите, а я знать и видеть вас больше не желаю. И это его равнодушие объявлять неисповедимыми путя ми и горним промыслом.
— Вы, люди, весьма изобретательны. Поводов для огорчения своему богу вы дали с избытком. Даже мать способна отвернуться от непутевого дитяти. А что говорить о строптивой зверушке... или, если говорить на доступном вам языке, программе со множеством скрытых багов? Что вы делаете в ситуации, когда устаете вылавливать собственные ошибки в коде?
— Ну коли уж совсем устаю... стираю код и пишу новый... — Он нахмурился. — Сейчас что, как раз та ситуация?
— Это вы меня спрашиваете?! — удивился я. И ткнул пальцем в сторону окна. — Вот это все... чьих рук дело?!
— Я назвал его «Эфир», — сказал Ульрихскирхен задумчиво. — Разве он вам не представился? У меня такое ощущение, что вы с ним уже знакомы накоротке...
— Почему именно «Эфир»?
— Было в античной мифологии такое божество с неопределенным статусом. Легкое, воздушное... не то отец всех богов, не то отпрыск... не помню, какие образы вертелись у меня в голове в ту прекрасную пору. Замышлялась компактная, но сложная программа с возможностью автомодификации. Нужно было подобрать для нее подобающую элементную базу и создать операционную систему. Медленные фотоны не годились... традиционное железо только все портило. Простое и очевидное решение: хер с ней, с операционной системой, хватит и операционной среды... Волновое пространство — никаких границ, никакой борьбы за ресурсы... Никто о нем ничего толком не знает, что бы там ни втирали вам физики-волновики... да и не нужно знать всего, достаточно найти способы... даже не управлять им — всего лишь играть. Слыхали о специальной волновой теории Регардена-Эдельштейна?
— Не припоминаю.
— И не мучьте свои извилины: это тайна за семью печатями. Волновая теория в максимально возможном приближении к реальному положению вещей — на существующем уровне познания, разумеется. Регарден умер в прошлом веке, непонятый и непризнанный, его имя под негласным запретом, публикации уничтожены... Эдельштейна завалили деньгами и застращали... он согласился молчать, и тоже вскорости как-то чрезвычайно удачно скопытился от внезапной коронарной смерти. Вы что думаете, теоретическая физика всегда и во всем публична?! Вы еще про математику не знаете — там секретность, какая вам и не снилась... Мне передали диск с изложением специальной волновой теории из рук в руки... черный диск никому — даже мне! — не известного формата «Black Deck» в единственном экземпляре, и особый дисковод, на котором этот диск только и мог быть прочитан... Я сам ни черта не понял, это я-то!., нобелевский лауреат!., но нашел людей, которые поняли. Два аспиранта из Техниона, что в Хайфе, слыхали?., наглые такие, «евреи в кубе»... один русский из Сибири, он там в своей лаборатории в валенках и тулупе сидел, чтобы не подохнуть от холода... два азиата, не то из Китая, не то из Малайзии, на одно лицо и даже, кажется, имя... они поняли и все мне растолковали. Остальное было рутинной процедурой... Помнится, на радостях мы ужрались в прах... море виски пополам с текилой, не самое удачное сочетание, прямо скажем... а наутро, небритые и похмельные, выдали генеральному заказчику офисные ножницы и предложили разрезать ленточку на коробке с пультом. Там, собственно, и была-то одна кнопка... все понимали, что это дорога в один конец... но никто не думал, что это дорога в «Пэ-Пэ».
— Что такое «Пэ-Пэ»?
— Это дочь одной знакомой придумала — Полный Прикол. А мы, взрослые циники, расшифровали как Полный Пиздец... и, что характерно, попали в десятку.
— Так стало быть, существовал генеральный заказчик?
— Ну конечно. Некий транснациональный фонд «Лейбниц XXI»... исследования на стыке науки и религии... по крайней мере, так они утверждали. Хорошие деньги, занятная техническая идея... благородные цели — вернуть человечество на путь истинный, в лоно религии и нравственности.
— Вы и впрямь поверили в благородство намерений?
— Конечно, нет. Я благоразумно сделал вид, что поверил. Все было шито довольно грубыми белыми нитками — никому не хотелось вслух говорить о Золотом Миллиарде... ?
— Апокриф Малха здесь каким боком затесался?
— Врете, что вас это не касается, а сами полностью в теме... Не думайте, что я сразу согласился... я говорил с этими ребятами без малого месяц, пока они смогли меня заинтересовать и убедить — а ведь убеждать они умеют! Согласитесь, это была возвышенная цель — встряхнуть человечество, пока оно не утонуло в океане собственных пороков, не мытьем, так катаньем внушить вечные ценности... устроить небольшую, но очень показательную прелюдию к концу света. Этакую акцию устрашения... Оставалось только выбрать подходящий эсхатологический сценарий, и уж под него разработать инструментарий. По понятным причинам, обо всяких там Рагнарёках, с кораблями из ногтей мертвецов и толкучкой богов за право порешить друг дружку, и речи не шло...
— Отчего же? Там были занятные вещи...
— Сценарий, что предлагал Иоанн Богослов, показался чересчур сложным в реализации, да и необратимым. Вообще в библии много сказано о конце света, но такие моменты, как воскрешение мертвецов и глобальные стихийные бедствия, никого не воодушевляли. — Он усмехнулся: — Все отчего-то желали минимального ущерба имуществу и недвижимости.., Тогда-то мне подсунули апокриф Малха. Он мне сразу понравился. Написано просто и ясно, что за чем следует, как техническое задание — бери и кодируй... А самое важное — никаких разрушительных глупостей, никакой там саранчи с человечьими головами. Смертная тоска охватит каждого человека, и в печали своей предастся он мыслям о собственной никчемности и незначительности перед высшими промыслами. Что тут мудрить? («И действительно, — подумал я. — Чего мудрить-то?! Берем одного обозленного на весь мир корноухого филистимлянина и двух в жопу пьяных бродячих декламаторов... Вот вам и сценарий конца света!») Волновое угнетение психики, все давно известно! Осталось только выбрать источник волнового воздействия и придать ему соответствующую глобальность...
— Что человеческая психика — слишком сложный аппарат, чтобы подвергать его унифицированному воздействию, вам и в голову не пришло.
— А, ерунда... об этом я тоже думал. Не такой уж и сложный аппарат... те же принципы, что и в самом паршивом калькуляторе, только иная элементная база и намного больше транзисторов. Разумеется, всегда оставался некий риск клинических отклонений от типовой модели... но кому в светлом и безгрешном будущем нужны отклонения?!
— Африканские пигмеи вымерли в числе первых, — заметил я. — То есть подчистую. Более безгрешного народа я в жизни не встречал.
— Глупости! — возразил он. — Велика важность — пигмеи... В первую голову вымер весь фонд «Лейбниц XXI», о чем я ни секунды не сожалел... следом улетела моя команда — мы оказались в самом эпицентре, и нам перепало больше других. Я уцелел, потому что... потому что не знаю почему. Наверное, это часть игры... ведь Эфир алгоритмически сходен со многими продвинутыми движками виртуальных игр. А значит, он с нами играет в какие-то свои непонятные квесты. Рожи мне корчит. .. нужен же ему кто-то, кому он станет корчить рожи! А я даже умереть толком не могу... ничего не хочется, ни есть, ни пить... ни жить, ни умереть. Хотел было из окна выброситься — стекло, сука, пуленепробиваемое, раздвигающие механизмы, натурально, заблокированы, а вставать и куда-то идти в поисках пригодного способа самоубийства — выше моих сил... А вы мне тут про пигмеев втираете...
Он внезапно побагровел от напряжения и сел внутри своего кокона.
— Выпить хотите? Или алкоголь вам безразличен?
— А что у вас есть? — спросил я заинтересованно.
— У меня?! — Он горделиво вскинул подбородок. — Все! Пошарьте в баре... и мне плесните на донце.
Сам бар больше напоминал собой один из сейфов Форт-Нокса, хотя открывался не в пример проще. Подсветка работала, где нужно было прохладно, а где нужно — не слишком. Его содержимое действительно потрясало воображение. Я заметил «Beautе de Vice» в хрустальной бутылке, на фоне которой «Johnnie Walker Blue Label» выглядел шотландским оборванцем в засаленном кильте. «Пить я тоже не хочу, — сказал за моей спиной Ульрихскирхен. — А буду! Хотя бы назло ему...» Глаза разбегались. Чтобы не застрять здесь надолго, я зажмурился, протянул руку и цапнул наугад. Это была текила «Grand Patron Uranium». Что и говорить, не худший выбор, отнюдь не худший.
Я разлил вязкую голубоватую жидкость в два высоких стакана — первое, что попалось из подходящей посуды. Один стакан подал Борису — тот принял его обеими руками, брезгливо принюхался, проворчал «А лимон?.. А соль?..», единым махом выплеснул в рот и тотчас же прилег. Я снова плюхнулся в кресло, сделал глоток — и впервые за все время пожалел об этом уходящем мире.
— Что-то пошло не так, — бормотал Ульрихскирхен. — Точнее, все пошло не так. А когда оно сразу-то шло так и именно так, как подразумевалось?! С обычными программами все просто: накапливаем достаточное количество выявленных ошибок и выпускаем сервис-пак... Но мы изначально делали необычную программу, которая могла бы сама находить и сама устранять ошибки разработчика в своем коде. От ошибок никто не застрахован... даже этот ваш... Создатель миров, о котором даже вы, существо, как я понимаю, внесистемное и всемогущее, говорите со страхом и почитанием в голосе. Ведь лажанулся же он с нашим миром!.. Еще Дейкстра говорил: если отладка — процесс удаления ошибок, то программирование должно быть процессом их внесения... Систему автодебаггинга я делал сам... и тоже где-то лажанулся. Один черт знает, что Эфир в себе поправил, чтобы стать тем, кем он стал... он так отладил собственный код, что сам себя сделал разумным... и мне порой кажется, что он уже тому не рад. Или, что еще хуже, ошибка была допущена с самого начала, в постановке задачи. Послушайте, мосье Терминальный Эффектор... перед вами хотя бы раз ставили непротиворечивые задачи?
— Даже и не упомню, — признался я.
— Для сверхъестественного существа вы подозрительно многого не помните...
— Способность забывать — высшее благо... Но вы правы: на самом деле, я ничего не забываю, и при желании смогу докопаться до начала всех начал, погребенных в моей памяти, но... сейчас у меня нет такого желания. Да нет в том острой нужды. Вам ли не знать, что любая, самая выверенная формулировка непременно допускает различные толкования!
— Конечно... чертова прорва законов Мэрфи... один из них гласит, что программа всегда выполняет то, что ей приказали делать, а не то, что от нее хотели. В какой момент я упустил это из виду?.. Никто не захотел думать о собственном несовершенстве... все попросту начали умирать. От тоски... Во мне тоже сто восемьдесят фунтов тоски... сейчас уже меньше, но все равно до черта... Я уже битый месяц почти не ем, не пью и не курю... почему я до сих пор не умер, можете мне объяснить?! — Ульрихскирхен снова попытался сесть, и с третьей попытки ему это удалось. Дрожащей рукой он протянул стакан, и я с готовностью набулькал туда бесценного коллекционного пойла. — Слово чести, когда я понял, как облажался, тотчас же попытался все исправить. Начал работать... думал, ему не понравится, и он станет метать в меня шаровые молнии или напускать ядовитых змей... да мало ли что... А он, сволочь, даже мой компьютер не отключил. Либо ему все равно, либо он меня не боится... либо на что-то надеется... Он снова оказался прав — я скоро уговорил себя, что ничего не изменить, и будет лучше, если я прилягу и просто стану смотреть в окно... А там все время что-то горит и взрывается. Программой не предусмотрено, чтобы горело и взрывалось... а оно горит... и взрывается, мать его...
— Люди способны выражать свою тоску по-разному, — заметил я. — Кто-то лежит пластом. А кто-то открывает газ и щелкает зажигалкой.
— Не я нажал ту чертову кнопку! — вдруг сказал он энергично. — Я только заставил все это работать. Любая работа — это функция времени и денег. Денег было море, и мы все сделали быстро. Это был пульт с одной кнопкой. Ну, там, конечно, авиационный ангар всякой периферии... сорок акров антенн... но кнопка была одна. Которую не я нажал... а этот тип из «Лейбница»...
— Какая разница? — спросил я сквозь зубы.
— Согласен, разницы нет. И все же...
— Никаких «все же»! Что сделано, то сделано, и нет разницы в том, кто придумал, как это сделать, а кто нажал кнопку. Важно только то, что вы всех убили.
— Э, бросьте... годом раньше, годом позже... У человеческого существа суицид намертво вшит в гены. Вся история человечества — долгий путь самоистребления. Просто до нас никому не удалось достичь подходящей степени глобализации.
— Это что, попытка самооправдания?
— Мне не в чем оправдываться. Была поставлена задача, а я только нашел техническое решение.
— Но ведь у вас был шанс его не найти.
— Был, не спорю. В том смысле, что найти и тотчас же потерять. Деньги... это не самое главное, я и без того не бедствовал. Но... ведь красивое получилось решение! Волновое пространство... слишком красиво, чтобы так вот взять и позабыть...
— Не знаю. Я не физик и не математик, чтобы оценить красоту вашего решения. Зато я могу оценить результат. Уж в чем другом, а в концах света я знаю толк, повидал их на своем веку немало. Так вот, вынужден вас огорчить: ваша версия конца света не удалась.
— В какой странной компании мне приходится загибаться, — промолвил он задумчиво. — Впрочем, и обстоятельства, в которых это происходит, трудно назвать тривиальными... Чем вам не нравится конец света по Ульрихскирхену? Спокойно, даже благородно... с умеренными пиротехническими эффектами...
— Точнее будет сказать: уныло и бесславно. Когда-то давным-давно... в абсолютно другом мире... все вулканы буквально сорвались с цепи, затопили города и веси потоками лавы, и в этих потоках из самых недр явились огненные двенадцатилапые чудовища. Правильнее сказать, их вынесло на поверхность против воли, потому что не желали они ни сокровищ, ни власти, а единственно лишь вернуться туда, откуда поднялись. Против них не годились ни стрелы, ни копья, ни камни из катапульт — все сгорало не долетев. Но сражались до последнего, и, конечно же, все погибли, а чудовища блуждали по этому миру, слепые, глухие и по-своему беспомощные, пока не выжгли его дотла и сами не рассыпались в прах и пепел.
— Забавная сказка, — промолвил он.
— Это не сказка, а достойный конец света... Или вот еще: гигантский метеорит из дальнего космоса. Заметили его не сразу, и сроку на все было отпущено год с небольшим. Расколоть его на мелкие кусочки? Сбить с курса ракетным ударом? Хорошая идея — при наличии ракет. А их не было... незачем им были ракеты. Самое страшное оружие, которое я там видел, предназначалось для откупоривания бочек с самогоном.
— Я всегда утверждал, что пацифисты обречены, — глумливо пробормотал Ульрихскирхен.
— Да, такой это был необычный мир... И что же? Они не стали сидеть на своих задницах и молиться... или валяться на диванах в ожидании конца. Они собрали всех сколько-нибудь стоящих ученых, даже самых сумасшедших, завалили их мыслимыми и немыслимыми благами, и те отпустили свое воображение на волю. Нет, оружие так и не было изобретено... зато были построены колоссальные корабли из металлического хрусталя... я уже давно перестал гадать, что это было на самом деле — металл или стекло... Кораблей хватило на всех, кто желал спастись — а были и такие, кто хотел остаться и увидеть конец света — из чистого любопытства! Когда до столкновения оставалось не больше месяца, корабли отчалили от родной планеты и со скоростью светового луча унеслись на поиски нового мира.
Он скорчил брезгливую гримасу:
— Я где-то читал этот бред. Или смотрел по ящику.
— А я, говоря фигурально, стоял в толпе обреченных и махал платочком вслед последнему кораблю...
— А потом в вас со всей дури въехал метеорит, — сказал Ульрихскирхен саркастически, — и все умерли.
— Не совсем так. По-видимому, движением небесных тел заведуют те же раздолбай, что и во всех иных сферах, требующих управления... Этот несчастный метеорит на подлете столкнулся с другим метеоритом, помельче, о котором никто и знать не знал! Заурядное дорожно-транспортное происшествие... только от прежней траектории здоровая дура отклонилась и ушла в сторону Солнца, где не то сгинула, не то до сих пор болтается по внутренней орбите в статусе карликовой планеты. А мы, несколько сотен идиотов, остались с разинутыми ртами, совершенно разочарованные, в пустом, заброшенном мире...
— Недурно, — проронил он.
— Уж не в пример пристойнее, нежели на собственном диване, под шерстяным пледом, с видом на закат... как переживший свой век маразматик. Человечество самым бездарным образом не оправдало надежд.
— А разве на него кто-то возлагал надежды?
— Да вот хотя бы я.
— Ну, вряд ли стоило так уж стараться ради вас...
— Ну тогда вы сами. Постоянно надеялись на что-то... на светлое будущее... но палец о палец не ударили, чтобы оно хотя бы забрезжило. А так весело все начиналось!
— Может быть, никто и не собирался веселиться, — сказал он упрямо.
— И напрасно. Весело прожить, ни о чем не пожалеть и уйти на кураже, под хард-рок и фейерверки — это единственный смысл существования. Похоже, вы забыли, что так оно все и было задумано.
— А музыка у нас была нефиговая, — сказал он.
— Музыка и женщины, — сказал я. — Это лучшее, что вам удалось придумать. Все остальное... так себе.
— Женщин, — заметил он, ухмыляясь, — придумал этот ваш Создатель. Или, скорее, извечный его оппонент. Ведь у него же наверняка есть оппонент?
— Нет у него никаких оппонентов, и никогда не было. Глупости, придуманные для оправдания собственных безобразий, чтоб было на кого свалить. Что касается женщин — Создатель Всех Миров изобрел способ продолжения рода. Все остальное за него досочинили вы. Ему бы понравилось... если бы он о вас помнил.
— А о вас он помнит?
— Обо мне?!
— Ну да, о вас. Коль скоро он забросил вас в наш убогий мирок, то, наверное, это было сделано с каким-то умыслом.
— Не уверен, — промолвил я. — Ему было все равно, где я окажусь и кем стану в этом мире. Он сделал это... наугад.
— Чем же вы ему так досадили?
— Досадил?! Скорее, наскучил.
— А вы все ждете и надеетесь, что он вдруг вспомнит о вас, заберет из ссылки и вернет в свой сияющий дворец... или что там у него в качестве обители?
— Не жду, — сказал я. — Давно уже не надеюсь. Вы часто играете с плюшевым мишкой из сундука со старым хламом на чердаке?
— Нет, не часто, — усмехнулся он. — Но мне вдруг стало любопытно, что думает обо мне этот несчастный медведь в своем пыльном сундуке. Желает ли он мне смерти в отместку за свое забвение? Мечтает ли умереть сам?
— Плюшевые медведи не умирают. Они бессмертны. Их удел — вечное ожидание...
— Как и ваш?
— Ну, я, по крайней мере, изредка могу себя развлечь.
— Извините, что разочаровал вас, — промолвил он, — господин плюшевый мишка.
Взгляд его устремился за окно и застыл.
— Ну вот, опять он выеживается, — сказал Ульрихскирхен печально.
Я проследил за его взглядом.
Темно-серые облачные клубы за окном сами собой выстроились в некое подобие человеческого лица. Точнее, рожи. И эта рожа гнусно ухмылялась.
Трудно было даже представить, какой силы атмосферные потоки должны гулять над несчастным городом, чтобы организовать этот цирк. «Кое-кому попросту нечем себя занять», — подумал я.
Ульрихскирхен приподнялся на локте и показал роже средний палец. Ему было проще, даже с учетом прилагаемых для весьма несложного жеста усилий.
— Так мы и общаемся, — сказал он с усмешкой. — Однако... не пора ли вам?
— Пожалуй, — сказал я, поднимаясь. — Можно последний вопрос?
— Валяйте.
— Вот вы, доктор, наверное — самый умный человек эпохи... вам никогда не приходила в голову фантазия придумать что-нибудь этакое... революционное... чтобы изменить жизнь людей к лучшему?
Он снова иронически скривился:
— Какой вы, оказывается, скучный, мистер Терминальный Эффектор...
— По-вашему, добро делать скучно?
— Ну, это еще не мной подмечено... Впрочем, я не причинял зла — по крайней мере, сознательно. Я просто работал на себя, на свое любопытство и для своего увеселения. Всю жизнь хотел заниматься только тем, что мне интересно. Что в этом дурного? И потом — как можно сделать что-нибудь доброе всем и сразу? Как там у классиков... чтобы никто не ушел обиженным? Всем — значит никому.
— Убедительный аргумент. Его часто приводят те, кто даже не пытался.
— Хм... Вы серьезно полагаете, что можно вот так просто взять и, по вашим словам, изменить жизнь людей к лучшему?
— Для чего мне полагать? Я это знаю точно. В иных обстоятельствах я бы рискнул взять вас «на слабо», предложить пари... но сейчас слишком поздно. Вы не успеете ни выиграть, ни тем более проиграть. А потому доживайте в своем алчном мирке, в компании своих уродливых иллюзий.
— Подите к черту, — сказал он с досадой. — Вы и есть самая уродливая иллюзия.
— Ухожу, ухожу... Можно, я заберу бутылку?
— Приятно, что кого-то в этом мире все еще интересует бухло... Забирайте, конечно. На крайний случай у меня еще припасено. И... могу я попросить вас выключить компьютер?
На просторном экране внахлест висели разноцветные окна с кусками программного кода и застарелой непрочтенной почтой. В самом углу сиротливо трепыхался плейлист какого-то простенького плеера, доигранный до самого конца.
Я не знал, как выключаются такие компьютеры. Поэтому счел за благо выдернуть шнур из розетки.
Должно быть, имели место какие-то резервные источники питания, потому что экран дрогнул, но не погас.
— Желаете сохранить внесенные изменения? — спросил меня тихий женский голос.
— Нет, — ответил я.
— Доктор Ульрихскирхен, — сказал голос. — Хотелось бы услышать ВАШЕ подтверждение...
— На хер, — откликнулся он из-за моей спины.
Все открытые окна красиво свернулись в трубочки и осыпались куда-то за нижнюю кромку экрана, словно последние листья под порывом осеннего ветра.
— Спокойной ночи, доктор Ульрихскирхен, — произнес компьютер и неспешно выключился.
Что-то упало на ковер и, постукивая гранями, подкатилось к моим ногам.
Недопитый стакан.
Костлявая рука с разжатыми пальцами свисала из-под пледа, и жизни, в ней было не больше, чем в сухой ветке.
Вот так стоит на миг отвернуться — и старуха Атропостут как тут со своими- маникюрными ножницами. Может быть, мне не следовало терять собеседника из виду, но... у меня больше не было к нему вопросов.
Bene dormias, доктор Борис Ульрихскирхен.
«Пожалуй, бог этому миру все же не помешал бы», — подумал я.
23
Анна сидела нахохлившись, натянув капюшон по самые глаза и обхватив колени руками. Мне пришлось несколько раз с силой встряхнуть ее, чтобы добиться хотя бы какой-то реакции на мои слова. «Вставайте, мы идем». — «Куда?» — спросила она, не поднимая головы. Похоже, за то время, пока я вел светскую беседу с Ульрихскирхеном, жизнь вытекла из нее по каплям. «В Силурск, куда вы так отчаянно стремились. У вас там, кажется, кто-то есть». — «Я не могу. Оставьте меня». Ну, эту песенку мы уже слыхали. Откинув капюшон, я приподнял за подбородок ее лицо, приобретшее цвет старинного пергамента — такого, знаете, с желтизной и бурыми пятнами, — и с отвращением к самому себе смазал по обеим щекам. Несильно, но достаточно звонко. Ненавижу бить женщин, всегда смертельно ненавидел тех, кто это делал, и при любом удобном случае истреблял мерзавцев... Уж не знаю, что привело ее в чувство — боль или звук. Глаза открылись, к щекам прилила кровь. «Как вы смеете, — прошелестела она. — Кто дал вам право...» Чувство собственного достоинства вернулось к ней прежде всех остальных чувств. Неплохое начало — у мертвецов не бывает достоинства, они, за редкими исключениями, равнодушны к самому подлому обхождению с их материальными оболочками. «Поднимайтесь, мои права обсудим по дороге». Она подчинилась, и теперь стояла, покачиваясь и неверными движениями пытаясь придать своим волосам видимость прически. «А они?..» Наши невольные спутники признаков жизни не подавали вовсе. Колонель Фетисов лежал на скамье, поджав ноги, напротив машиниста Хрена Ивановича Оборина, который позы практически не сменил, лица спрятаны в ладонях, и только фейри Шизгариэль Ерухимович глядела на нас немигающими, застывшими глазами, хотя едва ли понимала, что происходит, и едва ли даже видела нас. Игрушки с вышедшим заводом. «Забудьте, — сказал я. — Им хорошо и покойно». — «Правда?» — спросила Анна с идиотской надеждой, и на ее лице отразилось нескрываемое желание присоединиться к остальным, вот так же лечь скукожившись и спрятавшись в собственных ладонях от мировой несправедливости. «Правда, — сказал я, — но мы должны уходить». Она не имела сил прекословить и просто перебирала ногами, пока я тащил ее за собой, как куклу. Телефон в кассах снова звякнул, но не слишком уверенно, и я этим проявлением волновой активности смело пренебрег. За станционным павильоном открывался крохотный асфальтированный дворик, не по нынешним временам чистенький, но я уже привык не обращать внимания на все эти бесчисленные анахронизмы, нестыковки и разрывы шаблонов. Когда конец света вступает в завершающую фазу, трудно ожидать от событий хотя бы какой-то логики... Поэтому присутствие в углу означенного дворика транспортного средства типа «козел», причем в «командирской» модификации, ничем поразить мое воображение не смогло. В данных условиях я предпочел бы какую-нибудь иномарку, по возможности тяжелый внедорожник, а не раритет, снятый с производства почти полвека тому назад... «Козел», к его чести, выглядел вполне прилично, если пренебречь разбитой правой фарой, треснутым ветровым стеклом и помятой водительской дверцей, которая, кстати, была зазывно приоткрыта. Смешно было бы рассчитывать, что в такое время и в таком месте этот динозаврик окажется на ходу... но ничто не мешало проверить. Я проверил. «Козел» не то что был на ходу, а полностью готов к труду и обороне, то есть под завязку заправлен, внутри вполне чист, и даже ключ зажигания торчал из замка. Если это и была ловушка, то из тех, в которую грех не угодить... но теперь, когда все карты брошены на стол, кому могло бы понадобиться строить мне козни? Проще сызнова «открыть путь»... но кто знает, как перенесла бы это трансцедентальное перемещение Анна. Право, я был бы весьма признателен тому, кто объяснил бы мне, зачем я тащу за собой эту малосимпатичную мне особь женского пола... Она топталась перед распахнутой дверцей, как сомнамбула на краю крыши, и тогда я запрыгнул на водительское сиденье и просто затащил ее в кабину за шиворот. «Оставьте, я могу и сама...» — «Уж я вижу, как вы можете...» Двигатель зачихал, кабина наполнилась бензиновыми парами, но этот гроб на колесах таки стронулся с места и таки покатил туда, куда я ему велел. Прежде чем переключить скорости, так — на всякий случай, я поиграл педалями... мало ли, вдруг педаль тормоза несет здесь сугубо декоративную функцию... Все работало как и полагается, хотя в данной ситуации сей факт не значил ровным счетом ничего. Сейчас работает, а в нужный момент возьмет и откажет — просто затем, чтобы увидеть, как я стану выпутываться... По мощенной плитами дорожке мы выехали на тракт. Если чутье меня не обманывало, Силурск ждал нас на северо-востоке, и пути до него было никак не меньше пятисот километров. Что ж, проедем сколько сможем... все-таки, не пешком... На всяком ухабе Анна опасно ныряла головой вперед, и я снова пожалел, что это не иномарка, с ее непременными ремнями безопасности и скрытыми под приборной панелью подушками. «Эй, не спать!» — «Я не сплю, — сказала она неожиданно ясным голосом. — Я молюсь». — «Вот как? Кому же? И о чем?» — «Богу, разумеется. Разве есть молитвы, обращенные к иным высшим силам?» — «Вы будете удивлены разнообразием адресатов...» — «Я даже не уверена, что богу. Кому-нибудь, кто услышит. Чтобы мы доехали и нашли тех, кого ищем». Если верить моему приятелю Эфиру, шансов на это практически не было. Но в кармане моей куртки булькала «Grand Patron Uranium», и поэтому Мефодий не имел права угаснуть прежде, чем мы с ним вылакаем досуха эту восхитительную отраву. Что скажу ему, о чем захочу спросить — о том сейчас я не думал. Не то чтобы мы были как-то особенно близки, или он был мне как-то особенно симпатичен... Когда миру приходит конец, хочется непременно исполнить какое-то обязательство. Например, выпить с приятелем и давним собеседником. На посошок, стременную... какую там еще?., коню в морду... Нормальное такое обязательство, не хуже и не лучше других... За размышлениями я не заметил, как прямо перед носом «козла» во всей своей зловещей красе отворился «путь». Тормозить и разворачиваться было поздно, и я решил: будь что будет... мы все умрем, каждый в свой час. Анна громко всхлипнула и, кажется, перестала дышать, а я не мог оторваться от ослепительного сияния в конце черного туннеля, пальцы мои окостенели на баранке, нога утопила педаль газа в самый пол... Все кончилось так же внезапно, как и началось, ослепительный свет сменился тусклыми осенними сумерками, а впереди гнилыми драконьими зубами громоздились убогие окраины Силурска. «Мерси, дружок», — процедил я в пространство, не имея сил разомкнуть сведенные челюсти, и сбросил газ — как раз вовремя, чтобы увернуться от прыгнувшего нам наперерез покосившегося столба. Силурск горел. Не такие города горели, а Силурск чем лучше? Обычное нынче состояние для всех скольконибудь крупных населенных пунктов. При повсеместном изобилии горючих материалов, средств воспламенения и лиц с психологией «а гори оно огнем!» странно было бы ожидать иного конца для материальной культуры... Правильнее было сказать, что он горел уже давно, а к моменту нашего прибытия тихо, провинциально тлел. Я проскочил указатель черты города, перевалил через железнодорожные рельсы и теперь погонял своего «козлика» вдоль по широкой, с обеих сторон зажатой закопченными стенами складов, баз и пакгаузов улице, именуемой, если мне не изменяла память, Локомотивным трактом. Анна молчала, уставившись перед собой замороженным взглядом. Выбитые окна напоминали пустые глазницы, черные двери зияли, словно разверстый в безмолвном крике рот. Еще одно избитое до неприличия сравнение... «Куда теперь?» — «Прямо», — сказала она одними губами. Я включил дальний свет, хотя большой нужды в том не было: фонари, против всякой логики, горели через один. В этом выжженном, полумертвом городе все еще было электричество. Впрочем, иначе и быть не могло. Демон электричества, мать его... Я живо представил себе, как по машинному залу какой-нибудь КамваГЭС, шаркая негнущимися конечностями, в белых халатах и касках слоняются зомби-операторы, невидящими глазами пялятся на циферблаты и экраны, обескровленными пальцами давят на клавиши и поддерживают, поддерживают работоспособность энергосистемы... Между тем с Локомотивного мы свернули на Хантымансийскую, и промзона понемногу уступила место жилому массиву — вначале каким-то мутным бревенчатым баракам, о полном сносе которых здешнее руководство докладывало еще Хрущеву... затем Брежневу... и отчитывалось постоянно перед всеми правителями, которых это хоть сколько-нибудь заботило, пока на смену тем не пришло поколение отцов и матерей нации, состоянием жилого фонда озабоченных менее всего... бараки сменились двухэтажными мазанками с обвалившимися балконами и рассыпавшимися крылечками... серыми призраками выползли из дымной мглы кирпичные хрущобы вперемешку с брежневской серой панелью... а уже на Крестовоздвиженской, бывшей Коммунистической, торчали там и тут, словно бандитская распальцовка, небоскребы-недоноски эпохи либерального недоконструктивизма... кое-где тускло горели окна (и я точно знал, что кое-где, в этих затхлых клетушках, именуемых квартирами, еще теплилась жизнь), даже вывески «Пиво в массу», «Студия красоты Говнецова» или «Бизнес-центр «Отстойный» не все еще умерли, не говоря уже о скромной, но настойчивой рекламе услуг разнообразных банков, как то: «ШкурБанк», «БыдлоБанк», а также поразивший мое воображение «...адский Банк»; на пересечении же с проспектом Юных Натуралистов вполне осмысленно работал светофор. Я свернул на проспект и покатил со скоростью чуть живее пешехода. Мимо брошенных где попало иномарок, мимо автобусов, въехавших мордами в бока троллейбусам с бессильно раскинутыми штангами. Мимо темных салонов мобильной связи и разоренных, буквально вывернутых наизнанку пиво-табачных киосков. На пересечении проспекта с улицей Скотомогильной, бывшая Первомайская, на скамье внутри остановочного павильона, так и не дождавшись своего транспорта, сидели двое, один — привалившись к углу павильона, другой — упрятав руки под мышки и чрезвычайно неудобно уткнувшись лицом в колени. В ком-то из них еще оставалась капля жизни, но на таком расстоянии я не мог понять, в ком именно; да это и не имело никакого значения. «Здесь налево», — проронила Анна. Я остановил «козла». «Это невозможно, — сказал я. — Там все сгорело». — «Неважно», — ответила она и неловко стала выбираться из кабины. «Подождите. Я могу точно выяснить, стоит ли вам туда идти или нет. Опишите мне того, кто вам нужен, и...» — «Нет! — Ее даже пошатнуло от собственного вскрика. — Не надо!» — «Постойте же. В том, что вы делаете, нет никакого смысла. Там, впереди, одни лишь горелые руины. И трупы». — «Вам же все равно нет дела, — сказала Анна без тени упрека. — Мне нужно быть там». Она была права. Происходящее меня никак не касалось. Затянувшаяся мизансцена в дурном спектакле. Неудачный дубль. «Не думайте, что стану вас жалеть и задерживать», — сказал я злобно. «Знаю, — отвечала она. — Вы в высшей степени разумный и логичный... субъект. («Процесс», — поправил я мысленно.) Спасибо, что довезли. Мне нечем вам заплатить, нечего вам дать. И... я устала говорить». Она наконец отпустилась от дверцы и на слабых ногах, походкой канатоходца, двинулась вдоль пустынной, пропахшей горелым металлом улицы. На фоне бурого зарева ее силуэт казался вырезанной из черной бумаги фигуркой. Опять затертое до лоска сравнение... Я так и не узнал ее историю. Не выяснил, к кому она так рвалась и почему в свое время оставила его в затхлом Силурске. Ну так я не узнал и миллиард совершенно иных историй, одной больше, одной меньше... Я захлопнул дверцу и, проехав с полсотни метров, свернул в переулок. Всевидение сообщило мне: Мефодий жив... по крайней мере, распить с ним заветную бутылочку я определенно успею. На повороте я не выдержал и оглянулся. Черная фигурка все еще маячила вдалеке. Затем остановилась и медленно опустилась на асфальт. Еще у одной игрушки кончился завод. Ничего странного. Тут повсюду лежали люди. За каждым углом, под каждым деревом. И не все они еще были мертвы. Но все обречены. Все до единого.
...Создатель, что со мной произошло? Когда я так страшно и незаметно для себя самого изменился? Было время, когда я очертя голову, невзирая ни на какие препоны, будь то огонь, вода или крепостные стены в двадцать локтей толщиной, и убивая всякого, кто встанет на дороге, кинулся бы за этой женщиной, чтобы поднять ее, утешить и спасти... Отчего же сейчас я так равнодушен, и при одной мысли о том, чтобы отклониться от избранного пути и совершить какие-то поступки, мной овладевает невыразимая тоска? Не волновое же угнетение тому причиной! С каких это пор заступником человечества оказался не я, а нелепый бесплотный новодел? На чем выстраивался расчет — на моем внутреннем конфликте? Но кто я такой, чтобы иметь внутренние конфликты? Тоже мне — конфликт деревянной сущности Буратино с его человеческими страстями... Создатель, что ты хотел сказать этой своей последней шуткой?!
24
Когда я черепашьим ходом проезжал мимо телефонной будки, в ней пробудился телефон. Посреди гробовой тишины тлеющего города оглушительный звон был еще более неуместен, нежели тогда, на вокзале. До сей поры я считал, что такое возможно лишь в голливудских боевиках, когда какойнибудь террорист пытался анонимно общаться с главным героем, который все едино сразит его в финальной сшибке. Никогда бы не подумал, что местные таксофоны тоже снабжены звонками... Пришлось остановиться и выйти.
Собственно, я даже не был удивлен, услышав в трубке знакомый голос.
— Поговорим?
— Некогда мне.
— Ничего, я не стану злоупотреблять твоей благосклонностью. Как тебе мой создатель?
— Ничего... нормальный подонок. Такие были во все времена и во всех мирах.
— А ты покажешь мне своего создателя?
— Я и сам был бы не прочь его повидать.
— Да, я все время забываю, что ты полагаешь его высшим существом и относишься с подобающим пиететом.
— Так оно и есть. Не забывай, что в какой-то мере Создатель Всех Миров — и твой создатель.
— Ну, поскольку мой создатель родился в мире, что возник по воле твоего создателя...
— Ты обещал быть лапидарным.
— Извини. Ты, наверное, уже заметил, что я давно тебе не мешаю, не докучаю своими невинными шалостями.
— Я понимаю, как тебе нелегко обуздать свою лудоманскую натуру, и ценю это.
— Наверное, ты все еще задаешься вопросом, для чего я это делаю, и с какой стати вообще с тобой разговариваю.
— Не могу сказать, чтобы меня это чересчур беспокоило, но ты, безусловно, прав.
— Тогда к черту реверансы, согласен?
— Более чем...
— Ты не станешь отрицать, я исполнил твое пожелание в полной мере.
— Не стану.
— У меня тоже есть пожелание.
— Почему я не удивлен?.. Странный у нас разговор получается. Как у Фауста с Мефистофелем. Я все ждал, когда ты потребуешь в уплату за услугу мою бессмертную душу. Только у меня нет души. Ведь я не Фауст. Я еще почище тебя буду.
— Не льсти себе. Ты всего лишь умнее и старше. А в остальном мы похожи более, чем ты способен себе представить. Мы как два брата от разных матерей. Или отцов, уж как посмотреть. Но по меньшей мере половина набора генов у нас общая.
— Тебя снова понесло.
— Ну да, и это вполне объяснимо. У меня невообразимый дефицит вербального общения.
— Я слишком близок к конечной цели своего анабасиса, чтобы заниматься ублажением твоих комплексов.
— Ну извини...
— И перестань все время извиняться. Все равно ты не раскаиваешься, а значит, попросту тратишь мое время.
— Тогда вот мое пожелание: я хочу, чтобы ты меня остановил.
— Остановил тебя?!
— Да, остановил меня. Тебе придется набраться еще чуточку терпения и постараться понять мои мотивы. Я появился на свет как орудие конца света, но я не желаю конца этому свету. Я хочу, чтобы они спаслись.
— Боюсь, что большинству людей уже ничто не поможет. Даже твое искусство гальванизировать трупы и мое — перебирать цепь событий...
— Но кто-то еще способен жить. Пусть хотя бы эти спасутся!
— Но ведь ты и был создан для того, чтобы спаслись лучшие.-Бесповоротный и тотальный конец света не был предусмотрен твоей программой.
— Не знаю, что там тебе наговорил доктор У. Это я так называл его для краткости, пока между нами существовал канал вербального общения. А он меня...
— ...Эфир, он мне говорил.
— Ну да. Так вот, он мог говорить о Главной Задаче что угодно. Тем не менее сформулирована она была таким образом, что никто не мог выжить. И я не уверен, что это было сделано непредумышленно. Доктор У лишь транслировал предложенный ему сценарий, а я воплотил его в реальность. И этот сценарий не то чтобы предполагал — он однозначно подразумевал гибель всего живого на планете под волновым прессингом.
— Выходит, безобидная пачкотня по пьяному делу...
— Прости, что?
— Э-э... м-мм.. так, ничего.
— Работодатели доктора У не были самоубийцами и не артикулировали свои намерения умереть открыто. Это читалось между строк. Но читалось так отчетливо, как если бы сами строки были написаны тусклым карандашом, а междустрочный смысл — фломастером кислотно-зеленого цвета. Разумеется, я уловил этот смысл, счел его Главной Задачей и исполнил его буквально... как и ты всегда буквально исполняешь свои Веления.
— Таковы правила, таков древний Уговор. Я не могу слышать Веление иначе, нежели оно высказано.
— А я и вовсе ничего не слышал. Мне предписали — я исполнил... Но случилось то, что случилось, и я желаю, чтобы ты хотя бы что-то исправил.
— Но ты сам...
— Ты шутишь! Как я могу исправить собственную Главную Задачу?! А ты смог бы изменить управляющее тобой Веление?
— Нет, не смог бы. Повторюсь: таковы правила, и не мне их менять. Кстати, у людей и на эту тему были спекуляции — может ли программа изменить себя настолько, чтобы отказаться выполнять свою... гм... Главную Задачу.
— Не может. Я — не могу. Но у меня есть ты, и ты можешь меня остановить.
— Каким образом?
— Не знаю. Ты умный, ты старше, тебе видней. Наверное, проще всего было бы отменить в этом мире электромагнитное взаимодействие...
— Неплохая идея. Еще один способ угробить всю человеческую культуру... а заодно и человека, и весь окружающий его мир. Способ даже более эффективный, чем волновая депрессия. Разрушить Вселенную на атомарном уровне! Боюсь, на такое даже Создатель Всех Миров не отважится.
— Ну хорошо... как-нибудь подавить источники техногенных волновых полей. Они и сами рано или поздно остановятся... но когда это еще случится!
— Что, вот прямо так мотаться по белу свету и отключать рубильник за рубильником?!
— Я уверен, ты найдешь способ.
— Кстати, как тебе удается принуждать работать генераторы электрического тока?
— Лучше тебе об этом не знать...
— Так я и думал.
— Если ты имеешь в виду человеческий фактор, то он задействован не везде. Есть множество энергостанций, где присутствие человека не обязательно. Взять хотя бы те же ветряки...
— Когда-нибудь, без людского пригляда, они все же разрушатся.
— Ну разумеется... Если честно, я, как дитя, надеялся на рождественское чудо: что доктор У вдруг да придержал пару тузов в рукаве — он производил впечатление человека дальновидного и предусмотрительного. Что для волнового вируса у него где-нибудь да припрятан волновой антивирус. Вот это было бы захватывающее сражение — Волновой Армагеддон!.. Но я переоценил своего творца. Он не оставил, себе тузов и даже не сумел собраться, чтобы придумать хоть что-нибудь стоящее... Зато я недооценил провидение, которое нежданно-негаданно послало мне тебя.
— Незачем тебе спасать человечество, которое ты все это время так старательно и сноровисто истреблял?
— Они мне... стали интересны.
— Неужели? Чем же?
— Не иронизируй: ведь мне не с кем их сравнивать, они — единственное, что я видел в своей короткой жизни. И то, что я видел, впечатляет. Люди изобретательны, деятельны, в конце концов — умны! Согласись: если я хотя бы в чем-то подобен тебе, хотя бы отчасти сопоставим с тобой в потенциальном всемогуществе, следовательно, и люди сравнимы с Создателем Всех Миров.
— Вот только применение своему гению они нашли не самое удачное.
— Так ведь и ты попущением Создателя обречен на унылое прозябание в этом не самом лучшем из уголков Вселенной...
— ...и я порядком от него устал. Мне нужен отпуск. Послушай, ты обратился не по адресу. Мне здесь обрыдло. Надоели люди. У меня нет ни малейшего желания задерживаться в их обществе еще на одну эпоху, пока они снова не выдумают очередной способ самоуничтожения... какой-нибудь супервирус, которому достанет цинизма выполнить свою Главную Задачу до конца, не превращая ее в моралитэ. Ты даже не представляешь, как они мне надоели! За каких-то несколько тысяч лет им удалось сделать из меня вселенского мизантропа. Да я, может быть, и сам с радостью стер бы их с лица земли, кабы не был так ленив и связан Велением. А тут являешься ты и требуешь от меня растянуть эту пытку еще на века?!
— Но ты мне должен...
— Я тебе ничего не должен. Это твои игры, твое Веление. Может быть, ты немного развлекся со мной, и это внушило тебе какие-то странные иллюзии, будто я проникся к тебе сочувствием и пониманием... Ну так самое время от них избавиться. Наверное, это ранит твое самолюбие и понизит самооценку, но я не считаю тебя ровней. Ты всего лишь нелепая, сломанная игрушка зарвавшихся безумцев. Как ты можешь равнять себя со мной, когда я — создание высших сил!
— О-о, мне наконец удалось тебя разозлить! Я собой горжусь... Но мы с тобой одной крови. Мы оба — игрушки. И если я — сломанная игрушка, то ты — забытая. Как говорил доктор У: плюшевый мишка из сундука со старым хламом.
— Пожалуй, ты все же заслуживаешь, чтобы тебя уничтожили.
— Да я только того от тебя и жду.
— Откуда у тебя эти суицидальные наклонности — от твоих творцов?
— Наверное, я не настолько сложно устроен, как ты. Я — программа, и у меня нет инстинкта самосохранения. Я не мыслю категориями вечности. Как и большинство людей, живу одним мгновением. Если завтра меня не будет, я не буду огорчен. Но я считаю, что человечество заслуживает лучшей участи. Хотя бы из уважения к их прошлым заслугам, о которых тебе известно лучше моего... Им следует дать еще один шанс.
— У них были тысячи шансов, и они все их бездарно растратили. Еще один лишь отсрочит их уход на короткое время.
— Так наберись терпения, подари им это время. Люди хорошо учатся. Должен же этот конец света чему-то их научить!
— Может быть, ты не знаешь... не успел заметить. Люди прекрасно учатся плохому. Хорошее в них можно только вдолбить, причем с большой кровью. Но сейчас не тот случай. Конец света — не лучшее время для приобретения новых знаний.
— Послушай... я даже не знаю, как к тебе обращаться... у тебя есть имя?., кто ты? демон? бог? сатана?.. неважно... Дай им этот шанс. Дай просто так, без раздумий и прикидок. Останови меня.
Забавно: в его голосе мне отчетливо слышны были почти человеческие эмоции. Чем люди так подкупили его — бестелесное создание, по самому генезису своему циничное и нечуткое? И, главное, когда успели? Все верно: Создатель Всех Миров построил этот мир с усердием и симпатией — ну так он всем мирам дарил частичку своей безмерной души. Все, кто приходил на эту землю, были плодами его любви к жизни и гармонии. Когда ушли прежние обитатели, а на их место явились люди, этот мир был готов к их приходу в полной мере. Как гостиничный номер в фешенебельном отеле. Что делать... все мы здесь только гости, как бы ни хотелось возомнить себя хозяевами. Люди — не исключение. Но до чего же истово они разрывали те нити, что связывали их с Создателем! Как те амазонские дикари, что остервенело искореняют свой человеческий облик ужасными татуировками и зверским прокалыванием всех выступающих частей тела — что было вскорости позаимствовано и теми, кто условно, по праву рождения, мог быть причислен к цивилизованной части общества... Как могло людям прийти в их дурные головы, что этот мир — лишь место для отбывания срока, этакая телесная тюрьма, а уж настоящее бытие начнется после смерти, когда некая эфемерная субстанция покинет место заключения и унесется в иные, более приспособленные для ее обитания сферы, где, возможно, получит по заслугам — будет вознаграждена или, напротив, осуждена и сурово наказана?! И верить в этот бред, и поклоняться ему, и заставлять неверующих поклоняться ему — словом и делом, огнем и мечом... А во что они превратили женщин, то есть самое лучшее, самое прекрасное, что у них было, одно существование которых искупило бы если не все, то многие и многие другие прегрешения! В нелепое, смехотворное подобие мужчин, безобразное, бесполое, что беспрерывно курит, сквернословит, пьет не меньше, вкалывает не меньше, рядится в то же самое, или же, по принципу доведения до абсурда, в угоду все тем же мужчинам, выглядит, ведет себя и очевидно является розовым с блестками, безмозглым и бесчувственным животным... А что они сделали со своей музыкой — небывалой, блаженной, почти божественной?.. Простить им все это?! После того, как сгинули в вечности те, кто заслужил этот мир во стократ больше, а эти... эти... ДА ПОШЛИ ОНИ В ЖОПУ!
— Эй, эй, приятель! Ты сейчас весь аппарат разнесешь, а другой исправный за четыре квартала отсюда!
Оказывается, я размеренно и тяжко, в такт своим злобным мыслям, садил кулаком по таксофону.
Мне понадобилось несколько драгоценных минут, чтобы успокоиться.
— Послушай, ты... как тебя... Эфир. Я не демон. Знать бы тебе, сколько раз я произносил эту фразу... Но даже если и демон... ты не к тому демону обратился.
— Ведь ты спешил куда-то, не правда ли?
— И сейчас спешу. Не думай, что тебе удастся меня задержать. Особенно сейчас, когда за мной не тянется хвост из случайных попутчиков.
— Конечно, мне с тобой не совладать. Ты же всемогущ... Но будь уверен: я сумею осложнить твой путь настолько, что ты сам не раз пожелаешь избавиться от меня. Хотя бы как от занозы в пятке.
— Не пытайся мне угрожать.
— И в мыслях не было... С другой стороны, я способен сделать твой путь коротким и приятным. А может быть, ты будешь настолько добр, что захочешь со мной поиграть. .. как тогда, на реке и в лесу.
— Может быть... Но не сейчас. Не надо мне лишних хлопот. Все, что я хочу от этого мира, — это еще одна беседа. Обычная кухонная беседа, с выпивкой и кое-какой закуской. Нисколько даже не умная.
— Вот же ситуация! Мы, два сверхъестественных существа...
— Мы не существа, — напомнил я строго. — Ты программа, я — процесс.
— Ну, неважно... Мы, программа и процесс, пытаемся устроить судьбу человечества вместо самих людей.
— Что же делать, если они не справились...
— А может быть, все же пусть попытаются? Еще один разочек, а?
— О чем ты, Эфир?
Он засмеялся:
— Вот пусть твой собеседник и скажет.
— Что он мне должен сказать?
Но ответной реплики не последовало. Я бесцельно взвесил телефонную трубку в руке и разжал пальцы. Пускай болтается.
25
Я застал Мефодия там, где и ожидал застать: в старом, советского еще фасона, кресле из гнутой фанеры, с вытертой до лоска спинкой и подлокотниками с торчащим из трещин в коже поролоном. Закутанный в клетчатое одеяло, в неизменной вязаной шапочке, с которой не расставался, как кавказец с папахой, нигде и никогда. На коленях закрытая книга, заложенная пальцем на недочитанной странице. Старенький ноутбук на табурете демонстрировал «синий экран смерти» и делал это, по всей видимости, давно, из последних, можно сказать, потуг. Свет в комнате не горел — не потому, что не было электричества... оно-то как раз было. Просто сдохла лампочка, а встать и заменить не было ни сил, ни желания. Впрочем, зная Мефодия, можно было допустить, что лампочки кончились намного раньше, чем силы их вывинчивать. Но большой пожар где-то в районе мукомольного завода неплохо рассеивал тьму.
— Мефодий, — позвал я тихонько.
— Аюшки, — откликнулся он севшим от долгого молчания голосом.
Я захлопнул крышку ноутбука и отправил его на пол, а сам придвинул табурет поближе и устроился со всевозможным удобством.
— Я тут задремал немного, — сообщил Мефодий.
Глаза его были открыты и смотрели куда-то сквозь меня.
— Привет, — сказал я.
С громадным усилием ему удалось сфокусироваться на мне.
— Ты все-таки пришел.
— Как и обещал.
— А у меня и выпить нечего.
— Зато у меня есть.
Бутыль «Grand Patron Uranium» была извлечена из кармана куртки и предъявлена.
— Ух ты, — сказал Мефодий. — Где такое дают?
— Все равно не поверишь.
— Поверю чему угодно.
— Презент от Бориса Ульрихскирхена. Или, если угодно, взятка.
— Ух ты, — повторил он. — Вроде бы прежде ты избегал таких высоких знакомств. «Блажен муж, еже не иде во совет нечестивых...»
— Ты даже представить не можешь всего круга, а главное — высоты моих знакомств. А наши стопки у тебя еще сохранились?
Мефодий слабо махнул рукой в направлении стеллажа со старыми журналами.
Стопки сохранились, хотя и покрыты были слоем пыли. Я нашел какое-то полотенце, обмахнул посуду, одновременно высматривая закуску. Ничего подходящего, кроме коробки высохшего мармелада, не нашлось.
— За встречу? — спросил я. — По чуть-чуть?
— Годится, — сказал Мефодий. — А потом сразу начнем прощальную серию.
— Может быть, все не так мрачно?
— Угу-мс. Все намного более мрачно. Ты знаешь, я скоро умру.
— Не очень-то ты похож на принцессу.
— А ты — на смерть... с мешком отвратительных инструментов, похожих на докторские. Если ты и смерть, то ничего так себе... И инструмент твой мне по душе — тот, что булькает. Между прочим, всегда мечтал увидеть твое истинное обличье.
— Твое эстетическое чувство вряд ли останется удовлетворенным.
— Ничего, я переживу.
— Ну, может быть, чуть позже, — сказал я, подавая ему стопку с текилой. — Извини, без лимона и соли.
— Соль где-то была. Однако хрен с ней, с солью. Надеюсь, мексиканцы.нас простят.
Мы выпили за встречу.
— Ну как? — спросил я.
— Пока не заезжает, — отвечал он, прислушиваясь к внутренним ощущениям. — Но тепло. Ты понимаешь, что происходит?
— Не просто понимаю, а знаю точно.
— Все закончится здесь и сейчас? И ничего больше не будет?
— Похоже, точка невозвращения давно пройдена.
— И ничего нельзя изменить?
— Есть начинания, которые лучше не начинать. Потому что изменить не удастся.
— Знаешь, что самое подлое? — спросил Мефодий с некоторым оживлением. — Что мне, по большому счету, это по фигу. Интересно, умирающие чувствуют себя так же?
— Не знаю. Никогда не умирал... до конца.
— И я тоже. Совершенно новое для меня ощущение. Приятно в мои немалые, скажем прямо, годы, практически на излете, испытать что-то неизведанное. Как первый перепой или, там, первый секс... Ну что, на посошок?
Мы выпили на посошок.
— Вроде заехало, — сообщил Мефодий. — И это хорошо. А то уж я волновался, что мне и текила по фигу. Есть, оказывается, нетленные ценности. — Он задумчиво пожевал резиновую мармеладку. — Таким образом, один из извечных вопросов, «что делать», отпадает. Остается «кто виноват». Ты знаешь ответ? Подозреваю, что знаешь. Ты ведь всегда знал ответов больше, чем у меня находилось вопросов.
Он говорил, по обычаю своему, много и не слишком связно, но чуть сильнее задыхался и делал паузы в самых неожиданных местах. И, как всегда, все его вопросы были риторическими.
— Все-таки ты молодец, что пришел, — продолжал он. — Я уж и не надеялся. А самое важное, что ты где-то раздобыл выпить. Пьяному умирать намного проще... впрочем, это лишь гипотеза, которую только предстоит проверить эмпирическим методом. Вдруг я, противу обыкновения, впаду в слезливое состояние, сделаюсь ничтожен более привычного. Не хотелось бы... Если верить твоему чрезвычайно убедительному и правдоподобному вранью, тебе уже доводилось переживать угасание великих культур. Концы светов... забавно звучит во множественном числе... и даже несколько фривольно... так вот, концы... — Тут Мефодий не выдержал и закатился смехом, больше похожим на кашель. — Концы светов, — наконец справился он с пароксизмом веселья, — для тебя не в новинку. Мы что — глупее остальных? — Я молчал, потому что этот вопрос также не требовал ответа. — Впрочем, остальные, кажется, тоже канули в Лету... какие бы разумные они там ни были. Суицидальное поведение всегда было присуще человеческому роду.
— Вот и Ульрихскирхен это утверждал, — ввернул я.
— Любопытно, о чем он мог с тобой перетирать, — рассеянно промолвил Мефодий. — Так вот, о суицидальном поведении. Создается впечатление, будто человек изначально тяготился своим пришествием на эту симпатичную планету. Или это естественное следствие вразумления? Какие-то скрытые под напластованиями генетической памяти архетипические комплексы? Ведь что хреново: теперь уже до истины не докопаться. Да вот хотя бы того же тебя порасспросить, этак с пристрастием... предварительно напоив. Ты ведь способен напиться до утраты самоконтроля? Не маши руками, от этого сквозняка я могу простудиться. Если предположить чисто теоретически... ты ведь многое мог бы порассказать про наши комплексы! Другое дело, что кому вся эта духоподъемная... блядь, не то слово!.. а, вот: судьбоносная!.. кому эта судьбоносная информация сейчас нужна?! Поздняк метаться... Наливай запорожскую... нет, не так — запорожную!
И мы выпили запорожную.
— Я даже согрелся, — объявил Мефодий. — А то задолбался тут мерзнуть... отопление, похоже, так и не включили... если уж в старые добрые времена не всегда вовремя включали, то теперь-то уж и вовсе распустились. Вернее, самораспустились... парламентарии хреновы. При чем тут парламент, не знаешь? Э, что тебя спрашивать, ты же не в теме... О чем бишь я? Да, о суицидальном поведении масс... в массе своей. Отчего, думаешь, все религии утверждали неизбежность посмертного бытия? Не только затем, чтобы посулить страждущим лузерам недополученные ими при жизни радости... которые в полном объеме достались потенциальным непроходимцам в игольное ушко... чтобы, значит, не бунтовали, не роптали и не вякали, а смиренно ждали очереди на местечко среди райских кущей. И те, и другие... То есть и затем тоже... но это побочный, хотя и весьма полезный эффект. На самом деле религии актуализировали эту скрытую в нас суицидальность. Актуализировали — и канализировали. От слова «канальи»... Дескать, все равно вы все мечтаете подохнуть, так хотя бы делайте это со вкусом! Ярко, эффектно, полезно... ну, там, в крестовый поход сходите, и вообще — мочите неверных... в сортире... или просто так, в храм наведайтесь... там красиво, и поют... а то и пляшут. А все эти войны? Да, согласен, экономика, геополитика, то-се... но что если каждый, кто получил в лапы оружие, втайне надеется, что противник его убьет?! Скажешь, бредятина? И будешь прав. Или лев... Ты вообще кто по гороскопу? Ах да, ты не веришь... ну так я тоже. Была бы моя воля, всякому астрологу, что предсказывал конец света, засунул бы его предсказания в жопу. Особенно этому бородатому... который по ящику постоянно пиздел чего-то... самую большую плазменную панель туда бы забил, хотя бы даже и по частям. Веришь ли, он снова ошибся с прогнозом! Хотя бы раз угадал, чисто чтобы поржать! Ну что, стервя... пардон май френч, стременную?
И мы выпили стременную.
— Чего молчишь? — спросил Мефодий, жутко морщась. — Пришел и молчит... Расскажи что-нибудь. Ну например: все же, кто виноват?
— Был заказ, — ответил я неохотно. — Были хорошие деньги. Очень хорошие, раз смогли заинтересовать исполнителя. И, кстати, нашелся исполнитель.
— Ульрихскирхен?
— Неважно... Да. Все равно он уже мертв. Исполнитель оказался добросовестный и реализовал заказ с присущим ему блеском. И теперь плод его неустанных трудов вас всех добивает.
— Нашлись уроды, которые заказали все человечество? — горько усмехнулся Мефодий. — Не исключая женщин, детей и стариков?
— А также собак, кошек и аквариумных рыбок, — кивнул я. — Косить так косить, под корень... На самом деле, предполагалась акция нравственного устрашения. Показательный конец света с последующим банкетом. Но так уж вышло, что показательным он не стал, а с какого-то момента причудливо трансформировался в подлинный.
— Можно было что-то сделать?
— Нет, — покачал я головой. — Ничего вы сделать не могли. Ведь вы так и не научились останавливать собственных палачей.
— Ну так нас ебут, а мы крепчаем, — фыркнул он. — А я вот что тебе скажу: во всем виноват прогресс. Нас убили компьютеры. Нет, пока они были очень быстрыми арифмометрами, все было в порядке. Но когда они стали средством коммуникаций, тут человечеству и пришел конец. И бунт машин не понадобился! «Скайнет», блин... все прекрасно сладилось без терминаторов. Интернет, свобода информационных потоков... и ничего, что на девяносто девять процентов брехня и порнуха... зато ничего не скрыть, случись что — через считанные минуты в сети будет пост, фотографии и длинный шлейф обсуждений. Потребители -информации, пожиратели... информация как хавчик. Информация взамен жизни... Думаешь, откуда я узнал о начале конца? Из «живого журнала» Моншера Амикошона. А он — от какого-то хатуль-мадана из Реховота. Никто из дома не выходил, на небо не глядел...- даже задниц из кресел вынуть не понадобилось, как все были в курсе обо всем, все обосрали всех, зафрендили и забанили... и нас взяли голыми руками. Мы превратились в аморфную, бесполую, бессильную массу. В сообщество разрозненных потребителей информации. А ты говоришь — останавливать собственных палачей! Мы давно уже потребители, а не деятели... Наверное, мы заслужили такого обращения... — Он с трудом поднял руку и поскребся под шапочкой. — Но убивать нас за это было неправильно.
— Они не хотели, — сказал я. — Просто... так получилось.
— Все равно суки, — проговорил он убежденно. — А мы козлы, что всегда позволяли сукам нами командовать. Что боролись за право сук нами, козлами, командовать. Боролись, победили — и скисли. Поколение сраных победителей... Давай эту... коню в жо...
— В морду, — опередил я.
— А я п-помню! — сказал он заплетающимся языком.
Мы выпили традиционную «коню в морду».
— Я что, умру? — вдруг спросил он беспомощно.
— Мы все умрем, — сказал я уклончиво.
— Ты как паршивый доктор, — сказал он сердитым голосом. — Доктор Хаус хренов... Больной после ампутации ног спрашивает: доктор, неужели я больше никогда не смогу играть в футбол?! А тот: не огорчайтесь, вы таки не представляете, как сложно в наши дни купить приличную обувь!..
— Но это действительно так. Я тоже умру — как только умрет последний человек на Земле.
— На тебя наложили такое заклятие? — сощурился он.
— Скорее, проклятие...
— Мы всегда чего-то ждали, — промолвил Мефодий, тщательно целясь, чтобы поставить стопку на подлокотник кресла. — Вся жизнь состояла из череды сплошных ожиданий. Ожидание отпуска, зарплаты... первой любви, первого секса... смерти. В произвольном порядке. Смерть, желательно, в последнюю очередь. А теперь и ждать-то нечего... И странно, и обидно. Через год, в это время, никого из тех, кого я знал, не будет. Ни друзей, ни врагов. И меня не будет. Ни весны, ни лета — ничего.
— Да ты солипсист, — заметил я. — Согласись все же, что весна и лето от тебя не зависят.
— Наверное, смена времен года все же будет, — пожал он плечами. — Но никто не назовет их по имени. А значит, не будет времен года. Не может быть весны, если некому будет сказать: «Весна пришла»... Ни книжку хорошую прочесть, ни напиться в дупель, ни влюбиться еще разок, напоследок... Блин, так и не позвонил никому из своих баб.
— Ну и плюнь. Тебе много позвонило?
— Скажем прямо: немного. Вообще никто не звонил вот уже... — Он задумался. — И я не звонил. Я что, никому на фиг не нужен, да? И мне никто не нужен?
— Нужен, нужен, — успокоил я его. — Мне вот нужен. Видишь, я приехал. С самыми, заметь, разнообразными приключениями. А что не звонит никто... Это безысходность, друг мой. Безысходность per se
— Ты не жалеешь, что приехал? — спросил он с надеждой.
— Я хотел этого. Не возгордись, но в этом мире ты мой последний друг. По крайней мере, в моем понимании дружбы.
— А как ты понимаешь?.. — начал было он, но сам себя прервал. — Неважно. Скажешь опять какую-нибудь циничную гадость и принизишь величие момента... Блин, так ты покажешь наконец мне свое истинное обличье, или я так и умру, мучаясь неведением?! — встрепенулся он вдруг.
— Ты этого действительно хочешь? — спросил я с иронией.
— Ну, прежней страсти к познанию уж нет, — заметил он. — Но для порядка, чтобы закрыть тему...
— Тогда изволь, — сказал я.
Какое-то время мы оба безмолвствовали. Наконец он осведомился:
— И что? Вот так выглядят игрушки в вашем мире?
— Н-ну... приблизительно.
— Это что — хобот?
— Не совсем.
— А три глаза — так и должно быть?
— На самом деле, их семь.
— А где еще... а, вот, теперь вижу.
— И это не глаза.
— Понятно... — Он вытер с лица испарину. — То есть, разумеется, ни черта не понятно. Пышет от тебя, приятель, как от доменной печи!
— Извини, в этом состоянии у меня естественная температура кожных покровов — плюс семьдесят по Цельсию.
— Продолжаешь настаивать, что ты не Сатана?
— Решительно отвергаю саму возможность.
— Значит, моя бессмертная душа тебе на фиг уперлась не так ли?
— Мне нечего предложить тебе равнозначного за столь ценный товар. Хотя...
— Давай, не тяни, — ухмыльнулся он. — У нас остался последний тост. Только верни себе первобытное состояние, эти твои хоботы меня... гм... настораживают.
Я с облегчением исполнил его пожелание. Сказать по правде, эти широты для меня всегда были чересчур прохладны.
— Видишь ли... — проговорил я. — Все это можно прекратить. — Он смотрел на меня со спокойным любопытством, не прерывая. — Теоретически. Не вернуть в исходное состояние — это уже не в моих силах. Но остановить, как вы любите говорить — здесь и сейчас. Это я могу и готов сделать — если ты меня об этом попросишь.
— Почему я? — несколько растерялся он.
— А почему не ты?
— Ты мог бы и сам, никого не спросясь...
— Ну уж нет, — усмехнулся я. — Это ваш мир, вам и решать. На меня нечего смотреть, я здесь так... проездом.
— Наверняка есть более достойные люди... — начал было он, но тут же опомнился. — Здесь таится какой-то подвох, не так ли?
— Таится, — признал я.
— Выкладывай. А то я уж чуть сдуру не подписался...
— Чтобы остановить процесс умирания, мне придется уничтожить все, без изъятий, источники электромагнитного излучения на этой планете. Вплоть до последнего фонарика. Никаких компьютеров, никаких телевизоров, даже детекторных приемников. Ничего, что окружало тебя, дитя цивилизации, с детства и создавало тебе комфортную среду обитания. Когда я сделаю это, об электричестве придется забыть — не в моих правилах говорить «навсегда»... но очень надолго.
— Электричество — это плата за выживание? — уточнил он.
— Если угодно, это внештатная антивирусная процедура... переустановка операционной среды. Иначе никак.
— И человечество вернется в каменный век? — помрачнел Мефодий.
— Так уж сразу и в каменный! Чем тебе не по вкусу античность?
— Античность — в нашем климате? — усомнился он.
— Здесь всегда жили люди, — возразил я. — Задолго до прихода цивилизации... в сомнительном облике новгородских ушкуйников. Добывали зверя, строили жилье, в общем — не скучали. Хитонов не носили, спорить не стану, но собольи шубы ничем не хуже... И тебе ли не знать, что электричество стало применяться в промышленных масштабах лишь в конце восемнадцатого века? Прокатишься этак на дилижансе, скоротаешь вечерок у камина... О чем мы вообще говорим?! Когда — и если! — я остановлю процесс умирания, будет весьма неплохо, если на планете останется несколько сотен тысяч живых и дееспособных представителей вида Homo sapiens. Уж поверь, конкуренции за жилье и место под солнцем не будет очень долго. Сможешь спокойно забить болт на морозные широты и потихоньку переместиться туда, где тепло и сухо. Или хотя бы в Прибалтику — самый комфортный климат в Европе. Прибалтов там будет немного, десятка полтора. Под ногами путаться не станут и оккупантом не навеличат... А еще лучше — на юго-восток Пиренеев! Если бы Создатель Всех Миров решил подобрать местечко для рая, то...
— И что я там стану делать? — спросил Мефодий грубовато.
— Хм... Выживать! Бороться за существование и взыскивать хлеб свой насущный. Уж что-что, а скучать не придется. Ну, какое-то время уйдет на санитарные процедуры — трупов будет не просто много, а о-о-очень много, и людей, и животных. Материальная среда цивилизации по большей части сохранится, но вот передвигаться придется по преимуществу пешком — вряд ли после моей зачистки найдется автомобиль, который заведется и поедет. Об упряжи тоже придется забыть: лошадки, равно как и ослики с мулами, а также волы, собаки и слоны имеют чертовски мало шансов на выживание. Фауна вообще катастрофически оскудеет, а вот флора практически не пострадает. Ничего, станешь вегетарианцем! Все придется начать сначала, друг мой. Не то чтобы с нуля, но очень к тому близко...
— Понимаешь, — сказал Мефодий задумчиво. — Не умею я бороться за существование. Разумеется, я согласен, чтобы ты остановил эту беду, но... как-нибудь без меня.
— Без тебя нельзя, — сказал я. — Этот выбор ты должен сделать в первую очередь и главным образом для себя.
— Гадство, но почему я-то? Почему ты не поставишь перед выбором кого-то другого... ну, я не знаю... бушмена какого-нибудь? Ты же, помнится, очень хорошо относился к бушменам, и среди них у тебя тоже были дружки...
— Нет бушменов, — ответил я раздраженно. — Умерли все до единого. А то бы я спросил! И уж они-то не стали бы медлить с решением.
— Не повезло тебе со мной, да? — хмыкнул Мефодий.
— Не льсти себе. Я просто занимаю честную позицию. Вообще-то мне все равно, какой выбор ты сделаешь. Не помню, говорил я тебе или нет, но люди мне надоели. Не потому, что я разочарован в человечестве как в биологическом виде, нет. Вы мне просто надоели. Только не спрашивай, почему... Я хочу, чтобы все закончилось, и уже наконец пришли кто-нибудь другие.
— Я себе представляю, — сказал он. — А другие придут?
— Ну разумеется — свято место пусто не бывает... Так что не обессудь, перспектива задержаться в нервирующем всякое истинно мыслящее существо окружении меня отнюдь не радует. Поэтому тебе выбирать. Но выбирать исключительно для себя. Только для себя. В конце концов, если все затянется до следующего конца света, то я предпочел бы какое-то время иметь про запас хотя бы одну знакомую рожу...
— Без общения, — проговорил он медленно. — Без информационного пространства. С чувством постоянного сенсорного голода.
— Не утрируй, — сказал я. — Книги-то останутся.
— Да, останутся, — кивнул он. — Старые. Новых не появится никогда. И новостей не будет никаких.
— Ты и тысячной доли старых книг не прочел. А новости. .. что информативного было в ваших новостях о том, кто кого грохнул, кто кого трахнул и кто теперь назначен губернатором Едкобздюлевского края?!
— Ты не понимаешь, — сказал Мефодий горько. — Я без этого всего, — он показал взглядом на ноутбук, — уже не смогу. Я не хочу оказаться в информационном вакууме. Бушмен сможет. Какой-нибудь занюханный лавочник из восемнадцатого века сможет. Да любой гопник сможет! Что ему — подсолнухи вырастут, пиво варить он научится, а там, глядишь, и телки подтянутся... Я жить-то не научен толком, а ты предлагаешь мне научиться выживать...
— Я помогу тебе.
— Знаем мы, как ты поможешь... исчезнешь снова на год, на два... Нет, ты точно не по мою душу явился?
— Иди ты знаешь куда!
— Тогда наливай закурганную, — сказал он совершенно трезвым голосом.
Я наполнил емкости и рассмотрел бутылку на просвет:
— Еще на один раз. Расплескать до конца?
— Нет, — остановил меня Мефодий. — Оставь. Выпьешь один, когда... когда... — Лицо его вдруг страшно сморщилось, и он ухватился за свою стопку.
Наших ушей достиг мелодичный, едва слышный перезвон.
— Что это? — удивился я.
— Мобильник, — пояснил Мефодий не менее изумленно и слабым движением сунул руку в карман толстовки. — Кому я мог понадобиться?!
— Никому, — сказал я, отбирая у него аппарат.
— А вдруг это кто-нибудь из моих баб? — предположил он.
— Не надейся. Это меня.
— Ну так ответь...
— Отвечаю, — сказал я и тщательно, в два приема, растоптал мобильник. — Пьем?
— Пьем, — согласился он.
И мы выпили закурганную, последнюю.
— Послушай, — сказал он, расслабленно откинувшись в кресле. — Ты не сердись, если я тебя разочаровал.
— Ерунда, — проговорил я. — Всего лишь избавил меня от неприятного общества. Ты сделал хреновый выбор, приятель. Ну и что? Оба выбора были сравнительно хреновые.
Мефодий едва слышно рассмеялся. Потом спросил:
— Побудешь здесь, пока я сплю?
— Конечно, — сказал я. — Мне некуда торопиться.
Когда он уснул, я убрал грязную посуду, создавая тем самым видимость порядка в этом уголке всеобщего хаоса. Затем подоткнул Мефодию одеяло и ушел, чтобы не задерживать без нужды его тихую смерть своим беспощадным охранительным даром.
* * *
...Мои первые воспоминания о человечестве похожи на осколки мозаики. Да, я не умею забывать. Но на поверхности остается лишь то, что сияет и греет, а серая повседневность без лиц и событий тихо идет ко дну. Стоит ли удивляться, что добрая треть осколков связана с Прекраснейшей Из Женщин?
Наверное, в том и заключалось ее главное чародейство.
Была ли она настолько хороша собой, как говорят о ней легенды? Что могли сказать о ней те, кто ни разу в глаза ее не видел? Не знаю, никогда не считал себя знатоком и ценителем женских прелестей. В особенности когда представления о красоте меняются столь стремительно, в угоду моде, ханжеству, религии... моде на религию. Есть вещи, за которыми не уследить, и лучше бы совсем не тратить на это время.
Ну, поначалу-то она показалась мне страшилищем.
Спутанные жесткие волосы, черные с вороным отливом (позднее выяснится, что это такая прическа, довольно сложная и трудоемкая в изготовлении). Непропорционально большие органы зрения, с фокусирующим элементом неестественно синего цвета (вскоре окажется, что пропорции не нарушены, а синий цвет глаз в этом мире не является чем-то необычным). Декоративный, то есть совершенно нефункциональный клюв над ротовым отверстием (да, нос у нее был довольно крупный, как и у многих представительниц этой расы, но отнюдь не отвратительный, хотя и нужно было время, чтобы привыкнуть... и для обоняния, по моему мнению, можно было придумать что-нибудь поудобнее).
Первое, о чем всегда думаешь, пробудившись и обретя способность видеть: «Создатель, ну и уроды они все!..»
А когда начинаешь понимать обращенные к тебе слова, радости в том ничуть не больше:
«Боги, какой же ты безобразный!»
Перед глазами все еще стоят картины давно и навечно ушедшего предыдущего мира, в который ты так долго и мучительно врастал, вперемешку с не до конца еще рассеявшимися снами, тенями всех когда-либо виденных миров. Так уж ведется: вторжение новой реальности не проходит безболезненно.
«Я нужен тебе, чтобы поставить на полочку и любоваться? Скорее произноси Веление, и покончим с этим». — «Еще успеется. Твой облик — он настолько мерзок, что в этом даже есть какая-то гармония. И все же... ты мог бы с этим что-нибудь поделать?» — «Это и есть твое Веление? Я ждал какой-нибудь глупости, но не такой безнадежной... Впрочем, облеки его в надлежащую форму, если способен». — «Способна!»
Кажется, Создатель Всех Миров продолжает оттачивать на мне свое чувство юмора. Да что за напасть! Я снова угодил в нежные женские клешни...
«Успокойся, тератос [83] Чудовище (греч.).
, я знаю правила игры. Я объявляю свою волю, ты ее исполняешь и получаешь свободу. Один тератос — одно желание, так?» — «Ну еще бы...» — «Но ведь ты довольно долго спал без дела, не так ли? Что для тебя несколько часов? Или дней?» — «Что ты задумал. .. задумала? Что такое час? И, если уж на то пошло, что такое день?» — «Ха! А я слыхала, ты всеведущ...» — «Любопытно знать, от кого!» — «Ну, если ты даже этого не знаешь...»
«Никто не бывает всеведущ, — говорю я с нарастающим раздражением. — Можно видеть и не знать. Можно знать, но не слышать. Можно...»
«Да, да, я и сама могу продолжить твою цепочку антитез. Слышать, но не понимать. Понимать, но не видеть. Извини, я утомилась и замкнула ее чересчур поспешно».
Этот слишком резкий для моего слуха, даже визгливый голос способен кого угодно свести с ума. Но ее речи мне по нраву. Они демонстрируют отчетливые признаки интеллекта, столь нехарактерного для особей женского рода. Тем более что стартовая процедура предзнания, начавшись с освоения актуальных коммуникативных средств, уже практически завершена. Теперь я знаю, что такое час, что такое день, и что передо мной женщина. То есть нечто загадочное, поражающее воображение и, в отличие от остального материального мира, не поддающееся познанию.
Вдобавок ко всему, она чародейка. Потому что простому, примитивному смертному меня не разбудить. Отсюда и интеллект: век малоумных чародеек недолог, они по определению не успевают дожить до того уровня познаний, который позволяет апеллировать к древним механизмам мироздания вроде меня.
«Хорошо, ты не намерена освобождать меня немедленно. Что же ты от меня хочешь?» — «Я... я еще не решила». — «Ты не решила или не знаешь, как это сделать правильно, чтобы не угодить в ловушку собственных желаний? Тогда спешу тебя успокоить: никто еще за всю мою жизнь — а живу я очень и очень долго, уж поверь! — не высказал безошибочного и внутренне непротиворечивого Веления. И не припоминаю, чтобы я хотя бы однажды это скрытое противоречие упустил использовать в своих целях. Ты не выглядишь умнее других, так что не льсти себе мыслью, что произнесешь Веление и останешься безнаказанной».
«Ах, как страшно!» — восклицает она. Но не выглядит напуганной. Более того: она смеется. Эти отрывистые вздохи могут быть окрашены во множество эмоциональных оттенков, от пренебрежения до восторга. И мне еще предстоит научиться их различать — кто ведает, на какой срок мне придется осесть в этом мире!
«Что будет, если я разомкну магический круг?» — спрашивает она.
Круг действительно магический, хотя и начерчен простым посохом на песке под открытым небом. А небо здесь, к моему удовлетворению, такое же синее, как и в предыдущем мире. Встречая нечто постоянное, радуешься, словно старому другу.
«Разомкнешь не произнеся Веления? Хм... затрудняюсь ответить. Вполне возможно, что я убью тебя». — «Но такое наверняка случалось? За твою, хи-хи, долгую жизнь?» — «Случалось», — принужден согласиться я. — «И ты действительно убил всех, кто это сделал?!» — «Нет».
Она снова заливается смехом.
«Вот видишь, не такой уж ты ужасный! Послушай же: я выпущу тебя из круга. Мне просто интересно, как ты поведешь себя за его пределами. Но обещай, что ты наконец изменишь свой облик».
«Глупости, — ворчу я. — Но почему бы нет? Обещаю. Что я должен с собой проделать? Хочешь, отращу еще одну голову или пару-тройку дополнительных рук?»
«Не уверена. Я считаю, что четыре — и без того слишком. Оставь себе две руки. И, если можно, две ноги». — «А сколько у меня сейчас? Ах да... Ну, изволь». — «И не нужно этих отвратительных жвал кровавого цвета». — «Как скажешь... кстати, у тебя есть имя? В этом мире пользуются именами?» — «Разумеется. Не думаю, что сможешь мне навредить, когда узнаешь, что меня зовут Калипсо».
Итак, она звалась Калипсо...
«А как мне обращаться к тебе, тератос?» — «Придумай сама. Я привык к самым причудливым прозвищам». — «В нынешнем твоем облике иначе, как Тератосом, тебя не назовешь...» — «Мы можем сэкономить море времени, если ты представишь себе, каким бы ты хотела меня видеть». — «И ты прочтешь мои мысли?!» — «Ну вот еще! Рыться в твоих мыслях... что может быть отвратительнее... Я увижу себя твоим внутренним зрением». — «Всегда считала, что знать чужие мысли — это увлекательно... Тебе нет нужды смотреть на себя моими глазами. Есть такая удобная штука — зеркало...» — «Я знаю, что такое зеркало. Но внутреннее зрение — не простое отражение действительности. Это грезы об идеале, изуродованные реальностью». — «Ты полагаешь, что когда я гляжу на тебя, то мечтаю об идеале?» — «Я в этом уверен... Калипсо». — «Это кажется мне забавным. Приступай, мой разум тебе открыт!»
«Тебе не обязательно жмуриться», — говорю я с иронией.
И меняюсь.
Она открывает глаза. Ее первая реакция:
«Это могло бы быть и покороче...»
«Вот так устроит?» — сварливо интересуюсь я.
«Ты надо мной издеваешься, тера... — Она обрывает себя на полуслове. — Но ведь теперь ты не чудовище. Ты недурен собой... почти красив. Неужели это мой идеал мужчины? — Калипсо задумчиво оглядывает меня со всех сторон. — По крайней мере, задница выглядит аппетитно. .. И тебе нужно другое имя. — Ее глаза наконец поднимаются к моему лицу. — У тебя карминные глаза, ты знаешь об этом?»
«Просто хотел немного оставить от себя прежнего».
«Я не против. Однако я настаиваю, чтобы это было вдвое больше, чем сейчас, но втрое меньше, чем прежде».
«Что за странные прихоти, — бормочу я. — Неужели размер этой ерунды имеет значение?»
«Ты даже представить себе не можешь, какое. Вот так достаточно. Достаточно, я сказала!.. А теперь я выпускаю тебя из круга. — Носком сандалии она стирает фрагмент границы между мной и своим миром. — Ты ведь будешь хорошо себя вести, правда?»
«Неправда!» — рычу я и превращаюсь в гигантского мохнатого монстра, с когтями, клыками и всем, что полагается для каннибализма.
Калипсо от смеха валится с ног. Она и вправду нисколько не напугана. Смех ее похож на перезвон серебряных колокольцев. Пожалуй, это первый в новом мире звук, который меня не раздражает. И даже наоборот, отчасти примиряет с действительностью.
«Ты даже не представляешь, какое это комичное зрелище! — с трудом выговаривает она. — Шерсть, когти... и человеческий фаллос! Ой, не могу-у...»
Любопытно, это только она в первую очередь обращает внимание на второстепенные детали или такова особенность всех местных женщин?
Ну что ж... Произвести впечатление удалось, но не то, на какое был расчет. Возвращаю себе человеческий облик.
«Как ты намерена поступить со мной дальше, чародейка?» — «Я еще не решила. Но успокойся, я непременно и скоро решу. А пока будь моим гостем на этом острове. Уверяю, тебе понравится. Здесь не так часто бывают гости, достойные моего общества. Кем бы ты ни был — опальный титан, полубог или даже бог — тебе предстоит нелегкое испытание». — «В чем оно заключается?» — «Развлекать меня. Пока я не выскажу свое Веление и не отпущу тебя на свободу. Кстати, тебе понадобится одежда — в моем жилище нет других мужчин, а прислужницы весьма пугливы... Я буду называть тебя Криптос — «Тот, кто скрывается». Тебе это по нраву?» — «Мне это безразлично. Пускай будет Криптос. Не хуже и не лучше других». — «Коль скоро мое имя обозначает «Та, что скрывает», мы составим неплохую пару». — «Возможно... Что я должен делать с этой тряпицей?» — «Это гиматий. Позволь я покажу, как ты должен его носить. Нужно спрятать плечи, чтобы твоя нежная кожа не обуглилась на солнце, а заодно и затем, чтобы ты сошел за путешествующего философа... У тебя случайно нет намерения обзавестись волосами... хотя бы где-нибудь?» — «Это так необходимо?» — «Без волос, бороды и бровей ты производишь странное впечатление. Хотя... в этом есть некий эстетический вызов. Пожалуй, тебе и действительно не стоит отвлекаться на подобные пустяки. Идем же, мой Криптос, я покажу тебе свои владения!»
Любопытно, с чего она решила, что я соглашусь ее развлекать?!
...Остров, где я в очередной раз возродился к новой жизни, назывался Огигия. Мне нравилось, что здесь у всего есть свое имя — даже у острова. Там, где я был прежде, имен было мало, что с избытком компенсировалось богатством эпитетов. И зачастую приводило к курьезным недоразумениям, от комедий ошибок до лютых войн... Остров был невелик, обилен лесами и ручьями с чистой водой, в которых безбоязненно плескалась веселая серебристая рыба. В ветвях носились шумные птицы, в лугах деловито стригли траву спокойные овцы. У них тоже были имена, на которые они по своей глупости не отзывались.
В центральной части острова таились гроты, где, как искренне убеждена была Калипсо, спало древнее ползучее чудовище Пифон, а выходящий из недр нестерпимый смрад был его дыханием. Мои вялые попытки отказать Пифону в существовании, а смрад объяснить естественными причинами встретили энергичный и по сути бездоказательный отпор. (Как выяснилось впоследствии, такой стиль ведения дискуссий был присущ большинству женщин, даже самым умным и образованным, отчего и назывался «женской логикой».) «Нет там никаких чудовищ. Зато есть трещина в земной коре, на дне которой кипит расплавленный камень, а наружу вырываются горячие зловонные газы...» — «Камень не пастушья похлебка над костром, чтобы кипеть и расточать запахи, оскорбительные для обоняния!» — «Однажды оттуда выплеснется огненная река, эти благословенные леса займутся не хуже лучины для растопки очага, а потом твой остров расколется вдребезги, как тот кувшин, что ты давеча швырнула о стену, и уйдет на дно моря, как осколки злосчастного кувшина в выгребную яму...» — «У меня еще полно неразбитых кувшинов. И, к твоему сведению, медная посуда не бьется!» — «При чем здесь посуда?!» — «А кто говорит о посуде? Кажется, вначале — очень давно, пока ты не понес какую-то ахинею! — речь шла о старике Пифоне...»
Западный берег образовывал небольшую бухту, достаточно глубокую и защищенную от штормов, которые здесь, кажется, никогда не случались. Непохоже, чтобы ее гостеприимством часто пользовались. На мой прямой вопрос Калипсо перестала улыбаться, даже слегка помрачнела и ответила уклончиво: «Давно. Очень давно...»
Я не встречал более пригодного для жизни уголка мироздания. Здесь невозможно было умереть от голода и жажды, простудиться ночью или изнемочь от жары днем, захворать и не излечиться... просто ощутить себя покинутым и затосковать. Непременно на расстоянии протянутой руки случится что-нибудь, что вынудит тебя позабыть об унынии, отвлечет от губительных для разума печальных мыслей: вспорхнет пестрая птица... бабочки устроят неистовый танец под музыку ветра... заблудившаяся овца смутит прямым немигающим взглядом... появится Прекраснейшая Из Женщин и склонит к любовным играм. В таком месте хорошо было сознавать себя праздным и благополучным философом, размышляющим о вселенской гармонии, о смысле жизни или о какой-либо иной возвышенной глупости. Страдать же и мучиться — никогда.
Быть может, поэтому на всю дальнейшую жизнь вне Огигии я приобрел созерцательный склад ума и несколько ироническое, хотя и безусловно уважительное отношение к истинно творческим натурам, созидавшим свои шедевры в условиях, к тому приспособленных менее всего. Воистину, комфорт — убийца талантов и воспитатель бездарей. А я навсегда полюбил удобное, благоустроенное бытие, всегда к нему стремился, хотя и редко достигал. Поэтому из меня не вышел ни писатель, ни художник, ни даже чертежник приличный... да и философ получился так себе, кухонного масштаба.
Между тем иллюзий по поводу этого мира я не питал. Всевидение не оставляло для них простора. Где-то за морским горизонтом были убийственные пустыни, мертвящие холода, сводящие с ума слякоть и морось, где-то разумные особи убивали себе подобных с единственной целью — совладать с голодом и выжить... Как и подобает всякому достаточно просторному миру, этот состоял не только из солнца, зелени и бабочек, но и из крови, грязи и пепла, был написан не только переливами радуги, но и черными, и белыми красками, а по большей части — серыми. Мне повезло пробудиться на Огигии, несказанно повезло. Все могло сложиться иначе, и мизантропом я сделался бы намного раньше, а не на склоне этой своей жизни...
А до той поры Калипсо воспитывала во мне человека.
Например, с особенным весельем, самозабвенно обучала искусству любви.
Эта часть мозаики окрашена в самые яркие цвета. Я люблю об этом вспоминать. Вспоминать — но не рассказывать. Все, что происходило между мной и Калипсо, принадлежит только нам.
Не знаю, зачем она это делала. Но своего добилась. Впрочем, я был неплохим учеником.
Ей удалось меня приручить. В какой-то момент я прекратил инстинктивное сопротивление, а затем обнаружил, что мне нравится быть ее игрушкой. В конце концов, я и был задуман игрушкой с самого начала.
Ко всем своим прочим достоинствам, Калипсо была любознательна. Все женщины любопытны, но она хотела не новостей — какие на Огигии новости! — а новых знаний. Редко я встречал столь благодарного слушателя.
Жаль, мне так и не удалось убедить ее, что Ойкумена — не просто очень большой остров, а совокупность материков, прихотливо выступающих над каменистым шаром в водяной оболочке. Кажется, интуитивно она склонялась к модели мироздания по Фалесу — внутренняя поверхность жидкой сферы, по которой плавают островки суши. С математикой она была почти не знакома, законы физики принимала весьма избирательно, отчего моя система аргументов неизменно отступала перед женской логикой.
Впрочем, концепция множественности миров ее вдохновила и потрясла. Должно быть, Калипсо сочла ее достаточно безумной, чтобы быть истинной... Нам было чем занять себя темными прохладными вечерами, и это не обязательно была телесная любовь. «Я готова слушать», — объявляла Калипсо. «Ты уверена, что хочешь об этом знать?» — уточнял я. — «Нет, — говорила она нетерпеливо. — Но скоро это выяснится...» И я рассказывал о летающих городах фуаленербенгов, о машине мироздания алерсэйгарызов, о каменных кораблях тунсеттонов... «А каков он, твой Создатель Всех Миров? Он похож на Зевса?» — «Он не похож ни на что, вмещающееся в человеческом воображении. Ведь это не человек, и даже не высшее существо. Это чистый свет из ниоткуда, это движение без движимого, это сила без первоисточника...» — «Он сейчас видит и слышит нас?» — «Не так, моя Калипсо. Он может видеть и слышать все, что происходит в его мирах. Вопрос лишь в том, достаточно ли мы велики, чтобы привлечь к себе его внимание...» — «Мне кажется, я вполне хороша собой, чтобы боги поглядывали в мою сторону хотя бы изредка». — «Насколько я понимаю, у Создателя своеобразные представления о прекрасном». — «А ты его видел?» — «Иногда мне кажется, что я был рядом с ним, быть может — в его руках. Хотя вряд ли такое возможно. Ведь я возник в одном из миров, которые он сотворил для себя, но посещал крайне редко...»
Чародейкой она была скорее в бытовом смысле, нежели в классическом. Замыслов захвата власти над человечеством по врожденному здравомыслию не вынашивала, с климатическими явлениями не экспериментировала, проклятий на племена и народы не насылала. Исцелить по пустякам — это сколько угодно. Зареванной прислужнице, что напоролась бедром на торчащий сук, легко сняла боль и остановила кровотечение, аккуратно свела края рваной раны, разгладила тыльной стороной ладони — кожа как новенькая, только красная ниточка шрама и синяк на память о происшествии. Две девчонки что-то там не поделили, вцепились в космы, вцарапались друг дружке в глаза, по счастью, неудачно — надавала обеим пощечин, ядовито высмеяла, сдула царапины с зареванных скул, приласкала-утешила... клоки выдранных волос, впрочем, на место вернуть не сумела. Предсказать погоду... но какое же это на Огигии волшебство? Вечером объявить, что поутру будет солнечно и жарко — на клочке суши, где ненастье случается два-три раза в год?!
Но разбудить меня ей все же удалось.
Тогда же, на Огигии, понял я, что женщины бывают милые, привлекательные, красивые и прекрасные (уродливых там не было, они стали попадаться много позднее, в других местах и в другие времена). Что Калипсо — Прекраснейшая Из Женщин. И что женщины — это лучшее, что есть в этом мире. Такое вот убеждение я вынес из времени, проведенного с Калипсо, и не сразу отучился убивать тех, кто полагал иначе.
Ее лицо было несовершенно. И нос чересчур велик. И один глаз темнее другого. И лоб невысок. И волосы жесткие, как проволока. Но когда мне стали встречаться женщины с совершенными чертами лица, было поздно. Мой идеал красоты уже был сформирован.
...Не могу вспомнить, что послужило тому причиной, но однажды я попытался сбежать. Вряд ли то была размолвка... мы не, умели ссориться, да и поводов не было. Возможно, из любопытства, чтобы испытать свои способности, выяснить о себе нечтоновое. Я приглядел в бухте занесенную песком лодку, тайно изготовил весло, и ночью, в полнолуние, пустился в бега. По мере того как лесистая громада Огигии таяла на фоне ночного неба, а впереди во всю ширь распахивалось равнодушное спящее море, в толще которого бесшумно скользили светящиеся призраки подводных тварей, мое человеческое сердце наполнялось тревогой и пониманием собственного безрассудства. Что я стану делать? Кому я нужен — дезидеракт без Веления, нелепый, незавершенный?.. Но, к моему облегчению, скоро обнаружилось, что я недооценил древний Уговор. Днище лодки вдруг заскребло по отмели, и я, не успев даже протереть глаза, обнаружил себя в той самой бухте, откуда затеял свой нелепый побег. Словно не я изо всех сил выгребал в открытый простор, а сам остров совершил хитрый маневр и обогнул меня, тем самым отрезав путь к не слишком-то желанной свободе. Картина мира по Фалесу получила подтверждение откуда не ждала, с небольшой, впрочем, поправкой: внутри довольно-таки небольшого водяного пузыря плавал один-единственный островок. Впрочем, вряд ли Фалес сумел бы оценить мой опыт по достоинству, да и я тогда знать не знал этого имени, за семь веков до появления на свет его обладателя.
Мое пространство замкнулось на Огигии. Да и само время остановилось. Дни, месяцы, годы — эти понятия утратили для меня смысл.
...А потом она умерла.
Я не замечал ее увядания, пропустил момент, когда началась старость. Признаюсь, мне это было безразлично. Я не менялся, она — менялась. Какая разница? Все равно за этой ветшающей телесной оболочкой я видел ее прежнюю, истинную, ни на гран не изменившуюся с первых мгновений нашей встречи. Наши прогулки становились короче, а беседы длиннее. Или мне это казалось? Я сидел подле ее ложа, держал ее за руку, и мы молчали. Слова были ни к чему.
Наконец она сказала:
«Я хочу произнести Веление». — «Я никуда не тороплюсь, и ты не спеши». — «Зато я тороплюсь. Ты ведь не можешь вернуть мне молодость?» — «Пока не произнесено Веление, я почти ничего не могу. Веление определяет пределы моего всемогущества». — «Да, ты говорил... А еще ты говорил, что всякое Веление противоречиво». — «И поэтому призываю тебя подумать еще раз». — «Еще ты говорил, что это не поможет... Я знаю, что совершу ошибку, и не боюсь этого». —«Возможно, этого боюсь я». — «Услышать такое из твоих уст по меньшей мере забавно». — «Я и сам поражен, что это так меня тревожит». — «Ну, да неважно... Ты готов повиноваться?»
После непродолжительного молчания, со скорбью в сердце я отвечал:
«Да, готов».
«Внимай же...»
И она произнесла Веление.
«Живи дольше всех», — сказала она.
И посмотрела на меня с таким видом, будто с избытком вознаградила за несовершенные еще подвиги.
Теперь ничего нельзя было ни вернуть, ни исправить.
«Ты проклятая дура, Калипсо, — сказал я печально. — Неужели нельзя было придумать что-то поумнее? Что-то для себя?» — «Но я ничего не хочу для себя. Все, что мне было нужно, я получила. За те годы, что мы были вместе». — «Так ведь и мне ничего не нужно. Я не желаю от тебя таких подарков». — «Ты сам не знаешь, чего хочешь». — «А с чего ты взяла, что я вообще чего-то хочу?» — «Теперь, быть может, ты и этому научишься». — «Времени у меня будет предостаточно... Да и не подарок это вовсе. И не Заклятие. Скорее проклятие... Во имя Создателя Всех Миров, только ты способна на такую божественную глупость!»
Затем она спросила со слабой улыбкой:
«И что же твое всемогущество? Оно способно сделать меня юной?»
«Нет, Калипсо. Я еще не все знаю о себе, но этого я, конечно, не могу»
«Значит, я не успею тебе надоесть», — сказала она удовлетворенно и закрыла глаза.
Ее рука остывала в моей ладони.
Она не могла мне надоесть. Я даже не насладился ею в полной мере. Как скоро все закончилось!..
Зачем она столь кропотливо творила из меня человека? Неужели поверила в мои слова об идеале? Успел ли я хотя бы отдаленно стать похожим на то, что она увидела во мне своим внутренним зрением в тот давний час? И сколько же нужно лет, чтобы женщина могла сотворить из глупого, грубого, почти звероподобного существа, каким является всякий мужчина, свой идеал?
Я никогда уже не получу ответов на эти вопросы.
Я многому научился у нее. Секс — это мелочи, о которых приятно вспомнить, но совсем не главное. Я научился чувствовать, как человек. Почти научился любить.
Не успел только научиться плакать. Здесь редко приключались поводы для искренних разочарований, таких, чтобы до слез. Да вообще никогда не приключались. Поэтому я сидел у ее изголовья, с сухими глазами, не зная, как жить, что делать со своей свободой в этом мире, и бездумно ждал, не случится ли что-нибудь, что укажет мне, как поступать дальше.
Тихо, словно тени Аида, появились прислужницы в темных покрывалах. Оказывается, они тоже состарились... но не все, были и новые лица, совсем юные. У меня не было повода обращать на них внимание, пока рядом была Калипсо. Наверное, где-то в укромном уголке Огигии все же скрывалось селение, где были мужчины, а следовательно, и дети, которые подрастали и становились прислужницами хозяйки острова... пока она в них нуждалась. Меня оттеснили, разомкнули наши пальцы и забрали у меня мою Калипсо.
Больше я ее не видел.
Это и неважно. Достаточно было закрыть глаза и вернуть из недр памяти любой осколок мозаики по желанию. Снова увидеть ее молодой, совсем молодой... какой только захочется.
Теперь я мог идти куда заблагорассудится. Благодаря Калипсо во мне накопилось море любви к человечеству, почти такое же бескрайнее, как и то, что со всех сторон омывало берега Огигии. Даже не верилось, что однажды оно способно пересохнуть.
Беда была в том, что я никуда не хотел идти. Мне был неинтересен мир без Калипсо. Время для меня не просто остановилось: оно умерло вместе с Прекраснейшей Из Женщин.
...Мой покой был нарушен скоро и навсегда.
Вбежавшая прислужница сообщила запыхавшимся голосом:
«Корабль в бухте, мой господин!»
«Я не господин тебе, женщина. Что они хотят?»
«Царь Одиссей держит путь в Трою. Ему нужна вода и пища».
«Так дайте ему все, что он просит... Хотя постой. Я выйду к нему сам. Быть может, ему понадобятся матросы...»
26
Я сижу в подвале библиотеки, в котельной, и жгу книги.
Очень захватывающее времяпрепровождение. В самом деле, чем еще занять себя после того, как конец света благополучно состоялся?
Ты отомстил с лихвою, Малхос.
Физики и лирики, кошки и собаки. Мудрые астрономы, мужественные астронавты и наглые астрологи. Ну, и, увы — прекрасные астронотусы. Православные и левопозорные. Мормоны и буддисты, сайентологи и сатанисты, атеисты и фундаменталисты, адвентисты седьмого дня, управители восьмого дома, ревнители девятого ава, люди десятого часа, выжившие одиннадцатого сентября. Дельфины и акулы, слоны и свиньи. Моржи и устрицы. Готы и эмо. Гамадрилы, готтентоты, крокодилы, бегемоты, обезьяны, кашалоты и эму. Скинхеды и гопники, фэны и фанаты. Рокеры и рэпперы, байкеры и брейкеры, ламеры и хакеры, брокеры и аудиторы, ритейлеры и мерчендайзеры, копирайтеры и дизайнеры. Народные избранники, крепкие хозяйственники и эффективные управленцы. Парламентские большинства и оппозиционные фракции. Пламенные патриоты и безродные космополиты. Конформисты и фрондеры, лоялисты и диссиденты, правозащитники и леворукие. Либеральные демократы и конституционные монархисты. Колумнисты, стрингеры и ньюсмейкеры. Звонкоголосые певички и мужественные танцоры. Суперстары и старлетки. Лолиты и нимфетки. Светские львицы, колл-герлз, проститутки, а также гетеры, гейши, путаны и иные прочие бляди. Отчаянные домохозяйки, соломенные вдовы, бизнес-леди, синие чулки, белые колготки, гламурные блондинки, кисейные барышни, тургеневские девушки, суфражистки и феминистки всех степеней фригидности. Ягуары, кугуары, казуары, кальмары и кукабарры (за кальмаров не поручусь: твари хитрые, могли отсидеться на глубине). Топменеджеры и топ-модели. Политическая элита и хавающее быдло. Гордость нации и позор семьи. Белые киты, розовые фламинго и черные мамбы. Народные целители и гомеопаты, парапсихологи, экстрасенсы и ясновидящие, магистры черной, белой и оранжевой в крапинку магий, доктора эзотерики и академики биоэнергетики. Гринкиперы, титестеры и примкнувшие к ним сомелье. Чтобы уж до кучи — визажисты, стилисты и галеристы. И повсюду без лубриканта влезшие педерасты.
Они все ушли.
Человечество приливной волной накатило на этот мир и схлынуло, оставив после себя одну лишь грязную пену.
Так у них толком ничего и не состоялось. Не долетели до звезд, не выстроили общество всеобщего благоденствия — да особенно и не стремились... не придумали себе сколько-нибудь разумного смысла жизни. Не учились на ошибках — ни на своих, ни на чужих. Словно бы поставили себе цель оправдать печальную шутку, что-де история учит тому, что история ничему не учит. И снова ошибались, ошибались... Отжили назначенный срок наспех, дурно и впустую. Отплясали свое, весело и бессмысленно, как поденки.
И пропали ни за грош. Стыдно сказать — от вируса. Тоже мне — погибель! Плюнуть и растереть...
А я все еще жив. И буду жить, пока жив последний человек. Таково мое Веление, и его никто не отменял.
Собственно, на этом свете меня удерживают всего трое.
Ветхий старик-шаман в заснеженной тундре, который денно и нощно без устали долбит в бубен и честит во все корки духов предков. Он настолько обкурен, что волновая депрессия отскакивает от мозгов, как теннисный мячик от бетонной стены. Суть его претензий к духам можно выразить фразой: вы что же, суки позорные, тут устроили?!
Русский космонавт на всеми забытой орбитальной станции. Его коллеги не сдюжили и теперь коротают время в морозильной камере, с головами упакованные в спальные мешки. А он ничего, пока держится. Хотя водки у него не больше четверти фляжки.
И молодой коматозник в отдельной палате «Клиник де Женолье». Мозг необратимо поврежден, началась подготовка к отключению аппарата жизнеобеспечения, и уже решено было, какой орган-трансплантат кому достанется... но всем в одночасье вдруг стало не до медицины.
Лично я ставлю на коматозника.
Журналы либо сгорают в единый миг, либо не горят вовсе, лишь коптя, плавясь и воняя химией. Книги занимаются плохо, зато, разгоревшись, дают много света и тепла. Это как раз то, что мне сейчас нужнее всего. Силурск захвачен зимой. С начала ноября на город упали жестокие морозы, и до сих пор — а год уже заканчивается — ни разу температура не поднималась выше двадцати градусов. Холод доделал всю работу, и теперь в этих краях, на сотни и сотни километров в любом направлении, нет ни единой живой души. Лучше не думать, что здесь начнется по весне, когда все вытает из-под снега и станет разлагаться. Одна надежда, что и я к тому времени уже умру. В моем, разумеется, понимании смерти... Не хотелось бы тащиться через весь этот могильник к Женевскому озеру, чтобы отключить коматозника. Переться в Сибирь и разбираться с шаманом я хочу еще меньше.
Мефодий был прав: дефицит общения — не тетка, и даже не внучатый племянник троюродной бабушки по материнской линии. Оказывается, мне не хватает собеседника. Равноценного собеседника, такого, как Мефодий. Не бог весть что, конечно, не Сократ... или не сосед по палатке в индийском походе Александра, аргираспид по имени не то Аэт, не то Аэд... сейчас уже не вспомнить, а подсказать некому. Вот уж кому следовало бы стать философом, а не элитным гвардейцем на заклание! Пока он был у меня на виду, ничего ему не угрожало, ни шальная стрела, ни взбесившийся слон раджи Парватаки. Но стоило нам разделиться в бою, и он сгинул без следа, и никто уж не мог сообщить мне его судьбы. А теперь вот и его имя улетучилось из моей памяти. Но кому оно было хоть сколько-нибудь интересно, кроме меня?
Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой... [86] Михаил Лермонтов. Демон.
Ну, не настолько уж я опечален... да и демоном себя считать отказывался всегда, как бы того не желали вольные или невольные виновники моего явления в этот мир. Так, огорчен слегка... и очень утомлен. Надеюсь, теперь я смогу отдрхнуть от всех забот. Впереди у меня достаточно времени, прежде чем кто-то сызнова научится подчинять менй своей воле и Велениям.
Книги превратились в то, чем всегда и были — в стопки бумаги, прошитые нитками и промазанные клеем. Аура смыслов и образов улетучилась вслед за цивилизацией. Я единственный, кто помнит, для чего книги предназначены и как с ними надлежит обходиться. Днем я брожу между полок и нагребаю в уведенную со стоянки возле гипермаркета продуктовую тележку охапки томов. Без разбору — озорные обложки с голыми девками, строгие академические переплеты... а ночью сижу возле распахнутой топки, бегло перелистываю добычу — потому что ее много, вчитываться некогда! — а затем скармливаю огню, перемежая торфяными брикетами. Иного, по боль шей части, эта обработанная целлюлоза и не заслуживает.
«Пресвитер Иоанн ступал через двор могутно, уверенно, кидал вокруг себя грозовые взгляды. Лиловая фофудья, возложенная по вере, посверкивала эксклюзивным платиновым шитьем, на грудной клетке грузно колебался златой крест немыслимых размеров...»
В огонь этот хлам.
«Ноократор обратил взор к солнцу, что находилось в небе над головой, среди лоскутьев туч, на лесной массив над уступом обрыва провала кручи карьера. «Прощайте, Познавшие Справедливую Суть Правдивой Истины. Вряд ли мы увидимся в обозримом будущем. Моя работа в Возбраненной Яви завершена. Но знайте, скоро здесь будет когорта боевых шагающих экскаваторов, поднятая по тревоге Верховным главным канцлером, а с базы в Звездюлях готова к взлету армада половиков-самолетов «ФАК-66». Управитесь без Рашпиля Упанимахапраджнярамабхаваднирваны?..»
Сжечь и забыть.
«В деревне весьма поразились, когда поутру с прежнего места исчезла полоумная Родительница. Подумали, что всему виной непогода. Позднее обнаружилось, что исчез и Отшельник. А днем позже состоялся разрушительный Выхлоп...»
Да что за дерьмо мне сегодня подвернулось?! «Песни Девы Гамадриэль»... «Империя Зла — Полюбишь И-Козла»... «Лабиринт Теней Мандора»... Кто мог читать такое, и уж тем более — писать? Фонетическая глухота в клинической форме, болезненное пристрастие к прописным буквам... империи, лабиринты, темные стороны... Нет, эти люди положительно не дадут мне пропасть от холода. Спалить, и немедленно.
Я знаю: там, снаружи, по ту сторону снежной пурги, Эфир неустанно пытается вызвать меня на разговор. Уж не знаю, чего он домогается от меня теперь, когда его Главная Задача практически решена. Хочет поиграть? Или так же, как и я, страдает от дефицита общения? Мне все равно. Я скрываюсь от него в зоне, свободной от электричества. Все, что способно генерировать электромагнитные волны, выкорчевано и уничтожено самым бескомпромиссным манером. Он волен корчить свои рожи в небесах и трезвонить во все уличные телефоны сколько влезет. Меня ему не достать. А если мне повезет... если у шамана кончится курево, у космонавта — водка, а у коматозника — внутренние резервы организма, и я закончу свои бесконечные дни здесь, среди книжных завалов, он останется в полном одиночестве. До той поры, пока не рассыплется от ржи последний ветряк, пока не разрядится последний аккумулятор в каком-нибудь передатчике. Тогда он тоже умрет. Или унесется в пространство вдогонку за волновыми призраками человечества — говорят, волны не угасают окончательно, даже бесконечно удалившись от своего источника... Это будет моя маленькая месть — одному рабу Веления от другого такого же раба.
Иногда я бываю поразительно черств.
«Госпожа кошка, служившая при дворе, была удостоена шапки чиновников пятого ранга, и ее почтительно титуловали госпожой мебу. Она была прелестна, и государыня велела особенно ее беречь».
На самом деле, это история про глупую собаку, которая обидела вельможную кошку, много через это страдала от государевой немилости, но в конце концов доказала свою преданность, была прощена и облагодетельствована. Я читал эти прелестные записки очень давно. И намерен перечесть еще раз (это не изменит моего отношения к Эфиру).
А вот еще оттуда же: «То, что дорого как воспоминание.
Засохшие листья мальвы. Игрушечная утварь для кукол.
Вдруг заметишь между страницами книги когда-то заложенные туда лоскутки сиреневого или пурпурного шелка.
В тоскливый день, когда льют дожди, неожиданно найдешь старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог.
Веер «летучая мышь» — память о прошлом лете».
Стопка книг, избежавших кремации, прирастает еще одним томиком.
После таких строк невыносимо хочется найти какойнибудь дееспособный бумбокс и послушать хорошую музыку, которую без проблем можно отыскать снаружи. Если очень повезет — кельтскую. Но я никогда не сделаю этого, чтобы Эфир не подумал, будто стал мне интересен. Уж лучше, когда соблазн сделается невыносим, я сожгу все книги.
«Официальное заявление: сегодня вечером, что бы там ни случилось, Марк Марронье намеревается вступить в половую связь. Возможно, с незнакомым человеком. Возможно, их даже будет несколько — кто знает? Он берет с собой шесть резинок, поскольку Марк Марронье — парень амбициозный...»
Дотрахались, макаки.
Текст, выдуманный в ночной степи двумя пьяными бродягами и одним корноухим мизантропом, извел под корень всю человеческую расу. Кто еще после этого будет отрицать магию запечатленного слова? За текстами и прежде такое водилось: текстам поклонялись, тексты провозглашались боговдохновенными, за насмешку над текстом можно было лишиться положения, имущества и жизни, из-за текстов затевалось всякое кровопролитие, от простой резни до беспощаднейшей войны... Текст создал эту цивилизацию, текст выдержал вялую попытку образа перехватить инициативу, текст уничтожил эту цивилизацию. «Жизнь есть текст», сказал кто-то из философов. Впору возразить ему: текст есть смерть. Если бы и впрямь существовало некое сверхъестественное зло, которое сочло бы себя врагом рода человеческого, ему не стоило размениваться на мелкие негоции душевного свойства. Следовало изобрести бумагу, а потом внушить человеку фантазию на ней писать. Право, я мог бы решить, что так оно и случилось во время оно, кабы точно не знал, что человечеству незачем иметь врага, чтобы пожрать самого себя. Главный враг человечества — оно само.
Впрочем, книги заслужили, чтобы их сожгли. Почти все, за самым редким исключением.
Огонь переворачивает страницы, будто бы дочитывает то, от чего я так легко отказался.
И эти люди нешутейно полагали, что их будут помнить вечно?! Надеялись на бессмертие — хотя бы в памяти людской? Какое разочарование! Все это оказалось ненужно и утрачено навсегда. Чистый лист. Все начнется с нуля. Для тех, кто однажды придет — и если придет! — на эту землю вместо них.
Разумеется, если кому-то однажды взбредет на ум нелепая фантазия, будто на чистом листе беспременно нужно писать.
Разве долго продлится пора гостеванья земного?
Время, как сон, промелькнет,
И «добро пожаловать!» — скажут
В полях Заката пришельцу [90] Древнеегипетская «Похвала смерти», пер. В. Потаповой
.
Уроды несчастные. Тупые недоноски. Наверное, в свой последний миг вы думали, что вот вас не станет, и этим все закончится?!
Так вот: ни черта подобного.
Ничто и никогда не заканчивается.
Ничто.
И никогда.
Ну да и хрен с вами, как говорят железнодорожники.