Путь монаха лежал степью, обширною, привольною, но безжизненной. Он, впрочем, скоро вышел на довольно торную дорогу, с которой время от времени сворачивал в сторону, где, присев на траву и вынув из котомки кусочки жареной баранины, начинал есть, отпивая из глиняной бутылки глоток вина. При этом его молодое лицо весело улыбалось.

Закусив, он укладывал съестное в котомку и перекрестясь шептал: «Докса си о Феос имон, докса си»!

На пути ему попадались телеги, запряженные волами и нагруженные шерстью; погонщики почтительно кланялись монаху и некоторые спрашивали его по-русски:

— Куда, батюшка, Бог несет?

— В Руссию, — отвечал он с довольно ясным византийским акцептом, — за милостыней к русским христианам для разоренных церквей и монастырей востока.

— На, возьми и от нас, батюшка.

При этом многие протягивали ему медные монеты.

Молодой монах низко кланялся и шептал:

— Докса си о Феос имон, докса си!

На третий день в степи повеяло прохладой.

— Танаис! — прошептал монах.

Скоро он вышел на низкий, луговой берег Дона, который тихо катил свои воды в Азовское море. На берегу реки он расположился отдохнуть, потом выкупался и снова прилег.

В это время показалось судно, медленно плывшее вверх по Дону. Монах поспешно собрал свои пожитки и стал кричать:

— Православные, лодку! Две гривны за лодку!

Скоро его заметили, спустили лодку и доставили монаха на судно.

Монах благодарил, и вынув из кармана деньги, стал расплачиваться, но хозяин ни за что не хотел их брать.

На судне, кроме хозяина — зажиточного елецкого купца, были два приказчика, а на пути, уже у Донской луки, присоединился к ним татарский торговец из Сарая.

К обеду хозяин пригласил своих гостей. Он был человек запасливый, нашелся и квас и мед.

— Из каких краев, батюшка? — спрашивал хозяин монаха.

— Теперь из Таны или, как у вас называют, Азак, а в Тану прибыл с Афона.

— А с Афона! — одобрительно отозвался хозяин. — Это хорошо, что с Афона, а то вот вы, греки, воспитали нас в православии, а потом продали православие папе, да и нас хотели туда втянуть; ну, а Афон другое дело — там древнее благочестие непоколебимо держится.

— Так-то так, дорогой хозяин, только не вините тех пастырей, что соединились во Флоренции с латинством; времена тяжелые, спасти хотели древнее царство от варваров.

— Царство земное не стоит, чтобы, спасая его, терять царство небесное. — Купец при этом насупился. — Вон прислали нам Исидора христопродавца, а нашего святого человека, поистине святого, Иону, епископа нашей Рязани, выпроводили из Цареграда ни с чем; да Богу угодно было, чтобы тот посрамлен был, а этот, наш святитель, возвышен; наши владыки теперь его митрополитом поставили.

— И мудро сделали! Теперь время такое, что каждый сам свою голову береги. У вас вот ничего, — продолжал монах, — все к порядку клонится; только невежество большое; ни божьего, ни человеческого писания не знают. — Не знаю, как ваши пресвитеры, а в народе варварство.

— Истинная правда твоя, отец Стефан, так назвал себя монах. Священники многие читать не умеют. У нас еще ничего, наш владыка рязанский Иона много ратовал и просветил, истинно просветил край, да и то есть неграмотные, а что в других местах — Господи упаси! А корыстолюбцы? А бражники? Потом… — купец понизил голос и тихо прибавил: — говорят, в новгородской земле попов не признают, причастия не принимают; исповедываться, говорят, надо припадши на землю, а не к попу. Господи, спаси нас и помилуй.

Беседы на эту тему между монахом и хозяином много раз возобновлялись, но чаще всего около немало видевшего монаха собиралась группа слушателей его рассказов о других землях. О новых завоевателях турках тогда ходили самые разноречивые разговоры, одни их хвалили за честность и мужество, другие порицали за жестокость.

— Это народ не опасный, — говорил монах, — только некому им отпор дать; сколько папа ни хлопочет собрать против них рать, да все тщетно, потому что это отдельно никого не касается, кроме нашей империи. Венецианцы, генуэзцы и прочие торговые города не хотят жертвовать своим животом и имуществом за чуждый им народ. Если от кого можно ждать спасения империи, так только от угорского вождя Гуниада, сам же наш император ничего не может сделать. Владения турок богаты и обширны — все библейские места в их руках.

— А скажи, отче, доводилось тебе бывать подле рая земного, в земле Мессопотамской? — спросил один из слушателей.

— Какого рая? — с удивлением спросил монах.

— Да земного рая, в земле Мессопотамской, не слыхал разве? — с заметным неудовольствием сказал он.

— Право не слыхал, хоть и бывал и в Дамаске, и Бассре.

— А как же говорят, что благочестивые мужи были занесены бурей к высокой горе, на которой необъятных размеров лазоревыми красками был нарисован Деисус; солнца там нет, а сияет свет божественный, за горою же слышно небесное пение. Послали они одного мужа посмотреть на гору, что сие значит, тот как достиг вершины, засмеялся радостно, всплеснул руками и скрылся из глаз; послали другого, и тот так же; послали третьего, наперед привязав его веревкой за ногу, и этот хотел убежать, но его сдернули, а уж он был бездыханен, не мог поведать славы Господней.

— Не слыхал в наших краях ничего такого, и думаю, что это вымысел праздный.

— Нет, это подлинно так, — вмешался хозяин; — удивления достойно, что ты, отче, не знаешь; вы, греки, любите о делах божественных разузнавать. У нас об этом повсюду говорят.

— Да, мы любим рассуждать о догматах и религиях, и всякий у нас знает священное писание и творения отцов церкви, а это, братия моя милая, — засмеялся монах, — вымысел ваших паломников; каждый из них хочет, возвратившись на родину, порассказать больше других, вот и сочиняют.

— А скажи-ка, отче, вот у нас, в псковской земле, стали двоить аллилуйю, то есть поют аллилуйя не три раза, а два, умаляют славу Божию.

— Да разве я законник? Бог знает как надо, — думаю, что лучше сказать один раз сердцем, чем три раза одними устами. Три ли раза, два — все единственно, от этого слава Божия не умалится.

Уже пять дней судно поднималось в верх по Дону, Монаха очень занимал пустынный, степной ландшафт берегов Дона, на которых изредка показывались татары со стадами овец или табунами лошадей.

— А что, Ефимий Васильевич, — обратился монах к хозяину, — скоро ли до вашего Богом спасаемого Ельца?

— Да должно быть на третий день будем.

— А что, оправился ваш город после Тамерлана?

— У нас, отче, скоро. Лес под боком. Людей только, деды, говорят, тьма погибла, а город отстроился. Около Ельца, положим, лесов настоящих нет, а побывал бы ты, отче, в нашей рязанской земле, к Оке поближе и далее еще — лес стоит стена-стеной.

— А торговые люди у вас в Ельце есть?

— Есть. С татарами торгуют. Вот я ходил в Тану тоже не порожняком; от разных лиц набрал дерева, веревок, муки, на пути татарам все перепродал.

— А у кого в Тане рыбу брал, Ефимий Васильевич? Я там многих знаю.

— Да по нынешнему времени ни у кого достаточно не оказалось: часть взял у Матео Фереро, часть у Камендало и у Луканоса. У этого можно было взять сколько угодно, да в Тане у него было не много, а прочее в Порто-Пизано, а мне-то ждать было некогда: к храмовому празднику беспременно надо дома быть.

— А что самого-то хозяина Луканоса видал?

— Не видал, отче, я его ни разу не видал: он часто в разъездах и теперь, сказывали, в Палестру подался, а там, говорят, в Сурож махнет. Удивительный, говорят, мастер своего дела. Мне сказывал Андрео Фереро, что совсем молод, лет двадцати с хвостиком, не более, а ворочает дела тысячные. Деньжищ видимо, говорят, невидимо. Генуэзцы многих венецианцев подкосили — Каффа все растет за счет Таны, а ему нипочем, все богатеет.

— Мастер он, что и говорить! Я его знаю; вот и теперь я с ним в Палестре встретился. Куда это Господь несет? — спрашивает. Я ему объяснил, что в Руссию со сбором милостыни, он мне и поручил, не могу ли я ему сослужить службу, он за это обещал десять золотых дать на разоренные святые места. Вот если хочешь, Ефимий Васильевич, разбогатеть, возьмись за дело, только поклянись, что в тайне держать будешь. А?

— Чего уж не подержать в тайне, разве баба, что ли? Говори, отче.

— Нет, Ефимий Васильевич, поклянись, без этого он не велел мне говорить.

— Ну, вот тебе крест! — Ефимий Васильевич снял шапку и перекрестился.

— Дело вот в чем: папа запрещает купцам вести торговлю с неверными, а от этого торговцам приходится забирать много товара, в особенности шелк-сырец, шерсть, благовонные масла, в Константинополь, со вторых и третьих рук; хоть втихомолку и торгуют, а все-таки это дает повод к разным придиркам; а между тем весь этот товар, что я тебе назвал, можно дешевле получить в Бездеже и Маджаре от татар; понимаешь, Ефимий Васильевич?

— Понимать-то понимаю, — проговорил тот раздумывая, — да никакой тут важности для себя не вижу.

— А вот послушай дальше — это уже к тебе относится. Поезжай в Бездеж, или Маджар, или Цитрахань, куда знаешь, и закупи товару, сколько можешь, он обязывается все принять и при этом заплатить вдвое против того во что тебе обойдется, но только чтобы вез прямо в его склад, как уже купленный товар.

Ефимий Васильевич задумался.

— Вдвое, говоришь, отче? Это точно, что хорошо. А если заберу сколько там будет?

— Хоть всю орду обери, все заберет.

Ефимий Васильевич опять задумался.

— Оно бы хорошо всю орду, да надо ведь денег, без денег татары не отдадут; это у вас всякие векселя завелись, а там развязывай калиту да выкладывай.

— Ну что же, развязывай и выкладывай; если ты надежный купец, он тебе вперед выдаст.

— Надежный да неденежный! У нас денег совсем мало; иной и богатый — все есть, чего душа желает, а денег ни-ни! А если выдаст вперед, это хорошо. Спасибо, отче. Уж ты за меня похлопочи пред Луканосом, я тоже пожертвую малую толику на святые места.

После этого разговора Ефим Васильевич ни о чем другом уже не говорил, как о предстоящих выгодах. Встретив сначала отца Стефана гостеприимно, он теперь не знал, как ему и угождать.

С каждым днем Дон все делался уже и мельче, так что только благодаря весеннему времени, — а тогда был май, — барка Ефимия Васильевича могла проходить свободно. Но зато берега были оживленные, стали попадаться деревни, из которых на маленьких лодках подплывали рязанские казаки и покупали рыбу. Эти казаки составляли сторожевое население на окраинах рязанского княжества; они были русские.

— Скажи, пожалуйста, Ефимий Васильевич, — обратился к хозяину монах, — в этих местах у вас неопасно, можно ли будет высадиться здесь?

— Как высадиться! Куда высадиться! Да нетто ты думаешь, отче, я тебя отпущу! Нет, ты должен у меня в Ельце погостить, а тогда и с Богом. У меня под Ельцом есть рыбный склад, там и церковь есть вновь отстроенная; я при ней и строителем, и ктитором состою; в воскресенье у нас храмовой день св. Алексея чудотворца, наш московский святитель и трудник за русскую землю. В тот год как христопродавец Исидор поехал унию заключать, его святые мощи обретены были. Вот мы и соорудили церковь нашему святителю, в память сего дня.

— Это хорошо, что память своих великих подвижников и защитников чтите. А все-таки хотел бы тут сойти.

— И не думай, отче, и выкинь из головы это. Ты думаешь, что у нас сбору не сделаешь? Еще какой будет, в Москве того не соберешь.

— Пожалуй, станешь меня просить участвовать при храмовой службе, а я вот и по-русски плохо говорю…

— Оно было бы приятно, чтобы ты участвовал, у нас чем больше служащего духовенства на храмовом празднике, тем торжества больше, а особенно когда из греческой земли; связь наша с востоком не забывается; вот только такие люди как Исидор делу вред приносят… Я приневоливать не буду, чтобы ты жил, отче, коли не хочешь. А ты, отче, обидишь смертельно, как не зайдешь ко мне.

— Ну что ж, хорошо, Ефимий Васильевич, только не надолго, ты уже не удерживай.

— Нет. И впрямь, где же удерживать, дело твое святое, каждая минута дорога, отче…

Вскоре после этого разговора судно повернуло в Сосну, а затем стали показываться пригороды Ельца, и вот около одного из них барка встала.

Торжествующий Ефимий Васильевич снял шапку, широким крестом осенил себя, положил земной поклон по направлению к церкви, которая была видна за волнистым берегом и деревянными строениями, и обратившись к отцу Стефану, весело сказал:

— Ну, слава Богу, мы дома!

Время было послеобеденное, солнце склонилось к западу. Скот шел с поля, подгоняемый ребятишками.

Кругом была живая, свежая, благоухавшая зелень.

В церкви звонили к вечерне.

Скоро в поселке заметили пристававшую барку и куча ребятишек уже толпилась на берегу. Пока причаливали барку, собрались и взрослые. Ефимий Васильевич слыл и в Ельце человеком заметным, а тут был хозяином. Не прошло и четверти часа, как весь поселок собрался на берег. Ефимий Васильевич был весел. Весь его экипаж уже перекрикивался с своими на берегу.

— Отче, — обратился хозяин к монаху, — вон это моя хозяйка, видишь машет платочком, высокая, полная баба в красном сарафане.

Но узнать было мудрено, потому что все бабы были высоки, все были полны и в красных сарафанах. Отец Стефан узнал ее по более дорогому наряду.

— А это детки твои с нею?

— Это дочка Аграфена, а то детвора все поменьше. Старшего сына не видно, верно в Ельце по делам.

Спустя некоторое время, отец Стефан и Ефимий Васильевич уже сидели за столом и лакомились разными домашними яствами, запивая домашним медом и привезенною из Таны мальвазией. Дом Ефимия Васильевича был просторный, убранство хорошее; божница с дорогими и старинными иконами, освещенными лампадками, повсюду чистые скатерти. Им прислуживала красивая моложавая хозяйка и ее хорошенькая, молоденькая и шустрая дочка, на которую то и дело поглядывал молодой монах.

— А где же Василий? — спрашивал у хозяйки Ефимий Васильевич.

— Поехал, Ефим Васильевич, в Елец, купить что нужно к приему гостей, что на праздник прибудут; да и для службы, что требуется.

— Это хорошо. Он у меня парень бедовый; все знает, что и как надо, — добавил Ефимий Васильевич, обращаясь к монаху. — Ну, а кто у нас будет, кого приглашали? Не забыли ли кого?

— Уж и позабыли! Без тебя так вот и шагу ступить не сумеем!

— Вот, и не так сказал, да я пошутил, — весело засмеялся Ефимий Васильевич. — А что, отец, мальвазия хороша? У Луканоса брал.

— У него все хорошо.

При этом монах с видом знатока попробовал вина и одобрительно кивнул головой.

— Так ты, Демьяновна, скажи, кто у нас будет?

— Будет, конечно, отец архимандрит.

— Так. Это уже голова торжеству. Ну-ка, отец Стефан, еще твою стопку, потому у нас так, кто не допивает, тому доливают. Дальше?

— Наш батюшка отец Андрей с причтом и приглашенными батюшками для сослужения архимандриту.

— Кто же именно? Хороша мальвазия, отче; после твоей похвалы еще вкусней показалась. А ну-ка, Демьяновна, попробуй — хороша! Ну-ка, Грушенька, и ты; винцо в пору бабам и девицам.

Демьяновна весьма охотно опорожнила стопку, для приличия покривилась и с поклоном возвратила назад. Груша пригубила, сморщилась и заметила:

— И сладкое, и душистое, только крепковатое…

— Это от непривычки, — заметил отец Стефан, — ваш мед не слабее будет.

— Ну, ну, Демьяновна, докладывай, продолжай, — обратился Ефимий Васильевич к жене весело.

— Да. Так батюшек сослужащих. Отца протопопа…

— Хорошо. Это наш главный елецкий батюшка; сердечный, святой жизни человек, — заметил Ефимий Васильевич, обращаясь к монаху.

— Отец Николай из Успения и дьякон тоже оттуда.

— Ну, это народ того… ну, да ничего, тоже духовный чин имеют.

— Иеромонах Софроний и приезжий иеромонах из далека… Может отец Стефан его знает?

— Нет, нет, не знаю, — поспешил отец Стефан.

— Да ты же, отче, не слыхал, кто именно, — рассмеялся хозяин, — может и знаешь.

Груша тоже засмеялась, монах несколько сконфузился, однако тоже засмеялся и видя, что хозяин опять подливает, заметил:

— Ведь этак я и настоятеля своего не узнаю.

— Ничего, отче, после долгого пути и пред трудною дорогою. У нас это не называется пить — это что? Малость одна. Ну, — обратился он к Демьяновне, — докладывай дальше.

— Да. Так вот этот приезжий отец Арсений; со сбором, говорит, из краев, где Гроб Господень; из азиатских, говорит, стран; а сам гречин родом и православный; он у нас денька два погостил, а теперь у отца архимандрита в монастыре проживает. Суровый такой; все, говорит, нас заедают, и турки, и латинцы, и многое такое говорит, а глаза так и сверкают, а деток все ласкает, дай, говорит, вам Господь в Цареграде свои палаты строить, а в Святой земле христианские песни Господу-Богу воссылать. Груше все рассказывал про разные святыни; мы его со всякою ласкою принимали, особенно Груша.

— Потому что он скорбит, — как бы оправдывалась Груша, — скорбит духом, сердечный…

— Хорошо, хорошо, милая, — одобрительно говорил Ефимий Васильевич, — странника надо принять, а скорбящего утешить. Вы хорошие у меня хозяйки. А кто же еще будет?

— Еще Кутлаев…

— Это богатый. Новокрещенный татарин, важный человек у нас в Ельце.

— Будет еще, — продолжала Демьяновна, — сотник казацкий Корка…

— Ну, молодцы, молодцы, распоряжаться умеете, что и говорить!..

С этими словами хозяин встал, и обратившись к иконам, стал широко креститься и низко кланяться, монах поспешно поднялся за ним и, крестясь, зашептал: «докса патри ке», затем поблагодарил хозяев.

— А можно спросить тебя, отче, — несколько стесняясь, начал Ефимий Васильевич, — что это ты часто во время крестного знамения произносишь: «докса патри ке», а дальше не расслышу.

— Ке юио, ке агио Пневмати. Это по-русски будет: Слава Отцу и Сыну и святому Духу.

— Я так и думал, что это молитва какая, ведь религия у нас и молитвы одинаковы.

— Одна, конечно, одна.

Затем монаху отвели особое помещение, в виду того, что он на ночь, может быть, захочет на молитве постоять. Оставшись один, он тяжело опустился на постель и закрыв усталые глаза, задремал. Его светлые волосы рассыпались по подушке, а на губах скользила беспечная улыбка молодости.