Наступал тихий весенний вечер. Старый Константин Дука сидел со своим старшим сыном Николаем под тенью громадного векового дерева у своего дома, прилегавшего к замку. В руках старик держал сочинения Афанасия Великого; перед Николаем были разложены конторские книги и он занимался разными вычислениями. Время от времени старик читал сыну какое-нибудь замечательное место из книги и после обмена мыслей по поводу прочитанного, оба снова погружались в свои занятия.
Кругом царствовала невозмутимая тишина.
За замком вдруг послышались шаги и порывистое дыхание.
Отец и сын подняли голову, прислушиваясь. Скоро из-за угла замка показался старик Елевферий; он совершенно запыхался.
— Кирие, кирие, с берега видна лодка, а в лодке люди!
— Люди? Какие же люди?
— Турки, что ли? — с нетерпением спросил Константин Дука.
— Ах, что вы! Наши дорогие дети! — со слезами уже проговорил Елевферий.
— Андрей?
— И Андрей, и Максим…
Николай вскочил и почти бегом бросился к берегу.
— Подожди, Николай, и я хочу! — просительно сказал старик.
Николай засмеялся.
— А я, батюшка, про вас забыл… Ну-ка, Елевферий, помоги мне, поведем батюшку вместе. Это будет скорее.
Старика Дуку взяли под руки и почти понесли. Поднявшись на довольно крутой пригорок, они увидали разбросанные вдали острова, а внизу приставшую к берегу лодку.
— Дети мои, дети мои! — кричал старик. — Ах, Николай, вы все около меня сегодня! Андрей с женою, с внуком! Господи!
С берега заметили людей на горе. Максим шляпою и криком посылал приветствия, но шум волн мешал слышать. Агриппина подняла высоко своего мальчика. Старик Дука плакал и с горы осенял его крестом.
В то время как Максим взял у Груши малютку и помогал ей взобраться на гору, Андрей кратчайшим путем вбежал на нее ранее других, и, упав на грудь отца, со слезами радости говорил:
— Десять лет я не видел тебя, батюшка, десять лет!
— Андрей! Андрей! Какой же ты славный, да как возмужал! — старик пожирал глазами сына. Он перестал обнимать его только тогда, когда Агриппина бросилась пред старым Дукою на колени. Николай поспешно поднял ее и подвел к отцу.
— Моя милая, бесценная дочь, — шептал старик, обнимая Грушу и покрывая поцелуями ее голову.
Когда же Максим поднес малютку к отцу, тот, благословив ребенка, совсем разрыдался.
— Докса си, о Феос имон, докса си! — повторял он, возводя к небу свои влажные глаза.
Между тем Агриппина бросилась к Николаю.
— Мой спаситель! Мой спаситель! Могла ли я думать тогда, кто спас меня! — восклицала она.
Николай нежно обнял молодую женщину и по-отечески поцеловал ее в лоб.
— Это все отец Арсений — не я; молитесь о нем! — смущенно произнес он.
— А что, братец, умер он? — спросила Агриппина.
— Нет, я видел его недавно в Фессалониках.
— Ну, пойдемте, дети мои, я совсем потерял силы. Столько радостей, теперь и умереть можно; более счастливого момента не может быть! Мой славный малютка, мой крошка, — говорил старик, любуясь внуком.
Старый Дука совсем, повис на руках Николая и Елевферия, который перецеловался со всеми и плакал в три ручья; из всех сыновей Дуки веселый Андрей был его любимцем.
— Моя ненаглядная дочь, — обращался старый Дука к Груше, — какая красавица из стран гиперборейских, — ласково улыбнулся он ей, стараясь при этом идти скорее, — а Андрей, ох, разбойник! Какой же он молодец, правда, кирие Агриппина?
— Кирие, — скромно заметил Елевферий, — вы ничего не говорите, совсем ничего, а то больше устанете…
— Ах ты, старина, как же я могу не говорить!
— Я за вас поговорю, кирие, а то вы мне не даете слова сказать…
— Ну, говори, Господь с тобою!
Препирательство стариков всех очень забавляло.
— Да что уж! Я только хотел сказать… — Елевферий потерялся и не знал, о чем говорить, когда заметил, что все его слушают. — Я хотел сказать, что молодые господа все хороши, что таких на свете нет других, — окончательно запутался старик.
Наконец добрались до места, где отдыхал старый Дука. Около стола стояли скамейки и кресло. Старик опустился в кресло, дети разместились на скамьях.
Андрей заметил на столе конторские книги.
— И тут уже синьор Батичелли свои барыши сводит! — смеясь сказал он. — Ну, батюшка, — обратился он к отцу, — уж и актеры мы с Николаем, ты себе представить не можешь! Иногда бывает, что пользуясь тайно сведениями от Николая и зная все скрытые пружины торговой политики генуэзцев, устроишь превосходную операцию, но и сам испугаешься, как бы не узнали. Вот мы тогда с Николаем и разыграем комедию, отобьем друг у друга какое-нибудь крупное дело; а однажды в Палестре так даже лично виделись; — Николай-то ничего, он человек серьезный, ходит себе да разговаривает как Платон, а меня смех разбирает, того и гляди ни с того, ни с сего примусь хохотать. Однако, ничего, выдерживал, только губы порядком покусал. Мне в Тапе недавно предлагали консульство, намекая при этом, нельзя ли принять католицизм, но я уклонился от этой чести. Впрочем, с венецианцами легче; они так понимают у человека стремление к личной выгоде, что насчет происхождения и религии мало интересуются. Вот уж синьору Батичелли тщательно приходилось скрывать свое византийское происхождение.
— Ну, а как нашему главному счетоводу угодно? — спросил Николай. — Когда займемся составлением счетов?
— Завтра или после завтра, — отвечал Максим.
— Это дело может подождать, — возразил Андрей. — Хороший вечер, — вздохнул он, — давно, давно я тут не был.
Он осмотрелся кругом; солнце уже село, но верхушка старого замка была еще освещена. Старик Дука сидел в кресле и весело смотрел на болтавшего без умолку Андрея. Груша в стороне кормила сына. Максим задумался. Николай, полулежа на скамье, облокотился на спинку и с улыбкой на устах слушал болтовню брата, а Елевферий в стороне тихонько смеялся, посматривая на говорившего Андрея.
— Каждый камешек на этом замке мне знаком. А вот эта башня, — указывал Андрей, — серые камни, поросшие мхом, сколько раз я тут нос себе разбивал!.. Помню, карабкаюсь вверх, да вверх, вдруг выбегает мама; «ах ты, варвар», кричит она, «полезай назад»! Позвольте, кончу я, хоть до этого окошечка.
При этом воспоминании старик вздохнул и, набожно перекрестясь, проговорил:
— Царство небесное нашей доброй Пульхерии.
Дети последовали примеру отца.
— А то, помню, начнешь представлять Андрея Первозванного, возьмешь дубину, потому что в дубине-то вся суть, — это посох, без которого проповедник немыслим, и идешь в Скифию проповедывать христианство. А море! Боже мой, Боже мой! Сколько раз я там изображал Одиссея, Алкиноя, Посейдона, — страх!.. А Елевферий изображал Навзикаю… А Николай преважно, помню, начнет убеждать, что Елевферий совсем на Навзикаю не похож… а я ему: «Ну, ты будь Навзикаей, мне без Навзикаи нельзя, сам посуди!» А Николай с некоторым презрением говорит: «Э, что с тобой говорить»! Я, конечно, не понимал, что хотел выразить этим Николай, уже видевший в Навзикае женщину. А уж Максима, того, бывало, никогда не допросишься играть, он все читает или рассуждает; ко мне всегда так относился, что мне и в голову не приходило, что я старше его. Но больше всех я воевал с мамой, ей от меня покоя не было. Вот отца Виссариона, тогда еще совсем молодого человека, я порядком побаивался, и не понимаю отчего это. Желал бы я его повидать!
— А помнишь, кирие, как меня в свинью обращал? — заговорил Елевферий, давно уже собиравшийся вставить словцо.
— Да уж мы с тобой каких только людей, зверей и богов не изображали!
Все от души смеялись, для всякого эти воспоминания Андрея были дороги. Братья, собравшись около отца, вдруг почувствовали себя детьми; даже солидного Николая заставляли смеяться все эти пустяки, о которых вспоминал Андрей.
Между тем, принесли яйца, молоко, фрукты и вино.
— Ну, а что нового слышно в Венеции, Андрей, ведь ты венецианский гражданин? — спросил Николай.
— В области политики там решительно говорят, что Константин уже признан императором Византии; говорили еще про сватовство, именно, что Франческо Фоскари, дож венецианский, хотел выдать свою дочь за императора замуж, но тот отказался, потому что она не королевского рода; венецианцы, конечно, обиделись и Константин приобрел себе нового врага или, во всяком случае недруга.
— Да уж где тонко, там и рвется, — заметил Константин Дука.
— А слышно ли там о сооружении крепости на европейском берегу Босфора Магометом, как раз против той, которая была уже сооружена турками на азиатском берегу, — говорил Николай. — Я слышал в Бриндизи, что это обстоятельство окончательно повергло в уныние императора, и что он требовал разрушения крепости; но новый султан Магомет II отвечал, что он этой башни, которую назвал Бегаз-Кессень, то есть Головорез, не разрушит, и что император не имеет права предъявлять претензий, потому что его власть не простирается далее стен города.
— Это говорит варвар византийскому императору! — вскричал Константин Дука и с тоскою покачал головой. — А что, Николай, — спросил он, подняв голову, — ты много ездишь и много видишь, можно ли спасти Византию?
— Конечно, батюшка, можно. Турок, собственно, — горсть. Куда страшнее были татары Тамерлана и гуны Аттилы, но сама Византия спасти себя уже не может, а Европа, как тебе известно, единодушия не имеет, у каждого государства своя исключительная и крайне узкая политика. К тому же, вопрос религиозный играет некоторую роль, хотя, признаюсь, я этому мало придаю значения, — будь завтра греки верными сынами латинства, и все-таки латинцы ничего для них не сделают.
— В Константинополе ходит легенда, что город падет, но что потом турки будут изгнаны северным народом, — сказал Андрей.
— Северный народ — это русский народ; я много раз об этом и в России слышала, — сказала Груша.
— Да, я давно слышал эту легенду, — сказал Константин Дука. — Дай Бог, чтобы твой народ отплатил грекам за то, что принял от них христианское просвещение. Я полагаю, что это может быть, — продолжал старик, задумавшись. — Андрей много писал мне о тебе, дитя мое, что ты нежно любящая жена, беспримерная мать, что таких матерей нет ни в Греции, ни в Италии и нигде на свете; а эти достоинства обыденной жизни куда выше геройских подвигов; героям легко было совершать подвиги самоотречения, когда на них взирал весь народ, когда их подвиг делался достоянием потомства; но ежедневно жертвовать собою для мужа, для ребенка, чего никто не видит, никто никогда не узнает и весьма часто не оценит, о, это настоящий подвиг любви и самоотречения христианского! Недаром сказано: «В малом был вереи, над многим тебя поставлю». А ты, дитя мое, являешь именно такой пример христианской добродетели; это я вам говорю к тому, что народ, у которого такие женщины, не только может спасти Константинополь от турок, но и создать великую православную нацию, которая грудью своею загородит Европу от азиатских полчищ и даст Европе мир для благоденствия народов и процветания наук.
— Дай Бог, батюшка, моему многострадальному народу, — проговорила Агриппина.
— Я многих моих соотечественников знал, — продолжал Константин Дука, — которые отправились служить русскому народу; все они говорят о варварстве народа, говорят о жестокостях князей и вельмож, но все они не теряют надежды на великое его будущее.
— А что, батюшка, — спросил Андрей, — если я вздумаю перебраться из Таны в Россию?
— Я благословляю тебя, Андрей, на этот путь. Иди туда, делай свое дело, но и будь апостолом этой страны, которая связана с нами узами духовного родства.
В это время было уже совсем темно. Давно уже наступила ночь. Небо, усеянное звездами, раскинулось над замком. Некоторое время все молчали. Торжественный покой ночи вызывал у каждого свои различные чувства. Старик опустил голову и погрузился в думу; Николай, продолжая полулежать, смотрел на мрачно возвышавшийся замок, около которого быстро пролетали летучие мыши; Максим вглядывался в темную даль, лицо его временами принимало грустное выражение и он старался подавить вздох; Андрей наблюдал за мерцанием звезд; Агриппина, положив голову на руки, задумалась о далекой родине, у нее на коленях спал укутанный малютка; в стороне дремал Елевферий.
— Музыка сфер, — задумчиво проговорил Андрей, — тихая стройная гармония мироздания; как часто мне хотелось разъяснить себе Пифагора; его легче понимать чувством, нежели рассудком.
— Вот купол храма Пантократора, — после некоторого молчания сказал Николай вполголоса, как бы не решаясь нарушить торжественной тишины. — А что если бы в этом храме раздался возглас Первосвященника: «Оглашенные, изыдите»!
— Храм велик, но он бы опустел, — заметил Максим.
— Многие должны были бы покинуть этот храм, но Первосвященник сказал: «Придите ко мне все страдающие и обремененные», а их несметное количество; сколько одних рабов! Кто их не видал, в особенности в первое время их рабства, тот не знает настоящего бедствия человечества!
Константин Дука поднял склоненную голову.
— Дети мои, — сказал он, — давно мы не были все вместе, минута радостная и торжественная; что может быть лучше молитвы в такое время; помолимся о вашей доброй матери и прослушаем утреннюю, как это случалось, когда мы были вместе. Максим, потрудись, дорогой, прочитать полунощную и заупокойные молитвы о рабе Божией Пульхерии и утреннюю.
Присутствующие выразили этому сочувствие. Елевферий принес книги и светильник для чтеца. Максим обратился лицом к востоку. Все встали, кроме старого Дуки, оставшегося в кресле.
— Дай мне, дорогая Агриппина, малютку, пусть он у меня на коленях спит.
Агриппина передала старику внука.
В торжественной тишине раздался нежный тембр мягкого, низкого голоса Максима. Во время заупокойной молитвы у всех глаза были влажны. Николай, более помнивший мать, подавлял приступившие рыдания. Елевферий рукавом утирал катившиеся слезы. Голос чтеца дрожал.
— «Где два или три во имя Мое, там и Я посреди их», — прошептал старик.
Мерное чтение продолжалось; дед, знаменуя себя крестным знамением крестил и внука, безмятежно спавшего у него на коленях.
Когда полунощница была прочитана, Максим начал канон. Первую песню пропел он сам, но следующая за нею была исполнена хором.
Низкие голоса Николая и Максима стройно и сдержанно звучали, но высокий чистый тенор Андрея переливался в ночной тиши.
На четвертой песне раздался нежный, женский голос и прозвенел в воздухе, это был голос Агриппины; по характеру русских песен, она оканчивала высокими нотами, которые несколько раз повторял старый, угрюмый замок.
Старик ласково и одобрительно посмотрел на нее. Мерное чтение чередовалось с пением, канон был окончен. Чтец на некоторое время остановился.
— Слава Тебе, показавшему нам свет, — начал Максим великое славословие.
Светлая полоса окаймляла восток, предвещая скорый солнечный восход.
Утренняя была окончена. Максим сложил книгу и потушил огонь. Опять также тихо, тот же плеск волны… Сероватый свет распространялся по обнаженным скалам; замок терял свое мрачное очертание; звезды меркли в небесах; на берегу прокричала чайка.
— Благословение Господне на вас, дети мои, — произнес Константин Дука, тяжело поднимаясь с кресла и благословляя детей, — идите спать, благодарю вас; истинно возвышенное счастье испытал я сегодня с вами; душа спокойна, я чувствую близость Господа. Ступайте, отдохните!
С этими словами старик отправился в свою спальню, а прочие разошлись в приготовленные для них комнаты.