В Фессалониках, направляясь к гавани, шли два синьора.

— Так вы, синьор Труцци, говорите, что из Каффы привезли около тысячи пленных русских?

— А что вы, синьор Батичелли, хотите покупать?

— Да, думаю.

— Неужели, чтобы отпустить на свободу? Мы знаем, что вы богаты, но ведь тут нужно быть крезом, чтобы так бросать деньгами. Мы просто теряемся.

— Неужели, синьор, вы находите, что это бросать деньги?

— Конечно, это доброе дело; но разве всех выкупите?

— Выкупить одного есть доброе дело, двух — два, и так далее.

— Да, но надо иметь слишком много денег, чтобы совершать такие добрые дела. А вот я еще хотел спросить у вас, правда ли, что вы оставляете Каффу?

— Оставляю, синьор Труцци, — отвечал Батичелли.

— Большому кораблю большое плаванье, хотите в самой Генуе господствовать, — немножко язвительно заметил Труцци.

— Нет, синьор, я в Каффе оставляю контору, а сам подальше от турок, дальше от Азии. К тому же, хочу расширить дело и выбираю более центральный город, может быть Геную, может быть Флоренцию. Мне флорентийцы приятны своею гуманностью и тем, что изгнали из своей торговли торг невольниками.

— Впрочем, это хорошо, синьор Батичелли, мы вас выберем в директоры банка св. Георгия, нам в банке нужно иметь человека деятельного, который сам знает торговое дело, который испытал все его тернии и опасности.

— Охотно понесу труд для общества, среди которого я составил себе состояние.

— Это приятно, а я думал, что вы откажетесь, как отказались от консульства.

— С консульством сопряжено много почестей, я это предоставлял другим, более честолюбивым, чтобы не наживать врагов; здесь дело другое…

Между тем пришли на невольничий рынок. Синьора Батичелли встретили низкими поклонами несколько работорговцев евреев, переселившихся из Испании маминов, греков и венецианцев.

Среди покупателей пронесся ропот неудовольствия.

— Это богатый синьор, опять, вероятно, гуртом заберет.

— Этот генуэзец тысячами отпускает на волю рабов, — заметил кто-то из посторонних.

— Откуда? — спросил Батичелли у работорговца.

— Из Московии; хотя и плутоватые, но зато способные рабы.

— Сколько?

— Двести.

— Откуда? — спросил он у другого.

— Из Литвы сто человек, смирные, послушные и простоватые как овцы, и с Кавказа двадцать.

— Я заберу всех по существующим ценам, со скидкою десять процентов.

Довольные, что сбывают весь товар разом, работорговцы охотно согласились.

Батичелли приказал позвать своего приказчика. Явился Елевферий; он еще постарел и гораздо больше, чем можно было бы постареть за прошедший промежуток времени. Произошло это из-за тяжелого плена у турок. Если бы рабство его продлилось еще месяц, он не выдержал бы, при его старости, но в Наполи-ди-Романья, работая на берегу, он увидел сходившего с галеры Николая, вскрикнул от радости, чем обратил на себя внимание синьора Батичелли и был выкуплен за бесценок, как негодный раб. Николай предложил ему остаться у него приказчиком, на что преданный Елевферий с радостью согласился.

— Послушай, Елевферий, — обратился к нему Батичелли, — зафрахтуй судно для перевозки пленных в Хаджибей, этот путь более безопасен, а там выдай им немного денег, чтобы было на что добраться до родины, а горцев оставь до первой оказии, с которой препроводи их в Тамань.

— В какую Тамань, кирие?

— Ну, по нашему в Метрагу; я дам письмо к генуэзскому представителю в Метраге, он окажет им там покровительство.

Когда пленным передали приговор их нового хозяина, они бросились к великодушному синьору, простирали к нему руки и слезы благодарности текли по их измученным лицам.

— Благодетель наш! Господь наградит тебя! Ты деткам возвращаешь нас! — раздавались возгласы несчастным русских пленных.

Батичелли не знал русского языка, знал он только слово «дитя», которое часто слышал от Агриппины, называвшей своего маленького Максима «дитя мое»; ему почему-то оно очень нравилось. Это слово Батичелли только и понял из крика рабов.

— Елевферий, зафрахтуй судно, если и переплатишь, — ничего, они о детях что-то говорят… слышишь, слышишь, сейчас же… сейчас. Да ведь и у горцев есть дети, зафрахтуй и для них…

— О кирие, стоит ли! Они, канальи, многоженцы, у их детей все равно отцов нет, а только матери; стоит ли такие деньги тратить на двадцать человек, на эти деньги немало можно выкупить людей.

— Пожалуй, что так. Но ты все-таки постарайся и горцев скорее отправить; не прозевай оказию.

Между тем, уже наступал осенний вечер. Батичелли ехал верхом за город. С ним рядом афонский монах, проживавший в Фессалониках.

— Кирие, ты хочешь отслужить панихиду на могиле у разрушенной церкви за городом по рабам Божиим Арсению и Афанасии?

— Да. А откуда это тебе известно, отец?

— Я так догадываюсь. Недавно возвратился один из наших монахов из России, куда он со сбором ходил. Там его очень хорошо принимали в одном богатом доме, а когда узнали, что он с горы Афона, то хозяйка просила, чтобы каждый год из монастыря посылали бы монаха служить панихиду вот на этой самой могиле. При этом сделала щедрый вклад монастырю.

Батичелли понял, что это за богатая русская женщина, он вспомнил Агриппину; нежная и задумчивая улыбка оживила его серьезное лицо при этом воспоминании.

Вскоре они подъехали к разрушенной церкви; это было за городом, густая зелень закрывала топкое, сырое место, где были могилы. Между двумя могилами лежал большой камень, на котором были вырезаны имена почивших Арсения и Афанасии.

Монах и Батичелли сошли с лошадей и панихида началась. Заунывно звучало пение монаха. Задумчиво стоял Николай, изредка крестясь. Когда панихида окончилась, солнце уже садилось; багровый запад предвещал на завтра бурю. Всадники возвращались в город. Николай попрощался с монахом и повернул к морю. Уже стемнело. Крупные валы ходили по его поверхности и оно зловеще хмурилось и шумело. Пред Николаем вставало прошлое. Отец и мать, братья… Агриппина с малюткой… Воспоминание о ней всегда вызывало у него улыбку и отрадное спокойствие духа; умирающий отец Арсений вставал пред ним со своими проклятиями, с которыми и у могилы не захотел расстаться. А волны плескались, нагоняя одна другую и рассыпаясь у ног его коня, обдавали его солеными брызгами. И все, все разные; ни об одной волне нельзя сказать, что она еще раз придет к берегу… Она только будет основанием другой, которая также ударится о берег, и больше никогда не появится, и каждая пережитая минута уйдет в прошлое и уже никогда более не возвратится.